Меры все я перемерил
И пути все исходил.
Что же? В Русь одну поверил.
Дале рыскать нету сил.
Всю жизнь Дмитрий Иванович отличался «верующей смелостью в осуществлении добра» (слова Гревса), и было у него в жизни, как он признался Е. Г. Ольденбург в 1937-м, три главных девиза.
Первый — латинский, с гимназических еще лет:
Res viktris diis placut, victa — Catoni
(Победившее — было угодно богам, побежденное — осталось убеждением Катона).
Второй — немецкий, сложившийся после университета:
Nicht konnen und doch wollen
(He мочь — и все же хотеть).
И третий — русский: Претерпевший до конца спасется.
Октябрьскую революцию Шаховской и его друзья встретили враждебно. Но от первоначального негативного восприятия к осознанию ее подлинного глубинного смысла и значения в истории — сложный и долгий путь. Каждый из членов Братства прошел свою дорогу постижения революции. Во многом, наверное, в главном, эти дороги были похожи, но в чем-то и индивидуальны и неповторимы. Постараемся проследить их судьбу в переломное время.
Следует отметить при этом и трудность, с которой сталкивается историк: в его распоряжении явно недостаточно достоверных материалов, ряд документов тенденциозен, и опираться на них в исследовании и в выводах следует осторожно, но и они весьма красноречивы и несут на себе печать эпохи.
Известие о захвате власти в Петрограде большевиками и об аресте Временного правительства застало Дмитрия Ивановича в Москве, где 27 октября он сделал ряд резких заявлений на заседании Московской городской думы и попытался организовать сопротивление большевикам. 6 ноября по его инициативе московские кооператоры приняли резолюцию, осуждавшую большевиков. 10 ноября 1917 года Д. И. Шаховской писал В. И. Вернадскому: «…развал ужасный, и большевики при самом решительном несочувствии всех сколько-нибудь осмысленных элементов все-таки господа положения — по крайней мере на поверхности. Взять в свои руки власть по-настоящему им пока не удается, но их ни в чем не стесняющиеся действия нарушают всякую нормальную жизнь, и с ужасом думаешь: до чего это докатится?»{314} Ответа на вопрос тогда не знал никто.
Уже 15 ноября Д. И. Шаховской выступил с информацией о положении в Москве и провинции на заседании подпольного Временного правительства, в состав которого он вошел, а 24 и 28 января 1918 года на совещании Московского отделения ЦК кадетской партии он призывал к конкретным действиям. Его план сводился к следующему:
— необходимо немедленно начать «действенную борьбу с большевизмом»;
— необходимо выяснить те социальные слои, опираясь на которые может действовать партия народной свободы;
— должна быть «создана достаточно мощная, связанная с партией физическая сила»;
— кооперация «должна стать для членов партии безусловно обязательным местом приложения своих сил»;
— необходимо «войти в постоянные и систематические сношения с державами-союзницами»;
— необходимо «войти в постоянные и систематические сношения с органами всероссийской Православной церкви».
Дмитрий Иванович призывал к борьбе с большевиками самым широким фронтом демократической общественности. Действенными методами в этой борьбе должны были, на его взгляд, являться — привлечение сил кооперации самых различных слоев населения, создание некой мощной силы, под которой можно подразумевать военную, а также опора на помощь союзников и традиционную поддержку со стороны Русской православной церкви. В обобщенной форме эти идеи нашли отражение в официальном документе-резолюции ЦК, призывавшем опираться на все возможные силы страны и союзников, сильную и единоличную власть{315}.
Примечательно, что главный тезис резолюции кадетского ЦК заключался в установлении именно «сильной единоличной власти, способной восстановить национальное единство и обеспечить независимость государства». Сам же Д. И. Шаховской являлся инициатором и настойчивым проповедником идеи организации республиканского демократического союза. Под таким знаменем «возможно возвратиться в Россию и бороться с большевиками»{316}. Новая организация представляла бы собой возрожденный «Союз освобождения». Она должна была, по мысли Д. И. Шаховского, базироваться на двух принципах: бескомпромиссной борьбе против большевиков и признании республиканской формы правления. Однако соглашения на этой платформе достичь не удалось.
По мнению советских историков, князь Д. И. Шаховской являлся одним из инициаторов и организаторов создания «Союза возрождения России» в мае 1918 года и «Тактического центра» в апреле 1919 года. Основными лозунгами этих объединений были восстановление государственного единства России, русской государственности, установление директориального характера власти в переходный период. По сути, эти позиции отражали главную идею резолюции кадетского ЦК. Контрреволюционная деятельность тщательно маскировалась. «Была полная конспирация, — вспоминал впоследствии Астров. — Собирались тайно, в маленьких квартирах, максимально человек 10–12»{317}.
В феврале 1920 года Шаховской был арестован ВЧК по делу «Тактического центра». По одной из версий ВЧК, Д. И. Шаховской являлся организатором неудавшегося покушения на В. И. Ленина в январе 1918 года. О существовании версии, согласно которой «Тактический центр» задумал совершение террористических актов против руководителей «рабоче-крестьянской революции», говорили и сами его участники. Д. М. Щепкин, С. Е. Трубецкой и С. М. Леонтьев, находясь в заключении в Таганской тюрьме, обратились 2 декабря 1920 года во ВЦИК с заявлением, в котором объясняли неприемлемость идеи совершения террористических актов в качестве метода политической борьбы для российских либералов. Что касается Д. И. Шаховского, то его убеждения и принципы деятельности всегда шли вразрез с тактикой террора.
В распоряжении чекистов не оказалось каких-либо улик, и Шаховской был вскоре освобожден под подписку о невыезде. По амнистии 1 мая 1921 года дело было вообще прекращено.
Упоминание Шаховского в связи с покушением на Ленина в январе 1918 года в Петрограде примечательно тем, что, согласно официальной версии, вождя от пуль своим телом закрыл ехавший с ним в автомобиле швейцарский коммунист Фридрих Платген, которого серьезно ранило. Свою реабилитацию после лечения, по некоторым данным, он проходил в бывшей усадьбе князей Шаховских в Васькино, переоборудованной после революции в санаторий. Сам же Платген, оставшийся в СССР, позднее не избежал репрессий и был расстрелян в 1942 году. Так причудливо порой переплетаются человеческие судьбы.
После ареста Дмитрий Иванович фактически отошел от активной политической деятельности, хотя, судя по его показаниям 1938 года, до 1922 года он продолжал изредка посещать заседания членов ЦК кадетской партии, проживавших в Москве{318}.
Как мы отметили выше, русская революция 1917 года внесла серьезные коррективы в оценку самими либералами своей роли в жизни дореволюционной России и приближении эпохи «великих потрясений». В. И. Вернадский, пожалуй, оказался единственным из членов Приютинского братства, кто определенно и ясно охарактеризовал ответственность либералов за крушение российской государственности. В 1923 году, находясь во Франции, В. И. Вернадский в письме своему старшему товарищу и другу И. И. Петрункевичу утверждал, что поколениями русская интеллигенция с присущими ей энергией и страстностью подготовляла этот большевистский строй: «Как химическая реакция: полученный результат освещает весь процесс. Должна в нашем самосознании произойти коренная перестройка ценностей: Радищев, Пестель, Желябов, Перовская и все прочие ближе к Магницкому, Бенкендорфу, Победоносцеву, чем к нам». Деятельность «Отечественных записок» или «Русского богатства» он оценивал как глубоко реакционную.
Интеллигенция погибла в обломках революции, «и это хорошо, — констатировал Владимир Иванович, — ибо вина за многое, что совершилось и совершается, лежит на ней». И прежде всего вина российской интеллигенции состояла в том, что она не ценила государственности как таковой. Это был беспрецедентный случай в истории, когда «мозг страны — интеллигенция — не понимала… всего блага, всей огромной важности государственности». Интеллигенция не ценила чувства свободы личности, совершенно не была связана с производительными силами страны и не обращала должного внимания на их развитие. Наконец, она была «даже не атеистична, она была арелигиозна, она пыталась прожить, не замечая религиозных вопросов, замалчивая их».
В. И. Вернадский сравнивал события октября 1917-го с кануном гражданской войны, небывалой в истории катастрофой, новым мировым явлением. Смутные и тревожные ожидания будущего, наряду с твердой верой в силу русской нации и жизнеспособность великого русского народа, желание уяснить, как изменится русская интеллигенция, наполняли душу выдающегося ученого и глубокого российского мыслителя{319}.
Решительно отвергнув Октябрьский переворот, В. И. Вернадский вместе с избежавшими ареста министрами и товарищами министров Временного правительства перешел на нелегальное положение. Сам академик, как известно, с августа 1917 года занимал пост товарища (заместителя) министра народного просвещения С. Ф. Ольденбурга. 16 ноября 1917 года вместе с другими членами подпольного правительства В. И. Вернадский подписал воззвание «Ко всем гражданам Российской республики». В период с 22 ноября 1917 года он находился в командировке от Российской академии наук для лечения и научных исследований по живому веществу на Украине. Благодаря этой командировке ученому удалось избежать трагической развязки, так как 28 ноября 1917 года в декрете и воззвании Совнаркома РСФСР кадетская партия была объявлена партией врагов народа, а члены руководящих учреждений кадетской партии подлежали преданию суду военных трибуналов.
В самый разгар гражданской войны В. И. Вернадский постоянно жил в Киеве, где плодотворно трудился и основал Академию наук Украины, а также Национальную библиотеку, носящую сегодня его имя. С крахом Добровольческой армии в течение двух месяцев В. И. Вернадский скитался по белым тылам, а в январе 1920 года ему удалось переехать в Крым. При занятии Красной армией Крыма В. И. Вернадский и некоторые другие профессора Таврического университета, решившие остаться на родине, по телеграфному распоряжению Ленина были арестованы и с семьями отправлены в Москву. В Москве позднее все они были освобождены. Вернадский вернулся в Петроград, в Академию наук{320}.
В 1918–1919 годах аресты и физическая расправа угрожали крупнейшим русским ученым. С начала сентября 1919 года Академия наук и Петроградский университет оказались перед лицом серьезной угрозы. Научному сообществу пришлось столкнуться с невиданными до того формами репрессий: арестами по классовому признаку, концентрационными лагерями, институтом заложничества, расстрелами без суда. Такие методы борьбы с учеными производили на всех сильнейшее эмоциональное воздействие.
Среди арестованных в сентябре 1919 года оказался и С. Ф. Ольденбург. Сергей Федорович, являвшийся в период с июля по сентябрь 1917 года министром народного просвещения Временного правительства, также резко выступил против большевистского переворота. При его активном участии Российская академия наук, непременным секретарем которой он продолжал оставаться в эти тяжелые годы, приняла резолюцию, направленную против советской власти. В отчете академии за 1917 год, прочитанном Ольденбургом в публичном заседании 29 декабря 1917 года, говорилось: «Темные, невежественные массы поддались обманчивому соблазну легкомысленных и преступных обещаний, и Россия стала на край гибели». С. Ф. Ольденбург становится постоянным защитником гонимых деятелей отечественной науки и культуры, подвергшихся репрессиям большевиков, но и самому ему не удалось избежать печальной участи.
За него хлопотал А. М. Горький. О том, как отреагировал на случившееся пролетарский писатель, записал 4 сентября в свой дневник К. И. Чуковский: «Сейчас видел плачущего Горького. «Арестован Сергей Федорович Ольденбург, — вскричал он, вбегая в комнату издательства Гржебина. — Я им сделаю скандал, я уйду совсем из коммунистов. Ну их к черту!» Пребывание в тюрьме, сопряженное с проводами сокамерников на расстрел, не могло не влиять на людей, это перенесших. Возможно, именно здесь кроется психологическое объяснение более чем лояльного в будущем отношения Ольденбурга к советской власти и тем преобразованиям, которые она навязывала Академии наук. У многих коллег ученого это вызывало не просто раздражение, но и откровенную неприязнь{321}.
В значительной степени благодаря знакомству с В. И. Лениным (их личная встреча состоялась в конце 1917 года), старший брат которого Александр, как мы помним, сотрудничал с Сергеем Федоровичем в научно-литературном обществе Петербургского университета, и заступничеству других видных советских деятелей, в частности В. Д. Бонч-Бруевича, Ольденбург сумел избежать печальной участи многих своих товарищей по кадетской партии и продолжил научно-исследовательскую и организаторскую работу в Академии наук на благо России.
Другой приютинец — Иван Михайлович Гревс и после Октябрьского переворота не прекращал свою профессорско-преподавательскую деятельность в Петроградском университете. Он являлся одним из основателей школы медиевистов. Ученый оставил после себя фундаментальную монографию по аграрной истории поздней Римской империи, ряд сочинений по духовной и экономической истории западного Средневековья. Однако только незначительная часть из написанного им была опубликована.
Огромный пласт неопубликованного наследия И. М. Гревса — лекционный материал. Ученый был талантливым лектором. Свидетельства этому находятся в многочисленных мемуарах студентов университета и курсисток. В разные годы И. М. Гревс читал лекции в Политехническом и Педагогическом институтах. Ближайшее окружение ученого настаивало на публикации нескольких курсов лекций. В частности, его друг В. И. Вернадский писал: «Я думаю, что издать такой курс, как твои лекции на курсах и в университете, безусловно необходимо и очень желательно, и, мне кажется, обязанностью каждого профессора, работавшего над курсами, является такое издание…» И. М. Гревсу, однако, удалось издать лишь незначительную часть своих лекционных материалов.
Главную заботу И. М. Гревса составляла организация предметной системы в университете. С этим было связано введение в программу ряда специальных курсов и различных семинаров. Отсюда вытекала необходимость устройства специальных научно-исследовательских кабинетов и библиотек. И. М. Гревс считал, что «профессорство — это прекрасная общественная роль». Сам профессор И. М. Гревс имел многочисленных учеников, которых называл своими духовными детьми. Он старался внушить студентам, что, несмотря на все трудности жизни и политические перемены, надо прежде всего ценить культуру и работать для ее развития. Он глубоко верил в будущий расцвет русской культуры. Его проповедь была оценена молодежью, которая окружала его даже в тяжелые годы гражданской войны{322}. Он был активным защитником прав и свобод учащейся молодежи.
К их числу также принадлежало и молодое поколение приютинцев, которые стали активными участниками студенческих сходок и собраний Московского университета, где решались вопросы организации академической и политической жизни. Дети многих приютинцев после эпохальных событий 1917 года вынуждены были эмигрировать из России. Так, сын Вернадского Георгий, молодой профессор организованного В. И. Вернадским Пермского университета, служил в Добровольческой армии А. И. Деникина. Затем по совету П. Б. Струве, министра иностранных дел, и А. В. Кривошеина, выдающегося государственного деятеля, опытного администратора, который при Столыпине был начальником Главного управления земледелия и землеустройства, а при Врангеле — помощником по гражданской части, Г. В. Вернадскому предложили в правительстве Врангеля должность начальника отдела печати. Георгий Владимирович советовался с отцом, тот предложил ему согласиться. Близкие друзья отнеслись к этому назначению неоднозначно. Так, в 1921 году, находясь на чужбине, в Афинах, Георгий Вернадский получил письмо из Петрограда от Льва Александровича Обольянинова, члена Братства «Приютино». Тот порицал молодого товарища за то, что он, «сын Владимира Ивановича Вернадского, согласился быть «цензором» у Врангеля и тем опозорил свое имя»{323}.
В душе же самого В. И. Вернадского постоянно нарастали сомнения в отношении целей и методов антибольшевистской борьбы. В конце 1918 года он решительно заявил о выходе из конституционно-демократической партии и ее ЦК, поскольку разошелся с антикрестьянской и великодержавной политикой руководства партии в аграрном и национальном вопросах и не принимал его поддержку Белого движения. «Мне представляется сейчас огромной опасностью то, что Добровольческая армия стремится неуклонно к реставрации. Стоит ли тогда их поддерживать? Не легче ли и не проще идти через большевизм, добившись от него мира…» В январе 1920 года в дневнике появляется запись, свидетельствующая о разочаровании В. И. Вернадского в идее «великого» Русского государства: «Восстановление России должно идти теперь из Союза отдельных самоуправляющихся частей… Моральное падение Добровольческой армии полное, и едва ли она поднимется»{324}.
Однако старший Вернадский не собирался убеждать или менять что-то в принятом сыном решении, поскольку уважал его мнение и жизненную позицию. Надо отметить, что на протяжении всей жизни в семье Вернадских между старшим и младшим поколениями установились добрые, любящие отношения. Это была очень дружная семья. Н. В. Вернадская-Толль, вспоминая детство, писала: «В нашей семье всегда было так много любви и ласки. Двери в комнату матери и в кабинет отца всегда были открыты… Мать и отец жили дружно, и я не помню, чтобы они ссорились. Только о политике у них бывали бурные споры, хотя, по существу, они были в полном согласии»{325}.
Георгий и Нина Вернадские после своего отъезда в эмиграцию первоначально поселились в Праге, где были обширная русская колония, несколько русских высших учебных заведений гуманитарного профиля, основанных эмигрантами. Дочь В. И. Вернадского Нина в это время завершала в Праге свое медицинское образование. Живя в России, она долго не могла остановиться на выборе профессии, пыталась заниматься в разных учебных заведениях. В начале 1918 года она намеревалась поступать в Московский сельскохозяйственный институт (впоследствии — Тимирязевская сельскохозяйственная академия), но передумала; мечтала стать художником, еще в Петрограде занималась в студии своей родственницы художницы Е. С. Зарудной-Кавос. Весной 1918 года она работала при полтавском земстве и заведовала местным педагогическим бюро. Затем готовилась к поступлению на историко-филологический факультет Киевского университета. В 1920 году в Симферополе училась на физико-математическом факультете Таврического университета, ректором которого был отец. В конечном итоге именно медицина стала ее профессией. Впоследствии она работала практикующим врачом-психиатром{326}.
После эмиграции между родителями и детьми продолжалась тесная переписка. Встречи были нечастыми — до Второй мировой войны в семье Вернадских было принято встречаться на летних каникулах в пригородах Парижа или Карловых Варах для отдыха и лечения. Это были счастливые дни для духовного общения с близкими. В период Второй мировой войны дети переехали в США, причем жили неподалеку друг от друга. Переписка по-прежнему была проникнута такими взаимопониманием, нежностью и любовью, что можно было подумать, будто они никогда не расставались{327}.
Совсем по-другому складывались отношения в семье другого приютинца С. Ф. Ольденбурга. Его сын Сергей Сергеевич давно отдалился от отца. «В 1915 году он женился на Аде Дмитриевне Старынкевич, — вспоминал Георгий Вернадский. — Нам Ада сразу очень понравилась. Мы бывали у них (они поселились в Царском Селе), а они у нас на Большом проспекте»{328}. Позднее профессор С. С. Ольденбург стал широко известен благодаря написанной им книге о жизни и деятельности Николая II, содержащей наиболее аргументированную попытку его исторической реабилитации. В середине 1920-х годов Высший монархический совет — центр монархической эмиграции — заказал ему научный труд по истории правления последнего российского императора. Ольденбург имел уникальную возможность изучить копии исторических актов, хранившихся в посольстве России во Франции. Работа над книгой была закончена в 1940 году, и младший Ольденбург вместе с семьей обосновался в Париже.
С. С. Ольденбург являлся лидером и автором программы Русского народно-монархического союза конституционных монархистов, ярко правоцентристского по своей идеологии. Будущее России он видел в возрождении монархического строя и считал правильным посвятить ему главные свои усилия. В письме П. Б. Струве от 6 декабря 1921 года он писал: «Правые — во многом люди другого мира, других представлений. Их мало знают, и они мало знают других. Одну из самых важных своих задач я вижу в том, чтобы, поскольку это возможно, поддерживать связь взаимного понимания между правыми и группами, стоящими левее меня».
Приход к власти большевиков и мероприятия советской власти С. С. Ольденбург сравнивал с сыпным тифом: «Переболевший получает иммунитет, — но и последствия бывают тяжелые». «То, что захватили большевики, может быть так же легко у них отнято в порядке дальнейшей борьбы. Никакой советский успех не есть победа России», — неуклонно повторял С. С. Ольденбург год за годом. Размышляя над путями борьбы с большевизмом и происходившими в мире явлениями, он подчеркивал в 1927 году опыт победы фашизма в Италии. Основную заслугу фашизма он видел в том, что Италия вышла на историческую сцену. В этом как раз, по его мнению, нуждалась и Россия. Опасность фашизма он видел в возможности превращения в постоянное явление репрессивных полицейских мер, как это было, например, с печатью. Относительно России С. С. Ольденбург заявлял: «История России и русские условия совсем иные, чем итальянские. Нам нужно искать своих путей, беря из фашизма то существенное, что заключается в подчинении самого себя интересам национального целого»{329}.
Что касается детей Дмитрия Ивановича, то обе его дочери — Анна и Наталья — так же, как и их отец, в эти годы отсидели в тюрьме, правда в разное время. Анна Дмитриевна в период гражданской войны покинула Москву и вместе с матерью Анной Николаевной Шаховской уехала в Дмитров, где заведовала краеведческим музеем и активно работала в местном кооперативном объединении совместно с лидером русских анархистов князем Петром Алексеевичем Кропоткиным. В 1921 году А. Д. Шаховская была арестована и заключена в Бутырскую тюрьму. После освобождения она занялась литературным трудом и уже позднее, в 1937 году, стала личным секретарем и референтом В. И. Вернадского, постоянно находясь рядом с ученым, вплоть до его смерти в январе 1945 года.
Наталья Дмитриевна в 1918 году вышла замуж за Михаила Владимировича Шика. Молодожены переехали в Сергиев Посад и поселились в арендованном маленьком домике на городской окраине. В Сергиев Посад тогда переехало много дворянской и православной интеллигенции: тяжелое бремя невзгод переживалось сообща легче.
М. В. Шик смог устроиться на работу в педагогический техникум и включился в деятельность Комиссии по оценке и охране памятников Свято-Троицкой Сергиевой лавры под руководством отца Павла Флоренского. До закрытия комиссии ее сотрудникам удалось довольно многое сделать и даже опубликовать результаты своего труда. Но в целом атмосфера была тягостной, и помочь преодолеть лихолетье помогала вера. М. В. Шик был крещен летом 1918 года в Киеве. Находясь в Сергиевом Посаде, он сначала становится псаломщиком в Воскресенско-Петропавловской церкви, а затем и диаконом этой церкви. Уже будучи сосланным в Среднюю Азию, в 1927 году он принял сан священника.
Наталья Дмитриевна всегда черпала свои духовные силы в православии. В 1921 году она писала мужу: «В тот день (день свадьбы), знаешь ли, я два дала обета: тебе один, другой — Распятому Христу…» И дальше: «Ну, так пойдем вперед, пока Господь позволит, свершим обеты, как Господь подскажет, судьбы же нашей тайну и исход последняя весна покажет…»{330}
Н. Д. Шаховской многое пришлось испытать, но святое и светлое чувство, поддерживавшее ее в период испытаний, она пронесла через всю жизнь.
Дмитрию Ивановичу в чем-то было сложнее, учитывая его терзающие душу религиозные сомнения и постоянные поиски смысла бытия и смысла происходящего. Зиму 1920/21 года он переживал в Москве в одиночестве. Семья — жена и дочери — была далеко от столицы. Родственников и близких судьба разбросала по свету. Родные братья к этому времени уже ушли из жизни, последним умер Юрий в 1919 году. Сестра Наталья, рано овдовев, осталась в Житомире, племянники (сыновья Сергея Ивановича Шаховского, умершего в 1908 году) Лев и Михаил (?) погибли на фронте. С Вернадским, Корниловым, Гревсом и Ольденбургом поддерживать отношения можно было только с помощь писем, многие из которых приходили с большим опозданием или терялись вовсе. Несмотря ни на что Д. И. Шаховской сохранял присутствие духа и с иронией замечал: «Живут же волки в лесу зимой одни».
Какой-то юношеский оптимизм не покидал его даже в самые безрадостные минуты, правда, оптимизм мог также неожиданно обернуться уходом в себя или, как образно отметила А. В. Тыркова-Вильямс, уходом в «облака, проходившие где-то в душевной глубине»{331}. И тем не менее надежда на лучшее всегда находила в нем живой отклик.
«В борьбе обретешь ты право свое!» — этот старый эсеровский лозунг в чем-то был очень близок князю. Нацеленность на борьбу, на активную деятельность, «деятельную добродетель» (по Л. Толстому), заметно выделяла его среди многих кадетских лидеров. И при этом Д. И. Шаховской обладал удивительными интеллектуальными способностями к сосредоточению, к внутреннему погружению, умением подняться над ситуацией и оценить ее в перспективе, вписать в исторический контекст.
Очевидно, что первоначальные попытки осмыслить революцию, осознать ее подлинное историческое значение не только для России, но и для всего мира давались непросто и не сразу и приходили в острое столкновение с партийными установками, сложившимися стереотипами, с необходимостью преодолевать страшную и грубую прозу трагической повседневности. «Революция, — писал Шаховской Гревсу в декабре 1928 года, — это баня пакибытия, купель кровавого крещения. Новые очи, новые уши, новые души у нас народились, но не дано нам пустить их в дело, пока мы не поймем, что они — новые и что их надо, поэтому, по-новому пустить в ход…»
Отношение Шаховского к происходящему в стране после 1917 года отличалось от позиции тех представителей русской интеллигенции, кто остался в России, уйдя во «внутреннюю эмиграцию», не приняв режима большевиков, или, кто, как «сменовеховцы», возвратившись из-за границы, пошли на сотрудничество с советской властью и оказались самообманутыми или обманутыми ею, жестоко поплатившись впоследствии за свою близорукость и державный идеализм.
Как нам представляется, Д. И. Шаховской и его друзья по Приютинскому братству отдавали себе ясный отчет, с кем они имеют дело. Шаховской лично был знаком и тесно сотрудничал в дореволюционный период со многими видными большевиками (В. Р. Менжинским, И. И. Скворцовым-Степановым, А. М. Стопани и др.) и особых иллюзий на их счет не питал. Но повлиять на проводимую ими политику, на общественные процессы в стране, на содержание послереволюционной жизни приютинцы безусловно рассчитывали и активно действовали в этом направлении. И в определенной степени им это удавалось сделать.
В эти годы Дмитрий Иванович неоднократно подчеркивал одну мысль: в революции разрешаются святые и вместе с тем проклятые русские вопросы. «Ответы только сейчас разыгрываются в великой новой драме русской жизни, — писал он. — И разыгрываются надолго. Не скажу окончательно, потому что история вообще не имеет конца, и то, что нам представляется чем-то конечным, на самом деле всегда более или менее существенный переходный этап»{332}.
Но когда ответы окончательно историей еще не даны, остается надежда…
Переход советской власти к новой экономической политике открывал определенные перспективы перед отечественным кооперативным движением, низведенным в годы военного коммунизма до роли распределительного аппарата Наркомпрода. Тем не менее все это время Шаховской продолжал сотрудничество в кооперативных организациях, сохраняя надежду на то, что русская кооперация будет способна выполнить свою социально-преобразующую миссию и при большевиках и станет тем фактором обновления жизни общества и народа, каким она являлась в дореволюционный период, демонстрируя широкое творчество, самодеятельность и инициативу объединяемого населения.
Однако вскоре стало ясно, что советские кооперативы, подчиненные государству и полностью контролируемые коммунистической партией, лишь внешне напоминали прежние кооперативные товарищества, а по своей сути имели мало общего с ними. К тому же реальная экономическая обстановка 1920-х годов оставляла все меньше простора для использования рыночных механизмов и товарно-денежных отношений, что сводило на нет «кооперативную альтернативу» и в конце концов предопределила судьбу нэпа. Сотрудничество с «оранжерейной кооперацией» (выражение А. В. Чаянова) было лишено для Шаховского всякого смысла, поэтому Дмитрий Иванович стал работать в Госплане, усердно стараясь быть все-таки полезным для «блага народа и общества». В частности, его интересовала проблема Севера и роль Ленинграда «в разрешении задач нашего парадного фасада, обращенного к полюсу — и к незамерзающему Ледовитому морю». В продолжение этой темы любопытно замечание Д. И. Шаховского, сделанное в письме В. И. Вернадскому от 1 мая 1928 года: «Эти дни не вполне аккуратно, но все же довольно усердно посещал Госплановскую конференцию по изучению производительных сил. Как ты знаешь, Академия ярко блистала своим отсутствием… Поразительного было очень много. Фон очень печальный, элементарность суждений прямо жуткая… Вообще большую роль играли административные и тактические вопросы, чем научные»{333}.
Дмитрий Иванович был поглощен массой дел: приходилось работать на службе, в библиотеке, на заседаниях, «приходя домой — нырять в постель — по возможности с книжкой». Оставалось так много недочитанных книг, что они не давали «рукам взяться за перо». В вихрь своих мыслей Д. И. Шаховской увлекал всех, кто с ним общался. Не утратив жизненного оптимизма, Дмитрий Иванович постоянно подчеркивал в письмах, что «нельзя складывать руки», а следует по мере сил помогать «национальному строительству» и, несмотря ни на что, «продолжать творческую работу на пользу народа». Сознавая себя принадлежащим к огромной части русской интеллигенции, Шаховской, как писал позднее о нем Вернадский, «честно и сознательно работал в условиях советской власти», «сознательно пошел на работу по восстановлению нашей родины». «Он работал, как советский гражданин, и исполнял свой гражданский долг как пенсионер», «верил в огромное наше будущее и к нему сознательно стремился»{334}.
В 1930 году Шаховской уходит со службы в Госплане на пенсию по болезни. Его осмотрела комиссия, после чего ему была установлена пенсия в размере прежнего жалованья. Но через некоторое время власти посчитали, что бывшему министру Временного правительства выплачивать пенсионное содержание необязательно. За Дмитрия Ивановича вступился видный большевик А. М. Стопани, который указал, что бывший князь всегда был «трудящимся демократом левого направления», и пенсия вновь была назначена, правда, в уменьшенном размере. С тех пор и до своего ареста Дмитрий Иванович получал 86 рублей в месяц, которых едва хватало, чтобы хоть как-то сводить концы с концами.
Примечательно, что Дмитрий Иванович с большой душевной искренностью радел о «благе народа», бескорыстно и самоотверженно стремился служить идее «всеобщего благоденствия», мира и гармонии в обществе как дореволюционной, так и послереволюционной России. В этом он видел свой человеческий и гражданский долг.
Особо следует отметить роль Д. И. Шаховского в возвращении В. И. Вернадского на родину. Разумеется, решение ученого было результатом его глубоких внутренних переживаний и размышлений, но позиция его друга, безусловно, повлияла на сделанный выбор. Дмитрий Иванович был не просто старинным товарищем Владимира Ивановича, он был для него бесконечно родным и любимым другом Митей, подлинным братом, более чем братом, чьим мнением он всегда дорожил, которого уважал и высоко ценил.
Вернадский дважды отверг предложение эмигрировать: и в 1920 году, и в 1924-м. В 1920 году он находился в Крыму, занимаясь научной и педагогической работой. Британская ассоциация наук, членом которой он состоял, предложила ему переехать вместе с семьей в Англию. По этому поводу В. И. Вернадский записал в своем дневнике: «Как-то поднимается чувство уверенности в том, что я сделаю много. Вера в то, что мне суждено. Ясно сознаю, что, не поехав в Лондон и оставшись здесь, может быть, изменил форму достижения — но осталась неизменной основная идея. Создание Института для исследования живого вещества (или геохимического?). А может быть, в конце концов перееду в Америку?»{335} Все-таки пересилило «чувство России».
В 1924 году В. И. Вернадский работал в Париже. Он колебался — возвращаться ли ему в СССР или нет; были мысли порвать с Академией наук, перейти на статус П. Б. Струве и Н. И. Ростовцева. Для завершения научных исследований ему необходимо было еще около года. Однако его просьба о продлении командировки до октября 1925 года без оплаты на этот срок его проживания за границей была Академией отклонена. Общее собрание (конференция) вынесло решение о желательности скорейшего возвращения Вернадского в Ленинград и установило 1 сентября 1924 года в качестве предельного срока. Узнав об этом решении, Вернадский направил в Академию наук обширное письмо, в котором объяснял, что не считает для себя возможным бросить начатую в Париже научную работу, которая находится в самом разгаре, и поэтому не может подчиниться решению академии и немедленно вернуться в Ленинград. После обмена мнениями по этому вопросу отделение вынесло следующее решение: «Признать, что В. И. Вернадский с 1 сентября сохраняет только звание академика, вместе с тем, имея в виду большое научное значение работ В. И. Вернадского…положено просить Наркомпрос сохранить за Академиею право при возвращении В. И. Вернадского в Ленинград включить его вновь в число действительных членов Академии без новых выборов».
Друзья в России, и прежде всего Д. И. Шаховской, несмотря на вероятность исключения Вернадского из действительных членов академии полагали, что ему необходимо вернуться. «Я понимаю, как трудно перенестись с запада на восток и погрузиться в наше Средневековье с зачатками XXI века. И все-таки эту операцию надо проделать. Потому что это Средневековье родное и Вы из него вышли, и нельзя стоять вне его своеобразной эволюции в некоторые дни и часы исторической жизни», — писал Д. И. Шаховской 8 августа 1925 года В. И. Вернадскому.
Между собой приютинцы, а все они — и Корнилов, и С. Ольденбург, и Гревс — остались после революции в России, живо обсуждали возможность возвращения Вернадского. В одном из писем И. М. Гревсу Шаховской делился по этому поводу своими мыслями: «Я живу на этом берегу и как-то не тянусь к тому берегу (имеется в виду эмиграция. — И. К., А. Л.) и плохо знаю, что на том берегу делается. Но у меня впечатление такое, что что бы на том берегу ни делалось, подлинная русская жизнь созидается на этом берегу. Поэтому и так хочется его на этом берегу и вообще, и особенно в эти дни видеть»{336}.
Вернадский, со своей стороны, опасался, что его возвращение может отрицательно сказаться на его научной деятельности.
Из Парижа 20 апреля 1924 года он писал И. И. Петрункевичу: «Если бы я был совсем моложе — я бы эмигрировал. Во мне чувство общечеловеческое много сильнее национального. Но сейчас это трудно и невозможно, так как всегда требует нескольких лет, потраченных на приобретение положения. Я не делаю никаких иллюзий — жить в России чрезвычайно трудно, и труд настоящим образом не оплачивается. Может быть, я оттуда скоро и уеду. Даже если бы мои попытки переезда в Америку устроились бы — все равно я считал бы себя обязанным вернуться и затем уехать».
В ноябре 1925 года Вернадские уезжают из Парижа в Прагу, где Владимир Иванович намеревался надолго задержаться. Но тут он получил телеграмму из Академии наук с предложением занять одну из новых кафедр. Вернадские решили вернуться в Ленинград, и 3 марта 1926 года Владимир Иванович снова стал действительным членом Академии наук СССР{337}.
По поводу возвращения Вернадского в Россию существуют разные мнения, от положительных до резко негативных. Например, А. В. Гольштейн (1850–1937), которая на протяжении более чем пятидесяти лет была близким другом семьи Вернадских, весьма категорически отнеслась к выбору Владимира Ивановича. Справедливо полагая, что В. И. Вернадский принадлежал не только российской, но и мировой науке, она считала, что он бы более плодотворно мог продолжить свои научные занятия за границей. Так, в одном из писем Георгию она выражала свое несогласие по поводу возвращения ученого в Россию: «Я не могу вынести, чтобы близкий мне человек вернулся добровольно в Академию после юбилея и речей и всех мерзостей, и вернулся, когда мог не возвращаться». Дмитрия Ивановича Шаховского она называла «тупым колпаком, хотя, конечно, он безупречно честен в мыслях, не говоря о поступках»{338}.
Так, с возвращением Вернадского члены Братства смогли воссоединиться на родине и разделить судьбу со своим народом, нераздельной частью которого все они были.
В 1925–1928 годах Д. И. Шаховской активно включился в краеведческую работу. Он занимался историей дворянских усадеб — «подмосковными культурными гнездами». Краеведческое движение 1920-х годов было широким и массовым, с двумя тысячами местных организаций, с пятьюдесятью тысячами членов и множеством музеев, державшихся на общественной инициативе. Движение отличалось высоким уровнем самоорганизации. Цели и направление работы краеведы определяли себе сами. Движение возглавлялось Центральным бюро краеведения (ЦБК), председателем которого был С. Ф. Ольденбург.
Виднейшим теоретиком движения был другой приютинец — историк И. М. Гревс. Он руководил методическим бюро ЦБК и разрабатывал концепцию «гуманитарного краеведения», которое, в противовес узкому «производственному краеведению», стремилось изучать «целокупную культуру». И. М. Гревс считал, что город — это не механическое скопление предметов и людей, а «целостный большой организм, обладающий специфическим единством ему присущей внутренней жизни… одушевленный своею особою коллективною психикой». Изучение местности как «собирательной личности», охрана природы, сбережение старины — вот что было важным для историка-краеведа. Подобный взгляд резко отличался от общепринятого. В условиях нэпа, требовавшего мобилизации всех видов ресурсов и обусловившего небывалый интерес к городскому краеведению, на передний план выходило изучение экономического потенциала тех или иных регионов.
Что касается отношения Д. И. Шаховского к этой проблеме, то он не просто проявлял живой интерес и любопытство к истории городов и экскурсионным занятиям И. М. Гревса. Как и И. М. Гревс, он считал не только важным, но и необходимым изучение «физиономии русского города». Понять мир, заложенный в русской душе, довести это понимание до всеобщего, «перекинуть мост между старой русской культурой и послереволюционной» — вот что являлось первейшим долгом краеведения, по мнению Д. И. Шаховского{339}. Задача осмысления жизни, стремление придать ей жгучий, глубокий и действенный интерес завораживала, вдохновляла на работу и поиски. Ценности, которым были преданы когда-то в молодости приютинцы, оставались актуальными и значимыми и после перенесенных жизненных бурь и стихий.
Свое поле деятельности в краеведении Д. И. Шаховской определил как изучение жизни русской усадьбы и жизни крестьянства, его искусства, быта. В Москве существовало, по словам И. М. Гревса, даже специальное общество по изучению усадеб. Правда, Д. И. Шаховской ничего о нем не знал. Поскольку мысль русская зрела в усадьбах, то изучение усадебной культуры, как представлял себе Дмитрий Иванович, неотделимо было от исследования истории декабризма. Краеведение интересовало его, поскольку можно было выяснить ту почву, из которой выросли и декабристы, и Чаадаев.
В июне — августе 1929 года в Москве действовала «Декабристская комиссия», в план работы которой входило прежде всего изучение усадеб и домов декабристов, а также задача общего изучения эпохи. Полностью выполнить план не удалось в силу сильной загруженности работой уездных краеведческих организаций. Исключение составило экскурсионное посещение усадеб «Васькино-Рождествено» и «Белая Колпь» — родовых поместий князей Шаховских. По мнению Шаховского, по результатам изучения этих усадеб можно было установить общие типичные черты стиля эпохи декабризма.
История декабристов захватила Д. И. Шаховского. «…Упиваюсь декабристами. Какой это неисчерпаемый и все вновь и вновь поражающий своим разнообразным богатством и свежестью источник духовной силы и яркой жизни!» — писал он 25 января 1925 года. Движение декабристов он отнюдь не считал узкодворянским, в отличие от общепринятого позже в советской историографии мнения. «Оно было и не могло не быть национальным. Только выразителями его, естественно, оказались дворяне, обладатели вершин той культуры, вскормленной трудовым народом, которая к тому времени вошла в настоящее общение с культурой европейской, т. е. с ведущей передовой силой сознания Земли-планеты. Вот так надо и можно сейчас использовать декабризм»{340}.
В течение долгого времени Д. И. Шаховской добивался получения допуска для работы в архивах. И только после изнурительного хождения по разного рода инстанциям ему 13 апреля 1931 года удалось получить ходатайство Общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев в Центрархив о допуске его к занятиям. Разрешение работать в архиве на правах приезжего Д. И. Шаховской считал настоящей благодатью. Дмитрий Иванович внимательно изучал Семеновский бунт 1820 года, используя несколько сот детских и юношеских писем, сохранившихся у И. Д. Щербатова, а также чаадаевские письма. Его изыскания были посвящены фигурам А. С. Пушкина, М. М. Щербатова, П. Я. Чаадаева.
Он непрестанно думал о них, размышлял над проблемами развития русского самосознания. «Ведь русская история с Пушкиным не то, чем она была бы без него, — писал Шаховской В. И. Вернадскому, — все русское самостоятельное сознание поднялось с ним на какую-то высшую ступень, и высоту этой ступени пока еще никто не измерил, мы Только начинаем об ней догадываться, и плоды его достижений еще впереди. Я не только по влечению, а и по предмету ближайших своих занятий Чаадаевым постоянно сталкиваюсь с Пушкиным, но, мне кажется, и помимо такой связи, в нас есть какая-то внутренняя, органическая, духовная связь с Пушкиным, которую мы еще недостаточно осознали и недостаточно используем — и очень много от этого теряем. Я всякий раз, перечитывая его теперь, нахожу новые глубины мысли и какую-то невероятную правду и силу чувства. Всякое настоящее соприкосновение с Пушкиным обогащает душу не высшим знанием, а придачей ей какой-то новой, прибывающей и далее силы»{341}.
Показательно, что все сюжеты, волновавшие Дмитрия Ивановича как исследователя, были очень тесно взаимосвязаны друг с другом и во временном отрезке, и в проблемном плане. Как мы помним, П. Я. Чаадаев и И. Д. Щербатов, внук известного историка М. М. Щербатова, были двоюродными братьями. Кузинами Чаадаеву доводились и сестры Наталья и Елизавета Щербатовы (бабушки Д. И. Шаховского). Они росли в одной семье. В доме Щербатовых на Кузнецком Мосту проходили собрания студентов Московского университета. Дружеские связи впоследствии оформились и легли в основу объединений молодых офицеров — участников заграничных походов русской армии{342}. Одним из таких объединений стала артель офицеров Семеновского полка. Многие будущие декабристы были желанными гостями дома Щербатовых. Д. И. Шаховской фактически изучал историю своей семьи, которая стала неотъемлемой частью важнейших событий российской истории XVIII–XIX веков.
Другой проблемой, которая живо интересовала Шаховского в связи с его углублением в отечественную общественно-политическую мысль, была история русского масонства.
Работая в бывшем архиве Министерства юстиции на Девичьем поле, над документами им же собранных когда-то и находящихся позже в архиве щербатовских материалов, Дмитрий Иванович считал «чрезвычайно важным обнаружение масонских писаний и переписки». Без этого рассматривать XVIII век не представлялось ему возможным. «Здесь важный корешок» — для понимания и исторического прошлого, и генезиса, и эволюции соборного сознания. Изучая М. М. Щербатова, Д. И. Шаховской проработал огромный пласт источников. Поскольку эта работа требовала много сил и времени и отвлекала его от главной темы — Чаадаева, он предлагал продолжить свой многолетний труд с эрмитажными рукописями Я. Л. Барскову, чьи занятия масонством и французской просветительной литературой XVIII века были известны кругу специалистов. Шаховской называл князя Щербатова «подлинно почвенной фигурой»{343}.
Необходимую помощь в изучении масонских сюжетов Д. И. Шаховской оказывал также сыну своего друга — Георгию Вернадскому, который еще 22 октября 1917 года защитил диссертацию о масонстве эпохи Екатерины II. Г. В. Вернадский в своих воспоминаниях писал: «Мне захотелось через работу над диссертацией освоиться с более новым периодом русской истории — с XVIII веком. Я советовался с отцом, с А. С. Лаппо-Данилевским и с моим гимназическим учителем Яковом Лазаревичем Барсковым… Барсков убеждал меня взять темой историю русского масонства при Екатерине II. Он сказал мне, что в Государственном архиве и в рукописном отделе Публичной библиотеки есть много ценного рукописного материала по масонству, а что в самой Публичной библиотеке я найду драгоценное собрание книг XVIII века, и русских и иноязычных, которые также будут мне необходимы для разработки темы»{344}.
В процессе работы Георгия над диссертацией Д. И. Шаховской постоянно справлялся о ходе его исследования и по возможности помогал. Шаховской гордился Г. В. Вернадским как своим учеником и высоко его ценил. Так, в письме В. И. Вернадскому от 15 июля 1934 года он отмечал, что «работа Георгия по масонству одна из образцовых работ в этой области. И затрагивает сторону, совершенно не выясненную для XIX века… В свое время, в связи с масонством, он очень интересовался Щербатовым. Георгий чрезвычайно умело в романе Щербатова «Путешествие в землю офирскую» раскрыл масонскую утопию». Из сохраненной переписки видно, что Георгий Вернадский был благодарен князю за оказываемую им поддержку, например, за предоставленные в его распоряжение интересные выписки из Щербатова или за указатели (карточки) к каталогам русских чинов XVIII века{345}.
Как мы помним, князь Шаховской в общественно-политической деятельности в свое время отдал дань увлечению масонству и был близок с некоторыми из русских «вольных каменщиков», но прямыми данными о его личном участии в ордене мы не располагаем. Более того, известны иронические отзывы Д. И. Шаховского о масонах, которых он называл «смешными предтечами построения настоящего светлого храма вечного разума во вселенной»{346}.
Оба Вернадских также решительно отвергали принадлежность к масонству. Еще в молодости, в 1889 году, находясь в командировке за границей, В. И. Вернадский познакомился с людьми, с которыми у него позднее завязались более или менее прочные связи, сохранившиеся на всю жизнь. В круг таких лиц входил минералог, издатель сочинений А. И. Герцена Г. Н. Вырубов. У него Владимир Иванович несколько раз обедал. Г. Н. Вырубов приглашал его вступить в масонскую ложу, указывая, что это открывает «очень широкую дорогу во французское и международное общество». Но, по словам В. И. Вернадского, он отказался. Позже масоны уверяли Георгия, что его отец был членом масонской ложи. «И не верили, когда Георгий это отрицал».
Любопытно, что родной дядя матери В. И. Вернадского входил в состав Кирилло-Мефодиевского братства, тайной политической антикрепостнической организации, созданной в 1845 году в среде интеллигенции и объединявшейся вокруг Киевского и Харьковского университетов. В марте — апреле 1847 года братство было разгромлено жандармами. А племянник В. И. Вернадского Б. К. Алексеев составил для Министерства внутренних дел исторический очерк масонства в XX веке в России по данным Третьего отделения. В. И. Вернадский эту рукопись не читал, но выражал желание ее посмотреть.
Свой интерес к масонской тематике Георгий Вернадский объяснял широкими международными связями русского масонства и возможностью исследования его на фоне истории европейской умственной жизни. На эту сторону вопроса обратил внимание и его отец. Интерес к масонству, с точки зрения соборного поиска истины, неоднократно был выражен у Д. И. Шаховского. На этом основании некоторые современные исследователи высказывают гипотезу о том, что, «вероятно, справедливо предположение о типологическом сходстве Братства с русским масонством XVIII века»{347}.
Действительно, в основу идейных принципов и жизненных исканий приютинцев были положены три начала — единство, свобода, любовь. Но это были основополагающие евангельские заповеди, которым стремились следовать и приютинцы, несмотря на их неоднозначное отношение к христианству и Православной церкви.
30 декабря 1921 года в квартире Вернадских в Петрограде состоялось традиционное годовое собрание приютинцев — последнее в истории Братства.
Братство существовало, пока живы были его члены. Но это собрание оказалось малочисленным — на нем смогли присутствовать только те из приютинцев, кто жил в Петрограде и его окрестностях. Собрались Вернадские, Сергей Ольденбург, Л. А. Обольянинов, М. С. Гревс и, как сочувствовавшие, шлиссельбуржцы И. Д. Лукашевич и Н. А. Морозов{348}.
Вся послереволюционная эпоха в жизни Братства — это годы, когда было «необходимо напрягать все усилия для того, чтобы сохранить рост культуры», время попыток членов Братства «делать дело, которое останется при всех переменах». Это и пора подведения итогов «кончающихся жизней» и углубленного осознания их смысла и значения в общем потоке отечественной истории, «итожное время», по выражению Д. И. Шаховского.
За более полувека существования Братства отложился большой массив документальных материалов, который можно рассматривать как архив Братства. Как известно, письма пересылались от «брата» к «брату» и затем совместно обсуждались. Отдельные наиболее значимые «круговые» письма, обходившие по кругу всех, входивших в «Приютино», сохранились в различных редакциях. «Напряжение сознания», по выражению Вернадского, было так велико в той переписке, что и через 30–40 лет «братья» вспоминали о письмах 1880-х годов, как будто они написаны вчера{349}.
Тем более что круг обсуждаемых проблем со временем только расширялся, но при этом в своих письмах приютинцы постоянно возвращались к идейным предпосылкам возникновения их духовного объединения. В декабре 1928 года Д. И. Шаховской писал И. М. Гревсу: «Наше понятие о Братстве было прямым выводом из всей жизни того поколения, завершением которого были Толстой и Достоевский. И не только они… Но непосредственно на нас особенно сильно повлияли они, да, пожалуй, еще — Влад. Соловьев»{350}. («Конечно, отнюдь не Фрей, — продолжал Дмитрий Иванович, — это ты, Иван, оставь. Не вводи себя и почтенную публику в заблуждение. И сам-то Фрей явился к нам в значительной степени отражением Толстого».)
И далее принципиальное замечание Шаховского: «Я не знаю братства в нашем смысле вне русской жизни. Может быть, эта форма — примитив, который или умирает, или выливается в нечто более резко оформленное — партию, монашеский орден, секту, школу, компанию, заговор. В первом случае (умирания) истории нечего делать с такой зачаточной формой, во втором (перехода в оформленную организацию) мы в истории имеем дело с этой установившейся формой (монастыри, масонские ложи, философские школы, карбонары и т. п.). Самое блестящее и богатое последствиями братство — оформившееся в церковь с уверенностью, что и врата адовы ее до окончания века не одолеют, — христианская община I века. Я, впрочем, не очень рылся в исторических аналогиях и, вероятно, кое-что упустил»{351}.
Между членами Братства «Приютино», как уже отмечалось, шла заинтересованная дискуссия по самому широкому кругу вопросов. В результате их насыщенного духовного общения выкристаллизировалось их нравственное и идейное ядро, определялась их гражданская, научная и человеческая позиция, рождалась их философия жизни, истории и культуры. Так, вдохновляемый и своими научными исследованиями, и общественной деятельностью, и глубоким самоанализом Дмитрий Иванович подошел к идее соборного сознания. Она созревала в нем постепенно, открываясь своими скрытыми гранями.
Примечательно, что идея соборного сознания у Д. И. Шаховского и идея ноосферы у В. И. Вернадского содержательно близки. Обе имеют целью достижение единства всего человечества, людей как братьев. «Одному нельзя обнять мир, — писал Д. И. Шаховской В. И. Вернадскому 25 июня 1931 года. — Приходится так или иначе взяться за руки многим — и всегда (теоретически) можно составить такую длинную цепь, которая охватила бы по крайней мере весь земной шар. Наука и создает такую цепь. Создает — не очень. Не вполне. Есть прорывы. И держатся люди за руки часто не любовно, а… всячески, но не любовно. Да и руки в науке слишком заняты, каждая пара рук свои и не очень склонны отдаваться в чужие руки. Есть, конечно, и много других путей и способов соединения рук: религия, философия, семья, род, государство… Но, мне кажется, наш юношеский инстинкт верно указал нам еще один, своеобразный, давний, но недостаточно оцененный человеческим сознанием путь — братство». Братство в представлении его главного идеолога Д. И. Шаховского было исканием обогащения единичного сознания сознанием мировым. Единство, свобода, любовь — именно эти три начала познания истины были положены им в основу. Вслед за блаженным Августином он повторял: «В главном — единство, во второстепенном — свобода, всюду — любовь»{352}.
В одном из неотправленных писем своей сестре Н. И. Оржевской, возвращаясь к этой формуле, взятой Августином из Евангелия от Иоанна (глава 14, стих 6; слова Христа: «Аз есмь путь, истина и живот»), Шаховской так определил эту мысль: «Путь есть свобода. Истина есть всеединство. А жизнь есть любовь»{353}.
Идея соборного сознания и идея ноосферы стали результатом научных размышлений двух мыслителей, попытавшихся соединить естественно-научное и гуманитарное знание, определив мысль как своеобразную форму энергии. Достижение единого соборного сознания путем усвоения сознанием человечества единства людей и их слияния должно было привести к постепенному установлению социальной системы, которая могла бы водворить царство истины среди людей. Наступление царства разума на всей планете предполагала ноосфера. Причем «это не фатализм, а эмпирическое обобщение», считал В. И. Вернадский. За идеями двух друзей стоял пережитый ими эмпирический опыт, опыт братской всепобеждающей любви. Это было эмпирическое обобщение, не что-то придуманное, а реально пережитое. Любопытно, что похожая идея встречается и у И. М. Гревса, размышлявшего над проблемами культуры. В неопубликованной книге «Город и его жизнь» (1927) И. М. Гревс пользуется термином «антропосфера», имея в виду «плоть культуры», в отличие от наполняющей ее «души культуры»{354}.
Приютинцы на практике попытались осуществить идеал соборности так, как они его понимали и скорее не в религиозном, а в социальном аспекте, близком к славянофилам (А. Хомякову и др.). В истории русской нецерковной интеллигенции это была, пожалуй, единственная попытка, да к тому же продолжавшаяся до 1930-х годов включительно. В каждой своей точке этот путь был связан с максимальным раскрытием личности на всех уровнях коллективно-личностной иерархии: от индивидуума до человечества в целом, которое Гревс воспринимал как единую великую личность, с бережением личности, согласно любимому выражению Вернадского.
Братство «Приютино» оказалось не связанным на протяжении своей истории ни с одним определенным географическим пунктом, ни с одним конкретным, практически достижимым делом. Тем рельефнее выступило главное — культурное и этическое — дело Братства, не сводимое к конкретике, но разнообразно преломлявшееся в ней. Задачу свою приютинцы видели в осмыслении жизни. Слово это значило для них не то (или не только то), что сейчас для нас: осмысливать жизнь значило наполнять ее смыслом (и свою, и общую), но также — и угадывать смысл происходящего (с тобой, с окружающими, с человечеством). Работая над кардинальными проблемами: личность и общество, культура и народные массы, наука и нравственность, наука и государство, пути социального и культурного творчества, общество будущего — это лишь немногие из необозримого круга проблем, волновавших их мысль, — они и все то, что делали, всю повседневную жизнь Братства осмысляли в общечеловеческих масштабах и категориях.
Каждый в своей области и на своем поле пытался внедрить общие достижения. Эту особенность Братства И. М. Гревс называл «влечением ветвиться», и можно было бы проследить, как каждым братские начала проводились в жизнь. Вокруг Ф. Ф. Ольденбурга образовался тесный круг педагогов в Твери. В его центре — коллектив земской учительской семинарии, которой Ф. Ф. Ольденбург руководил на протяжении тридцати лет. Были выпущены тысячи народных учительниц. И. М. Гревс сплотил вокруг себя учеников-единомышленников в гимназиях, университете, Экскурсионном институте, на Бестужевских курсах и во встречах с краеведами, отдавая основные силы преподаванию, живому общению, звучащему слову.
Братские начала можно увидеть в коллективах, собиравшихся вокруг В. И. Вернадского. Среди неофициальных — школы Вернадского в минералогии, геохимии, биогеохимии; пример официально функционировавшего — коллектив Радиевого института.
Идеей С. Ф. Ольденбурга было братское общение всех востоковедов. Ольденбург проявил себя организатором; он «понимал организаторскую деятельность как некую соединительную ткань между живыми, но чуждыми друг другу организмами». Он «был тесно связан со своими товарищами и современниками, организуя их в поколение, имеющее лицо, — все при помощи своего удивительного умения подойти к каждому, не вторгаясь в уклад его жизни, не враждуя с его особенностями, не мстя холодностью за неответ на приветливость и вообще тщательно, какою угодно ценой ища научного братства, в которое он верил до конца жизни»{355}.
Д. И. Шаховской был организатором и душой московской кооперации, он много сделал для развития самых разных форм общественной самодеятельности и самоуправления.
В. И. Вернадский был, в отличие от друга, более этатистом по своим социальным воззрениям. Еще до 1917 года он разработал концепцию и программу государственной организации науки. После 1917 года он практически полностью пересмотрел отношение к своему кадетскому политическому прошлому. Увлеченный идеей глобальной научно-технической революции, превращения человека в геологическую силу, коренным образом преобразующую биосферу, В. И. Вернадский считал избрание формы государственного устройства важной, но все же второстепенной проблемой. Он старался не вмешиваться в политическую деятельность. Реальных форм для политической борьбы В. И. Вернадский не видел, споры о республике и монархии ему представлялись «гниением», «интервенция — несчастием», «силы у эмиграции нет, и идеалы многих из них чужды в русской среде». Как изменится русская власть — прогнозировать трудно. В одном В. И. Вернадский был твердо уверен: «Власть может измениться только насилием — но едва ли его формой может быть интервенция».
Наблюдая вокруг себя развал прежних жизненных устоев, Владимир Иванович, как свидетельствует запись в дневнике от 17 марта 1920 года, поражался одной явной аномалии. «На поверхности, у власти и во главе лиц, действующих, говорящих, как будто задающих тон, — не лучшие, а худшие. Все воры, грабители, убийцы и преступные элементы во всех течениях выступили на поверхность. Они разбавили идеологов и идейных деятелей. Это особенно ярко сказывается в большевистском стане и строе. Но то же самое мы наблюдаем и в кругу добровольцев и примыкающих к ним кругов. И здесь теряются идейные, честные люди. Жизнь выдвинула на поверхность испорченный, гнилой шлак, и он тянет за собой среднюю массу… А долго он существовать не может, так как он сам себя истребляет и уничтожает и скоро становится невыносимым всем». К концу 1920-х годов облик политической власти не изменился. В. И. Вернадский продолжал повторять: «Талантливых людей очень мало, а главное — нет знающих. Это очень тягостно отзывается — и очень дорого на деле»{356}.
Спустя годы, когда советская власть уже утвердилась в стране, коренным образом преобразовав российское общество, и когда она оказалась перед лицом агрессии со стороны фашизма, оценки В. И. Вернадским большевистского режима не изменились. Однако он отдавал должное тому положительному, что было сделано, и по-прежнему непоколебимо верил в силу русского народа, способного выжить в самых тяжелых условиях. В дневнике 30 июля 1941 года В. И. Вернадский писал: «Принципы большевизма — здоровые; трутни и полиция — язвы, которые вызывают гниение, — но здоровые основы, мне кажется, несомненно преобладают. Страна при мильонах рабов (лагеря и высылки НКВД) выдержит эту язву, так как моральное окружение противника — еще хуже». Такова была гражданская позиция не просто выдающегося ученого, но и великого российского патриота и государственника.
Свое неучастие в политической борьбе В. И. Вернадский объяснял также нежеланием «калечить свою личность боязнью сношений с близкими и дорогими». Важно отметить, что отношение к вновь установившемуся режиму у Вернадского далеко не всегда совпадало с оценками Д. И. Шаховского. Продолжая развивать вышеприведенную мысль, В. И. Вернадский писал И. И. Петрункевичу 22 июня 1923 года: «Это было бы действительно подчинением ненавистному для меня коммунизму». Как мы уже отмечали, В. И. Вернадский оказался перед сложным выбором — оставлять ли Россию и эмигрировать, что позволяло организовать полноценную научную экспериментальную работу, или вернуться в Россию и служить, если позволят, на благо Отечеству.
Удивительно, но порой судьба на своем очередном витке ставит человека перед одним и тем же выбором. Как будто проверяет: хорошо ли мы усвоили ее уроки. Еще будучи студентом Петербургского университета, В. И. Вернадский вместе с другом детства А. Н. Красновым мечтал отправиться в длительное заграничное путешествие. Вернадский вспоминал: «Я решил, но ничего не говорил матери, по окончании университета уехать за границу, кругом света — хотел видеть тропики. В семье я жил своей жизнью. И думал об отъезде надолго, даже об эмиграции, так как я тяжело переживал гнет самодержавных форм, которые казались порочными»{357}. Однако встреча с будущей супругой Натальей Егоровной Старицкой совершенно изменила его планы. Вернадский остался тогда в России так же, как и позднее, и во многом благодаря позиции друга.
Однако в отличие от Д. И. Шаховского, особое внимание уделявшего народному самоуправлению и самодеятельности, В. И. Вернадский был сторонником государственных начал в развитии страны. Главной задачей в переживаемый Россией исторический момент он считал налаживание культурной и бытовой работы. Быт являлся «гораздо сильнее в борьбе с коммунизмом, чем все интервенции, заговоры (которых к тому же почти нет!)»{358}. Силу русского единства и русской мощи В. И. Вернадский видел в творческой культурной работе — научной, художественной, религиозной, философской.
Имя Владимира Ивановича Вернадского — крупнейшего ученого, академика, творца современного научного мировоззрения — и по сей день знакомо каждому как в нашей стране, так и за рубежом. Проблемы геохимии, биогеохимии, метеоритики, вечной мерзлоты, почвоведения, минеральных вод, радиологии и радиогеологии, гидрологии, истории и организации науки, учения о биосфере и ноосфере занимали его мысль. Поистине колоссальный след В. И. Вернадский оставил в науке и в жизни. Масштаб и разносторонность интересов выдающегося мыслителя и неутомимого труженика были велики и глубоки.
Идея ноосферы оформилась в сознании Вернадского окончательно в 1920-е годы, и с этим связана интересная история, о которой рассказывает известный исследователь творчества ученого Г. П. Аксенов. В январе 1920 года В. И. Вернадский вынужден был переехать в Крым. Здесь в имении Бакуниных «Горная Щель» он встретился с родными. Однако на теплоходе, переполненном больными тифом, Вернадский подхватил сыпной тиф. Начались долгие дни борьбы за жизнь. Как только сознание прояснялось, Вернадский диктовал Наталье Егоровне методику опытов «живого вещества», устройство приборов по исследованию организмов. Затем, оправившись, пытался сам выразить нечто небывалое, посетившее его во время болезни. В странном состоянии он как будто пережил всю жизнь, начиная с настоящего момента и до смерти. Все ее картины вставали настолько ярко и зримо, что он даже ощущал шумы, слышал разговоры, чувствовал запахи. Здесь мы прикасаемся к той тайне личности и творчества, которую испытывало множество увлеченных и талантливых людей, к тайне озарения, прозрения. У Вернадского творческий акт продолжался три недели. Была создана, по всей видимости, вся система нового естествознания, во всем своем объеме.
Сам Вернадский так описывает эти события в своем дневнике: «Ярко пробегали в моей голове во время болезни некоторые из этих мыслей, которые казались мне очень важными и обычно фиксировались в моем сознании краткими сентенциями и какими-то невыраженными словами, но прочувствованными моим внутренним чувством, моим «я» и очень мне тогда ясными впечатлениями. Сейчас я почти ничего из этого не помню, и мне как-то не хочется делать усилий для того, чтобы заставить себя вспоминать… Я помню, однако, что некоторые из этих мыслей имели характер гимнов (которых я никогда не пробовал раньше писать) и в одной из мыслей я касался, в переживаниях мне думалось очень глубоко, выяснения жизни и связанного с ней творчества, как слияния с Вечным Духом, в котором слагаются или который слагается из таких стремящихся к исканию истины человеческих сознаний, в том числе моего».
Сказать, что В. И. Вернадский был верующим или неверующим человеком, по словам его дочери, — «ничего не сказать. Глубокий пласт идей, моральных и научных понятий, синтез знания служили основанием его мировоззрения». Однако эта интересная история позволяет увидеть не только загадочное и мистическое в размышлениях одного из них, но и говорить об иной, духовной, стороне бытия, которой приютинцы не уделяли должного внимания. Еще в 1893 году, в процессе своего идейного формирования, В. И. Вернадский в переписке с женой заключил: «Для меня единственно и понятна религия, где есть вечно сущая бессмертная личность, — и всякое божество мне представляется вторичным явлением в религиозном чувстве человека»{359}.
Путь к единому соборному сознанию для приютинцев проходил не только через их философские размышления о смысле жизни и их поиски истины в науке или религии, но находил и чисто практическое воплощение. Это выражалось, как мы отмечали выше, в их усилиях по сохранению тех духовных и культурных традиций и учреждений, которые и в новой России продолжали бы выполнять свою историческую миссию в жизни народа и страны в переломное время.
Сергей Федорович Ольденбург, как и В. И. Вернадский, стал отцом-основателем советской научно-организационной системы. Это одна из центральных фигур российского научно-организационного процесса начала XX века, один из основателей русской индологической школы, автор работ по истории культуры и религии древней и средневековой Индии, истории буддийского искусства и письменных памятников, по истории востоковедения, многочисленных трудов по фольклору, искусству народов стран Востока, а также России и Западной Европы в области этнографии.
С. Ф. Ольденбург — академик Петербургской академии наук (1900), непременный секретарь АН на протяжении четверти века (1904–1929).
С. Ф. Ольденбург — один из немногих деятелей науки, который хотя и по-своему, но принял революцию как возмездие «за столетия рабства»{360}. В первые годы нового режима роль С. Ф. Ольденбурга в установлении контактов Академии наук с властью была исключительно велика. Наглядно это демонстрирует письмо С. Ф. Ольденбурга от имени Академии наук наркому просвещения А. В. Луначарскому от 12 февраля 1922 года. С. Ф. Ольденбург описывал условия, в которых оказалась российская наука — давление экономической разрухи и голода, эпидемии, вымирание миллионов людей, напряженная работа лабораторий, почти полное прекращение печатания, непосильное бремя занятий, легшее на большинство ученых, физические силы которых и так были подточены лишениями, долгое отсутствие прежнего общения с Западом. Все это вместе взятое привело к снижению творческого потенциала ученых, к ослаблению их анализирующих и синтезирующих способностей, а это, считал Ольденбург, было верным признаком гибели русской науки. Он предлагал государству принять немедленные и срочные меры по реабилитации науки в СССР, выделять необходимые для ее подъема средства, кредиты на печатание, на лаборатории, на библиотеки и музеи, на научные экспедиции и командировки и создавать соответствующий организационный аппарат, облеченный широкими полномочиями с привлечением к работе самих ученых. Обращение С. Ф. Ольденбурга к наркому просвещения от имени Академии наук стало непосредственным инициирующим документом для создания Особого временного комитета науки, учрежденного декретом СНК от 20 июня 1922 года, который мог претендовать в перспективе стать «наркоматом науки».
В течение первого десятилетия после революции в структуре и деятельности Академии наук не произошло коренных изменений. Советское правительство на словах признавало ценность науки, но вместе с тем стремилось подчинить ее марксистской идеологии. Среди академиков не было ни одного коммуниста. В. И. Вернадский писал своему другу И. И. Петрункевичу 10 марта 1923 года: «Русская Академия наук единственное учреждение, в котором ничего не тронуто. Она осталась в старом виде, с полной свободой внутри. Конечно, эта свобода относительная в полицейском государстве, и все время приходится защищаться».
Знакомство С. Ф. Ольденбурга с председателем Совета народных комиссаров В. И. Лениным способствовало сравнительно мягкому вхождению академии в формировавшуюся структуру управления наукой, а также закреплению лидерства Академии наук среди всего научного сообщества, что вызвало серьезную, продолжавшуюся много лет конфронтацию с Наркомпросом в лице М. Н. Покровского, претендовавшего в свою очередь на роль «министра» от науки. Не случайно, что С. Ф. Ольденбурга называли spiritus movens академии{361}.
Окончание гражданской войны не принесло облегчения для тех, кто сумел пережить невзгоды военного времени. Принимавшихся властями мер для поддержания ученых было недостаточно. В конце лета — начале осени 1920 года С. Ф. Ольденбург от имени Академии наук обращался к заместителю Зиновьева — А. Н. Евдокимову, затем — к управляющему делами СНК В. Д. Бонч-Бруевичу и, наконец, к В. И. Ленину с записками и письмами об улучшении снабжения работников. Сам факт получения пайка или задержки с его выдачей влиял на жизнь и настроение ученых. Вопрос о пайках, равнозначный в то время вопросу о жизни или смерти человека, особую остроту принимал по отношению к лаборантам, ассистентам и другому научному персоналу, который постоянно исключался Петросоветом из списков получающих научный паек. В августе 1920 года А. М. Горький (как глава Петроградской комиссии по улучшению быта ученых) направил в СНК протест против таких действий петроградских властей.
Вообще Максим Горький, по просьбе С. Ф. Ольденбурга, довольно часто способствовал улучшению бытовых и материальных условий жизни ученых, тем самым и сохранению кадров — работников науки, литературы, искусства и просвещения. Обращение С. Ф. Ольденбурга за содействием именно к писателю не было случайным. На протяжении 1918–1921 годов Горький служил своеобразным мостиком между руководителями АН и СНК, Петросовета, помогал ученым вести переговоры непосредственно с высшим руководством страны, минуя недоброжелательно относившихся к академии деятелей Наркомпроса типа М. Н. Покровского. В сентябре — октябре 1919 года, когда многие ученые, в том числе и сам С. Ф. Ольденбург, были арестованы как члены кадетской партии, именно Горький ходатайствовал перед Зиновьевым об их освобождении{362}.
Материальные трудности преследовали большинство ученых на протяжении всего послереволюционного пятнадцатилетия. Угроза голодной смерти, перспектива замерзания в собственной квартире, «уплотнение» периодически возвращались, лишь видоизменяя свои формы. Организованная система пайков, безусловно, способствовала выживанию научной элиты страны. Но помощь была нерегулярной, объем и качество пайков в разных регионах страны были различны.
Условия жизни ученых складывались по-разному: одни были вполне удовлетворены своим материальным положением, другие, напротив, испытывали тяжелейшую нужду. Но, в общем, практически все представители научной элиты испытывали большие трудности, если не материальные, то иного характера, связанные с укреплением советской власти. Жизнь ученых в столице не особенно отличалась от жизни в провинции, безденежье стало повсеместной составляющей всякой работы в учреждениях культуры.
С 1925 года тема материальных трудностей постепенно затихает. Материальное положение академической элиты хоть и оставалось неудовлетворительным, но все-таки стабилизировалось на терпимом уровне. Уходит столь актуальная до последнего времени тема холода в квартирах, но все еще оставалась угроза уплотнений; кроме того, оплата квартиры превращалась в тяжкое финансовое бремя. Деньги, наконец, приобрели реальную стоимость, и основной и достаточно острой проблемой стала возможность их зарабатывания, а при отсутствии таких возможностей была актуальна поддержка по линии КУБУ, так называемое академическое обеспечение. У ученых появилась возможность посещать специальные санатории{363}.
Будучи непременным секретарем Академии наук, С. Ф. Ольденбург ориентировал ее на сотрудничество с советским правительством при сохранении внутренней автономии и самостоятельности академии. Приходилось постоянно преодолевать неприязнь и взаимное непонимание в отношениях ученых и власти. Вторая жена С. Ф. Ольденбурга Елена Григорьевна Ольденбург вспоминала: «…все были против него, и он один тащил Академию на соединение ее с СССР и всеми вытекающими отсюда последствиями — один это сделал, спас Академию, и она же его раздавила в 1929 году».
Немногие, однако, догадывались, сколько душевных сил и нервной энергии стоила ему позиция «парламентера», тем более что и сам он считал: «Что переживаешь, надо переживать одному…», «надо… спасать и научную работу, и людей для этой работы в постоянных прениях, заседаниях, поездках в Москву, писаниях и защитах бесконечных докладных записок, имея, с одной стороны, грубых и властных людей, с другой — изнервничавшуюся интеллигенцию… И это с утра до вечера, без дня передышки. И рядом с этим обыски (у нас их было 6), аресты, вечные хлопоты в ЧК — слезы и страдания тех, кто остается, часто тщетные, иногда и удававшиеся попытки спасти от расстрела людей, у которых есть близкие, — переживания с уводом на расстрел соседей по камерам, когда я был в тюрьме (сентябрь 1919 года. — И. К., А. Л.) (думаю, что умереть самому легче).
И так — идут годы… И фоном для всего этого — смерти, смерти без конца, людей близких и далеких, оставляющих вдов и сирот. По своему центральному положению в большом деле я невольно всегда стоял и стою близко к этому всему, и так как «вне дома» меня не считают ледяным, то идут ко мне… Думаю, что могу жить все-таки, несмотря ни на что, не потому, что я «ледяной», а потому, что верю в жизнь и людей и люблю их и ее, потому, что всем существом чувствую великую благость, красоту, радость жизни, несмотря ни на что… Жизнь так бесконечно сложна, трудна, тяжела и — прекрасна»{364}.
Последние годы жизни С. Ф. Ольденбурга лишили его со стороны многих той симпатии, которой он прежде неизменно пользовался. Ему ставили в вину попытки найти компромисс в отношениях с новой властью, обвиняли в измене идеалам, в слишком лояльном поведении, в приспособленчестве и пресмыкательстве. Однако всякий раз, когда непременный секретарь просил об отставке, замены ему не находилось. Удивительно и другое: в течение десяти лет, до 1927 года, Академия наук оставалась едва ли не единственным учреждением в СССР, продолжавшим существовать по своим внутренним, по сути дореволюционным, законам. По признанию самих исследователей, этот беспрецедентный факт до сих пор не оценен в должной мере историками.
Давление властей на интеллигенцию и ученых осуществлялось с начала 1920-х годов в попытках прямого вмешательства в сферу научной и особенно преподавательской деятельности. В области высшего образования начали проводиться реформы, сопровождавшиеся увольнением старой профессуры. Среди многочисленных оснований для удаления из университета главенствовали политические и идеологические.
Преследования инакомыслящих и чуждых элементов со времен революции не прекращались никогда. Стремительно приближалось время начала массовых репрессий против интеллигенции. Страна решительно входила в эпоху «великого перелома», переходила к «сплошной коллективизации» деревни. Летом 1928 года прогремел первый серьезный политический процесс против «вредительства» — знаменитое «Шахтинское дело». Летом же начались репрессивные меры против крестьянства в ответ на так называемую хлебную стачку. Весь этот новый курс не мог не отразиться на жизни рядовых граждан, к которым относились и работники науки.
В январские выборы 1929 года впервые в состав действительных членов Академии наук были избраны несколько коммунистов или близких к ним. Чтобы ввести в состав академии коммунистов, нужно было прежде всего создать кадры коммунистических ученых и изменить устав академии. Натиск правительства на академию начался в 1926 году. В следующем году был издан новый устав академии. Бок о бок с президентом и непременным секретарем был учрежден коллективный совет. Задачей академиков была объявлена не только научная деятельность, но и содействие социалистическому строительству. Число членов академии было увеличено с 45 до 85. Право номинации кандидатов для дополнительных выборов было предоставлено не только академикам, но и «общественным организациям». В такой обстановке проходили выборы новых академиков. Все кандидатуры сначала обсуждались в комиссиях академии. В некоторых комиссиях обсуждение было бурным. Многие академики роптали на вмешательство коммунистической партии в жизнь академии. Вернадский был во главе их.
Несмотря на введение коммунистов в состав АН СССР, последняя все еще сохраняла свою автономию, хотя и урезанную. В 1929 году была произведена чистка служебного персонала академии. Большинство служащих были объявлены обломками старого режима; многие из них арестованы, другие изгнаны со службы. Особой критике подверглись некоторые учреждения при академии, такие как Азиатский музей (во главе которого стоял Ольденбург), Комиссия по изучению естественных производительных сил (возглавляемая Вернадским) и Пушкинский Дом (во главе которого стоял историк С. Ф. Платонов).
В 1929 году было сфабриковано «архивное дело». Распоряжением Совнаркома С. Ф. Ольденбург был смещен с должности непременного секретаря, а академия реорганизована. Его имя не исчезло из советских энциклопедий и справочников, об С. Ф. Ольденбурге упоминали, как правило, в монографиях, посвященных истории востоковедения и Академии наук. Но вместе с тем стена молчания вокруг «незапрещенного» имени оказалась настолько прочной, что первые, после некрологических статей 1930-х годов, работы о нем появились ровно через 50 лет после кончины С. Ф. Ольденбурга.
Д. И. Шаховской откликнулся на отставку С. Ф. Ольденбурга в письме В. И. Вернадскому от 13 ноября 1929 года: «Очень интересно это распоряжение: уволен! Обрел волю от ярма. Мы были страшно поражены, как я думаю tout lе monde (все вокруг, фр, — И. К., А. Л.), во всех смыслах этого слова. Но не надо ли посмотреть на катастрофу как на освобождение от каторги и возблагодарить судьбу? Со спокойной совестью может теперь уволенный заделать свое собственное личное — то есть самое всеобщее мировое дело. И надо пожелать ему от всей души сил, бодрости и веселия на этом пути».
По-разному друзья С. Ф. Ольденбурга относились к его деятельности в Академии наук: от сочувствия и понимания до крайнего негативизма. 4 февраля 1938 года Е. Г. Ольденбург писала Д. И. Шаховскому: «Наша первая встреча весною 1925 г. в квартире Корниловых. Я ее хорошо помню. У меня в душе было чувство, что я чужая среди чужих мне людей… И скажу больше, у меня был такой осадок, что в сущности и у Сергея мало общего сейчас с этими людьми… Я чувствовала, что Сергей из всей Вашей компании ближе с Вернадскими».
В. И. Вернадский в основном поддерживал курс С. Ф. Ольденбурга, но в ряде случаев считал его уступки чрезмерными. В 1929–1930 годах наряду с физиологом И. П. Павловым он возглавлял академическую оппозицию грубому нажиму власти. Д. И. Шаховской был далек от внутриакадемических дел, но не от С. Ф. Ольденбурга. 19 декабря 1934 года он писал Е. Г. Ольденбург: «Я во многом не согласен был с линией поведения Сергея. Но в его служении интересам общественным и, в частности, интересам Академии я видел великий подвиг, им на себя принятый и честно им исполненный… Была у Ольденбургов и вообще какая-то монашеско-рыцарская потребность жертвы».
Наиболее непримиримо настроенным по отношению к С. Ф. Ольденбургу среди друзей оказался И. М. Гревс. В его переписке с Д. И. Шаховским завязался спор о С. Ф. Ольденбурге. Так, Д. И. Шаховской убеждал друга, что, несмотря на их несогласие «с Сергеем и по философским и по практическим вопросам», что даже и «спорить не приходится — а приходится более или менее почтительно молчать», необходимо поддерживать его. Если он провозглашает лозунг культурной революции, а «мы испокон века культурные революционеры», то «тут недостаточно сомневаться, соглашаться, размышлять, надо встать под этим знаменем и найти свое место в рядах», — настаивал Д. И. Шаховской.
Д. И. Шаховской считал, что Сергей Ольденбург «спас Академию». В письме от 18–20 января 1938 года И. М. Гревсу он писал: «Но ведь ты не можешь отрицать, что история Академии за время секретарства Сергея — серьезная страница в истории русской культуры, и каково бы ни было конечное суждение о роли в этом Сергея (твое суждение явно пристрастно и стоит в явном противоречии с фактами, которых не видит только закрывший себе лицо руками), выяснение этой роли и всего с этим связанного прямо необходимо».
С. Ф. Ольденбург был «человеком реального дела, непреклонным служителем долга, ценящим результаты и подлинное дело». В нем было много самоуверенности и самомнения, по мнению Д. И. Шаховского, но он заслуживал уважения, принятые им на себя огромные задачи «всецело поглотили все его душевные силы и сделали его рабом принятого на себя тяжелого ответственного служения»{365}.
В связи с «делом Академии наук» в 1929–1930 годах были произведены массовые аресты и среди краеведов, в результате чего «гуманитарное краеведение» было окончательно сломлено. Как мы уже отмечали раньше, одним из главных идеологов краеведческого движения был Иван Михайлович Гревс. Он сотрудничал с журналами «Краеведение», «Экскурсионное дело», «Экскурсии в культуру», «Педагогическая мысль». Особо пристальное внимание И. М. Гревс уделял материалам, посвященным истории Петербурга. Еще с конца 1910-х годов вокруг ученого сгруппировался круг лиц, занимавшихся данной проблематикой. В 1921–1927 годах профессор был сотрудником Ленинградского исследовательского экскурсионного института, заведовал его гуманитарным отделом (1921–1924), а в 1921–1929 годах входил в состав Центрального бюро краеведения. Кроме того, он состоял членом различных общественных организаций краеведческого направления. Библиография по краеведению России, собранная И. М. Гревсом в эти годы, состояла из 467 наименований.
И. М. Гревс был автором многочисленных очерков по истории русской провинции, внимательным исследователем личности и творчества Р. Роллана, И. С. Тургенева, А. П. Чехова. Его признавали мастером биографического жанра, он написал несколько десятков очерков о жизни своих коллег, учителей, друзей и учеников. Его биографические описания представляют собой небольшие исследования, содержащие множество интересных фактов, характеристик тех или иных исторических эпох. Не случайно свой метод изучения истории И. М. Гревс называл биографическим. Он обращался к ярким, выдающимся личностям как источнику познания человеческой культуры. Кстати говоря, именно И. М. Гревс одним из первых в историографии подробно написал о членах Братства «Приютино»; благодаря его характеристикам мы можем сегодня воссоздать яркие портретные образы того или иного приютинца.
В конце 1920-х годов краеведческое движение было полностью огосударствлено, руководство сменено, ЦБК переведено из Ленинграда в Москву. В 1920-е годы наступила пора жесткого диктата М. Н. Покровского в исторической науке. Преподавание истории в университетах было отменено, а вместо него введено преподавание исторического материализма. Произошедшие изменения болезненно отразились на творческой деятельности И. М. Гревса. Он, как и многие другие историки, оказался за бортом и тяжело это переживал. Только в 1934 году, когда исторические факультеты и преподавание истории в вузах были восстановлены, И. М. Гревс смог вернуться в Ленинградский университет. Его главной заботой стала работа с аспирантами, хотя он и продолжал читать лекции студентам. Деятельно участвовал он и в жизни профессорской коллегии.
В 1920—1930-е годы И. М. Гревс много работал над различными исследовательскими проектами, но то ли из-за отсутствия финансирования последних, то ли по иным причинам большинство его работ остались неопубликованными, они продолжали лежать в ящиках его большого письменного стола. В конце жизни И. М. Гревса называли несовременным и даже неинтересным автором, отказывали в публикациях и не давали необходимого объема для издания его работ{366}. Но созданное им направление в медиевистике, в историческом краеведении и в культурологии оказалось очень перспективным, востребованным и особенно актуальным в наши дни.
В связи с кончиной И. М. Гревса 16 мая 1941 года В. И. Вернадский записал в своем дневнике: «Мысли об Иване — все время. Последний (и самый старый по возрасту) из нашего Братства ушел полный сил умственных… Иван здесь играл пассивную роль — страдающего. Это явно указывает, что с точки зрения истины — как она сейчас выработана человечеством — это тяжелое переживание (грех) sub specie aetemiatalis[3] второстепенно.
Иван должен был приехать к нам на днях. Фатум древних резко сказался в жизни нашего Братства, характерным для которого была его интимность и отсутствие большой организованности. Попали в такой мировой катастрофический период, который многое во всем происшедшем объясняет.
Надо сохранить архив Ивана, но он один мог его обработать. У меня его для заметок о нем, Мите, Сергее, Федоре — нет»{367}.
Здесь показательно замечание Вернадского об интимности и отсутствии большой организованности в Братстве. Приютинцы практически в течение всей их жизни возвращались к вопросу о том, насколько реально существует Братство и кто в него входит. Эта тема постоянно волновала и Шаховского, самого горячего сторонника братских отношений, глубоко проникшегося и принявшего дух Приютина еще в молодости. И уже на склоне лет Дмитрий Иванович все более укрепился в подлинном его существовании. «Аня спросила, — пишет он, — да что же такое — братство? И кто же это — братство? Я кратко ответил на оба вопроса. На первый, впрочем, довольно неопределенно, сославшись на сложность темы и невозможность исчерпать ее в двух словах. Я только заметил, что, по моему мнению, в наше сложное время без соединения людей в форме братских соединений невозможно никакой личности сознательно и деятельно участвовать в жизни… На второй вопрос — кто? — я с недоумением к самому вопросу сказал: да Иван, Владимир, Сергей, я… Это вызвало ответное полнейшее недоумение, чтобы не сказать насмешку. «Да разве у вас есть друг ко другу братское чувство? Разве ты относишься к Сергею, как к брату?» — «Конечно есть», и я даже определил это отношение и вам его сообщил: для него братство в общении с умершими — Шурой, Федором, Адей. Он думал, что советуется с ними в решении вопросов жизни… По-моему, это самообман, но все же в этом — его причастность к братству. — «Это твой рассказ о видении?» — Да, но я в нем привел подлинные слова Сергея и в этой части своей это точное изложение бывшего.
Анюта выходила по хозяйственным делам в этой части беседы — вернувшись, она сказала: «Да ведь братство было всегда какое-то отвлечение». Я на это ответил: «Может быть, так для тебя. Для меня оно было и остается реальным»{368}.
Жизненные пути приютинцев постепенно подходили к завершению. На пороге все более насущно стояли проблемы осмысления пройденного, пережитого, подведения итогов. В июле 1934 года Д. И. Шаховской, говоря об «итожном времени», писал в одном из писем В. И. Вернадскому: «В небесной канцелярии сейчас всему подводится итог — так определяю я в шутку настоящий момент. И приходится очень прислушиваться и вдумываться в подытоживания других»{369}.
Вопросы личного бессмертия, истинного смысла жизни и предназначения человека и его веры в Бога непрестанно дискуссировались в кругу приютинцев. Богата такими размышлениями переписка Д. И. Шаховского и В. И. Вернадского. Подход к самому понятию «жизнь» у обоих примерно одинаков. Жизнь сравнивалась с совершенным явлением, один раз развертывающимся в неповторимой своей полноте и этим самым своим однократным актом пребывающим вечно. Однако попытку постичь жизненный смысл Д. И. Шаховской предпочитал производить на философском уровне, В. И. Вернадский — на научном. Между ними завязался своеобразный спор. Вернадский называл себя философским скептиком, считая, что философия, по существу, не может привести к истине, равной по силе и общеобязательности той, которая достигается наукой. Д. И. Шаховской, напротив, доказывал, что необходимо признать что-то ценное в знании вненаучном так же, как и в данных и обобщениях научных. По его мнению, научное знание не могло претендовать на единственно достоверное и общеобязательное, так как и в научной области всё условно и изменчиво, «все достижения вчерашнего дня пересматриваются сегодня и могут замениться противоположными истинами завтра». В области философского знания также возможны были обязательные для «всякого правильно работающего сознания» приемы и положения, как и в научной работе. «Очень бы хотелось в этой области, — заключал Д. И. Шаховской, — подвести итоги своей мысли и узнать, к чему пришли другие близкие, мне кажется, здесь — разрешение основных загадок истории и выход из современных затруднений, переживаемых человечеством. Потому что ведь все сводится к вопросу о значении человека и о смысле жизни».
14 октября 1931 года в письме В. И. Вернадскому Д. И. Шаховской продолжал излагать свои мысли. В частности, он писал другу: «Пытаясь установить отличительные черты философии и науки, ты бьешь в основную жилу роковых вопросов современности. Но выводы твои не кажутся мне убедительными». По мнению Д. И. Шаховского, различия между наукой и философией у В. И. Вернадского сводились, собственно, к одному: «к степени личного творчества и к способности придать своим достижениям характер общеобязательных положений». Одной из основных задач философии Владимир Иванович считал анализ слов. В науке же понятия отвечали реальному предмету, факты и эмпирические обобщения как часть науки являлись для всех общеобязательными, хотя и в очень ограниченной области. Это утверждение вызвало недоумение у Дмитрия Ивановича. Возражая, он настаивал, что и в философии тоже должна быть какая-то фактическая основа, а анализ слов в философии должен заключаться в соответствии слов фактам, то есть совсем как в науке. Не мог Д. И. Шаховской согласиться и с тем утверждением В. И. Вернадского, что философия как искусство была проникнута личностью, между тем как основа прогресса науки мыслилась в обезличении ее результатов. По мнению Д. И. Шаховского, это было вовсе не существенное и не основное различие. «Всегда в обеих областях новое достигается высшим личным напряжением и затем в обеих областях одинаково неизбежно стремление к обезличению добытого знания и к приданию ему характера общеобязательных положений. Слабость достижений философии в последнем отношении зависит только от неразработанности методов и от отсталости философской организации, в смысле системы добывания знаний совокупными усилиями, как это имеет место в науке, что и составляет силу последней. И проявление личного творчества, и стремление сообщить плодам этого творчества свойство общеобязательной силы не составляет особенности одного из двух путей приближения к истине, различие должно быть в чем-то другом».
И философия, и наука в своем приближении к истине предполагали работу совокупного, общечеловеческого сознания. «Истина есть совокупность всего сущего в его полноте — цельности и многообразии», — утверждал Шаховской. Различие двух путей, по его мнению, состояло лишь в том, что «в науке мы идем от частного к целому, предварительно раздробив это целое на отдельные явления, в философии же мы, основываясь на органически сливающиеся в нашем сознании совокупности всего познанного, пытаемся схватить самую сущность целого» и «стремимся сразу познать самое общее». Настоятельная задача философии и науки заключалась в выработке метода объективирования достижений. Причем научный метод уже в какой-то степени исчерпал себя, дойдя до определенного рубежа. Должное внимание необходимо было уделять теперь философскому методу, возможно, более важному пути, «если только можно говорить о сравнительной важности двух вещей, одинаково необходимых, неизбежных и взаимно дополняющих друг друга»{370}.
Таким образом, мы вновь видим, что центром размышлений Д. И. Шаховского, в данном случае философских, является идея соборности. Вокруг соборности строятся все поиски в научном и философском плане, так что даже вопросы смысла жизни человека и его значения рассматриваются сквозь призму совокупности человеческого сознания. Эта мысль настолько занимала Д. И. Шаховского, что он пытался активно в нее вовлечь и своих друзей, в частности, не понимая, почему В. И. Вернадский без должного осознания и значения, которое он уделял науке, подходил к высказанным им идеям.
Вероятно, сдержанность ученого объяснялась не столько его рационализмом, сколько определенным скепсисом в вопросах религии и веры как методов познания окружающего мира. Напротив, Шаховской решению этих вопросов придавал особое значение. Но и здесь его воззрения носили отнюдь не ортодоксальный и традиционный для православного христианина характер.
В письме И. М. Гревсу от 18 января 1938 года Д. И. Шаховской, которому было 77 лет, написал следующие стихи:
Я привязал хвостами всех чертей к воротам ада,
Теперь без страха можем все друг друга мы любить…
Любовь всесильна; но ее понять еще нам надо,
Все могут размаха, данного Христом ей, изучить:
«Все люди братья», — раздалось Христово слово.
Прошли века, мы им должны учиться снова{371}.
Как нельзя лучше эти стихи демонстрируют понимание Д. И. Шаховским идеи Братства. Братство есть воплощение заветов Христа: «Все люди братья». А вместе с тем практически это союз людей, решившихся применить эти три слова в своей жизни — и убедить в их истине весь род людской. Если бы эта задача была решена, то, по мнению Д. И. Шаховского, это изменило бы судьбу вселенной.
Дмитрий Иванович полагал, что церковь как институт социальный, а не сакральный должна быть готова и к внешним, и к внутренним изменениям. Только в такой церкви возможна живая вера. «Церковь развивается, — обосновывал свой тезис Шаховской. — В этих двух словах весь вопрос о будущности христианства. Труп или стимул жизни? Пока слова эти не станут общепризнанным в православии лозунгом, оно не станет живой, созидающей силой…»
«Но что это значит? — продолжал задаваться вопросами Дмитрий Иванович. — Не значит ли это только то, что христианство перестало быть безболезненным соборным исканием истины — а только в этом истинный смысл всякой религии, — а стало выражением одного фазиса этого искания, перестало отражать в себе жизнь человечества… Как едино бытие, так едина и истина, едины и общие условия искания ее, и к установлению религиозной истины надо неуклонно применять все имеющиеся в распоряжении человечества приемы искания и проверки. Нельзя отгораживать религию в какой-то угол за занавеской, куда нет хода критике, здравому смыслу и научным изысканиям, а главное — общим результатам развития человеческого сознания. Истина одна — именно потому на всяком ее отрезке отражается всякое новое завоевание человеческого разума, и религию надо изучать, как мы изучаем все, что хотим понять и сознательно усвоить»{372}.
Очевидно, что для Д. И. Шаховского постижение истины, ее вечный поиск имели самодовлеющее значение. Он допускал раздельное существование истины и веры, причем последняя выступала лишь одним из возможных способов познания первой. Христианство (да и религия вообще) для Шаховского утрачивало свою мистическую таинственность, святость и целомудренность. Происходит десакрализация веры. Для свободного сознания в принципе нет ничего непостижимого. Все может быть подвластно человеческому разуму. В мировоззрении Шаховского гуманизм и прогресс человеческого общества выступают как абсолютные ценности. Он проходит через своеобразное искушение истиной и антропоцентризмом. Понимал ли он это? По силам ли ему было с этими искушениями справиться? Смог ли он их преодолеть? Наверное, мы до конца не сумеем ответить на эти вопросы, но предложим читателям некоторые размышления по этому поводу.
Трагедия приютинцев как мыслителей и личностей крупного масштаба, на наш взгляд, состояла в том, что в их философии место Бога занимало Человечество как высшее существо. Для В. И. Вернадского с молодых лет единственно понятной религией была та, «где есть вечно сущая бессмертная личность», и всякое божество ему представлялось «вторичным явлением в религиозном чувстве человека». Д. И. Шаховской, например, религиозные постижения относил к области философии. Восприятия веры, по его мнению, представляли такой же источник знания, как и наблюдение явления. Но этот источник философского знания, так же как и в науке, для того, чтобы стать средством приближения к истине, должен быть соответственно обработан{373}.
К вопросам соотношения нравственности и религии приютинцы также подходили неоднозначно. Еще в 1885 году, то есть будучи очень молодым человеком, взгляды которого находились в процессе формирования, Д. И. Шаховской так определил свое жизненное кредо: «Я поступаю по религии, когда то, что я считаю нравственным, я делаю с удовольствием, когда мне приятно поступать нравственно… Совсем не тот поступок нравственный, который соответствует прогрессу в мире, а тот, который, ставши общим принципом поведения, — способствовал бы этому прогрессу». «Не влияние христианства, — говорил в свою очередь в 1901 году В. И. Вернадский, — а главным образом усиливающееся влияние науки и научного духа вызывает большую гуманность в общественном строе и в государственной жизни… Наука основана на свободе человеческого разума, тесно и неразрывно связанного с демократическим духом равенства».
Можно во всем этом увидеть черты нравственного релятивизма, если бы мы не представляли ни сам облик приютинцев, ни суть их духовно-нравственных исканий. Как ни старались наши герои, устремившись в вечность, преодолеть свое время, но безусловно историческая эпоха, к которой они принадлежали, накладывала свой отпечаток. Мы сегодня хорошо представляем, что ни научный, ни социальный прогресс, перед которым преклонялись приютинцы, не в состоянии улучшить нравственную природу человека. Напротив, он зачастую освобождает его от всяческих моральных норм. История XX века с особой силой подтвердила это.
Из всей оставшейся в живых к концу 1930-х годов мужской части Братства один только И. М. Гревс был церковно верующим. Как справедливо отметил один из исследователей, данное обстоятельство «вносило дополнительные оттенки в отношения» между ними. Запись Вернадского в дневнике 17 мая 1941 года, на следующий день после смерти Гревса, красноречиво характеризует их драматизм: «Вчера утром умер Иван. Так мы с ним и не увиделись. Он хотел приехать, и надо было бы перед уходом из жизни повидаться.
Все построения — религиозные и философские — о смерти являются сложными концепциями, в которых научнореальное, вероятно, едва ли сказывается — а научная мысль еще не подошла даже к первым построениям.
Странным образом я подхожу к идее, что атомы — изотопы — иные в живом и косном. Это во-первых, а во-вторых ясно, что 1) все живое от мельчайшей бактерии и амебы и до человека — единое; 2) что материально это отличается от всех косных природных тел мироздания — поскольку мы его знаем… Я думаю, что различие кроется глубже, чем в физико-химических свойствах (которые одинаковы), но в состояниях пространства-времени; 3) мы не знаем еще много основного: есть неизвестные нам свойства человека, которые затронуты, по-видимому, индийскими мыслителями, и мы не знаем, какие процессы были или есть в природе — на Земле, в частности, — которые отвечают созданию пространств-времен, отвечающие живому организму; 4) возможно, что жизнь — живой организм, в отличие от всего в природе существующего — отличается атомами… 5) эти явления космические. В космосе солнечные системы занимают особое положение в Галаксии — около центра.
Николай Павлович Анциферов звонил мне, что он недавно видел Ивана — он бодрый, собирался к нам в ближайшее время. Умер внезапно.
Иван был христианин с мистическим оттенком — глубже понимал христианство, чем, например Шики-Шаховские. Думаю, Георгий мой к его настроениям близок»{374}.
Даже внутри Братства, как мы видим, каждый из его членов, людей духовно близких, на многие принципиальные вещи, в том числе онтологические основы бытия, смотрел по-разному. Эта разность и сближала, и влекла их друг к другу. Отсюда и искреннее желание Шаховского воссоединиться со всеми друзьями по Братству через соборное сознание. Ведь в соборности гармония целого достигается при свободе его составляющих и предполагает уважение и внимание к внутреннему миру и убеждениям другого.
В. И. Вернадский пытался изучить человечество научными методами, у него фактически была своя собственная «геологическая» религия. «Разум homo sapiens есть преходящее планетное явление, который, мне кажется, неизбежно будет заменен более высоким проявлением разумности на планете», — утверждал он в письме И. М. Гревсу от 13 июня 1940 года. В этом же письме, посвященном Д. И. Шаховскому, В. И. Вернадский признавался: «Я думаю, что в некоторых глубоких отношениях я близок был к Мите, может быть, даже шел дальше его в критике основ религии, всякого рационалистического ее понимания, Божества, Иисуса, даже идеи единого Бога. И очень хорошо понял я его отношение к религии его глубоколюбящей его семьи, ею живущих и в то же время рационалистически сектантски, что его раздражало»{375}.
На Д. И. Шаховского свое влияние оказало толстовство. Сострадательная гуманность, самоотдача и жертвенность в отношении других, этический энтузиазм Л. Н. Толстого, постулаты с традиционным для интеллигенции пафосом «служения народу» — всегда находили живой отклик в душе Дмитрия Ивановича. Увлеченный высокими духовно-нравственными идеалами, будучи «почти святым человеком»{376}, как его характеризовали друзья и близкие, Дмитрий Иванович не мог причислить себя к православной церкви, оставаясь притом верующим человеком.
В своей общественной, просветительской деятельности он пытался реализовать одну из христианских заповедей. Д. И. Шаховской через идеи Приютинского братства стремился показать лучшее устройство жизни, построенное на началах братской любви, дружеской поддержки и взаимовыручки. Приютинцы, сами того не сознавая, на практике исполняли одну из важнейших христианских заповедей — «возлюби ближнего своего как самого себя». Но Евангелие учит прежде всего и всеми силами любить Бога; и это есть первая, главная заповедь; любовь же к человеку следует за ней. Сконцентрировав свой взгляд и усилия на одном из важнейших принципов христианской и человеческой жизни, приютинцы остановились в раздумьях перед другим принципом, поставленным во главу угла в христианстве — «Возлюби Бога всем сердцем своим, всею душой своей и всем разумением своим». Не преодолев сомнений и терзаний в принятии первой заповеди, приютинцы не могли полностью реализовать и основную свою цель — в служении и любви к людям. Без Бога и познания его истины исполнить вторую заповедь — любить ближнего своего как самого себя — трудно, если вообще возможно.
Символична история города Весьегонска, который Д. И. Шаховской одно время мечтал сделать центром Приютинского братства. Напомним, что в Весьегонске началась служба Д. И. Шаховского на общественном поприще. Служение Д. И. Шаховского людям, на благо народу и Отечеству закончилось революцией и крушением старой России.
Весьегонск известен с 1524 года как село Весь Егонская Городецкого стана Бежецкого Верха, «весь на реке Егне» (весь — древнерусское «деревня, селение»). До 1764 года село принадлежало Московскому Симонову монастырю, было крупным торговым и промысловым центром. С 1776 года село стало городом. В XVIII–XIX веках Весьегонск славился ярмарками. В конце XIX века в связи с упадком Тихвинской водной системы Весьегонск утратил значение торгово-транзитного пункта из Астрахани в Санкт-Петербург. Сам Весьегонск в 1939-м при строительстве Рыбинского гидроузла частично оказался в зоне затопления. Незатопленная часть Весьегонска стала рабочим поселком. С 1953 года Весьегонск вновь стал городом. Но станет ли он «градом Китежем» — зависит от нас.
Весьегонск в нашем представлении стал как бы олицетворением той активной и общественно полезной деятельности, которая дает свои плоды, но, не освещенная христианским пониманием, рано или поздно оборачивается поражением.
Весьегонск и Скотопригоньевск
В конце жизни Д. И. Шаховскому многое открылось и дано было понять и осмыслить благодаря Ф. М. Достоевскому и его последнему роману «Братья Карамазовы». Свое отношение к роли писателя и его произведения в судьбе русского народа и в собственной судьбе Шаховской выразил в письмах И. М. Гревсу. В одном из них (декабрь 1928 года) он сообщал: «В течение последних дней я дочитал в «Братьях Карамазовых» пропущенные эпизоды «Великий инквизитор» и «Из жития старца Зосимы».
В сущности, я бы мог ограничиться в ответ на вопрос «что есть братство» рекомендацией вдумчиво и строго критически прочитать эти два произведения. Думаю, что без них не было бы и братства в той форме, как оно вылилось. Как не было бы его и без Толстого. А в свою очередь — Толстой обусловлен — и ограничен — Достоевским, а Достоевский — Толстым».
Итак, Достоевский для Шаховского — самая глубокая литературная концепция русского самосознания. «И самосознание это есть самосознание религиозное и поглощает в себе церковную религиозность». Но при этом рассуждать о чьей-либо религиозности, не исчерпав до дна всю глубину «Братьев Карамазовых», значило бы, по словам Дмитрия Ивановича, «отрицать единство миропорядка, не говоря уже о единой субстанции русской духовной жизни». «Здесь берется вся русская мысль и вся русская действительность. Все намеренно сгущено до безумия. Тысячелетняя история сконцентрирована в историю четырех дней. Большие направления сжаты в личные образы. В Скотопригонск (так у Шаховского. — И. К., А. Л.) вмещены и ад, и рай, и чистилище. В реальных образах русского захолустного городишка разыграна божественная комедия — если не всего человечества, то всего русского народа».
Дмитрий Иванович с головой погружается во внутреннее пространство романа, глубоко переживает его сложные коллизии, стараясь разгадать то сокровенное, что хотел довести писатель в своей великой книге. «Я думаю, что «Братья Карамазовы» вообще пока еще совсем неразгаданная вещь… То, что он мог сказать, он, мне кажется, до конца высказал, надо только внимательно в это вчитаться, а не переносить своих мыслей от высказанного, столь богатого содержания к оставшемуся невысказанным и совершенно неизвестному. Для того, чтобы Достоевский смог ответить на поставленные им вопросы, ему надо бы было увидеть вот переживаемую нами теперь революционную драму. В ней разрешаются мучившие Достоевского святые и вместе с тем проклятые вопросы. Ведь и в «Братьях Карамазовых» дело идет о русской революции».
Действительно, Федор Михайлович в своем главном романе, исследуя лабиринты человеческой души, заблудившейся в чертогах рассудочности, рационализма и всеобщего отрицания, потерявшей нравственные ориентиры и оказавшейся в самом аду страстей и преступлений, предостерег Россию и всех нас от той ситуации, когда «Бога нет и все дозволено!». «Фон нарисованной им драмы, — замечает Шаховской — вся Россия. Скотопригоньевск — это повторение Чаадаевского Necropolis’a, не какой-то отдельный провинциальный городок. Нет. Это наше все».
Скотопригоньевск в романе — это символ разлагающейся духовности в мире, где «грехами человек может обратиться опять в скота». Нельзя не отметить, что название Весьегон-ска в чем-то созвучно этому городу. Но внешнее созвучие дополняется и географической близостью. Литературный Скотопригоньевск — это реальная Старая Русса, небольшой тихий городок, расположенный в древней Новгородской земле. Если ехать из Петербурга в Москву, то у Бологого надо повернуть направо к Пскову (как раз через Старую Руссу и станцию Дно проходил маршрут поезда последнего российского императора Николая II перед отречением). Если же из Бологого свернуть налево, то окажешься в Весьегонске. Правда, князь Д. И. Шаховской обычно ездил в Весьегонск из Москвы и поворачивал направо.
Левая — правая, где сторона? Здесь и наша география, и история, и литература. Весьегонск — Скотопригоньевск: две точки русского пространства, два полюса русской жизни. С одной стороны — «дела праведные», но известно куда вымощена ими дорога. А с другой стороны? Куда пойти русскому человеку? Какой он выбирает путь?
Шаховской видел большую заслугу Достоевского в том, что в своем романе он с «гениальной силой поставил вопрос о будущем творчестве русской жизни, поставил его так, что необходимо было на него ответить, и для меня совершенно несомненно, ответа настоящего на него не имел и иметь не мог.
Повторяю, ответ на него, пока еще вовсе не окончательный, а только в виде первой обрисовки, дает революция»{377}.
Не будет преувеличением сказать, что подлинный смысл всей деятельности Братства и всей своей жизни Дмитрий Иванович видел именно в том, чтобы приблизиться к решению этих вечных русских вопросов. Достоевский своим романом помогает Шаховскому найти опору в родной земле, на родной почве и удерживает его от рокового шага, отделяющего от пропасти безверия и разрыва с русской духовной традицией. Более того, он устремляет его мыслимый взор в будущее страны, реальным элементом возрождения которой, по Достоевскому и Шаховскому, выступают дети, обновляющая жизнь смена поколений{378}.
Но что именно нового внесет в будущую жизнь молодое поколение приютинцев? Точный ответ на этот вопрос Дмитрий Иванович дать не мог.
В 1920-е годы он неоднократно предпринимал попытки расширить состав Братства за счет вовлечения в него детей первого поколения приютинцев — своих дочерей Анны Дмитриевны Шаховской и Натальи Дмитриевны Шик-Шаховской, М. В. Шика, Е. И. Гревс — дочери Гревсов, Е. В. Елагиной (урожденной Шик), Е. А. Корниловой (урожденной Федоровой) — супруги А. А. Корнилова, Е. Г. Ольденбург (урожденной Клеменц) — второй супруги С. Ф. Ольденбурга, Ф. Ф. Ольденбурга-младшего и Н. Ф. Ольденбург — детей Ф. Ф. Ольденбурга.
В начале 1925 года в связи с подготовкой к 100-летнему юбилею восстания декабристов Шаховской решил направить письмо членам Братства и их детям с характерным названием «Вызов старикам и молодым». В нем он писал: «Декабристами жива Россия, и ими в глубине души жив каждый из нас. Нам надо вполне осознать это и по возможности передать это сознание другим. Без этого мы не можем достаточно послужить великой задаче, которая поставлена декабристами и пока не выполнена нами, — осуществить русскую правду»{379}.
Стремление князя сплотить всех родных и близких приютинцев вокруг общего дела не находило соответствующего отклика. Дети старшего поколения приютинцев были вдохновляемы совершенно иными, отличными от взглядов их родителей идеями. Во многих семьях приютинцев между родителями и детьми возникла глубокая стена отчуждения, непонимания и даже обиды и горечи. Молодежи, по признанию Георгия Вернадского, было свойственно внутреннее неприятие «приютинского» духа{380}. Это было отличительной особенностью второго поколения «приютинцев». К слову говоря, в письмах и дневниках В. И. Вернадского неоднократно упоминалось и «третье поколение» Братства. Но и они, тогда еще очень юные люди, остались безучастны к призывам стариков.
Шаховской делился с Гревсом своими горестными чувствами, что его дочери не понимают Братства и «отыскивают его не совсем там, где оно есть, хотя и не бесполезными путями»{381}. Примечательно, что дети приютинцев были очень дружны между собой. Они вместе учились на студенческой скамье. Например, Георгий Вернадский и Михаил Шик подружились еще будучи товарищами по гимназии. Старший Вернадский уже тогда выделял среди молодежи Михаила Владимировича Шика, который, хотя и был ровесником Георгия, казался значительно старше и глубже остальных. Еще в гимназические годы Вернадский-младший последовательно перепробовал традиционный для молодого человека тех лет набор исканий: кружок «самоусовершенствования», поставивший целью беседы о «смысле жизни», обсуждение этических проблем, литературы, искусства и т. д., «хождение» к Льву Толстому в Ясную Поляну, дискуссии с социал-демократами. Студентом университета Г. В. Вернадский участвовал в кампании помощи голодающим, зимой 1906 года был арестован, сотрудничал в Крестьянском союзе, работал в молодежной организации конституционно-демократической партии — фактически след в след повторяя путь идейных исканий своего отца и его друзей, членов Приютинского братства.
Молодежь, казалось, шла по стопам родителей, повторяя или осваивая их уроки. Как и в «большом» Братстве, в «малом» тоже был рельефно очерченный центр: Г. В. Вернадский (в домашнем кругу Гуля), Нина Ильинская, Нина Вернадская, А. С. Короленко — племянница В. И. Вернадского, жившая в его семье, Соня Любощинская, Илья, Анна и Наташа Шаховские, товарищи Георгия, в том числе Михаил Владимирович Шик. Все были друг для друга как «родные братья и сестры». «Это был громадный мир, связанный взаимной верой, любовью и чувством ответственности перед жизнью». По словам В. И. Вернадского, кружок был тесный, энергичный, далеко еще не сложившийся, но очень одаренный. «Он жил своей жизнью, отчасти держась в стороне от нас, очень молодых родителей». Почти все были любители театра — оперы и драмы, увлекались ходьбой на лыжах по отрогам Воробьевых гор, ходили осматривать старинные барские дворцы и старые церкви в окрестностях Москвы или ездили по железной дороге по Московскому уезду, занимались просветительской деятельностью среди рабочих.
Однако их религиозно-нравственные искания лежали в другой плоскости — плоскости постижения национального религиозного опыта и традиций русского православия. Г. В. Вернадский, автор воспоминаний о событиях тех лет, писал, что особенно это чувство обострилось после Октября 1917 года. «Вероятно, большевистский переворот обратил меня к церкви и оживил Нинино религиозное чувство. Из наших московских друзей так было и с Наташей и Аней Шаховскими». Тема религиозного переживания и обретения православия как способа самосознания личности вошла в молодежь Братства через М. В. Шика, зримо обозначив границу отчужденности между «отцами» и «детьми». «Под его влиянием мы вернулись к церкви», — вспоминала жена Вернадского-младшего{382}.
Михаил Владимирович Шик (1887–1937) был известен в своих кругах как священнослужитель и литератор. Выпускник Московского университета (1912) по двум отделениям — всеобщей истории и философии, вольноопределяющийся в инженерных войсках во время Первой мировой войны, он принял православие, как мы отмечали, в 1918 году. «Это очень хороший и талантливый человек, который интересовался главным образом философскими вопросами. По своим искренним убеждениям он крестился и стал православным священником», — характеризовал Шика академик Вернадский, знавший его по совместной научной и творческой деятельности{383}. Почти одновременно с появлением сборника «Вехи» (1909) Шик издал свой перевод знаменитого «Многообразия религиозного опыта» У. Джеймса. Эта книга в предвоенные годы завоевала авторитет властительницы дум интеллигентной молодежи обеих российских столиц.
Что касается Георгия Вернадского, то у него установились близкие взаимоотношения с православными иерархами в годы гражданской войны. Несмотря на тяжесть военного времени и трудные условия жизни, в Крыму наблюдался расцвет умственной и религиозной жизни. После прихода сюда Добровольческой армии в июне 1919 года религиозное чувство и религиозно-философская мысль прорвались наружу. Дружеские отношения установились у Георгия с архимандритом Вениамином, позже ставшим епископом Севастопольским. Через него уже в эмиграции Вернадский познакомился с несколькими видными иерархами, к которым заходил на чай и с которыми оживленно беседовал о текущем положении русской церкви в разных странах зарубежья. «Все трое руководящих владык — митрополиты Антоний и Платон и архиепископ Анастасий — были выдающимися людьми, каждый в своем роде», — вспоминал Г. В. Вернадский{384}.
В смысле общих стереотипов сознания воззрения Георгия Вернадского оказались ближе консервативному, с религиозными чертами либерализму «веховского» направления, чем либерализму «милюковского» кадетского толка, светскому и радикальному по своему существу, считает современный исследователь его взглядов{385}.
Георгий Вернадский менее своих друзей был настроен к конфронтации или к осуждению родителей. Такая позиция противоречила бы общему духу любви и уважения, царившему в семье. Мягкий, очень домашний, «частный» человек, Георгий никогда не стремился быть лидером, скорее ведомым. Влияние семьи на него было огромно. Практически всю жизнь сын ощущал на себе тень отца и огромную ответственность перед ним. Его первые научные работы 1913 года вызвали серьезную критику со стороны академика Вернадского, который и в дальнейшем со всей тщательностью и вниманием рецензировал все сочинения сына. Отец высоко отзывался о Георгии, называл его своеобразным и тонким историком, ученым с творческим элементом, широким взглядом и точной отделкой. Сказать, что Вернадский обожал своих детей — мало. «Я исключительно счастлив в детях. Моя Ниночка, страшно одаренная — талантливая художница с совершенно особыми филологическими способностями (редкий тип филолога по призванию), с своеобразным самостоятельным умом и чудным сердцем… Дети вышли разные — очень дружные — но сын православный и русский без всяких украинских симпатий — а дочка украинка, в этой области душевно близкая мне»{386}, — с радостью и гордостью отмечал ученый.
В семье же Ольденбургов произошла, как мы уже говорили, настоящая трагедия: полная размолвка между отцом и сыном. Сергей Сергеевич Ольденбург (1887–1940), сын С. Ф. Ольденбурга от первого брака, по образованию юрист, историк, публицист, автор фундаментальной, неоднократно переиздававшейся в том числе и в наши дни книги о царствовании Николая II, был монархистом по своим убеждениям. О встрече с сыном С. Ф. Ольденбург писал жене 1 июля 1923 года из Берлина: «Тяжело мне очень и от глубокого, непримиримого разногласия с Сережей: столкнулись два мировоззрения и у двух людей, упорно держащихся каждый своего, верящих в него… Чувствую, что Сережа меня любит, но ему глубоко чуждо то, чем я живу, он это считает ошибкой, недоразумением глубоким и печальным с моей стороны, а мне то, во что он верит, кажется таким ветхим и нежизненным». Ей же 12 июля 1923 года он пишет: «С Сережей вчера большой разговор о религии — он становится религиозным, не церковно, этого пока что не видно, и в церковь он не ходит. Вообще, по-видимому, религиозность очень сильно распространяется. Мне как нерелигиозному человеку не вполне понятен этот новый поворот. Я уважаю религиозность, но, конечно, не узко церковную, а как базу этики, но сам не имею религиозных чувств». Идейные разногласия принципиального характера не мешали между тем С. Ф. Ольденбургу оказывать материальную помощь семье сына{387}.
У самого Дмитрия Ивановича в семье в отношениях с дочерьми были также свои проблемы. Серьезные противоречия в религиозно-духовной сфере, приводившие к постоянной, но содержательной философской дискуссии, возникли у него с Натальей Дмитриевной. Младшая дочь, жена православного священника, горячо и искренне любящая Михаила Владимировича, всем сердцем и душой принявшая православие, разделяла позицию мужа в его критике сотрудничества ряда высших церковных иерархов с советской властью. В частности, она присоединилась к течению «непоминающих», к которому примыкал и М. В. Шик, составивших оппозицию официальному руководству Русской православной церкви (местоблюститель — митрополит Сергий). Они проповедовали неподчинение в форме неупоминания имени митрополита Сергия на литургии. У Д. И. Шаховского, по свидетельству В. И. Вернадского, подобная линия поведения дочери и зятя вызывала раздражение. Он видел в этом проявление узкого сектантства{388}.
Но гораздо более глубокое расхождение существовало между отцом и дочерью в вопросах веры. Шаховской в своем процессе поиска истины фактически попытался обосновать новую религию. В письме И. М. Гревсу от 3 декабря 1928 года он со всей определенностью и открытостью признает это: «Мы несомненно думали о новой религии, когда создавали Братство. И вместе с тем вовсе не мечтали быть какими-то полными новаторами, мы вместе с тем, по моему, не были и рационалистами или были ими лишь постольку, поскольку не могут ими не быть не следующие шаблону жизни молодые люди в эпоху перелома… С чувством свободы, с верой в науку — скорее в народ и в глубь открывающейся живому чувству жизненной тайны — вот с чем мы шли в жизнь. И, конечно, в близком будущем мы видели перед собой оформленную общими усилиями — с участием народа — религиозно-философскую доктрину»{389}.
Разумеется, Наталья Дмитриевна как православный человек не могла принять подобного новаторства. Развернувшаяся полемика, а переписка на эту тему была весьма продолжительной, представляет большой интерес для исследователей в их понимании позиции обоих оппонентов. Так, в письме, адресованном дочери (3 сентября 1929 года), Дмитрий Иванович рассуждал: «Я утверждаю, что процесс развития понимания истины продолжается и после Христа… суть моих вопросов та, что если признание существования истины устраняет свободу исканий для лучшего ее уразумения, то замкнутая в таких закоченелых формах религия становится не живым источником веры, а тормозом, а в некоторые эпохи, какова и наша, это устранение свободы искания отражается гибельно и на жизни церкви». Весьма характерно также следующее его замечание: «Не мешает помнить, что без еретиков не могло бы быть воздвигнуто здание христианского вероучения и с исчезновением ересей чрезвычайно ослабела творческая работа христианской мысли, и только с вовлечением еретических мнений в круг рас-суждений церкви может быть возобновлена активная работа христианской мысли»{390}.
Нельзя не отдать дань уважения последовательности и настойчивости Дмитрия Ивановича в утверждении своих взглядов, но вряд ли они были приемлемы для его дочери, которая в одном из последних обращений к своим детям — внукам Дмитрия Ивановича, писала: «В молодости я хотела изменять мир, а потом поняла, что мир уже изменил Христос, и все дело в том, как каждый человек ищет свой путь к Нему»{391}.
Духовная разобщенность с дочерью не могла не влиять на общее настроение отца, круг близких людей которого неуклонно сокращался.
В 1925 году умер А. А. Корнилов. Здоровье его уже давно было подорвано. В июле 1917 года, в период кризиса Временного правительства, с Корниловым сделался удар. Его перевезли домой в полупарализованном состоянии. Постепенно оправившись и вернувшись в Петроград, он смог опять заняться научной работой. Плодом ее стала книга «Годы странствий Михаила Бакунина», основанная на материалах семейного архива Бакуниных.
Друзья поддерживали с ним тесные взаимоотношения. Очень много общался с Корниловым Г. В. Вернадский, который стал его другом. Беседовал обыкновенно о собственных трудах А. А. Корнилова и о ходе новейшего периода русской истории, приведшего к современному положению.
A. А. Корнилов был в то время секретарем ЦК партии народной свободы, но продолжал заниматься и русской историей. «Я часто у них бывал по вечерам, — вспоминал Г. В. Вернадский. — Сначала мы сидели с Александром Александровичем в его кабинете, обрамленном полками с книгами и папками с рукописями. Беседы с ним всегда бывали для меня интересны и поучительны. Екатерина Антиповна в это время готовила ужин и потом, уложив Талочку спать, ужинала с нами»{392}.
«Год юбилеев был и годом смертей… И чуть не половина нашего первоначального состава уже в могиле», — писал Д. И. Шаховской И. М. Гревсу. Вскоре после А. А. Корнилова умерли Харламов, Обольянинов. «Круг близких, дорогих близких братьев все более сжимается, и остается нас совсем немного — и мы в разброде, — писал Д. И. Шаховской B. И. Вернадскому 15 мая 1925 года. — Каждый в своих идейных исканиях, но на своем жизненном посту, замираем единицами, не как целое… Была ли ошибка в нашей молодой конструкции? Явились ли мы раньше времени? Не хватило ли смелости мысли? волевого хотения? Понемногу, когда уходили из жизни дорогие, близкие люди — Шура, Федор, — когда жизнь совершенно изменила окружающее, все же мы чувствовали, что моральные и идейные основы нашего жизненного пути остались нетронутыми и мы им не изменили, но шли, однако, к ним отдельно, а не вместе. Наш кружок, теперь кружок стариков, — доживал — но не жил общей жизнью. И сейчас смерть Ади, которого болезнь давно уже оторвала от гущи жизни, очень ярко ставит передо мной те же мысли. А между тем для меня является все более и более ясным будущее и большое некоторых из тех идей, которые были нашей спайкой: примат морали и отрицание средств действия, противоречащих ей, уважение к человеческой личности и свободе, в разной форме религиозное искание — и сознание — при этой широкой нравственной атмосфере — первостепенного значения научного искания, научного творчества, ничем не ограниченного и не могущего быть ограниченным, искание нового строя жизни в подъеме семьи и свободной личности, ее высоте… Я думаю — во многом из этого таится будущее и, может быть, не напрасно прошли наши жизни, хотя мы не сумели дать им форму яркого выражения и как-то сами скрылись — в нашем единении — в гуще жизни. Мы коснулись правды, остались ей верны — но поднять ее и внести в жизнь в нашем составе не смогли. Новые поколения подойдут к тому же с большей смелостью и с большей решимостью… Жизнь идет и все меньше остается личных связей с будущим… Из дорогого кружка друзей остались осколки. А наши дети при их нетронутости в чистоте их личностей едва сохраняют отпечатки нашей духовной близости»{393}. Таковы были грустные размышления Д. И. Шаховского, которые не во всем можно разделить.
В 1930-х годах Д. И. Шаховской главным образом занялся Чаадаевым. Для Дмитрия Ивановича все события российской истории за последние 100 лет выстраивались в определенную схему:
I. 1830–1855 (Пушкин — Чаадаев)
II. 1855–1880 (Достоевский — Толстой)
III. 1880–1905 (Чехов — Горький)
IV. 1905–1930 (Блок — Есенин).
«Мы — всецело порождение II поколения, — писал он. — III нас еще знало, к IV мы были совсем равнодушны, и только теперь ретроспективно можем вникнуть в его жизненное дело».
Общепризнано, что появление в октябре 1836 года в журнале «Телескоп» первого «Философического письма» стало переломным моментом для русской общественной мысли, искавшей для страны выхода в исторической перспективе, о которой пророчески возвестил Чаадаев. П. Я. Чаадаева называют первым по времени философом истории на Руси, «одним из тех людей, которыми Россия вправе гордиться», «самым крепким, глубоким и самым разнообразным мыслителем, когда-либо произведенным русской землей»{394}.
Поспешно было бы утверждать, что за истекшие 160 лет состоялось полное изучение наследия П. Я. Чаадаева. Но без преувеличения можно сказать, что неоценимый вклад в это изучение внес Д. И. Шаховской. Его выдающаяся роль в собирании чаадаевского наследия отмечается исследователями и по сей день. Они используют перевод Шаховского «Философических писем» П. Я. Чаадаева, его комментарий к ним. Исследователи полагают, что современный уровень не только отечественного, но и мирового чаадаевского источниковедения определен «титаническими усилиями, беспримерным энтузиазмом и энергией этого собирателя наследства русского мыслителя»{395}.
Д. И. Шаховским было найдено более 150 неизвестных до этого сочинений и писем П. Я. Чаадаева, в том числе пять из восьми «Философических писем». Он работал в архивах, в частности, над оригиналами писем в Ленинграде, собирал письма Чаадаева у своих знакомых. В архивных фондах сохранились рукописи статей, набросков, писем Дмитрия Ивановича, посвященных философии Чаадаева, которые писались явно «в стол». Шаховской тщательно собирал материалы своего двоюродного деда еще до Октябрьской революции.
Как известно, в основном сочинения П. Я. Чаадаева либо имели хождение в рукописных списках, либо оставались неизвестными публике. Произведения философа при его жизни публиковались лишь дважды, причем оба раза без упоминания имени автора. После его смерти бумаги и библиотека перешли к внучатому племяннику П. Я. Чаадаева М. И. Жихареву, который предпринял попытки издания наиболее известных ему сочинений за границей и в России, а библиотеку мыслителя и большую коллекцию писем передал в Румянцевский музей. Вплоть до 1905 года русский читатель практически не был знаком даже с основными сочинениями П. Я. Чаадаева.
Особенно результативными поиски Д. И. Шаховского стали в послереволюционное время, когда многие ранее закрытые архивы оказались доступными. Дмитрий Иванович ввел в научный оборот жихаревские копии, сохранившиеся в собрании А. Н. Пыпина и поступившие в 1926 году в Пушкинский Дом, а также материалы, рассеянные по многочисленным служебным и ведомственным дореволюционным архивам: бывшего III Отделения Собственной его императорского величества канцелярии, Министерства народного просвещения, Военного министерства и др. Он внимательно следил за текущими историко-литературными публикациями.
Именно во второй половине 1920-х годов Д. И. Шаховской сделал замечательное открытие, совершенно изменившее представление об идейном облике и эволюции Чаадаева: он обнаружил единственный сохранившийся полный экземпляр всех восьми «Философических писем». Ему удалось разыскать в Ленинграде, в Пушкинском Доме — Институте русской литературы, полную, составленную самим Чаадаевым, рукопись, которая, очевидно, была в свое время отобрана у Чаадаева при обыске. Открытие и восстановление его основной рукописи, определение ее значения явилось поистине научным подвигом Шаховского. Находка неизвестных ранее «Философических писем», которые он напечатал в журнале «Литературное наследство», вызвала сенсацию в СССР и за рубежом{396}.
П. Я. Чаадаев обозначил целый комплекс проблем в области русской религиозной философии и национальной мысли, вокруг которых до сих пор не прекращаются споры. Одни вслед за А. И. Герценом акцентировали внимание на социально-гражданской основе историософии П. Я. Чаадаева, пафосе неприятия строя, держащего страну в самоизоляции. Другие вслед за М. О. Гершензоном центром исследования делали проблему христианского идеала в трудах Чаадаева. При этом открытым оставался вопрос о том, стала ли концепция П. Я. Чаадаева «составной частью» воззрений западников или славянофилов, истоки спора между которыми и были порождением творчества П. Я. Чаадаева.
Причем Шаховской настаивал, что Чаадаев вовсе не отрицатель и даже вовсе не западник. «Он пророк мирового христианства, ожидающий от русского самосознания последнего победоносного удара по мировой лжи»{397}.
Взгляды П. Я. Чаадаева оказали решающее влияние на формирование воззрений Д. И. Шаховского. Основной в понимании Д. И. Шаховским чаадаевского наследия и одной из центральных идей самого Д. И. Шаховского является идея соборного сознания. Чем больше Д. И. Шаховской вдумывался в нее, тем больше она его привлекала. «Единичного сознания, как и вообще всего единичного, не существует, — писал он в своих заметках 1935 года. — То, что мнит быть нашим сознанием, есть продукт сознания мирового, — каждый из нас есть лишь один из ликов многоликого человечества. И, сознав это, претворив это сознание, в свою очередь, в продукт жизни, в свою природу и преобразив свою природу этим сознанием, — человек переходит в существо высшего порядка…»
Суть идеи заключалась в единстве всех сознаний как основной мировой истины. Необходимость этого единения являлась условием познания объективной, не зависящей от отдельного человеческого сознания, истины. Идею соборности Д. И. Шаховской называл сущностью русского мироощущения, отличительной чертой всего подлинно русского. «В ее осознании, утверждении и претворении в жизнь… заключается и мировая задача, и высшее предназначение русского народа», — говорил вслед за П. Я. Чаадаевым Д. И. Шаховской. Идея соборного сознания, по мнению князя, являлась основной мыслью русской философии, ее высшим достижением. Сформулированная П. Я. Чаадаевым, она оказала воздействие на философию Владимира Соловьева, затем — в целом на религиозно-философскую мысль XX века, а также на учение В. И. Вернадского о ноосфере.
От усвоения сознанием человечества единства людей и их слияния зависел прогресс человеческой истории. Как и П. Я. Чаадаев, Д. И. Шаховской погрузился в своем процессе познания истины и обоснования идеи соборности в область философии. Основательно разобравшись, по мнению Д. И. Шаховского, в теориях прогресса, П. Я. Чаадаев пришел к убеждению, что в истории господствует высший моральный закон — высший критерий, совершенно объективный, на основании которого мы можем и должны производить оценку всякого события и всякой части человечества, прежде всего всякого народа. Ценным для Д. И. Шаховского являлось то, что, усваивая себе чаадаевскую схему, он не подчинял свою мысль ее авторитету, не довольствовался никакими ссылками. Пытливые поиски самостоятельного мышления — вот что представлялось важным и интересным, по мнению Шаховского.
Настоящими учителями Петра Яковлевича Шаховской называл Шеллинга, Канта, Ламенне, Спинозу. Изучения их философских воззрений было достаточно, чтобы объяснить всю философскую систему «басманного философа». Кроме того, Дмитрий Иванович считал, что Чаадаев должен был знать Бэкона, Лейбница и Декарта, хотя учителями его они не были, он «скорее отталкивался от них, чем вбирал в себя их основную мысль». Составляя комментарии к третьему философическому письму, Дмитрий Иванович отмечал: «Подбор книг по философии природы в библиотеке Чаадаева довольно случаен, хотя он и старается вникнуть в новейшие учения электричества, магнетизма и палеонтологии».
Скрупулезно вчитывающийся внук обнаружил несколько недоговоренностей и внутренних противоречий в философских рассуждениях своего двоюродного деда. Главное внутреннее противоречие — несогласованность двух определяющих непреложных начал — общего закона жизни и свободы человека. П. Я. Чаадаев не указывал пути к согласованию этих начал и называл их сосуществование просто «длящимся чудом». Философское столкновение непременного мирового закона с независимой человеческой деятельностью П. Я. Чаадаев склонен был рассматривать, как Спиноза: отрицая, по существу, свободную волю, заменяя факт ее сознания в себе теорией о том, что свобода сводится к одному голому ощущению своей свободы, которое равносильно реальной свободе. Д. И. Шаховской считал, что единственно правильное логическое примирение свободной личности с жизнью мира — это пантеизм особого рода. Он даже думал, что в самой глубине души Чаадаев именно принимал этот пантеизм, но на словах от него отмежевывался.
Признавая личность орудием общей воли и подчиняя все ее действия общим мировым законам, П. Я. Чаадаев несомненно принимал и высоко ставил индивидуальность. Различия в умах, нравственных силах и познаниях, на которые указал философ, являлись, по мнению Д. И. Шаховского, не пороком, а залогом совершенствования, без которого невозможно было шествие вперед. Теория сильных личностей, вождей народа, через которых совершается все достижение человеческого рода, теория, которой проникнуты целиком философические письма, ясно говорила в пользу значения индивидуальности. Но надо понимать, писал в своих заметках Дмитрий Иванович, что индивидуальность, именно для того, чтобы стать сильной, то есть выразительницей чего-то более общего, приближающегося к пониманию объективной истины, должна преодолеть свою обособленность, и потому в этом смысле Чаадаев превозносит безличность.
Свобода личности — величайшая ценность человека — являлась самым крупным камнем преткновения в его развитии, если она отделена от целого, центробежна, эгоистична. Умаление претензий «пагубного Я» П. Я. Чаадаев считал важнейшей задачей в духовном совершенствовании людей. «Есть одно средство увидеть истину — удалить себя». П. Я. Чаадаев неоднократно подчеркивал, что необходимо отказаться от роковой экзистенциальной привычки все относить к себе, дабы обрести «рассудок без эгоизма». В каждой душе, отмечал он, живет «смутный инстинкт нравственного блага», без которого люди запутались бы в собственной свободе и который по-разному проявляется у них. Симпатия, любовь, сострадание помогают ему понимать заботы окружающих и деятельно участвовать в их разрешении.
Развивая «смутный инстинкт нравственного блага» до «глубокой мысли» о всеединстве, солидарности, сотворчестве на пути к высшим целям, человек, по мнению Чаадаева, способен подняться на такую высоту, с которой он может осознать себя как нравственное существо, изначально связанное многими невидимыми нитями и очевидными традициями с абсолютным разумом, верховной идеей, Богом, а отнюдь не как существо обособленное и личное. Тогда человек вместо обособленного индивидуалистического сознания смог бы усвоить всеобщее, почувствовать себя невыпадающим звеном «великого духовного целого». Слияние личности с миром он считал путем к освобождению ее от ограничений времени, пространства и конечного числа и в таком слиянии видел цель мирового процесса.
Постижение идеи соборности позволяло Д. И. Шаховскому сделать не только гносеологические, но и социальные, философско-исторические выводы. Достижение единого соборного сознания, слияние «всех существующих на свете нравственных сил в одну мысль, одно чувство», по П. Я. Чаадаеву, должно было привести «к постепенному установлению социальной системы или церкви, которая должна водворить царство истины среди людей». Общество, развивающееся и воспитывающееся в свете христианства, подчиняющее свои интересы соборной идее, имеет силу и жизненность. Соборность являлась залогом от гибели или застоя. «Только христианское общество поистине одушевлено духовными интересами, и именно этим обусловлена способность новых народов к совершенствованию, именно здесь вся тайна их культуры», — соглашался Д. И. Шаховской с П. Я. Чаадаевым.
Христианство П. Я. Чаадаев понимал как социальное христианство. Он стремился «свести небо на землю», как заметил один из исследователей его творчества, утвердить идею совершенного строя именно в исторических пределах. Формулируя свои основные взгляды и выводы в личных письмах А. И. Тургеневу, П. Я. Чаадаев писал: «Начало католицизма есть начало деятельное, начало социальное, прежде всего». Христианство для П. Я. Чаадаева, по мнению Д. И. Шаховского, являлось важным историческим этапом в жизни человечества, в котором он ценил «вовсе не догматическую и не мистическую его сторону, а именно то новое содержание исторического развития, которое внесено в жизнь мира с его появлением». Сущность этого нового заключалась «в подчинении всего личного общему, в признании истины как чего-то стоящего вне всякого субъективного ее восприятия отдельным сознанием или ограниченной совокупностью сознаний, в добровольном подчинении своего понимания, своего чувства и своей воли этой истине».
Деятельное начало в христианстве, выделенное П. Я. Чаадаевым, было понятно и близко Д. И. Шаховскому, активному труженику на общественном поприще, всеми силами и усердием откликавшемуся на различные социальные потребности. Идея соборности ярко перекликается с идеей Братства — основополагающей идеей воззрений самого Д. И. Шаховского.
«Соборное сознание» интересовало Д. И. Шаховского также и тем, что «оно сродни — если не диалектическому материализму, то диалектическому методу». Поэтому «достижения марксистской мысли должны были быть привлечены в сферу нашей работы», — писал он. Русская революция, по его мнению, стала осуществлением самой мысли — соборности, а П. Я. Чаадаев, «так ненавидевший всякие революции, воспринял русскую революцию как положительный факт огромного исторического значения и сказал бы, что он должен взять назад многое из того, что он говорил о русском народе».
Судьба русского народа в судьбах мира — еще один коренной вопрос, который был поставлен П. Я. Чаадаевым и проанализирован Д. И. Шаховским. Характеризуя себя как человека, малосведущего в этих вопросах, Дмитрий Иванович полагал, что П. Я. Чаадаев «очень глубоко проникал в суть дела и что он обладал удивительно сильным и далеко хватающим чувством, или инстинктом, настоящего историка». Дмитрий Иванович показывал, что Чаадаев верно воспринимал и правильно выражал то, что русский народ не усвоил себе сущности западной цивилизации, «не вошел в живое общение с народами человечества как личность со своим собственным лицом». «Мы пока дети, — вслед за П. Я. Чаадаевым повторял Д. И. Шаховской. — Скажу только, что Чаадаев ясно указал, что он считает это отсутствие у нас самосознания явлением временным, хотя и затяжным вследствие затянувшегося у нас детства». Русскому народу предстояло только войти в круг христианских народов с сознанием своего места в истории и литературе. И здесь он выражал надежду, что «может быть, то, чему мы являемся свидетелями, есть начало этого дела».
П. Я. Чаадаеву принадлежит идея «исторической молодости России». Вслед за немецкими философами, обосновавшими теорию разных возрастов народов соответственно началу их осязаемого участия в мировом историческом процессе, наш мыслитель воспринимал народы и людей в качестве отдельных нравственных личностей, подлежащих оценке и самооценке. Концепцию «исторической молодости России» П. Я. Чаадаев красноречиво развивал в письмах друзьям, в «Апологии сумасшедшего», в своих философских беседах. «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, — писал Чаадаев в «Апологии сумасшедшего», — желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа… у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества».
Идея «исторической молодости России» была одушевлена идеей национальной миссии России, ее способности занять видное место в дальнейшем общем движении европейской и мировой цивилизации при условии быстрого освоения успехов просвещения Запада, его «опыта веков». При этом П. Я. Чаадаев не говорил о тех специфических доминантах национальной исключительности, особой предназначенности России к спасению человечества, которые определили бы мессианскую координату новой стадии его историософии. Иное дело, что эти чаадаевские идеи, подхваченные славянофилами, были переосмыслены в духе допетровской русской самобытности, на что указал Д. И. Шаховской.
Вместе с тем Д. И. Шаховской называл Чаадаева «и повивальной бабкой, и крестным отцом — при родах и при крещении славянофильской доктрины». В свое время еще П. Н. Милюков весьма тонко подметил, что настоящую основу мирового значения православия подсказал славянофилам П. Я. Чаадаев. Не очарование Россией было ново в Чаадаеве, а разочарование в Европе, так как «обновление католичества провалилось». Успехи европейской цивилизации были дороги Чаадаеву как закономерные плоды христианства, как необходимые залоги дальнейшего совершенствования общества на его основе. Но эти же залоги в построениях мыслителя перестают играть свою созидательную роль, как только «забывают» о своем происхождении, впитывают в себя господствующие индивидуалистические и атеистические тенденции.
П. Я. Чаадаев благословлял Россию как поприще будущего проявления великого закона христианской всеевропейской жизни. Правда, в его формуле слабо было отражено то из трех течений христианства, которому ходом истории, по мнению Д. И. Шаховского, предназначено вывести человечество на путь веры, — православие. Под православием Дмитрий Иванович подразумевал «все православие в совокупности», то есть восточную доктрину, греческое предание, новые философские течения, возникшие на фоне православного религиозного сознания, чувства и опыта, а также религиозные переживания русского народа. Но по сути своей, утверждал Д. И. Шаховской, вся формула П. Я. Чаадаева «насквозь, совершенно возвышенно-православная, потому что Чаадаев был коренной представитель русского духа и нес с собой или, лучше, в себе — именно русскую идею. Достаточно сопоставить его с другими русскими мыслителями и потом всех их вместе противопоставить западным, — чтобы понять, что он зачинатель именно русского философского мышления и всю свою формулу построил, исходя из русской веры и из русского опыта, конечно, не только и не столько положительного, сколько отрицательного».
Загадка России, поиски ее места в общем движении истории, постижение высшего смысла всей мировой жизни — задачи, которые не только пытался разрешить сам П. Я. Чаадаев, но которые предопределили главное направление русской философской мысли, работу русского самосознания в последующем. Но и в этом направлении были свои проблемы. Д. И. Шаховской обозначил их как бессвязность русской жизни, яд нарушения преемственности — отсутствие «среди нас настоящей последовательной мировой мысли»{398}.
Со второй половины 1920-х годов Д. И. Шаховской приступил к подготовке издания сочинений П. Я. Чаадаева, а в 1930-х годах осуществил ряд частных публикаций. Он обследовал все центральные, а также некоторые провинциальные архивы для выявления новых материалов; со всего найденного им были сняты копии, сосредоточенные позднее в его личном архиве, который в 1951 году был передан в Пушкинский Дом.
Дмитрий Иванович дважды подготовил к изданию собрание сочинений П. Я. Чаадаева — первое для издательства «Academia», но оно не было завершено, и второе для Госполитиздата, которое к концу 1930-х годов даже было сверстано. К сожалению, оба издания так и не увидели свет, хотя их выход, как признают современные исследователи, несомненно, явился бы выдающимся событием в отечественном и мировом чаадаевоведении. Задержка в течение года другого сборника — «Декабристы и их время» со статьей Д. И. Шаховского «Якушкин и Чаадаев» — расстраивала его. «В последний момент пришлось выкинуть набранных и сверстанных несколько статей и заменить их другими», — делился он с друзьями, а это все отодвигало выход сборника — и оплату гонорара{399}.
Опубликованные работы Д. И. Шаховского, посвященные П. Я. Чаадаеву, носили главным образом историко-биографический характер. Некоторые из них сильно пострадали от редакционных и цензурных вставок и изъятий. Сам Д. И. Шаховской по этому поводу отмечал в письме Н. М. Дружинину: «К сожалению, в моем предисловии после авторской корректуры, которую я считал окончательной, без моего ведома совершенно исказили несколько мест, вставив туда мысли, мне чуждые и совершенно ложные… Не буду об этом распространяться». Из письма И. М. Гревсу от 9 июня 1938 года узнаем об окончательном крахе многолетних усилий Д. И. Шаховского издать Чаадаева: «Мне еще предстоит эти дни война с Соцэкгизом, который якобы за неимением бумаги отклоняет печатание, т. е. выпуск Избранных философских сочинений Чаадаева, совсем готовых (набранных, прокомментированных, и в гранках, в верстке процензурованных). Для меня это зарез»{400}.
Приступая к работе над Чаадаевым, Дмитрий Иванович первоначально планировал дать только текст и перевод его трудов с объяснениями формального характера. Однако в дальнейшем рамки работы пришлось расширить. Д. И. Шаховской замыслил дать подробный комментарий к размышлениям П. Я. Чаадаева, поскольку тот порой весьма неясно излагал свои мысли. Задача предстояла трудная, работа продвигалась туго, приходилось скрупулезно изучать библиотеку Чаадаева, его отметки и заметки на книгах. У Д. И. Шаховского время от времени возникали опасения, справится ли он, да и здоровье уже очень пошатнулось.
Д. И. Шаховской часто испытывал различные недомогания, серьезно болел. Работоспособность снизилась, силы были уже не те, а серьезные задачи, которые он постоянно ставил перед собой, требовали энергии и отдачи. Начиная с 1932 года в письмах близким Дмитрий Иванович все чаще и чаще жаловался на состояние своего здоровья. Хуже всего обстояло дело с глазами. Глаза болели, трудно было читать мелкое, слабо напечатанное или не очень хорошо написанное. Приходилось очень ограничивать чтение, что Дмитрий Иванович никак не мог соблюдать. Кроме того, обострились подагрические явления. Шаховской чувствовал еще чрезвычайное ослабление памяти и упадок умственной работоспособности. Удручала его хозяйственная неурядица и в большом, и в малом: не хватало ни бумаги, ни чернил. И все это приходилось переносить «с унизительной покорностью и рабским молчанием». В конце 1930-х годов он писал И. М. Гревсу, что «очень, очень сдал»{401}.
В сентябре 1930 года Шаховской описывал предсмертные часы жизни Чаадаева: «Чаадаев умирал. Он сидел на диване в кабинете разрушавшегося флигеля на Басманной. Под ноги ему поставили стул. Он было оделся, чтобы ехать обедать к Шевалье, но сил не было не только для выезда, а даже на то, чтобы лечь в постель или хотя бы произнести слово… Он и ранее часто думал о близкой смерти, но в первый раз он жил этим сознанием по-настоящему… и на мгновение перед ним промелькнуло что-то вроде досады на то, как в прошлом это простое и естественное чувство не выливалось полностью в жизни — на деле выходило как раз наоборот… Чем искреннее он проникался чувством любви к окружающему, тем более он казался сварливым ко всему другому, равнодушным и только о себе помышляющим суетным брюзгой».
Строки, посвященные Чаадаеву, полностью передавали эмоциональное состояние самого Шаховского накануне его трагического ухода из жизни. В эти последние месяцы неудовлетворенность собой у Дмитрия Ивановича особенно обострилась. Трудно было справляться с текущей работой. Д. И. Шаховской считал, что все, что он делает, «из рук вон плохо». Падение работоспособности вызывало мрачное представление о будущем. По воспоминаниям внуков, в эти моменты он часто уходил в себя, в свои мысли, пытался как можно реже общаться с близкими. И даже в буквальном смысле прятался от семьи за стенку, отгородившись ею от своих домашних, ютившихся в уже уплотненной и перегороженной квартире на Зубовском бульваре.
Без активной деятельной работы Д. И. Шаховской не мог себе представить дальнейшего существования. Однако жаловаться на свою судьбу или сдаваться Дмитрий Иванович не собирался. Периоды мрачного настроения сменялись у него душевным подъемом. Он продолжал «бежать» по жизни, закручивая в стремительном турбильоне своих мыслей даже молодых.
Князь постоянно увлекал в вихрь своего кружения друзей, знакомых, родных. В письме В. И. Вернадскому от 31 марта 1937 года Дмитрий Иванович писал: «В старости я что-то страсть как прыток». В другом более раннем письме историку Н. М. Дружинину от 12 апреля 1931 года он заявлял: «Может, я живу интенсивнее, чем когда-либо при жизни, и мне брюхом хочется знать живо про всех, кто связаны жизнью с нами и пока еще живы вдвойне — и телом, и духом». В письме И. М. Гревсу Д. И. Шаховской писал: «Потребность повсюду заглянуть и отовсюду взглянуть на что-то общее, единое и великолепное — богатое своим разнообразием и неистощимой творческой неповторимостью. Я и радуюсь этой жажде жизни, жажде светлой и примиренной, и боюсь ее — потому что тянусь ко всему и притом тянусь не как созерцатель, а как активный участник жизни, строю планы, несбыточные заведомо, но властно влекущие меня к себе и неотвязно требующие активного вмешательства… Но как бы то ни было, больше всего я жажду сейчас того, чего совсем не стало в окружающих: свободной, творческой, личной активности»{402}.
Между тем политическая атмосфера в стране действовала на Д. И. Шаховского удручающе. Страх перед возможной перлюстрацией писем не позволял ему называть вещи своими именами. Вынужденный способ общения по переписке с друзьями, не позволявший затрагивать сколько-нибудь важных тем, разочаровывал. «Нельзя писать о впечатлениях каждого из нас, нельзя писать о своих чувствах, нельзя писать о своих мыслях, нельзя писать о своих занятиях, нельзя писать сколько-нибудь откровенно ни о чем! К чему же писать заведомую ложь или незначительные пустячки или излияния чувств, которые не имеют смысла при вынужденном молчании о том, что вызывает действительное душевное движение? Приходится уйти в себя и быть молчаливым свидетелем происходящего вокруг».
Особенно пугало бессилие — неспособность не только преодолеть окружающее зло, но даже и бороться с ним. В одном из писем И. М. Гревсу Д. И. Шаховской замечал: «Мы подавлены ходом событий и погрузились в полную пассивность: ждем удара, «считаем раны», наносимые нам, а также нередко и воображаемые нами и преувеличенные в нашей оценке. Но ведь нельзя жить в положении этого избиваемого тела, лишенного воли»{403}.
В конце 1920-х годов Д. И. Шаховской вышел на пенсию по инвалидности, размер которой постепенно снизился со 100 рублей до 75 рублей в месяц. Особенную опасность составляла возможная задержка пенсии. Кроме того, это скудное содержание вскоре решили отобрать. Пенсионеров «чистили», у Д. И. Шаховского отобрали пенсионную книжку, нависла угроза лишения пенсии. Это имело значение ввиду отсутствия у Д. И. Шаховского какого-либо другого серьезного заработка. Случайные литературные гонорары составляли не более 200 рублей в год, и при этом буквально на каждом шагу приходилось сталкиваться с множеством проволочек, затягиванием сроков заключения договоров и выхода работ.
Большую поддержку в материальном плане оказывали близкие друзья, прежде всего Вернадские. Одним из правил в кодексе Братства «Приютино» было: «На чужие нужды смотри как на свои. Просящему у тебя дай (если ему нужно или может быть нужно) и не стыдись попросить у всякого; не бойся просить милостыню». Материальная помощь друг другу всегда существовала на протяжении всей истории Братства. Нужда другого и в самом деле воспринималась как своя собственная. В трудные жизненные моменты друзья приходили на выручку. Изыскивались средства и направлялись тому, кто в них нуждался.
Однако брать оказывалось куда более трудным делом, чем давать. В одном из писем Д. И. Шаховского И. М. Гревсу, датированном 15 января 1936 года, Дмитрий Иванович писал: «Вообще ты очень ошибаешься, считая себя богаче меня. Мне принадлежит весь мир, а мир богаче тебя. И ты угнетен и беден только потому, что в одиночестве своем перестал быть человеком мира, т. е. человеком, которому весь мир свой и потому, пока он всецело живет жизнью мира, ему все в пределах разумных доступно, а за этими пределами нет ничего, кроме пустых и ленивых мечтаний». Д. И. Шаховского порой называли «нищим князем»; «в своем аскетизме» он доходил «до крайности».
Как показывает переписка Д. И. Шаховского, он часто испытывал неловкость, занимая деньги, но всегда искренне был благодарен друзьям. В письме В. И. Вернадскому Шаховской пишет 28 января 1930 года: «Дорогие друзья. Получили деньги и горячо благодарим вас за помощь». Письмо И. М. Гревсу также свидетельствует о верности друзей и заботе их друг о друге: «Вернадские, уезжая, прислали нам 100 руб. Теперь, с получением значительного аванса, эти деньги нам совершенно лишние. Просто девать их некуда, именно эти 100 рублей. Так что о деньгах совершенно не беспокойся. Они в полном твоем распоряжении… Сумма эта не деньги в твоих обстоятельствах, но она достаточна для поездки. Здоровье и настроение. И для того, чтобы справиться с этим главным бичом — лучшее лекарство взять палку в руки и переменить обстановку, выскочить из паутины забот и мрачных мыслей, этого главного источника бессилия и угнетенного состояния»{404}.
Семья Д. И. Шаховского в 1930-е годы столкнулась с серьезными проблемами. Младшая дочь Дмитрия Ивановича Наталья попала в разряд лишенцев. Дом и скот хозяина квартиры, где жили Шики, в 1930 году отобрали в «колхоз». Их самих пока не выселяли, но возникла необходимость искать квартиру. В итоге Шики решили купить домик в Малоярославце, иначе нельзя было устроиться, так как квартиры никто не сдавал. С покупкой помогли родители Михаила Владимировича. Наталья Дмитриевна вынуждена была почти все время пребывать в хозяйственных заботах с пятью детьми, младшего она все еще кормила грудью.
«И Наталья, и ее муж удивительно стойко и бодро переживают все затруднения. Но внешний разброд и полная неопределенность положения дают себя знать на всем ходе жизни», — писал Д. И. Шаховской. Михаил Владимирович имел литературную работу и очень часто уезжал в Москву. Он был одним из главных переводчиков естественно-исторических сочинений Гёте, редактируемых В. И. Вернадским, который поражался, «как он прекрасно справлялся с трудными по языку работами Гёте и разбирался в области ему, казалось, чуждой, кроме его философских интересов». Вместе с мужем Наталья Дмитриевна издала книгу о Фарадее, которая перед Великой Отечественной войной должна была выйти вторым изданием{405}. Сама Наталья Дмитриевна была высокообразованным человеком, имела высшее образование, так же, как и старшая сестра Анна, с отличием окончила Московские высшие женские курсы. Как и муж, она зарабатывала литературным трудом.
Начинался 1937 год — год юбилеев (столетие гибели Пушкина и двадцатилетие революции) и тяжелых потрясений. Еще накануне на Рождество 1936 года, как вспоминала позднее Мария Михайловна Шик-Старостенкова, дед устроил в Малоярославце вечер памяти Пушкина. Приехал одухотворенный, наполненный, приподнятый. Его с возрастом еще более ставшая сутулой фигура как-то сразу выпрямилась, плечи расправились, и всем было радостно в этот момент праздника.
Но уже 25 февраля 1937 года был арестован муж Натальи Дмитриевны. После семимесячного заключения Михаил Владимирович Шик был приговорен к десяти годам дальнего лагеря без права переписки. Семья, состоявшая из самой Натальи Дмитриевны, тяжело страдавшей к тому времени туберкулезом, ее матери, пятерых детей в возрасте от 14 до 5 лет и четверых старух — бабушек и теток, осталась без основного кормильца.
Михаил Владимирович Шик был обвинен в создании контрреволюционной антисоветской организации. По приговору ОСО Военной коллегии Верховного суда СССР расстрелян 27 сентября 1937 года. Посмертно реабилитирован в 1956 году. В 1944 году на запрос В. И. Вернадского был получен ответ по телефону из секретариата председателя Верховного Совета СССР, что осужденный на «10 лет без права переписки» М. В. Шик скончался в лагере 26 сентября 1938 года. В 1994 году дочь М. В. Шика Елизавета Михайловна отыскала имя отца в списках массовых захоронений жертв сталинского террора на окраине Москвы в Бутове{406}.
Здесь в 1995–1996 годах на территории бывшего полигона НКВД — КГБ был возведен храм Святых Новомучеников и Исповедников Российских. Автором проекта стал сын М. В. Шика и внук Д. И. Шаховского известный российский скульптор Дмитрий Михайлович Шаховской, увековечивший таким образом память о своих родных и многих тысячах других невинных жертвах террора.
О заключительном этапе жизненного пути нашего героя рассказывают скупые строки следственного дела Д. И. Шаховского, с которым в архиве ФСБ сумел познакомиться видный историк Валентин Валентинович Шелохаев. Обратимся к его публикации.
В ночь с 26 на 27 июля 1938 года в квартире Шаховского на Зубовском бульваре (дом 15, квартира 23) был произведен обыск. Сам Дмитрий Иванович был арестован и конвоирован во внутреннюю тюрьму НКВД на Лубянке. Как показывают материалы дела, Шаховской уже давно находился в «агентурной разработке». Без предъявления официального обвинения Д. И. Шаховской почти месяц находился в тюрьме, и хотя до 20 августа 1938 года протоколов допроса в его деле нет, историк предполагает, что все это время он подвергался дознанию. В архиве В. И. Вернадского хранится письмо его племянника Г. Г. Старицкого от 4 августа 1944 года, который сообщал: «Еще раз отвечаю на твой вопрос о Дмитрии Ивановиче. Мой знакомый сидел с ним на Лубянке во внутренней тюрьме НКВД, после этого Дмитрия Ивановича куда-то перевели и он его больше не встречал… Он мне говорил, что Дмитрия Ивановича заставляли назвать имена его знакомых, но он отказался. Дмитрия Ивановича долго держали на следствии, заставляли стоять сутками без сна, и у него пухли ноги; но он был тверд и не терял бодрости духа».
В следственном деле сохранились протоколы допросов. Они проводились в любое время суток. Только в третьей декаде августа арестованного четыре раза вызывали на допрос (20, 21, 25, 27 августа). С небольшими интервалами допросы продолжались до 3 ноября 1938 года. Но они не дали ожидаемого результата. 3 ноября 1938 года следователь Миронович обвинил Шаховского в том, что он использует предоставленную ему возможность «собственноручно изложить свои показания для провокационных попыток». Следователь потребовал «рассказать всю правду о деятельности контрреволюционной организации», членом которой якобы являлся Шаховской, заявлял, что Дмитрий Иванович и так «полностью изобличен» сообщниками.
Дело в том, что Шаховской в ходе следствия не скрывал своего участия в нелегальной деятельности ЦК кадетской партии с 1917 по 1922 год. Однако он категорически отказывался давать какие-либо показания о «контрреволюционной деятельности в дальнейшие годы и о других участниках кадетской нелегальной организации». 2 ноября 1938 года ему было официально предъявлено обвинение, в котором он квалифицировался как «один из руководителей антисоветской нелегальной кадетской организации в СССР, ставящей своей целью свержение Советской власти и восстановление капиталистического строя с помощью интервенции фашистских государств». Шаховской привлекался к ответственности по статье 58 пункты 3, 6, 8, 11, 17 Уголовного кодекса РСФСР.
Уже в Лефортовской тюрьме начался новый виток допросов, причем время следствия несколько раз продлевалось. Под давлением следователей 28 ноября 1938 года Шаховской вынужден был написать заявление следующего содержания: «Признаю себя виновным в том, что являлся участником подпольной кадетской организации с 1919 года. В составе этой организации все вели антисоветскую деятельность. Кроме меня, в эту организацию входили находившиеся в Москве бывшие члены Центрального комитета кадетской партии. Показания, как о своей преступной деятельности, так и своих соучастников, я обязуюсь дать с исчерпывающей полнотой».
Но никакого раскрытия данного тезиса не последовало. Более того, 25 декабря 1938 года Шаховской отказался каким-либо образом конкретизировать свою «контрреволюционную» деятельность после 1922 года. В ответ на вопрос следователя: «Намерены ли вы сегодня на следствии говорить правду о своем участии в контрреволюционной деятельности кадетов?» — Шаховской категорически заявил: «Никакого участия в кадетской контрреволюционной организации я не принимал с 1922 года и ничего по этому поводу показать не могу». Не помогла следствию и очная ставка Шаховского с Котляревским, состоявшаяся 7 февраля 1939 года. В ходе ее Дмитрий Иванович подтвердил, что «ни о какой кадетской организации до следствия не слыхал».
На последнем листе следственного дела (с которым историки смогли ознакомиться лишь совсем недавно) Д. И. Шаховской, уже слабеющей рукой, написал: «Я, арестованный Шаховской, если бы мне была представлена улика, хотя бы в одном из моих преступлений, конечно, рассказал бы о других преступлениях, которых у меня нет».
Академик В. И. Вернадский, лауреат Сталинской премии и орденоносец, неоднократно обращался в Президиум Верховного Совета, требуя освобождения Дмитрия Ивановича. Мужественно, не считаясь с соображениями собственной безопасности, В. И. Вернадский встал на защиту своего дорогого друга и близкого человека. 17 декабря 1938 года он направляет письмо А. Я. Вышинскому с просьбой об аудиенции. 20 декабря 1938 года такая встреча состоялась. Однако каких-либо положительных результатов она не дала. Д. И. Шаховской оставался в тюрьме. В июле 1939 года Владимир Иванович направляет еще несколько писем А. Я. Вышинскому. А в мае 1940 года В. И. Вернадский ходатайствует перед новым наркомом внутренних дел Л. П. Берией о смягчении участи Дмитрия Ивановича, не зная о том, что его уже больше года нет в живых{407}.
20 февраля 1939 года следствие по делу Д. И. Шаховского было завершено, и уже через три дня обвинение было утверждено начальником следственной части НКВД СССР комиссаром госбезопасности 3-го ранга Кобуловым, а 25 марта заместителем прокурора СССР Рогинским. 13 апреля 1939 года под председательством Ульриха состоялось предварительное заседание Военной коллегии Верховного суда СССР, на котором было заслушано дело с обвинительным заключением НКВД СССР о предании Военной коллегией Верховного суда СССР Д. И. Шаховского уголовной ответственности по статье 58 пункты 6, 8, 11 в порядке закона от 1 декабря 1934 года. Было принято решение заслушать дело Шаховского в закрытом судебном заседании без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей. В тот же день Шаховскому была вручена копия обвинительного заключения.
14 апреля 1939 года состоялось закрытое заседание выездной сессии Военной коллегии Верховного суда СССР. В ответ на вопрос председательствующего, признает ли подсудимый себя виновным, Дмитрий Иванович заявил: «Виновные Себя признаю в том, что до 1920 года вел активную борьбу с Советской властью. Что же касается последующей антисоветской деятельности, то в этом себя виновным не считаю, так как никакой антисоветской работы не проводил, поскольку примирился с существованием советской власти». Тем не менее Шаховской был приговорен к расстрелу с конфискацией имущества. На следующий день, 15 апреля 1939 года, Д. И. Шаховской был расстрелян — по одним данным, на полигоне в Бутове, по другим — в Коммунарке.
О расстреле Шаховского не знали ни родные, ни друзья. Его старшей дочери Анне Дмитриевне сообщили, что отец осужден на «10 лет без права переписки» и отправлен «в дальние лагеря». Сохранялась надежда, что Дмитрий Иванович жив. 5 мая 1940 года Вернадский обратился с письмом к Берии: «Я дружен с Дмитрием Ивановичем почти 60 лет — все время мы прожили друг с другом душа в душу, находясь в непрерывном, ни разу не нарушенном, идейном общении. Между нами не было тайн, и я, как все ему близкие, страдающие от несчастия, его постигшего, не сомневаемся в том, что он верно и глубоко служил до момента своего ареста товарищем Ежовым своей стране и своему народу — в рамках Советской власти, восстановившей и восстанавливающей после глубокого развала строй, мощь и мировое положение нашего народа и государства. Русская беспартийная интеллигенция здесь работала и работает плечо с плечом с коммунистической партией сознательно — верой и правдой. Восстановление и рост народа и страны в широкой постановке есть наше общее дело, общее достижение. Д. И. Шаховской — один из самых замечательных людей нашей страны — глубокий, широкого образования. Искренний и морально честный демократ. Моральной исключительной высоты… Мне 77 лет — я знаю по-своему, как хрупка организация стариков в зависимости от внешних условий жизни. Выдержал ли испытание организм Дмитрия Ивановича?.. Здоров ли Дмитрий Иванович Шаховской? Я думаю, что я не выхожу за пределы того, что Вы можете сделать. Очень прошу Вас ответить мне».
В аппарате Берии была подготовлена «справка», согласно которой следовало, что 11 июня 1940 года академику Вернадскому было сообщено, что Д. И. Шаховской в конце января 1940 года, «находясь в одном из лагерей НКВД, умер». По официальным же каналам на неоднократные письменные заявления Анны Дмитриевны давалась другая информация, согласно которой ее отец якобы жив и находится в лагере. И лишь 23 сентября 1940 года начальник 1-го спецотдела НКВД Калинин на очередном обращении АД. Шаховской написал следующую резолюцию: «Полагал бы необходимым подтвердить о смерти Шаховского Д. И.». 30 сентября 1940 года такая справка в порядке приказа НКВД СССР от 11 июня 1939 года была подготовлена. В ней говорилось: «Шаховской Д. И., 1862, умер в лагере 25. I. 40 г. Причина смерти эндокардит (паралич сердца)». 19 октября 1940 года семья Шаховских получила официальное извещение о смерти Д. И. Шаховского. Через 16 лет Анна Дмитриевна дважды (1 июля и 19 октября 1956 года) обращалась в Военную прокуратуру СССР с заявлением о пересмотре дела своего отца, «умершего в лагере». 9 июля 1957 года Верховный суд СССР отменил приговор Военной коллегии Верховного суда СССР от 14 апреля 1939 года в отношении Д. И. Шаховского и прекратил дело за отсутствием состава преступления. Однако подлинная дата и причина гибели Д. И. Шаховского стали известны лишь спустя 34 года после реабилитации, в 1991 году{408}.
Историк, занимающийся описанием жизни ушедших людей, вольно или невольно обращает внимание на такие факты биографии своих героев, которые, на его взгляд, имеют символическое значение.
В 1928 году в пасхальную ночь с 14 на 15 апреля, спустя 72 года после кончины П. Я. Чаадаева и ровно за одиннадцать лет до своей гибели, Шаховской обращался к Гревсу: «Пишу тебе в пасхальную ночь под звон московских колоколов… Но вот что скажу тебе: Чаадаев много слушал московские колокола. Он их ждал и в день смерти… Но не дождался. Умер за несколько часов до их звона, 14 апреля 1856 года. И Чаадаев, как и Тургенев, был западник, хотя и славянофилы его дети. Но он умер в Москве и в гробу слышал колокола, и в конце прощального обращения своего священник Петропавловской церкви Сергиевский{409}, бывший потом профессором богословия в Московском университете, сказал, как бы христосуясь с ним: «Умерший во Христе брат, Христос воскресе»… Так, видишь ли, все-таки как-то напрашивается сравнение судьбы двух западников Чаадаева и Тургенева — по отношению к московским колоколам»{410}.
А мы в завершении позволим добавить к этим именам и имя Дмитрия Ивановича Шаховского, поставив его в один ряд с выдающимися русскими людьми.
И пусть московские колокола звучат под вечным небом России.