17

В ящике лежал темный, плотно набитый конверт и две пачки бумаг, перевязанных шнурками. Развязав первую пачку, Оливия увидела, что это копии писем и записок – переписки между ее отцом, Карлосом Ариасом и еще одним человеком по имени Пол Уолтер Остерман. Вторая пачка состояла из документов и фотографий – там было несколько черно-белых снимков мужчины, женщины и троих детей. Поглядев на эти фотографии, можно было подумать, что это счастливая семья. На двух других снимках она увидела мужчину – темноволосого, черноглазого и элегантно одетого. Хотя Оливия могла с уверенностью сказать, что никогда с ним не встречалась, лицо казалось ей смутно знакомым.

Она посмотрела на обратную сторону фотографий. Все семейные снимки были подписаны одинаково: «Семья Ротенбергов. Имануил, Хеди, Антон, Лили и Труди». Надпись на снимке незнакомого мужчины гласила: «Георг Браунер, известный также как Хуан Луис Ариас».

Ледяной холод сковал сердце Оливии, она почувствовала, что не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Вот оно. Неоспоримое доказательство того, что предчувствия и события, которые привели ее сюда, не были ни совпадениями, ни симптомами паранойи. Она не знала, что она ожидала найти. Но инстинкт подсказывал ей – это находка может принести беду Джиму. Сама мысль об этом казалась ей невыносимой.

В голове мелькнуло: надо остановиться, сунуть бумаги обратно в ящик и спасаться бегством. Но конверт, запечатанный ее отцом, лежал на столе. И Оливия поняла, что она не может, не имеет права сделать вид, будто его никогда не существовало.

Она вскрыла конверт. Внутри было напечатанное на машинке письмо и маленький, весь в пятнах, сильно потрепанный коричневатый блокнот. На первых страницах она увидела аккуратный почерк, который становился все более неразборчивым и размашистым. Синие чернила сменялись карандашом, а потом опять появлялись чернила, но уже другого цвета. Письмо, отправленное Артуру Сегалу Полом Остерманом 13 апреля 1976 года, состояло из двух частей, и в начале его указывалось, что первую часть следует прочесть сразу, а вторую – после прочтения блокнота.

Оливия начала читать.


«Вы будете спрашивать себя, мой дорогой, бедный мистер Сегал, почему из всех людей я выбрал именно Вас. Наверное, это судьба – именно Вас я решил посвятить в историю Антона Ротенберга. Это мрачная, чудовищная повесть, и ее герои не имеют к Вам никакого отношения. Но я выбрал Вас по нескольким причинам. Во-первых, потому, что Вы признанный знаток и любитель живописи. Во-вторых, потому, что Вы поддерживаете венский Центр розыска нацистских преступников. В-третьих, потому, что Вы имели деловые связи с Максом Вилденбруком-младшим из Нью-Йорка. Но в основном потому, что Вы знакомы с Карлосом Мигелем Ариасом.

Я несу груз этой трагической истории с 1952 года. Почти четверть века я занимался поиском свидетельств. Найти удалось немало. Немало и в то же время недостаточно. А также, к несчастью, слишком поздно. Я не могу никому помочь. Но я всем сердцем верю, что история семьи Ротенбергов из Баден-Бадена должна быть предана гласности, несмотря ни на что. Сейчас я совсем больной человек, я стою одной ногой в могиле, и потому я поступаю так же, как поступил молодой Антон Ротенберг много лет назад. Я передаю свою ношу другому человеку.

На ваше несчастье, мистер Сегал, я выбрал Вас».


Потом Оливия открыла блокнот.

«Мое имя Антон Ротенберг. Мы жили в предместье Баден-Бадена и представляли собой хрестоматийно благополучную, обеспеченную и удачно ассимилировавшуюся немецко-еврейскую семью. Отец мой, Имануил Ротенберг, находил величайшее удовлетворение в своем деле – торговле предметами искусства. К началу тридцатых годов его коллекция стала уже достаточно известной в Германии. У отца были настоящие сокровища – работы Боннара, Гогена, Берты Морило, Виллара, Радона, Мунка, Йодлера. Еще задолго до января 1933 года, когда Адольф Гитлер пришел к власти, мои родители вели постоянные разговоры о том, что надо бы переправить коллекцию в Америку и уехать туда самим.

Первый раз этот чужой человек появился в нашем доме в феврале 1932 года. Я до сих пор ясно помню этот день. После ленча мы все сидели в гостиной, мама играла Шопена, а Мария, наша домоправительница, вошла и вручила ей визитную карточку. На ней значилось имя Георга Браузера, но потом папа сказал, что вряд ли это настоящее имя посетителя. Этот человек говорил по-немецки свободно, но с заметным акцентом. Впрочем, тогда отцу не было никакого дела ни до этого человека, ни до его акцента.


Георг Браунер сказал, что пришел, чтобы предложить свою помощь.

– Что заставило вас подумать, будто я нуждаюсь в помощи, герр Браунер?

– Я знаю, герр Ротенберг, что вы хотите покинуть Германию. – Браунер не стал ждать ни возражений, ни подтверждений. – Я также знаю, что вы, должно быть, собираетесь – а это весьма затруднительно, если не сказать невозможно, – вывезти в США всю свою коллекцию.

Отец сидел совершенно неподвижно. Он неторопливо достал сигару из ящичка красного дерева, зная, что будет вынужден из чистой вежливости предложить сигару посетителю, хотя ему хотелось – гораздо больше, чем хотелось курить, – выставить Георга Браузера из своего дома.

– Не могу представить себе, – с расстановкой произнес он, – где вы могли получить подобную информацию, герр Браунер. Но сразу вам скажу, что она, мягко говоря, неточна. А теперь, если вам больше нечего мне сказать… – Он встал.

– Прошу вас, герр Ротенберг. – Голос молодого человека звучал очень мягко, сочувственно. – Я вижу, вы на меня рассердились.

– Нисколько, – сказал отец. – Просто я довольно занятой человек, и я не хочу, чтобы мы оба попусту тратили время.

– Еще несколько минут, – проговорил Георг Браунер, – и вы поймете, что никто из нас не тратит времени попусту. – Браунер подался вперед на стуле, неожиданно в его голосе послышались заговорщические нотки. – Я действительно могу вам помочь, герр Ротенберг. У меня много наличных денег, но, что гораздо более важно для вас, у меня обширные связи как в Германии, так и за ее пределами.

Отец сделал неопределенный жест рукой, но промолчал.

– Ваша частная коллекция делает вам честь, – продолжал Браунер. – Я тоже любитель и отчасти собиратель предметов искусства, хотя, разумеется, мне далеко до ваших знаний и вашего опыта. Я вами восхищаюсь.

– Благодарю вас. – Имануил ждал продолжения. Браунер кивнул:

– Да, пора перейти к делу. Я думаю, что смогу помочь вам переправить коллекцию в Америку.

– Почему вы хотите мне помочь? – спросил отец.

– Почему? – Браунер улыбнулся. – То есть вы хотите знать, какая для меня в том выгода? – Ответа не было. – Разумеется, я хочу получить кое-что взамен. Боннара за Годлера. Гипотетически. И столь же гипотетически Мунка за Редона. Стоят-то они примерно одинаково.

– Примерно, – улыбнулся отец. В первый раз за все время визита незнакомца он слегка развеселился.

– Вот и все. – Браунер слегка пожал плечами. – То, что на поверхности, очень просто. Разумеется, внутри гораздо сложнее.

– Разумеется, – с иронией заметил отец.

– Так как же? – Браунер снова откинулся на спинку стула. – Какова ваша первая реакция на мое предложение?

– Первая, она же последняя, – проговорил мой отец уже без тени иронии. – Сердечно вас благодарю, герр Браунер, но уверяю вас, помощь мне не нужна.

– Потому что у вас есть свои связи в Америке? – мягко спросил Браунер. – Друзья и любители искусства? – Он сделал паузу. – Например, ваш коллега и приятель Макс Вилдербрук?

Отец рассказывал, что в тот момент он ощутил неясное беспокойство.

– Я уверен, вы понимаете, что у меня нет ни малейшего желания обсуждать с вами мои личные дела, – холодно произнес он.

– Разумеется, – согласился Браунер. – В конце концов, вы обо мне ничего не знаете.

– Да, сэр, я ничего о вас не знаю. Браунер улыбнулся:

– Кроме одного. У меня есть возможность вам помочь, и я хотел бы вам помочь. За определенную цену.

– Я повторяю, что не нуждаюсь в вашей помощи. – Отец встал и подождал, пока собеседник, у которого не было другого выхода, тоже встанет. Он протянул ему правую руку. – Благодарю вас, герр Браунер. Жаль, что вы напрасно потратили время.

Браунер как ни в чем не бывало пожал его руку.

– Совсем не напрасно.

Они вышли из библиотеки, прошли по длинному коридору в вестибюль. Два датских дога, которые лежали под любимой картиной моей матери кисти Годлера, встрепенулись, вильнули хвостами, но даже не поднялись.

– Я остановился в отеле на Бреннер-парк, – сказал Браунер. – На случай, если вы передумаете.

– Долго ли вы пробудете у нас в городе? – вежливо поинтересовался мой отец.

– Несколько дней, – ответил Браунер.

– Надеюсь, вы приятно проведете время, – сказал отец, открывая дверь. В дом ворвался порыв холодного ветра.

Георг Браунер снова появился в нашем доме примерно через год. Теперь он говорил только об угнетении евреев в Германии. Отцу вряд ли надо было напоминать о том, что гестапо получило полномочия арестовывать, допрашивать и сажать в тюрьму кого угодно, минуя все установленные законом процедуры. Но его деньги и положение в обществе позволяли нам вести все тот же неизменный образ жизни. Мама посылала Марию или Руди, нашего шофера, за покупками и тем самым избегала неприятностей, которые поджидали в магазинах менее состоятельных евреев. Как только в школе появились малейшие признаки антисемитизма, отец решил, что Лили, Труди и я будем учиться дома. А сам отец по-прежнему имел дело в основном с художниками, то есть людьми, которых талант ставит выше расовых предрассудков. Другими словами, нам жилось куда лучше, чем остальным евреям в Германии.

Но все же отец не был ни слеп, ни глух. Месяц шел за месяцем, а ситуация явно не менялась к лучшему, и однажды я услышал, как отец признался матери:

– Наверное, я был не прав, что не выслушал Браунера.


Браунер пожаловал 30 сентября 1935 года, через пятнадцать дней после принятия Нюрнбергских законов. Очевидно, для того, чтобы за эти пятнадцать дней до Имануила полностью дошло, что означали новые законы. Евреи перестали быть полноправными гражданами Германии. Рухнули последние надежды на нормализацию обстановки в стране. Пятнадцать дней было дано на то, чтобы отец наконец оторвался от жирной родной почвы и начал готовиться к переезду, несмотря на неизбежные потери, которые повлечет за собой такое развитие событий.

Лицо Браунера было покрыто ровным загаром.

– Вы прекрасно выглядите, – вежливо проговорил отец.

Мы все были дома. Лили, Труди и я занимались в библиотеке. Отец проводил Браунера в любимую комнату всего семейства – более уютную, чем парадные апартаменты, в которых, бывало, собирался весь цвет Баден-Бадена. В этой небольшой гостиной был беспроволочный телеграф, граммофон, хорошо оснащенный бар, пианино, на котором я любил играть, и три картины – де Шаванн, Дени и жемчужина коллекции Имануила, Боннар.

Потом отец пересказывал их разговор.

Он постарался, пока мама варила кофе, собраться, успокоиться, подавить ощущение неимоверного облегчения, испытанное им, когда он узнал о визите Браунера. Пока гость усаживался в кресло, отец говорил самому себе, что выказать нетерпение было бы не только недостойно, но вредно для дела. Он хотел показать Браунеру, что готов к сделке, но в то же время намеревался сохранить контроль над ситуацией.

– Правильно ли я понял, – начал Браунер, – что вы наконец спустились с небес на землю?

– Вы имеете в виду, собираюсь ли я покинуть Германию? – Отец знал, что, возможно, сейчас он разыгрывает с Браунером свой последний козырь.

– Да, именно это я и имею в виду.

– Когда мы виделись с вами в последний раз, вы предлагали свою помощь.

– И в первый раз тоже, – заметил Браунер.

– Да, и теперь я понимаю, что, вероятно, проявил некоторую близорукость, отвергнув ваше предложение.

– Правда? – Браунер поднес к губам чашку с кофе.

– Я хотел бы знать, – с усилием выдавил из себя отец, понимая, что лучше покончить с этим как можно скорее. – Я должен знать, остается ли ваше предложение в силе, герр Браунер.

Браунер поставил чашку на столик.

– Остается, – коротко ответил он.

– Тогда может быть… – Мой отец мысленно похвалил себя за то, что его безмерное облегчение не проявляется внешне. – Может быть, мы обсудим детали соглашения? Ведь, как вы сами заметили, условия, которые вы поставили в прошлый раз, имеют чисто гипотетический характер. Они нереалистичны.

– Совершенно нереалистичны, – согласился Браунер. – Помнится, я предложил Годлера за Боннара и Редона за Мунка.

– Совершенно верно. – Отец улыбнулся. – Возможно, теперь у вас появились другие предложения?

– Разумеется, – сказал Браунер.

– Еще кофе?

– Нет, благодарю вас. – Браунер немного помолчал. – Цена моей помощи выросла. Значительно выросла.

– Насколько? – К горлу подступил комок, хотя отчасти отец был готов к этому моменту, отдавая себе отчет, что, кем бы ни был Георг Браунер, он, в сущности, ничем не отличается от множества других авантюристов, с которыми приходилось иметь дело в последнее время.

– Вы согласны, что времени терять нельзя? – спросил Браунер.

– Согласен.

– Вы понимаете, что, несмотря на то, что я гораздо более свободен в своих передвижениях, чем вы, попытка вывезти принадлежащие вам вещи все же сопряжена для меня с немалым риском?

– Да, я понимаю.

– Прекрасно. – Браунер сделал паузу. – Можем мы посмотреть ваши картины?

– Можем.

– Полагаю, что в соответствии с изменившимися условиями нашей сделки я могу что-нибудь выбрать прямо сейчас?

У отца сжалось сердце, но он кивнул.

– Хорошо. Тогда начнем. – Браунер устремил на моего отца пронзительный взгляд. – У вас есть два Гогена? Это так?

– Да.

– И несколько этюдов Мунка.

– Верно.

– Я беру обоих Гогенов и все этюды. Взамен я обещаю, что одна из картин, висящих в этой комнате, например Дени, на этой неделе начнет путешествие в Нью-Йорк.

Отец встал. Лицо его было очень бледным.

– Об этом не может быть и речи.

– Какую часть договора вы имеете в виду?

– Обе. Вы сами понимаете, что это невозможно.

– Совсем наоборот, – проговорил Браунер с приятной улыбкой. – Это более чем возможно. Только такие условия я и могу предложить применительно ко всей коллекции.

– Но это чудовищно. Это не сделка, а грабеж. Я не желаю иметь с вами никаких дел. Мне кажется, вам пора покинуть мой дом.

– Сядьте, герр Ротенберг.

Отец в изумлении уставился на Браунера.

– Я просил вас сесть, – повторил Браунер.

Отец медленно опустился в кресло. «Может быть, – думал он, – сейчас выяснится, что это шутка и мы приступим к серьезным переговорам».

– Вы все еще не осознаете всей серьезности своего положения, – сказал Браунер.

– Осознаю.

– Нет, – продолжал Браунер. – Вы также не представляете себе, какова степень моего влияния как в Германии, так и за ее пределами.

Отец молча смотрел на Браунера. Это совсем не было похоже на шутку. И стало понятно, что самое страшное еще впереди.

– Макс Вилденбрук, ваш нью-йоркский друг, великодушно согласился помочь вам получить необходимые бумаги на вас и вашу семью? Верно?

Имануил продолжал молчать. Мысли вихрем проносились у него в голове.

– Верно? – В первый раз голос Браунера прозвучал жестко, угрожающе.

– Да, он это сделал.

– Вилденбрук не взял с вас денег за услугу, – продолжал Браунер. – Но смазка нужных винтиков в системе обошлась ему в кругленькую сумму, которую вы возместили. Так?

Отец говорил потом, что в этот момент ощутил настоящий страх. Страх, который железными тисками сжал его сердце. Этот человек с его лощеной внешностью представлял реальную опасность для него и его семьи. В этом не было никаких сомнений.

Браунер подался вперед на стуле, приблизившись к нему.

– Теперь слушайте меня, и слушайте внимательно, потому что это ваш последний шанс, герр Имануил Ротенберг. Вы слушаете?

– Я вас слушаю, – очень тихо проговорил отец.

– Те же самые связи, которые обеспечивают мне возможность благополучно переправить вашу коллекцию в Нью-Йорк, можно с успехом использовать, чтобы не позволить ни вам, ни вашей семье покинуть Германию.

Сердце моего отца часто забилось.

– Вы верите мне, Ротенберг? – В голосе Браунера не осталось никаких намеков на вежливость. – Думаю, что да.

– Да. – Отец опустил голову.

– Хорошо, – сказал Браунер. – Очень хорошо. Я думаю, свежий кофе сейчас как раз кстати. Не будет ли ваша жена столь любезна, чтобы это устроить?

– Да. – Отец поднялся на ноги. Он чувствовал себя так, словно постарел лет на десять. – Сейчас я ее попрошу.

– Спасибо. А потом мы можем начать серьезные переговоры. Если вы, разумеется, согласны.

Отец оглянулся с порога.

– Я согласен, – медленно произнес он. – Конечно, я согласен.

К лету 1938 года пять тысяч евреев уехали из Германии и Австрии в Америку, но в их числе не было ни одного члена нашей семьи. Мой отец, который прежде был абсолютно уверен, что его положение, богатство и связи в любой момент откроют перед нами все пути, теперь думал по-другому. Несмотря на поручительство его старого друга Марка Вилденбрука, разрешение на въезд в Америку по таинственным причинам так и не было получено. Все усилия адвокатов, которых нанимал Марк, неизменно шли прахом.

Мы – папа, мама и я – хорошо знали, в чем дело, и только старались держать наши страхи в секрете от Лили и Труди. Шантаж Браунера набирал силу. С удручающей настойчивостью он опустошал наше хранилище, и теперь от костяка взлелеянной отцом коллекции символистской живописи почти ничего не осталось. Браунер сказал, что если папа передаст ему часть своих сокровищ, то он добьется того, чтобы с течением времени нас выпустили из Германии. Но с тех пор все изменилось. Браунер уже не заботился о том, чтобы держать у нас перед носом морковку. Он просто нас запугивал. Он постоянно напоминал отцу, что у него есть друзья в высших кругах и стоит ему только написать донос, обвинив отца в чем угодно – от осквернения расы до тайного заговора, – того мгновенно отправят в концентрационный лагерь Дахау, а скорее всего расстреляют.

Это продолжалось три года.

– Что будет, когда у нас не останется ни одной картины? – спросил я отца, когда мы гуляли по саду поздним вечером в сентябре.

– Кто знает? – тихо проговорил отец.

Он давно ничего не скрывал от меня. Мне уже исполнилось семнадцать. Я знал не меньше родителей о растущей опасности, которой подвергались евреи в Германии, а с марта этого года и в Австрии.

– Думаю, тогда Браунер уползет туда, откуда он выполз, и никогда больше не появится, – спокойно произнес я, глядя в темноту.

– Наверное, – отозвался отец.

– А что будет, когда они отберут у нас дом и увидят, что вся коллекция исчезла?

– Может, они все-таки оставят нас в доме?

– Не оставят, папа. Ты сам это знаешь. Каждый понимает, что со временем они все отберут.

– Возможно.

Некоторое время мы шли молча, погруженные в свои мысли. Мы думали о том, что свалилось на голову венским евреям чуть ли не на следующий день после аншлюса Австрии. Они были лишены всех прав, их унижали и оскорбляли нравственно и физически. Мы вспоминали поджог синагоги в Мюнхене. Это случилось в июне, а в августе сгорела синагога в Нюрнберге. Аресты, которые начались летом по всей Германии и все еще продолжались, медленно расползающиеся зловещие слухи о судьбе арестованных.

– И что они с нами сделают после того, как вышвырнут из дома? – заговорил я. Я все не мог оставить эту тему. – Когда они откроют хранилище? О коллекции известно всем, они не смогут сделать вид, что ее просто не существовало. – Я немного помолчал. – Что, если они скажут, что мы вместе с Браунером их ограбили?

Отец потрепал меня по плечу.

– Не стоит заранее беспокоиться о том, что может никогда не произойти, – с наигранной небрежностью проговорил он. – Когда он получит все картины, мы станем ему не нужны. Он просто исчезнет.

Мы углублялись в сад. Утром садовник стриг газоны, и в воздухе стоял сладкий запах свежескошенной травы.

– Дело в том, – через некоторое время сказал я, – что он может рассматривать нас как свидетелей. Он ведь преступник, правда? Иностранец, контрабандой вывозящий из нашей страны произведения искусства. А мы знаем, что он это сделал.

– Не думаю, что это должно нас волновать, – неуверенно возразил отец. – У Браунера полно друзей в высших сферах. Он только и делает, что об этом говорит.

– А мама говорит, это просто-напросто означает, что он дал взятку одному-другому из нацистских чиновников.

– А я говорю, нечего зря трепать себе нервы, – упрямо повторил отец. – Когда он с нами покончит, придут наши бумаги и мы уедем.

Я застыл на месте:

– Ты веришь в то, что говоришь, папа? Отец размеренно шагал по дорожке.

– Я должен в это верить, – произнес он, не оглядываясь.

Конечно, папа в это не верил. Все мы знали, что его крошечная империя добра и красоты безвозвратно разрушена. Он еще пытался с помощью своих связей, количество которых сокращалось с каждым днем, найти способ – любой способ – отправить за границу хотя бы маму, девочек и меня. Но я не думаю, что он действительно верил в то, что сможет добиться успеха.

В гибели нашей семьи повинен человек по имени Георг Браунер.

6 ноября 1938 года молодой еврей родом из Ганновера, учившийся в Париже, возмущенный известием о бесчеловечном обращении нацистов с его семьей, проник в посольство Германии и застрелил немецкого чиновника.

Два дня спустя Георг Браунер в последний раз пришел в наш дом. Из немногих картин, еще остававшихся в хранилище, он выбрал Годлера и Редона. В предыдущие визиты Браунер всегда следовал определенному ритуалу, однако на этот раз он явно очень спешил. Он разрешил мне помогать отцу и непрерывно нас подгонял, не забывая, однако, напоминать, что холсты нужны ему в полной сохранности. Мама стояла, сжав руки в кулаки, на верхней ступеньке лестницы, ведущей в хранилище. Я думаю, все мы уже знали, что близок конец нашего общения с Георгом Браунером. И хотя какая-то часть нашего существа, несомненно, радовалась, что мы больше никогда его не увидим, другая часть сознавала, что настоящая беда еще впереди.

– Несколько слов на прощанье, – сказал Браунер, когда мы поднялись в холл.

– Разумеется, – отдуваясь, пробормотал отец. Он никак не мог отдышаться. Обеспокоенная мама хотела взять у него из рук картину, но отец был слишком горд, слишком упрям, чтобы позволить своей жене унижаться перед вором.

– В маленькой гостиной, если вы не возражаете, – добавил Браунер.

Мама, гордо выпрямившись и высоко держа голову, ничем не выдавая тревожных предчувствий, проводила его в комнату, где он всегда – в соответствии с тем же бесконечно раздражавшим нас ритуалом – выпивал рюмку перед уходом. Его голос при этом звучал так сердечно, словно он искренне верил, что его присутствие доставляет хозяевам величайшее удовольствие.

– Вам шнапсу? – устало спросил отец.

– Нет, – ответил Браунер, когда я закрыл дверь. – Больше никакого шнапса.

Мы ждали. Обычно Браунер сидел элегантно скрестив вытянутые ноги и расслабившись, но на этот раз он остался стоять. Костюм на нем сидел по-прежнему безупречно, ботинки по-прежнему сияли зеркальным блеском, но он явно чувствовал себя не в своей тарелке.

– Сегодня я последний раз в этом доме, – начал Браунер. Он говорил пониженным голосом, словно боялся, что наш разговор кто-то подслушивает. – И я хочу сообщить вам важные новости. – Он сделал паузу. – Вы, конечно, знаете об убийстве в Париже?

– Знаем, – угрюмо сказал отец.

– По своим каналам я выяснил, – так же негромко продолжал Браунер, – что по всей Германии начнутся репрессии против евреев.

– И здесь, в Баден-Бадене? – быстро спросил я.

– И здесь. – Браунер обвел всех острым взглядом. – Мне удалось получить гарантию вашей относительной неприкосновенности. Пока вы остаетесь здесь, в своем доме, вам и вашей семье ничто не угрожает.

Наступило недолгое молчание. Отец был очень бледен.

– А что еще мы можем делать, кроме того, как сидеть в доме, герр Браунер? – В голосе мамы звучала открытая неприязнь. – Ведь мы так и не получили никаких документов на выезд.

Браунер вежливо склонил голову:

– Ваши бумаги, фрау Ротенберг, скоро прибудут.

– Вы уверены? – спросил я.

– Помнится, – вставила мама, – мы слышали эту фразу уже много раз.

– Ситуация изменилась, – сказал ей Браунер, – потому что наше общее дело закончено. Пришло время выполнить мою часть соглашения. Именно это я и собираюсь сделать. Вы получите документы, и очень скоро.

– Это очень хорошая новость. – Имануил слегка приободрился.

– Если это правда, – вставил я.

– Антон, прошу тебя, – поморщился отец.

– Я понимаю недоверие вашего сына, – сказал Браунер, – но уверяю вас, то, что я говорю, правда.

– А репрессии? – осторожно проговорил отец.

– Репрессии надвигаются. – Браунер сделал шаг к двери. – Делайте, что я сказал, герр Ротенберг. Сидите с семьей дома, пока все не кончится, и с вами ничего не случится. – Помолчав немного, он продолжал: – Может быть, слегка попугают, но мне обещали, что только для вида.

– Вы можете это гарантировать? – спросила его мама.

– Я могу сказать только, что мне это обещали, фрау Ротенберг, – ответил Браунер. – И у меня нет причин сомневаться.


А моя мать сомневалась. После того как Браунер ушел, она сказала нам, что не верит не единому его слову, – никаких виз и документов мы не получим, никакая безопасность нам не гарантирована. Папа с ней спорил – слишком уж честный вид был у Браунера. Подчеркивая, что ситуация изменилась, поскольку в хранилище ничего не осталось, Браунер как бы сознавался в том, что намеренно задерживал наш отъезд.

– Почему бы ему и не сознаться, ведь мы все равно не можем ничего сделать? – с иронией сказала мама. – Разве можно верить вору?

– Ну а что бы ты хотела? – спросил ее отец.

– Оставь, – вяло отозвалась она. – Мы должны сидеть дома, как он сказал, и ждать, и потом…

– Что потом?

– Потом мы узнаем правду.


Мы ждали остаток этого дня, и всю ночь, и весь следующий день. Это был день рождения Лео Ландау, и я хотел навестить его – они жили в соседнем доме, но папа не разрешил. Я ощущал беспокойство и раздражение. Лили принялась спорить с родителями, а Труди разревелась. Мама мягко предложила ненадолго зайти к Ландау всем вместе, но отец стоял на своем. И если инстинкт предупреждал маму, что в случае беспорядков в квартале разумнее было бы разделиться, то спорить с отцом она все равно не хотела.

Теперь я знаю, что в ночь на 9 ноября по всей Германии прокатилась волна грабежей и насилия, жертвами которого стали многие евреи, но для нас эта ночь началась спокойно, и наш дом, как и обещал Браунер, оставался нетронутым.

Около одиннадцати, когда Мария, наша домоправительница, ушла к себе домой, сестры уже спали, а мама собиралась ложиться, я вопросительно взглянул на отца.

Как и накануне, после ухода Браунера, мы взяли двух наших догов и обошли дом, проверили, все ли двери и окна как следует закрыты, все ли шторы опущены.

Снаружи все казалось тихим и мирным. Потом мы легли спать.


Имануилу приснилось, что рядом с ним стоит его отец в прикрывающем плечи кефи и камилавке на голове. Во сне он знал, что идет Иом Кипур, и некоторые, погрузившись в молитву, раскачивались взад-вперед, но отец стоял прямо и смотрел на Имануила, своего сына, и лицо у него было гордым, а глаза сияли.

– Вы скоро уйдете отсюда, – сказал он очень тихо, чтобы никто больше его не слышал. – Ты, Хеди и дети, теперь вы можете прийти к нам.

– Но у нас нет бумаг, – сказал своему отцу Имануил.

И отец ему улыбнулся.

– Бумаги вам не понадобятся, – проговорил он, сжимая плечо сына сильной рукой. – Твоя мать будет так рада снова тебя увидеть.

Он проснулся от холода. Правый висок ощущал леденящий холод.

Он открыл глаза. Он лежал на боку, Хеди прижималась к нему теплым телом, ее левая рука лежала у него на плече. Мгновение он думал, что холод в виске ему тоже приснился, но холод не исчезал.

Холод стали.

Имануил моргнул. За спиной он услышал движение и наконец понял, что правый висок ему холодит дуло револьвера.

Он начал молиться.

«Боже милосердный, не дай ей проснуться». Он услышал только два слова: – Умри, еврей.

Имануил увидел, что веки Хеди вздрогнули, она пошевелилась, и он быстро обнял ее правой рукой. «Господи, прошу тебя, спаси наших детей».


Я ничего не слышал. Наши собаки молчали, прежде всего замолчать заставили их. Я не слышал ни выстрелов, ни плеска бензина, ни чирканья спички.

Лили, Труди и я крепко спали, когда убивали наших родителей, когда поджигали дом. Гретель Ландау, мать Лео, проснулась в начале второго, увидела пламя за окном и разбудила мужа. Самуил набросил халат и босой побежал по газону к нашему дому, выкрикивая наши имена. От его крика я проснулся и, задыхаясь от дыма, бросился сначала к дверям спальни. Огонь загнал меня обратно, тогда я подбежал к окну и в ужасе и растерянности смотрел, как Самуил Ландау приставляет к дому лестницу. Потом он помог мне спуститься.

На следующее утро, 10 ноября, я узнал, что всех мужчин-евреев заставили промаршировать по улицам к синагоге, читая вслух отрывки из «Майн Кампф». Среди них не было ни Самуила, ни меня, потому что нас уже везли в недавно открывшийся концентрационный лагерь Бухенвальд.

Я видел, как огонь пожирает мой дом, тела моих родителей и сестер вместе с жалкими остатками некогда замечательной отцовской коллекции. Я уверен, что никто не проводил ни посмертного вскрытия, ни расследования.

И никто не задавал никаких вопросов человеку по имени Георг Браунер.


Прошло два месяца с тех пор, как нас сюда привезли. Я знаю, что я очень болен. Они разлучили нас с Самуилом. Я могу только молиться о том, чтобы ему было лучше, чем мне. Я ничего не ел целую неделю, я кашляю кровью. Я думаю, что дым повредил мне легкие, потому я и не могу сопротивляться болезни.

Этот блокнот я нашел в первый день пребывания в лагере. Он был покрыт слоем жидкой глины. Я наступил на него, иначе бы не заметил. Бумага здесь на вес золота. Я как мог изложил нашу историю, потом тщательно спрятал блокнот. Прежде чем моя жизнь оборвется, я хотел бы рассказать правду кому-нибудь более сильному, чем я.

Мне хотелось бы, чтобы люди на воле узнали правду.

Это моя последняя надежда».

Дочитав, она несколько минут сидела неподвижно, потом нашла в себе силы нажать на кнопку. Она попросила служителя передать Джерри Розенкранцу, чтобы он ее не ждал. Дверь снова закрылась, и Оливия начала читать вторую часть письма Пола Остермана.


«Это правда, что из всей семьи в живых не осталось никого. Антон Ротенберг умер два месяца спустя после гибели остальных в Бухенвальде. Но он прожил достаточно, чтобы записать все, что случилось с его семьей, и передать блокнот товарищу по концлагерю. Он и передал мне блокнот осенью 1952 года в пьяную ночь в баре одного амстердамского отеля.

Мы оба были иностранцами, оба занимались бизнесом и путешествовали в одиночку, и оба были евреями. Как я уже говорил раньше, в начале моего письма, я знал – все мы знали – множество ужасных историй об этих мрачных годах, но именно эта так подействовала на мое воображение и так глубоко уязвила душу, что я сразу понял: я не смогу забыть этого до конца своей жизни.

Во мне проснулось яростное желание установить подлинную личность Георга Браунера и страстная жажда справедливости. Первое было достаточно легко достижимо. Браунер думал, что, организовав убийство Ротенбергов, главных свидетелей его преступлений, он навсегда обезопасит себя. Но исчезновение великих произведений искусства трудно скрыть. Официальные источники сообщили, что частная коллекция Имануила Ротенберга превратилась в пепел в ночь на 9 ноября. Но Георг Браунер слишком гордился своими картинами, в этом он был похож на Ротенберга.

Я подумал, что если ждать достаточно долго, то хотя бы ряд картин выплывет на свет. Я нанимал людей, которые должны были наблюдать за крупными мировыми центрами искусства, просматривать каталоги аукционов и выставок живописи.

Однажды, в начале 1956 года, мне показалось, что я напал на след. Мне сообщили, что один из Годлеров Имануила Ротенберга подарен цюрихскому художественному музею. Но это оказалась картина, добравшаяся до Макса Вилденбрука. Кое-что из коллекции он все-таки получил. Еще одну картину Макс Вилденбрук после войны продал Вам, мистер Сегал.

А потом – ни следа, ни малейшей зацепки целых пять лет. Наконец я увидел в «Геральд Трибун» сообщение о том, что картина Поля Гогена, долго находившаяся в частной коллекции, выставлена в Музее изящных искусств в Бостоне. И тогда, еще до того, как прочел название картины (La Revuese – «Мечтательница»), я вдруг почувствовал почти полную уверенность, что наконец я на правильном пути.

Я полетел в Бостон, пошел прямо в музей, ощущая страстное желание увидеть картину своими глазами. Мне казалось, что, если я хотя бы просто постою рядом с картиной, принадлежавшей Имануилу Ротенбергу, я исполню часть своего долга перед этим человеком. Я ожидал, что это лишь самое начало, что имени владельца я пока не узнаю, но маленькая полированная табличка открыла мне все.

«Поль Гоген. «La Revuese».

Из коллекции Хуана Луиса Ариаса».

Это было поистине великое произведение искусства. Глядя на картину, я понял, какое непреодолимое желание владеть ею может испытывать человек. Но как можно дойти до того, чтобы ради обладания ею уничтожить целую семью, я понять не мог и никогда не смогу».


В маленькой запертой комнатке в подвалах «Британия Сейф Депозит» Оливия откинулась на спинку стула и закрыла глаза.

Перед ее мысленным взором стояла картина Гогена – точно такая, какой она видела ее в гостиной особняка Ариасов той странной весной 1989 года. Она помнила, как смотрела на полотно, а вокруг нее суетились Луиза и Дейзи. Она помнила, как представила себе, с каким всепоглощающим восторгом смотрел бы на эту картину ее отец.

Она открыла глаза, склонилась над столом и стала читать дальше.


«Я задержался в Бостоне, чтобы собрать информацию о семье Ариасов. Они жили в Ньюпорте, Род-Айленд. Раздобыть сведения о них оказалось нетрудно, достаточно было просто открыть биографический справочник.

Хуан Луис Ариас и его младший брат Карлос Мигель принадлежали к второму поколению семьи, имевшему американское гражданство. Хуан Луис старший эмигрировал в Америку из Бильбао после Первой мировой. Ариасы были родовитым и богатым семейством, издавна занимались кораблестроением и гордились как своим происхождением, так и значительными успехами, которых они добились в Америке, продолжая фамильное дело.

Сначала я решил нанять частного детектива, чтобы раздобыть достоверную информацию о Хуане Луисе втором, и в особенности о его коллекции произведений искусства, но в конце концов мне удалось найти женщину из окружения Ариасов, согласившуюся за определенную сумму мне помочь. Предоставленные ею сведения оказались довольно отрывочными, но, безусловно, свидетельствовали о его виновности. Как большинство гордых, самолюбивых людей, Ариас – теперь вдовец с единственным сыном – не мог смириться с необходимостью всю жизнь скрывать свою коллекцию. Он так страстно стремился завладеть этими картинами, что теперь столь же страстно стремился выставить свои сокровища на всеобщее обозрение. До 1960 года мне не удавалось обнаружить ни одного упоминания о частной коллекции Хуана Луиса Ариаса, но потом сообщения о ней стали появляться на страницах специализированных журналов, газет и каталогов. Моя осведомительница сообщала подробности, из которых становилось ясно, что Хуан Луис Ариас владеет двадцатью семью картинами, некогда принадлежавшими Имануилу Ротенбергу.


На некоторое время я вернулся к себе домой в Филадельфию, чтобы морально подготовиться к встрече с Георгом Браунером. Я провел много бессонных ночей, потому что мне вдруг стало страшно. Я был бизнесменом, обычным американским евреем, владельцем небольшой фирмы, у меня были жена и сын. И я все время спрашивал себя, как я смогу противопоставить себя человеку, обладающему огромным состоянием и влиянием, обвинив его в связях с нацистами, воровстве и убийстве.

За эти восемь лет мне не раз приходила в голову мысль, что разумнее было бы передать это дело в венский Центр или опытным израильским охотникам за нацистами, но я не мог этого сделать. Имануил Ротенберг и его близкие каким-то непостижимым образом стали как бы моей семьей. Я должен был сам выполнить свой долг перед ними. В сущности, я был одержим этой мыслью.

Три месяца я продолжал жить привычной жизнью, занимался делами, старался поддерживать нормальные отношения с женой (которая, несомненно, о чем-то догадывалась, но, слава богу, не видела всей глубины моей одержимости) и сыном.

А потом я вернулся в Бостон, где сразу же узнал, что я опоздал.

Хуан Луис Ариас второй умер».


Оливия охнула, почувствовав боль. Ногти правой руки так глубоко вонзились в ладонь, что из-под них выступила кровь.

Она встала, едва не опрокинув стул, но вовремя его подхватила. Ее дыхание было частым и прерывистым, сердце билось так, словно она только что бежала, ее бросало то в жар, то в холод. Снова мелькнула мысль о Джимми, но она отбросила ее прочь. Перед ее мысленным взором стоял отец. Ее нежный, заботливый отец, истинный ценитель красоты и филантроп. Если она, спустя столько лет, когда уже сменилось два поколения, испытывает такой ужас, отвращение и гнев, то что должен был испытывать Артур Сегал?

Оливия придвинула стул к столу, снова села. Осталось лишь несколько непрочитанных страниц.


«Я был в полной растерянности. Как я мог обратиться с подобным делом к скорбящим родственникам покойного, тем более не имея никаких прямых доказательств, что Ариас и Браунер – одно и то же лицо. В конце концов, Ариас мог приобрести эти картины законным путем у настоящего Георга Браунера. Это означало, что я снова должен ждать и искать доказательства.

Ждать мне пришлось гораздо дольше, чем я предполагал. Только в 1964 году я смог вернуться к делу Георга Браунера. Ариаса уже три года как не было в живых.

Я решился на банальный блеф. Я подослал к Ариасам посредника. Он должен был объявить, что у него есть покупатель. Я назвал одну из работ Гюстава Моро из коллекции Ротенберга, которая ни разу не выставлялась и не упоминалась как собственность Хуана Ариаса. Торговец должен был убедиться в подлинности картины и попытаться навести справки о ее происхождении. Как ни странно, мой ход оказался удачным. Картина Моро «Танцующая нимфа» действительно находилась в коллекции Ариасов, и мой агент был твердо уверен в ее подлинности. Что касается происхождения, то ему не назвали даже имени прежнего владельца.

У меня исчезли последние сомнения. Я попытался встретиться с младшим братом моего врага Карлосом Мигелем Ариасом, который теперь был главой семьи. Мне предложили поговорить с сыном Хуана Луиса Майклом и вежливо сообщили, что особняк в Нью-порте закрыт для посетителей. Мы встретились в манхэттенском офисе компании «Ариас Шиппинг». Майклу Ариасу был всего двадцать один год, но я увидел перед собой вполне зрелого, лощеного мужчину с хорошо поставленной речью. С безупречной вежливостью он объяснил, что его дядя сейчас находится в Европе, но он, Майкл Ариас, уполномочен провести переговоры о картине Моро, с которой, впрочем, семья не намерена расставаться.

Разочарованный отсутствием Карлоса Ариаса и почти уверенный, что молодой человек ничего не знает, я задал вопрос о прошлом этой картины. Майкл сказал, ему известно только то, что его отец собирал свою коллекцию долгие годы. Тогда я спросил, располагает ли он какими-либо сведениями о других картинах, например о «Мечтательнице» Гогена, которая сейчас висит в Музее изящных искусств в Бостоне. После некоторой заминки Майкл ответил, что семья всегда восхищалась произведениями искусства как таковыми и грандиозным трудом его отца, собравшего коллекцию, но их никогда не интересовало, у кого он купил ту или иную картину.

И тогда я рискнул задать вопрос, который мне больше всего хотелось задать. Это было неразумно, бессмысленно и, пожалуй, могло только повредить делу, но я не мог удержаться.

– Я подумал, вдруг вам это может быть известно, – сказал я молодому человеку, – не случалось ли вашему отцу подолгу жить в Германии между 1932-м и 1938 годом?

Майкл Ариас нахмурился, на его гладком лбу обозначилась вертикальная морщинка.

– Как я могу это знать? Меня тогда еще и на свете не было.

– Возможно, знает ваш дядя.

– Возможно, – сказал молодой человек, еще сильнее нахмурившись. – А почему это вас интересует?

– Мне кажется, – осторожно начал я, – что ваш отец имел деловые отношения с моим близким другом, который в то время жил в Германии.

– Как звали вашего друга? Я глубоко вздохнул.

– Имануил Ротенберг.

Ариас помолчал, будто припоминая, потом с задумчивым видом покачал головой.

– Боюсь, я никогда не слышал этого имени.

– У него была известнейшая коллекция картин, – проговорил я, уже не в силах остановиться. – Он жил в Баден-Бадене.

Молодой человек снова сокрушенно покачал головой:

– Простите.

– Может быть, вы спросите об этом вашего дядю?

– Могу спросить. – После паузы Майкл Ариас произнес: – Кажется, это имеет для вас довольно большое значение.

– Вы не ошиблись, – не стал отрицать я.

– По-видимому, куда большее, – многозначительно с расстановкой проговорил Ариас, – чем приобретение картины Моро.

Я безразлично пожал плечами:

– Но разве вы не упоминали о том, что ваш отец не хочет ее продавать?

– Да, – сказал молодой человек, – упоминал.

На этом наша встреча закончилась. Не могу сказать, будто у меня возникло ощущение, что молодому человеку известно больше, нежели он хотел показать. И все же я почувствовал, как между нами возникла стена, как только я начал задавать вопросы о Хуане Луисе Ариасе. Вне зависимости от того, знали ли родственники Хуана Луиса о его преступлениях, эта семья свято блюла свою неприкосновенность. Постороннему человеку явно не стоило совать нос в ее дела.

Меньше чем через месяц я в этом убедился. Я получил письмо от бостонской адвокатской фирмы, в котором меня предупреждали о том, что любое вмешательство в личные дела семейства Ариасов будет преследоваться по закону. И для меня это письмо стало самым надежным свидетельством виновности Хуана Луиса Ариаса.


Стараясь не попадать в сферу внимания Ариасов, я продолжал собирать доказательства. Фотографии Ротенбергов, найденные в еврейской публичной библиотеке в Баден-Вюртемберге, фотографии Хуана Луиса Ариаса, сиречь Георга Браунера, извлеченные из архивов «Бостон Дейли Ньюс». Официальные документы, подтверждающие, что до войны многие работы из коллекции Хуана Луиса Ариаса принадлежали Имануилу Ротенбергу. Устные свидетельства мужчин и женщин, знакомых с Хуаном Луисом и его младшим братом Карлосом Мигелем, которые неизменно подчеркивали различия между братьями. Одна знакомая Ариасов, пожелавшая остаться неизвестной, рассказывала, что в 1936 году на вечере Хуан Луис много выпил и открыл ей, что не только симпатизирует Адольфу Гитлеру, но искренне им восхищается. Она также сказала, что его младший брат был шокирован и смущен заявлением Хуана.

Я посылаю Вам все эти вещи, мистер Сегал: фотографии, свидетельства и информацию о картинах. Я посылаю их Вам, потому что меня постигла неудача, а вы лично знакомы с Карлосом Ариасом, с которым мне ни разу не было позволено увидеться, и, может быть, сумеете ими воспользоваться. Учтите, что за долгие годы поисков я не нашел ни малейших указаний на то, что Карлос Мигель Ариас был замешан в преступлениях брата.


Я часто спрашивал себя, почему я принял так близко к сердцу судьбу Ротенбергов, и до сих пор не могу ответить на этот вопрос. Может быть, потому, что представлял себе Имануила Ротенберга очень похожим на моего отца. А может быть, просто потому, что зло, совершенное Георгом Браунером, человеком, которого никто не принуждал, который легко мог отойти в сторону, оставить евреев в покое, продолжать спокойную, удобную жизнь в другом мире, показалось мне более чудовищным, чем все, с чем я сталкивался прежде.

Я помню, как, придя ночью из бара с этим блокнотом в руках, я рухнул в кровать и вдруг ощутил яростную жажду справедливости. Я еще подумал, не испарится ли это чувство на следующее утро вместе с остатками виски, игравшими у меня в крови. Но оно осталось со мной.

Возможно, это чувство проснется и в вашем сердце, дорогой Артур».

Дочитав письмо, Оливия долго сидела, рассматривая блокнот, фотографии, подписанные заявления и другие документы – все то, что, собранное вместе, не оставляло никаких сомнений в виновности Хуана Луиса.

Раздался стук в дверь, и она вздрогнула, словно внезапно проснувшись.

– С вами все в порядке, мадам? – послышался из-за двери голос служащего.

Оливия взглянула на часы и увидела, что она сидит здесь уже больше трех часов.

– Все в порядке, спасибо, – ответила она.

– Может быть, вам чего-нибудь принести? Например, кофе?

– Нет, спасибо.

– Простите, что я вас побеспокоил, – проговорил он.

– Я вас, должно быть, задерживаю, – сказала Оливия.

– Вы можете занимать кабину столько, сколько вам будет угодно, мадам.


Оливия услышала его удалявшиеся шаги и взялась за второй пакет. Здесь были копии всех писем, которые ее отец писал Карлосу Ариасу в апреле, мае и июне 1976 года, а также копии ответов. Она нашла еще маленькую кассету. Тон писем Ариаса говорил о том, что отец Джимми не мог быть замешан в преступлениях своего брата.


«Я ничего не знал, – писал Карлос, – о существовании некоего Георга Браунера. Но я знал, что мой брат часто бывал в Германии и, как правило, возвращался из этих поездок с очередным великолепным пополнением своей коллекции. Хуан Луис объяснял мне, в Европе сейчас царит атмосфера страха и неуверенности. Цены на произведения искусства падают. Многим людям, говорил он, особенно евреям, теперь больше нужны деньги, чем картины. Я заметил, что это не очень красиво, пользоваться подобными обстоятельствами. Он ответил мне с полной откровенностью. Хуан соглашался, что пользуется сложившейся ситуацией в корыстных целях, но просил меня понять, насколько лучше для евреев передавать свою собственность в такие семьи, как наша, причем за хорошие деньги, чем ждать, пока ее конфискуют без всякой компенсации.

Честно говоря, мне трудно было понять брата и согласиться с его мнением, но Хуан Луис был главой нашей семьи, и мне не пристало сомневаться в нем. Вы знаете, как много значили для нас уважение к старшим, верность семье. Но сейчас я говорю Вам, что, если бы я догадывался о том, какое зло творит мой брат, никакая лояльность не заставила бы меня молчать и бездействовать.

Мой дорогой Артур, я испытываю глубочайший стыд и ужас. Я всем сердцем желаю сделать все, что в моих силах, хотя с болью сознаю – ничто не в состоянии искупить гибель целой семьи.

Нам надо увидеться».


Оливия поняла, что она держит в руке то самое решающее доказательство, которое так долго искал Пол Остерман. Поэтому он и выбрал ее отца. Главной причиной было то, что Карлос Ариас не мог не прислушаться к словам Артура Сегала.

Остерман пытался дотянуться до Карлоса Ариаса, но ему помешали. Благодаря отцу Оливии Карлос узнал все и, судя по его письмам, был готов восстановить справедливость, но и ее отец, и Карлос Ариас погибли в катастрофе.


Не в силах больше думать об этом, Оливия положила в дорожную сумку все бумаги, еще раз извинилась перед служащим «Британия Сейф Депозит» за то, что отняла у него столько времени, и сразу же позвонила Джерри Розенкранцу. Она поблагодарила его за помощь, сказав, что бумаги в сейфе личного характера, попрощалась и предупредила, что сразу едет в Брюссель.

Она вышла на Лиденхолл-стрит, и ее оглушила суета делового Лондона. Она нашла такси, поехала на вокзал Ватерлоо. Она была так потрясена прочитанным, так придавлена грузом, который, как она вдруг отчетливо осознала, только что приняла из рук отца, что у нее не было ни сил, ни желания ни о чем думать. Ей хотелось только поскорее оказаться у себя дома, где она могла побыть одна, прежде чем снова обретет способность планировать дальнейшие шаги этого устрашающего путешествия в прошлое.

В пять часов она села в поезд, выпила бокал белого вина перед обедом, который все равно остался нетронутым. Теперь она жалела, что ее машина – на вокзальной стоянке. Ей хотелось просто рухнуть на заднее сиденье в такси – лучше всего пьяной настолько, чтобы не помнить ни записей в блокноте Антона Ротенберга, ни писем Пола Остермана. Но дорожная сумка, стоявшая на пустом сиденье напротив нее, без устали напоминала, что у нее есть долг перед отцом, перед Карлосом Ариасом, перед давно умершим коллекционером и его семьей…

А еще – она только что начала это осознавать – перед своей матерью, Грейс и Франклином Олдричами и пилотом вертолета, чьего имени, да простит ее бог, она не помнит.

Потому что Полу Остерману после его единственной встречи с Майклом Ариасом угрожали судебным преследованием. Потому что Артур Сегал счел необходимым запереть ящик в сейфе. Потому что, когда Карлос и ее отец стали предпринимать какие-то шаги, их остановила смерть.

Она не замечала темноволосого человека в черном кожаном пиджаке, в темных очках, который сидел в ее отделении, уткнувшись в «Дейли Экспресс». Не заметила она его и утром по дороге в Лондон, и позднее, когда вышла из здания «Британия Сейф Депозит» на Лиденхолл-стрит. Он смотрел, как она садится в такси, и поехал следом на другом.

И она не заметила его, когда вышла из поезда в десять часов вечера и усталой походкой направилась к подземной стоянке.


Это произошло так быстро, что она не успела ничего сделать, в сущности, ничего и не увидела. Она только услышала звук мотора машины, резко, агрессивно набиравшей скорость, потом в глаза ей ударил ослепительный свет фар, заставивший ее заслонить глаза рукой.

И ужасный, отвратительный звук, когда ее ударило крылом машины.

А потом не стало ничего.

Загрузка...