От сопоставления этих величин Хмельницкому даже холодно стало. Пробовал советоваться с приятелями — все хорошо, пока не заговорит о татарах, а помянет этих нехристей — у приятелей вытягиваются лица, и они либо, без долгих размышлений, возражают, либо отмалчиваются. И видно, что начинают терять веру и в самое дело.

«Печет! — Богдан Хмельницкий тяжело вздохнул. — Вот Максим Кривонос, тот верит. Верит, что никакая сила не устоит против народного гнева, а это уже половина успеха. Скорей бы уж приезжал: надо подымать народ. Чтобы призвать татар, нужно сначала самим иметь армию, а то с такими ненадежными союзниками легко стать их же пленниками. Кошевой атаман уже дал знак, чтобы запорожцы возвращались на Сечь, их наберется тысячи три. Прибывает народ и из волостей. Надо и этих людей брать в науку, а у него пока что опытных старшин раз-два — и обчелся. Спасибо, прибыл Данило Нечай, казак смелый, в военном деле опытный. Прибыл и Яков Петренко, который знает толк в артиллерии. Уже и пушки вытащил из скарбницы. Взял из Сечи и одного писаря, Зорку, который обучен и славянскому и польскому языкам. Знает латынь. Теперь будет кому писать письма, а это сейчас всего нужнее: надо хоть на некоторое время усыпить внимание польских управителей».

И еще одна мысль упорно лезла в голову: кто он такой во всем этом деле? Только потерпевший обиду сотник, задумавший отомстить за попранную честь, или старшой над восставшими казаками? Если только потерпевший, то о больших силах нечего и думать, а старшим его никто пока не выбирал. Клейноды должна вручить прежде всего Сечь. Между тем кошевой почему-то тянет с созывом рады.

Богдан Хмельницкий сидел в комнате с маленьким оконцем, выходившим на майдан Сечи. Вот уже несколько недель, как он со своей свитой и слугами перешел в Чигиринский курень, но войско его оставалось на острове, да и не могло оно уже здесь разместиться. Хмельницкий поднял голову и только сейчас заметил за спиной своего писца Зорку. Тот совсем недавно окончил киевскую коллегию, и казацкий жупан все еще сидел на нем, как бурсацкая свитка. Зорка был молод, с худым вдумчивым лицом и длинными руками, которые он не знал куда девать, отчего движения его были резки, угловаты. Он понравился Хмельницкому своей рассудительностью и спокойным характером.

— Здравствуй, пане писарь.

— Вы звали меня, пане сотник? — спросил Зорка.

— Садись, казаче, к столу и давай писать. Прибыли вчера двое казаков с Брацлавщины, говорят — гетман коронный собирает уже на нас кварцяное войско.

— Того следовало ожидать.

— Рано, казак. Король должен думать, что казаки сбираются, как того он хочет, выйти в море. Так вот, пиши к пану краковскому Миколе Потоцкому. Титла потом допишешь. «Я надеялся, что доживу свой век спокойно и счастливо, осыпанный благодеяниями его милости короля и Речи Посполитой, но откуда ни возьмись ворог моего счастья Чаплинский, литовский бродяга, польский пьяница, украинский разбойник, который, пребывая восемь лет на дозорстве у пана Конецпольского, многих из братий наших к погибели привел обманными доносами, который, встретив где священника, не пройдет, чтобы не вырвать волос из бороды и не пересчитать палкой всех ребер. А что пришлось мне за пороги бежать, то лишь безопасности нашей ради, пока делегация выпросит у его королевской милости привилеи на казацкие стародавние права... Перечитал и подписал Писарь Его Королевской Милости войска Запорожского Богдан Зиновий Хмельницкий рукою своею». Такое же письмо напишешь и хорунжему коронному Конецпольскому и комиссару Шембергу да прибавь еще просьбу, чтоб за усадьбой на Суботове присмотр имели, потому как все это сожрет Чаплинский. А сейчас напишем старому дурню Барабашу, пускай бесится. «Хотя вашу милость за наши кривды ляхи оголосили наставным гетманом войска Запорожского, но вас, вашмость, войско Запорожское почитает более годным быть начальником над свиньями, а не то над овцами. Дошел слух, что вы, вашмость, укрываете между юбками жены какой-то королевский привилей, так будете иметь благодарность и от его милости короля Владислава Четвертого и от войска Запорожского, что есте для себя лишь разумным. А буде что случится с моею усадьбою на Суботове, то и ты, пане Барабаш, и недоляшек Чаплинский оба равно своим добром мне ответите».

Зорка улыбнулся.

— Чего ты? — спросил Хмельницкий, придержав перо.

— Такую заковыку поставили Барабашу, хоть сторожем садись на Суботове. А что на Чаплинского взъестся, то уж верно!

— А вперед всего поспешит снять с меня голову. А где спешат, там и недоглядят.

Не успел Богдан Хмельницкий присыпать песком чернила на письме, как за стенами куреня послышался шум, топот конских копыт, выкрики. Он поднял глаза на окно и вопросительно взглянул на Зорку.

— Я мигом! — Зорка от любопытства весь потянулся к дверям, но вышел не торопясь.

Яркое солнце, горящее в каждой снежинке, больно резнуло по глазам. Через площадь к воротам ехал на коне Остап, в красном жупане, в черкеске, в шапке-кабардинке и красных сапожках. Был он чисто выбрит, усы изогнулись, что натянутый лук, а прищуренные глаза дерзко поглядывали на казаков, попадавшихся навстречу. Сзади, спереди и по бокам ехало четверо конвоиров: они сопровождали его на виселицу. Майдан бурлил: казаки перебегали от куреня к куреню, ругали Остапа за пренебрежение сечевыми обычаями... и никак не могли примириться с мыслью, что такой казак пойдет на виселицу. Впрочем, на суд нареканий не было: решение могло быть только одно, хотя раненый казак уже поправился.

Сечевики валом повалили на дорогу в Кизи-Кермен. Следом за ними побежал и Зорка, отпросившись у Хмельницкого. В миле от Сечи виднелся столб с перекладиной, с которой свисала петля. На лестнице, приставленной к столбу, стоял уже палач, с рябым плоским лицом, с коротким приплюснутым носом и маленькими глазками. Когда под виселицу подъедет верхом на коне осужденный, палач должен быстро накинуть ему на шею петлю. В награду за эту позорную работу палач имел право на коня и сбрую своей жертвы и потому старался не промахнуться. Но стоило осужденному оказаться по ту сторону столба, как судьба его зависела от собственной ловкости. Под Остапом был добрый конь, хоть и неказистый, но широкогрудый, и у палача жадно заблестели глаза.

Остап спокойно приближался к виселице, вокруг которой было уже полно казаков и из Сечи и с острова. Зорка увидел среди них и Метлу с Пивнем. Они, верно, пришли сюда уже давно, так как совсем посинели от пронизывающего ветра. Вдруг Метла дернулся, вытянул вперед голову и застыл от удивления: на коне ехал на виселицу тот самый казак, которого они в первый день встретили возле корчмы, но так до сих пор и не знали по имени, потому что больше не встречались.

— Ты видишь? — толкнул он Пивня.

От ветра у Пивня слезились глаза, и он смотрел на казака словно сквозь сито.

— Холодно, будь оно неладно.

— Да ты глянь на казака!

— А что, плачет? Тогда дерьмо, а не казак. Как ломать стародавний обычай, так куда какой храбрый...

— Так это ж тот, с которым ты целовался в корчме.

— Что тогда шумел? Так то ж золото, а не казак: он же выпьет кварту под один огурец... Я против него вовсе негодящий... Метла, да таких людей чтоб на виселицу?

— Не квохчи, пробивайся вперед, гляди — Мустафа уже целится!

Узкие глазки палача стали хищными и острыми. То ли от холода, то ли от волнения руки у него дрожали, и петля извивалась, как змея. Видно было, что он сдерживает себя, чтоб не накинуть петлю раньше времени, потому что тогда казаки повесят его самого на этой же виселице.

Тысячи глаз впились в Остапа. Еще шаг — и он будет под перекладиной. От этой ли мысли, или от хищного взгляда Мустафы — Остап вдруг побледнел. Мустафа завизжал, забросил петлю, и... из сотен глоток вырвался дикий крик, свист, гогот. Казак Метла исторг такой утробный рев, что даже Пивень, который тоже что-то кричал, шарахнулся от него. Конь под Остапом вдруг взвился на дыбы, сделал огромный прыжок и понес всадника в степь. На земле под виселицей осталась только Остапова шапка-кабардинка, сбитая петлей.

Толпа казаков, продолжавших возбужденно шуметь, смеяться, подпрыгивать, затерла конвоиров, и, когда они наконец выбрались на дорогу. Остап уже был еле виден вдалеке. Палач Мустафа, все еще с веревкой в руках, стоял на лестнице и свирепо вращал глазами, а возле виселицы, растерянно переступая с ноги на ногу, остались с приговором в руках кошевой писарь и кошевой атаман. Глядя на них, казаки весело хохотали, даже подколотый Остапом казак, до сих пор ходивший с рукой на перевязи, добродушно усмехался.

Палач наконец сошел с лестницы, поднял с земли Остапову шапку, надел ее на голову, круглую и черную, что чугунок, и на кривых ногах заковылял прочь под улюлюканье казаков.


VIII


Приближалась весна, начал таять снег, у берегов появилась вода, лед на Днепре почернел, а через несколько дней и тронулся. Теперь с острова Бучки на Сечь надо было плыть по реке целых две версты. Сечь уже шумела по-весеннему: посреди майдана вырос базар, на котором казаки торговали печеным хлебом, горилкой, медом, брагой, порохом, дробью. На берегу начали строить новые и смолить старые челны, на шляху, ведущем на Кизи-Кермен, устраивали гонки на лошадях, объезжали двухлеток. В кузнице слышен был веселый перезвон молотков, казак с серьгой в ухе лудил что-то, другие точили сабли, чистили мушкеты.

Казаки уже не умещались на Сечи и целыми куренями становились табором за частоколом. Тут тоже никто не бил баклуши. Одни перековывали лошадей, ладили повозки, смазывали дегтем мажары, другие украшали резьбой ярма, люшни и задники на возах или упражнялись в сечи на саблях. На пригорках показалась зеленая травка, земля дышала теплом, в небе рассыпали трели жаворонки, в камышах кричали дергачи, из степи тянул ласковый ветерок и нес с собой дразнящие ароматы. А настанет ночь, месяц обольет Сечь и острова серебром, зазвенят кобзы у костров, зазвучат песни. Казаки глядят на месяц, на звезды, глядят на костры, вдыхают запах дыма, и то тут, то там вырвется из груди тяжкий вздох.

Ахмет сидел на берегу, смотрел на серебряную дорожку на воде, и ему казалось, что бежит она до самого Крыма, где тужит по нем мать и, может быть, тоже смотрит сейчас на этот же месяц и спрашивает, не видит ли он Ахмета. А может, думает она, что ее Ахмет сгинул вместе со старшим братом на Конских Водах. Ведь он до сих пор не имел случая известить родных, что у Чигиринского сотника живется ему не хуже, чем дома, хотя отец его тоже был баши, начальник сотни. К Ахмету подошел Тымош и присел рядом.

— Все поглядываешь? — спросил ревниво.

— Ты говорила, снег нету, говорила, Ахмет будет ехать Крым, — и он с надеждой и с робкой улыбкой посмотрел на Тымоша.

— Успеешь! Мне самому не терпится. Батько согласен и меня взять. — И таинственно прибавил: — Должно, скоро поедем: уже пять коней снаряжают.

Татарчонок повеселел и в порыве благодарности сказал:

— Тебе Крым хороши будет, тебе я будет делать хорошо.

— А ты разве мурза у них какой, что ли? — насмешливо сказал Тымош.

Ахмет, оскорбленный тоном Тымоша, насупился и крикнул:

— Я... я... — но сразу опомнился и уже с виноватым видом закончил: — Будет Ахмету хорошо — Тымку хорошо.

— Ладно, мне везде хорошо! Идем спать.

— Я буду еще смотреть Днепр.

Не спалось и Богдану Хмельницкому. Уже больше часа сидел он в обозе полтавского куреня и расспрашивал казаков, сегодня только прибывших, что делается на волости. Вести ему почти каждый день приносил Лаврин Капуста, наладивший разведку, и он уже знал, что на Украине разгораются крестьянские восстания, но тут он услышал еще и много нового, что порадовало его. Особенно о Кривоносе.

— А как простой люд относится к Максиму? — допытывался Хмельницкий.

— У нас такие люди, пане сотник, — ответил один из казаков, черный, как цыган, — кто за них, за того и они. В Лукомле так все поднялись. А с чего начали? Была в покоях князя Вишневецкого дивчина к княгине приставлена, говорят, такой красы, что с лица хоть воду пей. Звали ту дивчину Галей. Начал к ней подъезжать один шляхтич, сам-то женатый, а у нее жених в повстанцах ходил. У того же князя служил в надворном войске еще один поляк, и он полюбил дивчину, а только не вязался со своей любовью. Говорят, заботился о ней, как брат.

— А что ж, может быть, — вставил другой казак. — У Петра Сагайдачного, у гетмана...

Но чернявый продолжал свое:

— Вот как-то ночью шляхтич надумал, паскуда, хоть силою, а добиться своего. Другой выследил — и себе туда же. Может, хотел испытать дивчину? Только говорил потом — шел, чтоб оборонить. Одним словом, когда на крик прибежали гайдуки, то обоих застали у дивчины; у шляхтича вся морда в крови, а на жолнере порвана сорочка. Яремка и рассудил: отрубить головы всем троим — шляхтичу и жолнеру за то, что наделали шуму в княжьих покоях, княгиню, вишь, перепугали, а дивчине, чтобы не приваживала парубков. А на деле, говорят, сам князь кукиш получил. Галя эта была из Лукомля, такое местечко у нас есть. Там же, в Лукомле, как раз тогда паны затравили одного парубка собаками за прошлогодний бунт. Вот тут-то и явился Галин брат с компанией. Ну, с кого начинать? Поймали ксендза и повесили. А сейчас уже по всей Вишневетчине тикают паны, прямо пыль столбом. «Ратуйте, кричат. Максим Кривонос идет!» Всюду им видится Максим.

— Говорят, у него из повстанцев уже целая армия, — добавил другой казак. — Князь Ярема пальцы себе грызет, но поймать его не может.

— Сильнее народа армии нет!

— А я слышал, — опять попробовал вставить слово второй казак, — что и на правом берегу началось. Против Переяслава водит повстанцев какой-то Морозенко.

— Не Нестор, случаем, из Вишняков? Он такой!..

— А на Смелянщине будто бы Гайчура, тот больше на ксендзов и униатов...

— Ну, а у нас, в Посулье, Лысенко. Рассказывают, правая рука у Максима. Ух, и атаман этот Лысенко! Принимает только таких же, как он сам: обнесешь вокруг хаты жернов — приставай, слаба жила — иди искать других. Только это, должно, выдумки. А вот правда, говорят, Микола Потоцкий вертится с коронным войском, что муха в кипятке: со всех сторон кричат: «Спасай!» — да в замки утекают, сундуки везут, а их лупят.

— А теперь будто приказал всем полкам к Бару сходиться.

С каждым новым словом Богдану Хмельницкому все яснее становилось, что происходит в селах и как нужно будет поворачивать дело, чтобы народные восстания направлять в русло общей борьбы. Максим Кривонос был бы очень необходим сейчас на Сечи, но, если он с повстанцами свяжет польскую армию, не даст выступить против запорожцев всеми силами, это будет, может, решающим моментом в борьбе. Пусть так и действует!

Возвращался в свой курень Хмельницкий окрыленный надеждой. Уже и здесь, на Сечи, если подсчитать, наберется тысяч пять человек, а с каждым днем все новые прибывают, даже число писарей пришлось увеличить, чтоб занести всех в списки. Теперь главное — угадать час, который умножит его силы. Но сам он оставался и до сих пор никем не признанным атаманом. Дальше тянуть с этим было невозможно, и Хмельницкий с решительным видом повернул к кошевому.

На совет собрались, кроме прибывших на Сечь именитых казаков, все куренные атаманы и кошевой, хотя послов к крымскому хану посылал якобы лично от себя Богдан Хмельницкий. Послы тоже сидели за столом, их было четверо. А главой поставлен был старый казак Михайло Кныш. Голова его совсем поседела, но лицо оставалось розовым и гладким, как яблоко. Такие же молодые были и глаза, хитрые и лукавые. Тут же сидел Тымош, который должен был ехать в Крым вместе с посольством. Им уже вручили писаную памятку и рассказали, кому какие подарки дарить. Подарки эти горой лежали на столе. Тут были и кованные серебром седла, и набор уздечек серебряных с золотыми бляшками, и затканные золотом попоны, и картины работы Лукашевича. Его пейзажи украшали палаты магнатов и в Варшаве и в Париже. Были дутые медведики и расписные кувшины. Теперь давали наставления на словах. Богдан Хмельницкий сам ездил послом к королю Франции и к королю Польши, а потому был хорошо знаком с этикетом и правилами поведения посла.

— Самое главное, — говорил он, — всегда думайте, что не вы их, а они вас будут просить. А придете в царские палаты — не подавайте виду, что вы дивитесь роскоши, помните, как оно на деле: все это руками невольников, наших братьев, сделано. Татарва ни к чему не способна, кроме как воевать. Тем и живут.

— А ты хочешь с теми басурманами в союз вступать? — сердито проворчал куренной атаман белоцерковского куреня, весь исписанный шрамами.

— Трудно. Было б у нас в достатке конницы — кто б с этой поганью стал разговаривать!

— Конница есть и у русского царя.

— Орел в небе, — сказал Лаврин Капуста. — В Москве знают, что мы пока подданные Речи Посполитой, а с нею у них договор о мире.

— И у валахов есть конница, — не сдавался куренной.

— У них тоже счеты с турками.

— Ну кто об этом не знает! — с ноткой нетерпения отозвался казак Кныш. — Говори, пане Богдан, что нам дальше делать...

— Зайдете в ханскую светлицу, поклонитесь учтиво, но не ползайте, как рабы его, держитесь так, чтобы почувствовал, что за нами стоит весь народ... Ну, а дальше в памятке написано. А коли спросит, кто вы есть, скажите: «Мы русские, а земля наша — Украина Русская, Киевская, Волынская, Подольская и Брацлавская». А станет вас называть поляками, скажите: «Тое иные. Мы — казаки и спокон века в Приднепровье жили, жили еще рязанские казаки подальше, про то мы слышали, слышали и про черные клобуки [Черные клобуки — каракалпаки, жили на юге Киевской Руси до монгольского нашествия], а чтоб хоть когда-нибудь жили тут поляки, никто о том не слыхал и не знает. Теперь польские паны поналезли сюда и хотят пановать не только над чернью, но и над казаками. Потому и повстали мы». А подавая письмо, молвите: «К стопам вашей ханской милости слагаем».

— А если спросит, с каких это пор казаки в приятелей татарам обернулись? — с усмешкой крикнул кто-то.

— Эге-эге! — закричали и другие старшины.

— Тьфу, тошно, как подумаешь! — сплюнул куренной белоцерковского куреня.

— Христом-богом, рубать буду, как увижу!.. — крикнул в запальчивости кошевой. Но, должно быть, вовремя вспомнил, что он не простой казак, и уже рассудительным тоном закончил: — Ну, а будут помогать — дело другое.

Богдан Хмельницкий терпеливо ждал, пока они выговорятся. Его уравновешенность повлияла и на остальных; излив, что на сердце лежало, они стали поглядывать на Хмельницкого и понемногу утихомирились. Когда говор утих, Богдан Хмельницкий продолжал:

— А насчет приятельства скажете: «До сего часа мы были ворогами вашими, а виною тому ляхи, которые водили нас в ярме». Знай, мол, наисветлейший хан, что казаки воевали поневоле, а всегда были и будут друзьями подвластного тебе народа. Так вот теперь, мол, мы решили сбросить позорное для нас ляшское ярмо, порвать с Ляхистаном, предложить вам дружбу и помощь в случае нужды. Польские магнаты, говорите, нам вороги и вам вороги: они, мол, унижают твою силу ханскую, слышали мы, — не хотят и ежегодной дани платить, да еще и нас натравливают на мусульман. Но знай, мол, хан, что мы дружественно относимся к крымскому народу и предлагаем...

— Вот, вот, не просим, а предлагаем, — подхватил кошевой атаман и ткнул пальцем в исписанный листок. — Предлагаем, слышал? Чтоб не спутали!

— Предлагаем помогать нам против предателей и клятвопреступников наших и ваших! — закончил Богдан Хмельницкий.

От одного маленького словечка «предлагаем», которое как бы ставило их на равную ногу, всем сразу стало легче дышать, и казаки начали шутить с послами, отпускать остроты насчет ханских гаремов.

— У этого хана, говорят, триста жен! — выкрикнул, блестя глазами, самый молодой из куренных.

В Крыму в это время царствовал Ислам-Гирей. Это был хан, на себе испытавший неволю: до того он был семь лет в плену у поляков, и только Владислав Четвертый отпустил его на волю. Позднее брат его, хан Магомед-Гирей, боясь за свой престол, послал Ислама на остров Родос, но через несколько лет сам Магомед-Гирей оказался сосланным на Родос, а Ислам-Гирея турецкий султан посадил на Крымское царство. Но политика Крыма от этого не изменялась: Крым был заинтересован в постоянной борьбе между шляхетской Польшей и украинским народом, чтобы обе стороны истощались. Хмельницкий понимал эту тактику ханов и надеялся на успех посольства.

— И это все? — спросил Кныш, которому хотелось поскорее отправиться в путь.

— Нет, не все, панове! — отвечал Хмельницкий. — Хан может подумать, что вас подослал король польский, чтоб выманить орду в поле, а там ее будет поджидать войско. Тогда скажете, что вы готовы на том присягу дать.

— Я уже на память выучил, — сказал Кныш, — славная присяга, что молитва.

— А ну, а ну, повтори! — закричали старшины.

— Я вам сам прочитаю, — сказал Хмельницкий, положив перед собой серый листок бумаги: — «Боже, всей видимой и невидимой твари создатель! Ты, что ведаешь людские мысли! Клянемся перед тобой, что все, что думаем, говорим и творим, есть истинная правда, и клятвы сей не нарушим вовеки. Да поможет нам бог!»

Старшины стали серьезны, а один даже перекрестился, и никто над этим не посмеялся.

— А как и присяге не поверят, тогда что? — помолчав, спросил Кныш.

— Скажешь, Ахмета возвращаю отцу без всякого выкупа. Знают, сколько мог бы я требовать за него.

— Ну, а как и того будет мало?

Богдан Хмельницкий вдруг омрачился, медленно оглянул всех и еще медленнее произнес, повернувшись к Тымошу:

— Тогда... тогда сына моего Тымоша оставьте в залог.

Тымош даже встал от неожиданности и, весь бледный, окаменел с широко открытыми глазами.

— Трудно, сын, а так надо! — закончил Богдан Хмельницкий. — Пора вам собираться в путь, — и первым поднялся из-за стола.


IX


Только за Днепром выглянуло солнце — на Сечи раз, и другой, и третий выстрелила пушка, так же, как и вчера, на закате. Казаки были уже на ногах, и, когда туман проглотил раскаты выстрелов, по всем куреням поднялся гомон. Многие не знали еще толком, для чего их скликали на Сечь, да еще с таким наказом: везти сухари, везти порох и свинец, лить пули, а при возах иметь возниц. Некоторые думали, что на турка собираются, в Черное море выйдут, но где челны? Как сожгли их комиссары после ординации, так оно и до сих пор... Выстрелы из пушек оповещали, что сегодня будет всенародная рада; верно, на раде обо всем уже доведаются.

Казаки подбривали чубы, доставали из мешков чистые сорочки, дегтем смазывали чёботы и, покончив с этим, садились в кружок завтракать.

Сразу же после завтрака хорунжие вынесли на майдан куренные значки и воткнули их в землю. У значков начали строиться празднично одетые казаки. На солнце запестрели красные жупаны, шалевые пояса, то красные, то синие шлыки, черкесские сабли, отделанные серебром, пистоли с насечкой, уздечки с блестящими бляшками, расшитые попоны.

Около полудня к литаврам, стоявшим у столба на майдане, подошел довбыш с палочками, и в воздухе прокатилась барабанная дробь. В тот же миг зазвонили и все колокола на колокольне. Казаки цветистыми лентами двинулись к середине майдана, уже заполненного голытьбой, которая еще не была расписана по куреням. На середине круга, образованного казаками, стоял стол, накрытый ярким ковром, такой же ковер лежал на земле. На столе сияло евангелие в толстом, окованном золотом переплете, и большой ларец, окованный серебряными обручами.

Когда колокола загудели еще веселее, из притвора церкви вышел в голубых ризах отец начальник, старый поп, с двумя дьяконами и хором певчих из хлопчиков, одетых в синие жупаны и подстриженных по-каневски (каждый курень по-своему стриг головы). Священник поднял кипарисовый крест в золотой оправе и троекратно благословил сечевое товариство. Перед ним расступились, и он прошел к столу, накрытому ковром. За ним несли сечевое знамя — на малиновом поле серебром тканный архистратиг Михаил с огненным мечом в руке, а уже за знаменем выступала сечевая старши́на.

Кошевой атаман шел медленно, выставляя вперед высокую палицу, точно пастырский посох, следом бунчужный нес бунчук, а за ним с шапками под мышкой выступали полковники, куренные атаманы и сотенные с перначами или значками в руках, кому что по званию было положено. Старшина вышла на середину, и майдан будто маком зацвел.

Рядом со священником первыми стали кошевой атаман и войсковой есаул, дальше войсковой писарь с гусиным пером за ухом и чернильницей в руке, войсковой судья, а за ними все полковники. Среди полковников стоял и Федор Вешняк, который лишь накануне прибыл со своего хутора.

Только успела старшина расположиться, как в ворота въехала группа всадников. Впереди на белом коне ехал Богдан Хмельницкий, по правую руку — Яким Сомко, по левую — Василь Золотаренко, позади — свита в три ряда.

Там был и Марко, на лице которого сегодня особенно явственно отражались переживания его пана.

Всадники были в жупанах малинового цвета с серебряными пуговицами, в бархатных шапках, сафьяновых сапогах. Все было просто, но подобрано со вкусом, и производило приятное впечатление солидности. Лошади шли тихим шагом. Это тоже подчеркивало степенность того, кто предводительствовал. Хмельницкий сидел на коне твердо, голову держал высоко, взор его был ясен, но невольно в нем пробивалось волнение.

Появление на майдане Чигиринского сотника в окружении сильных, осанистых казаков вызвало по куреням волну восторга, взоры сечевиков засверкали, заиграли улыбки, Хмельницкий, казалось, еще больше вырос в их глазах.

Стремянный Хмельницкого помог сотнику сойти с коня. Спешились и остальные казаки. Все это делалось ловко и в то же время торжественно; торжественно выглядел сегодня и весь майдан.

Кошевой атаман поднял вверх свою палицу и выступил на шаг вперед.

— Браты! Панове казаки! Благодарение пану Хмельницкому и его славному товариству, изгнали мы польский гарнизон с Сечи. Однако дошли до нас вести, что великий гетман коронный пан Потоцкий собрал уже немалое войско и двинул его к Днепру. Хочет пан краковский напасть на Сечь и снова поставить гарнизон, снова насадить нам коронных комиссаров. Так как сечевое товариство считает: биться или мириться?

— Биться, биться! — закричали кругом.

— Пусть с ними мирится тот, кто в болоте сидит, а мы уже знаем их мир!

— Ты ему — здравствуй, а он тебе — не засти!

— Ты к нему с кнышом, а он к тебе — с ножом!

— Поначалу брат, а на поверку кат!

— К дьяволу их! Пускай нас сабля размирит! Объявляй поход, кошевой! Объявляй, чего переминаешься, как засватанная девка?

— А кому ж быть у нас за старшого?

На майдане поднялся гомон: сечевики уже давно наметили старшого, только голытьба, не знающая еще сечевых обычаев, стояла молча, в замешательстве.

— А не кому иному, как сотнику Хмельницкому! Хмельницкого просим! — первым крикнул Федор Вешняк.

В Сечи все еще шумела слава победы Хмельницкого над польским гарнизоном. А кто еще выглядел так сановито, как он? И все курени закричали в один голос:

— Хмельницкому! Хмельницкому!

— Гетманом поставить! — снова выкрикнул Вешняк. — Доколе нам сиротами ходить?

Еще десять лет назад поляки лишили войско Запорожское права выбирать себе старшого. С тех пор не было на Сечи гетмана. Казаки носили в себе эту обиду, как камень на сердце, а тут, оказывается, опять можно выбирать кого хочешь гетманом. Это означало вернуть Сечи силу и славу. Казаков, как детей, охватила радость: они зашумели, засмеялись, закричали, замахали шапками.

— Гетманом! Гетманом просим Хмельницкого, Хмельницкого!

Взволнованный Хмельницкий поднял руку.

— Панове казаки, лыцари запорожцы! Недостоин есмь быть вашим гетманом!

— Пускай будет нам головою! — не слушая его, кричали казаки.

— И еще раз простите, панове казаки, есть старше меня, разумнее! — снова выкрикнул Хмельницкий.

— А ты, ледащий, не хочешь послужить народу? — орал в задних рядах казак Метла. — Пускай Богдан ведет!

— Все за тебя! Все просим за старшого, просим гетманом!

Священник подождал, не выкликнет ли кто другое имя, но казаки продолжали кричать:

— Хмельницкий! Хай живе Хмельницкий! Слава гетману!

— Благослови его, отче!

Поп не стал больше медлить, поднял крест и торжественно благословил им Хмельницкого. И, словно по команде, загремели пушки, заиграли колокола.

— Слава, слава гетману Хмельницкому!

Старшины открыли ларец, батюшка вынул из него булаву, усыпанную красными самоцветами, поклонился и со словами: «Да хранит тебя бог, ясновельможный гетман!» — благоговейно вручил ее Богдану Хмельницкому. Старческие глаза наполнились радостными слезами. Писарь тоже поклонился и передал Хмельницкому серебряную печать войска Запорожского. Вслед за этим позади Хмельницкого встал бунчужный с гетманским бунчуком. Слуги подали соболью шапку с белым султаном спереди, а на плечи накинули кирею с золотыми пуговицами. В это время подбежал казак Пивень и шлепнул ему на голову горсть грязи.

— Чтоб помнил, что из земли вышел, как и все мы... Чтоб не зазнавался! — Беззубый рот его растянулся в беззвучном смехе до ушей, маленький носик сморщился, и только глаза блестели в сетке мелких морщин. Сегодня одна нога у него была в сапоге, а другая в постоле, таком большом, что на нем, кажется, Днепр можно было переплыть.

Еще громче загремели пушки, захлебывались колокола, а голуби поднялись к самому солнцу.

Едва в руке Богдана Хмельницкого очутилась булава, как лицо его сразу словно вытянулось, глаза стали шире, губы сжались, плечи расправились, и весь он выпрямился, стал решителен, величав. Богдан Хмельницкий властным жестом поднял булаву, и разом все замерло, даже слышно стало, как журчит у берега вода, как шелестит прошлогодний камыш, как на острове Бучки не то откликается эхо, не то звучат голоса: «Слава, слава!»

— Слушайте, панове старшины и все православное войско Запорожское, здесь сущее и на всей Украине! — проникновенно заговорил Хмельницкий. — Слушайте все, духовенство черное и белое, сановное мещанство с бурмистрами, честной народ посполитый всей Украины! Сим знаменуем, что в день нынешний булаву гетманскую из рук старшины и товариства преславного войска Запорожского принимаем!

— Слава, слава! — замахали шапками казаки.

Богдан Хмельницкий обвел майдан глазами: перед столом стояла нарядная старшина, нагулявшая силу по зимовникам, по хуторам, одетая в парчу, подпоясанная персидскими поясами. Дальше сидели на конях и стояли в пешем строю казаки с обожженными степными ветрами лицами, в полинялых, припорошенных пылью жупанах и кунтушах, а уже за ними толпилась голытьба, черная, как арапы, давно не стриженная, оборванная, в волчьих шкурах, босая, а то и голая. Все это были бежавшие от панского произвола, скрывавшиеся в Запорожье по лесам, по лугам, в надежде дождаться лучшей доли. Это был народ, над которым с каждым днем все больше издевались паны по всей Украине, по всей Польше. У Богдана Хмельницкого сжалось сердце, и он сказал взволнованно:

— Исполнилась чаша горя, окончились дни испытаний и долготерпения народа нашего, звания шляхетского, лыцарского, духовного и посполитого! Отныне господами тел и душ наших сами будем вовеки, тревожить домов наших, святынь господних и гробов дедовских не допустим! Кто из людей добрых и честных хлеб-соль с нами мирно делить желает, кто из народов соседних приязни с нами ищет, тому, по старым нашим законам, обычаям дедовским, всегда рады, и дома́ и сердца наши для них открыты. С давних пор народ украинский с народом московским жить вместе желает и под руку царя московского царя православного стать волит. За то бороться, ни сил, ни жизни нашей не жалея, обещаем!

По Сечи словно ветер пронесся и всколыхнул море голов... Казаки вопросительно посмотрели друг на друга, потом на их лицах появилась радостная улыбка, и они изо всех сил закричали:

— Верно, верно, гетман! Чтобы с Москвой вместе жить!

А Богдан Хмельницкий все повышал и повышал голос. Он говорил уже о тех, кто замышляет «в хату подло и коварно пробраться и хозяевам обиду нанести, кто со сладкой улыбкой на лице нож за пазухой держит, кто силой и разбоем на тела наши, на души и добро наше посягает. Пусть бережется тот и помнит, что как господь наш терпелив, но воздает по справедливости, так и наш народ и все лыцарство запорожское больше уже не потерпит обиды и унижения не простит...»

— На широкую дорогу вышел Хмель, — переговаривались казаки.

А гетман говорил о том, что не ради личных выгод и роскошной жизни, не о себе думая, принял он из рук народа булаву.

— Час настал такой, что, кроме хворых, калек, стариков, женщин слабых и детей, никому без дела лыцарского быть не годится! Час настал такой, что у кого есть самопал, или сабля, либо рогатина отцовская, тот пусть хватает и спешным маршем к куреням нашим идет! Кому же отцы оружия не оставили, у кого оно, без дела лежа, поржавело и пришло в негодность, тот пускай косу на рогатину набьет и бежит к нам! Час настал такой, что никому лежнем лежать негоже.

Всем, кто слова наши слушает и кому их услышать доведется, говорим мы: Украина, мать наша родимая, кличет в нужде сынов своих на помощь. Никому она службы не забудет, за кровь, за нее пролитую, наградит, за голову, за нее положенную, детей и внуков отблагодарит, добрым словом помянет, от позора и забвения имена героев своих сохранит. Кто часа грозного не проспит, не прозевает, тот и свою долю нашей победы пожнет. Каждый на своем и для себя трудиться станет, никому не кланяясь, никому не покоряясь. Сан духовный в уважении и почете жить будет, звание лыцарское чести и славы воинской удостоится, мещанам их право магдебургское обеспечим, а народу посполитому земли по потребе за чинши [Чинш – оброк, налог за право пользования землёй] десятинные и подати на оборону дадим.

Потом Богдан Хмельницкий пал на одно колено, положил пальцы правой руки на евангелие и вдохновенно вслед за священником произнес:

— Я, Богдан Зиновий Хмельницкий, лыцарь, писарь и сотник, а отныне гетман всего войска Запорожского, присягаю богу, в троице единому, верно и нерушимо за дело отчизны нашей Украины до скончания века стоять, с ворогами до последней победы знамен наших биться, ни жизни, ни имущества своего не жалея...

В это время в ворота на взмыленном коне влетел верховой, обветренный, запыленный так, что только глаза и зубы сверкали. Подскакав к площадке, где стояли старшины, он круто осадил коня и замер. Хмельницкий узнал в нем казака из отправленного в Крым посольства. На лицо гетмана набежала тень, однако он продолжал тем же ровным голосом повторять за священником:

— Везде, каждый час и на каждом месте границ ее добро и честь имени ее боронить, согласно божьему закону и совести христианской народом лыцарским, духовным и посполитым править, добрых награждать, а злых карать, одну только пользу народа нашего перед глазами и в сердце имея. В том мне, боже, в троице единый, помоги!

Богдан Хмельницкий приложился к кресту, надел шапку, выпрямился и тогда только обернулся к гонцу.

Гонец нетерпеливо рванулся вперед:

— Ясновельможный пане гетман, послы наши наказали мне уведомить вашу милость — хан крымский согласен помогать нам против Польши! Великая сила с перекопским мурзою Тугай-беем уже двинута на Базавлук!

Сечевое товариство притихло, все взоры обратились к гетману. Богдан Хмельницкий набрал полную грудь весеннего воздуха и шумно вздохнул.

— За добрую весть спасибо, казаче. А Тым... — Он не договорил и спрашивал уже одними глазами.

Гонец не осмелился сказать, что сын гетмана остался заложником, и молча опустил голову, а когда поднял, гетман уже стоял собранный, и только нижняя губа его дрожала. Но он твердо спросил:

— А каких это ты людей привел?

В раскрытые ворота виден был большой отряд конницы, непохожей на запорожскую. Гонец оглянулся и радостно засмеялся.

— Они сами явились, пане гетман. Казаки с Дона! Выслушай их атамана, здесь он, перед тобой.

Перед Хмельницким стал русый казак с круглой бородой, с кудрявым чубом набок и белой сережкой в ухе. Он по московскому обычаю коснулся шапкой земли и певучим голосом сказал:

— Батюшка гетман казацкой! По Дону прошел слух, что запорожцы задумали войну с панами и подмоги ищут. За веру стародавнюю, за вольности биться и мы пособим. Вели, батюшка, нас к своему войску приписать, а вслед за нами идет еще большой отряд...

Хмельницкий сделал шаг вперед, обнял его и троекратно поцеловал.

— Спасибо нашим братьям на Дону. Каждому рады, кто за правду встанет. Принимаем донских казаков хлебом-солью и всем сердцем! У кого еще есть охота постоять за веру православную и вольности казацкие против гонителей наших, панов ляшских, пусть без промедления пристает к компании нашей казацкой. А случись нужда — и вам, братья, поможем!

В это время снова зазвонили колокола и от всех сотен и куреней двинулись знаменосцы. Казалось, ветер гнал прямо на гетмана языки пламени, а приблизившись, они под огнем гетмановых очей припали к земле и на мгновение покорились, окаменели. Но тут опять ударили пушки, казаки закричали:

— Хай живе гетман! Слава! Слава! — и знамена снова взлетели вверх.

Знаменосцы встали за спиной гетмана, и вся старшина следом за священником направилась к церкви. За гетманом несли знамена. Они переливались на солнце всеми цветами радуги, в чистом воздухе гремели выстрелы, колокола захлебывались в праздничном перезвоне, а голуби все кружили и кружили в небе. Под ярким солнцем нежился Днепр. Богдан Хмельницкий взглянул на его полные воды и широко открыл глаза — от острова Бучки и до самого берега вода покрыта была челнами: казаки с острова плыли, чтоб приветствовать своего полководца.



ДУМА ВОСЬМАЯ


Гей, хлопцы-молодцы,

Братья казаки-запорожцы!

В бой вступайте, быстро смекайте.

С ляхами пиво варить начинайте...


ЖИВАЯ ВОДА


I


Шляхом на Гощу ехали всадники: трое были в московских кафтанах, а четвертый в казацком жупане. В руках он держал пернач. Это был провожатый от сотницкого управления, а круглый пучок перьев на лакированной палке означал, что он сопровождает официальных особ, имеющих право неприкосновенности. Стрельцы держались степенно и молчаливо, у них были кудрявые бороды и острые глаза: должно быть, путивльский воевода наказал им внимательно приглядываться ко всему в литовской стороне, у черкасских запорожцев. По обе стороны шляха лежали нетронутые земли, перемежавшиеся рощицами, а вдали синела полоска леса. В ложбинах сталью поблескивала вода, доносилось гоготанье диких гусей, кряканье уток, попискиванье пташек, радующихся теплой весне, обильным водам. Деревья стояли еще голые, хотя на пригорках уже зеленела трава, а под кустами, словно пролитая лазурь, синели подснежники. В кустах звонко высвистывали зяблики, а над головой, то выше, то ниже, рассыпали трель жаворонки.

Ехать было легко и приятно, но стрельцы молчали. Провожатому тоже было приказано держать язык за зубами, но его распирало любопытство. Он уже несколько раз пробовал завести разговор, и все напрасно: стрелец ответит «да» или «нет» и опять молчит. Однако провожатый не унимался.

— Вы, верно, едете к пану Адаму Киселю? Как раз в Гощу. Это ж его город. И замок его. И монастырь построил, и школу. Богат! В других городах давно забрали православные церкви под униатские, а у него не трогают. Хоть и православный, а сенатором у них, у поляков. Выходит, когда деньги, так и вера не мешает.

— А что у пана Киселя так велики достатки? — спросил наконец старший из стрельцов.

— Велики ли достатки у пана Киселя? — с готовностью отвечал провожатый. — Да, пожалуй, с вами потягается. Думаете, у него только Гоща? Еще и Фастов, Брацлавщина, город Новоселки, город Кобыжцы. Да, можно сказать, не уступит и польским магнатам, хотя и русин. Леса эти тоже его, а говорят, еще и у вашего царя выпросил дозволения жечь поташ в Трубчевском.

— А как он с людьми?

— Я же говорю, пан — православный, наш, значит, украинец.

— У нас тоже все паны православные, — промолвил с иронией второй стрелец.

Провожатый обрадовался, что наконец вызвал стрельцов на разговор, и теперь стал рассказывать обо всем подробно.

— У вас бог панский, а у нас мужицкий, потому разве вот Кисель да еще там несколько признают его, а то уже к панскому, ляшскому богу потянулись. И правда, какая им корысть от нашего бога? А там и служба и почет. И пан Кисель, должно, только для виду по-нашему крестится, потому, как дошло до дела, так заступился не за православных, а за католиков.

— Это когда же?

— А вот как стали ксендзы взимать с православных десятину на костелы. Хоть ты и не их веры, а пан заставляет отрабатывать барщину и на костел. Другие бы взбунтовались, а наш народ тихий, только сожгли к дьяволу их костел да ксендза убили — и все. Теперь пан Кисель рубит головы заводилам, а главного приказал повесить. Да только не успел: говорят, ночью выломал неведомо кто в стене дыру, отбил замок, связал привратника и главаря освободил. Был — и нет его. И привратников не стало. Обыскали всю Гощу, беглыми их уже записали, а они за решеткой избитые лежат. На свое место бросил их узник.

— А куда же ему бежать-то?

— Как куда? Хотя бы к Кривоносу, к Максиму. Такой есть атаман, говорят, собирает беглых.

— Ты-то его видел?

— Стал бы он каждому показываться, чтоб сцапали его начальники. С людьми его говорил. В каждом селе такого встретишь, а уж на ярмарке и подавно. То милостыню просит, то с кобзой, а то просто казак.

— Что же они говорят? — допытывался стрелец.

Эта настойчивость, должно быть, напугала казака: он, видно, вспомнил наказ сотницкого писаря, потому что вдруг растерянно захлопал глазами.

— Наше дело — служба...

— А на Запорожье бегут? — не унимался стрелец.

Но провожатый уже потерял интерес к беседе и ответил с явной неохотой:

— Да уж кто куда сумеет.

— Мил человек, — сказал добродушно стрелец, — чего спужался? Из Московии тоже бегут к вашему Хмельницкому — и не один! Говорят, армию собирает против поляков. Много уже собрал?

Казак окончательно убедился, что у него хотят что-то выведать. Но не такой он простак, чтобы пойти на эту удочку.

— Мы реестровые его королевской милости казаки, а запорожцы, они вольные, это... всякий там... эге, которые с Хмельницким... а наше дело служба.

В это время всадники выехали из перелеска; на широкой проталине чернели свежие борозды. Несколько пар волов в разных концах поля тащили плуги. Стрельцы за весь день не встретили на шляху ни живой души и потому, завидев людей, сразу же свернули к ним, но в тот же миг все, кто был у плугов, стар и мал, бросились к кустам. Лановой [Лановой – надсмотрщик за полевыми работами], сидевший до того на возу, тоже было побежал, но, видно, заметил у провожатого пернач за поясом, выхватил плеть и стал гнать пахарей обратно. Люди продолжали бежать, остался только дед, сбитый с ног лановым, но и тот хоть на четвереньках, а пытался добраться до кустов. У воза с ярмом всадники сошли с коней и удивленно посмотрели друг на друга.

— Чего это они?

— Испугались.

— Нас?

— А вот лановой скажет.

От кустов, запыхавшись, возвращался поляк с толстыми усами на угодливой физиономии. Плеть он стыдливо сунул за голенище и еще издали закричал:

— Далеко не убегут: я на них собак натравлю, если не вернутся!

— А что это они? — спросил казак по-польски.

— Да посекли их немножко, вот они теперь как увидят верховых, так и наутек... А может, только зацепки искали.

— Случилось что? Пан может спокойно говорить, стрельцы все равно не поймут.

— Ничего не случилось, — по-польски ответил лановой, с любопытством оглядывая московских людей. — Удрали двое, ходят тут, подзуживают, чтоб к Хмельницкому... ну, пан Ки́сель, чтоб другим неповадно, приказал всех хлопов выпороть. К нашему? — И он кивнул на стрельцов.

— Мое дело в Гощу доставить.


II


От волнения у Адама Киселя даже красные пятна выступили на гладких щеках. Мало того что посполитые явили ослушание, когда речь зашла о податях на костелы, мало того что удрал из-за решетки зачинщик и теперь в любой день, в любой час нужно ждать какой-нибудь неприятности, так еще и горожане заварили кашу. Кисель бросил злобный взгляд в окно: не нравится, что дозорцы выгоняют их на работу, не нравится, что и с них требуют дрова, сено и рыбу для двора.

— А то как же! Живете в моем городе, так и коритесь! И стражу поставляйте! Или — пусть жгут пана? Может, еще и рады будете? — Он снова глянул в окно и кого-то передразнил: «Не обернуть нас в хлопов...» Очень я вас боюсь. Еще и пороть буду!

В это время слуга доложил о посланцах от путивльского воеводы. Кисель встревожился.

— Скажи дворецкому, чтоб выпроводили за ворота горожан, всех до единого!

В письме путивльский воевода писал прежде всего о том, что царь и великий князь всея Руси Алексей Михайлович дарует право Адаму Киселю, кроме Трубчевского леса, золу жечь и делать поташ [Поташ – карбонат калия, главные потребители поташа – мыловарение, красильное дело и стекольное производство] также на старых зольнях и в диком чернолесье, в Недригайлове.

Кисель от удовольствия даже руки потер. Но чем дальше читал, тем шире у него открывались глаза, так как воевода вслед за тем оповещал, что «156 года [7156 год по старому летосчислению соответствует 1648 году по нынешнему], апреля в 10 день, писали великому государю, его царскому величеству, из Крыма его царского величества посланники: марта в 5 день сообщил им полонянин, что приехали в Крым к царю с Днепра Запорожских Черкас четыре человека, а прислали их Черкасы крымскому царю бить челом, что стоят они на Днепре, а собралось их пять тысяч, и просили у крымского царя людей, чтоб им идти на королевского величества Польскую землю войною за свою Черкасскую обиду», а крымский, мол, царь тех четырех человек черкас одарил кафтанами и держал их при себе в Бахчисараях неделю и, давши им по коню, отпустил назад; а крымским людям и черным татарам приказал кормить коней и готовиться на королевского величества землю, а в Перекоп к Тогаю, князю Шеринскому писал, чтоб ногайские люди также готовились на королевского величества землю войною. А в Крыму, мол, голод великий, и прошлый год хлеб не родил, а ныне скотина повымерла, и черная татарва войне рада, и без войны, мол, нынешний год никак им прожить невозможно. «И буде та орда в землю королевского величества пойдет, то должно нам быть заодно с вами».

Адам Кисель упал в кресло, опустил руку с письмом на стол и так, уставившись в одну точку, окаменел. А он-то писал и путивльскому воеводе и королю Владиславу, что запорожцы сбираются только для того, чтобы выйти в море, турецкого царя воевать, а на деле выходит совсем иное! И великого коронного гетмана Потоцкого он тоже убеждал, что казаки намереваются погулять по Черному морю. Пускай рискуют головой, было бы на Украине тихо, а перед турецким султаном дипломаты сумеют отбрехаться. Когда же стали магнаты кричать, что по всем украинским селам голытьба уже поднимает голос, ведутся такие разговоры, что вот-вот запылают панские поместья, коронный гетман двинулся с кварцяным войском на Украину. И все же Адам Кисель продолжал твердить свое. Откуда-то из глубины вынырнула мысль: «А что, если коронный гетман подумает, что и его и короля нарочно ввели в заблуждение, что во мне заговорила русинская кровь?» От этой мысли он весь похолодел.

Надо было немедля что-то делать, чтоб развеять самую возможность возникновения таких мыслей. Письмо путивльского воеводы он сегодня же отправит королю и уведомит о нем Николая Потоцкого. Подумал о Потоцком, и у него опять потемнело в глазах: коронный гетман еще в начале года предупреждал, местных магнатов об опасности восстания на Украине и склонял их собирать надворные команды и спешить на соединение с ним. Кисель и этого не выполнил... Но теперь он пошлет не команду, а целый полк.

Кисель прикинул в уме, откуда можно было бы ему набрать столько вооруженных людей, и схватился за голову: «Сто дьяволов!» В изнеможении он откинулся на спинку кресла. Как он может собрать полк или хотя бы хоругвь [Хоругвь – здесь: воинская часть], если до сих пор и в Гоще вынужден пользоваться командой коронного войска для обуздания черни?

Но посланцы ждали ответа, и надо было что-то отписать путивльскому воеводе. Писарь уже давно держит в руках гусиное перо и только ждет знака. Адам Кисель открыл глаза и расслабленным голосом сказал:

— Пиши! Сперва путивльскому воеводе!

«Наисветлейшего и великого государя Владислава Четвертого божией милостью короля Польского и великого князя Литовского и прочая его королевского величества пан радный короны Польской Адам Свентальдич Кисель, воевода Брацлавский [Брацлавщина – территория современной Винницкой области Украины, а также частично Черкасской, Кировоградской и Одесской], староста Носиевский божией милостью великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича, всея Руси самодержца и многих государств владетеля, его царского пресветлого величества стольнику и воеводе путивльскому, господину и князю Юрию Александровичу Долгорукому мир и дружелюбие!

Ныне только о том пишу, что все войско Черкасское Запорожское есть верно, лишь един изменник Хмельницкий, простых хлопов подбив с собой, на Запорожье бежал; и все казаки черкасские верны, крест целовали, пошли Днепром добывать изменника того. А светлейший великий государь мой есть в Вильне, оттоле еще к Пруссам отправится, в Кгданське и в Торуне будет, в Варшаве, даст бог, в июне месяце его величество своей особой явится. На меня же возложено дознаться, с чего б то черкасцы иные на Запорожье побежали, и с ясновельможным паном краковским, ежели крымцы будут умышлять, позаботься обо всем... При сем здравствуй во господе!»


III


После смерти Станислава Конецпольского булава великого коронного гетмана [Великий гетман коронный – министр, руководитель польского войска] перешла к Николаю Потоцкому. Они оба в равной мере ненавидели казаков, но Конецпольский понимал все значение их для спокойствия Речи Посполитой и вел себя с казаками дипломатично. Николай же Потоцкий считал, что казаков нужно держать в страхе. Для него не было большего удовольствия, чем видеть на колу украинского хлопа. После подавления восстания тридцатого года он поехал в свое Нежинское староство только для того, чтобы посмотреть, как вдоль всей дороги, словно вехи, сидят на колах его хлопы, наказанные за бунт.

И Иеремия Вишневецкий и Александр Конецпольский считали, что каждый из них — наиболее достойный во всей Речи Посполитой претендент на булаву польного гетмана. Но по милости великого канцлера Осолинского досталась она Николаю Калиновскому. Такой выбор не только удивил шляхту, но и насмешил: Калиновский был храбрый воин и высокого рода, но он ничем пока особенным не отличался на марсовом поле, к тому же был близорук, даже через улицу не узнавал знакомых. Где ж ему было командовать военными операциями! Это посложнее, чем рассказывать зимними вечерами у камина старинные саги о римских императорах, о Карломане, Роланде и принце Артуре, о Гормунде и Изембаре или о Тристане и Изольде. Его за это любили придворные дамы и даже их мужья, не любил только пан краковский, великий гетман Николай Потоцкий, которому колола глаза его образованность. Толстый, как бурдюк с вином, с выпученными глазами на красном лице, с взъерошенными усами, гетман всегда выглядел пьяным. Потоцкий еще больше возненавидел Калиновского с тех пор, как тот стал подчиненным ему польным гетманом. Калиновский отвечал Потоцкому тем же, и стоило одному из них сказать «да», как другой назло говорил «нет».

В марте кварцяное войско продвинулось к Днепру: польный гетман расположился в Корсуни, а великий коронный с главными силами — в Черкассах.

С появлением войска жизнь на Украине снова как будто вошла в колею. Николай Потоцкий даже начинал думать, что магнаты зря подняли тревогу по поводу бунтов крестьян. А чтоб окончательно успокоить шляхту, он издал жестокий универсал к посполитым.

В этот день Калиновский решил совершить прогулку верхом; весна была теплая, земля курилась, первые листочки источали тонкий аромат, и в поле дышалось полной грудыо. С ароматом сплетались такие же тонкие и нежные переливы жаворонков. Солнце уже склонялось к лесу, когда Калиновский, разнеженный лаской весны, в мечтательном настроении возвращался в замок. Не доезжая до площади, он услышал какой-то шум, подобный морскому прибою, а вслед за тем крики и плач. Так как он издали плохо видел, то спросил у адъютанта:

— Что там такое?

— Кого-то повесили! — равнодушно, как о привычном деле, отвечал тот.

Только подъехав к самой виселице. Калиновский разглядел в петле парубка, а вокруг толпу посполитых и дворовой челяди. Тут же стояла со своими приближенными княгиня Козечина, владелица дворца на острове. Калиновский спешился и подошел к старушке.

Если бы не такой прекрасный вечер, он бы и сам не имел ничего против того, что в петле болтается хлоп. Но сегодня виселица испортила ему настроение. К тому же это уже третья казнь за короткое время. Так нетрудно обозлить и смирных хлопов.

— Простите, княгиня, это по вашему велению?

Княгиня не услышала в его голосе особого восторга и сразу вспылила:

— Николай Потоцкий, пан краковский, разрешает... О, Николай знает, как с ними обращаться... А повесить его велела я... Это мой хлоп. Я теперь никому из них не доверяю: подожжет и сбежит к Хмельницкому. Мне не жаль денег, я его приказала кончить, я за него и заплачу... Учитесь, пане Калиновский, у коронного гетмана... — Повернулась и пошла, по-старушечьи шаркая ногами по пыльной дороге.

Задетый этим замечанием, раздраженный Калиновский, вернувшись к себе, сразу же вызвал войскового писаря.

— Что это за разрешения выдает великий гетман? Людей вешают.

— Вельможный пане гетман, о разрешении не слышал, а пан краковский издал универсал.

— Когда, какой? — Сообразив, что писарь может догадаться, что Потоцкий сделал это, не договорившись с ним, Калиновский густо покраснел и сделал вид, что припоминает. — А-а, это... о причинах перемещения кварцяного войска... Хорошо, оставьте, я перечитаю еще раз.

Когда войсковой писарь вышел. Калиновский поднес бумажку к самым глазам и прочитал:

«Оповещаем всех и приказываем, чтобы те, кто бежал с Хмельницким, равно как и те, кто ушел к нему после того, вернулись к месту своего жительства, надеясь на прощение за свои проступки, а ежели кто осмелится бежать на Запорожье, так за вину свою отвечает имуществом и жизнью жены и детей».

— Может, и на виселице из таких? — вслух произнес Калиновский. — А если все это только напуганное воображение княгини?

В нем закипело возмущение против глупой тактики великого гетмана — держать всех в страхе.

— Ведь мы сами разжигаем бунты! — снова громко воскликнул он, хотя в комнате никого не было.

Ночью Калиновский почти не спал и мысленно спорил с Потоцким. Он, так же как и король, как и канцлер Осолинский, был против того, чтобы дразнить казаков, и внушал Потоцкому, что не следует мешать сотнику Хмельницкому готовиться к походу на Черное море. Надо было попытаться образумить Потоцкого. Утром Калиновский выехал в Черкассы.

Великий гетман коронный, издав универсал, решил, что он уже в достаточной мере устрашил хлопов и теперь может повеселее проводить время на далекой окраине. Вельможная шляхта, прибывшая на берег Днепра со своими отрядами, тоже позаботилась о том, чтобы не скучать в походе. Кованые повозки в обозе Сенявского, Замойского, Одживольского были нагружены не столько пулями и порохом, сколько золотой и серебряной посудой, столовым бельем, бочками водки и вина, окороками и колбасами. В Черкассах пошли банкеты, каких здесь еще не видывали.

За день до приезда Калиновского поручик сторожевой команды привел к коронному гетману двух казаков, задержанных накануне у Смелы.

Николай Потоцкий только что встал из-за стола и был еще краснее обычного.

— Введи, вашмость, одного, — сонно сказал он.

В комнату, со связанными за спиной руками, вошел Остап. На нем был все тот же красный жупан, подпоясанный персидским поясом, и красные сапоги. Так же лихо сидела на голове новая уже кабардинка, только лицо у казака заметно похудело. Потоцкий поднял на него мутные глаза и закричал:

— По одному!.. Сказано — по одному!..

Остап оглянулся: у дверей, кроме него, никого не было. Он еще раз посмотрел на коронного гетмана и широко улыбнулся:

— Уже выпроводили, ясновельможный пане гетман!

— Чтоб по одному... Ну, чего тебе, проси!

— Развяжи, пане, руки. — И повернулся к гетману спиной.

Потоцкий, опираясь о стол, поднялся с кресла, замигал, глаза его стали проясняться. Остап не видел этой перемены и со снисходительной улыбкой обернулся к гетману. В тот же миг гетман схватил его за грудь и с силой затряс. Шапка отлетела к самой стене.

— Хлоп? Схизмат?

Остап, обдирая лицо о крючки и пуговицы гетманова жупана, опустился на колени.

— Упадам до нуг, ясновельможный пане... Я естэм поляк, уроджоный шляхтич! — По лицу его не было видно, чтобы он слишком испугался.

Потоцкий выпустил его и уставился на него, как на жабу.

— Брешешь... А казацкое платье?

— Я все расскажу, ясновельможный...

— Хмельницкого знаешь?

— Знаю, ваша милость... На жизнь вашу умышляет.

Остап продолжал ползать на коленях.

— Встань! — и крикнул уже в дверь: — Пане поручик!

В комнату вошел поручик, который привел сюда Остапа. На лбу у него скрещивались два сабельных рубца.

— Развяжи... пану руки!

Остап обнял колени гетмана.

Через полчаса он вышел из замка с независимым видом и хитрой улыбкой на губах.

Второго задержанного гетман даже не стал допрашивать, а, встретившись с его упрямым взглядом, сказал:

— Взять на дыбу! Знаю таких.

Это был маленький, сухой человечек, с быстрыми глазами, одетый в свитку, обутый в постолы. С ним было еще двое, но они успели добежать до леса, а его схватили. Повстанческий отряд Саввы Гайчуры проходил через Смелу впервые, и потому никто не признал в нем Гаврилу Прелого. Стали спрашивать, кто — молчит, откуда и куда шел — не отвечает. Начали жилы тянуть — он и на «кобыле» ничего не сказал. Крестьяне, которых пригнали к замку, напуганные острым колом, вкопанным посреди площади, рассказывали, что какой-то казак в тот день и верно читал на панском току молотильщикам слово Хмельницкого, подбивал бросать пана, уходить к казакам, чтобы панов прогнать. Однако тут же крестьяне в один голос заявили, что это не тот казак. У того были длинные усы, посеченное рубцами лицо, да и сложением покрепче, выше всех. Впрочем, Гаврилу и после этого продолжали пытать, но он все так же молчал, только кусал губы. Уже и палач стал удивляться такой силе.

— Сто дьяблов! — крикнул разозленный Потоцкий. — Он немой!

Гаврила скривил искусанные до крови губы и впервые заговорил:

— Брешешь, пане, как собака.


IV


Калиновский приехал к вечеру и увидел, что у коронного гетмана полно гостей. Среди них были два комиссара, присланные его королевской милостью, полковник Андрей Хоенский, командовавший отрядом князя Острожского, а также полковники Бжозовский и Гжизовский, гусары пана краковского.

Были тут и владетели хоругвей и полков, прибывших ранее, командиры отрядов краковского воеводы Замойского, казацких хоругвей пана Островского, драгун пана Жарновецкого, ксендза-иезуита Петрония Ласки, надворного войска панов Калушского, Корецкого, Немирича, ротмистр коронной артиллерии. Была здесь и поместная шляхта, даже из дальних деревень. Она выделялась испуганным видом.

Калиновский в уме прикинул численность армии: кварцяного войска и реестровых казаков было тысяч двенадцать. Подходили со своими отрядами еще коронный стражник Самуил Лащ, поручик воеводы русинского Степан Чарнецкий, воевода киевский Тышкевич. Всего набиралось до тридцати тысяч. Этих сил, чтобы усмирить всю Украину, если она опять взбунтуется, было мало. Он сразу же сказал об этом коронному гетману, и тот раздраженно ответил:

— Хватит! Казаки еще и пальцем не шевельнули, а наш польный уже...

За столом сидели дамы и молоденькие панночки. Потоцкий поперхнулся и, не закончив фразы, презрительно махнул рукой.

Некоторые из военачальников понимающе улыбнулись словам пана краковского. Калиновский спокойно продолжал:

— А тогда и подавно будет мало, когда казаки на деле зашевелятся.

— Не зашевелятся. Я из них покойников раньше сделаю!

— Шевелятся, ваша ясновельможность! — сказал шляхтич, который, видимо, никак не мог опомниться от испуга. — Шевелятся! Три дня назад проехал через мое село какой-то отряд, — говорят, Максима Кривоноса. Хлопы побросали в борозде плуги и бороны, побежали за ним. Посылаю тут же своих драбантов [Драбант – наёмный солдат], а бунтовщиков уже и след простыл. Захватили какого-то. Приводят. Сам допрашивал: ребелизант [Ребелизант - бунтовщик], хоть и не признается! Привез сюда. Вам, ваша милость, дарю. А нам без коронного войска невозможно... Хоть одну хоругвь... Соседа убили и разграбили дотла...

— И мы просим, хотя бы по сотне! — закричали и другие.

— Не хватит, панове, если бы и хотел! — сказал польный гетман.

— Хватит! — перебил его гетман коронный. — Нужно гражданские хоругви собрать. Больше хлопов вешать надо.

— Спасибо вашей ясновельможности за универсал, вешаем, рубим головы, а они еще выше их поднимают.

— Где ваш ребелизант? Ведите его сюда, допросим!

Калиновский покачал головой и сказал:

— А мне думается, что универсал только распаляет посполитых.

— А мне не думается.

— Вы, вашмость, хотите всех держать в страхе. Его королевская милость, наисветлейший король, не разделяет таких взглядов. Вы, пане гетман, можете сорвать намерение казаков выйти в море и этим вызвать раздражение.

— Я их сперва в бараний рог согну, а тогда хоть к чертям собачьим. Их не раздражать, их уничтожать надо до одного, ваших казаков.

— А я согласен с паном польным гетманом, — сказал один из комиссаров, — согласен, что напрасно мы раздражаем казаков. Ясновельможный пане коронный, вы хотите их уничтожить? Бесчестно это, вредно и невозможно. Вы спросите: почему? Я готов объяснить. Бесчестно, так как это означало бы выполнить требование турок об уничтожении христиан, тогда как казачество считается при европейских дворах оградой христианства. Вредно потому, что лучше иметь соседями казаков, нежели турок и татар, и невозможно, так как Стефан Баторий уже пробовал — а тогда казаков было куда меньше, — ничего из этого не вышло. Вспомните, что с немецкими рыцарями Польша боролась двести лет, пока с ними справилась, а вы, вашмость, хотите с целой казацкой республикой расправиться одним махом. Давайте смотреть правде в глаза: казаки знают свою силу.

— Так пан целоваться хочет с хлопами? — выкрикнул Потоцкий, обернулся и хлопнул себя по толстому заду. — Вот им моя....!

Дамы заговорили между собой громче, стараясь отвлечь внимание дочек. Калиновский укоризненно качал головой, а комиссар, уже насупившись, продолжал:

— Есть более разумный способ уладить вопрос о казаках.

Потоцкий весь побагровел, но смолчал.

— Головы рубить! — выкрикнул откуда-то из угла молодой хорунжий.

— И сажать на кол! — поддержал его сын Потоцкого, сидевший рядом с отцом.

— Нет, вашмости, надо вызвать между старшиной и казаками антагонизм.

— Антагонизм, это еще что? — бросил коронный гетман, которого злила выдержка комиссара.

— Я бы возвысил казацкую старшину и уравнял ее со шляхтою.

— Еще чего не хватало!.. Дулю им!.. — закричали уже с разных концов зала.

— ...И уравнял в правах со шляхтою, говорю, — продолжал комиссар. — Такая старшина уже не пойдет с казаками заодно.

— Не выйдет, не выйдет, пане комиссар!

— Где это видано, чтобы у всех были одинаковые права? Каждому свое!

Не кричал один только польный гетман, он наклонился к комиссару и пожал ему руку.

— Есть способ еще более радикальный, — подал голос шляхтич, приехавший просить жолнеров для охраны своего имения.

— Любопытно, любопытно, какой. Слушаем, вашмость!

— В реестр занесено шесть тысяч казаков — для Польши это капля в море. Сделать их всех шляхтою, и ну их к дьяволу! И спите тогда, панове, спокойно.

Коронный гетман вдруг стал красный, как свекла.

— Цо? Шляхтою — быдло? Шляхетство — это богатство и сила наших земель!

В зале поднялся отчаянный шум: военные бряцали саблями, невоенные и дамы кричали.

— Если б я не знала, что пан Ловчицкий ревностный католик, я бы сказала, что он схизмат! — громче всех вопила жена подстаросты черкасского.

— Может быть, вас, пане Ловчицкий, купили? — с ироническим смешком спросила другая дама и застыла в вопросительной позе.

Ловчицкий сидел, опершись головой на руку, и видно было, что его не пугали ни поднятый шляхтой шум, ни бряцание сабель. Только когда пани с круглыми, как у куклы, глазами и змеиной улыбкой наклонилась к нему через стол, он поднял голову и сказал:

— О своей выгоде каждому думать надлежит, а меня жгли здесь уже пять раз. У кого болит, панове, тот не будет ждать, а будет искать.

Пани с кукольными глазами поджала губы, села на свое место, а к Ловчицкому подошел старый шляхтич и укоризненно покачал головой.

— За то, что недавно вас искалечили? Мягкое у вас сердце, пан Ловчицкий!

В это время гайдуки ввели задержанного. У него были длинные волосы, на сухом личике болталась реденькая бородка. На плечах висел подрясник из серого холста.

Все удивленно переглянулись, только шляхтич, который презентовал пленника коронному гетману, громко крикнул:

— Глядите, как вырядился! Шпион, шпион!

— Ты кто такой? — спросил Потоцкий.

— Слуга божий, поп, ваша милость, — кротко отвечал пленник.

— И в ребелизанты пошел?

— О такой местности не слышал, ваша милость. Я поспешал со святыми дарами к Яцьку на хутор Вороной, дабы причастить хворого. Возле села Константнновки встретили меня гайдуки пана Пржижембского, отобрали коня, хотя конь панский, а меня потащили к пану.

Тут поднялся один шляхтич и, втянув голову в плечи, прошипел:

— Так это вы, пане Пржижембский, украли моего коня и еще хлопа в придачу? А мне говорили, что ни сном ни духом не ведаете, и теперь моего хлопа дарите пану гетману?

Шляхтич схватился за саблю. Пржижембский тоже, но их обоих, и попа заодно, вытолкали за дверь.

По лицам оставшихся пробежали растерянные улыбки. Наконец комиссар сказал:

— Так нам долго придется усмирять казаков.

Полковник Андрей Хоенский молча пожал плечами, потом с раздражением сказал:

— Прошу, панове, что ж это такое? Ради чего мы утруждали себя, пробираясь болотами к Днепру?.. Если нельзя задевать казаков, значит, надо распустить войско... Или я уже ничего не понимаю, или...

— Пан Хоенский правильно рассуждает, — поддержали его полковники Бжозовский и Гжизовский.

— Мы должны защищать Украину!

— Если правда, что татары заодно с запорожцами, — продолжал Хоенский, — надо послать разъезд, разведать намерения противника и тогда принимать решение.

— Мы дождемся, что татары на Черкассы набегут, — сказал Калиновский.

— Если буду всех слушать, так и набегут! — вдруг разъярился Потоцкий. — На вас, вижу, уже дрожь напала? Татары, татары! Кучка ребелизантов собралась в плавнях да, может быть, чамбул [Чумбул – отряд татарской конницы] татар, а вы уже готовы объявить посполитое рушение [Посполитое рушение – всеобщая мобилизация]. Поедут один-два отряда и плетьми разгонят этот сброд. На них не пристало рыцарям даже саблю обнажать!

— Но, ясновельможный пане гетман, этот сброд уже двинулся из Сечи, — возразил полковник. — Они уже на волости направляются.

— Вам приснилось, пане полковник. Откуда? У вас что, разведка своя?

— Но пан стражник войсковой...

Войсковой стражник вскочил и, не желая поставить гетмана перед гостями в глупое положение, поспешно затарахтел:

— Это возможно, вашмость, однако, может быть... Разъезд захватил казака... Я... вы, вашмость... мы говорили об этом...

— Что пан стражник мелет? Кто, когда? Почему знает мой полковник и не знает его гетман?

— Может, вашмость... я докладывал...

— А мы, как водится, забыли! — с иронической усмешкой сказал Калиновский.

— Ничего не забыли, — огрызнулся Потоцкий. — Какого-то свинопаса задержали! — Он стукнул кулаком по столу и грубо выругался. — Он чего-то наболтал, а гетман должен помнить!

Панночки от неожиданности фыркнули, но под грозными взглядами матерей опустили глаза в тарелки и притихли. Одна пани поспешно проговорила:

— Душно... На дворе так хорошо...

Когда в комнате остались одни мужчины. Потоцкий повторил:

— ...а гетман должен помнить. Нес какую-то чушь! Пане стражник, напомни!

— Говорил, ваша милость, что Хмельницкий уже вышел из Сечи, чтобы встретить нас между речками Тясмином и Желтыми Водами.

Известие это не произвело большого впечатления на присутствующих, и Потоцкого оно не очень обеспокоило, его больше заинтересовала тактика Хмельницкого.

— Между Тясмином и Желтыми Водами? А кто это даст ему там стать лагерем? Может, еще на Чигиринскую гору захочет выйти? Так вот что, панове, я отпишу его королевской милости, что смутьяны пока не обнаружены, но слух есть, что они собираются на Низу. Я уже послал просить короля, чтобы его королевская милость издал формальный указ выступать в поход войску, назначенному оборонять Украину. А нам, панове, следует стянуть части в одно место и ждать. Лучше всего в Чигирине.

— Хорошо, — сказал Калиновский, — согласен.

— А я ничьего согласия не спрашиваю.

— Так, может, мы вообще тут лишние, вашмость?

Потоцкий шумно засопел носом и промолчал.

— Если уж решили и далее испытывать терпение казаков, тогда следует не ждать, пока король пришлет войско, а теперь же всеми имеющимися силами двинуться на Запорожье и не дать Хмельницкому укрепиться: разбить и разогнать его ватаги.

— А я говорю, что на этот сброд и одной хоругви хватит. Чтобы такие предложения делать, надо хлопов за равных себе считать. Меньше сил — больше славы!

— Ну, подожгут меня и в шестой раз, — обреченно произнес Ловчицкий.

Потоцкий взглянул на него, как на забытую кем-то вещь:

— Кажется, вас зовут, моспане... Мелет чушь!

— Верно думает ваша вельможность, что одной хоругвью не приструнить сброда, а местное население очень уж ненадежно. Только услышат — сразу начнут, — заметил полковник Хоенский.

— А как вашмость советует: две, три тысячи послать? Где я их возьму, две тысячи?

— Мало!

— Мало? — выпучил глаза Потоцкий. — А сколько же?

— Чтоб народ здешний не подумал, что мы недостаточно сильны, мы должны послать в степь большой отряд, хорошо вооруженный, под надежной командой.

Гетман уставился лбом в землю и, видно, с трудом пережевывал услышанное.

— А отряду приказать, — продолжал полковник, — не возвращаться, пока не разведает все и не захватит пленных. От них вашмость доведается и о силах противника и о его намерениях.

— Правду говорит пан полковник, — сказал наконец гетман. — Только зачем пленные? Уничтожить на месте, и все тут! Пленные... На черта мне пленные? Подлых хлопов надо уничтожать! Стефан мой так и сделает. Я полагаю, панове, булаву рейментаря вручить сыну. Согласны, панове?

Предложение это было неожиданным, и потому воцарилось неловкое молчание, затем кто громко, кто потише закричали: «Согласны!» Калиновский, видимо, хотел возразить, но только махнул рукой и ничего не сказал.

— Стефан, конечно, и сам управится с этим быдлом, — продолжал великий гетман, — но не помешает и радника послать. Пане Шемберг, назначаю вас, вашмость, радником при рейментаре.

Сухой, жилистый Шемберг приложил руку к сердцу и поклонился, хотя по виду его нельзя было сказать, что он доволен этим назначением.

Здесь же часом позже состоялся совет начальников воинских частей и старост. Решили послать на Запорожье тысяч пять кварцяного войска да шесть тысяч реестровых казаков, забрав их из королевских поместий.

Каждый из молодых шляхтичей мечтал как можно скорее вкусить славы на поле брани. Сейчас представился случай показать свою преданность родине и вернуться с викторией: хлопы Хмельницкого, конечно же, разбегутся, как овцы, при одном только виде польских рыцарей. Руби, сколько хочешь и кого хочешь. Слава сама дастся в руки! А пора чудесная: тепло, зелено, и рядом — полные воды Днепра.

— Меня тоже считайте в походе! — заявил младший Сапега.

— И меня! — встал рядом воевода подольский, младший брат великого гетмана коронного, Станислав Потоцкий.

— И нас с сыном! — закричал каштелян черниговский. — Надо учить сына, как в чистом поле снимать головы схизматам. Надоело уже рубить безоружное быдло.

Закричали и другие. В военном деле они мало что понимали, для этого в полках были поручики, которым они охотно уступали позор при поражениях, не уступали только славы. Ею никогда не делилась ни крупная, ни мелкая шляхта.

Гетманичу уже пошел двадцать шестой. Он был худой, высокий, стройный, с белым продолговатым лицом, голубыми глазами и шелковыми локонами до самых плеч. В панцире и с мечом в руках он напоминал не столько грозного Марса, сколько архистратига Михаила, каким малюют его сельские богомазы.

— Вот тебе, сын, случай, — обратился гетман к взволнованному Стефану, — взлететь так высоко, как летает орел, вот тебе возможность прославиться так широко, как широко разливается Днепр. Лети же, сын, навстречу глории [Глория - слава], чтобы и в твоем лице она венчала славный род Потоцких! — И после паузы прибавил: — Но без Хмельницкого, без этого ребелизанта, возвращаться и не думай!

— Я его на веревке приведу, отец! — крикнул Стефан.

— Доставь твоему отцу удовольствие запороть его плетьми! — И, повернувшись к Сапеге и Станиславу Потоцкому, сказал: — Там для всех открыто будет поле чести и славы, мои рыцари! А доберетесь до Сечи, согните шеи подлым хлопам, уничтожьте, сожгите и пепел развейте по степи, чтоб и следа от нее не осталось...

— Не останется. На том саблю целую! — И Стефан приложился к обнаженному клинку.

— Виват гетманичу Стефану! Виват рейментарю! — заорала шляхта, возбужденная этим зрелищем.

— Вина, подчаший! Для всей шляхты вина! — крикнул гетман.

В окна уже заглядывала луна, в вербах жужжали жуки, а над Днепром нарастал гул полых вод.


V


Православная пасха в том году выпала на середину апреля. Уже зеленели вербы, цвел терновник. Дни стояли теплые, погожие, не хотелось даже заходить в дом. Когда весело зазвенели колокола в Мгарском монастыре, оповещая, что в этот час «Христос воскрес», Ярина, как и другие из челяди, попросилась у княгини в церковь. Княгиня молча покачала головой. Ярина упала на колени.

— Светлейшая пани, Христом-богом молю, пустите... Только в церковь и назад. Ведь я вам во всем угождала... Не докучала просьбами. А теперь хоть одним глазком дайте на людей поглядеть. Нет мочи боле... О господи... Галя, моя подружка Галя... Сегодня ведь сорок дней... Я хоть помолюсь за ее праведную душеньку... Пустите, золотенькая пани...

Княгиня Гризельда оставалась равнодушной, пока не услышала последних слов. Глаза у нее сразу стали ледяными, она выпрямилась и отвернулась.

— Сколько раз я тебе говорила: не напоминай мне об этой распутной девке!

Теперь холодно блеснули Яринины глаза. Она вскочила на ноги и твердо сказала:

— Неправда, пани.

— Что? Ты посмела... — зверем глянула на нее княгиня.

— Не была Галя распутной, а что приставали...

— Вон! Вон с глаз моих!

Ярина направилась к дверям. Глаза и лицо ее пылали гневом.

— Кто приставал? — кинула вдогонку княгиня и даже шагнула вслед.

До этой поры она смотрела сквозь пальцы на ухаживания князя Иеремии за ее фрейлинами или за придворными панночками, но заигрывание с простой дивчиной из Лукомля, с Галей, не только задело ее шляхетское самолюбие, но и вызвало тревогу: Иеремия отдал предпочтение этой девчонке перед шляхтянками, перед красивыми придворными девушками. Что это, кровь заговорила? Неужто он и в самом деле мог влюбиться? Ревность и страх душили княгиню, но своих чувств она не показывала даже служанкам. Жажда дознаться, что известно об этом слугам, — может, она и напрасно подозревала князя, — вывела ее из равновесия.

— Кто приставал?

Ярина остановилась.

— Галя в том не была повинна.

— Я тебя спрашиваю — кто?

— Мало ли их было? И поручик Мавка и тот постылый Казимир... Это он всему виной, а Стась только оборонить хотел. Он как подружку любил Галю, знал, что ей один-единственный на всем свете мил.

Княгиня даже руки вперед протянула и затаила дыхание, но Ярина молчала.

— Кто, кто?

— Она думала только о нем, об одном только говорила... — как бы про себя сказала Ярина.

— Ну говори же! — даже прикрикнула княгиня. — О ком?

— А вы его не знаете, пани, может, придется еще узнать, о Саливоне.

— Саливон, это дворовый хлоп?

— Был хлопом.

Княгиня и обрадовалась, что ни одним словом Ярина не упомянула о князе, но в то же время перепугалась: здесь, в этих покоях, рядом с ней, жила возлюбленная какого-то ребелизанта. Из-за них приходится держать удвоенный гарнизон в замке, из-за них шляхта на Посулье не может спокойно спать. Вместе с тем показалась ей опасной, даже страшной и сама Ярина. В самом деле, какие у нее упрямые губы, какие сверкающие глаза, какой твердый подбородок, а ненависть какая в ее взгляде! «Пан Иезус, как же я раньше этого не замечала?»

— Вон, вон отсюда!

Ярина пришла в людскую, упала на постель, застланную рядном, и так замерла. С тех пор как привезли ее в замок, она еще не переступала за ворота внутреннего двора. За нею везде следили косые глаза Гасана. С первых же дней Ярину приставили к покоям княгини.

— Вот ты какая! — встретила ее тогда старенькая женщина в черной керсетке и белом платке, тоже приставленная к пани. — Вышивать умеешь?

До сих пор Ярина держалась нелюдимо, отвечала коротко, без малейшей улыбки на похудевшем лице. Старая служанка заговорила с ней на ее родном языке, и сразу же перед ее глазами, как розовые тучки, проплыли образы отца, тетки Христи, Максима. Она даже вздрогнула, сердце будто окутало теплом. Женщина показалась ей такой же родной, как и они, и Ярина поспешно ответила:

— Умею, тетечка, только я по-простому.

— Панам тоже нравятся наши вышивки. Будешь приходить сюда с утра. Вот у этого окна сидеть будешь.

— А у того окна кто?

— У того — Галя.

— Какая Галя?

— Дивчина одна из Лукомля. А ты сама откуда будешь?

— Ой, тетечка! — вдруг заплакала Ярина. — Коли сказать вам, не поверите.

— А ты говори, дочка. Сама натерпелась смолоду и горя и лиха, как в песне той поется: «На одной-то рученьке сыночка носила, а другой рученькой камни долбила».

— Такого лиха, как я, должно, никто не знавал, — она стала рассказывать о Стеблеве, о хуторе Пятигоры, о том, как полюбила казака, только не назвала его имени, как обвенчалась. — А теперь — ни мужняя жена, ни белая голова, — горько молвила Ярина. И дальше повела рассказ о том, как ее выкрали в Чигирине, как пан стражник коронный держал ее пленницей почти четыре года и хотел еще потом променять татарам.

В это время в комнату вошли трое дивчат. Две из них окинули Ярину каким-то подозрительным взглядом: эта красивая дивчина могла отбить их возлюбленных. Только третья, светловолосая, смотрела добрыми, сочувственными глазами, синими, как васильки. Казалось, заглядывала в самую душу. И сразу же спросила:

— Ты где будешь сидеть, у этого окна? А я — рядом. А там княгиня. Как тебя звать? Меня — Галей!

Не прошло и дня, как они уже стали неразлучными подругами, а одним зимним вечером Ярина открылась перед Галей, чья она жена.

— Максим! — радостно вскрикнула Галя и сама испугалась, съежилась и оглянулась, но в комнате, кроме старой служанки, клевавшей носом у печки, никого не было.

— Тетки Текли не бойся... Максим! Ей-богу?

Ярина не могла понять бурной радости подруги и только недоуменно хлопала глазами.

— Да он же здесь, Максим!

Ярина побледнела и, чтобы не упасть, ухватилась рукой за мотовило.

— Голубонька, нет, не здесь, — растерялась Галя, — не в замке, а был где-то тут, на Посулье. — И уже на ухо: — Это же он напал на замок. Я видела тогда в окно моего Саливона. Ну, улыбнись, Яриночка, ну, ну... Вот и хорошо! Хочешь, я у Саливона разведаю? Я самого Саливона не увижу, но здесь есть... Нет, это я так. Только ты молчи... Даже тетке Текле не говори. Ну, смотри, как вышло!.. Мой же Саливон тоже с ним! Теперь ты мне еще роднее стала, — и она вдруг поцеловала Ярину. — Сегодня я увижу Стася... Ой, что я... Об этом никому, никому нельзя говорить... А он красивый, твой Максим? Знала бы ты, как его паны боятся! А мой Саливон красивый, орел! Тебе бы сразу понравился, Яриночка, сестричка... — Галины глаза вдруг стали как синие озерца, и слезы закапали на открытые по локоть руки. — Ты знаешь, как я его люблю? Пускай мне что угодно поручат — сделаю, я ведь знаю, что Саливон будет рад. С ним и наш Петро. Теперь они как побратимы... Петро совсем на меня не похож, чернявый, красивый. А ты бы могла воевать? По-настоящему? Я, как убегу отсюда, буду казаковать. Всех бы панов поубивала... У-у, ненавижу! — Глаза ее вспыхнули пламенем.

Ярина улыбнулась, прижала Галю к себе и, как маленькую, поцеловала несколько раз. Галя от удовольствия даже глаза зажмурила и прошептала:

— Я о Саливоне думаю.

Прошла неделя, миновал месяц и другой, а от Саливона не было никаких вестей. Галя тосковала, глаза на исхудалом личике казались еще больше, и это, как магнитом, притягивало к ней парубков и женатых.

— Хоть головой в воду из-за них... Думает, если он князь, так уже ему все можно, — пожаловалась она Ярине.

В тот же вечер обнаглевший шляхтич-писарек стал добиваться своего. Галя не стерпела. Откуда-то взялся и Стась...

Ярина зажмурилась, и перед ней, как живая, встала Галя, разъяренная, с синими глазами, в которых точно пламя пылало.

Говорят, что после того, как отрубили Гале голову, каждую ночь стал являться под стенами замка какой-то всадник. В него стреляет стража, но пули его не берут, устраивают на него засады — проскальзывает между рук, как тень, а наутро находят то одного, то другого из надворного войска без головы.

С тех пор как Ярину привезли в замок, она жила в постоянной тревоге, что князь пошлет в подарок коронному стражнику Лащу трех татар, а тогда откроется ложь ротмистра Ташицкого и пан Лащ опять заберет ее себе, опять пошлет в Крым в обмен на какого-то родича. Надо было остерегаться и Ташицкого, которому не нужны были лишние свидетели. На счастье, он с перепугу захворал, а князь именно с ним хотел послать презент Лащу, рассчитывая, что коронный стражник чем-нибудь наградит ротмистра.

Пока жива была Галя, Ярине легче было переносить свою горькую долю: хоть она и не имела возможности выйти за валы замка, но знала, что делается по селам, знала даже, что сотник Хмельницкий бежал на Сечь. Знала про Максима Кривоноса — если не о том, где он сейчас, то хотя бы где был и что делал после того, как они разлучились. Может, он ради нее и на Посулье прибыл. Доведался, услыхал. Эта мысль согрела ее, как вешнее солнце. Она прижалась к подушке, без памяти стала ее целовать. Но другая мысль, о том, что и на этот раз злая доля украла случай подать ему весть о себе, обдала ее холодом.

И снова перед глазами встала Галя, смелая, пытливая: она знала, и что князь посылал письмо воеводе путивльскому о том, что орда стоит уже на Кичкасе, и что к Лысенко сошлось до тысячи беглых. Все они скрываются в лесах и держатся заодно: Петро раз дошел до самого Лебединского леса, там еще больше собралось народу. Когда все двинутся на панов, начнется война, а сейчас они ходят по селам и рассказывают о том, что Хмельницкий собирает казаков воевать против панов, чтоб подымались все, кто хочет бороться за веру. Гале известно было и то, что князь посылал уже своего хорунжего к коронному гетману, спрашивал, куда ему выступать. Может, передавал ей Саливон, а может быть... И вдруг Ярина даже вскочила от мелькнувшей догадки: «Галя помогала повстанцам, Максиму Кривоносу, всему народу!»

От этой мысли Галин образ вдруг вырос, окреп. Она уже казалась ей не слабой девочкой, а мужественной, отважной, храброй казачкой, которая не знала страха, не терзалась из-за своей доли, а презирала все панские издевки и горела как свеча. Ярина почувствовала себя маленькой, в чем-то перед ней виноватой. Но заговорило самолюбие. Глаза у нее сразу высохли, она уже не жаловалась, не плакала, а, стиснув зубы, смотрела на потолок, на светлый кружок от каганца, и думала, думала, пока в сенях не послышались голоса; челядь возвращалась из церкви. Ярина встала. Ее как будто подменили: и во взгляде ее и в движениях снова появились смелость и решительность.

Дивчата принесли какую-то новость. Они долго перемигивались, подталкивали друг друга и наконец застрекотали все разом:

— Сказать, сказать?

— Мы думали...

— Вот вам святая да божья, а хлопцы расспрашивают.

— Кто расспрашивает? — с надеждой спросила Ярина, чувствуя, что сердце ее готово выскочить.

— «Как там, говорит, моя пленница поживает?» Разве это он тебя в полон взял?

— Не знаю, о ком вы говорите, девоньки.

— Забыла Семена, что в хоругви ротмистра Ташицкого состоит?

У Ярины опустились плечи.

— Казак, пошутил, а вы поверили.

— Пошутил, а сама закраснелась! Значит, полонил, полонил! Вот обрадуется Семен: такая краля! А ты лучшего, что ли, не нашла? Недаром князь стал снова заглядывать к вышивальщицам.

Ярина нахмурилась и твердо сказала:

— Чего зря болтаете?!

Дивчата сразу прикусили языки, может, вспомнили, что так же они шутили и над Галей. Молчание нарушила Текля:

— А я насилу до замка дошла, вся дрожу.

— Что это с вами, тетечка?

— Должно, тетка наслушалась разговоров. А в овраге еще казак какой-то навстречу попался, у меня даже ноги подкосились.

— Ну да, наслушалась. Вы еще молодые, а я-то знаю, что значит, когда уже и возле церкви люди начинают против панов говорить.

— А что же будет?

— Война будет. Уж пани зря не стала бы приказывать все белье перебрать, плохонькое отложить, а что получше — в скрыню.

— А для чего в скрыню? — спросила одна.

— Садитесь лучше к столу, да будем разговляться.

— А зачем в скрыню? — все допытывалась дивчина.

— Глупая, тикать готовятся паны, — отвечала другая.


VI


На речке Трубеж, в двух днях езды от Переяслава, на острове, окруженном топью, стояла хата с крутой камышовой крышей, рядом с ней рубленая комора, плетеные хлевы и загоны, тоже под камышом. Вся усадьба была обнесена высоким частоколом. К хутору вела узенькая плотина, на которой стояла водяная мельница, а за двором виднелась пасека.

В один из осенних дней на плотине показалось несколько верховых; они разглядывали все вокруг, как люди, попавшие сюда впервые. Во главе ехал Максим Кривонос. На плечи его был накинут не кунтуш, а простой подольский кобеняк [Кобеняк – верхняя одежда вроде тулупа]. За ним ехали Мартын со своим братом, Онисифор, которого давно уже звали Ониськом, и Саливон, для связи с отрядом Лысенко. Они по одежде тоже мало были похожи на казаков.

Когда Кривонос постучал в дубовые ворота, земля под которыми уже заросла высоким бурьяном, никто не отозвался. Даже собаки не залаяли, хотя представить себе на Украине хутор без кудлатых собак так же трудно, как тюрьму без стражи. На хуторе как будто все вымерли. Казаки стали еще внимательнее оглядываться вокруг. Дорожка на мельницу давно заросла лебедой, в воде крякали дикие утки, но за палисадом что-то шлепало по двору. Теперь постучал Мартын. Наконец где-то тоненько затявкала одна собака, за ней отозвалась хриплым басом другая, потом несколько сразу, и все клубком подкатились к воротам. Но пришлось еще долго ждать, пока послышался человеческий голос, такой же хриплый, как и у старой дворняги. По привычке Кривонос крикнул:

— Пугу, пугу!

На казацкое приветствие никто не ответил, потом кто-то с той стороны стал карабкаться на ворота, и казаки увидели голову, похожую на тыкву. — Такую же круглую и так же сужающуюся кверху. Глаза из-под припухлых век смотрели с испугом и любопытством. Ни слова не сказав, голова исчезла, и слышно было, как от ворот зашлепали босые ноги к саду. На страже остались только собаки, заливающиеся на все голоса. Пришлось еще немало подождать, пока появился хозяин хутора. Это был седой дед, с выцветшими от старости глазами, но еще крепкий и подвижной. Увидя казаков, он широко улыбнулся беззубым ртом.

— Пугу! пугу! С какого лугу?

— С Великого! Да то не Оридорога ли? Как будто похож.

— Где же ты меня видел?

— А на Сечи, когда ты из полона турецкого возвращался.

— Кажись, Кривонос? Ну да. Вот так гости! Оверко, отворяй!

— Прогонять, пане? — обрадовался Оверко.

— Глухая тетеря, — отворяй, говорю, ворота!

На хуторе Осины казак Оридорога поселился после возвращения из турецкой неволи, откуда выкупили его сечевые браты. Когда подросла Мотря, дорожка к хутору не зарастала, но потом дочку высватали на далекую Брацлавщину, и Оридорога остался на хуторе вдвоем с женой, тихой и заботливой Марией, да еще с глухим Оверком, который был и за мельника, и за конюха, и за сторожа. Хутор постепенно зарастал мохом и лебедой, так же как и его обитатели. Жизнь их мало чем отличалась от-жизни глушившего хутор бурьяна — земля кормила их, поила, а больше ничего им и не нужно было.

Появление казаков обрадовало и Оридорогу и его жену Марию. Старик надеялся услышать новости насчет Сечи, насчет турка, а Мария была уверена, что казаки проезжали через Брацлав и непременно видели ее Мотрю. Она ведь замужем не за простым казаком, а за сотником Кривулькой. Ну, если и не видели, то хоть будет кому рассказать, какая у нее красавица дочка.

Оридорогу и его жену узнать было нельзя — они точно ожили, даже помолодели. Помолодел и хутор Осины. Казаки перекрыли новым камышом хату и комору, починили загоны, расчистили заросли осинника, а главное — к хутору снова протянулись стежки-дорожки, опять сюда ездили казаки, но теперь уже не к дивчине, а к Максиму Кривоносу. Отсюда одна стежка вела на Посулье, другая к Лебединскому лесу, а третья на Низ, к острову Бучки.

В последний раз Саливон привез переданные Стасем известия о том, что Вишневецкий решил не посылать своего войска в помощь Потоцкому, так как боится бунта у себя в селах. Кривонос довольно улыбнулся: значит, не напрасно сидел он на Посулье. Но то, что услышал он от Саливона дальше, заставило его вздрогнуть. Стась рассказал Саливону, что в замке появилась дивчина, звать Яриною, князь привез ее из похода; говорит о себе, что казачка, и сдружилась с Галей. Стась спрашивал: может, она нарочно приставлена к Гале, так как ему быть?

«Ярина, Ярина! — в сотый раз повторял про себя Кривонос. — А что, если это моя Ярина?» И перед ним в сиянии солнечного дня встает дивчина на горячем коне. Она что-то говорит, а очи пылают, гневом дышит лицо. «Казачка!» — и сердце его тоскливо сжалось в груди.

Может, легче стало бы, если б рассказать кому-нибудь, пожаловаться, но от одной такой мысли у него даже уши краснели. Кривонос, сколько ни думал, ума не мог приложить, откуда бы раздобыл ее Иеремия в походе. Да и жива ли она? А если Галю заподозрили, тогда эту Ярину надо немедленно убрать! Но сделать это можно было только через Саливона, который один держал связь со Стасем, а Саливон как приехал, так и слег. Вот уже месяц как трясет его лихорадка, совсем обессилел казак.

Максим Кривонос не находил себе места. Мария решила, что и он уже заболел, и стала его тоже поить каким-то мерзким зельем. И тут привезли письмо от Гайчуры. Грамоте Гайчура обучен не был и до этого все передавал на словах, потому Кривоноса это немало удивило. Но в пакете, перевязанном осокой, оказалось письмо гетмана Потоцкого, которое он посылал в Канев, а Гайчура, должно быть, перехватил.

Пан гетман писал:

«К его милости пану полковнику каневскому, милому нам и почитаемому! Как лежит на вашмости резиденция запорожская, поспешай, вашмость, чем скорее на Запорожье, дабы вашмость того бунтовщика разгромить мог. В помощь тому делу придать панов чигиринского и переяславского полковников приказываю, дабы все вашмости усердно старались, чтобы тот бунтовщик был живым пойман либо живьем порешен. На том должно вам выказать доблесть и попечение о Речи Посполитой. Ни на что вам не след взирать, рубить всех под корень. Будет у вас там, вашмости, двести драгун из Кодака, с коими того изменника побить должны...»

Кривонос опустил руку с письмом на стол и забарабанил пальцами. «Живым пойман или живьем порешен»... Та-ак, будет, значит, пиво всем на диво».

— Ну что там, казаче, еще слыхать?

Парубок оказался разговорчивей, рассказал про Гаврила Прелого, которого гетман Потоцкий посадил на кол, и о том, как они за это прикончили помещика.

— Мы с ним не нянчимся, как Лысенко.

— А что Лысенко?

— Кабы князь Вишневецкий отрубил кому из наших хлопцев голову, мы бы ему самому отрубили.

— А кому же это он отрубил?

— Говорят, дивчине какой-то и еще кому-то. Троим.

— Кому? — выпрямился, как тугая пружина, Кривонос и оглянулся на комнату, где лежал Саливон.

Но Саливон уже стоял в дверях и ловил каждое слово.

— Дивчина в покоях служила.

— Как звали? — взволнованно крикнул он.

— Не знаю. Слыхал, что наша. А хлопцы оба ляхи. Один, говорят, жолнер, а другой был канцеляристом.

Теперь парубка забросал вопросами уже Максим Кривонос: может, дивчину Галей звали? А жолнера не Стасем ли? А может, это все через Ярину? Последнее слово он произнес с такой силой, что парубок даже попятился. Ничего он больше не знал. Кривонос и Саливон вопросительно посмотрели друг на друга.

— Я поеду! — сказал наконец Саливон. — Не доеду — доползу.

— Если погубили Галю и Стася, то узнать, кто их выдал, — сказал, насупив брови. Кривонос.

— Я ее своими руками задушу, ту Ярину.

— Спешить теперь ни к чему, выдавать больше некого, а ты на себя в воду глянь: что с креста снятый. Завтра поедет Мартын и передаст Лысенко.

Кривонос рад был не задерживать, а наоборот, подгонять Саливона: может, он доведался бы, что за Ярина такая появилась в замке, но Саливон еще от ветра клонился, так был слаб.

На другой день Кривонос еще раз переспросил Мартына:

— Так ты хорошо понял насчет Ярины?

— Что тут понимать — на осину, и все!

— Но прежде надо разведать, расспросить.

— Коли захочет отвечать.

Чтоб не вызвать насмешливой улыбки, Кривонос не сказал Мартыну, как его мучит неизвестность, как он хочет узнать, что за дивчина, и, зная суровый Мартынов характер, тут же пожалел об этом. Однако возвращать его было уже поздно.

В тот же вечер Мартын вернулся назад и привел с собой еще второго конника. Встретил он его на шляху: чудной такой, спрашивает, где Кривоноса найти.

— Так, хлопче, легко выспросить дорогу и на виселицу.

— А ты откуда, казаче? — спросил Максим.

— Где был, там нету.

— А кто тебя послал?

— Морозенко. А вы вправду Кривонос?

— Не похож?

— Да вроде такой, как наш атаман говорил: нос кривой, очи страшные... Три дня ищу. Вот вам письмо, хотел на Низ, к самому Хмельницкому, так далеко и дороги не знаю. Да и перехватить бы могли: мы же перехватили. А божился, что путний боярин, письмоноша, мол, почту везу. А оно, видите, какая почта. Читайте. Тут такое, что и вам знать следует.

Письмо было написано на польском языке 2 апреля и начиналось довольно минорно:

«Тяжела, эта несчастная казацкая война». Дальше автор письма сообщал, что Хмельницкий заявил посланцам пана краковского, что на волость не вернется, пока не уйдет с Украины пан краковский с полковниками. И что кварцяному войску уже задолжали триста тысяч, жолнеры могут разбежаться... Кривонос все это только пробежал глазами. Но вот он стал читать медленнее.

«...Полки, расположенные в Наднепровщине: полк пана краковского в Черкассах, гетмана польного в Корсуни; в Мигрочизне по всем помещичьим поместьям коронного хорунжего; полк Черниховского в Каневе и в Богуславе. Сразу же после праздника идем на Запорожье сухим путем, а казацкое войско на челнах по Днепру. Сброда того там, на острове, не более 1500, как им перекрыли все дороги, дабы не сходились купно».

Кривонос нахмурил лоб.

— Какой у нас сегодня день?

— Вторник, — отозвалась из кухни Мария.

— Уже вторник? Вот, как бедному жениться, так и ночь коротка. Кому это письмо, оно без подписи и без обращения?

Но парубок не знал.

— Ну, тогда рассказывай, что за атаман такой Морозенко? Сколько вас, почему доселе не имел о вас вести?

— Потому — далеко. Мы аж в Черном лесу. Зимой и сотни не насчитать было, а сейчас и в тысячу не уложишь. Да вы разве не знаете нашего атамана? Он же из этих краев, вишняковский. Вас он знает.

— Это тот, что связанный через Псел удрал?

— Слышали? Он такой! Наш атаман! Но бедных не обижает, как вы тут.

— Что ты мелешь, казаче? Кого мы обижаем?

— Это ж ваши хлопцы? Вчера, рассказывали мне тут недалеко в селе, встретили на улице мельника, сняли с него кожух, шапку, а самого кинули в речку. Но мельник зацепился за терновый куст и повис; их атаман молодой, говорят, увидел и выстрелил, только не попал, а мельник, не будь дурак, прикинулся, что пуля его убила. Так и спасся... Через них и меня чуть не порешили. Обозлился там люд на казаков.

Чем дальше он говорил, тем крепче сжимались губы у Кривоноса. Из его казаков никто в эти дни не ходил в ту сторону. Кто же это тогда?

— Говоришь, казаки?

— Один — наверняка, а остальные — может, и нет. Только называют себя запорожцами.

— Завтра сам проверю, что-то тут не так. А ты, казаче, передай своему атаману — пускай теперь же выходит из лесу на села и громит панов всех подряд, что римокатоликов, то и православных. Все они не нашей веры, как говорит Гайчура. Чем больше нагонит страху, тем крепче свяжет части коронного войска, а это как раз и нужно Хмельницкому, пока он собирает народ.

— Наш атаман умеет залить панам сала за шкуру. Все хочет с Вишневецким встретиться, с князем.

— Полагаю, что вскоре встретится. Благодари атамана за письмо — очень важное. Завтра, Мартын, отвезешь письмо к Хмельницкому.

— А на Лубны?

— Поедет твой братан, а ты, Онисько, собирайся к Гайчуре. И по селам проедете. Хватит, скажите, сеять да косить, хватит, скажите, своей кровью комаров кормить! Пойдем, скажите, батьку Хмельницкому помогать панов изгонять, будем с Москвой соединяться! Пускай подымаются за веру православную и золотые вольности наши, которые мы кровью заслужили! А на Хмеля положиться можно!

Оридорога слушал затаив дыхание, в старческих глазах стояли слезы, но он улыбался, а когда умолк Кривонос, Оридорога покачал седой головой и, взволнованный, сказал:

— И я пойду! Пойду от села до села с кобзою. Буду людей поднимать. На воле в неволе тяжелее, нежели в цепях. Спасибо тебе, Максим, может, и мне посчастливится встретить безглазую на колу либо на перекладине.


V

II


Семена вызвали к князю во дворец и приказали ждать в челядницкой. Неожиданно для себя в комнате он увидел Ярину. С тех пор как она в степи, у кургана, словно обласкала его влажными очами, он не переставал думать о дивчине, но, как ни старался, не мог с ней встретиться. От неожиданности у него даже дыхание захватило, глаза засветились радостью, на губах невольно заиграла улыбка, такая растерянная, что казалось, перед дивчиной стоит не казак, не раз смотревший в глаза смерти, а робкий мальчик.

Ярина не сразу вспомнила казака из хоругви Ташицкого и посмотрела на него равнодушно, а припомнив, приветливо улыбнулась. Ей еще раньше приходило на ум, что один только Семен мог бы ей помочь связаться с волей. То же подумала она и сейчас.

— Куда едешь, казаче?

— Как будто в Горошино посылают, к крестнице княгини.

— А далеко это?

— Не очень. А что такое?

— Слышала — неспокойно на дорогах.

Семен посмотрел удивленно, а потом весь расцвел.

— А тебе разве жалко будет, если меня убыот?

Ярина промолчала, и Семен истолковал это в свою пользу.

— Это будет — как до Лукомля да еще столько.

— Ты поедешь через Лукомль?

— Другой дороги нету.

— Ты знаешь, что Галя была из Лукомля? Та, что...

У Ярины навернулись слезы на глаза.

— Доселе не знал, а что голову сняли дивчине, — он оглянулся. — Так это, все говорят, пани сделала. Это она все, княгиня, наседала на князя. Невзлюбила дивчину. А может, еще какой каприз.

— Семен, голубь, — Ярина даже положила на его кулак свою маленькую руку, — ведь у Гали же брат живет в Лукомле, завези ему узелок, все, что осталось. Завезешь?

Семену хотелось сжать теплую Яринину руку, но она успела ее забрать. Впрочем, и за эту минутную ласку Семен готов был сделать для нее вдесятеро больше, чем она просила.

— Завезу, завезу, Яриночка. — Он впервые так ее назвал и покраснел.

— Ты же знал Галю, видел, какая она была красавица.

— Рассказывали, а я только издали видел.

— Слушай, Семен, — она снова коснулась его рукава. — Ты знаешь, что делается на Украине?

Семен равнодушно махнул рукой.

— Что ты хотела передать в Лукомль, давай!

— Юбочка вот ее. А Петру, или кто там будет, скажи: всем нам жалко Галю, да чтоб очень не убивались...

Семен наморщил лоб, затем подозрительно посмотрел и спросил с некоторой опаской:

— А Петро этот не... того, не с Лысенко?

— За веру каждый волен встать, — уклончиво ответила она. — А ты разве не встал бы за веру, когда б довелось? — снова глянула на казака так, как тогда в степи на кургане.

Семен молча опустил голову, потом растерянно посмотрел на Ярину и тяжело вздохнул.

Через некоторое время он уже скакал на юг с зашитым в шапку письмом, а на словах князь наказал ему сопровождать до Лубен жену пана управителя местечка Горошина с дочкой. «Похоже, что собираются тикать, — думал Семен, размеренно подскакивая в седле. — А мы тогда как?» Он начал перебирать в уме все, что говорила ему Ярина, каждое слово ее казалось ему таким прекрасным, что слушал бы без конца... Он не вдумывался в смысл, это была для него как бы только музыка. Начал он приходить в себя лишь, когда, проезжая через какое-то село, увидел, как хмуро смотрят на него люди. А ведь это же были князевы хлопы, которые еще вчера, верно, и подумать не посмели бы так себя держать.

В Лукомле оказалось еще хуже: кого он ни спрашивал, где живет Петро Пивкожуха, все, точно сговорившись, сначала взглянут на него исподлобья, а потом отвернутся и уже через плечо кинут: «Не знаю. Это, должно, на том конце». Он ехал на другой конец и там слышал то же. Если бы поручение было не от Ярины, он давно бы махнул рукой, но для нее Семен готов был и звезду с неба достать.

— Может, вы, бабуся, знаете, где живет Пивкожуха? — спросил он чуть ли не в двадцатый раз.

Баба печально посмотрела через улицу на ободранную хату с черными дырами на месте окон, с поваленным плетнем, но, видно, чего-то испугавшись, промолвила:

— Не слышу, сынок, глуха стала.

Здесь же дети играли в свинки. Мяч, скатанный из рыжей шерсти, был похож на красное яблоко.

— Чья это такая хата? — спросил Семен у мальчиков. Он уже потерял надежду разыскать Петра, так хоть любопытства ради узнать бы, что случилось с хозяевами этой хаты.

— Пивкожуха, — выскочил самый маленький мальчуган, радуясь, что успел опередить старших. Но старшие, думая, что они делают это незаметно, зашикали на него и оттолкнули.

Семен, все еще не понимая, почему таятся люди, еще раз взглянул на хатенку, которая уже разваливалась, и только сейчас начал догадываться, что здесь произошло. Но Яринино поручение надо было выполнить, и он повернул к стоявшему напротив двору.

Навстречу вышел Саливонов отец. Не имея вестей о сыне уже больше двух месяцев, он ждал теперь самого худшего, и, как ни старался быть спокойным, руки у него все-таки дрожали, и Семен сразу это заметил. Этот человек, ровно подстриженный в кружок, чем-то напоминал Семену его отца, и он впервые подумал, что, может быть, и его отец так же трясется перед каким-нибудь гайдуком, и мягче, чем обычно, сказал:

— Да я такой же православный, как и вы. Что это случилось с вашим соседом? Поручили мне тут передать Петру узелок, а вижу, и хаты уже нет. Это от Гали, от его сестры.

— Галя? Разве ж она?.. — старик смешался, «Верить или не верить?» Он уже не так неприязненно смотрел на княжеского драгуна, но все еще не мог избавиться от страха. — У нас прошел слух...

— Это передала Ярина, она ее подружкой была. Очень просила передать...

— Говори, говори, казаче, соседова ведь дочка... — заохал Саливонов отец.

— Просила передать Петру, может, вы его увидите, чтоб очень не убивались, а к чему оно, не знаю.

Саливонов отец растерялся еще больше: этот драгун не похож был на тех, что пороли его соседей, да и его самого. И говорит как-то намеками, но он, может, только хочет выпытать про Саливона, так пускай не надеется! Однако жажда узнать, не случилось ли с ним чего дурного, была сильнее осторожности, и он, запинаясь, спросил:

— А у вас как там... это... никого за эти дни... Никто, говорю, не попался... из наших, из лукомльских?

— Бывает.

— А Саливона там такого не вычитывали? Не слыхал?

Семен широко открыл глаза.

— А ты уж не батько ли Саливона? Того самого?.. — Он торопливо оглянулся: над тынами торчали головы соседей. Его обдало жаром. Не сказав больше ни слова, он повернул назад и во всю мочь поскакал по притихшей уличке местечка.

И только очутившись в степи. Семен перевел дух. Он еще не уразумел вполне, что наделал, но чувствовал, что попал в какую-то беду, из которой, может, ему и не выбраться. Если князь дознается, что его жолнер имеет связи с повстанцами Лысенко, тут же повесит! Пот катился с него градом. «Это Ярина во всем виновата, — думал он. — Это из-за нее на меня такая напасть. Из-за ее поручения!» Но, немного успокоившись, криво и горько усмехнулся: Ярина посылала его к Петру, а где он и что с ним, видно, не знала. А что он завернул в соседний двор, в этом, кроме него, никто не виноват. Оставалось только молчать, даже перед Яриной.

Сознание, что он все же выполнил ее просьбу, радовало его, и Семен снова мысленно подбирал ласковые слова, то и дело нежно поглядывал на ту руку, которой касалась Ярина, хотя тревога и мешала ему целиком отдаваться сладким мечтам.

До Горошина Семен не доехал: пани управительницу с княгининой крестницей, которая оказалась рыжей панночкой лет пятнадцати, он встретил на полдороге. Мещане и чернь накануне закрыли колючими рогатками все выезды из местечка, и им только ночью через какую-то лазейку удалось вырваться в поле. Что будет с паном управителем и остальной шляхтой, которая не успела выехать, они не могли себе представить, так как чернь выбрала уже атаманом войта и собирает сотню, а может, и полк. Хотят идти на Запорожье к Хмельницкому.

В Лукомле пришлось ехать мимо того двора, из-за которого столько страху натерпелся Семен. Он старался не смотреть по сторонам, но услышал, что его окликают, и оглянулся: из хаты, уже с дружеской улыбкой на лице, бежал к нему Саливонов отец. Все это видела пани. А вдруг она знает, кто он такой? Семен, притворившись, что не слышит, стегнул коня и поскакал дальше.

Долго скакать Семену не пришлось: в лесу преградили дорогу двое каких-то людей, а когда Семен, и без того сердитый, прикрикнул на них, они не только не испугались, а еще схватили лошадей за уздечки. Пани завизжала. Семен выхватил пистоль, но выстрелить не отважился: из кустов на дорогу выбежали человек десять и окружили рыдван.

Первое, о чем подумал Семен, — это что Ярина будет по нем убиваться, когда узнает о его гибели, и тут ему стало жалко себя. Опомнился он от крика княгининой крестницы.

— Не смейте нас трогать, а то скажу князю, так он вас всех повесит! Вы знаете, кто мы?

— Паны-кровососы. Вот вы кто! — отвечал, видимо, старшой.

Он был высок и хорош собой.

— Вылезайте и пошли ко всем чертям: нам кони нужны, — и обернулся к Семену. В глазах вспыхнул мстительный огонек. — А, лизоблюд! Прихвостень светлости Яремы проклятого! Слезай!

— А этого отпустить? Кучера? От страха он уже, видать, портиться начал. Мразь!

— Ты не шути. Наговорили про нас... человек и поверил. Как тебя звать, старик?

Кучер переводил с одного на другого выскочившие из орбит глаза, посеревшие губы его дрожали, и он ничего не мог произнести, кроме «пан», «пан», да и то это было больше похоже на шлепанье губами, чем на слова.

— Коли ты про себя — верим, — сказал старшой, — а когда про нас, так брешешь, тут собрались честные люди. Хочешь, приставай... Только где тебе! Скиньте его!

Лошадей направили в лес, и они потащили рыдван по нехоженой земле, а следом поехали хлопцы. Они, видимо, спешили и на Семена не обращали больше внимания, только связали за спиной ему руки. Семен, услышав, что старшого называли Петром, стал присматриваться к нему внимательнее, и теперь это смуглое лицо начало казаться ему знакомым. И чем дальше, тем больше. Но от волнения мысли его разбегались, и догадка, которая, казалось, вот-вот уже была у него в руках, ускользала. На Галю он ничуть не был похож, ведь Галя была беленькая, с синими глазами, а этот чернявый и кареглазый.

Хлопцы, ехавшие сзади, о чем-то заспорили, и один сказал:

— Ты и про Саливона говорил, что загинул, а он сегодня объявился.

— И говорит — сразу двигать?

— А тебе не очертело еще ждать?

Один приятель толкнул другого коленом и кивнул на Семена: они перешли на шепот.

Семен сидел на ко́злах, рядом с каким-то коренастым дядькой, который косо поглядывал на него. Он еще не решил, как ему вести себя с лесовиками, чувствовал, что к князю, должно быть, уже не вернется. А если начнется восстание и реестровые будут заодно с восставшими, он тоже пристанет. Против своих не пойдет.

Загрузка...