Катя долго не приходила ко мне. Вначале я хотела дать ей вволю пообижаться. Я была уверена, что в конце концов она поймет мою отповедь. Иногда думала ей позвонить, но выдерживала характер. Только мельком, от некоторых ребят узнавала, что она ходит в свою новую школу, значит — не больна.
Конечно, мне было обидно. Я к ней привязалась, привыкла, даже забывала, что она — моя ученица. Я не представляла, что она сможет так легко вычеркнуть меня из своей жизни.
За годы моей работы в школе я привязывалась к разным ученикам. Иногда кое-кто догадывался об этом. Некоторые же уходили из школы, даже не представляя, как меня волнуют их судьбы, как тревожит будущее. Особенно тех ребят, которые дома, в семье, не имели моральной поддержки, а характерами обладали порывистыми, независимыми. И хотя я частенько иронизировала над ними, они чувствовали, что я их уважаю. Может быть, поэтому я и завоевала их доверие?!
Но вот весной она снова появилась, слегка напряженная и взволнованная. Однако держалась так, точно мы с ней вчера расстались. Положила две книжки, которые раньше взяла у меня, покрутилась около книжных полок, небрежно спросила:
— Ну, что у вас нового? Какие еще сочинения писали на вольную тему?
— Год кончается, не до них…
Мне показалось, когда я к ней присмотрелась внимательнее, что Катя неуловимо изменилась. Нет, она не стала взрослее, но лицо ее больше не напоминало физиономию пухлого младенца. Черты стали резче, определеннее, да и румянец поблек.
— Ты не болела? — спросила я.
— Да нет, просто дурацкие переживания, — она небрежно тряхнула челкой. И челка эта была для меня новой, раньше Катя стриглась под мальчика.
Потом она вынула мятый листок бумаги и протянула мне.
— Прочтите. Надо посоветоваться.
Крупные детские буквы, кривые строчки…
«Здравствуй, Катя!
Я долго не хотел тебе писать. Думал, авось, все пройдет, тогда зачем навязываться? Мы живем теперь в Мурманске. Школа очень хорошая, есть даже солярий и бассейн для плавания. По-прежнему мечтаю о кибернетике. И девочки здесь очень хорошие… И товарищи. Но я часто вспоминаю наш парк у реки, колхоз и твой шарф…
Напиши, если захочется. Крепко жму руку. Твой знакомый Сорока».
Катя следила за мной. Как только глаза мои скользнули по последней строчке, выпалила.
— Ну, так что же мне теперь делать?
— А что, собственно, случилось?
И тут Катя начала багроветь, даже шея покраснела.
— Он-то думает — я прежняя.
— А разве ты изменилась?
Глаза ее заволоклись слезами. Она вынула свой дневник.
— Вы говорили, чтобы я не приходила, если измажусь…
Я потерла лоб. Я совершенно забыла о вырвавшихся у меня тогда словах.
— Но вот я не знаю, какой вы меня посчитаете, когда это прочтете.
Она мяла тетрадку, остервенело, точно выкручивала белье.
— А зачем мне читать? — спросила я. — Ты ведь знаешь — я не люблю исповедей на интимные темы…
— Но я не могу сама решить, достойна ли я теперь переписываться с Сорокой? Или лучше — не ответить, не морочить ему голову. Он может мне не простить такое «прошлое».
— Не понимаю…
— Ну, я же должна ему честно написать, что со мной произошло за эти месяцы… Или, может быть, послать дневник, как вы считаете?
— По-моему, это — глупость… — сказала я… — но ты не вертись и дай мне читать спокойно. Можешь пока начистить картошку на ужин и пожарить ее…
Катя радостно схватила нож и побежала на кухню.
У меня неприятности. Не знаю, как сказать об этом родителям. Но я получила двойку, первый раз в жизни — по литературе. Вернее, за сочинение, почти итоговое, перед концом года.
А было так. Л. Л. сказала, что даст нам несколько повторных тем для классного сочинения по всей программе года. Я не готовилась, конечно, не хватало мне еще по литературе готовиться. А когда прочла темы на доске — приуныла. В общем, я могла писать по каждой, но только приблизительно, ничего не было такого, чтобы за душу взяло…
И тогда я решила написать сочинение в форме рассказа, как делала в прошлом году у М. М. Мол, одна девочка пришла в класс писать сочинение, но перед уроком литературы она получила записку с объяснением в любви от мальчика, который ей давно нравился, и у нее все в голове смешалось.
И хотя она избрала тему «Художественные особенности» «Евгения Онегина» Пушкина», писались у нее только бессвязные фразы, потому что он оглядывался на нее. И от каждого его взгляда у нее все учебные мысли из головы вылетали. Она представляла, как поведет его по городу, по своим любимым улицам, как будет делиться с ним своими идеями, планами…
А потом Л. Л. принесла через день сочинения и сказала, что расценивает мое сочинение, как издевательство. Что она бы стерпела мои выходки, если бы я проявила в сочинении глубокое знание литературы, а так — это увиливание от программы. Я бы смолчала, если бы не ее последняя фраза. Тут мне стало обидно и я заявила, что на ее уроках мне скучно.
На душе было отвратительно. Я взяла сочинение и пошла домой. К счастью, еще никого не было, я зашла к Жуле, немного ее потискала. А потом решила положить свое сочинение родителям на стол. Пусть скандалят, возмущаются — мне последнее время стало это безразлично…
Ура! Только что позвонил Саша. Сказал, что болен, просил навестить. Голос у него, правда, какой-то слабый, запинающийся. Я решила сразу пойти, не дожидаясь прихода мамы. А то задержит, начнутся разговоры, и я нагрублю просто так, чтоб душу облегчить, а потом самой стыдно.
Правда, надо что-то купить Саше, нельзя же идти с пустыми руками? А у меня всего двадцать копеек. Придумала, я ему понесу какую-нибудь книгу.
Только не знаю, переодеваться или нет? Чтоб он не подумал, что ради него я фасон навожу. Нет, все же лучше переодеться, но я надену не платье, а юбку с блузкой. Димка как-то сказал, что я в этом виде похожа на сельскую учительницу. Но прическу начешу по-модному. В конце концов, я уже не маленькая. И вообще с прямыми волосами мне надоело. Если бы не страх перед отцом, я бы давно их взбила. Но у него почему-то мания, чтоб я была гладко причесана. Сказал, что выгонит меня из дома, если я себя оболваню, как другие девчонки. Ужасно у него старомодные все-таки представления…
А Саше я понесу стихи Цветаевой, очень я их люблю, гордые, смелые, хоть написаны женщиной.
Не писала больше недели. Такое потрясение, что и слов не находила. До чего мне люди противны, а парни в особенности. Да и девочки не лучше…
В общем, так. Пришла я тогда к Саше. Позвонила. За дверью — какие-то перешептывания. Потом открыл Саша, вполне здоровый на вид. Одет был в тренировочные брюки и рубашку. Волосы взлохмачены, а глаза какие-то слишком блестящие.
Ну, я вошла, сняла пальто, он провел меня в комнату, а там — Верка, Павел и еще пара. Девчонка страшно накрашенная и парень сонный. И стол, заставленный бутылками и консервами. Мне сразу стало неприятно, а Верка смеется: «Здорово мы тебя разыграли, а то бы ты ни за что не пришла». И Саша стал уговаривать, чтоб я села с ними, выпила. Верка подначивала: «Она у нас маленькая, не пьет…» Конечно, я не удержалась и выпила. Только мне хорошо, я мало пьянею, а вот Верка была явно не в себе и все равно пила.
Саша держался вежливо, хотя и скованно, только движения были замедленные. Он сказал, что очень хотел меня видеть, но знал о моих «теориях», а поэтому прибегнул к небольшой лжи, но это — «ложь во благо». Потом увидел у меня томик Цветаевой и оказалось, что он очень любит ее стихи, начал декламировать, а накрашенная девчонка завопила, чтоб он прекратил. У нее от стихов колики в животе делаются. Потом завели проигрыватель, начали танцевать. Я немного потанцевала с Сашей и с Павлом. Конечно, надо было сразу уйти, когда я увидела, что меня обманули. Но было так паршиво на душе, что я смалодушничала. Мне казалось, что лучше сидеть здесь, чем одной дома…
Потом начали рассказывать пошлые анекдоты. Я возмутилась и сказала, что не понимаю, как девушки могут позволять такое говорить в своем присутствии, а Верка стала хохотать, что я цыпленок. Но Саша опять вежливо извинился, а потом позвал меня в кухню приготовить чай. Я пошла с ним, я ничего не подозревала. А на кухне он вдруг зачем-то быстро запер дверь и начал признаваться в своих чувствах. Я велела открыть, а он потребовал, чтобы я его поцеловала, и глаза его стали красные и мутные.
Я сказала, что никогда никого не поцелую в такой обстановке, а он пригрозил, что поцелует насильно. Я даже задохнулась от ярости. Меня — насильно! А он и в самом деле начал ко мне приближаться. Я отскочила в угол, но он попробовал меня обнять. Я толкнула его, и тут лицо его стало просто животным. Он так сжал мою руку, что у меня до сих пор на ней синяки, и прошипел, что пока «не сделаю ему приятное», он дверь не откроет. Я сказала, что закричу, а он сказал, что здесь никто мне не поможет… Я оглядела плиту, кухонный стол, мне нечем было его стукнуть. Тогда я взяла себя в руки и спокойно сказала, что поцелую его, если откроет дверь. Он отпер ее, я подошла и поцеловала его в щеку, а он схватил меня и стал по-всякому целовать! До сих пор омерзительно, как вспомню. Тогда я дала ему пощечину, и побежала к двери. Схватила свою сумку, книжку, а Сашка стал в дверях, не давая мне выйти. Я сказала, очень тихо, что если меня не выпустят, я выпрыгну в окно. Должно быть, у меня был такой вид, что он мне поверил.
Саша дал мне выйти в переднюю и начал бормотать, что я — дикая, «шуток не понимаю». А я пальто не могла надеть, никак в рукава не попадала. А он вдруг сказал, что удивляется моему ханжеству, что Верка ему все рассказала, так почему с Олегом я — могла, а с ним — нет?!
— С каким Олегом? — я совсем забыла свои россказни, а он стал говорить, что это его и спровоцировало, раньше он пальцем меня боялся коснуться. А потом заявил, что все девчонки одинаковые, что я — только цену себе набиваю.
Одевшись, я сказала, что прошу его больше ко мне не подходить, не звонить, что я не желаю знать ни его, ни Верку, и что он — подлец. А он меня обозвал дурой!
Когда я вышла на улицу, было еще не поздно, но уже горели фонари и шел дождь. Я промочила ноги, но все равно бродила и мечтала простудиться.
Я представляла отвратительное красное лицо Саши, чувствовала его липкие губы и все время вытирала рот.
Для чего же взрослые врут о любви! И книги, и музыка, и картины, а я, дура, верила, как маленькая…»
Когда я кончила читать, передо мной стояла тарелка с жареной картошкой и стакан крепкого чая. Катя делала вид, что ест.
Я улыбнулась, закрыла ее дневник и сказала:
— «Прошлое» твое позволяет тебе переписываться с Сорокой.
— А как мне ему все объяснить?
— Никак. Захочешь поделиться — поговоришь при встрече. Заочно отношения не выясняют.
Катя быстро проглотила несколько стружек картошки и снова застыла с вилкой.
— Ну, а вообще… — и замялась.
— А вообще тебя дома мало пороли, — сказала я. — В общем, ты нарушила свой принцип…
— Какой?
— Оказалось, что любая мещанка, сыграв на твоем самолюбии, может втянуть тебя в самую пошлую компанию.
Слезы Кати закапали в картошку, и она прошептала.
— Больше такого не будет, вот увидите…
И хотя голос ее был тусклый, невыразительный, я ей поверила.
После ее ухода я долго не могла сосредоточиться на плане подготовки урока. Правильно ли я отнеслась к ее откровенности?
Но я не умела читать ученикам нравоучения, даже с самыми «благими» намерениями. Катя ведь случайно попала в эту отвратительную компанию и прекрасно поняла, на краю какой трясины чудом не оступилась.
И раздумывая над этим, я впервые посочувствовала ее родителям: трудно воспитывать шестнадцатилетнюю девочку… Особенно с таким неровным характером, как у Кати.
В то же время вся эта история — во многом их вина, их нежелание и неумение стать на точку зрения собственного ребенка, попытаться посмотреть на мир ее глазами. — Но вот почему им так трудно понять друг друга? Ведь и родители были юными, и они, вероятно, метались, раздумывали, всматривались в жизнь, и они спорили, не подчинялись старшим… Как же потом они все забыли? Почему считали, что они непогрешимы, а дочь всегда несмышленыш?
Я вспомнила отрывки из катиного дневника, рассказов, сочинений. Разве мало внимания уделяли ей мать и отец, разве она сама не старалась завоевать их уважения?
И как же легко могла произойти трагедия в этой благополучной интеллигентной семье…
На третий день после моей операции привезли новую больную, девочку лет одиннадцати. Она спросила, когда ее укладывали на койку:
— А это очень больно, когда режут?
Все засмеялись, а тетя Даша начала закусывать. До смерти эта старуха любила поесть, приговаривая:
— Ох, лихо-перелихо! Ни два, ни полтора, ни балалайка! Своей бы кулебячки с лучком, с рыбкой…
Мы притихли, приближалось время посетителей. Нюра срочно мазала губы, тетя Даша возилась со своими баночками и кулечками, а я сметала крошки с тумбочки: мама даже в больнице требовала от меня аккуратности.
Раньше всех появлялся дед тети Даши, сухой старичок с чапаевскими усами и в огромной мохнатой шапке. Когда ему влетало за нее, он помаргивал и смешно извинялся.
— Да босая она у меня, голова-то, мерзнет, проклятущая, что с ней делать-то будешь.
У них была уйма детей, внуков, родственников, и тетя Даша требовала, чтоб о ее болезни всем сообщили. Они часто приходили и занимали всю палату, но мы терпели. Уж очень она была счастливая после их нашествия, хоть и приговаривала:
— Ни спокою, ни тишины от них, вы уж простите глупых, но разве им закажешь…
С появлением деда Нюра обычно начинала вздыхать, вертеться.
— Что-й-то мой запаздывает…
И тут, печатая шаг, входил большой цыганистый дядька, четким жестом ставил стул у ее койки и, нагнувшись, четко целовал ее в середину губ.
— Дети здоровы, нарушений нет! — а потом начинал выгружать кульки и банки из разбухшего портфеля.
Но теперь раньше них в палату заглянула худенькая и бледная девочка и, щурясь, начала:
— Простите, не в вашей ли палате…
— Мама! — заорала новенькая Галя, — а я еще не резанная!
Они обнялись и стали хихикать и шептаться, как сестры.
И в этот вечер в нашей палате появился Володя.
— Добрый день! Я — брат милосердия, дежурю у вас два раза в неделю, — голос этого парня в белом халате и белой шапочке был удивительно домашний.
— Как дела? Все идут на поправку?
Выбритый, загорелый, он стал обходить палату, заглядывая в наши температурные листки.
Нюра тут же заговорила льстивым голосом, величая его «доктором», но он объяснил, что еще не доктор, а лишь студент пятого курса. Потом за него уцепилась и тетя Даша. А он сказал, видя склад продуктов на ее тумбочке:
— Вам нельзя ни соленого, ни жирного.
— А осетринки? Мне такую осетринку принесли, так и тает во рту.
— И осетринки нельзя.
— Хоть кусочек? Володечка, миленький, неужели один кусочек вредно?
— Вредно, бабуся, вредно, после приступа вам надо есть меньше.
— Грешна, ох, грешна, люблю поесть! И больше всего сальца, свиного сальца…
— И сальца нельзя.
Я бы на его месте стукнула ее чем-нибудь по голове, а он проявлял такое терпение, что даже страшно становилось, как ненормальный. Зато ко мне он подошел на минутку, спросил, какие жалобы, я пожала плечами и заметила, что у него глаза зеленые с черными точками, и тогда он застрял около Гали.
— Ой, а можно не резать? — Ныла она слезливо, но без слез.
— Нет, резать надо, чтоб потом не болело.
— А вы кто? Сестра?
— Вроде. Я брат милосердия.
— Нет, сестра. И тогда вы не дядя Володя, а тетя Володя!
Мать замахала на нее руками, а Володя улыбнулся и сказал, что она — молодец, не каждый шутит перед операцией.
— Сейчас я повезу тебя на операцию. Больно будет один момент. А потом станет не больно. И ты не будешь плакать?
Она засопела и схватила мать за руку.
— Обещай мне не плакать.
— А вы будете стоять рядом, тетя Володя?
— Буду, если ты не начнешь орать.
— Не начну, — сказала Галя дрожаще, — я вам песни петь буду.
И Володя молниеносно ввез в палату качалку, уложил ее поверх одеяла, завернул крест-накрест, и они исчезли. Ни у кого в этой больнице я не видела такой ловкости, таких гибких и точных движений.
…Ну, в общем, привез потом Володя Галю, и она была бледная, но очень гордая и хвастала:
— А я пела, мамочка, я не плакала, спроси тетю Володю!
Потом она схватила его руку, когда он ее уложил и дал пузырь со льдом, и стала просить, чтоб он скорее вернулся в нашу палату. Он пообещал, и она заявила:
— Так и запомню, учтите, вы должны держать слово.
— Сдержу, если ты будешь вести себя, как большая. Тогда не только мама, но и папа будет тобой гордиться.
— У нас нет папы… — сказала Галя, и в палате все замолчали, мать ее стала комкать косынку, а Володя заторопился.
После его ухода Галя спрашивала у нас, «а долго будет еще болеть? А почему жжет живот?», и вдруг сказала:
— Мама, а дядя Володя замужний?
Мы расхохотались, но появился Володя со щприцем, и она снова завопила. Хотя укол вынесла без звука, только вздохнула, когда Володя осторожно вытянул иглу. А я не могла глаз отвести от его пальцев, никогда ни у одного парня я не видала таких ласковых, плавных движений.
Ночью я плохо спала. Мешала духота, шумы в коридоре. Галя застонала, и Володя мгновенно появился и сел на ее койку.
— Потерпи, девочка, утром легче будет.
— Пить так хочется…
— Нельзя, Галочка, тошнить начнет.
А это интересно — быть доктором? — спросила Галя шепотом.
— Интересно, Галочка, интереснее всего на свете.
— Ой, а я не знаю, кем буду….
— Ну, у тебя есть еще время подумать…
Володя с ней говорил уважительно, серьезно, и она перестала стонать и даже сказала:
— Ладно, идите, вам тоже спать надо.
— Ничего, мне еще не хочется спать, — он зевнул.
— Ой, врете!
Они засмеялись тихонько, и я вместе с ними.
Прошло два дня. Я и Галя с нетерпением ждали Володю. Только она вслух о нем всех спрашивала, а я молчала.
Нюра, конечно, скоро к ней прицепилась с бестактными вопросами.
— А где твой папка?
— Не знаю.
— Как это — не знаю?
— Мамка пять рублей на меня получает.
— И никогда папку не видела, даже карточку?
Я начала покашливать, но Нюра на меня внимания не обращала.
И я сказала, что о Галиной семье не стоит расспрашивать, что это — некрасиво.
Тогда она откровенно захихикала.
— Больно нежная! Ты бы с мое помыкалась… — и начала рассказывать о своей юности.
— В твои годы кто я была?! Девка, голь перекатная. Ни одежки справной, ни избы, все немец попалил, мамку и сестренок расстрелял. Вот и ушла я в город, и сразу попала к одним в прислуги. Ничего люди были, не жадные, даже кое-чего из барахлишка подбрасывали, не новое, а крепкое.
— Да, жизнь такая тяжелая… — посочувствовала ей Галя. Мы так и покатились. Тетя Даша даже запыхалась, приговаривая:
— Вот дети нонче пошли, все, ну все как есть, их касается.
— А что? — Галя обиделась, — мы вправду с мамкой обо всем говорим. Она мне такие истории вечером рассказывает, не хуже ваших.
Нюра на нее рукой махнула, как на воробья, и продолжила.
— А с этим, с мужем моим я в поезде познакомилась, как к подружке ехали. Он солдатом был, их целая орава влезла в вагон. Тут он меня и приметил. Я с поезда на станцию — и он, в клуб — и он, и давай меня на танцы звать. А я не пошла. А подружка моя на одну девку показала и говорит, что эта за ним бегает, а он не смотрит даже, гордый больно. А девка видная, в платье цветастом, ну, думаю, я ему, наверно, только с пьяных глаз и померещилась.
На пухлом лице Нюры появилась мечтательная улыбка, точно она о «Ромео и Джульетте» рассказывала.
— А через месяц, гляжу, является, у подружки адрес узнал. И с того часу стали мы с ним гулять, хорошо, законно, а как срок его вышел, так и поженились. Хозяйка нас жалела, ни кола, ни двора нет. Покидала она нам старье в кухне на пол, закрыла нас, мой-то шинельку скатал, под голову положил, моим ватничком накрылись… — и вот уже пятнадцать лет вместе отслужили.
— И на других не заглядывался? — спросила тетя Даша.
— А чем я не хороша? — возмутилась Нюра. — Правда, как привез он меня в свою деревню, так его многие родственники стыдили за меня, все говорили, не уживетесь вы… Она — голь перекатная.
— Повезло тебе, мамкиными должно молитвами… сказала тетя Даша, и Нюра даже села на койке.
— Это почему же мне повезло? Все своими руками, все сами добыли. Он вначале на стройке рабочим был, я подсобницей, потом до прораба дослужился, а я учетчицей стала, сначала комнатенку в бараке имели, пополам с одной семьей, шифоньером перегородили. Потом соседей переселили, одни хозяевали. А теперь нам и квартиру дали — все сами, своими руками построили.
И она нам руки показала, белые, пухлые, с мозолистыми красными ладонями и ядовитым маникюром.
А потом Галя начала прическу делать из своих кос, а я предложила ей диктанты пописать. Смешно было за ней наблюдать. Она пыхтела, мусолила чернильный карандаш, вымазалась до ушей, высунула кончик языка и все переспрашивала меня, перечеркивала, шептала: «Ой, сейчас, минутку, я покрасивше напишу», она робела, точно я — настоящая учительница. А когда я стала проверять, она даже вспотела и взмолилась:
— Пусть этот не в счет, ладно? Я вам другой напишу. И дяде Володе не говорите, пожалуйста.
А когда он, наконец, появился вечером, так покраснела, что даже отвернулась и начала заталкивать под койку тапочки тети Даши. И он попросил ее, если ей скучно, помочь ему перечертить температурные листы.
— Я сейчас, я живо, — заорала она, счастливая, и попробовала побежать, но схватилась за бок и, охая, двинулась в коридор.
Я немного поскучала в палате, потом решила тоже погулять. В коридоре за столом дежурной сестры сидели Галя и Володя. Он ей рисовал картинки, а она отгадывала, что они означают.
Я села неподалеку и слушала их смех, разговоры.
— А это что будет?
— Закат у моря. Я в детстве всегда убегал к морю смотреть закат, до сих пор помню. Часами смотрел, мать даже ужинать зазвать не могла. Сиротливо становилось, когда солнце в море тонуло. Я все надеялся, а вдруг оно не утонет, вдруг ночь не придет.
Но тут его позвал дежурный врач, и он понесся к мужской палате, скользя по кафельному полу, как по катку.
— Ой, как бегает, прямо мальчишка! — восхитилась Галя, а потом торжественно заявила, когда Володя вернулся:
— Дядь Володя, если в случае чего, я взяла две бумажки, я свою картинку вам через три дня приготовлю…
— Ладно, — Володя сохранял полную серьезность, — буду ждать. Раз обещала — держи слово.
Но тут из палаты вышла Нюра и начала постреливать в Володю глазами, белая, пышная, как московский калач.
— Ты еще не замучила нашего Володечку?
— Нет, она хорошая девочка… — Володя потрепал Галю по выбившейся из прически косе… — Она тут мне помогает.
— Еще бы! Ведь она, это ж надо, такая дурища, ведь она вроде влюбилась в вас, Володечка: только о вас и говорит. Так прямо и полыхает…
Нюра хрипло посмеивалась, а мне вдруг ужасно захотелось сунуть ее головой в старый автоклав, который стоял около перевязочной.
— Как не стыдно… — Галя вскочила, еле сдерживая слезы, — такая взрослая, а глупости болтает.
— Посмей, посмей так старшим отвечать.
Лицо Володи вдруг стало холодным, скучным, а Галя с ненавистью смотрела на Нюру, и по щекам ее текли слезы.
— А это чего намалевано? — Нюра хотела взять рисунок Володи, но Галя выхватила его, чуть смяв уголок. Потом бережно разгладила картинку и ушла в палату, согнувшись на правый бок.
— Зачем вы это сделали? — спросила я тихо, с отвращением глядя в тупое самодовольное лицо Нюры.
Она засмеялась, поблескивая золотыми зубами.
— А чего такого? Если у ее матери ветер в голове, так хоть люди должны присмотреть. Это же надо, в двенадцать лет и уже любовь всякая в голове, ни понятия, ни совести, как себя соблюдать.
— Как вам не стыдно!
— А уж она и так и этак к нему ластится, и волосья крутила — перекрутила, а я — все молчи?! Нет, девка, мы к этому, не приучены, у меня разложение не пройдет…
— Замолчите! — крикнула я громко, на нас даже больные, гулявшие в коридоре, оглянулись.
— Но, но, раскомандовалась! — Нюра хотела упереть руки в бока, но согнулась. Аппендицитный шов не давал нам полной свободы движений.
И тогда я сбежала, да, позорно сбежала в палату, я не умела спорить с такой женщиной.
А ночью я проснулась от плача в нашей палате и от голоса Володи.
— Ну, чего ревешь? Ты не должна реветь, уже большая девочка.
Всхлипывания Гали продолжались, но тише.
— Думаешь, я на всякие глупости внимание обращаю, а я им и значения не придаю. Вот разные люди разные вещи не выносят. Иногда — запахи, иногда не все есть могут, а я несправедливости не выношу…
— Так это тоже несправедливо, — довсхлипывала Галя, — такое сказать, я же девочка, а вы дядя.
— Правильно, я тебе в папы гожусь. Сколько твоей маме лет?
— Скоро тридцать.
— А мне двадцать два, почти однолетки. Так?
— Ага! А вы давно решили доктором стать?
— Давно. Я еще в детстве животными увлекался, змей собирал, кошек бродячих, петухов.
Я тихонько засмеялась, представив его с петухом в руках.
— У нас в Армении любят ярких петухов, бои даже устраивают, вот я их после боя и зашивал, простой ниткой. И ничего, заживало.
Галя заворочалась и зашептала:
— А зачем вы учитесь? Вы же и так столько знаете?
— Смешная ты! Вот я смотрю, как старые сестры работают, и завидки берут. Я еще не умею, как они, внутривенные вливания делать. Точно, с одного раза нащупать иглой вену. А ведь тот не врач, кто все сам не сумеет при случае больному сделать, помочь.
Заскрипела кровать тети Даши, она долго и натужно переворачивалась…
— По-моему, каждый человек, если он себя уважает, должен делать свою работу на совесть. Ты со мной согласна?
Галя засопела, и Володя, неслышно ступая, вышел из палаты.
А потом начали собираться домой. Галя мне помогала, болтая:
— У меня целый класс на руках, первый класс, такие маленькие, как цыплятки. Они мне проходу не дают, бегают и на перемене и домой, а когда двойки получают, я их воспитываю.
Она сделала важное лицо, отчего оно стало еще смешнее.
— Я прихожу сказки им читать, а кто двойки получил, велю выйти за дверь. Ну, они, конечно, обещают исправиться, тогда, я конечно, прощаю, но строго так говорю, чтоб понимали.
Когда я сложила вещи, Галя показала мне картинку, которую рисовала все свободное время: букет цветов и надпись сверху — «Дяде Володе от Гали на вечную память…» И сказала, что упросила мать забрать ее к вечеру, чтоб с ним попрощаться, — Володя приходил на дежурство только к пяти часам. И мать ее вроде поинтересовалась — веселый ли он? И она сказала, что и веселый, и сильный, и незамужний, и она велела матери волосы причесать в парикмахерской, чтобы дядя Володя «мамку красивой повидал». Только платье голубое в цветочках мамка не хотела надеть, потому что прямо из цеха приедет, а я ей сказала: «А ты его в сумку сложи, а как душ примешь, так и надень. Учти, иначе я не поеду с тобой…»
Я слушала Галю с грустью. Мне нельзя было задерживаться с выпиской. А я так привязалась, привыкла к этой смешной девчонке, у которой душа нараспашку. Именно из-за нее я поняла вдруг, какое это счастье — иметь отца. Особенно такого заботливого, как мой. Я ведь видела, какими глазами она на него смотрела, когда он навещал меня…
Трогательно было наблюдать и ее влюбленность в Володю, наивную, откровенную. Я себе казалась ужасно старой, и мне хотелось ее опекать, как младшую сестренку. Если бы Володя ее обидел, высмеял, я бы взорвалась, но он так бережно с ней обращался, что я могла только позавидовать.
Жаль, что больше я не увижу ни ее, ни Володю.