Политическое определяется возможностью применения силы против того, что представляется как зло. Государство обладает монополией на власть, но если оно не решается применить силу там, где зло показывает себя как зло, то применение силы переходит к народу.
Россия относится к таким суверенным государствам, в которых политическое не определяется наличием друзей и врагов. У России нет друзей. Она всегда одна. А врагов у нее много и число их растет. Поэтому политическое в России проявляется в момент решения идти наперекор всему. В России политика — это эстетика.
Вопрос о власти решается у нас, у русских, просто: у одних она почему-то есть, у других ее нет. И те, у кого ее нет, ничего не хотят сделать для того, чтобы власть у них была. У русских нет воли к власти. Зачем себя неволить, если настоящая власть может быть только у царя.
Царь
Был на Руси царь. Да теперь не скоро будет. А без царя русская земля не правится. В Европе правится, а в России не правится. Почему? То ли потому, что мы плохие европейцы, то ли потому, что мы право править понимали иначе.
Чем славна Европа? Римским правом, то есть содержанием различия между публичным правом и частным в Дигестах Юстиниана. Но не проросло римское право в русском сердце, и поэтому мы до сих пор не знаем, где заканчивается твое, частное, и начинается общее, публичное пространство. Иван Киреевский рассказывает: везет крестьянин из барского леса дрова. Ему говорят, что же ты делаешь, зачем ты воруешь чужое? Крестьянин отвечает: я не ворую. Я так беру. Лес он ничей, он от Бога. Нет у барина на него никаких прав.
Нет у нас для римского права онтологических корней. А без этих корней не держится в России ни гуманизм Возрождения, ни кодекс Наполеона, ставший основой современного европейского права. Что мешает? Соборная личность, то есть у всех европейских народов есть личности и эти личности объединяются в некое целое, а у нас само объединение считается личностью. В Европе государство — это ночной сторож. А у нас — это симфоническая личность.
Но если мы плохие европейцы, то не потому, что мы хорошие азиаты. Мы и в азиаты не вышли. Ведь у них Бог, а у нас Богочеловек. Они растворились в мироздании, а мы откупились от него искуплением Христа.
Право всего лишь уверяет русского человека в возможности истины. Но он-то знает, что истина на деле — это правда, а не право. Право можно передать другому. Правда неотчуждаема. Стоять насмерть можно за правду, а не за логическую истину. В России про правду слышали, а кривду видели. И теперь даже дурак знает, что право кривде не помеха. Лишенные власти, мы хотим не власти. Мы хотим, чтобы царь правил, а мы жили своей жизнью и он нам не мешал. Русские до сих пор получают наслаждение в момент, когда начинают «качать права», демонстрируя тем самым не тягу к справедливости, а отсутствие воли к власти. Конечно, без правды жить легко, да умирать тяжело.
Что значит править
Править — значит исправлять неправое, прямить кривое. Вот рукопись. Ее нужно править. Это делает редактор. Вот дорога. Ее правит дорожник. А вот страна, которую некому править, и ею правит всякий, кому не лень. Правят криво, без соблюдения должного, то есть правят как чиновники, зарабатывая деньги. А ведь править — это еще и взыскивать, и оправдывать. Право — не правит. Править — это еще и давать направление, вести по нему правых и неправых.
В слепом царстве слепых ведет тот, кто кривее кривых. Не всяк царя видит, а всяк его знает. Что знает? Ум. Русское сознание сближает царя и ум. Свой ум — царь в голове. Быть без царя — то же, что быть без ума. Царству без царя никак нельзя. Без царя оно не царство, а так. Евразия какая-нибудь, беспорядок в мыслях и чувствах.
Природа власти
Обычно власть понимается как ограничение свободы. А поскольку свобода сопряжена с произволом, постольку предполагается, что власть ограничивает произвол. Современные представления о власти связаны с такими именами, как Фуко и Бурдье.
Бурдье полагает, что власть может быть символической. Что это значит? Например, Маркс придумал теорию пролетариата. А такая социальная группа, как рабочие, стала себя осознавать в терминах этой теории, полагая, что ей нечего терять, кроме своих цепей. Вот это и будет означать, что у Маркса имеется символическая власть. Эта власть основана на вербальной суггестии, то есть на внушении, в результате которого какие-то концепты становятся условием существования социальных групп. Власть философов проявляется в том, что они заставляют говорить на своем языке. В семье символическим капиталом обладают родители. Поэтому умные родители не будут говорить своему ребенку, что он глупый или некрасивый. Они знают силу символического воздействия слова.
Для русских понятие власти сосредоточено в слове «царь». Для Фуко власть не зависит от того, что означает слово «царь», был он или нет. На его взгляд, власть не сконцентрирована в какой-то одной точке. Например, нельзя думать, что власть сосредоточена в кремле. Нет ее и в парламенте, принимающем законы. Власть — это не законы. Законы, что дышло: как повернешь, так и вышло. Власть, как пыль, проникает всюду. Она везде. Она воспроизводится в каждой точке и во всякое время. Власть исходит отовсюду. Идеальным местом для власти является тюрьма или больница. Между тем ее можно заметить в семье, в детском саду, в школе, в институте. Как она проявляется? В языке, в жестах, в позах, в праве говорить и в праве лишать слова. Она зависит от того, где ты сидишь в классе на школьной парте, как тебя зовут, куда тебя приглашают прийти или куда не приглашают. Власть проявляется в навешивании ярлыков, в именованиях и переименованиях. Сам по себе язык не имеет власти, но он позволяет строить классификации, в одну из клеточек которых ты попадаешь. Всякая классификация — это подавление человека. Власть приучает человека к дисциплине. Дисциплинарная власть принуждает каждого знать свое место. Власть стремится все видеть, оставаясь невидимой, как в «Паноптикуме» Иеремии Бентама. Она стремится поместить человека не в темницу, а в комнату со светом с тем, чтобы в каждое мгновение видеть, что человек делает.
Что же есть власть?
Власть — это то, на что нельзя смотреть прямо. Лицо в лицо. И поэтому никто не знает ее лица. И не может назвать ее по имени. Власть анонимна. Она, как медуза Горгона, гипнотизирует. Волящих к власти она лишает власти над своей субъективностью. Живое каменеет под взглядом власти. А слуги неожиданно испытывают нужду в услугах того, кому они служат, то есть господина.
Предметом власти может быть только власть, и ничего кроме власти. Власть нуждается в непрерывном расширении власти. Где заканчивается это расширение, никто не знает.
Сила не создает власть. Комара можно убить, если есть сила, но нельзя его силой втянуть в поле власти. То есть нельзя его приручить. Собаке — приказывают, и она подчиняется, но кошку — просят. Приказ и просьба обращены к тому, кто уже находится в поле власти, под действием ее гипноза, и это делает возможным само существование как приказа, так и просьбы.
Интеллигенция смотрит на власть рефлексивно. Она ее видит, а власть ее нет. Почему? Потому что у интеллигенции есть щит Персея: имитация. У нее есть способность строить сложные синтаксические конструкции. Она всегда может укрыться за изощренным терминологическим языком. Термины и синтаксис являются тем способом, которым интеллигенция выстраивает свою форму власти. Но даже образованные люди видят не власть, а свое отражение во власти.
Делить власть нельзя. В результате деления она теряет силу. Абсолютная власть — это власть не над другим, а над самим собой. Власть без насилия над собой — это не власть, а педагогика. Власть не нужна там, где есть логика, где царит разум. Власть нужна человеку грезящему, чтобы избавиться от грез. Каждый человек носит в себе свой хаос, свою субъективность, преодолеть которую помогает другой. Но другой также заражен субъективностью, в попытках преодоления которой люди часто обращаются к Богу.
Почему всякая власть от Бога?
«Толковый словарь живого великорусского языка» говорит нам о том, что всякую власть определяет закон. Власть действует в рамках закона и по закону. Всякое иное действие признается незаконным. И только верховная власть стоит выше закона.
Отношение русского сознания к власти может быть выражено простой формулой: всякая власть дана человеку от Бога. Но что это значит? Разве и безбожная власть от Бога? Разве она не от дьявола? На все эти вопросы следует дать отрицательный ответ. Почему? Потому что из этой формулы следует, что человеку нужно сторониться власти. Не его это дело, а Бога. Бог — судия для власти, а не человек.
Изменить природу власти никому не удастся. Это нам кажется, что мы иногда используем власть. В действительности это она нас всегда использует. В самом деле человек может стремиться к власти, но не может противостоять ей. Государственная машина, как злая собака, охраняет власть вообще. Она способна превратить в прах любого человека. И только на Христе она сломала свои зубы. Нельзя, чтобы люди делали глупость, бросая бессмысленный вызов власти. Объявляя всякую власть от Бога, народное сознание как бы говорит: нечеловеческое это дело бросать вызов власти, ибо силы их совершенно несоизмеримы. Если же объявить, что власть происходит не от Бога, а от человека, то тогда она покажет свою соизмеримость с человеком и многие люди могут попытаться вступит с ней в борьбу, попробуют изменить ее природу, а это чревато для них катастрофой. Ибо ее природа — это насилие.
В той мере, в какой власть мыслится от Бога, она перестает быть основным вопросом социальной революции. Человеку не следует заниматься переустройством общества. Ему нужно не вращать вокруг себя глазами, а изменить самого себя, изменить способ, которым он выбирает субъективность. Из формулы «всякая власть от Бога» следует, что, только изменяя себя, человек может изменить и социальный мир.
Мир человека — это не мир логики и права, а мир абсурда. Рационально устроенный мир существует только в порядке речи. В мире же абсурда требуется не ум, а воля к власти. Волю человека нельзя обуздать умом и направить ее к цели. Иными словами, страшнее власти безвластие. Вот безвластие — не от Бога, а от дьявола. В пространстве безвластия пробуждаются и показывают себя все пороки человека. В нем нет никакой метафизики, никакой сверхидеи. Во время безвластия ничего нельзя сделать, все невозможно. Конечно, ничто не может быть дурным само по себе. Зло несубстанциально. Но все может вести ко злу. В том числе и власть.
Быт и власть
Абсолютная власть есть у царя, но царь далеко, а тиранить можно и дома, в тихой повседневности быта. Почему же люди восстают против абсолюта, против того, что они не видели, и не пытаются сказать нет тому, что их мучает каждый день? Ежедневно нас кто-то водит за руку и мешает нам жить. Кто водит? Руководитель. Хозяин или начальник. Власть вяжущей связи повседневности абсолютнее власти абсолютного, власти царя. Эта власть тоталитарная. Она не знает перерывов и затрагивает всех, ни для кого не делая исключений. Власть повседневности задает неметафизические контуры власти вообще.
На исходе XX века повседневностью овладели структуры виртуальной власти: мода, реклама, PR. Сообщения о событиях теперь заменяют сами события. Образы власти составляют существо самой власти. К власти мало-помалу демократическим путем приходят не политики, а менеджеры. Поэтому сегодня волят не политики, а менеджеры политики, мыслят не мыслители, а менеджеры мысли, то есть люди, которые делают так, что мыслью являет себя то, что менеджеры публикуют в качестве мысли.
От абсолютной власти спасает быт. Иными словами, расширение свободы возможно двояким образом: политическим или бытовым. Жителям городов нужна политическая свобода. Они кочевники, то есть они готовы терпеть тиранию быта. С ними кочует и виртуальная свобода, которая перестала быть непорочной в своей охоте к перемене мест.
Жители деревни, оседлые, соединяют свободу с бытом, а не с политикой. Бытовая свобода нуждается в трудности их труда, в повседневном бессознательном сопротивлении политической власти. Политика — это охота на вожделеющих людей, на тех, кто еще чего-то хочет. Тот, кто ничего не хочет, вне политики.
Неполитическая, бытовая власть не нуждается в праве. Она бесправна. Но и право само по себе безвластно. Попытка соединить неполитическую власть и безвластное право имеет, кажется, шансы на успех. Всякая власть лишается сегодня смысла, если она не коренится во взглядах на мир обывателя. Власть выше закона, выше власти уже не царь, а обыватель.
Бытовая власть — это возможность делать то, что иным образом сделать нельзя. Бытом вяжется связь свободы и спонтанности грез. В пространстве спонтанного действия власть связана покоем успокоившихся. Здесь властвует то, что претерпело терпение смирением труда. Быт — это чистая власть, удерживаемая точкой зрения обывателей. Но что нас спасет от нудящей власти самого быта? От его властвования нас спасает творчество. В творчестве все мы попадаем в пространство, в котором нет ни политики, ни быта, ни символов, ни архетипов. Творчество — это чистые грезы, связанные с продуктивным произволом. Любой человек рождается в творчестве.
Быть в быту — значит быть уже прирученным бытием, то есть быть домашним. Первое прирученное существо есть, конечно, человек.
Что такое смысл? Смысл — это неясная греза, галлюцинация. Каждый человек нуждается в определенной порции иллюзий, в определенных грезах, имеющих суггестивное действие на человека. Грезы могут быть разными. Одни из них ведут нас к договору с миром, к соглашению с наличным порядком вещей. И тогда мы принимаем этот мир, а он принимает нас, но так, что у нас появляются следы, рубцы, шрамы как напоминание о некогда состоявшемся договоре. Жизнь наша начинает носить осмысленный характер при условии, что мы непрерывно воспроизводим состоявшийся договор с миром. Но грезы могут быть и не от мира сего, и тогда мы не помещаемся вместе с ними в мире наличного. Нам приходится совершать трансгрессию, пересекать пределы своего существования, а это непрактично и больно.
Вот Россия — это и есть трансгрессировавшее государство, то есть то, что не находит себе покоя в составе наличного и отдает себя служению большим иллюзиям. А что это значит? А это значит, что у всех у нас, у тех, кто живет в России, имеются проблемы с «я». Если бы все было хорошо, то тогда наше «я» находилось бы в центре и мы отсчитывали бы все наши действия исходя из него, из нашего «я». И в этом случае мы не имели бы традиций и, вероятно, мы стали бы составной частью Европы, а также породнились бы с американцами. Но дело в том, что наше «я» смещено из центра трансгрессивными силами, нашими метагаллюцинациями и мы не можем отсчитывать действия исходя из самих себя. За нас работают некоторые культурные содержания. А это значит, что у нас есть традиции и мы можем действовать, вопреки самим себе, то есть «во имя». Ведь что такое наша соборность? Это не какой-нибудь там коллектив, это не социальная группа, это объединение людей со смещенным из центра «я». Что может объединить людей, у которых «я» смещено из центра? Неистовство любви или навязчивая идея — метагаллюцинация. А что может объединить людей, центрированных своим «я»? Это прежде всего интерес или сила. Когда нас объединяет интерес, мы создаем социальную группу, коллектив, а не собор; общество, а не общину. Разрыв между соборностью и коллективом, между идеей и приспособлением к наличному составляет суть цивилизационного разрыва между Россией и Западом.
Что угрожает нам сегодня? Глобализация. Почему? Потому что она центрирует нас, возвращает наше «я» в центр, а Россию — в состав наличного. Между тем глобализация и существование традиций несовместимы. Глобализация основана на двух принципах. Первый гласит, что все мы космополиты, граждане мира, что все мы живем в одной лодке. Второй исходит из того, что каждому из нас нужно мыслить глобально, а действовать локально. Что все это значит? Слово «космополиты» придумали киники. А кто такие киники? Это лимитчики, гастарбайтеры. Они пришли в Грецию с берегов Малой Азии, а в Греции — греки. А у греков свои дома, свои боги, свои мифы и свои традиции. И тогда киники говорят грекам: греки, вы отстали от жизни, вы мыслите локально, ваша мысль не выходит за пределы дома, а дом — за пределы Греции, а мы, киники, мыслим глобально, наш дом — космос, мы космополиты; мы, киники, действуем локально, мы будем совокупляться на площадях, писать у ваших храмов, а жить в бочке. Так первая волна глобализации мира родила цинизм. Поэтому цинизм глобализации — это самая глубокая угроза традиционному существованию человека.
Существует два способа глобализации мира, два способа его рационализации. Это торговля и война. Торговля доделывает то, что не сделала война. А война доделывает то, что не сделала торговля. Каковы же последствия глобализации?
1. В результате глобализации никто не находится на своем месте. Все сдвинуто, смещено. Все, как перекати-поле, находятся в огромном шизофреническом пространстве. У каждого из нас теперь два «я», и какое из этих «я» мы, никто не знает.
2. Глобализация накладывает запрет на все оригинальное, самобытное. Все в мире подлежит смешению и вторичному упрощению. В свою очередь одним из результатов смещения и упрощения является «средний человек». Что такое «средний человек»? Это и не мужчина, и не женщина, это нечто третье, бесполое. Это и не русский, и не еврей, и не крестьянин, и не интеллигент. Его трудно идентифицировать. Имя ему никто.
Глобализация делает возможным продажу упаковки, в которой ничто не упаковано. Она ведет к кризису денотата, к утверждению модуса ускользающего что. Глобализация создает мир симуляций, самоозначивания, основанного только на том, что человек не может не придавать смысл бессмысленному. Симулятивные пустоты культуры создаются тем, что красота замещается модой, мораль — толерантностью, истина — эффективностью. И за всеми этими замещениями стоит всеобщий эквивалент — деньги. Этот всеобщий эквивалент заставляет нас делать не то, что мы хотим, а то, что выгодно, все мы теперь корыстны, то есть стали цивилизованными, убив в себе душу.
Поэтому я антиглобалист.
«Философические письма» Чаадаева сделали Россию предметом русской мысли. Что мы узнали о России в результате 200-летней работы этой мысли? Мы узнали, что Россия — это не просто наша страна, наше государство. Россия — это особый мир. В чем же состоит его особенность? Прежде всего в устроении нашего ума, нашей души.
Русский умострой
Строение ума русского человека определено не идеей золотой середины, не дианоэтическими добродетелями, а принципом «либо все, либо ничего». Следуя этому принципу, трудно найти компромисс и легко впасть в крайности. Ближайшим принципом из этого принципа является «действие во имя». Действие во имя носит жертвенный характер и одновременно оно является остатком былых мистериальных действий. По существу своему оно является не целерациональным, а символическим. Поэтому для нас символы иногда важнее реальности. В символическом действии ценится не прагматика и не жизнь человека, а идея, некий метафизический замысел. Ориентация на высший смысл рано или поздно обессмысливает горизонт действия хозяйствующей души. Из самоотречения, из понимания того, что высшим личностным актом является не действие во имя личности, а отречение от личности, следует равнодушное отношение к жизни человека. В России не особенно дорожили человеком, не возвеличивали его, не ставили ему, как в Европе, памятники. Не личность, а отзывчивость человека, его душевная теплота ценились в России.
Бытие русского человека коренится в быте. Поэтому он ценит не свободу, а волю. Иными словами, ему нужна не политическая свобода, а бытовая. К политической свободе он равнодушен. У нас культура основывается на морали, тогда как в Европе культура предшествует морали. В России нет никакого пиетета по отношению к праву, потому что нам нужна правда. Правду нельзя подкупить, ее нельзя уступить другому, тогда как право, что дышло — куда повернешь, туда и вышло. Русский человек подчиняется высшей власти не потому что он раб, а потому что он передает ей право заниматься политикой, оставляя за собой право автономного быта.
Россия — и не Запад, хотя мы на западе, и не Восток, хотя мы на востоке. Россия — это духовное понятие. Мы стали русскими, потому что наша Церковь когда-то заговорила по-славянски, а не на греческом и не на латыни. Может быть, благодаря этому она долгое время была чужда европейскому логосу и близка софийности Востока. Поскольку нам была дана главная Книга, постольку нас не интересовали другие книги и, возможно, поэтому нас считали интеллектуально ленивыми. Действительно, Россия научилась исторически заканчивать то, что она никогда не начинала. И поэтому нам незнакомо чувство радости завязывающегося начала.
Не мы изобрели парламент. Но мы показали его никчемность. Парламент создан для того, чтобы говорить и разговорами обуздывать управляющим. Парламент немыслим без партий, а русские не любят партии, потому что партия — это часть целого, а не целое. У нас демократия держится не партиями, а бытом. Для парламента у нас нет духовных оснований. Эти основания были бы тогда, когда бы мы приняли filioque, когда Святой Дух исходил бы не только от Отца, но и от Сына, как в Европе. А у нас он исходит только от Отца. И поэтому власть должна быть неделима и ей должно быть наделено одно лицо. Нам ближе монархия, а не парламентская республика.
Россия — это космос
«У всякого народа есть родина и только у нас — Россия» — в этих словах Г.П. Федотова формулируется мысль о том, что Россия — это не народ, населяющий одну шестую часть земли, эту часть могут заселять разные народы. Но к России это уже не будет иметь никакого отношения. Россия — это способ, каким наша родина находит связь с нашим отечеством.
Русское сознание хорошо видит различие между родиной и отечеством. Родина — это родимая земля, что-то близкое, теплое, уютное. Родина рождает. На родине тебе сочувствуют. Она как мать встречает тебя словами утешения. Родина мила, но на нее нельзя полагаться. Она не опора. Ей самой нужна поддержка. Родина — это язык, мифы, песни, земля. У отечества свои песни, свои слова. Отечество — в отдалении. Из этой отдаленности слышен строгий голос отца. Холодный и повелительный. Отечество требует служения. Оно надзирает, наказывает и поощряет. В нем сила. От него исходит порядок.
Русский человек сторонится порядка, бежит от его монотонности к согревающему душу материнскому хаосу. Он убегает. Отечество его догоняет. Он прячется. Отечество его ищет и находит.
Спрятавшись, русский человек не покинет своей берлоги, не пойдет на агору, на собор для изъявления своей воли. Его туда нужно притащить, своло′чь. Отечество его тащит и называет сволочью, а родина укрывает и оправдывает. Поэтому у нас, у русских, есть те, кто ходит сам, а еще есть те, кого волокут. Кто на помочах. Первых мало. Вторых много. Если бы у нас сволочей было мало, то мы бы не прятались. И у нас были бы дороги. И избы наши топились бы по-белому. А поскольку мы прятались по медвежьим углам, постольку дорог мы не строили. Боялись, что по этим дорогам к нам придет отечество и обложит данью. По этим же причинам и избы наши топились по-черному. Из опасения встречи с отечеством наша культура строилась вне связи с цивилизацией. Оттого-то у русских много культуры и мало цивилизации.
В Европе отечество выходило за пределы родины. Вот эта его запредельность сделала возможной империю, то есть возможность для одного народа отдавать приказы другому народу. Возможность свой порядок распространять среди чужих и называть все это просвещением. Отечество без родины создает имперского человека, космополита. Этот человек сам себе император. Он умеет сам себя держать в ежовых рукавицах.
Русский человек несамодержец. Он собой не волен распоряжаться. Он от себя бежит, страшась своей оформленности. Русское отечество, вместо того чтобы выходить за пределы родины, занималось ловлей беглецов. Поисками ускользающей родины и оформлением аморфного. Отечество поймало нашу родину только тогда, когда бежать ей уже было некуда. На берегах Тихого океана. Здесь родина русского человека и его отечество совпали.
Вот эта пойманность русского человека отечеством и составила смысл русской империи. Если в Европе отечество возвратилось на свою родину и вот это совпадение родины и отечества составило в конце концов основу для национального государства, то в России отечество всегда догоняло ускользающую родину, и в точке их совпадения возникла русская империя, которая наложила запрет на формирование национального сознания русского человека. Имперское сознание русских стало помехой на пути формирования русского национального сознания. Мы — православные. В этих словах закодировано совпадение космополитизма христиан с космополитизмом империи. Христианское и национальное сознание исключает друг друга. Имперское состояние России является экстатическим, его основой служит государство, а не нация. А это значит, что государство предает интересы нации, родины и начинает служить империи.
Обычно империи держатся волей автономных индивидов, самостоятельными людьми. Русский же человек ищет поддержку вне себя. В другом, в трансцендентном по отношению к нему самодержце. Мы цепляемся друг за друга, сбиваясь в кучу, в социально неструктурированную массу. Империя является для нас необходимым костылем, внешней опорой. В России не империя опирается на человека, а человек на империю. Империя позволяет нам подняться, встать. Распрямиться. Распрямившись, русский человек видит, что под ногами у него — родная земля, а над ним — имперская крыша. И все это вместе с ним называется Россией.
Русское сознание содержит в себе постоянную возможность отказа от империи, от крыши. Время от времени оно заставляет нас отбросить имперский костыль, отказаться от идеи служения, дабы остаться наедине со своей родиной. Реализуя такую возможность, русский человек приходит к родине без отечества. К хаосу. К своему падению. К национализму, то есть неумению сопрягать свои мысли и чувства с вековой историей русского космоса.
С осознания того, что русский человек стоит с империей, а без империи он падает, начинается наше сознание. В горизонте имперского сознания русский человек строит свое понимание государства и церкви, а также понимание самого себя.
Русское сознание — это славянофилы
Русское сознание — это славянофилы. Это они замкнули наше сознание на самое себя, создав экран отражения мысли. Благодаря им наше сознание стало рефлексивным, а не только содержательным.
Всякая мысль проходит точку взросления, избавления от инфантилизма. Такой точкой в истории русской мысли стал Ю. Самарин. После него уже невозможно сладостное славянофильство Хомякова и Киреевского. Вернее, теперь оно возможно как детский лепет.
После Самарина русская мысль могла развиваться либо в терминах всеединства, либо в терминах месторазвития. Персонификацией первой возможности стал В. Соловьев. Персонификацией второй возможности стал Н. Данилевский. Соловьев — это русский отец глобализма. Данилевский — имперский антиглобалист. Воспроизводя соловьевский ход мысли, мы неизбежно воспроизведем симулякры всеединства: мировой разум, человечество, прогресс, то есть воспроизведем тупиковое движение русской мысли. Ее непрозрачность для себя. Чтобы не быть тупиковой, наша мысль должна самоопределиться как имперский антиглобализм.
Зачем русскому человеку империя?
Во-первых, затем, чтобы не быть нацией. Русские никогда не были нацией, никогда не ставили перед собой и не решали национальных задач. Мы не умеем этого делать. Для этого у нас нет национального самосознания. Русские всегда были и будут идеей. Тем, чего нет, что невозможно осуществить. Мы всегда существовали в невозможности своего существования. Определяя себя как идею, мы определяем себя в качестве апофатиков-нигилистов, антиглобалистов. И одновременно в качестве романтиков социально наивных людей. Всеединство — это отказ от возможности быть идеей. Призыв к растворению в фактичности. Конечно, глупо искать какую-то содержательную русскую идею. Мы не американцы. Это у них есть какая-то идея, мечта. А у нас ее нет. Если бы она у нас была, то мы бы ею владели, как владеют вещью. И, овладев, стали бы нацией. Наша идея — это мы сами в невозможности нашего национального существования. Мы необратимо имперский народ. Быть для нас — значит быть империей.
Во-вторых, поскольку мы не нация, постольку мы всегда решаем наднациональные задачи. Если бы мы решали задачи нашего национального существования, то мы бы занялись удобствами жизни, комфортом существования, то есть мы построили бы цивилизацию. Но так как мы решаем наднациональные задачи, мы принуждены быть бедными при всем нашем богатстве. В любой момент жизни нам нужно во что-то верить. Нам нужна идеология. Имперскость нашего существования вынуждает нас постоянно обновлять государство, а не цивилизацию повседневной жизни.
Третья причина имперскости нашего существования — это наше безволие. У русских нет воли к власти. А это значит, что у нас нет пространства, в котором бы встречались возможность повелевать с возможностью повиноваться. У русских возможность повиноваться существует вне связи с возможностью повелевать. И наоборот. У нас повеление существует вне связи с повиновением.
Для того чтобы у русских появилась воля к власти, к земному, нужно, чтобы мы стали автономными индивидами. Чтобы мы перестали служить, научившись вращаться вокруг своего Я. Чтобы создать такое вращение, нужно когда-то убить Бога. А также нам нужно еще и отказаться от души. Ведь пока у нас есть душа, а не сознание, мы все время будем делать не то, что нам выгодно, а то, что нам хочется. И в нас будет жить Бог, ибо он живет этим нашим хотением.
Русские существуют без воли к власти потому, что наше Я смещено из центра. Незамкнутость существования со смещенным из центра Я делает нас соборными, то есть беззащитными в столкновении с автономными личностями.
Поскольку русские превратили бытие в быт, постольку эта превращенность накладывает запрет на трансгрессию быта. И, следовательно, на возможность быть нацией. Русская империя — дело Бога. Нация — дело экономики и интеллигенции. Нацией может стать только тот народ, каждый элемент которого заставляет жизнь вращаться вокруг своего я. Ничто больше не должно иметь своего центра вращения. Поэтому западные нации составляют лейбницевские монады. Что может обеспечить взаимное притяжение монад? Только интересы. Интересы выше нации. В конце концов и нация — это все тот же определенный интерес, а не какая-нибудь самоценность. Русские не монады. У нас всякая целостность имеет свое Я, свой центр вращения. И все эти центры смещены имперским сознанием. Если целью нации является интерес, то целью империи является сама империя. Любой нацией можно пожертвовать ради интересов. А империей нельзя. Потому что она не определена как содержание. Наоборот, ради империи можно пожертвовать интересами. Смещение Я из центра делает оправданной имперскую идею служения. Все это говорит о том, что Россия не может быть без русских. Без русских она станет Евразией. Пространственным понятием. Лесом и степью, которые может заселить кто угодно.
Можно ли удержать Россию только силой православной веры? Забвение имперского бытия русского человека превратит Россию в новую Византию. Русские не греки. Но именно поэтому Россия стала полем мистериальных игр Бога, непреднамеренной координацией отечества, родины и империи, земли, православной веры и русского человека.
Имперская экономика
В XX веке прекратило свое существование трудовое общество. Труд перестал быть ценностью. Он стал обыкновенным природным ресурсом наряду с нефтью, газом и лесом. Но не тоска по трудовому обществу составляет имперское сознание. Хотя и жаль идею труда. На смену экономической оседлости пришел номадический капитал. Детерриториализованный. Номады поставили под вопрос существование национальных государств. Но и не тоска по национальным государствам составляет имперское сознание. Сегодня капиталу противостоит не труд, не национальные государства, не культура оседлости. Капиталу противостоит сам капитал, так же как и моде противостоит только мода. Поэтому классовые войны потеряли характер столкновения идеологий и утопий. Но суть империи не в классовых войнах. На всем теперь видны следы движений симулятивного капитала. Почему симулятивного?
Потому что капитал вовлекает в свое движение сознание, превращая его в свой главный ресурс. Эксплуатация сознания приносит прибыль. Поэтому капитал производит сознание и потребляет его. И сам состоит из производных сознания: из лейблов, марок, знаков, акций, статуса, престижа и пр.
Из этой новой роли сознания в экономике следует экономика постмодерна, у которой свой порядок столкновения слов и вещей, цивилизации и культуры. Цивилизация несет с собой универсализм вещей. Культура сохраняет локальные значения слов. То есть в любой ситуации всегда найдутся слова, для которых нет вещей. И всегда найдутся вещи, для которых нет слов. А это означает невозможность извлечения смыслов. Неосмысленный режим существования человека — это плата за экономические симуляции. Тоска по империи первоначально возникает как тоска по смыслу.
Итак, экономика нуждается в сознании. Но сознание само по себе не существует в трансцендентальном модусе, в пригодном для экономики виде. Сознание не бывает ничейным. Оно всегда локально, то есть оно существует как протестантское, или как православное, или как японское, или как русское сознание и т. д. А это значит, что всякая экономика питается своим сознанием, воспроизводит свою непрозрачность, то, что не исчисляется всевидящим оком экономиста.
Сохранение непрозрачностей сознания в движении капитала можно назвать национальным в экономике.
Устранение локальных непрозрачностей сознания можно назвать глобализацией экономики. Глобальная экономика нуждается в упростительном смешении сознаний, носителем которого является средний класс. Средний класс стоит в очереди в «Пиццу-хат», смотрит «Матрицу», читает «Властелина колец», покупает порошок «Тайд», мечтает о «Хонде», засыпает на противохраповой подушке. Будь его воля — он в Большом театре устроил бы казино, а в Зимнем дворце — элитный жилой комплекс. Прежде всех он любит себя и не думает о целом, элементом которого является. Поэтому ему показывают «Дом 2», «За стеклом», «Слабое звено» и юмор Петросяна.
Глобализм в экономике репрессирует локальное сознание, лишает человека субъектности, превращая его в биомассу, в носителя рабочей силы. Поэтому всякий глобализм антикультурен и антисоциален.
Благодаря глобализации экономика трансгрессирует, выходит за свои пределы, меняя свой смысл. Рыночной становится уже не экономика, а общество, естественной формой существования в котором является демагогия и коррупция.
Поскольку национальные государства ничего не могут противопоставить глобализации, постольку в этой ситуации возникает тоска по имперскому сознанию, по нерыночному обществу. Когда тоскуют по империи, тоскуют по тому, чтобы быть самими собой.
Империя — это один из плодотворных способов разрешения конфликта между глобальным и национальным. Поскольку Россия является огромной неклассической империей по своему смыслу, постольку ее экономика должна нести на себе бремя этой огромности. И пока экономика несет на себе эти тяготы, она является имперской. Или, если угодно, национальной. А как только она сбросит с себя эти тяготы, она станет прагматической, глобальной, сделает ненужными всякие локальные непрозрачности империи, включая сознание как малых, так и больших народов империи.
Так вот для того, чтобы не произошло смесительное упрощение сознаний и культур, нужно имперское сознание. Нужно сознание важности существования России как империи.
Поскольку Россия — это не национальное государство, постольку мы решаем всегда наднациональные задачи. Без миссионерских проектов Россия перестает существовать. Она рассыпается. А для того, чтобы осуществлять их, нужна имперская экономика.
Всему миру Россия известна как империя модерна. Проблема же состоит в том, удастся ли России сохранить себя как империю в эпоху постмодерна. Чтобы реализовать этот проект, потребуется научиться мыслить власть вне связи с государством, структурируя бессознательное как язык производства. А это значит, что нужно искать в православии пределы языческому культу денег.
Третий путь
Современное мышление состоит из бинарных понятийных структур, которыми создаются ловушки в виде пустот неполноты. Одной из таких ловушек, или химер, является отношение между капитализмом и социализмом. Выход из бинарных ловушек получил название третьего пути.
Третий путь — это непрерывно возобновляемое стремление ускользнуть из химерического пространства, создаваемого бинарными структурами и достигнуть центра. При этом центр понимается не в качестве точки, равноудаленной от крайностей, а в качестве неразвернутых еще противостояний, в качестве виртуального состояния. Любое бинарное отношение структурируется, то есть движением к одному полюсу полагается существование другого полюса. Достигнуть центра, двигаясь по третьему пути — это значит оставить крайности, бинарные полюса неопределенности.
Вот на таком выходе из бинарных оппозиций и возникает третий путь, или моральная экономика. Философия хозяйства, возникающего на этом пути, резюмируется в нескольких тезисах.
Во-первых, хозяин в хозяйстве необъяснимо являет себя и также необъяснимо исчезает. И в силу этой необъяснимости он перестает быть субъектом, а хозяйство перестает быть объектом. Мерцание хозяйства, скорее, указывает на некий тип жизни, чем на определенную методику ведения хрематистики.
Во-вторых, в хозяйстве возможно и необходимо мистическое касание земли. Этим жестом касания рождается крестьянин, но уже не как экономическая категория, а как археоавангард жизни. Оторвать крестьянина от земли — это значит лишить хозяйство софийности.
В-третьих, процессы хозяйствования, скорее, выразимы не в субъектных терминах, а в аналогах медиального залога, в бессубъектных структурах и безличных выражениях: не я строю дом, а дом строится, не я веду хозяйство, а хозяйство ведется.
В-четвертых, в хозяине личностные структуры неотделимы от структур рабочей силы, а место работы совпадает с домом, если под домом понимать несимулятивное пространство подлинного.
К пониманию моральной экономики я пришел в результате чтения работ И. Стебута. В воспоминаниях Стебута есть один забавный эпизод, относящийся к пореформенной жизни в России. В те времена многие были увлечены идеями прогресса, экономической эффективности и всеобщего благоденствия. Стебут решил сдать крестьянам часть принадлежащих ему земель в аренду. Договорились об арендной плате. Спустя какое-то время Стебут снизил арендную плату, рассчитывая на то, что крестьяне могут взять в аренду больше земли. Но произошло другое: крестьяне соразмерно снижению арендной платы уменьшили количество арендуемых земель. Этот факт можно описать в терминах рациональной экономики, то есть предполагая отделение рабочей силы от личностных структур, места работы — от дома, средств производства — от производителя. И тогда действие крестьянина нельзя не представить как действие иррациональное, а самого крестьянина нельзя не обозначить как человека патологически ленивого.
Но этот же факт можно описать и в терминах моральной экономики, то есть экономики семейного трудового хозяйства. Во-первых, это хозяйство строится не в терминах экономической эффективности, а в терминах морали. А это значит, что в нем нет места зарплате. Мотивы хозяйственной деятельности коренятся не в прибыли, а в воспроизводстве типа жизни, в котором в свою очередь на первый план выступает соразмерность напряжения труда и удовлетворения потребностей хозяйствующей семьи.
Внутри моральной экономики возможно несакральное отношение к собственности. Так, Киреевского занимал один эпизод, который превзошел недалеко от его поместья. Крестьянин нарубил лес, погрузил его на телегу и повез к себе в деревню. Его остановили и стали укорять за кражу господского леса. Когда крестьянина назвали вором, он пришел в ярость, уверяя, что никогда в жизни ничего не украл чужого. Тогда ему указали на лес. Ну, это другое дело. Ведь лес же он ничей. Он божий. Его никто не сажал, за ним никто не ухаживал. Поэтому лес для всех, как воздух. А вот если бы к нему был приложен труд, тогда другое дело. Тогда речь могла бы пойти и о воровстве.
Таким образом, в моральной экономике — собственность связана с трудом. Но точно так же крестьянин относится не только к вещам, но и к словам. Слово не свято. Оно принадлежит крестьянину на правах его собственности. Он слово дал, он слово взял. Правда невербальна. А потому ложь словесная совместима с абсолютной правдивостью.
С помощью одних лишь категорий капиталистического производства мы не в состоянии осмыслить действительность, поскольку очень бóльшая часть хозяйственной жизни, в частности бóльшая часть сферы аграрного производства, основана не на капиталистических, а на совершенно иных принципах, началах семейного хозяйства. В семье отсутствует категория зарплаты. В ней имеется свой специфический мотив хозяйственной деятельности, а также свое понимание рентабельности. Как известно, большей части крестьянских хозяйств России и большинства неевропейских и даже многих европейских стран чужды категории наемного труда и зарплаты. Выражения «семейное хозяйство», «трудовое хозяйство», «трудовое семейное хозяйство», «семейное трудовое хозяйство» будут означать хозяйство крестьянина или ремесленника, в котором не используется наемный труд, а напротив — используется труд исключительно членов этого хозяйства.
Что нас заставляет смотреть на мир как на хозяйство? Во-первых, скорость. Чудовищная скорость смены одного события другим. Во-вторых, масса. Материя того, что сдвинулось, переместилось и оказалось не на своем месте, стала так велика, что дух приблизился к нулевой отметке. Стал бесконечно малой величиной. В скорости время выходит за пределы своего бытия. Капитализм делает все события несвоевременными, всю материю неуместной. Событийность бытия обессмысливает всякий смысл. Такова природа того, что загипнотизировало все человечество. Такова природа капитализма.
Вот как говорит об этом С. Булгаков: «Человек в хозяйстве побеждает и покоряет природу, но вместе с тем побеждается этой победой и все больше чувствует себя невольником хозяйства»16.
Я хотел бы обратить внимание на то, как Булгаков строит свою мысль. Он строит ее в дискурсе абсурда. Нонсенса. Ведь побеждать и одновременно побеждаться победой — это нонсенс. Чепуха. Тем не менее мы не сможем не увидеть эту чепуху мира, если будем смотреть на него со стороны софийного хозяйства.
Или вот еще одна мысль Булгакова. Она звучит так: человек в хозяйстве покоряет Природу. Человек, который покоряет, не хозяин в хозяйстве. Он титан. Самозамкнутая личность. Тот, кто самому себе дает закон. А если ты полагаешься на себя, то тебе не нужен Бог. Забота о самом себе исключает трансцендентный источник смысла хозяйства.
Хозяин — не титан. Не личность, а тот, кто в себе оставляет место для другого, для со-творчества и благодати. Хозяин в хозяйстве становится богом по благодати, а не менеджером. Его поведение нельзя описать по модели целерационального поведения. Он делает не то, что выгодно, а то, что хочется, полагаясь на инстинкт и навык. И вот эти-то инстинкты и навыки утратили свою непосредственность. Началась, как сказал Булгаков, эпоха «экономического гамлетизма». Отныне экономисты празднуют свой бенефис.
1. Каждому экономисту нужно суметь превзойти экономический материализм. Экономика не является той последней реальностью, за которой более ничего нет.
2. Хозяйство — наиболее непосредственное, близкое, привычное. Но это не значит, что оно понятно. Не понимая природу хозяйства, нельзя понимать им что-то другое.
3. Когда-то нужно будет решить, что более фундаментально: человек или хозяйство? Нужно ли понимать хозяйство как функцию человека. Или же нужно истолковывать человека в терминах хозяйства? Согласно Булгакову, человек выше хозяйства.
Что же такое хозяйство и кто такой хозяин?
В хозяйстве человек осуществляет свою индивидуальность. Преодолевает свою абстрактность. Поэтому лишить человека хозяйства — значит лишить его свободы.
Бессмысленно сводить жизнь людей к хозяйственным интересам и мотивам. Ведь еще существуют и волевые корни жизни. Волевые корни мышления. Иначе говоря, в мире есть вещи, которые существуют потому, что мы хотим, чтобы они были. А не потому, что в их существовании кто-то хозяйственно заинтересован.
В центре философии хозяйства стоит не экономика, а антропология. Необходимость познания человеком себя в мире и познания мира в себе.
Россия после модерна
Безусловно, Россия самоопределилась в качестве империи. Но это самоопределение произошло в эпоху модерна. А на смену модерну пришел постмодерн. Империя трансгрессировала, изменила свой смысл. В чем суть этих изменений и что нам делать с русской империей?
Империи модерна завоевывают территории, присоединяют новые земли. Они имеют дело с качеством, с органикой, с телами, различия между которыми носят глубинный характер и описываются в бинарных терминах.
Для империи важна универсальность, всеобщность, источником которой является разум. Разум в качестве империи обращен не к себе, а к тому, что вне его, что существует не по законам разумности, а по каким-то иным неимперским правилам. Разум устраивает репрессии по отношению к неразумному, особенному, единичному. Но в эпоху модерна мир еще был переполнен всякими локальностями, органикой. И от репрессий империи еще можно было спрятаться в зарослях единичного, в непрозрачности почвенного. Например, тебя империя захотела вытащить на свет сознания, а ты от нее сбежал в деревню, в глушь, в семью, к себе. Или еще дальше: на Дон, на Юг, к Тихому океану. И там, вдалеке, в твоей голове появлялись мысли, которые существовали по законам твоей головы, а не по законам обезличенного разума империи. За непроницаемостью локального скрывалось внутреннее. Проходила граница между сознательным и бессознательным. Империи разума можно было противопоставить национальное государство, классовое сознание, корпоративную этику, чувство собственного достоинства. В конце концов империя останавливалась у ворот земства, перед религиозными и половыми различенностями, в складках которых можно было скрыться, переждать, чтобы набраться сил жизнеспособного целого. В эпоху модерна жизнь еще бросала вызов разуму, поднимая бунт и добиваясь успеха. Империи модерна еще сами были содержательными и поэтому несли в себе некоторую непрозрачность. У них были свои границы и территории, свои языки и центры власти. Империи постмодерна разлагают. Они детерриториализованы. Их поле действия — сознание, в котором устанавливается механизм серийного, монотонного различения. Они работают с поверхностью, не замечая качества.
После модерна все изменилось. Деревни исчезли. Семья разрушилась. Регионы потеряли качество. Сословия — почву, а человек — достоинство. Постмодерн стирает различия между сознанием и бессознательным. Бессознательное, утратив контроль над сознанием, вовлекается в процесс производства. Производится все: и сознание, и бессознательное. Все становится языком. Постмодерн окружает человека соблазном, редуцируя его к атомарным желаниям.
После модерна из империи ускользнула всякая содержательность. Она стала чистой универсальностью, разумом как таковым. Вместе с содержательностью ушло бинарное строение ума, ушло напряжение, существовавшее между центром и периферией, трудом и капиталом, левым и правым, силой и бессилием. В империях модерна есть север и юг, запад и восток. Они пространственно ориентированы. Империи постмодерна лишены пространственных измерений. У мысли нет ни севера, ни юга. У стоимости нет территории.
Империи постмодерна возникают в точках неразличенности, благодаря которым можно разложить любую структурированную реальность. Например, труд структурируется и осознает себя как некоторую целостность, если различается производительный труд и непроизводительный. Непрерывно удерживая это различие, нельзя труд не противопоставить капиталу. А если это различие не удерживать, то можно разложить целостность труда. Империи после модерна строятся на разложении трудового общества, на изменении социального статуса работника. Приравняв бессознательное к языку, империя берет под свой контроль сознание, лишая рабочего экрана непрозрачности, нейтрализуя возможности его внутренней эмиграции. Его отщепенства. Рабочий, оставаясь рабочей силой, перестает быть ее субъектом. Теперь не он, а его биомасса стала носителем труда. Труд, как нашинкованная капуста, имеет потребительские свойства, но перестает быть цельным, труд теряет способность к сопротивлению. Новые империи платят не за труд, не за служение, а за существование. Биомасса труда нуждается не в политике, а биополитике. Капитал же испытывает нужду не в государстве, а в планетарной сети серийных различений сознания.
Cамовозрастающей стоимости противостоит не труд, а сама стоимость. Всякая же стоимость уже детерриториализована, то есть она делает отличие себя от самой себя способом своего существования. Капиталу мало собственности на средства производства. Ему нужна собственность на трудовую биомассу. Империи после модерна нуждаются в новых крепостных, в новых работах. Они устраняют всякую локальность. От них некуда скрыться. У них всевидящее око и во все проникающие детерриториализованные щупальца: рынок, СМИ, мода, реклама, капитал. Новые империи не нуждаются в органической силе, в земле. Все опространствленные, органические образования прежних империй гибнут как динозавры. Их крошат и нарезают, редуцируют к молекулярному уровню. Например, федерализм используется империей после модерна не для того, чтобы создать непрозрачность локального, а для того, чтобы измельчить целое в некое желе, в биомассу, удобную для использования. Этим же целям служит и выделение 88 субъектов России.
С исчезновением органических локальностей исчезает и сама реальность. На месте реальности образуются пустоты, а первым действием в пустоте является нулевое действие. Новые империи нуждаются в пустоте, которая больше, чем ничто, но меньше, чем бытие. Современная Россия недостаточно пуста для новой имперскости. В ней не все редуцировано к нулю.
Новые империи деантропологизируют мир, лишают человека метафизических качеств. У человека нет больше чувства меры. Он не видит различий между приличным и неприличным. Империи постмодерна редуцируют внутренне, разлагая непрозрачности сознания. В результате разложения образуется качественно однородная антропологическая масса. Желе из желаний.
Русская империя должна или приспособиться к постмодерну, или обессилить его силу. Приспособившись, она потеряет всякий смысл. Бросив вызов, она должна научиться связывать энергию неравенства, коренящегося в почве, в органике локального, в непрозрачности единичного.
Модерн закончился. Начался постмодерн. Европа агонизирует. Она становится Империей. Призрак империи бродит по России. Русские сосредоточиваются.
Переживет ли Россия постмодерн
То, что Россия больна, — ясно всем. А вот чем она больна, — это вопрос. Это непонятно. Весь XX век Россия избавлялась от структур традиционного общества. И избавилась. Построила однородное социальное общество, в котором не было языковых перегородок, социальных барьеров. А это значит, что случайную болезнь какой-либо социальной группы нельзя было локализовать, изолировать. И это заболевание могло захватить все общество, заразить всех людей.
Первой начала раздваиваться интеллигенция, которая, используя средства массовой информации, заразила весь народ. В конце 80-х — начале 90-х годов «шизовали» все: министры и дворники, академики и артисты, домохозяйки и шахтеры. Все как с цепи сорвались. Никому ничего было не жаль: ни империи, ни СССР, ни Украины, ни Кавказа. Мы — рязанские. А из Франции доносились слова Ж. Делеза: «Разрушай, разрушай. Шизоанализ идет путем разрушения, его задача — полное очищение бессознательного, абсолютное выскабливание».
Ну, мы и выскабливали, очищали. Сначала бессознательное, затем сознательное. В результате мы оказались без памяти, без традиций, без государства. Франция все-таки была структурирована социальным неравенством. В ней шизоанализ был локализован в университетах. А у нас не было противоядия. Мы все заразились идеологией социальных отщепенцев. А поскольку носителем эстетики постмодернизма является извращенец, постольку извращения нужно еще более извратить, чтобы дистанцироваться от постмодернизма, структурируя социальную однородность.
Итак, в каком случае Россия переживет постмодерн?
1. Если она сможет оттеснить на периферию фигуру интеллигента-отщепенца. Сможет построить пропасть между извращенцем и властью.
2. Если научится мыслить власть вне связи с государством и структурировать бессознательное как язык производства.
3. Если империя будет самовоспроизводиться вне указания на свои территориальные границы.
4. Если вспомнит, что она — цивилизация крестьян, а не торговцев. Поэтому в ней нагромождение тел. Событий и вещей. У нас тела. В Европе — знаки телесности. Всеобщий эквивалент. У нас события. У них — знаки событий. Сообщения. А сообщение важнее сообщаемого. События. При столкновении тела со знаком телесности побеждает знак. Ибо тело отсылает к самому себе, а знак отсылает к другому знаку. Первое — конечно. Второе — бесконечно. А бесконечность измотает любую конечность.
5. Если не забудет, что она, Россия, полюбила Бога. И не полюбила человека. Она памятников ему не ставила. В человеке важен отклик. Отзывчивость, а не личность. Не права человека, а установленность к Богу. Признавая права человека, мы ограничиваем в правах Природу и Бога. И поэтому гуманисты разоблачают Россию. Как некий симулякр.
Россия потому и симулякр, что она ничего не начинает. В мистериальном поле вяжутся концы, а не начала. Нам никогда не удается связать концы с началами. Ибо если мы это сделаем, мы перестанем быть Россией. Мы — похоронная команда. Мы провожаем в последний путь. Социализм, капитализм, гуманизм, антропологизм — все это мы уже похоронили.
Россия — цивилизация человеческих, слишком человеческих содержаний. У нас взаимные подмигивания. Внутренние понимания. Знание изнутри, а не порядок институций. У нас теплота неформальных отношений, а не холод права.
Россия — радикально амбивалентна. Например, Европа отказывается от национализма. Пытается отказаться. Мы отказались от нации. Мы — не нация.
Современное общество децентрируется. На месте центра образуется дыра. Пустое место. К этому месту устремляется периферия. Второй план выступает как первый. И опустошается. Социальное бытие становится пустым, а мир — плебейским. Понижение уровня человеческого в человеке заставляет нас закидывать образовавшуюся онтологическую дыру различными содержаниями. Заштопывать ее. Но нет никакой надежды на успех. Ибо своими действиями мы только ускоряем процесс опустошения.
История имеет иудохристианские корни. Греки приспосабливались к космосу. Мы — к истории. Но ничто не вечно. Христианство слабело. История угасала. И вот христианская вера совсем ослабла. А мы стали свидетелями конца истории. И что же делать нам? Как жить, к чему приспосабливаться? Уже Н. Данилевский поставил под сомнение достижения цивилизации. Его вывод прост. Держитесь за «почву», традиции и быт. А там видно будет. Так думаю и я.
Есть ли у России столица
После переворота 1917 г. в России не было столицы несколько лет. Лишь в 1930 г. столицей России (СССР) была официально объявлена Москва. Случилось то, о чем мечтали Аксаков и Хомяков. Но радоваться этому было уже некому.
Русские — странный народ. Была у нас столица в Киеве. Но нам показалось, что здесь много тепла и мало холода. И столица переехала в Москву. В Москве много суши, мало топи. И тогда, как говорит Гоголь, Бог дал нам Петербург.
Если Москва нечесана, то Петербург щеголь. Москва домоседка. Петербург — проныра. Москва корректная. Петербург — иностранец. В нем нет ничего русского. Петербург построили среди чухонцев, за пределами эйдоса русского народа. Петербург — это наша собственная Европа. Он отравляет нашу жизнь отходами европейской цивилизации. Одна надежда была у нас на Москву, на то, что она-то пронесет мысль о всей русской земле.
Прошло время, и Москва стала нам чужой. Нерусской. Неимперской. В ней прижились и размножились люди неизвестной веры и неидентифицируемой культуры. Из большого села она стала городом-космополитом. Городом, который живет сам по себе.
У России больше нет столицы. Нет головы. И огромное тело России бьется в конвульсиях, разрываемое на части своими врагами. Но есть еще надежда на Сибирь. На юг. На имперский импульс народа. Эта надежда умрет последней. Конечно, юг России нуждается в империи, как нуждается в нем Сибирь, Украина, Дальний Восток и Белоруссия. Империя нуждается в юге, в естественном пределе. Без империи возникает напряжение перекрестка. Имперское сознание стало исчезать в России в конце XIX века. И исчезло. Демократизировалось…
Резюме
1. Призрак империи бродит по России.
2. Начинается эпоха постмодерна и нового язычества в политике, экономике, культуре и цивилизации. Главное действующее лицо в трудовом обществе — симфонический индивид. В традиционном обществе — это крестьянин. В индустриальном — рабочий. В экономике знаний — интеллектуал. В обществе постмодерна главное действующее лицо — симулянт, имитатор.
3. Политикам России нужно опираться не на нацию, а на государство.
4. Конечно, можно отделить церковь от государства и школу — от церкви, но нельзя отделить русского человека от православия. Православие — это то, что бесформенному русскому человеку придает форму. Наша система образования должна базироваться не на болонских соглашениях, а на знании основ православной культуры.
Равным — равное, неравным — неравное. Эта мера, говорю я вслед за Платоном, ведет к справедливости. Если же неравным давать равное, то эта политика может породить чувство несправедливости у одних и чувство вседозволенности у других. Чувство несправедливости у русских стало формироваться еще в XIX веке (об этом рассказывает Ю. Ф. Самарин в «Письмах из Риги»).
Система неравномерного властвования
Россия — империя, то есть в качестве империи она должна была быть системой равномерного властвования. Мера власти для русских и мера власти для немцев должна быть одной и той же и в Риге, и во Владивостоке. Но когда Самарин в составе ревизующей комиссии приехал в Прибалтику, в остзейский край, он понял, что положение русских в Прибалтике не равно положению немцев. Русские, присоединив к России Прибалтику, стали иметь в ней один объем прав, а немцы — другой, больший. И эта неравномерность с тех пор непрерывно воспроизводится в России. В этой связи возникает фантазия, высказанная Достоевским в «Дневнике писателя»: ну что, если бы нас, русских, было бы 3 миллиона, а их, нерусских, 80 миллионов. Во что бы обратились тогда русские? Дали бы они нам сравняться с собой в правах?
Окраины притесняют русских
Деконструкция взглядов началась с ремонта комнаты, в которой жил Самарин. Оказалось, что отремонтировать ее можно, но русским эту работу поручать было нельзя. Они не были приписаны к цеху. Самарин обратился к знакомому купцу за разъяснениями. И тот ему объяснил. Дурак, мол, ты. Какая империя? Здесь же русские живут как люди второго сорта. Здесь правят бал немцы. Они граждане города. А русские — обыватели. Гражданином города может стать, во-первых, законнорожденный; во-вторых, немец; в-третьих, лютеранин; в-четвертых, сдавший немцу экзамен по торговле или ремеслу. Немцы завладели магистратом, то есть всеми должностями городского управления. Они начальники. Русские подчиненные. Магистрат, как Академия наук. Братство немцев предлагает ему кандидатов, а он выбирает свой состав. Захочет — выберет, не захочет — не выберет. Русских не хотели.
Граждане в свою очередь могли быть членами большой и малой гильдии. Купеческой и ремесленной. Русские в Прибалтике жили почти полтора столетия. И немногим удалось стать членами большой гильдии, которая в свою очередь делилась на три группы: простых членов, братьев и старшин. Так вот русское купечество могло состоять в простых членах. Но его никогда не принимали в братство. «Небольшое число граждан, — говорит Самарин, — немцев по национальности, составило братство, которое, ссылаясь на старинные привилегии, завладело всеми должностями городского управления, несмотря на то что оно составляет только пятидесятую или даже сотую часть всего числа русских обывателей»17. Все русское купечество составляло только один голос, равняющийся голосу одного гражданина, состоящего в братстве. «Мещане же и ремесленники греко-российского исповедания, — по замечанию Самарина, — не причисляются даже к малой гильдии и не принимаются в цехи»18.
Русские платили подати, исправляли городские повинности, а доходами города распоряжались немцы, магистрат. Вот обеднеет какой-нибудь член братства, а его для поправления своего состояния отправляют к городским бенефициям, или доходным местам. Русский не может быть биржевым маклером, а член братства может. Или вот браковщик. Выгодная должность, хлебная. Но православного к ней и близко не подпустят. Он не член братства. Вздумает православный судиться, а в суде немцы. И тяжбу ведут они только на немецком языке и по иностранным законам. Если даже русский судится с русским, то дело все равно ведется на немецком языке.
Чтобы стать мастером, то есть получить право открыть мастерскую, принимать заказы и работать на свой счет, нужно было обучиться ремеслу у местного мастера. А то, что ты получил образование в Петербурге, в расчет не принимается. Затем нужно было прослужить 2–3 года подмастерьем. После этого уехать на несколько лет на свободные заработки. Вернуться, сдать экзамен немцу, угостить всех мастеров, внести денежную сумму в городской фонд, и после этого ты мастер. Русские могли быть только учениками и подмастерьями.
Однажды русским печникам все это надоело. И они взялись за дело, то есть стали класть печи, несмотря на то что они не были приняты в цех печников. Вышел скандал. Мастера цеха попросили власти запретить православным дальнейшее отправление ремесла. Магистрат запретил. Русские направили жалобу губернатору. Тот вмешался. Кончилось дело тем, что 12 православных приняли в цех печников с условием, что каждый из них будет иметь не больше двух учеников и будет работать под надзором у немца, а также 5 копеек с каждого заработанного рубля они должны будут отдавать немецким мастерам цеха. Стоит немец, трубкой попыхивает, плеткой помахивает, а русские работают. И немцу за то, что он над ними стоит, они еще и 5 % барыша платят.
Как-то русские мещане потребовали свободы в отправлении торговых промыслов. Тогда суд их лавки и вовсе закрыл.
Конечно, прибалтийский дворянин пользовался своим сословным правом по всей России. А русский дворянин должен был вступить в рыцарство, и только после этого он мог пользоваться своими правами в Прибалтике. Самарин рассказывает, как остзейские дворяне русскую землю покупали. Они собрали деньги и решили купить земли, примыкающие к остзейским землям, но так, чтобы эти земли вошли в состав Прибалтики. Задумали. Сделали. Ничто им не мешает. Да на беду, что в том районе было поместье какого-то русского дворянина. И тогда остзейские дворяне направили в Петербург ходатайство, в котором испрашивалось разрешение включить в остзейский край и земли русского дворянина с условием, что этот дворянин будет в Прибалтике мещанином.
Самарин стал выяснять причины бедственного положения православных в Прибалтике. И три года выяснял, а потом написал семь писем к своим московским друзьям, в которых рассказал об увиденном в Риге. Он писал: «Систематическое угнетение русских немцами, ежечасное оскорбление русской народности — вот что теперь волнует мою кровь». Не мы их, а немцы нас победили. «И после мы повторяем в своих учебниках: остзейский край завоеван, остзейский край присоединен к России. Мне кажется, — писал Самарин, — Россия присоединена к остзейскому краю и постепенно завоевывается остзейцами»19.
Затем Самарин продолжил свое исследование и написал книгу «Окраины России». Эта книга была издана за границей. В России она была запрещена цензурой. И это негативное отношение власти к самой возможности формирования русского самосознания ставит вопрос об ущербности всех типов русской власти: царской, советской и, конечно, демократической.
Причины бедственного положения русских
У немцев был Фихте. У русских — Самарин. Но если «Речи к немецкой нации» Фихте создали национальное сознание немцев, то «Письма из Риги» не стали речью к русской нации. Они привели к движению два десятка человек в Москве и Петербурге, и стали причиной беседы царя Николая I с Самариным. На этом все и закончилось. «Письма из Риги» существуют как факт литературы, а не политики. Почему? Потому что у русских проблемы с волей к власти, по причине которой русские в остзейском крае не выступили с протестом, не организовали партию, не блокировали магистрат, не отказались от гражданского повиновения, а пресса не подняла шум. Герцен не забил в набат. Засулич не бросила бомбу в губернатора остзейского края. Правительство не собралось на экстренное заседание, царь не подал в отставку. Эта причина — смирение соборного человека.
Вот Самарин. Его письма — это не крик дословного, а обстоятельное научное исследование, ориентированное на поиски истины: «здесь сознаешь себя как русского и, как русский, оскорбляешься»20. Самая резкая фраза в его письмах звучит так: «Или мы будем господами у них, или они будут господами у нас»21. Если мы не будем русскими, нас сделают немцами. В России немцы должны обрусеть. Но энергия этого возгласа растворяется в громадных просторах России и в анонимной объективности. Она не действует. Ее не слышно.
Чтобы не стать немцем, Самарин отрастил себе бороду и тем самым выразил протест против порабощения имперского народа окраинными племенами. Конечно, это мужественный шаг. Ведь Самарин — камер-юнкер двора его Императорского Величества. А по указу царя дворянам запретили носить бороду, считая это подражанием Западу и неуважением к русской одежде. Бородатый дворянин должен был явиться в полицию и дать подписку о сбритии бороды. Самарин носил бороду до смерти.
Соборность
«Письма из Риги» подчеркивают особенность русского человека. Русские — люди имперские и одновременно соборные. Что значит соборные? Это значит, что мы исходим в своих действиях из доверия к людям. Мы не сомневаемся, мы знаем, что мир изначально добр. Мы не полагаем, что тот, кого мы впервые встретили, изначально зол и от него нужно ждать самого плохого. Мы свободу связываем с бытом. У нас, с одной стороны, быт, а с другой — метафизика. А как только соборный человек выталкивается из традиционной социальной ячейки, он теряется. Его бытовая метафизика терпит крах.
В Прибалтике он столкнулся с правилами эгоистического существования и растерялся. На первый план выступило смирение как условие его существования. Условием существования личности является свобода, а соборного человека — смирение. Но из смирения не рождается воля к власти. В нем образуется бунт, то есть нечто неожиданное для самого бунтующего. Русские в Прибалтике смиренно просили одинаковых прав для себя и для немцев. Немцы требовали привилегий. Напор корпоративно организованной протестантской личности разламывал соборную структуру русского православного человека, важнейшими элементами которой были: смирение, совесть, община, круговая порука, соборное сознание, традиция.
Для того чтобы выжить, русский принужден был делать замены: его совесть менялась на честь, круговая порука на личную ответственность, смирение — на свободу, соборное сознание — на сознание индивида. Вот этот факт Самарин и обозначил как факт превращения русского в немца. Русский мог оставаться русским только под защитой князя, царя. Империя была его панцирем, броней, защищающей от внешних воздействий. То есть русская империя была способом существования неорганизованных множеств соборного человека, его ответом на вызов корпоративно организованных личностей. Но защищенный извне, всемирно отзывчивый человек был не защищен от внутренних воздействий свободно ориентированных личностей. И в том, и в другом случаях он полагался на власть, на опору, которая держала его панцирь и обязана была следить за тем, чтобы под эту броню не попали существа, ломающие соборный механизм, отравляющие коммуникативные практики русского человека. А они попали. И Самарин об этом написал. Конечно, нашему народу было бы наплевать на власть, если бы он составил себе форму быта, независимую от власти. Но у соборного человека она зависима. И поэтому между народом и властью существует неписаный уговор. Власть держит панцирь. Народ терпит власть. Этот уговор делает жизнь русского человека абсолютно незащищенной в случае измены власти.
Верховная власть должна заступаться за народ. А у нас она этого не сделала в Прибалтике, в Польше, на Кавказе, на Украине и вот теперь она этого не делает даже в Москве. Русские стали жертвами политики, в том числе и политики нового правящего класса России. В 1991 году русские составляли 90 % населения России. В 2013 году нас стало около 80 %. И все мы это почувствовали. А если учесть потоки внутренней миграции, да еще 12 миллионов внешних мигрантов, то нетрудно предсказать все последующие события.
Власть должна была вынудить играть на русском политическом поле по русским правилам, то есть должна была подтвердить внутреннее право русского народа на формы жизни, которые он избрал. Ограничение власти монарха воспринималось Самариным как ограничение возможностей заступника, а также как расширение возможностей покушения на соборную жизнь со стороны начал, враждебных соборности. Поэтому Самарин был против конституции, против парламентской республики в России, против федерализма. Почему?
Неделимость власти
Потому что власть неделима. Когда она делима, она делает вид, что слушает народ, хотя предпочитает делать свои дела. Когда она неделима, она обращена к идее блага народа. Одно из этих благ для русского человека — государство.
Помимо этого есть еще одна причина. Есть народы, которые надеются на одни свои человеческие силы при достижении поставленных целей. К таким народам относятся европейцы. У них человеческие учреждения заменяют Бога. Русский народ не верит только в свои силы. Он еще уповает на Бога. Самодержавие, империя были способом существования человека, уповающего на синергию своих сил и силы Бога. Но имперская организация власти стала давать сбой на окраинах России. Она изменила земскому принципу в политике и стала ориентироваться на этнический, на национальный признак существования людей. И это происходило при нулевом национальном сознании русского человека. То есть некоторые окраинные народы стали получать этнические привилегии. В то время как в России традиционно на каждое сословие возлагались обязанности перед государством. Тяготы доставались русским, привилегии инородцам. А это создавало возможности существования в России так называемых псевдонаций. Или народов-призраков. Что, в свою очередь, уже в XIX веке поставило русскую империю перед выбором: или полная денационализация империи, или Россия — для русских. Всякие промежуточные варианты будут губительны потому, что они при отсутствии национального сознания русских создадут нерусские квазинации. Федерация в России — это способ формирования и существования нерусских псевдонаций, которые под видом национальной демократии децентрируют политическую власть и она перестает служить защищающим панцирем для русского народа. И он должен будет либо умереть, либо стать материалом для какого-то иного народа. Уже неправославного.
Федерализм
Федерализм — один из самых неплодотворных путей развития русского государства, ибо он, как говорит Самарин, обособляет граждан и земли, раздваивает и уничтожает русское государство. Федерализм превращает Россию в гостиницу, в которой русские не находят для себя места. Они лишаются соборного имперского сознания и погибают, ибо национальное сознание у них не сформировано. В федерации центр нигде, а окраины везде. На смену соборному имперскому человеку приходит обособленная национальная личность.
Самарин обращает внимание на то, что немцы, господствуя в Прибалтике, управляли ею через немцев, шведы — через шведов. А русские привлекают для управления и немцев, и шведов, и сами управляемые народы. Русская власть не привлекает к управлению окраинами только русских, боясь обидеть чувства окраинных племен. Поэтому федерализм в России стал легальным способом формирования нерусских (антирусских) национальных элит. В остзейском крае получили власть остзейские дворяне. А это неправильно, то есть несправедливо, потому что аппарат управления был присвоен определенным этносом. Русские в этом крае стали подданными не царя, а местных корпораций. И самое главное. Возникает иллюзия существования неких наций там, где их нет. «Неужели всякий обрубок, — говорит Самарин, — без корня и верха, вправе присваивать себе значение нации? Мы доживем, наконец, до того, что немецкий клуб в Москве заговорит о своей народности»22.
Поскольку русские, создав государство, не стали нацией, постольку возникло противоречие, которое разрешилось в идеи империи. В империи должен быть один центр власти, одни законы и никаких социальных или национальных привилегий. В основе имперского быта России лежит неразделенность власти, неразделенность русского человека и земли.
О дисциплинированном энтузиазме русских
Не В. Соловьев, и не Ю. Самарин, а Н. Данилевский стал точкой интенсивности русского сознания. Ю. Самарин возопил от ужаса мистериальных игр Бога и обратился к русской нации. Но нация его не услышала. Ибо никакой русской нации не было. Его услышал Н. Данилевский и написал «Россию и Европу». В. Соловьев дезавуировал написанное. Соловьев — это философская заглушка для русского сознания. Шум, заглушающий голос Н. Данилевского. И вот теперь все русские философы делятся на тех, кто шумит и заглушает. И на тех, кто слышит голос Данилевского. А услышали его немногие: К. Леонтьев да В. Розанов. Не все Данилевскому нравилось даже у Хомякова.
Политика и мораль
Хомяков пишет письмо англичанину Палмерсу, чтобы разъяснить смысл православной культуры России. Данилевскому противны эти ухаживания за иностранцами. Ведь русские и так привыкли смотреть на самих себя чужими глазами. Смотрят и ищут в себе общечеловеческие ценности. Например, Хомяков полагал, что государство — это средоточие любви и морали. А Данилевскому смешна его наивность. Или вот любовь Хомякова к Европе. Разве Хомяков не знает, что Европа враждебна России по самому своему смыслу. Нелюбовь к России расположена у Европы на уровне инстинкта, бессознательного, ибо Россия — непреодолимое препятствие для нее. Европа разграбила Константинополь, обыграла Византию, но она не смогла превратить нас, русских, в материал своего развития, подобно Африке или Индии, не смогла изменить нас по своему образу и подобию. И поэтому Европа не может не видеть в России что-то враждебное для себя.
Хомяков морализирует государство. У него государство действует по законам морали и любви. Теоретически это, может быть, и так. То есть вполне возможно, что первое действие, рождающее государство, было моральным. Но теперь, когда оно уже есть, оно перестало быть моральным. На уровне воспроизводства государства в качестве государства нет места для любви и морали. Данилевский отказывается понимать государство в моральных терминах, ибо мораль — это самопожертвование, а политика — достижение общего блага посредством минимальных жертв. Поэтому-то мораль появляется в отношениях между людьми, а не между государствами.
Человек соотносит себя с вечностью, и поэтому он может пожертвовать собой. Государство — явление преходящее, временное. И поэтому действия государства должны основываться на законах временного существования. На политике, а не на морали. Одно государство не может приносить себя в жертву другому. Данилевский скажет: «Око за око, зуб за зуб, строгий бентамовский принцип утилитарности, то есть здоровое понятие пользы — вот закон внешней политики, закон отношения государства к государству»23.
Между тем руководители русского государства действуют часто не как политики, а как моральные люди, прибегая к государственному самопожертвованию. И забывают, что политику — политика, а народу — мораль. Для всякого разряда существ и явлений есть свой закон. Различные этносы, вошедшие в состав России, это не исторические народы. У них нет никакой политической жизни вне русского государства. Но этот факт пытается оспорить русская интеллигенция.
Интеллигенция
Данилевский не любит интеллигенцию. Во-первых, это результат чужеземной прививки, действо Петра, которое «произвело ублюдков самого гнилого свойства…»24. Во-вторых, это полагание национального в качестве эмпирических пут для человека, помехи на пути его движения к общечеловеческому. Например, для Белинского человек вообще был выше конкретного человека. А чистая идея — значимее любой определенной идеи. Образованные люди России устремились к человеку вообще. К чистому сознанию. Правда, славянофилы стоят особняком. Но над ними всеобщий смех и глумление.
Например, 1878 год. Россия победила в войне с Турцией. Казалось бы, надо радоваться. А радоваться было нечему. Европа злилась. В ней господствовали антирусские настроения. На стороне Турции Европа буржуазная, католическая, демократическая и социалистическая. Но это полбеды. Беда в том, что у самих русских возникли сомнения в необходимости существования России, ее историческом бытии. Носителем этих сомнений стала интеллигенция. Мощным телом русской империи овладела хилая голова русской интеллигенции. «С этими сомнениями в сердце, — писал Данилевский — исторически жить невозможно»25. Интеллигенция предрешила судьбу России. И Данилевский это понял.
В составе России были многие народности. Для того чтобы войти в мировую культуру, им нужно было стать русскими, обрусеть. А поскольку «русское» (плохое) было постепенно замещено интеллигенцией на «европейское» (хорошее), постольку разным этносам теперь уже не было нужды в России. Им не нужно было делать себя русскими по нравам и обычаям. Достаточно принять на себя общеевропейский облик, чтобы прикоснуться к плодам мировой культуры. Но европейское враждебно русскому. Оно усиливает отчужденность окраин России, тех, кого можно назвать инородцами. Иными словами, интеллигенция заразила сепаратизмом этносы России. Даже некоторые русские перестали осознавать себя русскими, выдавая себя за европейцев. Сепаратизмом заразилась Украина — наша малая Россия. Даже сибиряки начинают терять русскую идентичность.
Конечно, все истины односторонни. «Если бы этого не было, — говорит Данилевский, — то понятия всех людей о том, что им хорошо известно, должны бы быть тождественны»26. А они не тождественны. На всем лежит печать национального, единичного. Если общечеловеческое децентрируется, то национальное нельзя децентрировать. Европа вырабатывает не только идею личности, но и средство нейтрализации этой идеи: диалог. Признание другого. Там, где у европейцев действует диалог, у русских работает дисциплинированный энтузиазм.
Воля
Дисциплинированный энтузиазм — это управляемый аффект, упорядоченная эмоция, являющая себя в том, что русские называют волей. У нас воля — это не наслаждение, как у римлян, не богатство, как у англичан, и не латышское сопряжение воли с властью. Это свобода одного, не ограниченная свободой другого.
Русский народ может быть приведен в состояние дисциплинированного энтузиазма не только идеей, но и формой, неделимой полнотой бытия. Дисциплинированный энтузиазм согласно Данилевскому «есть сила, которой мир давно уже или даже вовсе еще не видел»27. К примеру, разделение властей убивает органическую волю, возможность действия не по внешнему принуждению. Воля не абстрактна, она всегда конкретна, всегда чья-то. Право, отделенное от правды, разрушает возможность проявления дисциплинированного энтузиазма. Народное тело не слышит приказа разделенной власти. Не подчиняется ему. И наоборот. Голова не внемлет импульсам тела, и оно сотрясается в конвульсиях. Запутывается в аффектах и страстях. И как в том, так и в другом случае для людей нет дела, захватывающего душу полностью. Без остатка.
Бирюлево. Метаморфозы русских
У русских происходит все не так, как в Европе. Там у них сцепление культурных форм. И они живут этим сцеплением. У нас, как в Бирюлево, недисциплинированный энтузиазм русских оборачивается серией спонтанных микровзрывов, за которыми не следует изменение порядков. Русские так и не научились отстаивать свои национальные и личные интересы, ибо в них мы все еще не видим ни внутренней правды, ни внутренней правоты. Мы стыдимся сказать то, что мы думаем: русская земля принадлежит одним только русским, и нет в ней никакой нерусской земли. Власть, которая этого не понимает, не имеет шансов надолго укорениться в народе. Россия не может быть сильным государством, не может быть империей, если русский этнос будет в ней слабеть, а нерусский усиливаться. Нас погубит не Америка и не Китай, нас погубит миграция и демография. Например, с 1991 по 2013 г. доля русских сократилась в кавказских республиках в 5 раз, в Туве — в 2 раза. А русские — это, как говорил Достоевский, «ствол нашей цивилизации». Никто не хочет знать, как себя чувствует этот «ствол» сегодня в так называемых национальных республиках.
В России культурные содержания не работают за человека. У нас все случается изнутри, в душе, с захватом смыслов того, что тебя касается. И идет этот захват незримо для власти. Неслышно для прессы. Данилевский писал: «Когда же происходит время заменить старое новым на деле, эта замена совершается с изумительной быстротой, без видимой борьбы…»28. Пришло время, и вот уже нет царя. И мы отказались от православия. Пришло время, и вот уже нет коммунизма. И мы отказались от идеологии. Мы теперь все буржуазные демократы.
Придет время и нынешняя власть, как показало Бирюлево, исчезнет так же неожиданно, как она и появилась. Внешним образом эти метаморфозы не объяснить. Ибо они приобретают смысл сначала внутри нас тихо, незаметно. А потом уже обнаруживаются вовне, как антикультурный жест, как манифестация полноты органического.
Конституция в России — это фарс
Органическая полнота власти неделима. Эта ее неделимость выражена, по мысли Данилевского, в самодержавии. Делимость власти выражена в идеи множества соучредителей России, ее субъектов. Чем плоха эта идея? Тем, что она предает забвению одно простое правило: Россия существует для нерусских как пространство метафизического, политического и культурного мимезиса, подражания.
Конечно, власть самодержца можно ограничить. Можно ввести конституцию и парламент. Без сомнения, русский народ выполнял и будет выполнять всю предписанную ему внешнюю обрядность. Он будет выбирать депутатов, как выбирал своих старшин и голов, будет голосовать за партийные списки, но не будет придавать избранным иного смысла и значения, как только слуг царя, как исполнителей его воли. У нас парламент и конституция никакой иной опоры кроме воли правителя иметь не будут. Как же могут они ее ограничивать, если они на нее опираются. Данилевский скажет: «Русская конституция, русский парламент… возможны только как мистификация, как комедия»29. Для того чтобы они не были «комедией», нужно многое изменить в русском человеке. И не только политически, но и религиозно. Например, принять идею филиокве, то есть допустить, что Святой Дух исходит не только от Бога-отца, но и Сына. И тогда, может быть, когда-нибудь и от парламента мы начнем ждать каких-нибудь судьбоносных решений. А так — одна мистификация власти, ибо мы знаем, что источник эманации власти глава государства, а не парламент.
«При чтении некоторых наших газет, — пишет Данилевский, — мне представляется иногда этот вожделенный Петербургский парламент: видится мне великолепное здание…амфитеатром расположенные скамьи, сидят на них представители русского народа во фраках и белых галстуках, разделенные, как подобает, на правую, левую стороны, центр… скамьи министров, скамьи журналистов, председатель с колокольчиком… наконец и сама ораторская кафедра… а на ней оратор, защищающий права и вольности русских граждан…
Но между всеми фразами оратора, всеми возгласами депутатов, рукоплесканиями публики мне слышится, как все заглушающий аккомпанемент, только два слова, беспрестанно повторяемые, несущиеся ото всех краев Русской земли: шут гороховый, шут гороховый, шут гороховый»30.
Россия как политическая калека
Россия подавляет своей громадностью. Означает ли это, что ее территория наращивалась путем завоеваний? Для того чтобы ответить на этот вопрос, Данилевский различает народы исторические и неисторические. У исторических народов есть государство, и поэтому они являются политическими нациями. У неисторических народов нет государства, и поэтому они неполитические нации. О завоевании можно говорить только применительно к государствам. Если же сталкиваются исторический народ и неисторический, то в результате столкновения происходит расселение народа. И складываются не порядки множественного, а централизация разнообразного. Так вот Россия расселялась. Европа завоевывала. При расселении было невозможно ущемление личных и гражданских прав неисторических народов. При завоевании одним государством другого — возможно.
В археографии конфликта между Европой и Россией Данилевский отходит от идеи Хомякова о том, что народ — это его вера. Дело не в вере, а в государстве. Народ — это его государство. А если это так, то суть дела состоит в утверждении формулы: один народ — одно государство. Если же у одного народа разные государства, как сейчас у русских, то все они признаются Данилевским как политические калеки. «Исторический народ, — говорит Данилевский, — пока не соберет воедино всех своих частей, всех своих органов, должен считаться политическим калекою»31.
Осень Европы
Никому не дана привилегия бесконечного прогресса. И Европе она не дана. Каждое общество стареет по-своему. Есть время цветения, а есть время плодоношения и угасания. На взгляд Данилевского, Европа отцвела в XVI–XVII вв. Плодоносным был для нее XIX век. Ну а плод есть дар начала осени. Солнце Европы перешло меридиан и склоняется к Западу. Как долго продлиться осень Европы, никто не знает. И Данилевский этого не знал. Во всяком случае он об этом не писал.
«Осень Европы» — это время ее отказа от христианства. Язычество бродит по Европе. Единую веру в ней заменила независимость мнений. Государство освободило себя от церкви, то есть стало свободным от христианства. Брак стал гражданским, свободным от Христа. Без тайны. В нем обнаружилось голое половое влечение. Стороны влечения заключают контракт. Юридически нет причин для запрета разводов, многоженства, гомосексуальной семьи. В мире людей утвердилась коннозаводская практика. Христианство еще существует. Но уже как декоративный спектакль. Как христианство по инерции. Без святости церкви. А без нее христианство перестает быть христианством, ее цивилизация — цивилизацией. Почему? Потому что, если есть законы и есть тяжба между двумя сторонами, то должен быть и суд. То, что рассудит. Нельзя позволить тяжущимся прямо толковать закон. Но мистически этим судом всегда была церковь. Она стояла между Откровением и верующими. И теперь она утратила свой мистический смысл, а цивилизация — потеряла смысл высшего суда.
Осень для Европы — это весна для России, и русские должны использовать открывающуюся перед ними возможность исполнения смысла своего бытия: поскорее стать русскими и научить власть уважать свой народ. В этом и состоит наша национальная идея и смысл нашего общечеловеческого единения.
Если Россия не будет иметь такого же высокого смысла, какой имела когда-то Европа, то она не будет иметь никакого смысла. И тогда Россия, как скажет Данилевский, «есть только мыльный пузырь, форма без содержания, бесцельное существование, убитый морозом росток»32. Но если Россия — «мыльный пузырь», то для чего так много жертв со стороны русского народа? Если мы не культурно-исторический тип, то нам ничего не остается, как обратиться в этнографический материал для достижения посторонних для нас целей. «И чем скорее это будет, — говорит Данилевский, — тем лучше»33.
Резюме
России нужно правительство, которое может укрепить положение русского этноса в России, а также решить, что мы хотим формировать: русское имперское сознание или русское национальное сознание и понимать, что следует делать как в одном случае, так и в другом.
Мир, в котором мы живем, является очень большим. Он такой большой, что когда ты кричишь «мама», она тебя не слышит, ибо она находится на одной его стороне, а ты — на другой. К тому же у всех у нас очень маленькие головы. Они такие маленькие, что в них с трудом помещается мысль. И вот в эти маленькие головы мы пытаемся поместить большой мир. Что же при этом получается?
Глупость
Что такое глупость? Глупость — это такое состояние, когда ты настолько открыт миру, что в тебя проникают его истины, не спрашивая твоего согласия. Когда я вижу открытых людей, мне хочется сказать им: «застегнитесь, будьте умными». У открытых людей есть голова, а в голове есть мысли, но существуют эти мысли не по законам этой головы, а по законам какой-то другой инстанции.
Вот это все и значит, что ты глупый, что ты дурак, а они умные, они не дураки. И не потому, что они мыслят, а потому, что мысль — это все то, что они публикуют в качестве мысли. Они говорят, что нам нужна модернизация. Нам-то, конечно, она нужна, потому что нам за державу обидно. Но им-то она зачем? У них есть все: деньги, власть, время. Между нами и ими — пропасть, цивилизационный разрыв. Если мы нарушаем правила социального общежития, то нас сажают в тюрьму, если они, то они неприкосновенны, они — власть. Поэтому мы ждем, когда закончится их власть.
Они говорят, а мы им не верим, ибо для них модернизировать — значит освоить деньги, выделенные на модернизацию, а для нас модернизация — это возможность быть самими собой. Хотя мы знаем, что если ты идешь к самому себе, то у тебя есть опасность встретить себя.
Надежда
Надежда — это греза, галлюцинация. Галлюцинация — это заклинание, доставляющее тебе объект, о котором ты мечтаешь, которым ты хочешь обладать. Причина этих объектов находится в тебе самом. Но в каждом обществе есть такая сторона, причина которой находится вне тебя. Ее мы чувствуем тогда, когда жизнь берет нас за горло, а мы не понимаем, почему она берет нас, а не их. Мы не понимаем, почему растут цены для нас, почему наши деньги раздают банкирам, а банкиры раздают себе бонусы и называют это борьбой с финансовым кризисом. Мы не понимаем, почему кризис у них, а затягиваем пояса мы. Мы не знаем, почему собственность у них, а нам остается только чувство собственности. Мы дезориентированы. Мы не знаем, на чьей стороне правда. То ли она на стороне дачного сообщества «Речник», то ли она на стороне столичной мэрии.
Мы хотим права и справедливости. Мы хотим действовать по закону, чтобы наши действия были всегда легальны. Мы хотим действовать ради закона, чтобы наши действия были моральны. Но мы не знаем, где находится топос справедливости и вообще есть ли она на свете. У нас нет никаких надежд. Мы знаем, что завтра не будет лучше, чем сегодня. Для нас сегодня покупка квартиры — это само по себе уже нечто немыслимое, а покупка машины равна исполнившейся грезе. Мы не понимаем общества, в котором мы живем. Мы не знаем, куда оно идет, и вообще, идет ли оно куда-то. Его исторический смысл для нас неясен.
Общество, в котором нет надежды, является абсолютно разложившимся, деградировавшим. В нем действуют не социальные законы и моральные правила, а правила войны всех против всех.
Злоба
Когда человек озлоблен? Когда исчезает такая сторона мира, причина которой находится не в мире, а в человеке. Если эта причина находится во мне, то я живу в режиме исполнения грез, в момент, когда все еще только начинается. А это значит, что для меня еще не все потеряно и есть надежда. Мы верим, и поэтому есть вещи, которые существуют, если мы хотим, чтобы они были. А если мы перестаем верить, то эти вещи исчезают. И нет такой силы, которая бы вернула нам их.
Отсутствие надежды порождает пустоту, в пространстве которой никто никому не верит и все находятся под подозрением. Злоба — это наш ответ бытию, когда оно случилось без нас. В результате мы становимся немотивированно агрессивными по отношению к себе и к другим. Мы становимся опасными на дороге, в метро, в быту. Но не потому, что мы плохие, а потому что у нас и наших детей нет никаких шансов состояться в этом мире. Наш быт — это наше подполье. Ибо так сцепились исторические силы и социальные структуры.
Оппозиция
Самая достойная позиция для тех, кто отчужден от себя и от определения исторической перспективы своей страны, — оппозиция. Наша оппозиция разнородна. В ней есть белые и красные, левые и правые, а еще есть такие, как я, — и не бело-красные, и не лево-правые. Мы дословные, нам хотелось бы раскрыть то, что задумано Богом о России в вечности. Но мы не боги, если бы мы знали, куда повести Россию, мы бы ее повели.
Империя
Какое печальное зрелище: видеть, как умирает имперский смысл России. Империя — это целое. Без осознания принадлежности к целому трудно жить любому человеку, тем более трудно жить русскому человеку, приучившему себя к тому, чтобы нести бремя слова «надо» и не приучившему себя к мысли о том, что у него есть права. Русский человек не умеет пользоваться своими правами, он умеет только качать права, чувствуя под ногами не твердые основания, а какую-то зыбкую топь социального болота, засасывающего в свою утробу любого, рискнувшего пойти по нему.
Человек без целого — это как черепаха без панциря, он всегда уязвим. Вот такой черепахой я чувствую себя сегодня в России, предавшей забвению действие во имя. Россия без этого действия ассоциируется у меня с поверхностью, которая легко протыкается, обнаруживая за собой зловонную жижу.
Я не понимаю людей, с которыми я встречаюсь на улице. Они для меня просто прохожие. Я не знаю, что у них за душой, о чем они думают. Мы, видимо, проживаем разные жизни, существуя в разных символических мирах. У меня исчезло чувство того, что есть кто-то, на кого ты смотришь и понимаешь, что мы принадлежим к одному народу. Я перестал говорить слово «мы». Как это странно ощущать себя чужим в своей стране. Как это нелепо осознавать, что ты еще есть, а русского народа, к которому ты принадлежишь, будто уже нет. Прохожие — это не мои современники, это мои сожители. Меня с ними ничего не связывает. У меня возникает такое чувство, будто наши предки вели разные войны, что у нас были разные победы и поражения. У нас нет общих мифов и общей истории. Видимо, они смотрели фильм про Гарри Поттера, а я его не смотрел. Я империалист, но я не знаю, кто они.
Самоубийство
Если Россия когда-нибудь исчезнет с политической карты мира, то это не потому, что ее кто-то победит, а потому, что она убьет сама себя. Мне хочется верить, что русский народ еще жив, что он не сказал еще своего слова.
Политическое появляется в тот момент, когда мы ясно осознаем, что они — это не мы, а мы — это не они. «Мы — это не они», — говорю я вслед за К. Шмиттом, глядя на политиков. Политик — это человек, которому чуждо сострадание или сопереживание людям. Политик вне морали. У политика эстетический взгляд на вещи. Лично его по большому счету ничто не касается. Он всегда сумеет создать для себя ситуацию вненаходимости. Политическое требует вненаходимости. Все эти мысли пришли мне в голову в связи с пожарами.
Пожары
В пожарах, охвативших всю центральную Россию в 2010 г., горели деревни, леса и брошенные людьми торфяные разработки. В огне гибли люди. Появились тысячи погорельцев. В городах стали умирать от удушья. Говорят, в Москве в эти дни смертность возросла в два раза.
Полтора месяца страна дышала отравленным воздухом. Гарь и дым проникали в наше нутро и изнутри уничтожили нас. Вместе с гарью и копотью в наши расплавленные мозги проникала мысль о единочестве русской жизни.
Единочество русской жизни
Единочество — это внешнее единство, оставляющего каждого из нас внутри своего абсолютного одиночества. Россия — это лучшее, что сделали русские за всю свою историю. Но это лучшее мы теряем. Теперь мы точно знаем, что воздух России отравлен, но это единственный воздух, которым нам дано дышать. И мы дышим этим воздухом, наблюдая из своего одиночества за тем, как медленно и обреченно вымирает наш народ и умирает наше государство. Единочество смерти парализует нашу волю. Мы умираем так же, как когда-то в единочестве погибал экипаж подводной лодки «Курск».
Вокруг нас уже рыщут посланцы иных народов и иных культур, предвкушая возможность выполнения предназначенной им судьбой роли социальной гиены, пожирателя исторических трупов.
Прощание с соборностью
В августовские дни 2010 г. сгорели последние остатки былой надежды на русскую сборность, на синергию народа, государства и церкви. Соборность — это хрупкий цветок русской культуры, выросший на евразийских просторах и сломленный ураганом агрессивной толерантности, зародившейся над Атлантическим океаном. Солидарность с погорельцами — это, пожалуй, все, что осталось от нашей соборности. Ведь собор — это не коллектив, не социальная группа, это способ существования людей, центр которых смещен из «я». Собор — это «мы». А «мы» — это «я» за пределами самого себя. Что может объединить людей с «я», которое смещено из центра? Только вера, надежда и любовь.
И вот этих людей у нас больше не осталось. Они куда-то испарились, исчезла та Атлантида, на которой они жили, а мы остались, но мы другие. У нас центр стоит на месте, наш центр — это «я». А «я» — это уже не «мы». В наших сердцах нет сегодня ни веры, ни надежды, ни любви. Русские перестали быть русскими, мы становимся россиянами. Россиянин — это не зрелый плод истории, а простой продукт политтехнологов и социальной инженерии, за ним нет никакой органической жизни. Поэтому у нас теперь не собор, а броуновское движение атомов. Что нас может объединить в группу? Только интерес, только корысть. Россияне — это не народ, это электорат, население, номада, которая не знает ни своей истории, ни своего имени, ни своей родины.
И мечемся мы из стороны в сторону от одного катаклизма к другому, спрашивая себя об одном и том же — за что?
Разбойники
Существует два ответа на этот вопрос. И оба они принадлежат разбойникам, которые висели на кресте рядом с Христом. Один из них сказал Христу: «Слушай, если ты Бог, то тогда, что мы здесь делаем? Зачем мы висим и мучаемся? Спаси себя и нас, и дело с концом».
Другой пристыдил первого. Мол, не трогай Христа, он здесь ни при чем, на нем нет вины. А мы с тобой здесь достойное по делам нашим принимаем.
Первый разбойник — язычник, прообраз будущего атеиста. Для него мир — это естественный процесс, изменить который может только чудо. Но чуда, как он понял, не бывает. Второй разбойник — христианин. Для него мир — это реальность, причиной которой ты сам являешься. Поэтому все, что в мире происходит, происходит с твоим участием, и ты за это отвечаешь.
Два взгляда на горящую Россию
Европа с едва скрываемым презрением смотрела на горящую, богатую Россию, из вежливости отправляя ей гуманитарную помощь. Америка и Китай молча наблюдали за происходящим.
Конечно, пожары были и будут всегда. В Европе недавно горела Греция, но в Греции ловили поджигателей. Там никто не ставил под вопрос прочность социальных устоев. Другое дело мы. У нас пожары сразу же вызывают вопрос о легитимности существующих порядков, о праве править, о дееспособности всего политического класса. И прежде всего его передового отряда — чиновников. Это придает пикантность нашим пожарам. За чем наблюдает Запад и Восток? За тем, не пошатнется ли русский гигант, не глиняные ли у него ноги. Смотрят не на пожары, а на власть: не сломает ли она себе шею.
Два взгляда на пожары
Власть пытается представить пожар как природную стихию, как форс-мажор. У власти взгляд первого из разбойников. Логика ее такова: если пожары — это природный катаклизм, то с ним должна иметь дело не власть, а МЧС. Хотя МЧС создавалось для другого — для защиты людей в населенных пунктах. МЧС — это, в конце концов, модернизированная система гражданской обороны, созданной в СССР.
Для власти тушение пожара — это технологический процесс, который, правда, сами мы в силу технологической деградации организовать не можем.
Некоторая часть людей видит в пожарах не природный катаклизм, а наказание за грехи, возмездие за нарушение правил человеческого общежития. Этим людям близки слова второго разбойника, первым из людей попавшим в рай. Логика их такова: за маленьким пожаром рано или поздно придет большой пожар, в котором сгорит весь мир, чтобы очиститься. Этот пожар не залить водой из Оки, не загасить специальными средствами.
Антропологическая деградация
Первая причина, следствием которой являются лесные пожары, — это антропологическая деградация. Эта деградация началась в тот момент, когда наше «я» стало точкой отсчета в наших мыслях и делах. Оно заслонило нас от Бога, и мы потеряли веру, а также традицию, ибо любая традиция не начинается с «я». Быть в традиции — значит всегда быть готовым к смещению своего «я» из центра. А это значит, что тебе в каждый момент надо сознавать, что ты не все можешь.
С потери этого сознания начинается история русского своеволия и одновременно история присвоения свободы. В Европе свободу присоединили к политике. Русские извлекли другой опыт. Мы присоединили свободу к быту. В Европе возникла идея политической свободы, в России стала доминировать идея бытовой свободы. Русская разнузданность рождена бытовой свободой.
В отличие от Европы мы не прошли дисциплинарный путь от традиционного общества к модернистскому. У нас, видимо, были плохие дрессировщики, поэтому в России не возникло современное общество. Правда, некоторое общество у нас все же было, но оно возникло в результате гражданской войны и просуществовало недолго, 70 лет, ибо было предано его руководством.
Сегодня у нас нет никакого общества. Мы — неструктурированная протоплазма. У нас нет даже выдрессированной рабочей силы, нет профессионалов. Чтобы создать из крестьянина рабочего, в начале ХХ века в России нужно было создать систему штрафов, которая действовала до 1917 г. Суть ее заключалась в том, что если рабочий плевал на пол, с него брали штраф, если шел по газону — штраф, приходил на работу пьяным — штраф, бросал окурок в неположенное место — штраф, ругался — штраф, допускал брак — штраф. Когда рабочий подходил к кассе, получать ему было нечего. А у него семья, дети. Штрафы были воплощением плодотворного насилия, а не разгулом коррупции.
Сегодня мы можем все. У нас начинают пить и курить уже в детском саду. Пьют все: девочки и мальчики. Бутылки, окурки и спички летят налево и направо. Мы создаем вокруг себя горы мусора. Нам никто не указ. Мы жарим шашлыки в заповедных местах, мы разводим костры всюду, где нам заблагорассудится, если захотим, то устроим барбекю прямо в Кремле, и нам не придет в голову убрать за собой мусор. Нам ничего не жалко, мы ничего не боимся. Мне иногда кажется, что немало нечистых на руку лесозаготовителей поспособствовали возникновению лесных пожаров.
Поэтому отравленное лето 2010 г. нам нужно принять в качестве того, что достойно нашей разнузданности. Не раз уже было замечено, что сам по себе, без формы, без царя в голове русский человек — дрянь.
Социальная деградация
Вторая причина жаркого лета 2010 г. — социальная деградация. Поскольку в России нет общества и законов, постольку у нас есть политики, которые необъяснимым образом являют свою милость и также необъяснимым образом лишают нас ее.
Общество начинается там, где заканчиваются милость политиков, сила эмоций и чувств и начинают работать социальные машины. Социальные машины — это последовательность действий, внутри которых не допускается отсыл к человеческому, к эмоциям и чувствам. Пример. Однажды мой давний знакомый попал из мира бытовой свободы в мир разумного порядка, то есть из России в Германию. В Германии он жил в небольшом городке, и все было бы хорошо, если бы ему однажды не пришла в голову мысль вынести мусорное ведро. Дело в том, что в Германии мусорные баки заполняют до шести вечера, а моему приятелю в силу широты русского характера захотелось это сделать после шести. Он взял мусорное ведро, отошел подальше от своего дома, нашел бак и выбросил в него мусор. Не успел он, довольный, пройти десять шагов, как около него остановилась полицейская машина. Ему выписали штраф. Так работает социальная машина в Германии.
Приведу другой пример. Я тоже живу в небольшом городке. Подо мной на первом этаже жили наркоманы. Они варили наркотики, используя для этого ацетон. Однажды у них что-то не получилось, и возник пожар. Приехали пожарные и милиция, пришел участковый. Пожар потушили, причину установили. Наркоманы продолжали варить наркотики. Их ацетоном дышал весь подъезд. Иногда у нашего подъезда останавливалась милицейская машина, потом она куда-то уезжала по своим делам.
И вот однажды, измученный ацетоном и жарой этого лета, я позвонил по 02. Трубку долго не брали, потом кто-то ответил мне. Я рассказал о наркоманах. Дежурный стал дотошно допрашивать меня: кто я, откуда, каковы мои координаты, нет ли у меня в роду больных шизофренией, — я бросил трубку. Через некоторое время я вновь позвонил по 02. На этот раз мне сказали, что у них все наряды на выезде, а мне лучше обратиться к участковому, телефон которого мне не дали. Я позвонил в ФСБ. Сонный голос сообщил, что их это не интересует, это находится за пределами их компетенции. В конце концов, я отыскал участкового, который сообщил мне, что он работает недавно, что он за всеми не может уследить, что у него нет даже бумаги, на которой он мог бы распечатать свой телефон и развесить по подъездам.
Моя ситуация разрешилась тем, что наркоманы умерли. Так работает социальная машина в России. То есть у нас есть милиция, есть ФСБ, есть наркоконтроль, есть чиновники и менеджеры. Но у нас нет социальных машин, и поэтому у нас нет общества.
Герои и русская разнузданность
Когда в нашей стране начались пожары, я понял, что этим пожарам не противостоят социальные машины. Люди могут им противопоставить только свои чувства и эмоции. Иногда мне кажется, что единственная работающая социальная машина в стране — это социальная машина по какому-то особенно ловкому разворовыванию денег. Грустно наблюдать, как чиновник просит своих подчиненных не красть деньги, которые выделены не для ерунды какой-нибудь, а для погорельцев.
В государстве, в котором не работают социальные машины, люди предоставлены своей разнузданности, своим эмоциям и чувствам. В этой разнузданности может родиться только русский бунт, слепая злоба и агрессия, которые быстро находят ответ на вопрос о том, кто виноват. Виноват в том, что у нас нет лесников, нет лесной охраны. В деревнях нет бочек с водой и песком, нет щитов с багром, ломом и лопатой. Виноват в том, что нет просек в лесу, что бросили без присмотра торфяники, что не сохранили пожарные водоемы, не обеспечили связью деревни, что лесопромышленников заставили заниматься охраной леса.
Страна, в которой не работают социальные машины, в которой пульсируют злоба и агрессия, нуждается в героях. Герой — это человек, который своими личными качествами пытается залатать социальные дыры. За время тушения пожаров у нас появилось много новых героев, у нас не появилось главного: структурированного общества, мы как были, так и остались протоплазмой.
Социальные машины не нуждаются в качествах людей, в героях, ибо эти машины и недобродетельных людей заставляют делать добро. Почему в России нет законов? Потому что в России законы падают, как снег на голову. Мы их не ждем, мы не хотим, чтобы они были, а они появляются. Мы не хотели трехзвенной системы управления, а она появилась. Мы не хотели лесного закона, оставляющего лес без присмотра, а он был принят. Мы не хотели чубайсовских реформ в энергетике, а они прошли. Мы не хотели реформы образования, а нам ее навязали. Мы не хотим менять Академию наук на «Сколково», а, видимо, придется. Мы не хотим проводить олимпиаду в стране, а нас не слушают. Мы не хотим, чтобы министром финансов был Кудрин, но на нас никто не обращает внимания. Мы хотели Глазьева или Примакова видеть во главе правительства, а нас не заметили. Мы хотим других законов для страны. Но они, видимо, нужны только нам.
Так возникает пропасть между нами и ними, между народом и властью. Ведь если мы не хотим, чтобы какие-то законы были, то это значит, что никто из нас не будет действовать ради закона. В лучшем случае мы будем действовать по закону. Но для этого у власти должна быть сила, которая заставила бы нас подчиниться. Но у политической власти России сегодня нет такой силы. Поэтому следующей причиной летнего кошмара является политическая деградация России.
Политическая деградация
Единственное, что нас, русских, сегодня может объединить, это либо интерес, тяга к всеобщему эквиваленту, либо страх, сила насилия. Либо одно, либо другое. Политическая власть России выбрала первое, уклоняясь от второго. Она выбрала деньги как абсолютную ценность и всеобщий регулирующий механизм. Она выбрала и промахнулась, потому что деньги могут делать только деньги, но сами по себе деньги заводов не строят, пароходов не создают, технологий не изобретают. Чистым пространством, где деньги делают деньги, является, с одной стороны, спекуляция, с другой — коррупция.
На фоне фундаментального выбора власти возникла зловещая фигура менеджера, который почему-то решил, что управлять — это значит, играть в управление, сидя на финансовых потоках. Поскольку деньги делают деньги, не будучи опосредованными отношением к труду и реальному движению товаров, постольку их движение спекулятивно. Вот это спекулятивное движение капитала и персонифицирует менеджер. Через спекуляцию и коррупцию менеджер и чиновник пытаются создать механизм социальных связей. В противостоянии менеджера и бюрократа заключено сегодня все богатство социальных отношений в России. То бюрократ прижмет спекулянта, то спекулянт отодвинет чиновника. Так они и живут. Реальная экономика для политического класса сегодня не имеет никакого значения. Политический аутизм современной власти состоит в том, что она боится реальности, а также в том, что она боится силы насилия. В России власть перестала быть силой, в России власть — это деньги. Хотя, конечно, деньги — это тоже сила, но все же это не сила власти, способной к насилию над чиновником и менеджером.
Вождь
Менеджер, вперив пустые глазницы в небеса, видит там только транзакции и финансовые потоки. Бюрократ видит символический капитал в дальнейшем продвижении по службе. Слепой ведет слепых, а страна горит. И мы тушим пожар ведрами, сделанными в Китае. Этот вывод неминуемо следует из событий лета 2010 г. Политическая власть России дискредитирована снизу доверху. Они все находятся под подозрением. Никому из них нельзя верить. А по России бродит призрак, призрак политического лидера, идейного вождя. Никто не знает, где, когда и как этот призрак материализуется. Но на него наши упования и надежды.
В русском сознании сегодня происходят тектонические сдвиги. Оно перестает быть литературоцентричным, но на место литературы в нем не приходит философия. В русское сознание, как в пустую корзину, сбрасывается разный культурный мусор. Местом «сбросов» постепенно становятся школы и вузы, в которых складываются новые конфигурации связей между языком и сознанием, литературой и гуманитарной практикой. В результате мы перестаем понимать самих себя, а русский язык отказывается ориентировать нас в современном мире.
Русский язык
Русский язык перестает выполнять интегрирующие функции. Дело не в том, что кто-то хочет реформировать русский язык и говорить вместо «пальто» «пальтом», а в том, что русский язык более не гарантирует своим носителям прямого доступа к современной науке и технологиям, современному искусству и современной философии. И даже к современной литературе. Русский язык девальвируется и сворачивает свою образовательную деятельность. Он передает свои функции английскому языку. Теперь этот язык обеспечивает прямой доступ к современным достижениям науки, искусства и литературы. И калмык, друг степей, сегодня должен учить не русский язык, а английский, чтобы быть на уровне вещей и идей, его окружающих. Русский язык — это теперь третий лишний.
Среди ученых распространено убеждение в том, что русский язык стал плохо выполнять смыслоразличительную функцию даже в экономических науках, не говоря уже о разработках в области фундаментальных наук. Сколково, видимо, было придумано для того, чтобы легитимизировать переход науки и искусства с одного языка на другой — с русского языка на английский. Русский язык перестает быть языком науки. Академия наук все еще продолжает говорить по-русски и умирает. Сколково говорит по-английски и зарождается. Даже в философии нам предлагают перейти на американские стандарты дискурса. Власти хотят, чтобы темы наших исследований звучали, как на Западе. Но философия, к сожалению, это самосознание людей, а не бизнес, не способ работы с текстами. Нельзя сделать так, чтобы мы жили одной жизнью, а наше сознание — другой. Иными словами, русский язык необратимо теряет сегодня связь с истиной и с теми смыслами, которые в философии называют трансцендентальным воображаемым.
Трансцендентальное воображаемое
Сам по себе язык — это, конечно, великий немой, в нем ничего кроме различий нет. В нем нет ни образов, ни смыслов. Для того чтобы в нем что-то появилось, его нужно соединить с воображаемым. На нем нужно кому-то заговорить, проявить волю к речи. Заговорив, мы поймем, что воображаемое ведет нас за пределы нашего опыта. Трансцендентальное воображаемое — это не то, что мы видим в реальности, это то, чем мы видим реальность. Оно позволяет нам видеть то, чего нет, и не видеть то, что есть, и при этом оставаться реалистами. В трансцендентальном воображаемом лежат истоки любого творческого акта. В нем находится энергия, которая тратится наукой, искусством и политикой. И вот этот исток русского языка оскудел. Почему?
Русская литература
Русский язык оскудел потому, что мы предали забвению русскую литературу. Русская литература, например, это недавно умершие Василий Белов и Леонид Бородин. Европа хранит свое трансцендентальное воображаемое в философии, она опекает ее, холит и лелеет. У европейцев все начинается с мысли. У нас воображаемое упаковано в форму литературы, и наши философы — это наши писатели. У нас все начинается с переживания. Ресурсы метафизики воображаемого передавались до недавнего времени русской литературой через систему образования, сакральной фигурой которого являлся учитель. Любой русский человек, когда он начинает говорить, пытается соединить реальное с воображаемым через образы литературы. Только так мы можем придать смысл окружающей нас бессмыслице.
Языки, как и люди, могут умирать. Они умирают, если нарушается их связь с литературой. Но именно эти связи были повреждены в результате реформирования общества в России. Реформы уничтожили носителя трансцендентального воображаемого. Они убивают так называемый креативный класс, в который входят учителя, ученые, преподаватели, писатели, художники, и заменяют его производителями симулякров.
Современное искусство предлагает нам наслаждаться искусственным, тем, что создается вне связи с понятиями о художественной реальности, о красоте и возвышенном. Это искусство получило название актуального. Современная литература предлагает нам не произведения, а тексты, которые создает не писатель, не автор, а скриптор. Писатель предлагает смыслы, скриптор — бессмыслицу синтаксически правильных предложений. В современной философии стерты всякие границы, сдерживающие агрессию языка против сознания. В современной науке в России озабочены не открытиями и истинами, а публикациями в высокорейтинговых журналах. При этом предана забвению та простая истина, что ничто не дано человеку в собственность, даже язык. Язык, на котором перестают говорить учителя, ученые и художники, перестает быть живым. Смыслы воображаемого теряют свою ценность, если люди перестают их актуализировать в своих поступках и словах.
Бакалавр образования
В XIХ веке поэт мог сказать: «Учитель, пред именем твоим позволь смиренно преклонить колени». В XXI веке мы не можем так сказать. Почему? Потому что на смену учителю приходит бакалавр образования. Учитель всегда был служителем книги и своей личностью представлял знания в социуме. Бакалавр не связан со знанием. Он связан со сферой образовательных услуг. Он знает, где узнать. Больше он ничего не знает. Он формирует компетенции, которые может продать. Компетенции — это знания о том, где можно что-либо узнать. Бакалавр является персонифицированным выражением безличных форм движения капитала в сфере образования. Труду учителя предшествует труд педагога, труду бакалавра предшествует труд налогового инспектора.
Резюме
России, я думаю, нужно отказаться от нелепого понятия об образовательных услугах. Услуги могут быть в прачечных или таксомоторном парке, но не в образовании. В образовании есть учителя, но не слуги. Высшее образование в России — это не бизнес, это непрерывно возобновляемая попытка создать тонкий слой мыслящих людей, которых у нас сегодня практически не осталось. А без этого слоя Россия действительно будет, как говорил Ортега-и-Гассет, огромным чудовищем с маленькой головой. В России скоро будут только бакалавры образования. Бакалавры с компетенцией и профессора с нынешней зарплатой науку не сделают и мыслящий слой России не создадут. И русский язык перестанет быть мировым языком науки и искусств, если на нем перестанет высказывать себя трансцендентальное воображаемое.
У меня нет никакой надежды на успех, но, я думаю, каждый из нас должен, как Сизиф, научиться действовать без надежды на успех.
В конце апреля этого года делегация философского факультета МГУ побывала в Китае. Поскольку планеты сошлись, а звезды что-то быстро шепнули декану Миронову, в этой делегации оказался и я.
У нашей делегации было так много всякого рода протокольных встреч, деловых переговоров, консультаций, и рядом с нами было так много обаятельных сопровождающих, что мне казалось, будто Китай окончательно отгородился от меня и я ничего китайского в нем не увижу. И все же кое-что я увидел.
О китайцах
Китаец в России и китаец в Китае — это два разных китайца. У нас он боязлив, осторожен. Часто конфузится. И всегда подчеркнуто почтителен. Мне несколько раз приходилось иметь дело с китайскими студентами. Я должен сказать, что они почти всегда пользовались плохими шпаргалками и как-то подозрительно плохо говорили по-русски.
В Китае китайцы другие.
Пример. У меня есть дурная привычка: дома спать до обеда, а в гостях просыпаться ни свет ни заря. Так было и в Пекине. Я просыпался очень рано и каждый раз, проснувшись, подходил к окну, чтобы посмотреть на утренний город. Я смотрел на него и видел, что мы вот еще спим, а китайцы уже работают; у них искры летят, сварка гудит, у них все хорошо, и Дэн Сяопин еще такой молодой, и юный октябрь впереди.
Вечером, когда я ложился спать, я подходил к окну и смотрел на город: китайские рабочие все еще работали. За те пять-шесть дней, которые я находился в Пекине, китайцы построили два этажа дома, расположенного недалеко от моего отеля.
И я подумал: Россия, видимо, еще долго будет играть в демократию, Китай же работает. Китаец — это осознавшая себя способность к труду. А кто же такие мы, русские?
О русском человеке
С некоторых пор мне очень интересен взгляд китайца на русского. С Европой мне все ясно, она нас боится, и мы никогда не будем такими, как европейцы. Вот это-то их и раздражает. Это-то их и злит. Китай же нас не боится, он занят собой. А вот что думают о нас в Китае? Каким иероглифом они нас изображают? В Европе нас изображают просто: мороз, медведи, балалайка с водкой и душа. В Европе нас, по сути своей, не знают. А вот что думают о нашей сути китайцы? Вот это интересно.
Я спрашивал, мне отвечали. Сначала мне изобразили иероглиф, обозначающий человека вообще, но мне нужно было не это, а то, что китайцы думают о нас про себя, в своем бессознательном, когда они остаются один на один с собой. Ведь иероглиф человека обозначает и японца, и русского, но любой китаец хорошо понимает, что японец — это японец, а русский — это русский, и вместе им не сойтись. Результат моих исследований закончился объяснением гида, который почему-то называл себя русским именем Сеня.
Итак, японец — это что-то плотное, упругое, то, что занято. Туда к ним так просто не пролезешь. А русский — это что-то пористое, пустое, незанятое, это то, что можно занять, и никто тебе ничего не скажет. Русский — это пустота, которую нужно еще освоить. Мы — это некая целина, которую предстоит поднять китайцу. Россия — это вселенная, которая говорит небу и земле: засели меня. И они заселяют.
И тогда я подумал, что прав этот Сеня: есть в нас все-таки что-то бабье. Без стержня мы, без ветрил, поэтому-то мы себя и русскими не называем, а называем себя россиянами, евразийцами, европейцами. Уж очень пластична у нас наша сущность. Ничто не помешает нам назвать себя и китайцами.
Китайский надлом
И все же я нашел один изъян у китайцев: у них, видимо, проблемы с сослагательным наклонением. У них прошлое не на месте, оно не в прошлом. Они его не пережили, они его вытеснили, и поэтому оно у них в будущем, откуда оно вечно к ним возвращается.
Однажды я процитировал своему китайскому другу Сене фрагмент из «Вкуса корней». Отрывок этот звучит так: «Если ты хотя бы немного не отстранишься от мира, ты будешь подобен мотыльку, летящему в огонь, или барану, бодающему плетень». Баран — это, пояснял я Сене, тупой натурфилософ. Мотылек — это самозабвенный реалист. А мы с тобой, говорил я Сене, все-таки аутисты. У нас должен быть зазор по отношению к миру. Не будет зазора, не будет и воображения. Ничего не будет.
Сеня слушал меня внимательно, а потом, улыбнувшись, сказал: я не читал «Вкуса корней», я знаю, что такое реализм, и не знаю, что такое аутизм. Действительно, подумал я, китайцы — реалисты. Когда им было нужно, они изучали японский язык, потом им понадобился русский, и они изучали русский; теперь им нужен английский, и они, забыв русский, изучают английский. Другой мой китайский собеседник сказал, что плохо знает Лао Цзы и Конфуция.
Китайцы прагматики, и поэтому им нужны новые технологии и не нужны Лао Цзы и Конфуций. Но «Вкус корней», равно как Лао Цзы и Конфуций, — это то, что не пережито китайцами. Это их незабвенное, которое всегда будет возвращаться к ним из будущего. Китаец без Конфуция — это как русский без Христа, то есть ненастоящий китаец.
Настоящие китайцы
Настоящих китайцев я видел в Летнем саду императрицы Китая. Они чертили водяные знаки иероглифов, значения которых были непонятны даже Сене. А еще настоящие китайцы были на площади Тяньаньмэнь. Увидев нас, они останавливались, наивно улыбались и рассматривали нас как нечто диковинное. Иногда они подходили к нам, трогали за рукава, что-то говорили и фотографировали. Эти китайцы приехали в Пекин из каких-то провинций, они знают запах земли. У них, видимо, были простые мысли и ясное понимание своего места в мире.
Единение
То, что у китайцев простые мысли и твердая вера в будущее, я понял на концерте в Большом театре Пекина. Военный хор в сопровождении оркестра исполнял различные песни. Были и сольные номера ведущих китайских певцов. Мою душу порадовало исполнение нескольких русских песен. Среди них, конечно, были «Калинка-малинка» и советские песни. Но вот в самом конце артисты стали исполнять, если я правильно понял, какие-то партийно-идеологические песни, и это исполнение довело зал до экстатического состояния, в котором уже не было ни сцены, ни зала, ни зрителей, ни артистов. А был единый порыв людей, готовых идти заполнять все незаполненные пространства мироздания.
Я покидал Большой театр в Пекине с чувством легкой грусти, потому что иногда так хочется забыть себя и оказаться частицей какого-то великого потока.
Возможны два взгляда на историю. Первый — это взгляд людей, которые думают, что история была всегда и всегда она куда-то шла. Они верят, что у нее есть логика и есть смысл. В случае заминки истории всегда находятся люди, которые подталкивают ее в нужном направлении. Другой взгляд — это взгляд людей, которые понимают, что история никуда больше не идет, у нее теперь нет ни логики, ни смысла, и нужно очень постараться, чтобы в нее сегодня попасть. Она когда-то началась и однажды тихо закончилась. Но закончилась она не страшным судом, не победой добра над злом, а вхождением мира в состояние после истории.
История
История — это иудео-христианская идея. Все мы помним о снах фараона и о толковании этих снов Иосифом, о том, как семь тощих коров поглотят семь тучных коров, а семь иссушенных колосков пожрут семь полных колосков. Так предъявила себя миру история, у которой есть начало, середина и конец. И в начале важно думать о том, что будет в конце. В истории время как бы линейно растягивается, и то, что случится в конце, будет зависеть от того, какие смыслы мы извлечем в середине.
Конец истории
История, как матрешка, включает в себя много историй. Но это множество конечно. Первый признак того, что всемирная история закончилась, состоит в невозможности извлечения смыслов. Смыслы невозможно стало извлекать потому, что события заместились сообщениями о событиях. Одно событие сменяется другим событием с такой скоростью, что между ними невозможно поместить сознание. События, не соединенные сознанием, перестали иметь последствия, и поэтому составлять историю они уже не могут.
Поскольку истории нет, а интерес к глобальным социальным проектам вытеснен, постольку все мы причастны к так называемому коммуникативному повороту, к скучному обмену информацией. Информация получается тогда, когда происходит отделение знаний от смыслов. Коммуникативное пространство переполнено сообщениями о событиях. Но в нем нет событий. В современном мире найдется немного смельчаков, тех, кто мог бы поставить на кон свою жизнь ради идеи. Мы живем в деидеологизированном мире электронных мозгов.
Я думаю, что мир стоит на грани радикальных упрощений. И эти упрощения не могут быть следствием работы тех сложных социальных машин, которые создают поле современных трансформаций. Носителем идеологии упрощений могут быть новые дикие, для которых упрощение является попыткой вернуться к простым мыслям и твердой вере. Полагаю, весь мир стоит перед решением этой задачи, то есть стоит на грани упрощений, сопряженных с кровью.
Вот это все вместе взятое позволяет мне говорить о том, что мир истории заканчивается, а народ безмолвствует. Безмолвствует по той причине, что его просто нет. Есть публика, есть толпа, население, электорат, а народа нет. Потому что народ — это вера. А вера — это не старушка в платочке, которая поглаживает по головке и вытирает слезы несчастному. Вера указывает место рассудку. Она эгоистична и нетерпима. Потому что если вера терпима, то она не истинна, то это не вера. Вера запрещает запрещать вражду, социальную рознь, национальные распри, религиозную неприязнь. Потому что такого рода запретами, запускающими механизм толерантности, народ приводится к молчанию. А раз народ безмолвствует, то он накапливает асоциальную энергию, которая ищет немотивированный выход. Есть только два варианта поведения в патовом пространстве. Первая модель поведения — это, как во времена опричнины Ивана Грозного, асоциальный жест сверху. Создание параллельных структур власти. Вторая модель предполагает, что асоциальные потоки будут идти снизу. Но эти потоки принесут нам философию новых варваров. Это будет бунт. И через встречу этих двух асоциальных потоков и возможно будет упрощение мира, потому что, на мой взгляд, в мире исчерпаны все возможности социальной трансформации. Весь мир и мы вместе с ним замерли в ожидании результатов действия асоциальных потоков энергии, накопленной человечеством.
Второй признак того, что всемирная история закончилась, заключается в утрате людьми всяческих надежд и ожиданий. Очарование истории состояло в том, что она всегда что-то прятала в конце, давая надежду на то, что впереди будет то, чего не было в начале, что завтра будет лучше, чем сегодня. Но история, вывернув, как «викиликс», изнанку, утратила свою загадочность. Она ничего больше не прячет, в ней нет оснований для надежд, ибо что было, то и будет. История лишилась очарования.
Третий признак связан с прошлым. Поскольку есть история, постольку у каждого из нас должно быть прошлое. Чтобы появилось прошлое, нужно научиться что-то переживать. Пережить и забыть, ибо забвение — это условие того, чтобы мы вообще что-то помнили. Из того факта, что на смену апрелю непременно приходит май, никакой истории еще не следует. Сам по себе май не принесет нам новых смыслов. Почему? Потому что вещи, которые забываются, уходят в прошлое, а с нами остается память. Но сегодня все изменилось. Мы сталкиваемся с тем, что нами по каким-то причинам не может быть пережито. И поэтому непережитое, как, например, феномен Сталина, не уходит в прошлое. А поскольку оно мучает нас, не дает нам покоя, постольку мы его вытесняем под видом, например, десталинизации сознания. Но вытесненное уходит не в прошлое, а в будущее, из которого оно постоянно к нам возвращается. То есть возвращается к нам то, смысл чего от нас ускользнул, ибо не был нами извлечен, и поэтому мы принуждены всякий раз заново встречаться со своим непониманием, которое предстает перед нами как наше незабвенное. Вот эта незабвенность непережитого и вводит нас в пространство пата.
Пат
Пат узнается по подвешенному состоянию, в которое люди попадают не по своей воле. Никто не любит это состояние, потому что в нем ничто не определено, все неясно. Пат отключает причинный механизм действия. В нем не работает и смысловая детерминация. А это значит, что волевые усилия ни к чему в нем не приводят. Поскольку человеческий мир — это, по существу, мир как воля и представление, постольку в патовых ситуациях этот мир деградирует, обесчеловечивается. Никто не знает, куда ему плыть, ни для кого нет попутного ветра. Действие с нулевым результатом, как бег на месте, останавливается на том, с чего когда-то начинали. Мир после истории оказывается миром без субъекта. Вот эти бессубъектные действия и явили себя миру в новых арабских революциях и, конечно же, в том, что происходит в Ливии и вокруг нее.
Почему Ливия — это не Куба?
Ливия — это не Куба, а Каддафи — не Батиста. Почему? Потому что Ливия живет после истории, а Куба — это сама история. Каддафи устраивает ничья в гражданской войне, Кастро устраивала только победа.
Революционная Куба возникла в момент, когда мировая история провиденчески рыла свои норы и делала замысловатые ходы, балансируя на грани мировой войны. Куба — это дисциплинированный энтузиазм восставших, подкрепляемый надеждой народа на социальную трансформацию. На Кубе мечтали о свободе, выбирая небуржуазный путь развития в опасной близости от акулы мирового империализма, от Левиафана буржуазной демократии.
Потом надежды человечества на достижение земного рая исчезли. Пассионарии лишились пассионарности, и история сдулась. Теперь только испорченные политики продолжают думать, что они живут в момент, когда в мире все еще только начинается, что самое хорошее еще впереди. Парадокс состоит в том, что самое хорошее уже позади, а все мы живем в мире, в котором все уже случилось.
Поэтому новые арабские революции — это не вестники какого-то нового проекта по устройству мира. Это, как и оранжевые революции, всего лишь эпизод в глобальной деградации мира, вошедшего в состояние полной неопределенности. Чтобы войти в это состояние, нужно было оказаться не на своем месте, нужно было сместиться, сдвинуться в сторону от самих себя. Вот этот сдвиг и происходит сегодня в арабском мире.
Даже телевизионный образ ливийских повстанцев ничего кроме недоумения не вызывает. У них нет никаких идей, потому что все идеи уже высказаны. У них нет воли к власти, потому что воля у них имеет предметом не себя, а нечто другое. Им нечего освобождать и не за что бороться. Молодое арабское поколение сместилось из традиционной социальной ячейки и ищет новую идентификацию.
Действие без результата выродилось в Ливии в событийный мюльтипль, в бесконечное повторение одного и того же. Самая достойная позиция в Ливии принадлежит, конечно же, Каддафи. Поскольку мятеж есть мятеж, постольку его и в Африке нужно было подавлять быстро и решительно, как на площади Тяньаньмэнь в Китае. Каддафи, испорченный близостью Европы, тянул время, чего-то ждал, медлил, за это он сейчас и расплачивается. Но его действия, по крайней мере, легальны, ибо он действует по закону. Действия повстанцев нелегальны, они не находятся под защитой закона, их защищает Запад.
Каддафи не может победить повстанцев, повстанцы не могут победить Каддафи. Они субстанциально связаны друг с другом, как бедуин с бедуином. В Ливии возникла патовая ситуация, в которую как в воронку втянулся Запад.
Запад
Для Запада Каддафи — это зло, но зло не само по себе, а в связи с добром, то есть нефтью, которая нужна Европе. Толерантный Запад решил сопротивляться злу силой. Чтобы защитить одних, ему приходится бомбить других, не вступая с ними в коммуникативный диалог. Европейский гуманизм слезы ребенка в расчет не принимает. Цепным псом Евросоюза стала Франция, которая вместе с Англией пытается на излете своих имперских амбиций ухватить то, что еще плохо лежит в Африке.
Но в Европе уже закручена своя спираль, свой пат. Европа в самой себе обнаружила свое иное, свою Африку, своих арабов, своих мусульман. И теперь она не может ни жить с ними, ни отказаться от них. А это значит, что Европа не может жить далее, придерживаясь идей демократии и либерализма, как не может жить и без этих идей. Европа вошла в состояние неопределенности. Лучше всего это осознают, видимо, в Германии, которая сейчас не понимает, кто она — ягненок, которого может съесть волк, или волк, который может съесть ягненка. Германия самоликвидируется. Но на этом пути ее опережает Россия.
Россия
Правящий класс России играет в языковые игры. Самоликвидацию своей страны он называет оптимизацией и модернизацией. Расходящиеся тропинки политических смыслов ведут у нас либо в Кремль, либо в Белый Дом. Если они ведут в Кремль, то получается инновация, если они ведут в Белый Дом, то получается стабилизация. Русский политический пат всякий раз заново воспроизводит фигуру Троцкого и его лозунг: ни мира, ни войны, а посла в Ливии в отставку.
Троцкизм политических аутистов Кремля в ливийских событиях очевиден. Руководители России делают вид, что от них все еще что-то зависит, но все понимают, что от них уже ничего не зависит. У России есть свои интересы в Ливии, но у России нет ни средиземноморской эскадры, ни Крыма, непотопляемого авианосца России. Поэтому одной рукой мы, по сути дела, голосуем за резолюцию СБ ООН, а другой — против. Русский пат связан с нефтью и долларами. У нынешней политической системы нет никакой возможности выжить без нефти и долларов. Равно как нет у нее и никакой возможности выжить с нефтью и долларами. И в этом мы непреднамеренно скоординированы с Америкой.
Америка
Кто мы? — спрашивает Америка и не может ответить на свой вопрос. Вы — должники, подсказывает Китай, покупая у нее ценные бумаги. Раньше все зависело от Америки. Америка была центром мира. Теперь Америка зависит от своих долгов. Она не может больше жить с долгами, равно как не может жить и без них. Америка децентрируется, медленно погружаясь в патовое состояние сознания. Сегодня она то бомбит Ливию, то отказывается от бомбежек, то руководит, то отказывается от руководства операцией по смещению Каддафи. Америка — это финансовая пирамида мира, существование которой зависит от Китая, который готовится занять место Америки.
Китай
Китай никогда не займет место Америки, ибо он метафизически связан не с идеей истории, а с принципом Дао, который в отличие от Логоса адекватен жизни в мире после истории. Китай не субъект по отношению к миру. Традиционно он был объектом истории. Пат — его стихия. Сама по себе история не имеет для него значения.
Китай как экономическая столица мира — это проект Запада, поэтому без инновационного мышления Запада он быстро оскудеет.
Принцип недеяния
Мир маленький, а людей в нем много. Всем не поместиться. В рамках истории возникла идея золотого миллиарда, в который входило население стран Запада. В мире после истории золотой миллиард исчезнет. Богатым придется поделиться с бедными. А это значит, что все будут бедными.
Не может быть так, чтобы Восток экономически развивался, а золотой миллиард по-прежнему оставался на Западе. Если Китай создаст свой средний класс, то средний класс на Западе практически исчезнет, а вместе с ним исчезнут либерализм и демократия. Место греческой философии займут Конфуций и Лао Цзы. Принцип недеяния станет максимой поведения бедных в мире после истории. Главным в движении будет покой.
Группа ученых из России побывала во Франции, чтобы принять участие в симпозиуме, посвященном русской мысли в Париже. Мне повезло, и я оказался среди его участников.
Русская мысль
Русская мысль в Париже — это, конечно же, С.Н. Булгаков и созданный им Свято-Сергиевский православный богословский институт.
Булгаков родился в Ливнах, в Орловской губернии. Сначала он примкнул к социалистам, потом стал священником. Булгаков — человек сложный, недисциплинарный. Трудно сказать, что на самом деле задумал Господь, создавая Булгакова. Будучи филологом по складу своего ума, он поступил учиться не на филологический факультет, а на юридический. Зачем? Затем, чтобы, как говорил Булгаков, принимать участие в решении социального вопроса. Из-за сочувствия к рабочим он стал экономистом. Написал диссертацию и опубликовал книгу «Философия хозяйства». Поскольку японцы следят за всеми новыми идеями, постольку они эту книгу тут же перевели на японский язык, а Булгаков написал к ней предисловие.
В экономике он был богословом, в богословии — философом, в философии — софиологом. Его основная мысль вращалась вокруг Софии. Все софийно, полагал Булгаков. Во всем Премудрость Божья. Даже в смерти. «Хорошо, — писал Булгаков, — в Ливнах хоронят, и, если можно сказать про софийность и в похоронах, то скажу, софийно хоронят: печать вечности, торжество жизни, единения с природой: земля еси и в землю отыдыши…»
У нас, у русских, какое-то странное отношение к смерти. У нас почему-то перед ней нет страха. Мы ее понимаем вне связи с идеей конечности человеческого существования. Не это ли имел в виду Хайдеггер, когда его спросили, почему немцы не победили русских? Он ответил, что нельзя победить софийный народ.
О софийности русских в Париже, конечно, слышали. Но даже в Богословском институте к софиологии Булгакова относятся настороженно и, как мне показалось, отстраненно. И не только потому, что институт принадлежит Константинопольскому Патриархату, а, скорее, из-за боязни прослыть пантеистами. А также потому, что софиология оказалась вдалеке от трендов развития мировой философии.
Тренды мировой философии
Мировая философия стремится к упрощению. В Америке это упрощение получает легитимность под знаком когнитивных наук. Среди когнитивистов считается хорошим тоном сказать, что мыслит не человек, а мозг, и что мозг производит сознание, как печень — желчь.
Во Франции упрощение философии носит иной характер. Оно предстает как разочарование в академической философии, которая оказывается никому не нужной. Символом французского упрощения философии стал Мишель Онфре, который выдвинул лозунг: хватит копить знание и создал народный университет. Место философии, по словам Онфре, не в Сорбонне, а на телевидении. Великие дискурсы закончились. На нашу долю остались интеллектуальные революции на молекулярном уровне. Онфре, патологический атеист, вступивший в борьбу с французским языком, желая вытравить из него христианский дух. Идеал Онфре — философия для всех, философия в картинках.
Во Франции сочинения Онфре издаются стотысячными тиражами. В России сочинения философов издаются стократно меньшими тиражами. У нас идеи, близкие по духу Онфре, развивает В. Дмитриев, который, правда, почти ничего не пишет.
По словам Никиты Струве, возглавляющего «ИМКА-Пресс», пространство мысли во Франции деградирует. Так ли это, не могу сказать. Но некоторые следы культурной деградации я заметил.
Для кого Франция?
Еду в метро по седьмой линии. Недалеко от меня сидит негр, то есть афро-француз. Рядом с ним — француженка. Ему лет пятьдесят. Она молода. У него помятый вид, небритое лицо, засаленные штаны и поношенная куртка. Девушка одета обыкновенно. В руках у негра кусачки для маникюра. Не обращая ни на кого внимания, он сосредоточенно обрабатывает свои ногти. Ногтевые фрагменты падают ему на брюки, на куртку, на джинсы девушки. Девушка не реагирует. Никто не делает ему замечания. Глядя на этого негра, я подумал, что это, возможно, гражданин Франции. Но быть гражданином Франции — это не значит быть французом ментально. Видимо, прав был Гуссерль, который в «Кризисе европейского человечества…» написал о том, что цыгане, кочующие по Европе, духовно к Европе не относятся. У них другой телос и другие интенции.
Другой пример. Улица Сент-Мишель в Латинском квартале. Сижу в кафе. Рядом молодые люди. Возможно, студенты. Ем луковый суп. Вдруг раздается резкий свист. Поднимаю голову, смотрю, ничего не вижу. Посетители кафе не обращают внимания на этот свист. Продолжаю есть суп. Свист вновь повторяется. Посетители кафе как бы его не замечают. Я тоже делаю равнодушное лицо, но продолжаю наблюдать. Через некоторое время появляется группа темнокожих подростков от 14 до 18 лет. Они вбегают в кафе, нагло свистят и что-то злобное говорят в лицо посетителям. Откуда-то из глубины кафе возникает фигура официанта, который делает вид, что сейчас же бросится на хулиганов. Последние быстро исчезают. Восстанавливается порядок. Официант уходит. Я спокойно доедаю свой суп. Подобные выходки арабо-африканской молодежи я неоднократно наблюдал и в метро.
Мне подумалось, что будут делать эти озлобленные подростки, когда они вырастут? Не захотят ли они жить во Франции так же, как живут в странах Магриба? Но если они захотят сделать Францию северной Африкой, то тогда французы должны будут напомнить им о том, что они европейцы, духовно рожденные философией греков. Французские арабы могут быть убеждены в том, что экстремизм — это попытка говорить о том, что Франция существует для французов. Но это убеждение исторически несостоятельно. Ведь если Франция не для французов, то тогда для кого она? Для выходцев из Магриба? А для кого тогда существует Россия?
О чем думают русские в Париже?
Я не знаю, о чем думают французы в Москве, вероятно, о наполеоновских победах над Россией, которые в итоге стали поражением для Франции. Но я точно знаю, что русские в Париже думают и говорят только о России и о том, что в ней происходит. Например, говорят о странной либерализации уголовного кодекса, о деградации образования, об уменьшении роли государства в жизни страны, о русском экстремизме. Непонятно, например, почему минюст считает, что лозунг «Православие или смерть» является экстремистским. А лозунг «религия — опиум для народа» не является экстремистским. Почему идея о том, что Россия существует для русских, считается экстремистской, а Алтай для алтайцев — не экстремистской? Но если Россия не для русских, то для кого же она тогда существует? Для нерусских? Может, она для таджиков и кавказцев? Для того, чтобы качать газ для Европы? Но это ее негативный смысл. В чем же ее позитивный смысл? В конце концов, Кавказ — это не Россия. Кавказ — неотъемлемая часть России, а часть несоразмерна целому. Целое нельзя принести в жертву части. Целое всегда предшествует части и определяет ее функции. Россия — это тот способ, каким русские сами себя смогли помыслить, понять.
Человек вообще может жить только в том мире, который он понимает. Россия — это мир, понятый русскими. Это понимание составляет метафизическую нить существования России. Порвать ее — значит лишить Россию смысла, разрушить ее, ибо русские и православие, учредив Россию, задали ее духовный смысл.
Мне скажут, что Россия не для русских, а для россиян. Я в ответ могу только засмеяться. Даже мой сосед, сдающий квартиру внаем, хорошо знает различие между русским и россиянином. Пусть попробует россиянин снять квартиру у моего соседа, и я сразу скажу, что у него ничего не получится. Потому что под словом «россиянин» скрывается нерусский. Слово «россиянин», поскольку оно не связано с православием, лишено духовного смысла. Оно стало продуктом очень сильных идеологических упрощений. И это все знают. Поэтому, когда говорят, что Россия для россиян, это означает официальное признание властью того, что Россия потеряла духовный смысл и может мыслиться вне связи с русскими. Она теперь фактически существует для нерусских. Тем самым разрушается метафизическая структура существования России. И не нужно быть пророком, чтобы предсказать скорый распад России, обусловленный отсутствием этой структуры. Поэтому Россия для русских — это не экстремистский лозунг, а условие того, чтобы Россия была понятной для всех, кто живет в России.
Париж
Париж — это, конечно, не Москва. У Парижа благородная седина, он выглядит на свой возраст. Москва молодится, уродуя себя пластическими операциями. В Москве нет ни одного заповедного, не тронутого современностью места. Все испорчено. Везде новоделы, даже в Кремле.
Слава Богу, Париж любим парижанами. Его не испортили даже нелепые свидетельства возможностей технической цивилизации. Я имею в виду башню Монпарнаса, Эйфелеву башню и пирамиду в Лувре. Даже квартал Дефанс, сплошь состоящий из высотных зданий, не портит облик города, ибо является всего лишь окраиной Парижа.
В Москве все время что-то переделывается, перестраивается, сносится. В Париже дело обстоит не так. Например, улица Риволи. На площади Пирамид стоит статуя Жанны Д’Арк. Эта статуя стоит на том месте, на котором Жанна Д’Арк была ранена, воюя с англичанами. Что мы видим? Мы видим, как золотая Жанна восседает на золотом коне. Вопрос: зачем ее позолотили? С эстетической точки зрения золото здесь совсем не нужно. Тем более что французы вообще-то довольно прижимистый народ.
Ответ оказывается простым. Во время второй мировой войны немцы захватили Париж и стали устанавливать в нем новый порядок. Парижанам это не понравилось. Чтобы привлечь их на свою сторону и напомнить французам о не любимых ими англичанах, Гитлер приказал позолотить статую Жанны Д’Арк. Ее позолотили. Но почему же после войны Жанне не вернули прежний облик? В ответе на этот вопрос содержится отличие французов от русских.
Французы не вернули Жанне прежний облик потому, что так уже необратимо случилось. Была война. А бывшее, как понимают французы, нельзя сделать небывшим. Оно принадлежит уже истории. Русские бывшее все время делают небывшим. Поэтому в Париже на нас со всех сторон смотрит история. В Москве мы видим следы того, что бывает только после истории.
В Париже даже за семь дней можно найти много следов русской истории и культуры, но в нем очень мало следов русской мысли. Во Франции, как сказала мне мадам Гренье, профессор славистики, все меньше и меньше русских. Но в киоске еще можно за два евро купить ежедневную газету «Русская мысль».
И самое главное, что можно понять, находясь в Париже, так это то, что большое видится на расстоянии. Россия так велика, что ее хорошо можно рассмотреть только с Монпарнаса.
Что видно с Монпарнаса?
С Монпарнаса видно то, что не видно из Кремля: Россия незримо воспроизводит внутри самой себя и для себя форму не федерации, а православной империи. Когда она как вулкан в пламени и грохоте исторгнет из себя эту форму, не очень ясно. Но ясно, что для Кремля это будет неожиданным освобождением от бремени власти. Наконец-то, хотя и без них, но все определится. И каждый найдет свое место, и мир упростится.
Для православного империалиста весь мир делится на христиан и «нехристей». От нехристианина можно ожидать чего угодно. Они — это не мы. Поскольку мы православные, постольку нам неважно знать происхождение человека по крови, нам неважно, кто ты — русский, еврей или араб, не так важно, какого цвета у тебя кожа. Нам все равно, какая национальность у людей, стоящих у власти, даже у людей, случайно разбогатевших и неправомерно распоряжающихся нашими богатствами. Но мы точно должны знать, что наши цари — православные. Они могут быть не русскими, но они обязаны быть православными.
С Монпарнаса видно, что униженный СССР был изнанкой России. Почему изнанкой? Потому что для коммунистов православные были как прокаженные, они воспринимались просто как какие-то маньяки, параноики, ненормальные. Философы основали коммунизм не на вере в Бога, а на вере в идею. Кем бы ты в СССР ни был, ты должен был быть идейным, то есть советским человеком. А у советского человека не было ни крови, ни почвы, ни Бога. Поэтому для него не имело никакого значения, какой национальности находились люди во власти и чьей культуры сидели люди в Кремле. Об их происхождении, конечно, все знали, но не придавали этому решающего значения. Важно, что эти люди были коммунистами. Все были членами одного ордена: и они, и мы. Никому в голову не приходило спрашивать, а по какому праву они правят нами? Потому что они правили по праву силы и идеи. Это были идеократы.
У нынешней власти в России нет ни веры, как у православных, ни идеи, как у коммунистов, ни силы. Для нынешней власти коммунисты стали тем же, чем православные для коммунистов. Они стали изгоями, маньяками, параноиками, ненормальными. Хотя они давно уже стали нормальными, слишком нормальными, чтобы быть интересными.
Но и нынешняя власть хочет, как и прежняя, сделать так, чтобы мы ее не спрашивали, какой она национальности. Она не хочет, чтобы мы ее спрашивали, какие люди пришли в России к власти, не бандиты ли они, откуда у них появилось богатство и на каком основании, какое этническое происхождение имеют те группы людей, которые распоряжаются нашей культурой и нашим образованием, и какой культуры люди отчуждают у нас всеобщий эквивалент.
Власть говорит нам, будьте космополитами, думайте, что все вы россияне. А мы ей говорим, но тогда верните нам веру или дайте нам идею. В крайнем случае будьте не жадными, а сильными. А поскольку у вас нет ни того, ни другого, ни третьего, постольку вы уже проиграли, хотя может быть и выиграете свои выборы. Вы не политики. Вы языковеды, заблудившиеся в словах. Чем больше вы играете в ваши вербальные игры, тем дальше вы от политического. Тем меньше к вам уважения. Над вами смеются. Вы шуты гороховые. Но нам уже не смешно. Нам грустно. И мы спрашиваем: а кто вы такие? У вас же нет никакой легитимности. Что вы делаете там, где должна быть наша власть? Мы молчим, но мы знаем, что у каждого «россиянина», если его поскрести, то обнаружатся свои интересы, своя почва, своя кровь и своя родина, и эта родина не Россия. И только у нас, у русских, одна родина — Россия.
Недавно в Москве прошли митинги34. Власть их заметила и насторожилась. Но не она интересует нас сегодня, а те люди, которые пришли сначала на Болотную площадь, а затем — и на проспект Сахарова. Кто они?
Два мира
Все люди делятся социологией на страты, классы и социальные группы. Так принято изучать настроения людей и так проще ими манипулировать. Но декабрьские митинги показали, что сегодня люди делятся иначе, что дело не в хабитусе людей и даже не в размерах получаемого ими дохода. Стало очевидным, что одна часть людей живет в реальном мире, а другая — в виртуальном. Первые зарегистрированы по месту жительства, и у них есть свои интересы. Вторые зарегистрированы в Facebook, в социальных сетях Интернета, и у них есть Iphone и Ipad. Жители реального мира с недоумением смотрят на обитателей параллельного мира. Реалисты знают, что нужно сто раз отмерить и один раз отрезать. Напротив, виртуалисты предпочитают ввязаться в дело, чтобы затем посмотреть, что из этого выйдет.
Это разделение не зафиксировано ни на социологических картах, ни на политических. Поэтому неосмотрительно думать, что на Болотную площадь пришла обманутая молодежь с моральным посланием к власти. Молодежь там тоже была, но без морального послания. Суть дела не в том, что ее кто-то обманул, хотя ее, конечно же, кто-нибудь обманет, а в самообмане. На площадь пришел не средний класс, которого в России нет, пришла не интеллигенция, давно уже умершая, и тем более пришли не простые граждане, у которых вдруг проснулось чувство собственного достоинства. Простые граждане просто работают.
На Болотную площадь пришли без сознательной мотивации люди из параллельного мира. Формально среди них были школьники, студенты, аспиранты, преподаватели и сотрудники различных офисов. Фактически же это были «инопланетяне», трансгрессировавшие обыватели, для которых сам по себе социум стал тотальной несправедливостью. Свою заброшенность, отчужденность и бесполезность они связывают с ним, а не с собой, с социумом, а не со своей антропологической природой.
Человеческое под знаком гуманизма проникло во все поры социума, но его не оказалось в самом человеке. Если социум очеловечивается, то человек социализируется и перестает воображать. Люди сами выселили себя из своей головы. Поэтому они не находят у себя ни идей, ни фундаментальных интересов.
Этих людей привели на Болотную площадь не политики и не партии, не идеологи и не интеллектуалы. Их привел случай преднамеренной координации, импульс неприятия тотальной несправедливости. Но протест против несправедливости указывает лишь на тотальную реальность социума и тотальную призрачность человека. Социальное проникло везде. Даже в именование сетей интернета. Человеческим в человеке остались одни эмоции.
«Параллельные» люди отнюдь не декабристы. У них нет того, во имя чего они могли бы на кон поставить свою жизнь. Это место оказалось у них нулевым, пустым, а сами они — децентрированными. На Болотной площади децентрированные люди из параллельного мира продемонстрировали возможность нулевой степени манифестации. Болотная площадь потому и приводит протест одиноких к нулевой степени, что она указывает на точку, в которой начинается протест человека против самого себя, против своего существования.
Если людей метафизически ничего не объединяет, то в реальном мире их может объединить только пространство улицы, дивана или площади. А в параллельном мире их может объединить только шизофренический бред.
Разъединительный синтез пространства площади длится одно мгновение и исчезает в вечности, оставляя разгадку непрозрачной асоциальности митингующих параллельному миру.
Асоциальность социальных сетей
В реальном мире доминирует Другой. Социум — это не что иное, как множество поименованных Других. В нем нет место для «Я». «Я» — это разрыв в ткани социальности, асоциальная дыра, которую социум всегда пытается стянуть, зашить, выдавив из человека субъективность, как пасту из тюбика. Другой — это всего лишь «пустой тюбик», субъект без субъективности, тот, кто научился подчиняться, чтобы быть социально приемлемым. Социализироваться — значит стать послушным.
Но человек — существо асоциальное, претендующее на внутреннюю свободу, пытающееся убежать из социума и спрятаться в социальных сетях параллельного мира. Ибо в нем, в этом мире, доминирует не Другой. В нем перемигивается бесконечная множественность «Я». Это мир самоименования. Поэтому социальные сети асоциальны. В них каждый открывается таким, каким он себя придумал. Если реальный мир — это мир социальных позиций, то параллельный мир — это мир виртуальных диспозиций, материализации того, что люди думают о себе, а не того, что они есть на самом деле. В нем маски заменяют лица, «ники» — принципы, мода — характер, причастность к сетевому обмену информацией — внутренний мир.
До событий на Болотной площади в реальном мире ничего не хотели знать о существовании параллельного мира. Реалисты считали себя учителями, а своих учеников — жителями инфантильного мира, и местом их встречи до недавних пор была школа. В декабре две реальности встретились на площади. Реалисты выступали, виртуалисты слушали. Эта встреча не могла не быть нелепой. Социальные позиции учителей встретили асоциальный свист учеников. Реальность утратила всякую перспективу. Она вздыбилась. В ней второй план встал на место первого, превратив блогеров в политиков. Первый план занял место третьего, и политики зарегистрировались в «твиттере». Четвертый план поспешил на место второго. И на место говорящей головы безъязыкого параллельного мира встали шоумены и писатели, которые стали говорить за этот мир. Их речь теперь должна длиться бесконечно долго, чтобы не выйти за пределы настоящего. Любая остановка речи может показать их пустоту, недостаточную безумность их бреда.
Бормотание сцены не склеило расколотое сознание. Националисты не обнялись с либералами, демократы не расцеловали империалистов, атеисты не раскланялись с верующими. Политика — это дело реального мира, а не параллельного. В свою очередь ментальность параллельного мира находится за пределами смысла политики. В результате на небесах было начертано только одно слово «бред», которое можно декодировать как «клиповое сознание».
Клиповое сознание
Реальный мир и параллельный ментально различны. От сознания одного мира нельзя перейти однородными непрерывными движениями к сознанию другого мира. Между этими мирами лежит абсурд, а его можно только «перепрыгнуть». В первом мире живут тугодумы и тихоходы. Во втором думать — это значит быстро думать. Обитателям первого мира нужно время, чтобы посредством понятий добраться до смыслов. Жителям второго — нужны не смыслы и не понятия, им нужна скорость и схема действия. Им нужен флэш-моб. Скорость смены событий в параллельном мире так велика, что в нем время теряет смысл. Отсутствие этого смысла радикально меняет представление о границе между реальным и возможным.
Реальное как наличное всегда связано с возможным. В параллельном мире возможное не имеет связи с реальным. Оно не локализуется в пространстве. Оно бытийствует только как возможное, и поэтому возможное в нем — это не будущее наличного, а визуализируемое как настоящее.
В реальном мире время течет от прошлого через настоящее в будущее. В параллельном мире нет потоков времени. В нем нет ни прошлого, ни будущего. В нем есть только непрерывно длящееся настоящее. При этом один момент визуализируемого настоящего стирается другим моментом, который полностью капсулирует сознание на себе, запрещая ему из будущего смотреть на себя в прошлом. Сознание, как в архаике, начинает существовать только в настоящем. А это значит, что сознание в параллельном мире нерефлексивно. Оно в нем, как и у детей, всегда актуально. То есть сознание в параллельном мире всегда равно содержанию сознания. Такое сознание следует назвать клиповым. Изменение содержания в нем предстает как другое сознание, которое отсылает только к самому себе и ничего не знает о том, что было до него и что будет после. А поскольку настоящее неотличимо от его визуализации, постольку в параллельном мире начинает доминировать локальный дискурс.
Локальный дискурс
Локальный дискурс — это речь, погруженная в воображение, способ, которым репрессируется высказывание реальности. В нем нет метанарраций, он принципиально нелинеен. Вот пример такого дискурса.
Вечер. Идет мама с двумя детьми. Один ребенок показывает на фонарь и говорит: «Луна зеленая». Другой добавляет: «И квадратная». Первый: «Она качается и скрипит». Второй: «Почему же она не улетает?» Первый: «А куда ей лететь? Ее место занято звездами». Мама: «Дети, это не луна, это фонарь, который раскачивает ветер». Дети: «Фонарь желтый, а луна была зеленая».
Параллельный мир изобретает ментальную машину схватывания всего целого в одно мгновение. Одним из способов связывания возникающих высказываний является бред. Нелинейная связность людей поддерживается коммуникацией в режиме бреда. В реальном мире, для того чтобы получить новое свойство или качество, нужно стать элементом социальной группы. В этой группе человек получает свойство, которого вне группы у него нет. В параллельном мире для этого достаточно коммуникации в режиме бреда. В реальном мире имя бреда меняется. Здесь этот бред называют, например, «честными выборами», идеей справедливости.
«Честные выборы»
Выборы — это безликая процедура, социальная институция. Как может эта институция соединиться с идеей честности? Ведь честность — это категория антропологическая. Только человек может быть больше себя или меньше себя, только он может быть честным или нечестным. Между тем честность сама по себе коварна и двусмысленна. Поэтому русские более склонны полагаться не на честь, а на совесть. Однако никому пока еще не приходило в голову требовать проведения выборов по совести. Потому что это глупо, ведь выборы лежат по ту сторону совести.
Но и «честные выборы» — это всего лишь оксюморон, нечто невозможное, показавшееся возможным спутанному сознанию митингующих. На Болотной площади митингуюшие собрались как на шоу, как на карнавал, чтобы пойти туда, неведомо куда, и добыть то, сами не зная что.
Выборы — это не карнавал, их либо хотят проводить, и тогда, никому не доверяя, создают для этого социальную машину, либо их не хотят проводить, и тогда ничего не делают для того, чтобы она появилась. Машина, по определению, не может быть честной или нечестной. Если выборы попадают в зависимость от качества людей, которые их проводят, то это уже не выборы, а социальная алхимия. Поэтому на Болотной площади собрались «Иванушки-дурачки» и социальные алхимики.
Требовать нужно было не проведения «честных выборов», а создания социальных машин, которые даже нечестных людей заставляют быть честными. И все же «честные выборы» как бред, как спонтанный синтез сознания, простительны для людей, живущих в параллельном мире.
Все понимают, что власти России больны. Но чем они больны? На этот вопрос отвечают по-разному. На мой взгляд, власть больна политически. У нас проблема с легитимностью существующего строя и, следовательно, с легитимностью правящего класса. Что такое правящий класс? Правящий класс — это, как говорит Парето, люди лучшие в своем роде. Но в том-то и проблема, что наш правящий класс состоит не из лучших в своем роде, наш правящий класс — это как корзина для мусора, в нем можно встретить кого угодно. Все это не может не сказаться на понимании «политического».
Политическое
Политическое появляется в тот момент, когда мы ясно осознаем, что они — это не мы, а мы — это не они. Мы — это не они, говорю я вслед за К. Шмиттом, глядя на политиков и правящий класс в целом.
Мы после работы сидим у телевизоров, они говорят с экрана. Мы слушаем, они вещают. Нас большинство, их меньшинство. Они хотят, чтобы большинство было послушно меньшинству. Для этого у них есть банки и пароходы, воля к власти и время, чтобы обдумать свою волю. Нам некогда думать, мы озабочены выживанием.
Но все же мы каким-то непостижимым образом понимаем, что никакие идеи не могут быть поставлены выше жизни кроме тех, которые дают ей смысл. Нам нужны смыслы, им нужны технологии, нам нужна большая нуминозная греза, а они приучают нас к жизни без царя в голове. Мы хотим радикальных нетелесных трансформаций мира, о которых знал Филофей и о которых догадывались вожди коммунизма: если уж Москва православная, то как Третий Рим; если социальная справедливость, то такая, которая ведет к раю на земле. А они хотят телесных трансформаций, они рассуждают о каких-то принципах модернизации. Мы теряем идентификацию, забывая о том, кто мы. А они говорят, что мы россияне, и пытаются сделать из нас какую-то новую политическую общность, в которой, судя по всему, нам уготована роль коммуникативных идиотов.
Коммуникативные идиоты
Между нами и ими складывается такое коммуникативное пространство, которое основано на передаче сознания субъектности тем, кто субъектом своего порядка мысли и действий не является. Они оставляют себе субъектность, полагая, что нам довольно и чувства субъектности. Правящий класс смотрит на нас из перспективы несовпадения означенного и означаемого. Они смотрят на нас из перспективы знания. Нас же они заставляют смотреть на них из того положения в пространстве социума, в котором значение и означенное совпадают. А для того чтобы они совпали, нам не нужно ничего знать. Чтобы быть, нам достаточно незнания о своем незнании, то есть мы в этом пространстве коммуникативные идиоты, а они — политические технологи, которые хотят удержать наши смыслы в рамках вербальной суггестии, заставляя нас полагаться не на то, что мы видим и чувствуем, а на то, что мы только слышим. Их косвенная речь блокирует наше прямое суждение. Так, в коммуникации появляется человек автономной речи, тот, кто отвечает молчанием или непониманием на обращенный к нему порядок слов и кто поневоле становится аутистом коммуникации, который самим фактом своего существования ставит под вопрос власть демагога.
Демагоги
Все политические отношения в России сводятся к двум позициям. Первая — они нас не слушают. Вторая — мы от них отделываемся молчанием. В результате получается: они без нас ничего не могут, мы с ними не хотим иметь ничего общего.
Конечно, меньшинство имеет право на власть, если ему удается убедить в своей правоте большинство. Чтобы убедить большинство, нужно полагаться не на логику, не на истину. Для этого нужна наглая ложь. Поэтому демагогия является способом существования любого политического класса. Если же политический класс не может убедить большинство в своей правоте, если у него нет хороших демагогов, то ему нужно либо уйти, либо заменить демагогию прямым насилием над большинством. Эта перспектива пугает правящий класс России, который, если я правильно понимаю, делает вид, что мы такие же, как они, только не с ними. Они пытаются стереть границы между нами и ими, между меньшинством и большинством, между классами и группами. Поскольку стирается граница между нами и ими, постольку теряет смысл само политическое. Сегодня у нас нигде нет политики. Везде политиканство.
Ложное сознание дезориентирует людей, которые легко запутываются в своих элементарных чувствах и эмоциях. И тогда появляются те, кого называют политическими технологами. Что они из себя представляют? Прежде всего как технологи все они вне морали, у всех у них эстетический взгляд на мир. Они помещают себя в ситуацию вненаходимости, и поэтому лично их ничего не касается кроме всеобщего эквивалента.
Нужны ли современной России политтехнологи? Не знаю. Знаю только то, что во времена смуты и политической инфляции Россия нуждалась в вождях, а не в борцах с лампочками и не в изобретателях новых часовых поясов, не в тех, кто готов исправлять только имена. Мы, видимо, можем нефтяными трубами опоясать весь земной шар, но от этого никому из нас легче не станет. Возможно, кто-то поверит, что мы построим город-сад «Сколково», но ума, равно как и новых технологий, у нас от этого не прибавится. Скорее, увеличится число «партизан».
Партизаны
Я хочу напомнить о том, что у нас проблемы с самим существованием того, что называют обществом. На мой взгляд, у нас нет общества. Вернее, нет структурированного общества, нет групп людей, которые ясно могут сказать, что они хотят, а чего — не хотят. У нас партии — это не партии, а политический палимпсест. Наши профсоюзы — это не профсоюзы, а политический пастиш эпохи труда и капитала. То, что называют российским обществом, является на самом деле «пассажиром без места», который не может, даже если захочет, оказать институциональное сопротивление власти. Единственное, что ему остается сделать, это стать «партизаном». Все мы сегодня в некотором смысле партизаны, и многие из нас держат кукиш в кармане. Проблема стоит в том, что у большинства из нас нет воли к власти.
Отношение русских к собственному государству определяется следующим обстоятельством. У русских никогда не была развита воля к власти. Этой воли лишили нас дворяне, которые взяли на себя функцию управления. Оставшись без дворян, мы склонились к номадическому образу жизни, к анархизму, к отшельничеству. Воля к власти связывалась у нас с государством. У него было право править, у нас — право соединять свободу с бытом. Поэтому свободу мы усвоили не как политическую, а как бытовую. Но быт — это основа цивилизации, и вот это-та основа и была у нас разрушена. То есть мы лишились основы и стали культурной ризомой, которой хотят привить просвещенный консерватизм.
Просвещенный консерватизм
В политическом пространстве России есть много причин для беспокойства. Например, не может не беспокоить то, что интересы русских и современного государства, не совпадают. Это несовпадение дает о себе знать в идее федерализма, равно как и в идее парламентаризма. Как сказал Данилевский, мы всегда будем видеть в депутатах шутов гороховых, а федерализм понимать как гостиницу, в которой русским жить неудобно. Но что мы можем сделать? Ничего. Просвещенный консерватизм, привитый культурной ризоме, означает только одно: рассуждайте сколько угодно и о чем угодно, только повинуйтесь.
В темноте на ощупь
Сегодня весь мир находится в ситуации неопределенности, никто ничего не понимает, везде смута, всем нужны свои политические шаманы. А это значит, что дело даже не в факторах риска, оценивать которые мы худо-бедно научились, не в интеллектуальных моделях развития, а в абсолютной цивилизационной темноте, в которой мы можем двигаться только на ощупь. И в этой темноте, как я думаю, нас должны вести не слепые менеджеры, а пророки с чутьем.
Чувство ненависти в российском обществе есть, и оно прогрессирует: чем дальше, тем больше оно растет, пульсирует, иногда, бессмысленно проявляясь в разных случаях, сублимируясь. Думаю, для его проявления появились новые поводы. Объясняется появление такой ненависти двумя моментами.
Она возникает, во-первых, из-за бессилия: от тебя ничего не зависит, ты ничего не можешь сделать, тебя никто не слушает. Во-вторых, ненависть возникает, когда появляется разрыв между тем, чего хотят и что думает сделать элита, и тем, что хочет, масса, народ, большинство людей. Это резкий разрыв и все усилия, программы, формулируемые элитой, просто вызывают идиотский смех.
Но не только непонимание элитой нужд общества приводит к подобному разрыву. Можно сказать жестче: элита появляется тогда, когда она помимо своего частного интереса понимает интересы того народа, внутри которого она живет. Она понимает его объективный интерес. То, что нужно делать. А наша элита, я бы сказал, ничего не понимает. И выступления обслуживающих элиту экспертов, вызывают сначала презрение, потом — дикую ненависть.
И ненависть эту вызывает прежде всего та часть элиты, которая либо имеет мало или вовсе не имеет отношения к власти. Мне кажется, что сейчас в стране происходят очень важные вещи. Эти вещи, возможно, в скором будущем будут требовать смены элиты. По существу, если я правильно понимаю, сейчас зарождается или консолидируется — трудно сказать, на какой стадии — как бы другая элита. Эта потенциальная новая элита иначе понимает национальные интересы во внешней и внутренней политике, она сможет по-иному выстраивать отношения внутри страны, между этносами, между нациями, отношения с соседями по СНГ, с дальними соседями и сможет формулировать совершенно иные задачи. Сейчас ходят всяческие анекдоты о модернизации, о Сколково. Это некоторая форма, указывающая на то, что скрывают какие-то темные, не проясненные глубины этой агрессии. Потому что все подлежит осмеянию, и ни к чему не стоит относиться всерьез. Что бы ни делали с милицией, с полицией, безопасность, обнаружение игорного бизнеса в Московской области… Все говорит только о том, что нынешняя элита полностью себя дискредитировала. И даже если будут предложены какие-то идеи, наверняка верные, эмоционально они будут отвергнуты.
Это отторжение обществом того, что предлагает элита, едва ли можно считать признаком деполитизации. Напротив, я опасаюсь, что на каких-то слоях происходит радикальная политизация. Я не знаю, когда — через год, два три, — она объявит себя, но это будет неожиданностью для многих. Однако выход из ситуации будет лишь за счет смены режима вообще. Пока рано делать прогнозы, будет ли форма такой смены похожа на то, что происходит на Ближнем Востоке. Я думаю, что тот режим, который существует у нас, будет изменен радикально, и нынешняя элита будет отстранена от власти в ближайшие годы.
В принципе, если мы говорим на языке, предполагающем существование элиты, то элита существует тогда, когда существует масса. Элита — часть массы. У нас общество настолько деградировало, что мы можем говорить только в терминах массы. Мы даже не можем говорить о том, что у нас существует то, что раньше называлось народом. Народу элита не нужна. А у массы она есть. И в силу того, что у нас произошла деградация людей, человеческого состава, массе будут нужны харизматические вожди, ей будут нужны не топ-менеджеры и не чиновники. У людей есть потребность и желание пойти за теми, кто может взять на себя всю полноту ответственности. Может быть, это эмоционально, но такая потребность в лидере, который может предложить программу, которая в свою очередь будет понятна большинству людей, — один из главных упреков к существующей элите и повод или глубинная причина для ее смены.
Отчасти ненависть к элитам можно объяснить транснациональным характером самих элит. Срослись стереотипы о продажности элит со стереотипами об их ориентированности на заграницу, «живет здесь, но все интересы уже там, здесь только делает деньги, а живет в Лондоне». Процессы глобализации очень противоречивы. И в ненависти масс по отношению к элитам проявляется и неприязнь к глобализации. Я предполагаю, что так называемый феномен терроризма — это есть попытка локального оказать сопротивление глобальному. И в какой-то степени в этом участвует и наш народ. Он пытается мобилизовать свой протест против глобализации в таком виде. Неприятие элиты является одновременно и неприятием тенденций, связанных с глобализацией.
Федор Михайлович Достоевский писал, чем больше русский человек становится французом, тем больше он русский. Реализация этого очень простая: руководители или элита должна любить свой народ, это говорит Достоевский. И чем более русскими мы становимся, чем более русской становится элита, тем более мы становимся всечеловеческими и тем лучше нас будут понимать европейцы, тем лучше и скорее они увидят родство наших душ. Не через русификацию, а через полноту осуществления русской идеи, русского человека. Взяв эту цитату из Достоевского, я могу сказать, что элита и народ не понимают друг друга. И отсюда взаимная ненависть. А что будет рождаться в пространстве этой взаимной ненависти? Такого рода дилеммы решаются только через кровь.
В начале ХХ века в Софии молодыми русскими философами был предложен евразийский проект для России. Имеет ли смысл этот проект сегодня?
Евразия
Суть евразийского проекта состоит в идеократии. Что может объединить русского и казаха, украинца и китайца, если кровь у них разная, традиции не пересекаются, вера не похожа, и земли они общей не нажили? Ответ один: идея. Евразийский проект привлекателен с точки зрения эстетики, а не экономики. Он не связан с выгодой. СССР, как это ни странно, был эстетическим воплощением евразийского проекта. Перед красотой его жестких метафизических конструкций меркнет величие Римской империи. Децентрируя Европу, СССР стал новым мировым центром. Но СССР разрушен. Что нам предлагает новый евразийский проект?
Экономика
Современные евразийцы предлагают нам мультикультурность, осторожную интеграцию и экономические выгоды, политику тарифов и скидок, баланс интересов и уступок. Новые евразийцы хотят создать большой рынок, чтобы успеть попасть в новый технологический уклад. Современные евразийцы прагматики. Они не эстеты и не идеологи. Они не дружат с метанаррациями и с метафизикой. Прагматики полагают, что эстетика мешает бизнесу, отвлекая его от накопления прибыли. Если же бизнесу хочется заняться искусством, то в этом случае ему, как говорил когда-то Локк, нужно заниматься не проектами и не метафизикой, а нужно опять-таки учиться фехтовать или в крайнем случае учиться скакать на лошади. Для чего? Для того чтобы иметь осанку, с которой при случае можно быстро получить кредит в банке и внушить доверие клиентам.
Деградация
Евразийский проект имеет сегодня для России смысл только при одном условии: в нем должна участвовать Украина. Без Украины этот проект не имеет никакого смысла. Без нее русский этнос, ослабленный кровавыми распрями в ХХ веке, окончательно потеряет свою пассионарность, то есть способность к дисциплинированному энтузиазму. Русскому народу угрожает ныне забвение, деградация, рассеивание среди нерусских народов, превращение в биомассу для какого-то нового пассионарного народа.
Что может остановить надвигающуюся деградацию России? Я думаю, что это не новый технологический уклад и не союз с Киргизией и Таджикистаном. Эту деградацию может остановить объединение с Украиной.
Украина
Украина — это самое больное место России. Сама по себе Украина не выживет. Она не субстанция, как Россия. Предоставленная самой себе, она идет к распаду, к хаосу, а ее политики всегда стремились и будут стремиться найти того, к кому они могли бы прислониться, на кого могли бы опереться. Украине нужен костыль.
На мой взгляд, Украина имеет смысл только в связи с Россией, к которой Украине и нужно прислониться. Может ли Украина иметь политическую самостоятельность? Я думаю, что нет, не может. К такому же выводу когда-то пришел и Ю. Самарин. Для самостояния у нее нет никаких оснований: ни духовных, ни политических, ни культурных. Сама по себе она вновь и вновь будет воспроизводить одно и то же: бесформенную вольность и безначалие. Что бы Украина ни сделала, все у нее закончится разбродом, шатанием и казачеством. Казачество — это, на мой взгляд, культурный код Украины, который программирует ее номадический образ жизни.
Волею случая народ Украины был лишен земли, и эта безземельность сделала его подвижным. Народу Украины нужно было дать землю, чтобы лишить его мобильности, связать его своеволие, приучить его к форме. Екатерина Великая, конечно, это сделала. Она привязала его к земле и лишила своеволия. Сделала она это правильно, но грубо, травмировав сознание украинцев крепостным правом, и теперь они бегут от государства, как черт от ладана. Народ Украины, получив свободу, связал ее не с политикой, а с бытом. Ему стала дорога не политическая свобода, а бытовая. Государство отрывает свободу от быта, и поэтому украинцам кажется, что оно разрушает сам способ их жизни.
Форма
Кто же даст целостность Украине, кто ее оформит? Польша? Турция? Европейский союз? США? Конечно, Россия, ибо мы с украинцами — русские. У нас одна религия, одна история, одна судьба, несмотря на все политические измены Украины, на ее странные переходы от одной крайности к другой.
Украина должна, наконец, осознать, что всякая власть — это угнетение. Подчинение Европейскому союзу — это не подчинение туркам, которым можно было подчиняться на словах, это не подчинение Москве, которую можно было обманывать, это подчинение финансовому капиталу. Европе нужна не Украина. Для Европы важно нанести смертельный геополитический урон России. Когда-то украинские казаки продавали за бесценок, за бочку горилки землю, которой их наделило государство. Сегодня украинцы готовы продать не только свои земли, но и свою волю. Пусть Украина будет существовать сама по себе как язык, как обычаи. Пусть она поет свои песни и рассказывает свои предания. Но метафизически и политически она будет иметь смысл только в пределах большой России. Это и есть, на мой взгляд, суть евразийского проекта сегодня.