МАНУЭЛЬ МУХИКА ЛАЙНЕС (Аргентина)

РАССТРОЕННОЕ ЗЕРКАЛО

Симон дель Рей — иудей. И к тому же португальский. Второе он скрывает как может, говоря по-кастильски с запинкой в нужных местах и с вставленными вовремя паузами. Первое маскирует, нося вокруг запястья, наподобие браслета, звенящего крестами и медалями, непременные четки и без всякого повода осеняя себя крестным знамением. Но Симону никого не удается обмануть. А еще он ростовщик и не делает из этого тайны. Дела у него поставлены на широкую ногу, и из Буэнос-Айреса он осуществляет разные сделки в Чили и Перу, опираясь на тамошних компаньонов.

Два года назад он женился на девушке хорошенькой и молодой — в двадцать лет разница,— и к тому же принадлежащей к основательному семейству, хорошо защищенному от жизненных бурь благородным, хотя и не вполне безупречным происхождением. Богатство и брачный союз вскружили Симону голову, и он возгордился до такой степени, что нашлись люди, которые даже слышали от него лично, что раз уж он зовется дель Рей [143], то это неспроста, и если приложить старание и хорошенько порыться в приходских книгах, наняв для этой цели особого человека, с легкостью можно сыскать в его, Симона, роду какого-нибудь короля.

— Но я не стану этого делать,— заключает Симон, поглаживая четки,— потому что нужды нет и потому что так я упаду в грех,— тут он запинается,— гордыни.

Дом у него довольно скромный, обычный для Буэнос-Айреса. Но обставлен с некоторой роскошью: из Испании и из Лимы выписаны мебель, хрусталь, серебро и даже небольшой гобелен фламандской работы, на котором изображен Авраам, предлагающий хлеб и вино Мельхиседеку.

— Иудеев, — говорит Симон, показывая ковер гостю, — я могу терпеть только на ты... кани.

— Где-где?

— На ты... кани, вытыканными. — И Симон крестится.

Он ревнует жену, донью Грасию, вокруг которой, по ее молодости, вечно вьются поклонники. Чтобы не терять супругу из виду, Симон поставил свой рабочий стол в такую удачную стратегическую позицию, что, подняв голову, может обозревать все, что творится у домашнего очага, за двориком, где негритянки с явной неохотой исполняют его распоряжения.

Донья Грасия томно поводит андалусскими глазами. Симон дель Рей подозревает, что жена не любит его, и по ночам, на супружеском ложе, вокруг которого понаставлено столько приношений по обету, реликвариев, ладанок и подсвечников, что оно похоже на алтарь, ростовщик с терпением рыбаря склоняется над прекрасным ликом супруги, уловляя все, что ни прошепчет она во сне. Иногда с уст женщины срывается имя — одно лишь имя, больше ничего, и юркою рыбкой скользит меж простыней, подушек, реликвий и свеч. На эту-то рыбку и расставляет ростовщик свои сети. Наутро донье Грасии придется объяснять, кто таков Диего или Гонсало, и всегда они оказываются дальними родственниками либо друзьями старшего брата, которые бывали в доме доньи Грасии еще во времена ее девичества. Симон бормочет что-то невнятное и уходит к себе — подсчитывать серебряные монеты да итожить долги тестя и прочей жениной родни.

Но сегодня Симон в хорошем расположении духа, и на это есть веские причины. Ему удалось склонить одного кабальеро, взявшего деньги под залог поместья с мельницей, фермами и пахотными угодьями, чтобы тот за безделицу уступил ему все это без тяжбы, коль скоро долга вернуть не может. Мало того, он прямо сейчас беседует с посланцем, только что прибывшим из Чили с добрыми вестями. Парень туповатый на вид и безбожно путается, рассказывая, как успешно идут дела Симона по ту сторону Кордильер. Гонец привез Симону подарок от чилийского компаньона, Леона Омеса, тоже иудея и тоже португальского. С подарка бережно снимают скрывающее его полотно, и венецианское зеркало сияет посередине комнаты, как огромный бриллиант.

Симон дель Рей осматривает его так и сяк в поисках царапин, но зеркало цело. Невероятно, как проехало оно коварные перевалы, трясясь на спине вьючной лошади, и не получило ни малейшего повреждения. Симон приходит в такой восторг, что, забыв об осторожности, зовет донью Грасию. Сеньора склоняется в глубоком поклоне, пораженная великолепием зеркала, и бросает беглый взгляд на туповатого паренька, у которого на подбородке родинка, а волосы черные и блестящие, как дорогой шелк.

И глубины зеркала, как из зеленых, мутных вод, возникают ее точеные черты, немного арабские, как то свойственно женщинам с юга Испании. А сзади оливковым пятном расплывается лицо мужа, разделенное надвое предательски крючковатым носом, и виднеется, совсем уже смутно, улыбка чилийского посланца.

— Я плохо вижу себя,— заявляет донья Грасия.

— Зеркало старинное,— спешит объяснить чужеземец,— хозяин меня уведомил, что в этом и заключается его особое достоинство.

— Но конечно! — встревает Симон, который мнит себя ценителем изящных поделок.— Такое красивое... э... э... такое старинное!

Он велит поставить зеркало в спальне, перед самым ложем, между образами святых и Девы Марии. Зеркало и правда очень красивое. Рамка у него тоже стеклянная, на венецианский манер, цвета красного вина, с вырезанными по ней листьями и виньетками. Само зеркальное стекло почти зеленое. Если бы ростовщик обладал воображением и был немного более начитан, он почувствовал бы все колдовское обаяние Венеции, заключенное в одном этом редкостном зеркале, чье обрамление хранит следы искусных рук «маргаритайос», делавших жемчужины из эмали и стекла, тех самых умельцев, что изготовили гранатовые серьги, которые Марко Поло отправил на Босфор и в порты Малой Азии, к Черному морю и в Египет, откуда караваны уже и доставили их в Китай, где мандарины украшали ими свои пуговицы. А в самом зеркале он ощутил бы соблазн сладострастных волн, которые трутся переливчатыми спинами о пороги окрасившихся багрянцем патрицианских дворцов, волн, воздушных, как то стекло, что озаряется солнцем Мурано. Всего этого Симон видеть не может, но он замечает что-то неладное, что-то смущающее, когда внезапно поворачивается к зеркалу, пытаясь разглядеть себя: он готов поклясться, что стекло не спешит запечатлеть и вернуть отраженный образ — лицо словно всплывает неторопливо со дна глубоких вод.

Дни проходят, и Симон начинает беспокоиться. Что за чертовщина творится с зеркалом? Однажды, когда Симон посмотрел в него издалека, с кровати, ему почудилось, будто не его спальня, а какая-то чужая комната, наполненная чужими людьми, ожила в его пунцовой раме. Симон живо вскочил, но когда подошел ближе, только его собственная изжелта-зеленая физиономия отразилась там, как в хорошо начищенном подносе. Может, зеркало уже дожидалось Симона, чтобы успокоить его.

Как-то утром донья Грасия врывается в комнату, где он работает.

— В зеркале — нечистая сила,— сообщает она.

— С чего ты взяла?

— А вот с чего: сегодня я увидела в нем то, что произошло вчера.

Симон дель Рей сердится. Его возмущает, что жена, ослушавшись приказа, вошла в кабинет. А еще его возмущает, что некие злобные силы пытаются заставить его сбыть с рук столь великолепный дар.

— Дура ты,— отвечает он и велит заниматься своими делами.

Потом на цыпочках проскальзывает в комнату, которую зеркало наполняет таинственным мерцанием ртути, но его поверхность тотчас же успокаивает Симона, немедленно воспроизводя его черты.

Симон пожимает плечами. Нет у него времени разбираться с женскими причудами. Его ожидают более серьезные дела. И для того, чтобы разрешить одно из них, и немаловажное, ему придется расстаться с домом на десять дней. Он должен осмотреть поместье, которое уже перешло в его руки, пополнило собой его владения. Нужно составить реестр имуществу, подписать бумаги — только он сам может сделать все это. И разумнее сделать это не откладывая: для португальцев наступают тяжелые времена, и хотя Симон и льстит себя надеждой, что его уже почитают старым христианином, порой закрадывается сомнение, и тогда Симону становится сильно не по себе, им овладевает неодолимое желание нравиться всем, чтобы в каждой улыбке, льющей бальзам на душу, читалось примерно следующее: «Что вы, Симон дель Рей! Португалец — ваша милость? Ваша милость — иудей? Придет же в голову такая дикость!»

Меньше двух лет тому назад, в 1641 году, в Буэнос-Айресе были казнены лоцманы с корабля «Нуэстра-Сеньора-де-Опорто» и еще двое лузитанцев, которые привезли на Рио-де-ла-Плата вести о мятеже в португальском королевстве. И какие вести! Донья Маргарита Савойская, герцогиня Мантуанская и регентша королевства, посажена в темницу; народ, взбунтовавшись, возвел на престол под именем Хуана IV герцога Брагансу; между Испанией и Португалией вспыхнула война. Симон дель Рей и слышать ни о чем не желал. Это его вовсе не касается... не касается, и все тут... пусть его оставят в покое... он — подданный Его Католического Величества... испанец... к тому же католик... не меньший, чем само Католическое Величество...

Сегодня же надо ехать. Оставлять жену для Симона мучительно, и он без конца повторяет наказы: ни под каким предлогом не выходить на улицу — разве только в церковь; сидеть дома, в четырех стенах, как подобает благородной сеньоре ее звания и достатка.

— Чтоб как монашка! — наставляет Симон.— Как монахинька!

И удаляется с достоинством, предварительно перекрестившись и бросив последний взгляд в таинственное зеркало, в смутных глубинах которого явно творится что-то неладное, но что именно — в это лучше не вникать, ибо не оберешься хлопот с инквизицией; однако можно предположить, что виной всему какая-то погрешность, расстройство в отражающем механизме, который, воспроизводя образы, то спешит, то отстает. Но даже подобные соображения, к которым примешивается и догадка, что при выделке этого венецианского зеркала — в Италии ведь полно чернокнижников! — не обошлось без магии, не могут склонить Симона к решению расстаться с ним. Может, со временем улягутся эти смятенные воды. А пока разумнее всего поменьше туда смотреть, а главное — не допускать, чтобы зеркало превратилось в наваждение. И не преувеличивать... только не преувеличивать ничего, чтобы Сатане не пришлось ликовать у себя в преисподней.

Через десять дней Симон возвращается. Дело устроилось как нельзя лучше: поместье — самое богатое из всех, какими он владеет. В доме ждет донья Грасия, в пышном кринолине, сером с розовым, и с голубым бантом в волосах. Всеблагой Боже, какая она красивая! Красивая, как золотая каравелла инфанта Энрике, на всех парусах бегущая по волнам, разметав по ветру яркие флаги.

Симон дель Рей испытующе вглядывается в нее своими иудейскими глазками, часто мигающими под козырьками тяжелых век. Ни о чем не расспрашивает. Кабальеро не пристало интересоваться, как его сеньора вела себя в его отсутствие. Но, сопровождаемый супругой, рыщет по всему дому, держа нос по ветру, как легавая собака, на все бросая косые взгляды, которые скользят по мебели и взбираются, как прожорливая тля, по гобелену с Авраамом и Мельхиседеком.

Этой ночью, в спальне, раздеваясь при свете свечи — донья Грасия уже потягивается в постели, нагая, сбросив последние покровы,— Симон останавливается перед зеркалом и едва удерживается от крика.

Отуманенное стекло воспроизводит вовсе не его, Симона, собственное обличье — расстегнутый камзол, плоеный воротничок, выжидающе-напряженный взгляд — оно, словно превратившись в картину, покрытую зеленоватым лаком, предлагает Симону изображение его жены, отступающей к ложу в объятиях туповатого посланца. Эта немыслимая картина движется медленно, как бы во сне, что с одной стороны делает происходящее в зеркале неправдоподобным, зато с другой — подчеркивает слишком жизненные детали и особенности. Вскоре сцена заволакивается и расплывается, словно выцветают краски, которыми она написана, а из бездонных зеркальных глубин поднимается его собственное лицо, исказившееся, с глазами, вылезающими из орбит.

Симона дель Рея сковывает ужас. Дара речи его лишает не столько окончательная уверенность в том, что зеркало заколдованное, сколько неопровержимое доказательство супружеской измены, ибо если первое сверхъестественно, и не такое это дело, чтобы жалкий человеческий разум мог проникнуть в него, то второе ясно до прозрачности и, хочет того Симон или нет, касается его одного.

Донья Грасия зовет его к себе в постель низким, хрипловатым голосом, который похож уже на мяуканье. Наконец Симон вспрыгивает на кровать. Ложится на бок, отвернувшись от жены, не обращая внимания на ее притворную досаду, не отвечая на настойчивые заигрывания. Через несколько минут начинает нарочно всхрапывать, чтобы жена поскорей уснула. Ему надо поразмыслить без помех. Всю ночь он не может сомкнуть глаз. Кровь кипит. Что теперь делать? Конечно, проучить ее... колотить, колотить, пока не заболят кулаки, которые он втыкает в подушку... но не здесь, не сейчас, потому что негры услышат ее вопли и прибегут, с показным усердием защищая хозяйку; нет, не сейчас — в поместье, где не помешает никто...

Всю ночь преследует его сцена, схваченная зеркалом, этим циферблатом расстроенных часов, чьи безумные стрелки мечутся взад и вперед, останавливаясь где попало. Только на рассвете Симону удается уснуть.

Он просыпается, когда солнце уже высоко. Часа три, как донья Грасия покинула спальню, и теперь, верно, хлопочет по дому, окруженная прислугой. Симон дель Рей протирает глаза, и тягостная уверенность вновь овладевает им... Колотить... колотить, пока кулаки не заболят... В поместье около мельницы есть одна хижина... Притащить жену туда и колотить... но только не здесь... здесь свидетели, родичи... толпа горделивых родичей... и губернатор, который обрадуется случаю поквитаться с ним, Симоном, потому что ненавидит его... так, как истинный кабальеро может ненавидеть иудея, с которым из корысти вел дела, которого должен был терпеть, ласкать, хлопать по плечу... Нет, не здесь — там, в поместье, в бревенчатом срубе, затерянном среди пустошей и озер...

Он встает, споласкивает щеки и палестинский нос и заглядывает в зеркало, и желая, чтобы вернулась картина, удостоверяющая его бесчестие, и страшась этого. Но вместо нее венецианское стекло в своем театрике, где дергаются жалкие марионетки, показывает следующий акт, в котором он сам исполняет заглавную роль. Симон обескуражен — ведь сцена, проходящая перед его глазами, та самая, в которой двое солдат готовы его схватить, а чуть поодаль стоит алькальд со злобно перекошенным лицом, еще не случилась на самом деле, и ростовщик, пораскинув умом, догадывается, что ошалелый циферблат, чьи стрелки мечутся без всякого порядка, то обгоняя время, то отставая от него, показывает нынче то, что в один прекрасный день произойдет и отразится в этом же самом волшебном стекле. Симону сразу приходит в голову, что арестуют его за убийство жены: ему не удастся скрыть свою месть в безлюдных равнинах — все выплывает наружу, и надменные кастильцы, каждый из которых не раздумывая убил бы свою жену по малейшему подозрению, не потерпят, чтобы португальский иудей свершил такой же суд над женщиной одной с ними крови, хотя бы грех ее и был доказан; из всего этого Симон делает вывод, что внакладе останется только он сам. И старается смирить себя. Ладно, будет еще случай свести счеты. А сейчас лучше затаиться, не высовываться...

— Нет, нет! — твердит он, запинаясь.— Не бывать тому, чтобы меня заковали в цепи!

Симон дель Рей направляется к себе в кабинет. Там ждет друг, Хуан де Сильва, с важными новостями — положение критическое: пока Симона не было в городе, дон Херонимо Луис де Кабрера, губернатор, огласил указ, предписывающий всем обывателям португальского происхождения отметиться в особом реестре и сдать оружие. Уже явилось триста семьдесят человек — четвертая часть португальского населения Буэнос-Айреса. Все, даже капитан армии Мануэль Кабраль де Альпоин, не говоря уж о людях более скромного звания, снесли в назначенное место аркебузы, шпаги, кинжалы, пики.

Ростовщику наконец представляется случай сорвать на ком-то дурное настроение, и гнев его устремляется наружу бурным потоком, сметая все на своем пути. Симон стучит по столу обоими кулаками, вопя, что он не пойдет, что он не португалец и никогда португальцем не был, что он преданный вассал короля Филиппа, и выставляет кума за дверь.

Робко заходит жена, почуявшая по отголоскам ссоры, что недалеко до беды.

— В зеркале... — начинает она.

Симон дель Рей взрывается, вне себя от бешенства.

— Нэ говори мнэ о зеркале... нэ поминай его при мнэ!..

Жаркое послеполуденное солнце заглядывает в окно, проникает в полумрак спальни, где застает Симона, который в час сиесты, словно окаменев, сидит перед зеркалом, без устали изучая его, как полководец, избирающий перед сражением наилучшую позицию, изучает стенную карту. Но в зеркале, настороженном, верно, из-за непрерывного надзора, прекратились колебания, выносящие на поверхность то одни, то другие образы, в разное время доверенные ему и хранящиеся в его глубинах; единственное, что предстает перед Симоном все то время, пока он здесь на страже,— это его собственное поясное изображение, словно нанесенное на стекло иронической кистью Веласкеса: портрет мужчины с рукою, конвульсивно сжавшейся под плоеным воротничком.

— Я ее пальцем не трону,— повторяет Симон дель Рей,— я не попаду за решетку из-за этой христианской суки... Потом уж... Потом...

И когда он произносит это, а может, думает про себя, в спальню входят без стука двое солдат и алькальд, те самые, что утром отразились в зеркале.

— Симон дель Рей,— торжественно провозглашает алькальд,— у меня при себе приказ доставить вас к его превосходительству, ибо вы не подчинились предписанию, повелевающему всем португальцам сдать оружие.

Симон в растерянности. Такого предугадать он никак не мог. Да и как предугадаешь, когда все мысли заняты жизненно важным делом совершенно иного свойства? Чего хочет этот дон Херонимо Луис — свести Симона с ума? Почему не оставят его в покое справляться с собственным беспокойством? Как он отведет или хотя бы усыпит беду, если его все время донимают глупостями?

— Я не португалец,— запинаясь, произносит он.

— Следуйте за мной.

— Я не... не португалец я...

Симон дель Рей вне себя: к бессильной ярости от того, что все-таки он португалец до кончиков ногтей и поэтому в его жилище вторглись по полному праву, присоединяется сознание подлой измены; алькальд подворачивается под горячую руку, и Симон, забывшись, грубо толкает его.

Чиновник оправляет платье и говорит:

— Симон дель Рей, я отведу вас в тюрьму за оскорбление власти.

Ростовщик, как одержимый, мечется по комнате. В призрачном зеркале во всех деталях повторяется сцена, мелькнувшая там поутру: подступающие к Симону солдаты и алькальд со злобно перекошенным лицом. К вящему изумлению сбиров, Симон принимается хохотать. Так в этом все дело? И только-то? Так его поведут в крепость не на казнь, а только чтобы снять показания? Он хохочет до слез. «Ай,— рыдает он,— я вернусь, я ведь скоро вернусь!» Но смех внезапно сменяется бешенством. Словно удар бича, обжигает воспоминание о муках, какие пришлось ему претерпеть из-за зеркала. И, в последний раз увертываясь от подступающих к нему солдат, Симон восклицает:

— Вот оно... оно виновато... проклятое...

И, схватив первое, что попадается под руку — серебряное распятие из Верхнего Перу, Симон изо всех сил запускает им в зеркало. Оно со звоном раскалывается на части, и в каждом осколке заключены разбитые вдребезги образы. Осколки, пурпурные и зеленые, разлетаются по комнате. Один из них вонзается алькальду в левую щеку — течет кровь.

— Вы меня покалечили,— стонет чиновник,— и Богом клянусь, вы заплатите мне за это!

Солдаты набрасываются на португальца, заламывают ему руки, связывают, но Симон дель Рей хохочет, не переставая. Они пересекают двор, направляясь в сени. Подбегает донья Грасия, напуганная грохотом. В то же самое время с улицы является паренек туповатого вида, который едва успевает шепнуть, что зашел попрощаться,— Симона уводят.

Связанный ростовщик пробирается сквозь толпу, которая собралась у дверей; мальчишки дразнят его жидом, негритянки показывают язык. Он оборачивается и видит, как жена и чужестранец вместе стоят у порога, а потом переступают его, взявшись за руки, и идут собирать осколки венецианского зеркала, мертвого соглядатая.

Они убегут в Чили, одержимые страстью, но Симон никогда об этом не узнает. Его дело, обрастая бумагами, будет скитаться по безразличным судебным палатам из Буэнос-Айреса в Лиму, из Лимы — в Испанию; рассеянно полистав его, судьи и инквизиторы будут пересылать друг другу папку, с каждым разом все более пухлую, пока наконец никто уже не сможет докопаться до сути разбираемого вопроса, утопленной в море печатей и росписей, множащихся с такой головокружительной легкостью, словно сам судебный процесс превратился в лабиринт, уставленный зеркалами, отражающими одинаковые латинские формулировки и лица судей, неотличимые друг от друга. И Симон дель Рей растеряет все свои поместья. Его станут переводить из одной камеры в другую, обвиняя в покушении на жизнь представителя Его Величества короля, в злонамеренном сокрытии оружия в пользу португальцев, врагов короны, и к тому же в иудейской ереси — ведь поднялась же у него рука бросить в стену святое распятие, разбив попутно и зеркало; мало того, подсудимый заявил, что это распятие, которое он в довершение всего назвал проклятым, виновно в его несчастии. Симон превратится в дряхлого старикашку, и четки будут позвякивать в его дрожащих руках, но он никогда не устанет нашептывать глухим ко всему тюремщикам:

— Я отколочу ее... отвезу в поместье... отколочу... аж кулаки заболят...


Загрузка...