Техника — молодёжи // № 1’2022 (1080)
Рис. Геннадия ТИЩЕНКО
Я просыпаюсь от грохота ливня. Гулко, как в перевёрнутое жестяное ведро — бам-бам-бам! — капли бьют барабанными палочками в навес над верандой, с журчащим шумом скатываются вниз. В доме темно и уютно — ватные волны одеяла, захлёстывающие под самый подбородок, белесоватые струи света из-под трепещущих штор, наперегонки ползущие по половицам, чёткое, печатное тиканье часов за спиною. Пора вставать.
Мои резиновые сапоги — точно юркие индейские пироги, скользящие по рекам луж, меж топких грязевых берегов. К счастью, идти до работы недолго — минут десять, прикрыв плечи дождевиком, а голову — опасно раскачивающимся по ветру парашютом зонта, и ты на месте. Киваю на проходной седенькому Борис Борисычу, полтора десятка шагов — мокро шлёпаю до лаборатории. Переобуваюсь на входе. Девять — начало рабочего дня, я никогда не опаздываю, не опоздал и сегодня.
— О, Левченко пришёл! Прямиком из-под душа, гы! А мочалка, мочалку не забыл? — Вержицкий гыкает, трясёт из-за стола нестриженной головой. За его спиною — бешеная светоперекличка цифр и диаграмм, его участок работы, я туда нос не сую. За год так и не привык к его шуткам. Порой они раздражают, порой — бодрят, как холодные капли за шиворот, бесцеремонно льющийся ушат мёрзлых дождевых капель. Молча показываю ему кулак, иду к своему рабочему месту, включаю экран.
Чёрная, матовая поверхность перед моим лицом вмиг оживает, вспыхивает звездопадом серебристо сияющих цифр. Бледным жестяным полумесяцем загорается лампа над головой. Я зависаю над столом, сосредоточенно щёлкая клавишами, и время вокруг меня проваливается в чёрную дыру, минуты, часы — сплетаются созвездьями графиков в ночном квадрате экрана, холодными иглами лучей втекают в расширенные зрачки. Я пью его большими глотками, впитываю в просыпающийся мозг, до зыбкой ряби в глазах, до мелкого покалывания в кончиках пальцев — млечный поток данных нашего лабораторного проекта, цифры, диаграммы и чертежи. Клавиши под моими пальцами мягко уходят вниз, и, свободные от давления — взмывают обратно с тихим, деликатным щелчком. Щёлк. щёлк. Часы прощелкивают полдень, время обеда.
— Опять в столовую? Борщ с гречкой? Гы! Левченко, да ты гурман! — Вержицкий извлекает из ящика стола пакет с бутербродами, разворачивает целлофан, с чавканьем впивается в сизый бок колбасы. Поморщившись, я выхожу в коридор. Обогнув задремавшего Борис Борисыча, на лифте поднимаюсь в столовую.
Народу сегодня немного. Алексенко из соседнего отдела, Клавчукова, как всегда, улыбнувшаяся мне накрашенным ртом, Петров — важный, серьёзный, никого не замечающий — в самом хвосте очереди. Встаю за ним, ноздрями впитывая сочные мясные запахи, от которых желудок начинает громко урчать. Сдержанно кивнув буфетчице, заказываю бифштексы с рисовым гарниром и клюквенный морс. Иду к свободному столику.
В красно-клюквенном море плавают отблески света, искрятся, преломляясь сквозь стеклянные грани. По свежевыбеленному потолку разбегаются ломкие трещины, чёткие, будто прорисованные шариковой ручкой. Давя зубами котлету, я вчитываюсь в хрупкотрещинный узор над моею макушкой, по привычке разбивая диаграмму на части. Как и вчера, как и неделю назад, трещино-диаграмма на белом экране потолка, с мушиными кляксами точек по углам её — строга и неизменна, и радует глаз своей простотой. Я мысленно строю диагональ — от левого верхнего угла её к нижнему правому, и в этот момент — отчего-то накатывает тошнота, будто в старом, трясущемся автобусе по ухабистой, дождями размытой дороге. Белый потолок исчезает, проваливается в ободки трещины, словно в разверзшуюся пропасть, на смену ему — приходит серая стальная обшивка в полутора метрах над моей головой, прошитая ровным рядом заклёпок. Я опускаю голову — стола под моими руками нет, как нет тарелки с бифштексом и красным истекающего морса в стакане. Блеклая, серая пустота — и пол, такой же ровнозаклёпочный и стальной, как и потолочная обшивка. Мерный гул голосов, звон посуды, басовитое мушиное «вз-з» под ухом — сменяет вязкая тишина, словно бы в комнате, этой невозможно тесной, угнетающе маленькой и полутёмной комнате — я один, зародыш в коконе стального яйца, пленник её сверхтолстой скорлупы…
— Гм. хм. да что это?.. Люди! — мой крик врезается в скорлупу отточенным ударом ножа, и скорлупа трескается, осыпается в пол рвано-серыми, стальными кусками, а за нею — опять потолок с чернильными каньонами трещин, и кафельно-коричневые плиты под ногами, и Алексенко, в панике привставший из-за соседнего столика, и невозмутимо жующий Петров.
Кажется, я заработался. Отпуск? Лежать на веранде в матерчатом пёстром шезлонге, потягивая яблочный сок? Гулять по лесу, собирая припозднившиеся опята? До одури смотреть телевизор? Скучно. А большего развлечения в нашей глуши мне и не найти. Ну что поделать, сам подписался. Сверхсекретные разработки, серьёзный контракт на десять лет, без права выезда куда-либо за пределы района. Эх. И всё-таки перерыв на сегодня я сделаю.
Я выхожу на лестницу, спускаюсь пешком, отсчитывая каблуками каждую ступень. Пятнадцать ступеней — один пролёт, пятнадцать — другой. Чётко, как пластиковые удары клавиш. Борис Борисыч кивает мне из-за стойки, и грязно-белые пряди волос его мелко дрожат у виска.
Я заворачиваю за угол. «Медпункт» — ярко-красные буквы брызжут с таблички потёками клюквенного сока. Я толкаю дверь и захожу.
— …абсолютно здоров. Таких, как вы, Левченко, в космос отправлять надо! — Туринов, наш местный айболит, смеётся, показывая безупречно белые зубы, и улыбка его чем-то напоминает собачий оскал. Дождь за окном усиливается, прозрачные, веревочно извивающиеся плети ливня хлещут по стёклам, ползут вдоль оконных рам, точно гигантские черви, пытающиеся проникнуть вовнутрь. Бр-р. Я вздрагиваю, поправляя колкий воротник свитера. — Но витамины я вам всё-таки пропишу. Попьёте с месячишко, а там уже.
И снова это тянущее, мерзотное ощущение пола, уходящего из-под ног. Узенькая, холодным, бледным светом залитая комната медпункта — суживается ещё больше, вытягивается вдаль трубчатым стальным туннелем, в конце которого — пульсирующие лампочные вспышки, а в самом начале — я сам, присевший на какой-то выступ из стены, сложившийся полугармошкой — подбородок к груди, ладони упираются в пол — донельзя испуганный я, ощупывающий себя, оглядывающийся по сторонам в безуспешной попытке понять, что происходит. Что, чёрт возьми, опять происходит.
— Ы-ы-ы.
Всё заканчивается так же быстро, как и началось. С еле слышным хлопком туннель расширяется, словно наполняемый воздухом шар, накачивается светом и шумом заоконного ливня, запахом нашатыря под носом и участливым голосом Туринова:
— Эх, Левченко, Левченко! Поторопился я, насчёт космоса. поторопились мы все-е.
Голос его переходит в противное, дребезжащее блеяние, точно сломанный приёмник, приёмник, чёрным динамиком своим с треском выплёвывающий слова мне прямо в ухо:
— …ы-ы не волнуйся, Левченко, ты только не волнуйся. мы всё исправим, как только-о. наладится-а-а.
Я затыкаю руками уши и кидаюсь прочь. Сквозь тёмный, как кротовья нора, нескончаемый туннель впереди и сзади меня. Сквозь яростно мигающую лам-почковую перестрелку. Сквозь двери, прозрачной плёнкой растворяющиеся перед моим лицом, сквозь стекающую со стены надпись «Вахта» и Борис Борисыча за ней, на глазах обращающего в дымкий, белёсыми проводами увитый куб за очередным поворотом туннеля. Я выбегаю в дождь, без зонтика и сапог, видоизменившихся в чёрные, прошарканные тапочки, и дождь прекращается, как по мановению руки. Размытая грязью дорога под ногами моими становится серым, клёпочным полом, и небо, бесконечно далёкое, холодное осеннее небо над головой, полное влаги и птичьих криков небо — съёживается, густеет, обретая стальную плотность и цвет, коконом смыкается вокруг, пряча собой берёзки, гнущиеся под порывами ветра, зелёное разнотравье полей вплоть до линии горизонта, ворон, поднимающихся на крыло над полями. чёрные, мечущиеся всполохи крыльев у век, и я закрываю глаза, и опускаюсь на колени в ближайшую лужу, отдающую влажным металлическим холодом.
— Приём, Левченко. С вами говорит база, ваш руководитель Антон Корнеев на связи. Слушайте меня внимательно — произошёл сбой в вашей системе адаптации. Повторяю — непредвиденный сбой. До устранения неполадки вам придётся работать без неё. Как слышно, Левченко? Приём!
Я открываю глаза. Сетчатые соты динамика над моей головой выплёвывают холодно-жужжащие звуки, пчелиным роем вьющиеся в воздухе, эхом отлетающие от серыми клёпками крытых стен. Я сижу на полу, зябким холодом отдающим в колени, напротив меня — мутный белесоватый экран с бегущими полосами, точно облака в небе, беспокойным ветром разогнанные облака.
Сквозь облачную муть проступает чьё-то лицо, незнакомое мне. Я силюсь вспомнить — в памяти пустота, зыбкая, как рябь на воде, в волнах её вспыхивают и исчезают, тонут, погружаясь на самое дно — лица и имена всех, кого я когда-либо видел, бесконечная картотека имён, недоступная мне. Сбой в системе адаптации. До устранения неполадки…
— Вы помните, как называется проект, над которым вы работаете? — голос в динамике обретает некую участливость, сквозь металлические нотки слышится что-то мягко-ватное, словно недоразогнанное ветром облако.
— Ну разумеется. Международный исследовательский проект «Галактика-7», исследование дальнего космоса. Предыдущие шесть проектов «Галактики» были свёрнуты, так как космические корабли, отправленные за сбором данных на автопилоте, теряли связь с базой из-за накапливающихся ошибок в управлении. Сейчас же, седьмая, самая усовершенствованная модель, с которой я, собственно, и работаю.
— В которой вы, собственно, и работаете, Левченко, — динамик выкашливает лёгкий смешок, точно треск разорвавшейся молнии над головой. Я втягиваю голову в свитер, вязаный домашний свитер с оленьим узором на рукаве, единственный оставшийся неизменным предмет обстановки, пытаясь переждать грозу. — Секрет нашего успеха в том, что корабль «Галактика-7» идёт в глубины космоса не на автопилоте. Им управляет человек, и это вы, Левченко. Система же адаптации. десять лет одиночества и полной изоляции от мира на корабле. увы, больше одного космонавта мы не могли отправить чисто технически, пришлось всячески минимизировать вес. десять лет без возможности видеть небо и солнце, гулять по зелёной траве. как там в той старой песне из позапрошлого века: «А снится нам трава, трава у дома, зелёная, зелёная трава.» выдержали бы вы это, Левченко?
«А десять лет непрерывного сна? Который оборачивается кошмаром при пробуждении? Как я это выдержу, вы не подумали?» — хочу выкрикнуть я, но горло моё сжимается и сипит, точно прохудившийся насос. Сбой в системе адаптации. Хорошо, хоть не в системе жизнеобеспечения.
— Ну вот, вы уже и улыбаетесь, — замечает голос с ехидцей, — значит, всё не настолько катастрофично.
Мечущиеся грозовые облака на мониторе уходят с линии горизонта, втягиваясь в чёрную дыру заэкранья. Холодным жестяным полумесяцем вспыхивает лампа над головой, перед глазами моими — тёмный экран, усеянный знакомыми созвездиями графиков и цифр. Что ж, пора за работу, пусть и в несколько менее. комфортной обстановке. До полного устранения неполадки.
— Ну что, Левченко, что нам доктор прописал — клистир или касторку? Гы! — Вержицкий выныривает из-под стола, как большая глубоководная рыба, и на макушке его водорослями свисают пучки проводов, и карманы его, туго набитые шурупами и разводными ключами, топорщатся, подобные плавникам. — У нас тут тоже, в некотором роде, поломка, но ты ничего, проходи. Гостем будешь!
Порой его шутки бодрят, порой — выводят из себя, вплоть до желания запустить ему в голову что-нибудь тяжёлое. но, чёрт возьми, как же я скучал без него всё это время вынужденной отлучки!
Я закрываю двери в лабораторию. Щёлк! — будто приливная волна о прибрежные камни, мёрзлая, как позднеосенние воды, серая приливная волна. Надо будет всё-таки взять пару недель отпуска и сходить на озеро, на рыбалку. Ломкие шуршащие камыши, скрип гальки под сапогом, солнечные зайчики врассыпную — золото на кончиках ушей, чёрные тени ив, скачущий поплавок перед глазами… Подсекай!
Улыбнувшись, я прохожу мимо вахты, и Борис Борисыч кивает, заметив меня, и круглые линзы его очков в тонкой пластиковой оправе смотрят на меня в упор, словно стеклянные фары, за которыми — ничего, кроме кнопок и светящихся огоньков, соединённых проволочными проводами. Я киваю в ответ, отгоняя назойливую мошкару мыслей, кусучее озёрное комарьё, второпях хлопаю себя по лбу. Забыл! Ну да, конечно, с этой болячкой обо всём забудешь.
В соседнем кабинете светло и уютно. Солнце пляшет по подоконнику, и оконные фиалки тянут к нему бледно-лиловые лепестки в надежде напиться впрок, на всю долгую предстоящую зиму, и колючей совой хохлится в уголке кактус, и порывы ветра треплют цветастые занавески. Клавчукова подкрашивает рот, сидя перед крошечным зеркальцем, верхнюю и нижнюю губу, словно сомкнутые лепестки подоконной герани, ярко-красным танцует в пальцах тоненький тюбик помады.
— Я обещал, что занесу перед отпуском… вот! — вручаю ей высушенную икебану из луговых цветов, в хрусткой бумажной оболочке, усеянной жёлтыми солнышками. — Это вам, Мария Ивановна, чтобы работалось лучше, и ошибок делалось как можно меньше!
Клавчукова тянет в улыбке красно-геранные губы, тонкие пальцы её, берущие икебану, вздрагивают, как трава под ударами ветра. Она кладёт зеркальце на стол, отставляет в сторону, в поисках стаканчика для икебаны, едва не смахивает рукой, но я успеваю подхватить, в короткий миг заметив в круглом зеркальном отражении — серый клёпочный бок вместо разноцветных гардин.
Нет, отдых мне определённо не помешает. Год без отпуска — это ж никуда не годится! Я выхожу из кабинета, и кактус сердито топорщит мне вслед растопыренные иглы, и нежные фиалки хлопают ресничками лепестков. Спускаюсь по лестнице, пятнадцать ступеней — один пролёт, пятнадцать — другой. Переобуваюсь у входа.
Солнце — как прожектор, включённый на полную мощность, золотисто-жёлтые лучи его лезут под неприкрытые очками веки, путаются в волосах, тёплым, бархатным венком сплетаясь в районе макушки, щекочут за шиворотом — струйками солёного пота. Я иду по полю, бескрайнему, зелёному, ветром колышущемуся полю, иду, затем — бегу, как бегал, наверное, только в детстве, и тень моя, ломкая, грифельно-серая, сплюснутая солнцем полуденная тень — бежит за мною следом, подметая собой высокую луговую траву. Впереди озеро — великанское зеркальце, забытое на краю поля, и высохшие икебаны камышей поют ему шуршащую песню, и ветром морщится озёрная гладь. Я опускаюсь на колени, зачерпывая горсть воды, жадно пью, мою холодом разгорячённые щёки. У воды — острый металлический привкус, словно проволокой между зубами, словно колкие жала тока под языком.
Я запрокидываю голову вверх, туда, где в бело-дымчатом небе бегут наперегонки облака, и ветер толкает их в мягкие ватные спины. Туда, где, пружиня соплами от облаков, взмывают в небо космические корабли далёких земных космодромов. Туда, где запертым в стальных корабельных утробах пилотам грезятся сны — о солнце, озере и зелёной траве, прорастающей под крыльцом моего старого дома.