— Чего тебе надо? — выкрикнул он с сердцем.

— Пане ротмистр, пане!

Ташицкий замигал: золотые паучки опять забегали перед ним, потом обратились в звезды. Их заслонил какой-то черный силуэт, который наклонился над ним и встревоженно сказал:

— Пане ротмистр, виден дым!

Сладкий образ татарки еще порхал перед глазами ротмистра, но уже только легкой тенью, а ротмистру хотелось удержать его еще хотя бы на миг! Он медленно перевел взгляд на силуэт: над ним склонился жолнер, стоявший на страже...

— Чего тебе? — раздраженно спросил Ташицкий.

— С кургана виден в степи костер! Дым видно!..

Ротмистр знал, что в степи победителем выходит тот, кто первым обнаружит врага. Он быстро вскочил на ноги и поднялся на курган. И правда, впереди, сквозь темь ночи, убранной звездами, в одном месте проступал розовый шар. Он то становился ярче, то опять исчезал.

Весть о враге мигом подняла всех на ноги. Стреноженные кони еще не успели далеко отойти, и разведка вскоре готова была двинуться в путь, но ротмистр послал вперед двух пластунов, а остальные, пройдя немного, остановились, чтобы кони не выдали их ржанием.

Сначала пластуны услышали фырканье коней, затем увидели и огонь. Стало слышно, как трещал бурьян, рассыпая вокруг горячие искры. Вдруг как будто кто-то заплакал. Почудилось? Нет, в самом деле плач. Пластуны удивленно переглянулись, хотя в темноте скорее чувствовали друг друга, чем видели. Должно быть, стонал на могиле пугач. Но почему пугач не боится огня, людей? Разведчики стали прислушиваться: пугачи так не плачут, рыдала женщина, тоскливо и безнадежно. Обоих разведчиков кинуло в холод и в жар. Они проползли еще немного вперед и ясно услышали татарскую речь. Голоса были возбужденные, веселые.

Разведчики подползли еще ближе, татарская речь послышалась отчетливее, а когда один из разведчиков поднял голову, он ясно увидел и самих татар. Их было трое, они о чем-то живо беседовали и время от времени оглядывались. Но той, что плакала, не было видно. Она, должно быть, лежала на земле. На вершине кургана, куда уже не достигал свет от костра, маячил силуэт человека с янычаркой или копьем. Кони разбрелись по степи. Разведчики насчитали шесть штук, но, верно, часть еще была за курганом. Время от времени какой-нибудь конь подымал голову, настораживал уши и тихонько пофыркивал мягкими ноздрями. Это могло встревожить татар, и разведчики быстро поползли назад.

Ротмистр повел своих жолнеров под самым берегом, мимо Ненасытца, рев которого заглушал стук копыт. Когда стал виден костер и возле него на самом деле фигуры двух или трех татар, Ташицкий погнал свой отряд уже не таясь. Татары, сидевшие возле костра, как только услышали воинственный крик, сразу же попадали на землю и так же быстро засыпали огонь. Стало совсем темно. Спавшие вскочили на ноги, только когда между ними затопали кони. Слышно было, как кричали татары, но те ли, что были у костра, или другие в темноте разобрать было невозможно. Кто-то выстрелил из пистоля. Раздался еще выстрел, блеснул клинок, кто-то отчаянным голосом закричал: «Матка боска!»

— Ага, и матку нашу вспомнил, басурман! — Ротмистр еще раз взмахнул клинком, снова услышал сквозь стон: «Ой, спасите!»

— Семен!

— Я здесь, пане ротмистр!

— Ты чего кричишь?

— Это не я, пане. Тут что-то не разберешь... вроде наши! А вот женщина...

— Стой! — крикнул ошеломленный ротмистр. — Вы кто такие?

— Ой, пане, за что ж вы меня убили? — стонал один на земле. — Мы ведь пана Лаща... Стражника коронного...

— Кто старший?

— Пан хорунжий... И его уже...

— Вот татары, пане ротмистр! — крикнул один жолнер.

— А-а... Так вот вы какие лащевцы! — обрадовался Ташицкий, который пришел было в ужас от того, что он натворил: после этого и на глаза князю не показывайся. — Сколько их?

— Вот уже троих поймали!

Татары стояли ни живы ни мертвы. У костра, раздутого заново, стояла девушка. Казавшиеся темными косы венком лежали на голове, продолговатое лицо загорело от ветра, а из-под узких бровей не то испуганно, не то растерянно смотрели на него большие глаза. В них стояли слезы, и оттого при свете костра казалось — из них струятся лучи. Девушка была стройная, высокая. Ротмистр Ташицкий замер от удивления: в степи, за тысячу верст от Варшавы, ночью у костра, среди трупов увидеть такую красавицу! Нет, нет. Это какое-то наваждение... У него даже волосы зашевелились на голове: может быть, он сходит с ума? И он истерически выкрикнул:

— Кто это?

— Казачка, пане, — отвечал джура.

— Казачка? — Ротмистр сразу словно протрезвел и заговорил уже тоном, которым обычно разговаривал со схизматами: — Откуда ты?

— Из-под Чигирина, пане, — сказала девушка печально. — Веригина дочка.

Но это имя ни на кого из поляков не произвело впечатления, только Семен поднял брови, что-то припоминая.

— А как же ты здесь оказалась?

— У пана Лаща спросите.

— Что спросить?

— Зачем стражник коронный послал меня на Перекоп.

— Ты врешь! — вскипел ротмистр, холодея от упоминания о стражнике коронном.

Но его разведчики уже успели разглядеть, что тут произошло, и хотя не понимали толком, как это случилось, но все громко упрекали ротмистра: зарубили насмерть трех жолнеров надворного войска стражника коронного Лаща, а четвертый, должно быть, слуга, тоже уже отходил. Осталось в живых трое татар да какая-то дивчина.

Семен немного знал татарский язык и, поговорив с пленными, только покачал головой.

— Заварили кашу! Пан стражник коронный послал этих татар перекопскому мурзе, чтобы обменять их на своего родича, попавшего в полон. И дивчину тоже...

От его слов у ротмистра вытянулось лицо, а глаза чуть не вылезли из орбит.

— Но...

— Но, пане ротмистр, — бесцеремонно перебил его шляхтич Слива, — вы должны были смотреть, кто они такие!

— А пан Слива смотрел, когда размахивал саблей? — зарычал ротмистр.

— Ну, все знают, какой я рубака. — И он отьехал в сторону.

— У меня тоже сабля сухая, — сказал другой и присоединился к Сливе.

За ним и остальные — кто оправдываясь, кто молча — перешли на сторону Сливы. С ротмистром остался только джура Семен. Ташицкий смотрел на них невидящими глазами, представляя себе разговор с князем, а может быть, и с самим стражником коронным, и на теле его выступил холодный пот. Слива тем временем пререкался с разведчиками. Наконец он шагнул вперед и крикнул:

— Пусть пан Ташицкий не ломает себе голову: это Семенова работа, каждый пан это подтвердит. Ему и расплачиваться.

Семен только криво улыбнулся и укоризненно покачал головой. Но ротмистр успел уже обдумать происшедшее со всех сторон и неожиданно заявил:

— Ни одного лащевца здесь не было, а были только татары, которые где-то захватили девку. Часть татар я перебил, а этих забрал в полон. Теперь презентую князю.

Разведчики увидели, что они остались в дураках, и подняли шум, но ротмистр уже опять чувствовал себя начальником.

— И предупреждаю, — прибавил он холодно, — кому-нибудь, может быть, привиделись лащевцы, так ему не миновать виселицы, а встретится пан стражник, так и четвертует. То же передай и татарам, Семен.

Не решил только еще ротмистр, как заставить молчать девушку, но он сегодня же начнет за ней приударять: девушка хороша, хоть и казачка, а он в этих делах еще никогда не терпел поражения.

Это решение должно было бы развеселить ротмистра, но он был мрачен. Казачка оказалась какой-то дикой, на все его заигрывания отвечала одним только словом: «Не подходи!» А сама, как рысь, чуть глаза не выцарапала, да еще поклялась, что все откроет князю, если ее кто-нибудь хоть пальцем тронуть посмеет! Извольте радоваться, теперь он должен еще и от других стеречь эту хлопку. А потом, кто может поручиться, что она не расскажет все-таки про эту ночь? Лучше, когда меньше свидетелей.

Семен ехал сзади и видел, какие взгляды бросал пан ротмистр на дивчину. Она, верно, узнала в Семене казака, потому что на остальных смотрела сердито, неприязненно, а у него как бы искала защиты. Семен еще не знал, как ее зовут, кто она, что с ней стряслось, но что она в беде — было для него ясно, и он жалел пленницу. Она сказала, что Веригина дочка. Может, это того известного казака? Пробовал заговорить, она только умоляюще поднимала на него глаза, но не отвечала; Семен догадался: дивчина не хотела, чтоб о ней узнали поляки. Тогда он сказал ей по-татарски: «Я хочу тебе помочь!» Но и на это она ничего не ответила. Значит, еще не побывала в татарском полоне, иначе поняла бы.

Разведка миновала еще шесть порогов, хотя и меньших, чем Ненасытец, но тоже грозных — Будило, Званец, Тавильжан, Лишний и последний — Вольный. Так их называл ротмистр, имевший при себе карту. В этом месте Днепр был, должно быть, неширок, а дальше, посреди реки, тянулся на целую версту остров с высокими скалистыми берегами, нависающими над водой, покрытый дубовым лесом. Это был остров Хортица, на котором Байда Вишневецкий заложил первый замок против татар. Здесь же была заложена и первая Сечь, со временем она спустилась за пороги, а на Хортице казаки стали пасти лошадей. Сейчас разведчики с берега никого и ничего не заметили и расположились напротив острова ночевать.

Вместе с Семеном этой ночью на страже стоял Слива, которого Семен недолюбливал: толстый, со слюнявыми губами, трус, но безмерный хвастун, он к тому же был еще и похотлив. Не успел разведчик уснуть, как он уже начал приставать к девушке. Ротмистр ревниво прикрикнул на него, но Слива не успокаивался. Семен снял со спины карабин и сел рядом с дивчиной. Слива понял его колючий взгляд и с бранью отодвинулся.

— Не бойся их, пока я здесь, — сказал Семен тихо, как бы про себя.

Девушка взглянула на него. Должно быть, ей кого-то напомнил чернявый Семен, потому что она глубоко вздохнула и, казалось, обласкала его влажными очами. Тогда он еще тише прибавил:

— Гляди, не вздумай бежать, ротмистр рад будет, если тебя пристрелят... — и, заметив, что Слива насторожил уши, замурлыкал песню:


Не плачь, не плачь. Марусенька,

Ты поедешь с нами...


Но девушка вдруг громко заплакала.

— Чего ты? Ведь домой возвращаешься... Князь Ярема, верно, на панский двор куда-нибудь отдаст. — И после паузы прибавил: — Если Максим Кривонос не сжег еще там все.

Девушка порывисто вскинула голову и уставилась на Семена большими глазами. В них были и радость, и сострадание, и мольба, но Семен понял это по-своему и, отвернувшись, чтобы не услышал Слива, сказал:

— Кривонос, он такой, панов не любит!

— Ты его видел? — впервые сама обратилась с вопросом дивчина.

— Эге, благодарим покорно: наших трое недавно повстречались с ним возле Лубен и все на месте полегли. Этот Максим, он все Посулье взбаламутил...

Девушка не могла скрыть своей радости. Радость била из ее глаз, складывала в улыбку губы, светилась в ямочках на щеках.

— А тебе чего весело?.. Оно конечно, я и сам бы всех панов передушил, особливо униатов... но он нашего брата, слышал я, недолюбливает. Говорит, «блюдолизы». А что же, когда в реестр не берут, а войны нету... Где заработаешь?

У девушки уже исчезло то выражение доверия, с каким она еще минуту назад смотрела на парня. Лицо ее стало суровым и замкнутым, а Семен глубоко вздохнул и снова замурлыкал:


Ой, лишь бог единый знает,

Живой ли вернуся;

Отчего-то вороной мой

Средь двора споткнулся!


Князь Иеремия Вишневецкий дошел до урочища Кичкас и приказал сложить из камня высокий курган на вечную память потомкам, ибо никто из поляков еще так далеко не заходил в степь.

На одном из камней был высечен герб князей Вишневецких. Здесь и застал князя Иеремию ротмистр Ташицкий, которому было приказано вернуться с разведкой назад. Он нашел Вишневецкого в походном шатре из грубого холста, отороченного золотой каймой. Пол был устлан попонами, а поверх них персидским ковром. Иеремия, должно быть, был недоволен своей экспедицией — ничего он не достиг в степи, ни одного татарина не встретил, разве что немного приучил войско к походу. Потому и сидел он надутый, как сыч; тем больше была его радость, когда ротмистр Ташицкий, почему-то сбиваясь и давясь словами, доложил, что разведка догнала татарский чамбул, который учинил набег на зимовник, всех там перебил, а девку взял в полон. Чамбул он разбил, пятерых порубал, трех полонил и отбил ясырь.

— Я буду счастлив, если ясновельможный князь примет от меня этот трофей! — закончил Ташицкий, утирая обильный пот с лица.

— Пан ротмистр меня очень порадовал. Пусть приведут сюда пленников.

В шатер вошли трое татар. Они испуганно, дрожа всем телом, смотрели на князя. Четвертой была девушка. Как и ротмистра, она поразила князя своей статью и повадкой: она не упала в ноги, не молила о милости, а, напротив, смотрела из-под тонких бровей обиженно и гневно.

— Ты чья такая? — спросил князь удивленно.

— Веригина, ваша светлость. Казацкая дочка. Должны отпустить меня.

— А ты не глупа. Придумать все можно. Будь благодарна, что вызволили тебя от татар. Куда хочешь: в ковровую, на пивоварню или...

— Не имеете права, я казачка!

Князь нахмурился:

— Ишь ты какая. В горничные ее! — и отвернулся к Ташицкому. — Ну, благодарю пана ротмистра. Всех трофейных коней дарю пану.

Ташицкий поспешно обнял колени князя и не успел еще разогнуть спину, как услышал:

— А татар мы пошлем в подарок стражнику коронному пану Лащу... За помощь в наезде на Гадяч.

Ротмистр побледнел как мертвец и стал оседать на ковер.

Удивленный князь не успел даже спросить, чем вызвано такое странное поведение ротмистра, как в шатер вбежал комендант.

— Гонец из Лубен! Милостивый князь, просит немедленно выслушать! — растерянно крикнул он.

— Пусть войдет!

Запыхавшийся, весь черный от пыли гонец шагнул на середину шатра и тоже громко крикнул:

— Тревога, князь!

— Что такое? — Лицо у князя вытянулось, брови подскочили, в гонца впились испуганные глаза.

— Максим Кривонос напал на замок и забрал все оружие!

— Что, что? Забрал оружие?

— Все как есть.

— А жолнеры, целая рота... Ты врешь!

— Вот письмо от поручика Быховца.

— Он еще осмеливается писать?

У князя совсем посинели губы.

— Может, и дворец? Может, и княгиня?.. Ну, говори!

— Живы-здоровы, ваша светлость, не дали в обиду!

— Не дали, не дали!.. — еще громче закричал князь, комкая письмо. — Пять тысяч мушкетов... Где оружие, я тебя спрашиваю?

Гонец попятился к выходу.

— Ищут, ваша... Где-нибудь, должно, в лесу...

Вишневецкий закружил по ковру, от ярости не находя себе места и грубо толкая всех, на кого натыкался. У присутствующих вытянулись лица, только у Веригиной дочери, которая все еще была здесь, на губах заиграла довольная улыбка. Но Вишневецкий ничего не замечал. Он шагал, опустив голову, по шатру, то хватаясь руками за волосы, то сжимая кулаки и скрипя зубами.

— Лежебоки, дармоеды!.. — Потом резко остановился перед гонцом. — Сколько их было?

— Кого, ваша светлость?

— Запорожцев, запорожцев!

— Прошу прощения, запорожцев, может, трое, может, четверо.

— И они справились...

— К ним пристали хлопы, человек, должно, сто, а то и двести.

— Безоружная голытьба, а вы с пушками, с мушкетами, за валами! Ну, я вас проучу! Вы еще пожалеете, что Кривонос оставил вас в живых! Немедленно в путь!

Трубы заиграли к повороту, и не прошло и часу, как все войско, в тучах пыли, уже двигалось назад, на Посулье.



ДУМА СЕДЬМАЯ


Гей, мой соколик, бездольный, безродный!

Лучше нам с тобою летать в чистом поле.

Добывать себе пищу на воле,

Чем жить у панов да в тяжкой неволе!


ЗАБЕЛЕЛИ СНЕГА


I


Подстароста Чаплинский с каждым днем прилагал все больше усилий и ухищрений, чтобы избавиться от Чигиринского сотника Богдана Хмельницкого. Были тому две причины: желание завладеть хутором Суботовом, а вторая — боязнь мести Хмельницкого за все причиненные ему обиды. Думал — известие, что Чигиринский сотник продает своего коня, на котором ходил в походы, насторожит пана коронного хорунжего, но тот не обратил на это внимания. То ли равнодушно, то ли недоверчиво отнесся он и к заявлению полковника Пешты, что Богдан Хмельницкий бунтует казаков — тайно созывал совет, на котором такое говорилось, что он своим ушам не поверил.

Александр Конецпольский был недоволен им же самим затеянным походом на татар. Пока он собирал войско, орда отошла к Крыму, пришлось воевать с отарами овец да с пастухами. Дойдет слух до Варшавы — поднимут на смех. Настроение коронного хорунжего не укрылось от Чаплинского, и он решил еще попытать счастья. На этот раз подстароста сумел нашептать Конецпольскому, что Богдан Хмельницкий подговорил казаков напасть на лагерь, когда войско прибудет в Крылов. Случись это на самом деле, коронного хорунжего совсем бы засмеяли, а особенно Иеремия Вишневецкий, которому тоже не дает покоя гетманская булава. И Александр Конецпольский на этот раз не сделал скептической гримасы, как раньше, а наморщил лоб, внимательно посмотрел на Чаплинского — в его глазах был непритворный страх — и уже с угрозой сказал:

— Хорошо! Позовите, вашмость, крыловского наместника пана Радлинского.

От радости Чаплинский не вышел, а выбежал из покоев Конецпольского. Теперь только наместника еще настроить.

Наместник Крылова, такой же рыжий, как и Чаплинский, шляхтич, вошел в кабинет гетманича и торжественно произнес, приложив руку к сердцу:

— Поздравляю, ваша вельможность, с викторией, со счастливым возвращением из победоносного похода!

Конецпольский слушал, стиснув губы, отчего на худом лице его проступили острые скулы.

— Я тоже рад буду поздравить вашмость, когда вы возьмете под стражу Чигиринского сотника, — отвечал он сухо.

— Пана Хмельницкого? — удивленно спросил Радлинский.

— Это бунтовщик, а не пан! — вставил Чаплинский. — Он бунтует казаков. Надо его сейчас же арестовать. Теперь понятно, почему он отпросился, не пожелал идти в поход. Заболел! Видите, вашмость, какая у него болезнь!

— Пока я вернусь из Кодака, — уже нетерпеливо сказал Конецпольский, — Хмельницкий должен быть в кандалах. Привезти его сюда!

— Приказ! — ответил за Радлинского Чаплинский и звонко пристукнул каблуками.


Чаплинскому даже не верилось, что наконец исполнилось его желание: через несколько дней Хмельницкий будет за решеткой, а там уж подстароста постарается, чтоб ему и голову долой. Поэтому он подгонял Адама Радлинского, чтоб тот скорее ехал в Чигирин. Чаплинский даже дал ему в помощь трех своих гайдуков. Оказалось, что сотник Хмельницкий как раз уехал на ярмарку в Бужин. Там его и арестовал крыловский наместник. Самый здоровый из трех молодцов Чаплинского, Стецько, оскалил зубы и, довольный, сказал:

— Попался, пане! Теперь и пану нашему будет спокойно и нам, а то ходишь и оглядываешься! А мы славно похозяйничали у тебя, пане, на хуторе: таких медов я еще нигде не пивал.

Другой, молодой еще хлопец, с бельмом на глазу, виновато усмехался, чувствуя неловкость за своего приятеля. Третий молчал. Остальные гайдуки были из Крылова и мало знали Хмельницкого, они равнодушно выполняли свою службу.

Богдана Хмельницкого привезли в Крылов как раз в тот день, когда коронный хорунжий вернулся из Кодака, где он осматривал фортецию. Узнав, что Хмельницкий уже находится за решеткой, Конецпольский приказал ночью отрубить сотнику голову. Но тут явился полковник переяславский Кречовский, родовитый шляхтич, к которому коронный хорунжий испытывал расположение. Кречовский был взволнован.

— Это правда, вашмость, что Чигиринский сотник Хмельницкий взят под стражу? — едва поздоровавшись, сразу же спросил он.

— Пан полковник недоволен моим распоряжением?

— Во вред себе действуем, пане хорунжий коронный.

Конецпольский сразу же испугался своего приказа и уже другим тоном сказал:

— Решим, пане полковник, на совете, что с ним делать. А вы, кажется, приятели с сотником?

— Пан Хмельницкий даже кумом мне приходится, пане хорунжий коронный. Но дело совсем не в том...

— Как решат... — еще более примирительно сказал Конецпольский.

На совещание сошлась полковая старшина, но только поляки, если не считать Барабаша и Караимовича, которым покровительствовал сам король. Конецпольский после беседы с Кречовским чувствовал себя несколько растерянно и потому сказал:

— Решайте, вашмости, что делать с этим сотником Хмельницким! Покуда я приказал взять его под стражу, потому что ходят такие слухи...

— Все это Чаплинский измышляет! — сердито бросил Кречовский.

— Панове, — завопил Чаплинский, — ради бога...

— А вас не спрашивают! — рассердился Конецпольский и на Кречовского и на своего подстаросту, осмелившихся его прервать.

— Милостивый пане, — заюлил Чаплинский, — я только...

— Не засти, пане, сядь! — крикнул на него Кречовский. — Я, панове, одно знаю, что этот паршивец, — и он ткнул пальцем в Чаплинского, — ни за что ни про что нанес обиду пану Хмельницкому. Надо выпустить пана сотника и не дразнить ос!

— Но, — сказал комиссар Шемберг, — не мешает все же выдернуть у ос жало. Чересчур уж нянчимся с этими хамами.

— Надобно знать, пане Шемберг, кто хам, а кто бескорыстно нам служит!

— А кто поручится за этого сотника? Его судить надо, — прибавил Шемберг.

— Пан Хмельницкий сам просит разрешить судом его дело, а до суда я за сотника поручусь, — сказал Кречовский.

— Ладно, — согласился Конецпольский, — no caveant consules [Да бодрствуют консулы (будьте на страже) (лат.)], пане полковник!

— Всем нам надо быть на страже законов Речи Посполитой, тогда не будут случаться такие вещи.

Чаплинский сидел как на угольях и нервно кусал губы, а злобный взгляд его, казалось, хотел пронзить насквозь переяславского полковника.

Очутившись на воле, Богдан Хмельницкий не стал терять времени. Он понимал, что кум Кречовский вырвал его из лап шляхты только на несколько дней, а потому сразу же отправил детей к бабке в Переяслав, тайно послал гонцов к своим приятелям и родичам — пригласить их якобы на свои именины, которые и в самом деле приходились на тот день. А на кухне тем временем сушили сухари. Марко готовил пшено, сало, тарань, пиво, чтоб хватило человек на тридцать, и не меньше, чем на полгода. За это время сотник скрытно побывал и у переяславского полковника Кречовского.

— В трудное положение вы меня поставили, пане полковник, — сказал он после того, как они поговорили о погоде, о наступивших морозах.

— А что такое, пане сотник?

— Был бы я за решеткой, не стал бы дожидаться петли.

— Я взял вас, друг мой, на поруки до суда.

— Кто там станет затевать суд, чтоб Чаплинского вывести на чистую воду?

— Вот и гуляйте себе!

— Пока виселицу сколотят?

— Это сняло бы поруку, пане сотник, — сказал Кречовский и выразительно посмотрел в глаза Хмельницкому.

— И я так считаю, пане полковник! — Потом проникновенным тоном сказал: — О правде речь, друг мой! Не во мне теперь дело.

— И я так думаю, а правда не спрашивает ни веры ни роду. За нее и жизни не жаль. — Потом взглянул в окно и сказал: — Сегодня у нас вторник. Спадут ли морозы? Хочу в субботу утречком съездить в Черкассы дня на два, приятеля проведать.

Хмельницкий усмехнулся в усы и, вставая, сказал:

— Славно надумали, вашмость. Я тоже с вашего разрешения поеду в субботу к приятелям моим и вашим. — На слове «вашим» он сделал ударение. — И пан коронный хорунжий тоже куда-то уехал?

— Далеко, в самые Броды! А пан Потоцкий в Бар должен отбыть.

Они еще раз понимающе посмотрели друг другу в глаза и распрощались.

В субботу — это было шестого декабря — рано утром по сонным улицам Чигирина проскакала группа всадников, за которой следовало несколько саней; всадники повернули на юг и скрылись в морозном тумане. Потревоженные собаки потявкали и умолкли. В местечке снова воцарилась тишина. В тот же день из Чигирина выехал полковник переяславский Михайло Кречовский, взяв с собой харчей на добрых две недели. А еще несколько часов спустя в дом к полковнику Кречовскому прибыл слуга сотника Хмельницкого и привез записку. Дворецкий поскреб в затылке.

— Что бы вам на часок пораньше... Нету пана полковника. Верно, в Черкассах уже.

Но записку взял.

Не успел отъехать слуга Хмельницкого, как примчался с целым отрядом гайдуков подстароста Чаплинский. Он был взволнован, испуган и растерян. Узнав, что полковника Кречовского нет в Чигирине, Чаплинский со свистом выдохнул из себя воздух и бессильно опустил руки.

— А это что за молодчик тут был?

— От пана Хмельницкого цидулу привез.

Чаплинский подскочил как ошпаренный.

— Да ведь Хмельницкий сбежал!

— Почем я знаю!

— Где цидула?

— Но ведь она писана не вашей милости, пане Чаплинский!

— Давай скорее!

— Так вы хотите, чтоб я дал вам читать бумаги пана полковника?

— Возьмите его! — крикнул гайдукам Чаплинский. — Вырвите цидулу!

— Читайте! — сказал дворецкий, когда на него двинулись молодцы Чаплинского. — Только я вам не давал.

У него встопорщились усы и брови, и он так и стоял, внимательно вслушиваясь, пока Чаплинский читал вслух цидулу:

— «Вельможный наш пане полковник и приятель мой!

Желаю вам, пане полковник, доброго здоровья и всяких милостей от бога! Прослышали мы, что пан краковский, великий коронный гетман Николай Потоцкий издал приказ покарать меня без суда смертию. Я дал вам, вашмость, слово чести терпеливо дожидаться суда. На том была и ваша порука, а уж когда пан краковский грозит моей жизни, то ни вы, пане полковник, ни я не можем быть в ответе за данное слово, которое топчет пан гетман коронный. Вынужден искать, где бы мог жизнь свою спасти...»

— Войско, войско давайте! — закричал Чаплинский, как будто это зависело от дворецкого.

В это время вошел есаул переяславского полка.

— Для чего это вам войско понадобилось, пане Чаплинский? — насмешливо спросил он.

— Хмельницкий сбежал! Снаряжайте роту!

— Может, полк? Кто-то где-то сбежал, а за ним все войско будет гоняться? У старо́ства есть свой эскадрон, вот для него и работа, пане подстароста.

Эскадрон драгун выбрался из Чигирина только после обеда, но уже под вечер вернулся. Ротмистр уверял, что он прошел до самого Табурища, но Хмельницкого, да и вообще ни одной живой души в степи не обнаружил, а метель занесла все дороги. Не рассказал, правда, ротмистр о том, что драгуны доехали лишь до Черкасского шляха. От встречного селянина, возвращавшегося из лесу с дровами, узнали, что по дороге на Каруков проскакало человек тридцать-сорок верховых, а за ними столько же саней с кладыо, и драгуны, просидев до вечера в корчме, вернулись в Чигирин.


II


Отряд, рано утром выехавший из Чигирина, углублялся дальше в степь. За весь день всадники только на полчаса остановились у родника, чтобы напоить лошадей и самим перекусить, и снова поскакали вперед. По тому, что спереди и по бокам скакали дозорные, можно было понять, что отряд принимает все предосторожности. В голове отряда, стремя в стремя, ехали трое в одинаковых черных киреях [Кирея – бурка с капюшоном] и в высоких шапках, обшитых снизу на четверть смушкой. Хотя поднятые воротники до половины закрывали лица, не трудно было в одном из них — усатом, дородном — узнать Богдана Хмельницкого, чигиринского сотника, а в более молодом, с изрытым оспой красным лицом, — его сына Тымоша. Третий был узкоглазый татарчонок, который достался Хмельницкому год назад после набега татар. Он время от времени искоса поглядывал на Тымоша и озорно улыбался. Тымош толкнул его коленом.

— Чему радуешься, Ахмет?

— Крым ехала! — весело отвечал татарин.

Тымош думал об оставленном Суботове, который, может, не доведется увидеть, и время от времени тяжело вздыхал.

За ними следовали родичи и друзья Хмельницкого. Стройный, на голову выше всех остальных, казак, брат первой жены сотника, Яким Сомко из Переяслава, и рядом с ним сват Лаврин Капуста, такой же круглый, как капустный кочан, а в белом кожухе и вовсе на него похожий. Третьим в этом ряду был именитый казак Золотаренко. Яким Сомко, голубоглазый, улыбающийся, все время шутил или напевал, ему подтягивали другие, только Золотаренко ехал молча, насупив брови, словно был недоволен, что бросил сотничество в Нежине и пустился на Низ, ловить журавля в небе.

Особняком ехал казак Ганджа. У него было сухощавое, с глубоко запавшими глазами лицо, он пугливо дергал головой, хотя трудно было найти человека храбрее его в бою. Ганджа давно уже надумал податься на Сечь и потому, с радостью пошел на предложение Хмельницкого. С другими Хмельницкий вел разговор, как только вернулся из Варшавы. Он уже тогда окончательно решил, что нет другого выхода, как взяться за саблю. Все они согласились на одном и вместе двинулись за пороги.

Остальные были дворовые слуги и свита Хмельницкого. Часть их ехала верхом, часть — возницами на санях. Был среди них и верный дворецкий Марко.

Марко ехал сзади, верхом на коне. Хотя ему уже было далеко за пятьдесят, но садиться в сани он не пожелал. На коне Марко снова почувствовал себя казаком, и сегодняшний день был для него самым большим праздником: думал — так уж и помрет при чужом хозяйстве, на печи, а разве пристала казаку такая смерть? И вот он снова идет навстречу, может, славе, может, богатству, а может, смерти на колу или в железных цепях. Так или иначе, а опять, как в молодости, наглядится на казацкое солнце, поспит под открытым небом, наслушается гомона днепровских волн, погуляет на прощанье с саблей в казацкой степи! Он даже помолодел и в седле сидел так, что, не погляди в лицо, примешь за парубка.

За Табурищем, в степи, перед отрядом показалось три встречных всадника. Они, верно, возвращались в Крылов. Там их непременно спросят, где они встретили отряд, сколько в нем народу. Богдан Хмельницкий оглянулся на Капусту.

— Задержать? — спросил Капуста.

— Посмотри, что там такое.

Тем временем всадники, не зная, что за отряд, а в степи можно было встретить и разбойников и татар, начали забирать в сторону, пытаясь его объехать. Капуста мигнул казакам, и за ним поскакало человек пять. Всадники остановились, дождались казаков Хмельницкого, о чем-то поговорили и повернули навстречу отряду.

Приблизившись, они, должно быть, узнали Чигиринского сотника, потому что переглянулись между собой, смутились и потупились, пытаясь спрятать лица.

Богдан Хмельницкий сразу заметил их странное поведение и стал присматриваться. Ему тоже показалось что-то знакомое в этих людях, и тут он заметил у одного из них бельмо на глазу.

— Э-э, да это, я вижу, мои ангелы-хранители, молодцы Чаплинского!

Всадники еще ниже опустили головы.

— Свяжите их, пусть покатаются с нами на санях, а то еще Чаплинского наведут на след.

Гайдукам спутали ноги, связали руки, завязали глаза и уложили в солому на передние сани.

Под вечер отряд приблизился к Девичьему полю. Лаврин Капуста еще три дня назад посылал своего казака разведать этот хутор. Оказалось, что в нем разместилась целая рота кварцяного войска, шедшего на Кодак сменить часть гарнизона. Яры и балки, тянувшиеся к Днепру, густо поросли терновником, можно было бы проехать совсем незамеченными даже под самым селом, но Капуста, которому хорошо знакомы были эти места, еще задолго до Девичьего поля крикнул:

— Пане Богдан, меня еще малого учила нянька: кто ездит прямиком, тот дома не ночует. Бери левее.

Богдан Хмельницкий весь день молчал. Все понимали его состояние и не лезли с разговорами. Он и сейчас так задумался, что слова Капусты дошли до него, только когда конь сам уже повернул за другими. На белой пелене снега то тут, то там торчали стебли бурьяна и, словно в лихорадке, дрожали на ветру. Кусты терновника чернели, как разбросанная отара овец, которых застала в степи вьюга. Как-то зловеще звучало карканье ворон.

Далеко за Девичьим полем, когда небо уже густо усеяли звезды, решили разбить лагерь на берегу маленькой речонки.

Хмельницкий подошел к связанным гайдукам и спросил:

— Ну что, хлопцы-молодцы, может, и дальше с нами? Вы уже не маленькие, понимаете, что делается на Украине и куда мы едем?

— Куда же, как не на Сечь! Не видно, что ли? — проворчал один, сморщившись, должно быть, от боли в затекших руках.

— А вы хотите вернуться назад?

— А с вами разве нельзя? — спросил самый младший. — Ваша милость, прикажите, чтоб нас развязали.

— За правое дело стоять кто может запретить?

Хлопцы отвечали не только дружно, но и с удовольствием, как будто их пообещали взять на гулянку.

— Вот у нас уже и старшой есть. Согласен, Стецько?

— А что же! — уже веселее отвечал гайдук. — И похозяйничать и покомандовать умеем. Сами знаете!

Хмельницкий проверил выставленную охрану, заглянул в торбы с овсом, надетые на морды лошадей, спросил, поели ли слуги, и только после того тяжело опустился на постланное в санях сено. К ночи вызвездило, мороз стал крепче, но в балке было затишно. Слышалось только, как лошади хрупали овес и от щекотки фыркали мягкими ноздрями в торбу.

Хмельницкий с наслаждением вытянулся на сене и смежил отяжелевшие веки. Однако сон не шел. Стало душно под овчиной, он скинул ее с лица, и прохлада приятно освежила щеки. Хмельницкий тряхнул головой, пытаясь хоть таким образом отогнать одолевавшие его мысли, но они все возвращались, терзали сердце.

Если еще месяц-два назад Хмельницкого мучило то, как похозяйничал Чаплинский на его хуторе, то сейчас мысль о хуторе задевала его только краешком. Теперь он, как никогда раньше, видел, что вся Украина в таком же положении, как и его хутор. А что по его призыву сошлись на совет, не глядя, что он тайный, даже такие казаки, которые раньше ни к одному из заговоров не приставали, уже само по себе говорит, как наболело у всех на душе от шляхетского самоуправства.

Хмельницкий вспоминал последний чрезвычайный сейм, и в сердце у него закипала злоба. На этот сейм поехал он жаловаться на подстаросту Чаплинского за разбой.

Жалобу Богдана Хмельницкого встретили как оскорбление: какой-то чигиринский сотник осмеливается жаловаться на шляхтича, и не только на Чаплинского, а и на Конецпольского! Кто-то даже выкрикнул: «Честь свою прозакладываю, что этот схизмат не выйдет отсюда живым!»

Хмельницкий взглянул на плюгавого шляхтича и спокойно ответил:

— Доставай саблю, коли ты такой рьяный! — и сам положил руку на эфес своей.

Шляхтич спрятался за чужие спины и уже оттуда крикнул:

— Стану я тратить время на какого-то хама!

Хмельницкий, вспоминая все это, саркастически улыбнулся: «Ладно, пане Осолинский, ладно, ваша королевская милость, на сей раз казаки сумеют постоять за себя! Вам нужно было попугать магнатов? Ну так все вы перепугаетесь, до десятого колена! Стращаю? Послушали бы вы сами, что на последней раде говорили казацкие старшины!»

Понемногу сон одолел Хмельницкого. Уже засыпая, он увидел на западе зарево и подумал: «Луна всходит». Где-то в кустах терновника послышался треск: верно, подкрадывался какой-нибудь зверь. Нет, это трещал, гудел и хлопал, как парус, огонь. Горело поместье Александра Конецпольского, двор полон посполитых, они возбужденно шумят, а коронный хорунжий, босой и голый, удирает верхом на какой-то кляче или корове. Следом бежит подстароста Чаплинский, тоже в одном белье, и тащит за руку Елену, которая будто упирается и кричит ему, Хмельницкому: «Пане мой, пане!..»


Дважды уже крикнул «пане» над самым ухом взволнованный Марко. Хмельницкий открыл глаза и повернул к нему голову, за ней потянулась и овчина, к которой примерзли усы.

— Что такое?

— Несчастье!..

Хмельницкий рывком спустил ноги на землю.

— Что случилось?

— Удрал один!

— А, чтоб тебя, я уж подумал... Который?

— Стецьком звали. Ругайте меня, пане, бейте, я виноват. Попросил ослабить веревки... Ну, думаю, дали же согласие с нами ехать, а он вишь...

— А остальные?

— Ничего не слышали! А может, прикидываются. Не мог он сам за спиной веревку развязать, кто-то пособил.

Хмельницкий, как привидение, поднялся с саней — дворецкий даже попятился.

— Кто-то из наших пособил? — одним духом спросил он. — Кто? Ты это понимаешь?

— Понимаю, пане сотник, беда!

— Куда след?

— На Девичье поле.

— Немедля поднимай людей! Давно пропал? Может, еще догнать можно?

— Когда б в чистом поле! Кругом терновник.

Хмельницкий вспомнил, что он слышал треск в кустах.

Это было, когда еще только всходила луна, а сейчас она уже поднялась довольно высоко; должно быть, прошло больше часа. До Девичьего поля было версты три. Успел уже добежать, теперь поляки могли явиться каждую минуту, а при луне не укроешься. Луна была прозрачная, синеватая, как круглая льдинка, и такая же холодная. Снег блестел, переливался, словно осыпанный самоцветами, туго скрипел под ногами, а мороз иголками колол в носу, захватывал дыхание.

Когда отъехали верст на десять, умерили рысь. Все облегченно вздохнули: теперь их уже трудно догнать, да, верно, никто и не осмелился разбудить капитана роты среди ночи, а к утру на месте привала изморозь и кизяки прикроет.

— Развяжите хлопцев! — сказал Хмельницкий, подъехав к саням. — Можете идти за своим Стецьком.

Освобожденные от пут хлопцы вскочили на санях и подняли руки.

— Пане сотник, ваша милость, возьмите нас с собой! Мы будем честно...

— И Стецько так говорил.

— Он боялся, что вы его казните за то, что он смеялся над вами в остроге. Хотите, я его голову принесу? — горячо сказал младший. — Нарушил слово...

— Ему паны-ляхи и без тебя ребра пересчитают, а если ты такой хороший, так скажи, кто из вас развязал на нем веревки.

Хлопцы били себя в грудь, клялись, что спали как убитые, потому что какой-то пан, спасибо ему, поднес им всем по чарке оковитой, чтоб не замерзли. Сделал это Марко, но с разрешения самого сотника, и он пропустил их слова мимо ушей.

— А кто вечером подходил к вам, разговаривал?

Оказалось, что вчера все старшины и казаки перекинулись с ними словцом.

— Ни разу не заговаривал только вон тот пан, ваша милость, — сказал младший гайдук, указывая на Ганджу.

— Хорошо! Поезжайте! — И Хмельницкий снова выехал вперед.

Чем больше он думал над тем, что случилось, тем тяжелее становилось у него на душе. Никого не мог он заподозрить в таком деле, а выходит, что есть какой-то предатель.

Хмельницкий мысленно перебирал боевое прошлое всех, кто ехал сейчас с ним. Взять хотя бы Ганджу. Посмотришь со стороны — укусит и своего и чужого, а когда гетман Павло Михнович Бут, или, как называли его в народе, Павлюк, поднял восстание голытьбы против шляхты, Ганджа первым откликнулся на призыв. Переяславский казак Ильяш Караимович, который боялся за свои достатки, донес об этом гетману коронному и тут же выдал Ганджу и еще одного казака. Их обоих взяли на дыбу и стали допытывать: правда ли, что повстанцы должны соединиться с донскими казаками? Правда ли, что повстанцы хотят признать власть московского царя? Правда ли, что повстанцы имеют намерение напасть на турецкое царство и уже будто бы заготовили пятьдесят челнов? Так донес Ильяш Караимович. Казак, бедняга, не выдержал пыток и скончался на дыбе. Ганджа терпел муки, но не сказал ни слова. Его оставили, чтобы продолжить допрос на следующий день, а он ночью перебил стражу и бежал. А взять Золотаренко... Это был степенный казак, в восстаниях, правда, до сих пор не участвовал, но и он не любил шляхты, которая так унижала казацкую старшину, даже и славного рода. Особенно с тех пор, как в походе на Крым взял в полон четырех татар, а полковник Хоенский презентовал их гетману коронному от своего имени.

Если бы каждый из них не должен был защищать свои права, стали бы они рисковать головой? И приневолить их никто не мог... А змея, несмотря ни на что, все вилась вокруг сердца. Лаврин Капуста в таких делах лучше других умел найти концы, и Хмельницкий решил поручить это ему.

Мысль не только о будущем Украины, но и о его собственном будущем была не менее темна и тяжка. Хмельницкий отлично понимал, что без денег и без оружия воевать невозможно.

— Пане Василь, — обратился он к Золотаренко, — сколько, ты говорил, нужно харчей на одну тысячу войска?

— На неделю пять фур хлеба, четыре фуры сала и соли, пять фур пива...

— На одну неделю?

— Да, да... Все думаешь, пане Богдан?

— Кому-то надо же! — тяжело вздохнул Хмельницкий. В эту ночь сон не скоро смежил его глаза...


III


На третий день пути случилась беда: ударил мороз, да такой, как разве в тот год, когда польская армия ходила до самой речки Мерли на Слобожанщину перехватывать татар, чтобы отбить ясырь, который они волокли из Московии. От лютого мороза погибло тогда тысячи две жолнеров, часть замерзла насмерть, часть осталась на всю жизнь калеками: обморозили себе руки, ноги, носы.

От таких морозов можно было спасаться доброй одеждой да теплой обувью. Кто ехал на санях, клал в ноги собаку и укрывался волчьими шкурами, лица, руки натирали спиртом, а на ноги натягивали смоченные в спирту чулки. Страшней всего мороз для тех, кто в дороге употребляет только холодную пищу.

В этот день солнце взошло красное, как свекла, и сразу же над ним встали во все небо огненные столбы. Трава, кусты покрылись сверкающим инеем, из побелевших конских ноздрей клубами вырывался пар и сразу же превращался в блестящие снежинки. Клубы пара висели и над людьми. Инеем были опушены люди, лошади, сани, солома на санях, даже ставшая звонкой. Верховые попробовали было ехать, но, почувствовав, как холод начинает прохватывать поясницу, пробираться внутрь, сошли с коней и теперь вели их на поводу. Снег скрипел под ногами, визжал под полозьями на всю степь, точно сотни поросят под ножом.

Мороз усиливался восточным ветром, обжигавшим лицо, захватывавшим дыхание, выжимавшим слезы из глаз; он выдувал остатки тепла из-под кожухов, а по полю гнал и гнал поземку, как пену у плотины.

Теперь надо было зорко следить, чтобы никто не уснул в санях, потому что с того и начинали люди замерзать, что сперва немели руки, ноги, затем охватывал сон, и если только дать человеку уснуть, он уже больше не проснется.

Первым начал подозрительно зевать самый худой из всех, Ганджа. Это заметил Хмельницкий и встревоженно спросил:

— Ганджа, на тебя, гляжу, лень напала? А ну-ка возьмите с Марком сани и айда вон к тому кургану, что впереди. Пока доедем, чтоб вы сварили пива. Бегом!

— Одно пиво? — спросил тот одеревенелыми губами.

— Марко знает. Прибавите немного масла, перца и накрошите хлеба... Только в сани не садись!

Фура с медными казанами обогнула отряд и направилась в степь. Видно было, как Ганджа бежал за ней следом, словно на чужих ногах.

Тымош Хмельницкий и Ахметка, укутанные по самые глаза, то пританцовывали, то постукивали нога об ногу, но больше всего донимал их ветер: они засовывали руки в рукава, подставляли ветру спину, пригибались и давно уже перестали переговариваться.

Однако, когда их спросили, не озябли ли, хлопцы даже обиделись. Но Хмельницкого нагнал дворовый казак и сказал ему:

— Панич совсем прозяб.

— Все зябнут! — сурово ответил Хмельницкий, однако через минуту с подчеркнутой деловитостью крикнул: — Тымко, нагони Марка, забыл сказать, чтоб хлеб распарил в котлах.

Тымош попытался сесть на коня, но не мог даже ногу до стремени дотянуть. Отец предвидел это и сказал, чтоб не конфузить сына:

— Вот так мороз! Поспеешь и пешком. Бегите оба!

Юноши обменялись довольным взглядом, согнулись еще сильнее и потащили за собой коней. Сани Марко были уже почти у самого кургана.

Вскоре у кургана поднялся в небо прямой столб дыма, кто-то вскарабкался на верхушку и, видимо чем-то пораженный, забегал, замахал руками, должно быть — звал. Снизу к нему забрался второй и тоже замахал; Богдан Хмельницкий заметил, что и Тымош с Ахметкой также ускорили шаг.

«Что их там напугало?» — спрашивал себя Хмельницкий.

Отряд приближался к Тавильжану, и Хмельницкий не помнил, чтоб поблизости была какая-нибудь паланка [Паланка – укреплённое поселение] или казацкий хутор. Правда, он этим путем уже давно не ездил. А вдруг татары? У Хмельницкого от этой мысли даже волосы под шапкой зашевелились. Татары могли переправиться теперь не только между Будиловским и Тавильжанским порогами, мороз построил переправ сколько угодно. Хмельницкий оглядел своих казаков: они плелись рядом с лошадьми и так прозябли, что, кажется, подойди, толкни — попадают, как колоды, и, верно, никто и не поднимется сам. А уж о том, чтобы вытащить саблю, и думать нечего было. Сердце у Хмельницкого сжалось, и он крикнул громко и тревожно:

— По коням! Гляди!

Голос его произвел магическое действие: за какуюнибудь минуту все не только уже были в седлах, но и нащупывали рукоятку сабель.

— Ганджа, Ганджа подает знаки, — а ну, в лаву... Рысью!

Костер пылал, но у казанов никого не было, потому что и кухарь уже забрался на верхушку. Когда подъехал Хмельницкий, Ганджа закричал ему с кургана:

— Пане сотник, виден хутор, — может, там и поснедаем?

— На печь захотелось? А ты чего, Марко, уши развесил? Вари пиво! Пане Лаврин, пошли двух казаков доведаться — что за хутор? Да осторожно. А вас кто учил торчать на самой маковке? — крикнул он вверх.

Пристыженные казаки спустились к костру.

— Далеко?

— Должно, с версту будет, — отвечал Тымош, который успел уже согреться, так как и двигался живее и говорил веселей. — Хутора самого не видать, а только дым в трех местах.

— А может, это татары костры разложили?

У всех вытянулись лица. Только Ахметка спокойно отвечал:

— От костра дым клубами идет, а этот ровно тянется.

— Дозора нашего не видно? — Хмельницкий вышел из-за кургана.

Ветер, словно толченым стеклом, ударил в лицо. Даже слезы на глазах проступили.

— Не разглядишь, там дальше балка.

Впереди чернели крутые овраги, спускавшиеся, должно быть, в глубокую балку. В одном месте, казалось, вихрилась метель и, разметанная ветром в разные стороны, таяла в воздухе. Это и был дым, которому обрадовались казаки.

Когда они уже начали согреваться теплой похлебкой из пива, заправленного перцем, от которого горело во рту, вернулась разведка; с ней ездил сам Капуста. Круглое его лицо сияло.

— Братцы! — кричал он, но, так как он слегка картавил, выходило «бгатцы». — Не наедайтесь и не напивайтесь. Вешняк уже режет багана! — Но, увидев горячее варево, сам жадно принялся хлебать пиво, пока не показалось дно казана.


Федора Вешняка называли на Сечи восьмым гласом за то, что он любил распевать тропари, хорошо знал церковную службу, мог бы и сам стать попом, так как учился в киевской коллегии Петра Могилы. Но однажды на Подоле гуляли запорожцы. Студиозусы следили за ними завистливыми глазами сквозь запертые ворота братства, а когда пришли в трапезную к обеду, недосчитались Вешняка.

На Сечи Вешняк не раз ходил в походы, стал славным казаком. При гетмане Томиленко был уже войсковым писарем, а затем и есаулом. Высокий, видный, с крупными чертами лица, острыми глазами и густым басом, он пользовался среди сечевой братии уважением.

Хутор Вешняк заложил, должно быть, не так давно, потому что ни хата, крытая гонтом, ни надворные постройки, ни высокий частокол еще не успели покрыться мохом. На дубовой двери хаты было намалевано дерево, на дереве — пучеглазая сова, а под рисунком подпись: «Сему дому сова сторож».

Сова считалась обителью душ умерших предков, носителем мудрости, защитником от зла, потому она была нарисована также и на печной трубе, среди стеблей барвинка, куриных лапок и узора «елочкой». Между окон со стеклами в оловянных рамках шпалеры изукрашены были видами.

На пороге гостей радостно встретил сам хозяин.

— Заходите, заходите, пане сотник, и вы, панове казаки! Спасибо, что не обошли моего хутора. А что рад, вы и сами видите.

— Здоров будь, пане мой и приятель мой! — отвечал Хмельницкий. С мороза он был румян и свеж, будто только что искупался.

Довольны были и остальные: их радовала теплая хата и возможность хоть ненадолго отдохнуть от верхней одежды. Вешняк хитро посмеивался, а когда стало спадать первое возбуждение, сказал:

— А тут тоже народ собирается.

— Народ? Что за народ? — удивленно переспросил Хмельницкий.

— Разный. Есть казаки, есть и посполитые. Говорят: «Хотим пристать к Хмельницкому». — Он прищурил глаз.

Хмельницкий даже вздрогнул. Возвращаясь из Варшавы, он заезжал ко многим приятелям и знакомым, вел с ними долгие беседы, но чтоб это уже так широко разошлось, никак не рассчитывал. Вешняк, заметив его удивление, сказал:

— Ждали, ждали, пане сотник. Передавал Кривонос.

— Да я видел Максима только летом.

— Выходит, пане сотник, у всех одно на уме.

— А что же их гонит с места?

— У каждого свое болит! Надо только поразмыслить, как слить всех в одно русло, указать цель, да и орудовать! Думаю, более подходящего времени не найти.

Слова Вешняка о необходимости привести людские желания к одной цели его поразили, заставили снова спросить себя: «А чего хочет народ? Воли! Чтобы на пана не работать, чтобы не ходить в ляшском ярме, единения с московскими людьми хочет, молиться по-своему... За это каждый пойдет!» И Хмельницкий сказал вслух:

— Час, верно, подходящий, да запорожцы что-то к Сечи охладели.

— Правда! Что ж, когда и запорожцами уже шляхта помыкает.

Хмельницкий, довольный, кивнул головой: не он один так думает, и низовое товариство на том стоит, да только разленились что-то...

— Разве с хутора виднее?

— Тебя же увидел, пане сотник! — ответил Вешняк, многозначительно взглянув на остальных гостей.

— Так, выходит, и ты, пане Федор, — сдерживая радость, сказал Хмельницкий.

— Дело общее, пане сотник! А вот и браты...

— Кто такие?

— Узнавай, вашмость!

Остальные тоже вскочили на ноги.

В светлицу зашли только старшие казаки. Большинство из них были когда-то беглыми. Погуляв на Сечи, они снова возвращались на гетманщину, но уже казаками, а потому не хотели больше ходить в послушных. Старосты королевских владений не желали с этим мириться, выгоняли их из сел, либо принуждали работать, как остальных посполитых. Эти первыми брались за саблю, а не было сабли, так и за дубину.

Переступив порог, они сразу зашумели на все голоса:

— Пугу, пугу!

— Челом, пане сотник! Челом, вашмость!

— Здравствуй, пане Богдан! И Ганджа? Ну и пузатый же стал!

Все громко захохотали.

— А это что за бочонок? Не Лаврин ли?

И снова поднялся хохот.

— Доброго здоровья вашим милостям, славному товариству! — поклонился Хмельницкий, не подавая виду, как он доволен.

— Трижды, трижды кланяйся, собачий сын! — крикнул казак, похожий на медведя, такой же толстый и такой же неуклюжий.

— Неужто Метла?

— Ого-го! Узнал, собачий сын! А помнишь, как Метла варил кашу в деревянном ведре? «Не сваришь!» — «Сварю!» — «Не сваришь!» — «Сварю!» Ого-го! Сварил-таки! Раскалил камней, накидал в кашу, она и закипела.

— А Пивня не узнаешь, пане сотник? — перебил его изукрашенный рубцами казак с маленькой облезлой головой на сморщенной шее. — Значит, с нами, на Низ?

Хмельницкий улыбнулся, а Пивень длинными руками похлопал его по спине. Вид у казаков был убогий, потрепанный, на плечах болтались потертые жупаны, на ногах — стоптанные сапоги или постолы из сыромятной кожи. И только отдельные вещи — то шалевый пояс, то турецкая сабля с арабской резьбой — говорили о том, что казаки не раз бывали в походах и знали лучшие времена.

Впрочем, запорожцы были чисто выбриты, с бритыми же затылками и длинными чубами на макушке, которые кое-кто закладывал за ухо. Видно было и без слов, что казаки тосковали по Сечи и сейчас радовались встрече, как дети. Они еще не знали ни планов Богдана Хмельницкого, ни даже его настроения, но хорошо понимали, что если реестровый казак бежит на Низ, за пороги, так уж не для того, чтобы забыть своих обидчиков. А на Низу тоже хозяйничали польские комиссары. Тут оно и начнется. И запорожцы потирали руки, предвкушая, что дело это малой баталией не обойдется. Кое-кто так прямо и спросил: «Значит, дождались?» Но Богдан Хмельницкий с казаками держался осторожно, отвечал уклончиво, обиняками. Однако его уловки не обманули казаков. Один из них подмигнул Хмельницкому и сказал:

— Слышал от старых людей — засуха ходит, войну водит.

Метла пыхнул люлькой и напустил полную хату дыма. Вешняк закашлялся и замахал руками.

— Ну и табак у тебя, только гадюк травить.

— Эге, крепонек. К одному гнездюку, такому, как ты вот, зашел. Только разжег люльку, а он разок дохнул, да так головой дверь и отворил, а ведь была на щеколде...

Тымош и Ахметка успели уже познакомиться с сыном Вешняка, молодым еще хлопцем, и пошли с ним осматривать усадьбу. Хутор из четырех дворов расположился на самом дне глубокой балки. Склоны ее заросли густым кустарником, дикими грушами и яблонями. Каждый двор укрывался за высоким частоколом. Ворота и башни у ворот были крепкие, неприступные. Кроме хаты под гонтом, в которой жила семья хозяина, на другом конце двора была еще длинная землянка, служившая жильем для челяди. Молодому Вешняку понадобилось там что-то, и он забежал в землянку, а оттуда вышел в это время один из дворовых Хмельницкого. Взглянув на Тымоша, он, как от угара, завертел головой.

— Чтоб так люди жили, да не дай бог!

Тымош и Ахметка тоже вошли в землянку. Это была длинная сырая яма, маленькие оконца из бычьего пузыря едва пропускали дневной свет, толстые подпорки поддерживали балки, на которых лежала камышовая крыша. Посредине горел костер, и дым выходил прямо в дырку над головой. В землянке, между прибывшими казаками, сидело несколько дворовых Вешняка — они были обросшие, черные от сажи, в грязных сорочках.

— Когда татары набегают, — спросил Тымош, — как вы спасаетесь за этим частоколом?

— Частокол больше от зверя, — отвечал молодой Вешняк, — а от татар... — он глянул на Ахмета и запнулся, а потом сказал: — Есть такие ходы... Далеко в овраг выведут, а там — ущелья...

Казак из свиты Хмельницкого спросил у челядинцев:

— Что же вы здесь делаете? Что это там еще за дворы?

— Лихом торгуем. А в тех дворах живут тяглые казаки. И те лихом торгуют.

— Да чего там лихом. Рыбачим, на зверя капканы ставим, мед по бортям собираем.

— И куда деваете?

— О том пан атаман Вешняк знает.

— Едем с нами, дурни!

У дворовых надеждой заблестели глаза, они переглянулись.


IV


В те времена Сечь не имела постоянного местопребывания, а перемещалась в зависимости от обстановки. В тысяча шестьсот сорок седьмом году она находилась на Микитовом Рогу. Здесь Днепр разбивался на несколько рукавов и образовывал группу больших и малых островов, которые давали пристанище казакам-запорожцам в трудный час. Самый большой из них, покрытый лесом, назывался Томаковка, или, по-старому, Бучки. На остров Бучки и прибыл Богдан Хмельницкий со своими людьми одиннадцатого декабря, за день до Спиридона-на-повороте.

Чем прославился Спиридон перед богом, казаки не могли бы сказать, но они знали, что как раз на Спиридоне солнце поднимается выше на воробьиный скок, поворачивает на лето. Об этом с особенным удовольствием говорили те, на ком была плохонькая одежонка, а таких на острове Бучки собралось уже немало. Это была по большей части голь, бежавшая от шляхты, а то и от зажиточных казаков, которые не хуже панов выжимали пот из своих батраков. Были среди них и казаки, тоже стремившиеся облегчить свою долю.

Когда сотник Хмельницкий ушел за пороги, все, кто жаждал мести за свои обиды, двинулись искать его. С каждым шагом отряд его вырастал, а когда Хмельницкий прибыл на остров, отряд насчитывал уже больше трехсот человек.

За несколько дней в нижней части острова, отделявшейся от верхней узкой протокой, выросли землянки, курени, покрытые камышом, а то и шатры, обложенные снегом. В таком шатре и поселился Богдан Хмельницкий, а в соседнем — Тымош с Ахметом. Из снега сложили конюшни для лошадей, загоны для скотины, которая уже появилась в хозяйстве у Марка.

Богдан Хмельницкий выбрал для своего пристанища остров Бучки не случайно. Посланная вперед разведка узнала, что на Микитовом Рогу, в Сечи, расположился Черкасский полк под начальством поляков для наблюдения за Сечью. В нем было человек триста польских жолнеров и до пятисот реестровых казаков. Нижняя часть острова Бучки была открытая, это давало возможность принять меры предосторожности на случай, если бы реестровые вздумали и тут преследовать сотника. Но полковая старшина Черкасского полка долгое время не знала, с какой целью прибыл сюда Чигиринский сотник, и только искоса поглядывала на Днепр, на новый лагерь, разраставшийся с каждым днем. Недоуменно смотрела на остров Бучки и старшина запорожского коша, ютившаяся по зимовникам на островах. И совсем уже злыми взглядами встретили Чигиринского сотника левенцы, скрывавшиеся в верхней части острова Бучки.

Ватага левенцев сложилась из беглых крепостных. Среди них были не только украинские крестьяне, но и московские, из-под Путивля, из-под Брянска, белорусы из-под Гомеля, литвины, даже поляки, убежавшие от своих панов. Они никому, кроме своего атамана, не подчинялись, прятались в плавнях [Плавни - представляют собой причудливые лабиринты болот и лиманов], и потому никто не знал, сколько их в ватаге. Известно было только, что вместо убитого Левенца теперь атаманом у них был Гречка, который на Сечи был палками бит за то, что «в гречку скакал». С тех пор он и стал прозываться Гречкой. Польские комиссары войска Запорожского, писарем которого был некогда Хмельницкий, не жалели виселиц для левенцев, когда они попадались на расправе с панами. Теперь же левенцы оказались соседями. Они не доверяли казацкой старшине, и Хмельницкий имел основания их остерегаться.

На второй день Метла с Пивнем, подбрив чубы, направились к Сечи. От волнения у них щекотало под ложечкой. Сечь напоминала большое городище, обнесенное частоколом, а от одного рукава реки до другого тянулся еще и глубокий ров. Из-за частокола выглядывали с четырех углов дула пушек, а по обе стороны дубовых ворот стояли рубленые башни с бойницами. Тяжелые ворота закрывались только на ночь, а днем их стерегли двое казаков с мушкетами. Время от времени то один, то другой часовой выходил за ворота и направлялся погреться в корчму, прижавшуюся к частоколу. Тут же на саночках, а не то и прямо на земле торговали бубликами, ячными пирогами, коржами, рыбой, табаком, кресалами, порохом, поясами, шапками и деревянными крестиками.

Пивень с вожделением поглядывал на горячие бублики и только горько вздыхал, а Метлу, учуявшего дух сивухи, так и тянуло к корчме.

— Наверно, встретил бы кого-нибудь, — сказал он, словно дразня Пивня.

Пивень снова вздохнул.

— Может, и Нетудыхата там гуляет, мой куренной.

— Так поищи, поищи!

— Говорю же — потерял, — плаксиво отвечал Пивень, машинально шаря рукой в кармане, хотя хорошо знал, что там давно уже перестали звенеть медяки. Лицо у него искривилось, будто он отведал хрена.

— Нету!

— А хвалился, погуляем вовсю, — разочарованно махнул рукой Метла и повернул к воротам, но тут на порог вышел распаренный шинкарь, гладкий и толстогубый.

— Что ж, и погреться уже вашмости не хотят? — насмешливо крикнул он. — Деньги, что ли, перевелись у казаков? В долг можно!

Метла взглянул исподлобья и засопел, а Пивень еще больше сморщился и стал подталкивать своего приятеля к корчме.

В это время перед ними с грохотом открылись двери, и из них не вышел, а вывалился на снег казак, но в последнее мгновение, ловко взмахнув руками, выпрямился, как лозина из-под колеса. На нем была шапка-кабардинка, перекрещенная золотой тесьмой, на плечах поверх жупана — черная кирея, на ногах — сафьяновые сапоги. Стройный, гибкий, с насмешливыми глазами и черными усами, чисто выбритый, казак был как с картинки.

— Ха-ха! — не то засмеялся, не то крикнул он, должно быть, сам удивленный своей ловкостью и силой.

Шинкарь предусмотрительно отступил за дверь, а Метла с Пнвнем от восторга даже рты разинули. Человека этого они на Сечи не помнили, но именно такими им представлялись в разгуле сечевики. Казак двинулся было вперед, но зашатался и опять чуть не упал. Метла с Пивнем почтительно взяли его под руки, но казак посмотрел на них сначала удивленно, потом грозно, наконец снисходительно усмехнулся и повел руками. Метла и Пивень полетели вверх тормашками в снег.

Первым встал на ноги Метла. Ему не понравилось такое обращение. Выставив кулаки, он стал наступать на казака. А казак стоял и качался, как мачта на челне.

— Ха-ха!.. — снова крикнул он и пьяно ухмыльнулся. — Гуляет казак, гуляет... Сгинь, душа без кунтуша! — Распахнул кирею и начал развязывать шалевый пояс. — Давай, шинкарь, еще... А вы чего зенками хлопаете? Играй, море... — Он снова покачнулся, но у Метлы уже гнев остыл, и он подставил ему плечо, а с другой стороны подбежал Пивень. Казак закинул им руки на плечи и придавил их всей тяжестью обмякшего тела.

Осторожно ступая, они повели его назад, к корчме. По снегу волочился золоченый конец пояса, на который наступал казак.

Уже вызвездило, когда Метла и Пивень с подбитыми глазами вывалились из корчмы. Горбоносый казак бросил их еще засветло, но вместо него подсело двое других. С намятыми боками остались они в корчме под столом. Метла порывался вернуться назад и еще им прибавить, чтобы не обижали батька Хмельницкого, но Пивень не вполне был уверен, кто кого побил, и благоразумно удерживал товарища. Метла возвращался без пистоли, которую он собственноручно вырвал из рук татарского мурзы, а Пивень вместо шапки обвязал уши какой-то тряпицей. Впрочем, оба они были вполне довольны.

Не попали на Сечь Метла с Пивнем ни на третий, ни на четвертый день, а только через недельку, когда у обоих на ногах вместо сапог были уже постолы, а на плечах взамен жупанов драные свитки.

В Сечи вокруг большого майдана располагались курени, построенные все на один лад — длинные бараки, крытые камышом. Посреди майдана был вкопан столб, возле которого наказывали казаков, тут же кучей лежали палки и стояла кверху днищем бочка, на которую выставлялись горилка и коржи.

Возле столба стояли еще литавры, в которые бил довбыш [Довбыш - литаврщик], созывая казаков на раду. Рада собиралась регулярно дважды в год — первого января, когда наново избирали кошевого атамана и другую старшину, делили речки и рыбные угодья между куренями, и на пасху, когда переделяли луга.

На Сечи был такой обычай, что каждый должен был подчиняться старшему, жить в братской дружбе с товарищами и вести себя добропорядочно. Запрещались ссоры, какое бы то ни было насильничество и разбой в мирных христианских селах. В сечевое товариство вступали и женатые и холостые, но доступ женщинам на Сечь строго воспрещался, также запрещено было казакам обольщать замужних женщин, как это называлось — «в гречку скакать». За нарушение этих правил накладывалось то или иное наказание, но строже всего карали за кражу. В Сечи вешали даже за украденную веревку.

В каждом курене размещались казаки обычно из одной местности, по которой курень и назывался, — вместе человек полтораста. Они делились на десятки, каждый десяток выбирал себе атамана. За стол садились по старшинству — кто раньше приписался к куреню. Распоряжался атаман; когда его не было, заменял его кухарь, но кухарю садиться за стол не дозволялось, хотя бы и было свободное место. Саламаха [Саламаха – род кушанья из хлеба, соли и чеснока] и тетеря были обычной едой казаков, только по воскресеньям да на праздники кухарь варил уху из свежей рыбы. За свою работу он получал из куренных доходов два карбованца да еще по пять копеек с каждого казака.

В Сечи всегда бывало людно, как на ярмарке, казаки сновали по майдану, собирались у куреней. Звучали песни, слышались хохот, переклик голосов, звон сабель, стук кузнечных молотов, а то и пьяная перебранка. Сегодня Метла и Пивень были удивлены тишиной, царившей в Сечи: через майдан проходили одинокие фигуры, и то молчаливые, плохо одетые, так что нашим казакам их рваные свитки показались здесь не такими уж убогими. Было еще рано, самое время, когда кухари готовят обед, но дым поднимался только над двумя-тремя куренями.

Перед дверью других куреней снег лежал нетронутый. У крайних бараков похаживал часовой из реестровых.

Метла и Пивень оба были корсунского куреня и хорошо помнили, что стоял он десятым от ворот, сразу же за каневским. В каневском курене топилось, а корсунский стоял занесенный снегом, и ни одного следа не было протоптано к его дверям. Курени жили в доброй дружбе. Метла и Пивень были уверены, что и среди каневцев найдут знакомых, и завернули к ним в курень. Перешагнув порог, они лихо крикнули, один хриплым басом, другой — бабьим голоском:

— Челом, хлопцы-молодцы!

В курене слонялось или сидело за работой не больше десяти казаков. Они, должно быть, по голосу услышали, что заглянули заблудшие браты, и с любопытством оглянулись.

— Рады видеть гостей, — отвечал один. — Просим к нам в курень, панове казаки!

— Хоть бы и не рады, — с деланной грубостью перебил его Метла. — Так наших уже, видим, черт забрал! Перевелись все корсунцы, что ли?

— И двери снегом замело! — подкрепил Пивень.

— Замело! — поддакнул каневский казак и печально вздохнул. — Так вы соседи? Будьте гостями, а место для вас найдется.

— Да и вас что-то мало. Куда же все подевались, на турка пошли, что ли?

Метла сбросил уже свитку и, как дома, присел к вкопанному в землю столу. Он сразу увидел, что в курене было чисто — стены выбелены, пол подмазан и присыпан желтым песком. В печке горел огонь, трещали дрова. Пивень поежился — похоже, что опять будет мороз.

Казаки заняты были своими делами: один у окна чинил сапоги, другой латал жупан, третий чистил конскую сбрую, четвертый саблю точил, пятый в дальнем углу стирал сорочку, а еще двое принесли со двора большие охапки камыша и сбросили возле печки.

Не занят ничем был только один куренной атаман, казак с белыми усами и такими же бровями над острыми глазками; на голове, как кустик ковыля, торчал чуб, затылок был подбрит по запорожскому обычаю.

Раньше такого казака среди каневцев не было, не нашел Метла знакомых и среди остальных казаков. Ему вдруг стало грустно, словно он что-то безвозвратно потерял, и он тяжело вздохнул. Куренной атаман, верно, подумал — казак вздыхает оттого, что мало сечевиков осталось, и сказал:

— Спрашиваешь, куда девались браты? Укрываются в плавнях, а здесь хозяйничают паны-ляхи. Это только потому, что мы рыбалим, нас пустили сюда, а другим и глаз казать нельзя. Кошевой атаман и тот в зимовнике сидит. Вокруг него Сечь ютится, да и то тайком. Человек, может, триста только и осталось. На море ходили этим летом всего шесть чаек. Слух прошел, что будут отстраивать челны, чтобы против турецкой веры встать, уже и деньги будто Ильяш получил от польского короля, да что-то снова затихло. А казаки уже вовсе терпение потеряли, хотели сами начинать, так натыкали комиссаров, уже и к скарбнице дорогу проведали — «не позвалям», и все! Начисто ограбили и душу и тело. Подались казаки кто куда, у кого есть хутор — поехали в зимовники, кое-кто к ним пристал, другие пошли на Дон, на Кубань... А оно, видно, там хорошо, где нас нет. Ну, а вы где побывали, что видали?

— Хе-хе, братцы-молодцы! — крикнул Пивень, который уже чувствовал себя как дома: свитку он кинул на нары, рукавицы на лавку, на столе расчистил место для локтей. — Где бывали, что видали, о том уже забывать стали, а с кем сюда пришли, спросите!

— А может, будете так добреньки, сами скажете?

— Само собой, скажем. Про Чигиринского сотника, про Богдана Хмельницкого слышали?

Все казаки подняли головы, насторожили уши, а кое-кто подошел к столу.

— Слыхали! Говорят, утек на запороги, — сказал атаман.

— Испугался, говорят, и удрал, — прибавил второй.

— Будто на Томаковке лагерем стоит, — подтвердил и третий.

— Я слышал, реестровые собираются его сцапать, — сочувственно произнес атаман.

— Его? Сотника Хмельницкого? — Пивень беззвучно засмеялся беззубым ртом. — Да мы и Польшу всю повоюем, за ним встанет вся Украина. И сечевое товариство поможет. Разве нет?

— Это вам двоим, что ли? — с усмешкой сказал атаман.

— Хе-хе-хе, пане атаман, поди погляди на остров, там уже вся тысяча наберется!

Казаки удивленно переглянулись.

— А ты говорил, брешет кобзарь. Тут один кобзарь был.

— Не Кирило, случаем, Кладинога? — спросил Метла. — Такой высокий? Вот-вот...

— Этот вам обо всем расскажет, — перебил Пивень, — и как римские католики в унию нас загоняют, и кто хочет совсем стереть с земли казачье звание, и кто кровь пьет хлеборобскую. Скажет, и на кого надо сабли точить. С ним сам Хмельницкий беседует.

— Может, и верно это, — бросил своим куренной атаман.

— Еще и как верно! — закончил за него Пивень, увидев, что кухарь уже несет к столу большую миску, над которой поднимается пар.


V


С каждым днем поляна на острове Бучки все больше становилась похожей на военный лагерь. На белом снегу уже зачернел вал, опоясавший табор, появилось еще несколько землянок, так как прибавилось народу. Пока это в большинстве были казаки из Запорожья, которым надоело протирать лежанки по зимовникам, хотелось погарцевать на ратном поле. А на Сечи было тихо и безлюдно, как во вдовьей хате.

Богдан Хмельницкий все еще жил в шатре; вокруг шатра стояла стража. За день до рождества к Хмельницкому зашел Лаврин Капуста; он поздоровался тише обычного, а потом начал кашлять в кулак. Это был первый признак, что Капуста чем-то взволнован, и Хмельницкий спросил его:

— Что тебя встревожило, пане Лаврин?

— Беда, пане сотник!

— Опять Метла с Пивнем?

— Метла пьет, да ума не пропивает, а вот наши братья реестровые и трезвы, а с ума спятили.

— Ты о каких реестровых?

— Да Черкасского полка, что тут в гарнизоне стоит. Собираются тебя, пане сотник, ловить.

— А почему ты думаешь, что как раз они?

— Коронный гетман прислал приказ поймать тебя, пане сотник, и казнить.

Хмельницкий долгим взглядом посмотрел в лицо Капусты и глухо сказал:

— Вот оно что! Ну что ж, радоваться надо, пане Лаврин. — В глазах его и в самом деле блеснули веселые огоньки. — А это ты верно знаешь?

— Вот тебе список с письма начальнику гарнизона.

Богдан Хмельницкий широко раскрыл глаза и от удивления только покачал головой. Стал читать. По тону приказа он понял, что коронный гетман, больше чем кто-нибудь другой, догадывается об истинных намерениях Хмельницкого. Вот почему требование его было так категорично. Надо было во что бы то ни стало усыпить подозрительность гетмана, но прежде всего поставить пана Потоцкого в такое положение, чтоб он захотел с ним разговаривать, а еще лучше — должен был с ним разговаривать.

— Садись, пане Капуста. Пока мы не выгоним гарнизон из Сечи, до тех пор мы только бунтовщики, беглецы — и все. Понимаешь?

— Сдается, понимаю.

— Однако же, если мы выступим против Черкасского полка, с нами будут драться не только жолнеры, которых в полку всего триста человек, но и казаки, которых не менее пятисот. А если гарнизон сам на нас нападет, так их, может, всего-то останется триста человек.

— Теперь уж и вовсе понимаю.

— Так вот, пускай почаще наведываются в Черкасский полк наши кобзари, а вокруг лагеря сегодня же надо поставить частокол, дерева хватит. Да усилить охрану.

— Уже как будто и от сердца отлегло.

— Рано, пане Лаврин. Мы еще не говорили с паном кошевым.

— С Тягнирядном? Не знаешь ты его, что ли?

— Он тогда был простым казаком.

— Только и всего, что брюхо выросло.

— Пускай бы в гости заглянул. Можно так сделать, что и знать никто не будет.

— Понимаю, пане Богдан. А если явятся к нам непрошеные гости?

— Смотря сколько и с чем, а главное — кто. Я не собираюсь каяться ни перед ними, ни перед королем Владиславом!

В сечевое товариство принимали только после того, как человек прочитает «отче наш» и «верую» и еще перекрестится по-православному. За благочестивую веру христианскую казаки шли на муки, но церковь в Сечи помещалась и сейчас в бараке, оплетенном хворостом и крытом камышом. Рядом стояла маленькая колоколенка, хотя колокол, подаренный еще гетманом Петром Сагайдачным, был большой и звучный: как зазвонят, слышно и на островах и по всему Великому Лугу. Из окон колокольни выглядывали пушки, из которых не только стреляли по татарам, но также салютовали на пасху и рождество, в богоявление, на храмовой праздник покрова, когда приезжали послы и когда собирали раду.

Поп в церкви был старый, тихий, зато дьякон обладал таким басом, что как начнет читать евангелие, можно и в церковь не ходить: слышно во всех куренях. Заметный был там и псаломщик, такой длинный, что мог тушить свечки, как бы высоко они ни горели. В его же обязанности входило будить к заутрене судью, писаря, есаула и всех куренных атаманов, когда они находились на Сечи.

Еще больше, чем попов, почитали казаки кобзарей, от которых можно было услышать и печальную и веселую песню — у кого к чему душа лежит.

Кирило Кладинога недавно тоже приплелся на Сечь. Он уже наведался в каневский курень, а в сочельник направился в Черкасский полк. У дверей стоял на часах поляк из тех, которыми после ординации пополняли украинские полки вместо умерших реестровых. Завидев кобзаря, он надменно крикнул:

— Куда прешь?

— Куда люди, туда и я! — отвечал Кладинога, вытянув вперед руки, чтобы нащупать дверь.

— Иди к своим Семенам, пся крев! — закричал жолнер и ударил старика мушкетом по вытянутым рукам, да еще и толкнул в грудь.

Кобзарь потерял равновесие и упал в снег. В это время в сени вышли покурить несколько реестровых казаков. Они все видели и слышали, как отозвался о них поляк. Один казак подбежал к жолнеру и ударил его в ухо с такой силой, что тот перелетел через кобзаря и хлопнулся в снег, но тут же вскочил на ноги и прицелился в казака. Выстрелить он не успел, так как подбежал еще один казак и, выхватив у него мушкет, огрел им жолнера по голове. Жолнер охнул и медленно осел. На крик подоспел жолнер от другого барака и в свою очередь ударил мушкетом казака. Казак зашатался, упал. А еще через минуту на снегу лежал и второй жолнер. Крик поднялся во всех куренях гарнизона. Поляки стали удирать и прятаться, но их находили. Встревоженная полковая старшина открыла стрельбу и только этим остановила расправу над поляками.

Кобзаря подняли с земли каневцы и увели в свой курень. До сих пор реестровые не осмеливались заходить к соседям: они понимали, что оказались бы нежеланными гостями. Об этом без слов говорили взгляды, которыми их дарили при встрече сечевики. После стычки с польскими жолнерами часть реестровиков впервые переступила порог каневского куреня. Кобзарь долго прислушивался к возбужденным голосам, наконец с хитрой усмешкой и от себя вставил слово:

— Шел к своим сочельник возвестить, а попал к ляхам. Должно, стар уж стал Кирило, что не нашел дороги на Сечь.

Было понятно каждому, что кобзарь смеется над сечевиками, и запорожцы молча опустили чубатые головы. А кобзарь придвинул кобзу, прижался к ней, как казак к любимой, и перебрал пальцами струны. Они зазвенели, заговорили нежно, как весенние ручейки, потом стали суровее, зазвучали насмешкой, и Кладинога запел:


...Только чую, не помру я на лавке средь хаты,

Покажу еще я силу ляху-супостату...


— Эге, славно наши хлопцы-молодцы умеют зачинать, вот хотя бы сегодня, да вот кончать не умеют... — И снова забегал пальцами по струнам:


Доводилось мне не раз в степи варить пиво,

Турок пил, пил татарин, пил и лях на диво…


— А почему бы сегодня и не попотчевать панов-ляхов, как умели их потчевать славные лыцари Павлюк, Остряница или Гуня?..

И опять рокочут струны:


Немало теперь лежит их с похмелья,

Кости их моют дожди и заносят метели...


— Так то ж Гуня был или Остряница. А теперь где такие? — отозвался из толпы один казак.

— У кого уши есть, голубь, тот слышит, — загадочно отвечал кобзарь. — Может, хоть он заступится за растоптанную веру нашу благочестивую, за ограбление церквей наших, за надругательства над доблестью лыцарства запорожского. Натыкали панов комиссаров, что и продохнуть не можно.

— На кого ты, человече божий, намекаешь? — спросил куренной атаман. На его жилистом теле была только одна сорочка из грубого полотна, завязанная зеленым шнурком. Он внимательно слушал кобзаря и то сжимал кулаки, то супил мохнатые брови, даже зубами скрипел. — Мы бы его, человече божий, под знамя поставили! Здесь, говорят, сотник Хмельницкий объявился на острове, слышали — и он кое о чем думает-гадает.

— Казацкое сердце в груди у сотника Хмельницкого: забрал у него подстароста все угодья и живность всю, сына запорол, а сотник об Украине печалится.

Кладинога помолчал, тронул пальцами струны, прокашлялся и густым басом запел:


Ой, надвигалась черная туча,

Сгал гром громыхать...


По всем лицам теплой волной пробежала улыбка, губы сами повторяли слова кобзаря — любили казаки песню.

— Эту наш кошевой любит... Вот бы обрадовался, кабы услышал!

Кошевой атаман Тягнирядно сидел в это время на острове Бучки в шатре у Богдана Хмельницкого. Долго вспоминали они молодые годы, когда вместе казаковали, между тем Богдан Хмельницкий не забывал, для чего пригласил кошевого, и постепенно выложил перед ним все обиды, которые терпела от польских и своих магнатов вся Украина. Тягнирядно тяжело вздохнул.

— Анафемские души! — проговорил он.

Тягнирядно был седой уже, дородный казак, однако еще подвижной, с молодыми глазами. Вырос он на Сечи, побывал и в море и в степи, был на турецкой галере, от цепей и сейчас еще чернели на запястьях, словно браслеты, глубокие полосы. Поняв, что пан сотник заговорит сейчас о политике, он поморщился; казаки весь жупан на нем оборвали, пока заставили взять палицу кошевого; ему конь да сабля, перегоны да сеча были по душе, а не кошевое управление. Тягнирядно крякнул. От Богдана Хмельницкого не укрылось его смущение, но Чигиринский сотник продолжал.

— Либо сейчас, пане кошевой, либо никогда, — сказал он твердо. — Коли панам-ляхам удалось уже поставить свой гарнизон на Сечи, так теперь жди, что из страха перед турецким султаном они и вовсе захотят стереть с лица земли казаков.

— Пане сотник, ведь ты же знаешь, что Польша не одна: за ней стоят Австрия и Франция. Ей в случае нужды и татары помогут.

— А мы татар переймем.

— Как это переймем? — вытаращил глаза кошевой. — Это чтоб с басурманами вместе?

— Не в церковь собираемся, а на войну, пане кошевой. А если в тылу спокойно будет, одно будем знать — пробиваться вперед. А Польше сейчас трудно рассчитывать на помощь. Рассуди, пане кошевой: в Англии, слышно, смута идет, во Франции тоже неспокойно. У самих, как говорится, пожар в доме. А возьмем Неметчину — все еще воюет со Швецией, Туретчина с Венецией дерется. Не до Польши сейчас султану. А в Крыму голод, и Польша до сих пор не заплатила татарам дани. Хан Ислам-Гирей — человек с головой.

Кошевой вздохнул еще тяжелее и снова вытер пот.

— Вам виднее, пане сотник, а только лучше бы с Москвою договориться.

— Лучше! — согласился Хмельницкий и тоже глубоко вздохнул. — Двадцать лет об этом думаю.

— Вот где наш правильный путь, пане добродию.

— Тогда уж Туретчина и Крым полезут на нас непременно, а московскому царю возможно ли будет нас поддержать? У самого Швеция в тылу. Будем просить, пан кошевой, не только о помощи, но и о том, чтобы царь московский принял нас под свою руку. Пусть не сегодня, пусть завтра, а иначе нас разные нехристи заклюют. Трудно, но будем домогаться.

— С этого бы и начинали. Говорите, что делать, мы согласны помогать.

— Пока польский гарнизон на Сечи, пустые разговоры!

— Сами знаете, пане сотник, сколько осталось товариства в коше. Поговорю, может, что и придумаем. И с реестровыми поведем беседу.

— Надобно! Мудрые люди говорят: и дальняя сосна к бору шумит.

— Еще и как зашумит! — уже весело сказал кошевой, по-своему поняв пословицу. — Сейчас же кликнем по зимовникам: пускай пули льют, порох делают, сами возвращаются и пищевой припас везут. Скажем — и старшого бог посылает.

— А мы пошлем призывные листы на Украину: пускай поднимают народ, — прибавил Хмельницкий, как о деле решенном.

— Пишите, пане добродию, а наше дело — рубать.


VI


Прошли рождественские праздники, миновало уже и крещение, а реестровики все не беспокоили Богдана Хмельницкого. Может, Капусте подсунули поддельный, нарочно написанный приказ гетмана коронного, чтоб подшутить? Каленик Прокопович, есаул Черкасского полка, всегда рад поднять на смех, не пощадит и отца родного. Под стать ему там подобрались и сотники: придурковатый Мусий Опара, хитрый и ретивый Данило Городченя, такой же Ючук Савич. А Онисько хоть Зайцем и прозывается, но сущий волк. Если есть среди них хоть сколько-нибудь порядочные, так разве только Себастьян Богуславский и Прокоп Лазаренко. Был еще Богдан Топычка, да о том что-то в полку уже не слыхать больше.

Но на третьей неделе нового года на остров явилось двое старшин Черкасского полка в сопровождении четырех казаков. Высокий частокол с бойницами, стража у ворот, целый лагерь за частоколом поразили прибывших. Из-за такого палисада нелегко взять беглеца. Пока казак кого-то вызывал, они внимательно разглядывали все вокруг: в двух землянках жило, должно быть, немало людей, так как они толпились не только у дверей, а и на площади. В одном конце кто-то обучал молодых хлопцев биться на саблях, в другом месте возились на снегу около пушки, похожей на борова. А лошадей под навесами стояло многонько, не одна сотня. Мусий Опара от удивления даже рот открыл и вопросительно уставился на Городченю.

— Вот тебе и бунтовщик!

— От того, что их много, ничего не меняется, — с раздражением возразил Городченя. — Из-за таких и нам, честным, не верят поляки.

— Не верят! Да и раньше не верили, пане Данило. И никогда. Они считают, что это уже у нас в крови — польской шляхте не покоряться.

— Мы служим его королевской милости, пане сотник, — польской короне, а не шляхте!

— А для меня все едино, — пренебрежительно махпул рукой Опара, но, оглянувшись на казаков, вспомнил, что двое из них — переодетые в казацкую форму поляки, и неуклюже закончил: — Польская ли корона, его ли милость король, все это есть величество.

К воротам направлялся какой-то казак, и, когда он подошел ближе, они сразу узнали Якима Сомко из Переяслава, потому что второго такого и ростом и красой на Украине не было. За Сомком шли шестеро казаков с мушкетами.

— Пожалуйте, вашмости!

Прибывшие старшины смешались: на такой прием они не рассчитывали, думали найти Хмельницкого где-нибудь под кустом, окруженного десятком-другим голытьбы, а что дальше делать с беглецом — само собой было ясно, для того и казаков взяли. Как обходиться с Якимом Сомко, тоже оказавшимся здесь, никакого распоряжения они не имели, а потому отвечали на приветствие совсем растерянно. Сомко даже улыбнулся, правда только уголками губ.

— Что имеете сказать?

— Мы к Богдану Хмельницкому, — насупился Данило Городченя. — Надо нам побеседовать.

— Заходите, вашмости!

Мусий Опара, очутившись на майдане, беспокойно оглянулся на ворота. Там уже стояла стража, которая, наверно, не выпустит их, если они захотят вернуться назад. Он встревоженно толкнул Городченю.

— Ты не очень того... а то гляди... — Заметив, что Яким Сомко обернулся. Опара угодливо заулыбался.

Прибывших ввели в шатер, но и тут они увидели перед собой не Богдана Хмельницкого, а Лаврина Капусту и Ганджу. Такая встреча еще раз удивила их и посбавила спеси.

Мусий Опара, боясь, что Городченя своим поведением накличет беду, заискивающе, с фальшивой радостью воскликнул:

— Гора с горой... Доброго здоровья, панове казаки!

— На здоровье, благодаренье судьбе, не жалуемся, — отвечал Капуста со своей всегдашней улыбкой на круглом лице. — Другого не хватает... всем нам, панове!

— То есть? — Рука Опары задержалась на усах, с которых он снимал ледяные сосульки.

— Видал частокол? Вот так и все мы за частоколом...

— А где же этот... Богдан Хмельницкий? — перебил их Данило Городченя.

— Пана Хмельницкого нету сейчас. Коли погостите у нас, так, может, завтра к ночи вернется.

— Откуда?

— Отправился на Низ, к Базавлуку. Говорят, там лучше места есть. Пожелал сам поглядеть. А вы, панове, что хотели?

— Да так... — замялся Опара. — Соседи все-таки.

— Ничего не хотели, — опять перебил Городченя. Он, когда услышал, что нет Хмельницкого, насупился было, но сейчас, казалось, чему-то обрадовался, живее заговорил и даже попытался улыбнуться. — Живем рядом больше трех недель, а до сих пор не знаем, отчего пан сотник на Томаковке оказался, что думает дальше делать...

— А тебе что до того? — раздался скрипучий голос Ганджи, который до тех пор сгребал палочкой угли в печурке. Он поднял голову и уже сердито прибавил: — Выслуживаешься, Данило? Думаешь, паны-ляхи дозволят ручку целовать? Были уже такие, что целовали, а для них обеды устраивали, да только на колу кончили. Может, забыл, напомню: так вот и полковник Савва прислуживался панам, пока гетман Павлюк голову ему не срубил.

Городченя ощетинился, стиснул зубы и злыми глазами посмотрел на Ганджу. Он знал, как бьется на саблях этот казак. Не каждый отважится с ним выйти на поединок, но и он сам учился не у кого-нибудь, а у Богуна. Когда Ганджа напомнил про Савву. Городченя даже подскочил и схватился за рукоять сабли.

— Попробуй, вот моя голова. Выходи! — И двинулся наружу.

Но Ганджа сказал спокойно:

— Я еще не кончил. Голову потерять успеешь, а сейчас слушай.

— Не только вам, панове сотники, говорит Ганджа, — подхватил Лаврин Капуста, переставший уже улыбаться, — не только вам, а и всем реестровым казакам. Где ваше место — с панами-ляхами или с братами родными? Оставь саблю, сотник, не Ганджи голова, а твоя должна бы покатиться на снег. Богдан Хмельницкий, шляхтою приниженный до хлопа, дочиста обобранный, не знает, где голову приклонить, а гетман коронный еще и против жизни его умышляет, а ты, сотник, пришел допытываться! Поезжайте себе назад! А хотите правде служить — приходите сами и казаков приводите!

Сотники возвращались к воротам. Мусий Опара растерянно и виновато улыбался, а Данило Городченя стискивал тонкие губы. Он шел так быстро, что толстому Опаре приходилось почти бежать за ним, чтобы не отстать.

Когда их кони зацокали подковами, увозя всадников, в шатер вошел Богдан Хмельницкий. Он был собран и стремителен, как человек, принявший какое-то решение.

— Видели, как Городченя погнал коня? Торопится. Нам тоже следует спешить. Они рассчитывают перехватить меня одного возле Базавлука, а мы их перехватим в плавнях.

— Как, в чистом поле? — оторопело спросил Капуста. — А не лучше ли здесь их встретить?

— Нет уж! Тогда мы будем иметь впереди черкассцев, а с тылу, возможно, еще и левенцев. По мне, так пока и одних хватит.

— И то правда, пане сотник! Хотя левенцы уже ищут с нами согласия.

К ночи в лагере осталась только скотина да при ней несколько казаков, укрывшихся за крепко запертыми воротами. Весь отряд, чуть ли не десять сотен, с Богданом Хмельницким во главе, двинулся на юг. Только казак Пивень, на этот раз один, зашагал на Микитов Рог.

За Микитовым Рогом верстах в семи начинались плавни, заросшие густым, как орешник, камышом, и тянулись они до самого Базавлука. Бесчисленные рукава, на которые делился здесь Днепр, образовали в этом месте больше десяти тысяч больших и малых островов, известных одним только казакам. Протоки в густых камышах служили самой лучшей системой обороны. Тут погибло немало турецких галер, пытавшихся преследовать казаков, когда те возвращались из морских походов. Заплутавшись между островов, они не могли найти дороги назад, а из-за камышей их расстреливали невидимые казаки. С того времени турецкие галеры больше не заходили в Днепр дальше чем на четыре-пять миль от устья. Именно потому казаки и устроили тут свою войсковую скарбницу: здесь укрывали все оружие, чайки и деньги. Отнятые у турок пушки и фальконеты тоже прятали в протоках под водой, а кое-кто хранил в тайничках и добытые в походах сокровища, которые не могли пострадать от воды. Здесь же строились казацкие челны. Сейчас все протоки сковал мороз, а снег укрыл лед и пушистыми белыми кистями повис на камышах.


Часть казаков Хмельницкий оставил на первом рукаве, куда вел след всего отряда, а остальных, углубившихся в плавни, разбил на две части и послал направо и налево, приказав так укрыться, чтоб утром и птица не могла заметить среди камышей ни коня, ни человека.

Теперь у Богдана Хмельницкого была одна забота: устроить так, чтоб полковник Вадовский погнался за ним всем полком, чтоб в Сечи не оставил ни одного человека. Потому-то никто и не думал прятать следы: пусть видят, что Богдан Хмельницкий, напуганный расспросами сотников, бежит со своей голытьбой еще дальше на юг.

Утро настало розовое и прозрачное. Едва рассвело, как от Микитова Рога отделилась группа всадников, и видно было, что они скачут по свежему следу. За передовым отрядом выползла черная и длинная колонна. У Богдана Хмельницкого было хорошее зрение, он сразу определил и размер колонны и количество сотен в ней, но, для того чтобы еще крепче увериться, спросил у Тетери:

— Ты что видишь, Павло?

— Да вроде будто весь полк двинулся, батько.

— Верно, весь полк. — И Хмельницкий улыбнулся. — Выходит, что Пивень пригодился!

Удовлетворение, оттого что полковая страшина поддалась на его хитрость и вывела за ворота Сечи весь полк, владело Хмельницким только какой-то короткий миг и сразу же перешло в озабоченность: теперь этот полк отлично вооруженных, вымуштрованных казаков надо было одолеть руками голытьбы, наполовину безоружной. Хмельницкий больше надежд возлагал на реестровых казаков, часть которых, наверно, не захочет драться со своими, надеялся также и на то, что нехватку оружия заменит жажда мести.

За версту от плавней колонна остановилась и стала разворачиваться в боевые порядки, а разведка углубилась в камыши.

Передовые не проехали зарослями и двухсот шагов, как их со всех сторон окружили. Слышались выкрики и в других местах.

— Эх вы, дерьмо, а не казаки! — ругался Метла. — Едут, как на ярмарку. Слазьте, собачьи души!

Один из верховых побелел, как мел, двое других только молча нахмурили брови. Метла догадался и тут же крикнул:

— Отведите эту глисту к сотнику! Видно, шляхтич: вишь, уже душа в пятках. — Когда за польским жолнером затихли шаги. Метла даже ногами затопал от злости. — Вы что ж это, собачья кровь, на своих идете? Метла жить вам не дает, заставляет на папу римского молиться?

— Да что там на своих, — отозвался один из всадников, — за нами вся сотня перейдет. Так и уговорились, коли примете.

— А то как же, — все тем же тоном, продолжал Метла. — Еще, собачий сын, спрашивает! Когда же эта сотня будет переходить? А ты не брешешь, панский холуй?

— Дайте мне камышину! И не очень-то лайтесь!

— Ишь ты!

— Вот тебе и «ишь ты»!

К камышине верховой привязал тряпицу, поднял кверху и замахал ею над головой. Белую полоску, извивавшуюся, как змейка, заметили в полку, и движение усилилось.

Метла взобрался на спину другому казаку, и ему все было видно.

— Так ты им знаки подаешь, анафема! — закричал он.

— А к кому же им переходить, коли вас тут нет?

Метла уставился на разведчика: прав, чертов сын! Он снова посмотрел сквозь камыши. Полк уже приблизился к зарослям. В одном месте вдруг отделилась группа и побежала.

— А какая твоя сотня, хлопец?

— Да не из пугливых.

— Пана Лозенко, — отвечал второй, который уже тоже начал волноваться.

— А ну, глянь... вон там... Погоди, сам уже вижу. Прокоп скачет. А может...

Но в это время передовой всадник выхватил белый платок и замахал им над головой. Позади послышалось несколько выстрелов, тогда от лавы отделилась еще одна сотня и тоже замахала белыми платками. За ними, стреляя вдогонку, кинулись другие сотни...

— Давай закурим люльки, за чубы взялись, — сказал Метла. — А Хмель, гляди, гляди, уже конницей окружает. Вот это вояка! Лупи, лупи их!

В это время из камышей выскочило десятков пять всадников на степных лошадях.

— Это кто еще? — удивился Метла. — Да ей же богу, не иначе как левенцы. Ну да. Гречка впереди!

Левенцы скакали наперерез обеим сторонам, и определить сразу, на кого они ударят, было невозможно.

— Разбойники! — закричал Метла. — Вам что, паны уже родней стали? — Но левенцы повернули и ударили во фланг полякам. — Я ж говорил... Слава левенцам! Хлопцы, вперед!

— Вперед! — раздалась команда Золотаренко, назначенного старшим по сотне.

Казаки двинулись разом — и пешие и конные, камыш закачал метелками, как в бурю, и затрещал, точно на огне. К плавням бежала только часть реестровых казаков, а остальные, обернувшись, уже стреляли по своим.

Первым повернул коня полковник Вадовский, за ним есаул Прокопович, но, когда есаул нагнал полковника, тот вдруг ощерился на него и потянулся к пистоли. Есаул на бегу отвернул коня, сделал полукруг, остановился и, ошеломленный, стал вытирать обильный пот. Мимо него проскакал в тыл, держась за бок, сотник Данило Городченя, потом сотник Савич. Когда они стали отдаляться от лавы своих казаков, кто-то крикнул с отчаянием и гневом:

— Бегут! Старшины бегут!

Теперь уже всем видно было, как степью скакали назад к Сечи трое всадников, а есаул все еще стоял на месте, как громом прибитый, и растерянно вытирал платком бледное лицо.

Сначала побежали отдельные жолнеры, а когда кое-кого из них подкосили пули, побежали назад все поляки, а реестровые казаки, не успевшие или не пожелавшие перейти на сторону Хмельницкого, побросали на снег оружие.

Кошевой атаман оказался в затруднительном положении. Он от души хотел помочь Хмельницкому, но положение пока еще не позволяло открыто взять его сторону. Надо было действовать так, чтобы в случае неудачи нельзя было обвинить Сечь в помощи приговоренному к казни сотнику. Полковник Черкасского полка, пан Вадовский, уже давно решил, что пошлет на ватагу Хмельницкого одну, от силы две сотни. Сведения о численности отряда, принесенные перебежчиком Пивнем, перевернули все его планы: выходило, что с двумя сотнями выступать было рискованно, хотя и Сечь оставлять без охраны тоже не годилось. Впрочем, кроме рыбаков, он давно уже не видел ни одного сечевика и потому решил двинуться всем полком. Этого только и дожидались сечевики, притаившиеся в камышах. Не успели колонны скрыться в морозном тумане, как они ворвались на Сечь.

— А теперь берите на засовы все ворота! — приказал кошевой.

— Мудрое решение, пане кошевой, ей-ей, мудрое, — даже крякнул от удовольствия есаул.

С первыми лучами солнца сечевики взобрались на пригорки, на крыши, всюду, откуда можно было увидеть шлях на юг. Казак Пивень тоже вскарабкался на сруб под пушкой. Он волновался больше всех: это ведь из-за него на Хмельницкого двинул Вадовский все силы. А что, как не выдержит пан Хмельницкий? Пивень трясся от волнения и холода, но карабкался все выше. Отсюда хорошо было видно через частокол, как полк остановился, как стал разворачиваться к бою, видно было, как поднялись первые дымки от выстрелов, затем побежала одна сотня, вторая. Но сердце у него радостно екнуло, только когда он увидел, как с обеих сторон в тыл Черкасскому полку стала заходить конница. Пивень еще не мог толком всего разглядеть на таком расстоянии, но решил, что полковник уже должен бежать, и закричал во все горло:

— Тикает! Ей же богу, тикает!

Сечевики завертели головами, вытягивали шеи, но ничего пока не видели.

— Тикают, тикают, холуи! — вопил Пивень.

— И правда, тикают! — закричали уже и другие. — Гляди, гляди, побежали...

— Перенимай, хлопцы, перенимай! — выкрикивали сечевики так, словно и за семь верст их могли услышать казаки Хмельницкого.

— А этот скачет, а этот скачет! — кричал с пригорка старый казак. — Пустите меня, я и без сабли из него дух выпущу! — но продолжал вертеться на месте.

Расстояние с каждой минутой уменьшалось. В переднем всаднике уже можно было узнать полковника Вадовского, за ним скакали джуры, подальше трясся полковой писарь, а еще дальше — кучка казацких старшин.

Пивень хохотал во все горло, от смеха слезы текли по его посиневшему от холода, сморщенному лицу, и он только помаргивал маленькими глазками, как младенец на свет.

— Вот как воля бьется! Паночек Вадочек, возьми и Пивня в садочек!

— О, и пехтура уже бежит!.. Ну и ноги! — кричали сечевики.

— Да пустите же меня! — снова выкрикнул старый казак, хотя никто его и не держал.

Тем временем всадники подскакали к воротам Сечи и, к своему удивлению, увидели их на запоре. Погоня Хмельницкого могла настигнуть каждую минуту. Всадники нетерпеливо закричали:

— Эй, кто там! Отворяй ворота!

За воротами было тихо.

— Да отворяй, слышишь?

— А вы кто такие? — спросил после паузы сонный голос.

— Открывай, пся крев! — уже истерически закричал полковник.

— А чего это вам так приспичило, что и ответить не можете?

— Ты что, не видишь или не знаешь, кто мы, хам?

— О, теперь сразу видно, что лыцари! Только без дозволения пана кошевого никого не могу пустить. Подождите, сиятельное панство, я быстро: одна нога здесь, другая там. Когда на Кумейках надо было подвезти боевой припас, пан сотник говорит: «Каленик, скачи верхом», а я только взял батожок...

— Я тебе голову сниму, отворяй! — орал полковник, испуганно оглядываясь назад.

Голос еще спокойнее отвечал:

— Каленику два раза говорить не надо, одна нога здесь, другая там, вот на Солонице...

Полковник выхватил пистоль и выстрелил прямо в башню.

— Гляди, еще и ответа не принес, а паны уже сердятся, — сказал тот же голос.

За частоколом слышны были выкрики:

— Скорее, скорее!

К кому они относились — к тем ли, кто был у ворот, или к тем, кто за ними гнался, — полковник Вадовский не мог разобрать, а от страха быть настигнутым у него тряслись поджилки. Он забарабанил в створки ворот, потом нажал плечом, помогли и другие, но дубовые доски не поддавались. Полковник с осатанелым лицом начал стрелять прямо в ворота. Тот же голос равнодушно произнес:

— И с чего орать? Сказано же — сейчас, только люльку запалю.

А за частоколом еще громче кричали:

— Скорее, скорее! — словно кого-то подбадривая.

Погони еще не было видно, но она могла каждую минуту вынырнуть из-за угла частокола, а тогда уже спасаться будет поздно, и потому, когда издали послышался конский топот, полковник Вадовский повернул коня и во всю мочь погнал его на север. За ним поскакали и остальные. А когда они скрылись из глаз, к воротам подскакали еще несколько верховых и тоже забарабанили в дубовые ворота.

— Открывай! Отворяй! — кричали они на разные голоса.

— А вы кто такие? — все так же равнодушно, как и прежде, спрашивал сонный голос. — Может, те, что тут по островам шатаются?

— Отворяй, собачий сын, а то как вытяну саблей по спине, так будешь у меня знать, кто по островам шатается, а кто для порядка поставлен!

— Так это вы, а я думал, что это не вы! Чего же вы хотели, панове порядочные?

— Не слышишь, что ли, дубина?

— Почему не слышу! Подождите, вон еще кто-то топочет.

Верховые не стали больше тратить силы на перепалку с сечевиками, повернули коней и тоже поскакали на север. Через некоторое время из-за угла выскочили несколько всадников, одетых кто во что горазд. Они подскакали к запертым воротам и, не увидев никого, с досадой заскребли в затылках.

— Чего зажурились, братцы запорожцы? — весело окликнул сечевик с башни.

— Попрятались?

— А с чего бы это мы их прятали! Вон, глядите, хвостами вертят! Поскакали на Каруков.

— Так то паны? — обрадовались всадники. — Догоним не догоним, а попугать надо. — И они ускакали.

К полудню поле боя было уже очищено от противника, валялись только подбитые кони, раненые и убитые жолнеры и реестровики, потерянные шапки, мушкеты. Вскоре казаки Хмельницкого уже подобрали и перевязали раненых, похоронили убитых и с гордым видом начали строиться в сотни.

Только несколько всадников, среди которых был и Богдан Хмельницкий, еще кончали бой далеко в степи, и то тут, то там можно было видеть, как от ударов сабель сыпались искры на снег, потом падал всадник, а конь бежал уже без седока. Построенные в колонну войска с пленными позади ожидали своего атамана, но прискакал джура и приказал Золотаренко вести всех на остров Бучки. Золотаренко понял, что пан Хмельницкий все еще носится по степи не для того, чтобы показать свою удаль, а чтобы утишить волнение, охватившее его после первой победы. Пусть она еще и незначительна, но именно от нее зависело, пойдут ли те, кто доверился ему, спасать других, спасать Украину.

Уже почти у самой Сечи Золотаренко заметил, что их догоняет Хмельницкий: за ним ехали левенцы. Золотаренко остановил казаков и стал ждать. Богдан Хмельницкий подскакал галопом. Он был бледен, но глаза горели, вид у него был решительный и сановитый. Увидев его, люди вдруг радостно и возбужденно закричали:

— Слава, слава нашему атаману Хмельницкому! Слава нашему батьку!

Полетели вверх шапки, кони загарцевали, поднимаясь на дыбы.

Богдан Хмельницкий старался быть спокойным, но когда поднял вверх руку, она задрожала.

— Лыцари, славные молодцы, кланяюсь вам до сырой земли! Спасибо! Сегодня была первая, но не последняя битва! Считаю для себя за честь до конца сражаться за нашу веру православную, за казацкие вольности, пока течет в жилах моих кровь. Мне много не нужно, но хочу по силам своим постоять за долю родной земли, за Днепро-Славуту, за солнце в небе, что заслоняет нам шляхта... — Шапкой он смахнул слезу, и движение это вызвало бурю выкриков.

Богдан Хмельницкий понимал, что сечевая старшина охотно примет его в свои ряды, но дело было не только в старшине, необходимо было, чтоб его приняли в свое товариство казаки. Для казаков он был все еще писарем войска Запорожского.

Казаки Хмельницкого с удалыми песнями приближались к Сечи. Уже можно было разглядеть над частоколом не только головы, но и горящие завистью глаза запорожцев, приветствовавших победителей. Поравнявшись с сечевиками. Богдан Хмельницкий взволнованным голосом крикнул:

— Сабли! Равняйсь направо!

Конники на треть вытащили клинки из ножен, как это делали в церкви во время чтения евангелия, а старшины выхватили свои и поставили перед собой, как свечки. Пешие расправили плечи, выровняли шаг.

Пройти перед сечевиками парадом пришло Богдану Хмельницкому на ум в последнюю минуту. Было это неожиданностью для всех его соратников, но выразило их сокровенное желание. В казаках-запорожцах видели рыцарей все, кто болел не только за свою долю, но и за долю отчизны, и они рады были хоть как-нибудь выразить запорожцам свои чувства. Команда Хмельницкого зажгла их, как искра, брошенная в порох.

— Слава запорожцам! — крикнул кто-то в рядах, и слова эти сразу подхватила тысяча глоток.

Сечевики вышли поглядеть на поле боя, на победителей, и никак не рассчитывали принимать парад. Почет, который оказали им Хмельницкий и его соратники, растрогал запорожцев. Они приняли важный вид, разгладили усы и застыли, как на молитве. Но всю торжественность минуты нарушил казак Пивень. Он к этому времени забрался на самую пушку и вдруг, замахав руками, как петух крыльями, закричал:

— Метла!.. Браточек, а я уже плачу: думал, черти там тебя утащили.

Теперь и другие зашумели, закричали, что у кого было на языке.

Богдан Хмельницкий уже знал, какую тактику пустил в ход кошевой атаман, и с напряжением вглядывался в ворота Сечи. Если они будут заперты, это означает, что сечевое товариство не желает иметь дело с Чигиринским сотником, хотя сегодня он и был победителем. От волнения сабля задрожала в его руке; он смотрел так пристально, что глаза начали слезиться.

Ворота были закрыты.

Хмельницкого обдало холодом, но в этот самый миг заскрипели петли, и ворота медленно растворились. Богдан Хмельницкий с облегчением вздохнул, выпрямился и еще увереннее повел своих товарищей на остров Бучки.

В Чигиринском курене было людно и шумно.

— А что ж это вы нас обошли? — закричали сечевики, узнав в Марке слугу Чигиринского сотника, едва он переступил порог. — Разве такие уж мы лежебоки, что и знаться с нами не хотите?

В бараке собрались казаки разных куреней проведать раненого товарища, который лежал на печи и скрипел зубами, сдерживая стон. Случилась вещь, неслыханная на Сечи: казак каневского куреня Остап завел с ним ссору, драку, а потом еще подколол его ножом.

— А ведь какой казак! — вздохнул кто-то. — С пьяных глаз!

— С пьяных ли, с трезвых, — сказал другой, — а за ссору и за кражу в Сечи кара одна.

— Неужто повесят? Да ведь это же Остап, он вырос на Сечи! Кто не помнит, как он бился с десятью татарами! Максиму побратимом был.

— Может, тот Остап, что заезжал как-то с Кривоносом к Богдану Хмельницкому на Суботов?

— Если с Кривоносом, значит тот. Сын покойного Бужинского.

— Шляхетская кровь заиграла.

— До этих пор не сказывалась, смирный был.

— Чаплинский, подстароста черкасский, тоже был смирный, даже покумился с паном Хмельницким, а сам только и глядел, как бы заграбастать сотников хутор.

— И заграбастал?

— Забрал все до нитки, недоляшек проклятый!

Среди казаков поднялся гомон, стали вспоминать и другие грабежи и издевательства панов над простым людом.

— Вы спрашиваете, почему пан Хмельницкий не заехал после боя на Сечь? — крикнул Марко. — А примет ли его сечевое товариство? Начнет вспоминать да поминать.

— Да найдется ли здесь кто, чтобы не знал Чигиринского сотника? Добрый казачина, не из последних!

— А паны что с ним сделали? — И Марко стал рассказывать и про разбойничий наезд Чаплинского и про издевательства коронного хорунжего Конецпольского; рассказал, как Хмельницкий напрасно пытался найти защиту своих прав в варшавском трибунале и на сейме, упомянул о том, как вел себя с ним король.

Гомон усилился, слышались уже и угрозы, но тут на пороге встал Богдан Хмельницкий. Он был взволнован, лицо его вытянулось, плечи опустились: видно было, что человека давит тяжкая ноша. В бараке сразу наступила тишина. Чигиринский сотник сделал шаг вперед, низко поклонился и приглушенным голосом сказал:

— Глядите на меня, на старого казака: служил сотником, служил писарем его королевской милости войска Запорожского, а до чего дослужился? За то, что стоял против турка, не бежал от татарина, защищал Украину, меня теперь, на старости лет, гонят, преследуют: сына покалечили, все пожитки забрали и меня самого осудили на смерть. Вот плата нам от панов за кровь, пролитую за корону, за наши раны! Прошу вас, браты, укройте меня, старого товарища, но подумайте и о себе, Речь Посполитая о том только заботится, чтоб с казаков побольше настричь шерсти. Так чтоб и с вами того не учинили!

Взволнованные казаки долго молчали, слышно было лишь, как то тут, то там вырывалось сердитое бормотанье. Один казак искоса бросал злобные взгляды на Хмельницкого и ворчал что-то про себя. Богдан Хмельницкий взглянул на него и сразу узнал Панька из Чигиринской сотни, который уже давно бросил жену, детей, поссорился с соседями и подался на Низ. Встретившись глазами с Хмельницким. Панько отвел взгляд и скрипучим голосом сказал:

— Себя вини, пане сотник, а к нам не вяжись!

Богдан Хмельницкий побледнел, плечи его опустились еще ниже, он склонил голову. Тогда выкрикнул другой:

— Фу ты, хуже бешеной собаки! Нет того, чтоб спасибо сказать сотнику... Разве он только о себе думает? А тебе все одно!..

— Панька хлебом не корми, дай только поворчать, — сказал куренной атаман. — Вы как, панове казаки Чигиринского куреня? Сотник Хмельницкий к нам ведь пришел!

— А что там! Известно!.. — выкрикнул какой-то казак и этим выразил то, что думали, вероятно, все, так как куренной кивнул головой и, уже обращаясь к Хмельницкому, сказал:

— Принимаем тебя, Богдан Хмельницкий, хлебом-солью и чистым сердцем!

Богдан Хмельницкий низко поклонился на три стороны. Тогда казаки других куреней закричали:

— Принимаем, принимаем, все принимаем!

Кровь медленно начала приливать к лицу сотника, глаза загорелись внутренним светом, а на губах под черными усами, может быть впервые за много дней, мелькнула улыбка облегчения: он почувствовал под ногами твердую почву, на которой уже можно было строить планы будущего.


VII


Думы обступили Богдана Хмельницкого. Он хорошо понимал: отнесись к делу с недостаточной серьезностью — и поплатишься головой, как и его предшественники поплатились. Надо сколачивать силы, а куда податься?

Московский царь, потерявший в войне с поляками несколько городов и заключивший договор на «вечный мир», не станет его нарушать по просьбе какого-то никому не ведомого казака. Вечный мир заключен с Речью Посполитой не от любви к спесивой польской шляхте. Будет подходящее время — царь московский согласится принять под свою руку украинский народ.

К кому же еще можно обратиться за помощью? Остаются только татары, а объединиться с крымскими татарами — значит накликать на себя гнев Московии, у которой военный договор с Польшей против Крыма, значит своими руками разрушить путь к взаимному разумению с московским царем.

«И тут печет, и там горячо!» — криво улыбнулся своим мыслям Богдан Хмельницкий. Не разрешив основного вопроса, нельзя было и начинать. Он снова окинул мысленным взором обстановку: «В Польше самая большая в Европе армия, пусть своевольная, но, когда придет нужда, под оружие встанет сто тысяч. К Польше прибавить еще Австрию и Францию. И с Московией у нее военный договор, а московская земля... — он зажмурился, но так и не мог представить себе ее границ. — А Украина? Притулилась к Днепру, как ласточкино гнездо к хате!»

Загрузка...