Кто не помнит за собой какого-нибудь маленького стыда? Кому хоть раз не хотелось порвать в клочья фотокарточку, на которой он казался себе смешным? Кто, уверяющий, что ему никогда в жизни не было стыдно, может поручиться, что его не ждет явка с повинной после очной ставки с собственным прошлым? Кто не хранит про себя какую-нибудь постыдную тайну, запрятанную в укромном уголке детства или в спаленке пансиона при выключенном свете?
Может быть, вы, читающие эту книгу? В таком случае вы принадлежите к числу тех избранных счастливцев, которым неведомы эти не оставляющие сомнений симптомы: краска, заливающая лоб, дрожь по всему телу, подгибающиеся ноги, струящийся по лицу пот, принужденная улыбка в ответ на общий смех; чувство своей чрезмерности и неуместности; впечатление, что вас игнорируют или, наоборот, указывают на вас пальцем; идущее изнутри острое ощущение собственной неполноценности. Не говоря уж о бессоннице и навязчивых идеях! От чего только вы не избавлены! Что до ваших лиц, то они конечно же лишены того неизгладимого отпечатка, который способен на всю жизнь наложить на кожу, на внешность своих жертв медленно сочащийся стыд: этих складок, этих особых морщин, которые рождает ежедневно испытываемое унижение.
Все нижеследующее очевидным образом не имеет к вам никакого отношения, потому что, если вам верить, вы, защищенные ореолом легкости и непринужденности, находитесь вне пределов той смутной и неясной области, которая составляет царство стыда, — и вам неведомы терзания Гомбровича: «…Человек крепчайшим образом скован своим отражением в душе другого человека, даже если это и душа кретина»[1].
Нельзя не признать, что на человека стыда тяжело смотреть. Благодаря своей привычке отводить взгляд он может показаться отталкивающим. Или даже кем-то вроде заразного больного, проявляющего извращенное старание выставить напоказ все подробности своего отвратительного тела.
И все-таки, умоляю вас, будьте милосердны к вашим исстрадавшимся собратьям. Силой своего рода мистического замещения они взваливают на себя груз мирового зла.
Салман Рушди сравнивает стыд с напитком, который необходимо пить именно по причине испытанных постыдных переживаний. Иначе «струя […] бежит на пол, оставляя пенное озерцо. […] А весь неиспитый стыд как раз и уходит в сферу невидимого, но, очевидно, есть на свете несколько душ, чья нелегкая доля — служить помойным ведром, куда сливаются остатки расплескавшегося чужого стыда»[2]. Ну а вы, природные бесстыдники, вы умеете, потеряв всякий стыд, являть миру гладкое лицо без страха и упрека, без неясных воспоминаний.
Но если так, хотел бы я знать, как вы умудряетесь интересоваться всеми теми великими книгами нашего времени, которые повествуют о встрече с самим собой под взглядом другого; какого рода любопытство подталкивает вас попытаться понять Лорда Джима (возможно, вы сочтете «болезненной ту остроту, с какой человек реагирует на потерю чести»[3]), братьев Карамазовых или Тестер Прин, героиню поразительного романа Готорна (неверную жену, заклейменную алой буквой массачусетсскими пуританами); как вы можете хотя бы пытаться заглянуть в лабиринт душевных движений — будь то землемер К. у Кафки, это тело, которым распоряжаются другие, Джеффри Фирмен, герой Малколма Лаури («У подножия вулкана»), заика Мидзогути из «Золотого храма» Мисимы, или, если обратиться к вещам, написанным недавно, Коулмен Силк, черный, захотевший освободиться от стыда быть черным, став белым («Людское клеймо» Филипа Рота), или Дэвид Лури и его дочь Люси из романа Кутзее «Бесчестье». Объясните мне, как вы можете быть чувствительными к таким рассказам о детстве, как «Первый человек» Камю, «Соляной столп» Мемми, «Книга моей матери» Коэна, «Стыд» Анни Эрно, «Юность. Сцены из провинциальной жизни» Кутзее, «Ребенок» Томаса Бернхарда; как вы можете испытывать хоть какие-то эмоции по отношению к таким писателям, как Руссо, Т. Э. Лоуренс, Гари, Лейрис, Дюрас, Гомбрович, Рушди, Мари Ндиай, будучи лишены того главного впечатления, которое явилось самым источником их призвания?
Я, со своей стороны, буду держаться максимально близко от тех мест, где литература, прикасаясь, подобно жизни, к сумрачной тайне, становится (в отличие от жизни, которая переносит все молча) антропологией и феноменологией самых постыдных наших чувств, но одновременно утешением и лаже, конечно, местью за бессилие или самоуничижение. И туз уж я попытаюсь вас игнорировать. Конечно, без толку — потому что нас создают именно ваши взгляды и потому что, если верить Роберту Вальзеру, «война между стеснительными и бесстыжими, наверное, никогда, никогда не закончится».