Хронист Рауль Глабер ярко описал томительное ожидание Конца Света, и все же историки сегодня сомневаются в том, что средневековые люди все без исключения ожидали Второго Пришествия в 1000 или 1033 году. Но начавшийся рост строительства церквей, который мог свидетельствовать о «пробуждении Запада», действительно, пришелся на первую половину XI века. Эти процессы затронули и Париж, который сначала медленно, а затем все быстрее начал разрастаться. И вот уже остров Сите вновь стал слишком тесен для парижского населения, и оно постепенно выплеснулось на оба берега Сены. Восстанавливались старые и строились новые церкви, вокруг них росли приходы, множилось число монастырей. Новые очаги расселения обносились частоколами, а то и каменными стенами, становясь бургами. Наконец, на рубеже XII и XIII веков эти бурги слились в единый город, обнесенный пятикилометровой стеной — шедевром каменного зодчества Средневековья. Париж стал «сердцем Франции», крупнейшим городом Христианского мира, его интеллектуальным центром.
Можно ли было в 1000 году предсказать великое будущее этого древнего городка, ютившегося на острове посреди Сены, в окружении сельских пейзажей — лугов и виноградников Левого берега, болот и огородов Правого берега, руин старинных церквей и аббатств?
На западной оконечности острова Сите, тогда был расположен Дворец графов Парижских, «герцогов Франции» Робертинов/Капетингов, к которым в 987 году перешла корона Западно-Франкского королевства. Но это само по себе еще не гарантировало Парижу блестящего будущего. Во-первых, чередование династий стало для Франции делом привычным: до этого Робертины уже однажды завладели королевской короной, но она вновь вернулась к Каролингам. Столичные функции в X веке с успехом выполнял город Лан — величественный город на холме, крупный церковный, политический и культурный центр. Рядом находилась коронационная столица — древний Реймс, место, где некогда крестился «длинноволосый король» Хлодвиг, и Реймсские архиепископы сумели закрепить за своим городом статус единственного места миропомазания королей. Свои особые столицы имели все могущественные вассалы французского короля — герцоги Нормандские (ставшие в конце концов английскими королями), графы Фландрские, графы Блуасские (долго не оставлявшие попыток низложить Капетингов), воинственные Фульки-Нера — графы Анжуйские и многие другие. Да, мы уже много рассказывали о славном галло-римском прошлом города, его значении в эпоху первых франкских королей и героических заслугах в более позднюю эпоху, но, во-первых, славное прошлое само по себе еще не являлось залогом блестящего будущего, а, во-вторых, не менее прекрасные легенды складывались вокруг многих средневековых городов Франции, правда, мало кому удавалось преобразовать их в аргумент достаточно весомый, чтобы претендовать на столичный статус.
Мы знаем и об особо выгодном и стратегическом расположении Парижа на важной водной артерии и пересечении торговых дорог, хотя знаменитый французский историк Фернан Бродель иронизировал по поводу «географического детерминизма»: в порядке эксперимента он убедительно обосновал исключительную выгоду географического положения иных потенциальных столиц Франции — Реймса, Тура, Руана, Орлеана. В случае Орлеана важным было еще и то, что он входил в королевский домен, и первые Капетинги в этом городе на Луаре бывали гораздо чаще, чем в Париже. Именно в Орлеане в 1108 году прошла коронация Людовика VI Толстого, а тело его отца, Филиппа I, было захоронено в близлежащем монастыре Сен-Бенуа-сюр-Луар. Впрочем, Генрих I и особенно его жена Анна Ярославна предпочитали другой королевский город — древний Санлис. Париж оставался лишь одним из многочисленных пунктов кратковременной остановки кочующего королевского двора, хотя король Роберт II Благочестивый и перестроил старый Дворец в Сите.
Итак, даже через сто лет после восшествия на престол династии Капетингов Париж, казалось, не располагал решающими предпосылками своего грядущего величия. Весьма неопределенным выглядело и будущее самих Капетингов, тем более что для них итоги XI столетия можно расценить как весьма посредственные на фоне успехов их могущественных вассалов.
Но было ли возвышение Парижа и его властителей исторической случайностью?
Конечно, здесь действовал фактор «биологического везения»: на протяжении семи поколений у каждого из Капетингов оставался сын, которого удавалось короновать еще при жизни отца, чтобы ни у кого не было возможности оспорить права династии в период междуцарствия. Но главный успех этих королей был обеспечен их политикой тесного взаимодействия с церковью и даже частичного контроля над ней. Гуго Капет владел без малого пятью десятками монастырей на правах «светского аббата», или «защитника». Он и его наследники активно использовали право регалии — право получения доходов от вакантных церковных должностей; также они стремились провести на епископские кафедры и в крупнейшие аббатства угодных себе людей. Щедро одаривая церкви и монастыри, Капетинги рассматривали их как своего рода «сберегательные кассы»: при необходимости они использовали церковные богатства для своих неотложных расходов, вознаграждения верных людей. Постепенно, с началом движения за обновление церкви, епископы, аббаты и кюре становились более свободными от власти королей, а порой даже вступали с ними в конфликт. Но в целом церковь во Франции поддерживала взаимовыгодный союз с королями, в отличие от периода, начавшегося в конце XI века, — времени соперничества между властью папы и властью светского правителя.
В XI веке Капетинги не очень часто посещали Париж: король Роберт Благочестивый за 35 лет своего правления (996–1031) составил в Париже лишь восемь своих актов из восьмидесяти пяти, Генрих I (1031–1060) — шесть из ста восьми, шесть актов были приняты в Париже и Филиппом I (1060–1108), правившим почти полвека и составившим 172 акта. Тем не менее, французские монархи пристально следили за делами парижских церквей и аббатств. Только в Сите на рубеже XI и XII веков насчитывалось двадцать церквей и других культовых центров. На Левом берегу были расположены четыре аббатства, на Правом берегу — три, не считая приходских церквей и часовен. Напомним, что каждый монастырь и многие церкви владели весьма внушительными комплексами земель, разбросанными не только в окрестностях Парижа, но иногда и в весьма удаленных краях.
Появление новых церковных приходов иногда связывают с ростом городского населения, но это справедливо в основном для XII века. До этого времени остров Сите вряд ли был настолько многолюдным, чтобы объяснить подобную концентрацию храмовых построек. Конечно, Париж был центром диоцеза, но до 1622 года местный епископ был подчинен архиепископу Сансскому.
Лет семьсот-восемьсот назад парижанин объяснил бы успех своего города помощью прославленных святых, взявших его под свою защиту. И действительно, в Париже и его округе хранились мощи многих знаменитых святых, которых непрестанно молили о заступничестве и парижские клирики с мирянами, и многочисленные паломники. Но так мог ответить житель любого средневекового города и по-своему был бы прав. Почему же именно Париж стал одним из важнейших религиозных центров средневекового Запада?
Для этого стоит вспомнить то, что мы уже знаем о древней истории города и его округи. При этом трудно обойтись без повторов, но наша задача — суммировать символические «козыри», которыми располагал Париж. В древние времена именно вблизи этих мест находился важнейший центр языческой Галлии — равнина Ланди (Lendit — от латинского слова indiсеre, означающего «объявлять сбор, созывать, провозглашать что-то»). Эта равнина раскинулась между северной окраиной Парижа (тогдашней Лютеции) и соседним поселением, позже названным Катуллиак; некоторые историки полагают, что именно здесь проходил знаменитый «оловянный путь». Равнина Ланди была местом встречи галльских племен, где, по свидетельству Цезаря, друиды поклонялись своим главным божествам и обсуждали важнейшие дела. Здесь располагались многочисленные капища кельтских богов, а в центре равнины находился курган, который считали могилой мифического предка галлов. Рядом с курганом лежал большой плоский камень: на нем приносили нерушимые клятвы и возглашали судебные решения; средневековые источники называют этот камень Перроном (Perron).
В римскую эпоху торговые пути сместились, а друидов истребили. Но это не лишило место его сакрального значения. Римляне приносили здесь жертвы своим богам, которых они с легкостью отождествили с туземными культами. Здесь почитали Меркурия, Юпитера, Аврору, солнечного Феба, а также Гения римского народа (Genius publicus). Несмотря на то, что официальной столицей Римской Галлии был Лион (именно там было возведено центральное святилище «Трех Галлий»), императоры иногда являлись и на берега Сены. Согласно версии французского автора XIV века, Рауля де Преля, собиравшего сведения античных авторов о древностях языческой Галлии, император Константин в 310 году посетил в Лютеции «самый прекрасный в мире храм лучезарного Аполлона»; его оракул вместе с богиней Победы посулили Константину Великому большие успехи. После этого у императора появился магический боевой штандарт — лабарум, против которого не в силах был устоять ни один противник. Позднейшие христианские авторы были уверены, что знак, начертанный на штандарте, был монограммой Иисуса Христа, а некоторые даже отождествляли лабарум с «копьем Лонгина, обагренным кровью Спасителя».
Как мы помним, «на возвышении, к северу от Лютеции» римскому наместнику Юлиану явился Гений римского народа, и солдаты провозгласили этого наместника Галлии императором. Здесь же Юлиан обратился к священным оракулам, обещавшим ему победу. Впрочем, боги галлов предостерегали его против войн с персами, но Юлиан, увы, не внял их советам.
Средневековые документы свидетельствуют о том, что на равнине Ланди было много руин каких-то древних строений. В королевских и прочих актах в качестве ориентиров и межевых знаков указывались древние стены, остатки колонн, «римские дома», заросшие густым боярышником. Языческие традиции в окрестностях Лютеции были особенно сильны, что затрудняло распространение христианства в этих местах, но тем самым делало подвиг миссионеров еще более славным. О необходимости борьбы с суевериями и дьявольскими обычаями неоднократно говорилось в решениях церковных Соборов, которые собирались в Париже еще в IX веке.
Вспомним и первого мученика Парижа, святого Дионисия. Составители некоторых его Житий подчеркивали почти добровольный характер жертвы: святой стремился принять мученическую смерть именно там, где язычники творили жертвоприношения, чтобы своей кровью освятить место, запятнанное служением демонам. Святого и его спутников, Элеферия и Рустика, похоронила добродетельная женщина Катулла, а святая Женевьева, согласно ее Житию, через триста лет отыскала забытую могилу Дионисия и его спутников и решила построить церковь на этом месте. Но вот о том, где именно это произошло, существуют разные мнения. Согласно одной версии, Катулла захоронила мучеников в поселении Катуллиак на месте современной базилики Сен-Дени. Археологи, действительно, обнаружили там древний некрополь, в центре которого выделяются три погребения, но он был основан не ранее IV века. Согласно другой версии, которой придерживалась, например, французская исследовательница А. Ломбар-Журдан, святая Женевьева возвела капеллу за пределами Парижа, на дороге Эстре (l'Estrée от Strata — «мощеная дорога», «улица»), в лощине между холмами Монмартр и Бельвиль — именно там, где начиналась равнина Ланди. От этой капеллы в дальнейшем получат название парижские ворота, ведущие на северо-восток (porte de La Chapelle — ворота Капеллы [святого Дионисия. — П. У.]). Это вполне согласуется с легендой о том, что святая Женевьева, увидев, что возведению базилики мешало отсутствие воды, необходимой для работы каменщиков, исторгла источник из пустого кувшина, ведь нынешнее аббатство Сен-Дени от Сены отделяет несколько сотен метров, в то время как от капеллы святого Дионисия до реки не менее четырех километров. Согласно преданию о «сне Дагоберта», олень, за которым охотился король, забежал в заброшенную капеллу, где были похоронены святые мученики. Долго гнать оленя по хоть и небольшому, но вполне процветавшему городку Катуллиаку королевские собаки вряд ли смогли. Запустевшая местность на юго-восточной оконечности равнины Ланди подходила для этого лучше. Обнаружив здесь заброшенное захоронение, Дагобер перенес останки святых в Катуллиак, где уже была базилика святого Петра (Сен-Пьер).
Как бы то ни было, с возведением базилики был сделан еще один шаг в превращении места языческих капищ в хранилище христианских святынь. Но для завоевателей Галлии — франков, которые в большинстве своем оставались язычниками, владение Парижем и расположенной к северу от него равниной имело стратегическое значение. Захороненного под курганом мифического героя они почитали как общего предка галлов и франков, что было одной из форм оправдания владычества франков над всей Галлией. Напомним, что для потомков Хлодвига Париж оставался священным и неделимым городом, символизировавшим единство разобщенных франкских королевств.
Во французском эпосе — «Песнях о деяниях», или «Жестах» (от слов «chanson de geste») — много говорится о значении Парижа и могилы святого Дионисия: так, в «Песни о Роланде» король сарацин хвастливо заявлял, что непременно захватит Сен-Дени, а позже отвоеванные у сарацин священные реликвии складывались «на камне Перрон, что в Ланди». В этих же песнях упомянут и боевой клич воинства франков — «Монжуа и Сен-Дени!». «Жесты» были записаны на рубеже XI–XII веков, но у специалистов не вызывает сомнений их более древнее бытование в качестве устных преданий. Значит, по меньшей мере к XI веку святой Дионисий стал одним из небесных покровителей воинства Западно-Франкского королевства. Что же касается клича «Монжуа!», то давние споры о его происхождении не прекращаются до сих пор.
Этимология, производящая Монжуа от «Mons Jovis» — «гора Юпитера», вполне правдоподобна, как, например, и название горы Монжуик в Барселоне, согласно одной из версий. Но непонятно, почему имя языческого бога должно было вдохновлять воинов-христиан. Церковное толкование слова «Монжуа» как латинское «Mons Gaudii» (французский вариант — Mons Joiе) — «гора радости», в честь наивысшей радости христианского подвига святого Дионисия, совершенного им на горе, придает термину должное благолепие. Но подходило ли оно для свирепых воинов, упоенных яростью сражений? Есть и более экзотическая гипотеза о происхождении клича «Монжуа!» от древнегерманского «mund-gawi» («храни страну!») — сочетания глагола «mund», «munden» («охранять», «беречь») и существительного «gawi», «gau» («край», «страна», «область»). Согласно этой версии, «Хранитель страны» — это и есть общий предок, с незапамятных времен лежащий под курганом на священной равнине и оберегающий землю Франции. В средневековых генеалогиях короля Хлодвига упоминался его предок по имени Фарамонд или Фарамунд (в дословном переводе — «Хранитель рода»).
Возможное слияние образов мифического предка-хранителя и святого Дионисия облегчалось тем, что первый епископ Парижа был именно обезглавлен, а у кельтов отрубленная голова считалась обладавшей особой магической силой. Так божественный герой эпоса бриттов Бендигейт Вран, которого ассоциируют и с крестителем Британии, повелел, чтобы его отделенная от тела голова была захоронена лицом к континенту на Белом холме в Лондоне, как раз на том месте, где сейчас находится Тауэр. «И до тех пор, пока она оставалась там, где ее положили, саксонская напасть не приходила на этот остров», — повествует поэма, объединяя фольклорный образ героя-первопредка с образом крестителя Британии. Здесь обнаруживается немало совпадений со святым Дионисием, с тем образом, который предстает в его Житиях, также связывавших христианскую идею с функцией защиты страны.
Как бы то ни было, холм Монжуа (как и другие холмы вдоль старой дороги, пересекавшей равнину Ланди) был увенчан крестом, а позднее — столбом с изображениями святых. И теперь, если верить «песням о деяниях», в пылу сражения, призывая на помощь защитника страны своим боевым кличем, воины обращались уже не столько к языческому предку, сколько к святому Дионисию. Впрочем, монахи Сен-Дени и сами приложили руку к фиксации устного предания в «Песни о Роланде» и, судя по всему, в песни «Коронования Людовика».
Вернемся ко временам короля Дагоберта. Где бы ни была первоначальная могила Дионисия и его последователей, она находилась на удалении от острова Сите, что затрудняло поклонение святому в неспокойные времена (которые повторялись все чаще). Поэтому для молений святому Дионисию на хорошо укрепленном острове Сите были возведены две церкви.
Вне зависимости от того, извлек ли король останки святых из заброшенной капеллы Сен-Дени-де-л'Эстре или же из некрополя в Катуллиаке, в 630-х годах для них была перестроена и богато украшена старая базилика святого Петра. В этом храме был похоронен и король Дагоберт. Вскоре один из монахов увидел во сне, как святой Дионисий отгоняет дьявола, пытавшегося схватить душу новопреставленного короля. Так Дионисий начал превращаться в особого покровителя королей, а его монастырь — в их усыпальницу.
Базилика Сен-Пьер в Катуллиаке, где хранились мощи святого Дионисия, стала главной церковью аббатства Сен-Дени, тогда как старая церковь Сен-Дени-де-л'Эстре стала называться просто капеллой (Сен-Дени-де-ла-Шапель), а ближайшие к ней ворота разросшегося Парижа — воротами Капеллы. Капелле явно не везло: она подвергалась разрушениям во время Столетней войны, Религиозных войн, Революции. Однако каждый раз капелла возрождалась на прежнем месте, где стоит и до сих пор — между станциями метро Маркс Дормуа и Порт де Ла Шапель, на улице Капеллы (Ла-Шапель).
Со временем святого Дионисия стали почитать и за пределами Французского королевства. В X веке рыцарь Герард, выходец из Фландрии, посетивший аббатство Сен-Дени, был настолько впечатлен величием этого святого, что принял монашеский сан и стал одним из самых влиятельных духовных лидеров Северной Франции и Фландрии. А король Англии Эдуард Исповедник в 1059 году даровал «господину святому Дионисию» земли в Оксфордшире, скорее всего, под влиянием своего придворного медика Бодуэна, бывшего монаха аббатства Сен-Дени.
Популярность святого в дальних краях не всегда была приятна для аббатства Сен-Дени. В 1053 году пришла весть, что в стене церкви Санкт-Эммерамского аббатства в Регенсбурге обнаружены мощи святого Дионисия, о чем свидетельствовала надпись, выбитая на каменной плите. Баварские монахи рассказывали, что в начале X столетия император Арнульф, путешествуя по Франции, выкрал мощи святого Дионисия у беспечных монахов Сен-Дени. Аббат, обнаружив пропажу, умолял Арнульфа вернуть реликвию; император отказал ему, но пообещал сохранить это событие в тайне. Вернувшись в Регенсбург, Арнульф заболел и пожелал быть захороненным в Санкт-Эммерамском монастыре, которому завещал мощи святого Дионисия, а также свою корону и королевские украшения.
Очевидно, что аббатство святого Эммерама, в котором был захоронен последний представитель восточно-франкской (германской) ветви Каролингов — император Арнульф, претендовало на то, чтобы стать усыпальницей императоров. И потому монахи этой обители хотели продемонстрировать, что именно Регенсбург, помимо святого Эммерама, крестителя Баварии, обладает еще и реликвиями святого Дионисия, столь почитаемого в Западно-Франкском королевстве. Это был серьезный вызов, брошенный и аббатству Сен-Дени, и престижу французских королей, которые в результате могли лишиться защиты своего небесного патрона.
Мнение о том, что реликвии подверглись «благочестивой краже» (произведенной, разумеется, с согласия святого), было крайне трудно потом опровергнуть. Так, например, монахи из Флёри, что на Луаре, уверяли, что мощи блаженного Бенедикта Нурсийского (основателя средневекового монашества) были еще в середине VII века вывезены из древнейшего монастыря Монте-Кассино и теперь хранятся у них. Несмотря на протесты монтекассинских монахов, эта версия получила распространение, и король Филипп I в 1108 году короновал своего сына, а затем завещал похоронить себя именно в аббатстве Сен-Бенуа-сюр-Луар (а не в Сен-Дени).
На вызов баварских монахов надо было отвечать быстро. 9 июня 1053 года французский король Генрих I, его жена Анна Ярославна, послы германского императора, представители знати и духовенства присутствовали при вскрытии раки святого Дионисия в аббатстве Сен-Дени. По свидетельству одного монаха, тело и голова святого были найдены нетронутыми. Регенсбуржцы, впрочем, не оставили своих претензий и даже заручились поддержкой Римского папы Льва IX. Однако культ святого Дионисия уже был настолько укоренен на берегах Сены, что подорвать доверие к аббатству Сен-Дени не удалось.
Монахи Сен-Дени, жившие во второй половине XI — начале XII века, оказались достойны своего знаменитого аббата Хильдуина, который еще в середине IX века отождествил епископа Дионисия и с афинским учеником апостола Павла, и с автором трактата «О небесной иерархии». Недаром и после 1000 года этот монастырь считался одним из важных интеллектуальных центров региона. Здесь была своя школа (вспомним ученого монаха-медика при английском короле), своя мастерская письма, где изготавливались прекрасные манускрипты. В аббатстве появилось и немало подделок — фальшивых документов, благочестиво и старательно составлявшихся монахами, чтобы пополнить утраченные или «забытые» грамоты: например, грамота Карла Великого, обязывавшего всех потомков короноваться только в Сен-Дени, или дарование королем Дагобертом городу Сен-Дени, разросшемуся вокруг аббатства, всех светских прав и прав на ярмарочные сборы. Эта грамота была сделана с умом: использовался не пергамен, а папирус, как было принято у меровингских королей в первой половине VII века. Монахи умели быть признательны своим благодетелям, пусть даже их грамоты и были фальшивками. В 1108 г. аббат Адам учредил новый торжественный ритуал 19 января — день поминовения короля Дагобрета: «надо, чтобы те, кто много добра сделали Церкви, много добра получали бы от нее», гласила грамота аббата (на сей раз подлинная). Тем самым монахи побуждали сильных мира сего к дарениям, а короли к тому, чтобы следовать примеру «доброго короля» Дагоберта. Праздник возник неслучайно: в том же году король Филипп I был похоронен в монастыре Сен-Бенуа-сюр-Луар, и статус аббатства Сен-Дени как усыпальницы королей оказался под угрозой. Поэтому особо важно было прославить короля первой династии, «открывшего» реликвии мучеников, отстроившего базилику и, что не менее важно, выбравшего именно ее своей гробницей. Преемник Адама, аббат Сугерий, заказал скульптуру Дагоберта и установил ее у прохода между клуатром и базиликой. Раскрашенная, словно живая, фигура короля ежедневно напоминала монахам об основателе их обители.
Как мы говорили выше, монахи Сен-Дени, по-видимому, приложили руку к записи эпических песен, в которых ненавязчиво подчеркивалась роль святого Дионисия: например, согласно «Песни о Роланде», в рукояти меча рыцаря Роланда хранилась частичка мощей Дионисия. В конце XI века появилось анонимное сочинение, посвященное описанию важнейших реликвий Страстей Христовых — тернового венца и гвоздя от Креста, которые якобы были получены из Константинополя Карлом Великим, а затем помещены в аббатство Сен-Дени императором Карлом Лысым (по преданию, он на камне Перрон поделил реликвии между главными аббатствами). В этом же тексте говорилось, что император через семь лет после смерти явился во сне монахам Сен-Дени и потребовал перенести свои останки в облагодетельствованное им аббатство. Любопытно, что это латинское сочинение было переведено на старофранцузский язык в первой половине XII века. Скорее всего при Сугерии в аббатстве был введен еще один праздник — день поминовения императора Карла Лысого 6 октября.
Аббаты начала XII века, Адам и Сугерий, выступили создателями новой инсигнии — символа королевской власти. Рауль IV, граф французского Вексена, был «защитником» (avoué) аббатства Сени-Дени — так именовали вассалов какого либо церковного сеньора, обязанных защищать его владения от любых посягательств. Когда граф с этой целью брался за оружие, он поднимал особый боевой стяг. После смерти Рауля IV и ухода его единственного сына в монастырь король Филипп I в 1077 году аннексировал графство Вексен как выморочное имущество. И хотя короли Франции никому не приносили вассальную присягу, от роли защитника святого Дионисия они не стали отказываться и использовали этот штандарт во время походов.
Король Людовик VI Толстый в неудачном для него сражении с нормандцами при Бремюле в 1119 году потерял это знамя. Но через пять лет, по заказу Сугерия, аббата Сен-Дени, было изготовлено новое знамя: расшитое золотом красное полотнище на золотом древке. Позже его назовут орифламмой («золото» и «пламень»). Сразу же было объявлено о «незапамятном обычае» королей брать орифламму в случае священной войны. И в 1124 году король Людовик VI по совету аббата Сугерия взял это знамя с алтаря базилики Сен-Дени. В тот год полчища германского императора Генриха V готовились вторгнуться во Францию. Над императором довлело папское отлучение от церкви, поэтому у французов задача защиты родины совпала со святой задачей защиты церкви. На призыв короля явилось неожиданно большое число вассалов со своими войсками, и император, не рассчитывавший встретить такой отпор, повернул обратно. Многие историки видят в этом событии первое пробуждение национального чувства французов. Мы же отметим, что святой Дионисий теперь уже окончательно взял на себя роль того самого мифического хранителя Галлии, на чьей могиле, согласно одной из версий его Жития, он был обезглавлен.
В день памяти святого Дионисия, 9 октября, реликвии Страстей Христовых (гвоздь и фрагмент Креста) выкладывали на алтаре, рядом с мощами святого Дионисия. Монахи «вспомнили», что именно на том месте, где позже возник монастырь Сен-Дени, византийский император Константин Великий обрел магическое знамя labarum, а с эпохи Каролингов появилась вера в то, что в его древко впаян священный гвоздь из Распятия. Не являлась ли «священная хоругвь» святого Дионисия, позже названная орифламмой, символическим парафразом и римского знамени, и священного копья, которым владели германские императоры?
К началу XII века монастырь Сен-Дени, окруженный одноименным городом, становится главной усыпальницей французских королей, хранилищем орифламмы и инсигний — священных атрибутов королевской власти. Аббатам не удалось сделать Сен-Дени местом миропомазания (им оставался древний Реймс), но прежде, чем отправиться на эту церемонию, новый король торжественно принимал от святого Дионисия, то есть от аббата Сен-Дени, знаки власти, а затем возвращал их, совершая нечто похожее на повторный ритуал коронации. При этом жены монархов короновались только в Сен-Дени. В аббатстве хранились личные короны умерших королей; аббат Сугерий даже добился того, чтобы корона Филиппа I была доставлена в Сен-Дени с берегов Луары (где этот король был похоронен). Аббатство окончательно становится вместилищем памяти Франции: именно монахи Сен-Дени прилежно вели летописи деяний французских королей.
Итак, возможно, именно святой Дионисий, связавший древний языческий культ с христианской традицией, определил триумф Парижа в качестве будущей столицы королевства.
Равнина Ланди с языческих времен была не только местом встреч племен, почитавших здесь своих богов, но и центром торговли. В христианскую эпоху паломники, желавшие поклониться святым мощам, тоже сочетали свои путешествия с обменом товаров. Уже в VIII веке здесь можно было встретить купцов из Фрисландии, Испании, Италии, Прованса. Доходы от этой торговли были немалыми, и Пипин Короткий в 753 году попытался оспорить у монастыря Сен-Дени права контроля над ярмаркой, но потерпел неудачу.
Примерно в последней четверти XI века в скриптории Сен-Дени было создано любопытное анонимное сочинение. Оно повествовало о том, что Карл Великий в знак почитания главных реликвий Христианского мира основал ярмарку Ланди близ Аахена, а в 877 году Карл Лысый перенес эту ярмарку в Сен-Дени, где она собирается до сих пор. Сочинение должно было доказать, что права на ярмарочные сборы принадлежат только этому аббатству.
Во второй половине XI века торговля на равнине Ланди оживилась, и доходы от ярмарки росли. Сохранилось косвенное свидетельство об этом: в 1074 году люди короля Филиппа I ограбили в окрестностях Парижа караван итальянских купцов. Историки приводят этот факт как иллюстрацию падения авторитета королевской власти, но можно посмотреть на данное событие с другой стороны. Размер ущерба был по тем временам настолько велик, что это вызвало вмешательство Римского папы Григория VII, пригрозившего Филиппу I строгими санкциями. Правда, этот энергичный папа-реформатор приводил аргумент с ограблением как еще одно доказательство тиранического характера власти Филиппа I, не пожелавшего уступить Риму права на поставление епископов. Но в данном случае для нас важно, что столь богатый караван двигался скорее всего на ярмарку Ланди, во всяком случае, об иных ярмарках в этих местах ничего не известно.
После того как орифламма, полученная Людовиком VI в Сен-Дени, принесла ему победу в противостоянии с императором, король передал монастырю все права на ярмарку Ланди. Аббатство обязалось возводить временные деревянные постройки для купцов и их товаров на период ярмарки, следить за порядком и законностью сделок. Ярмарка длилась теперь с ближайшей среды после 11 июня (дня святого Варнавы) до 23 июня (до кануна Иванова дня). Эти сроки приводились в грамоте как «издавна принятые», но, возможно, они напоминают о древних солярных культах и солнечном боге Аполлоне, чей храм когда-то стоял на равнине Ланди. До самого конца Средневековья ярмарка Ланди считалась важнейшим рынком для всего королевства. Этот рынок стимулировал развитие в Париже многих ремесел: городские купцы могли накапливать изделия ремесленников, будучи уверенными, что все товары будут распроданы на ярмарке.
В лучах славы, окружавшей образ святого Дионисия, купался и епископ Парижский — непосредственный его преемник. От центра Парижа реликвии этого святого отделяло не менее девяти километров по прямой линии, любая пешая дорога удлиняла этот путь.
Почему парижская церковь допустила, чтобы мощи ее первого епископа находились не в кафедральном соборе в Сите? Ведь в Галлии основатели первых епископских кафедр, даже если и были упокоены вне городской черты, порой оказывались перезахороненными ближе к главному собору. Нельзя сказать, что парижские епископы и каноники ничего не предпринимали для того, чтобы изменить это обстоятельство. Время от времени утверждалось, что часть мощей святого Дионисия хранится в соборе Нотр-Дам, но монахи Сен-Дени опровергали подобные заявления, ревниво относясь ко всем попыткам обнаруживать мощи их святого патрона где бы то ни было. Однако парижские каноники иногда демонстрировали верхнюю часть черепа святого Дионисия. В начале XV века этим вопросом даже занимался Парламент (высший королевский суд), разрешивший спор в пользу монахов.
В этой исключительности Парижа — одна из загадок его истории, и нам остается лишь строить гипотезы по этому поводу. Возможно, сакральная мощь равнины Ланди была столь велика, что требовала постоянного присутствия святого покровителя. Возможно, святая Женевьева обнаружила могилу Дионисия «слишком рано» — в V веке, когда к переносу мест захоронения еще относились неодобрительно. А возможно и то, что епископы просто не в силах были противостоять воле энергичного короля Дагоберта, намертво привязавшего мощи епископа и его учеников к Катуллиаку, где возникнет аббатство и город Сен-Дени.
Но присутствие святого постоянно ощущалось в Париже: имя Сен-Дени носила крупнейшая артерия Правого берега — дорога на север, впоследствии ставшая важной улицей города. Позже каждый из новых французских королей совершал по ней свой первый, торжественный въезд в Париж, по ней же он направлялся к святому патрону, чтобы поднять орифламму и уйти на священную войну, по ней тело монарха проносили в последний путь, чтобы в базилике Сен-Дени оно заняло место рядом с могилами предков.
В честь святого Дионисия в Париже ежегодно устраивались особые процессии, которые проходили в течение недели со дня смерти святого — с 9 по 16 октября. По традиции, зафиксированной в XII веке, процессия обходила сначала церкви Левого берега, отмеченные пребыванием и проповедями святого Дионисия: крипту Сен-Дени-су-Тер, подземную церковь под храмом Нотр-Дам-де-Шан, церкви Сент-Этьен-де-Гре и Сен-Бенуа-ле-Бетурне. После этого процессия посещала храмы Сите — молельню Сен-Дени-дю-Па на южной оконечности острова Сите (где Дионисий был подвергнут пыткам) и церковь Сен-Дени-де-ла-Шартр у северных ворот укреплений острова (где святой был заключен в темницу). Затем все поднимались на гору Монмартр (как тогда считалось, именно там святой Дионисий и его два спутника были казнены) и, наконец, направлялись в аббатство Сен-Дени к святым мощам первого Парижского епископа.
Несмотря на то, что епископу Парижскому не удалось подчинить себе ярмарку Ланди, она не могла начаться без его благословения. Каждый июнь во главе многолюдной процессии парижан, которые несли раку Девы Марии, епископ являлся на равнину Ланди и занимал кафедру, временно возводимую на возвышении (по-видимому, на древнем камне Перрон). Отсюда он произносил проповедь перед толпой и благословлял ярмарку.
И когда Франция начнет свой долгий путь к централизации страны, сакральный комплекс Сен-Дени — Ланди — Париж вполне заслуженно вернет себе исторически обоснованное место «сердца» Галлии.
При всем почитании святого Дионисия парижане не считали его главным защитником своего города. Все-таки его реликвии находились далековато от них. Вспомним, что в поэме об осаде Парижа Дионисий даже не был упомянут среди святых, явившихся защищать город от норманнов.
Со временем становится все более очевидным, что главную роль среди небесных покровителей Парижа играет святая Женевьева. Ее усыпальница на древнем холме Лютеции должна была освятить это место, вытеснив культ древней богини Левкотеи (Левкеции) — повелительницы вод и тех, кто ведет корабли по реке. Вспомним, что даже в ранних легендах о святой Женевьеве подчеркивается ее власть над водами: когда у строителей усыпальницы святого Дионисия кончилась вода, святая Женевьева, исторгнула поток из пустого кувшина, который оставался полон, пока велись работы. Она же провела против течения корабли с продовольствием для осажденного Парижа. Уже в VI–VII веках в честь святой Женевьевы слагались духовные гимны, день ее поминовения 3 января рано попал в церковные календари.
Чудеса святой Женевьевы тщательно записывали в особом сборнике, а о популярности новых редакций ее Жития свидетельствует немалое число сохранившихся рукописных копий. Хелигальд из Флёри, биограф короля Роберта II Благочестивого, называл Женевьеву в числе наиболее почитаемых святых своего времени.
Напомним, что золотой реликварий тончайшей работы, изготовленный святым Элуа (Элигием) для хранения мощей Женевьевы, во время первых набегов норманнов укрывали в деревнях, принадлежавших тому аббатству Левого берега, за которым на излете каролингской эпохи закрепилось название Сент-Женевьев. В 845 и 862 годах драгоценный реликварий перевозили с места на место, и там совершались разные чудеса, память о которых сохранилась во многих городках Иль-де-Франс. В честь этих «путешествий» в аббатстве был установлен особый праздник — день перенесения мощей святой Женевьевы (29 октября). Но во время большой осады Парижа норманнами в 885 году реликварий находился в Сите, что, согласно поэме Аббона, вселяло в души парижан смелость и энергию, свойственные Женевьеве. Эти события стали важным шагом на пути ее превращения в главную защитницу Парижа.
Разоренное норманнами аббатство Сент-Женевьев долгое время оставалось в запустении, и только на рубеже X и XI веков в этой обители появился, наконец, постоянный аббат. Каноники аббатства жили вместе подобно монахам, но не налагали на себя обет аскезы. Они не отказывались от права собственности и могли получать плату за свои церковные службы. Король Роберт Благочестивый велел построить в церкви аббатства новый алтарь, реликварий с мощами святой Женевьевы был поднят из крипты и выставлен рядом с новым алтарем на обозрение верующих. Базилику меровингских времен обновили в романском стиле: колонны, поддерживающие свод, были украшены капителями с причудливым звериным и растительным орнаментом, с аллегорическими изображениями знаков зодиака. Фрагменты этих колонн хранятся в настоящее время в музее Клюни.
На землях аббатства Сент-Женевьев быстро росло компактное поселение — бург святой Женевьевы. Вскоре вплотную со стенами монастыря возвели часовню, а потом и полноправную приходскую церковь Сен-Жан, позже посвященную апостолу Стефану (Сент-Этьен-дю-Мон). Стоит она и сейчас, но в полностью перестроенном виде.
К середине XII века рост доходов позволил перестроить и главную церковь аббатства Сент-Женевьев: была возведена величественная квадратная башня колокольни — только она и сохранилась до наших дней. Сейчас ее называют «башней Хлодвига», она возвышается над стенами престижного лицея Генриха IV. Верхние этажи башни со временем перестроили в стиле поздней готики, но три ее первых этажа (с полукруглыми циркульными арками окон) сохраняют черты романского стиля. К сожалению, во двор лицея, откуда только и можно увидеть башню полностью, сегодня посетителей пускают неохотно.
К концу XII века помимо «пригородных» приходов Сен-Жан и Сен-Медар (у подножья горы святой Женевьевы) аббатству принадлежали права на 500 других приходов, разбросанных в селах и городах Иль-де-Франс. Энергичный аббат этого времени, Этьен де Турне, добился богатых пожертвований монастырю от датской аристократии — в возмещение ущерба, причиненного святой Женевьеве их предками-язычниками (норманнами). Он же выхлопотал у папы Римского для аббатов Сент-Женевьев право ношения митры и паллия — знаков епископского сана.
Новая династия Капетингов, происходившая из рода графов Парижских, стремилась подчеркнуть свою особую связь с парижской святой и ее аббатством. Аббат Одон (Эд) де Сюлли крестил в базилике святой Женевьевы королевского сына, будущего Филиппа II Августа, а затем здесь же был крещен первенец этого короля — Людовик VIII. В течение долгих веков Капетинги подтверждали старые привилегии аббатства и приносили ему новые дары. Популярность святой Женевьевы в конце концов вышла за пределы Парижского региона.
В 1107 году Римский папа Пасхалий II передал аббатству Сент-Женевьев всю полноту духовной юрисдикции на своей территории. Это высвобождало аббатов этого монастыря из-под всякой власти епископа Парижского, что имело неожиданные последствия для интеллектуальной истории Парижа и всего Запада. Для открытия частной школы требовалось особое разрешение, которое от имени Парижского епископа выдавал канцлер собора Нотр-Дам. Поэтому в руках местных церковных властей находился надежный механизм контроля над процессом образования в Париже. Но после 1107 года у преподавателей, не поладивших с епископом (или с его канцлером), появилась возможность открывать свои школы на Левом берегу, заручившись согласием аббата Сент-Женевьев.
Уже в первой половине XII века преподаватели и студенты хлынули на Левый берег, под сень горы святой Женевьевы. Доходы от сдачи помещений (для занятий и жилья студентов) щедро питали казну аббатства, и без того далеко небедного. Позже именно здесь возникнет университет, который станет «градообразующим предприятием» для всего Левого берега и принесет Парижу славу духовной столицы Запада. Возможно, этого бы не произошло, если бы аббатство Сент-Женевьев не обладало независимостью от власти местного епископа. Так святая Женевьева вновь оказалась вершительницей судеб Парижа.
Зимой 1129–1130 года на город обрушилась эпидемия «Антонова огня» (или «пылающей болезни» — эрготизма). Считается, что ее страшные симптомы (жжение в конечностях, часто заканчивающиеся гангреной) вызывает отравление спорыньей — грибком, поражающим рожь. Епископ Парижский устраивал молебны об исцелении больных, которых приносили прямо в собор; из крипты были подняты все чудодейственные реликвии, но ничто не помогало. Тогда епископ решил прибегнуть к экстренным мерам: во главе торжественной процессии он отправился на Левый берег и почтительно просил аббата выдать ему реликварий с мощами святой Женевьевы для исцеления недужных парижан. Он клятвенно обещал вернуть драгоценные реликвии с подобающим уважением и в благодарность признать все права аббата, до того им оспариваемые[14]. Аббат и каноники согласились и, возглавив пышный кортеж, доставили мощи святой в собор Нотр-Дам. Больные, собранные там, исцелялись от одного лишь прикосновения к реликварию. Причем, как говорили, сила святой оказалась столь велика, что исцелялись даже те, кто не верил в ее целительную мощь. Эпидемия была побеждена, в честь этого 26 ноября стали отмечать еще один праздник святой Женевьевы со специальной литургией.
Позднее это чудо интерпретировалось по-разному. По версии аббатства, святая явила свою целительную силу, которой она располагала с незапамятных времен, а коллективное молитвенное обращение к ней во время эпидемий являлось давней и почтенной традицией. Епископская версия была иной: только после того как мощи святой Женевьевы были доставлены в собор Нотр-Дам, святая, соединившись с силой реликвий Девы Марии, оказалась способной исцелять больных.
Соперничество между епископом и аббатством Сент-Женевьев продолжалось долго. В конце XII столетия епископ Парижский Одон де Сюлли (сам в прошлом аббат Сент-Женевьев) даже подвергнет земли аббатства церковному интердикту — запрету на проведение богослужений и обрядов. Потребовалось вмешательство папы Иннокентия III, чтобы стороны пришли к компромиссу.
Вскоре епископу пришлось вновь обратиться к аббату за помощью. В декабре 1206 года проливные дожди вызвали небывалое наводнение. Народ в Париже вновь потребовал обратиться к святой Женевьеве. Епископ упросил аббата Сент-Женевьев организовать крестный ход и вынести мощи святой в Сите. После того как в соборе отслужили торжественную мессу, выглянуло солнце и ливень прекратился. Не случайно составитель «Чудес святой Женевьевы», вспоминая наводнение 834 года, сравнивал благочестивую деву Женевьеву с Моисеем, по молитве которого расступились воды Красного моря!
Согласно сообщениям современников, епископ просил оставить реликвии в соборе, где они были бы в полной безопасности, и ссылался на то, что Сена, ставшая бурной, расшатала опоры моста, ведущего на Левый берег. Каноники не захотели расставаться с мощами своей святой, опасаясь, что епископ оставит их в соборе навсегда, и в сопровождении процессии, двинулись домой. Мост выдержал благочестивую толпу, но как только реликварий с мощами святой был водружен на алтарь церкви аббатства Сент-Женевьев, со страшным треском рухнул. Эти два чуда, сотворенные в один день, довершили многовековой процесс: отныне святая Женевьева неоспоримо заняла место самого главного защитника города, сохранив при этом свою «специализацию» — помощь во время эпидемий и наводнений.
На тимпане церкви Сен-Дени-де-ла-Шапель, воздвигнутой в XIII веке на месте капеллы, которую, по легенде, построила Женевьева, были изображены деяния этой святой. В XVIII веке вместо готического фасада был возведен классический портик, но сохранились прорисовки старого тимпана. В правом его углу изображена святая Женевьева, исторгающая воду из пустого кувшина, в другом углу она же заливала пылающий огонь. По мнению А. Ломбар-Журден, святая гасит жертвенный огонь на языческом алтаре, что символизирует ее роль в борьбе с язычеством. Но почему не предположить, что это изображение представляет собой аллегорию победы над «пылающей болезнью» — «Антоновым огнем»? В любом случае, святая Женевьева (хозяйка Парижа), как и ее предшественница, богиня Левкеция (хозяйка Лютеции), выступала в роли повелительницы вод.
Святой Дионисий прибыл в Париж издалека, да и святая Женевьева родилась в Нантере, но у города был и небесный предстоятель «из местных» — парижский уроженец святой Марцелл (Марсель). Он был епископом Парижа в первой половине V века и скончался, предположительно, в 436 году, то есть за год до появления в городе святой Женевьевы. В середине V века Венанций Фортунат получил задание от епископа Германа: составить Житие святого Марцелла — предшественника Германа на епископской кафедре. Добросовестный писатель был в отчаянии, поскольку не обнаружил никаких письменных свидетельств о святом Марцелле. Но это не помешало ему написать Житие святого, опираясь только на устные предания, причем его творение на протяжении веков пользовалось большой популярностью у парижан.
В Житии описывалось множество чудес святого. Однажды, например, некий кузнец спросил его, сколько может весить кусок железа, раскаленного докрасна. Марцелл тут же взял в руки железо и назвал точную величину его веса. А когда епископ Пруденций попросил Марцелла зачерпнуть из Сены воду для омовения рук, вместо воды в ковше оказалось вино, причем его было столько, что епископ смог причастить всех горожан. Под впечатлением от этого чуда Пруденций произвел Марцелла в диаконы. В следующий раз вода, принесенная им для литургии, неожиданно начала благоухать как святой елей, после чего чудотворец был посвящен уже в сан священника. Вероятно, епископ начал испытывать некую зависть к своему клирику и стал выказывать Марцеллу свое неодобрение. Однако у епископа тут же отнялся язык, на какое-то время он стал немым, но был излечен целительным даром Марцелла.
В отличие от большинства епископов Галлии того времени Марцелл происходил не из аристократического рода, а из простой семьи парижан. В молодости он прославился аскетическим образом жизни и презрением к плоти. Праведная жизнь и необычайная стойкость позволили ему стать субдиаконом Парижской церкви. А когда епископ Пруденций преставился, Марцелла сочли достойным занять его место. Став епископом, он исцелял бесноватых и освобождал узников из цепей, но венцом его подвигов стало укрощение змея.
На первый взгляд, этот сюжет, переданный Венанцием Фортунатом, легко может быть прочитан как аллегория: дракон, змей — это традиционные символы дьявола и персонификация либо человеческих пороков, либо язычества. Если вспомнить, насколько сильным было почитание старых богов в окрестностях Лютеции, то чудо святого Марцелла свершилось в этих местах очень вовремя. Во всяком случае, такая интерпретация вполне устраивала представителей духовенства последующих эпох. И все же для дьявола дракон выглядел в этом рассказе как-то необычно: он слушался святого, который почему-то не уничтожил врага, а приказал ему уплыть по Сене. Возможно, рассказ Венанция Фортуната напоминал о реальном освоении парижанами под руководством епископа диких, заболоченных мест, о превращении их в окультуренную зону. В те времена река Бьевра образовывала топкие болота, частично не осушенные и до сих пор; в пойме этой реки, давно взятой в трубы, теперь располагается Ботанический сад (строить многоэтажные дома здесь сложно).
Как бы то ни было, на том месте, где был совершен подвиг святого Марцелла, согласно его Житию, он и был похоронен — на окраине старого некрополя, примыкавшего к Парижу с юго-востока; здесь была построена одна из самых древних христианских церквей. Во второй половине XX века здесь, близ станции метро Сен-Марсель, возвели современный храм из стекла и бетона, посвященный святому Марцеллу.
Племянник Карла Великого, граф Роллон, основал неподалеку обитель каноников в честь святого мученика папы Климента I, но почитание Парижского епископа Марцелла оказалось сильнее, чем память о далеком святом, и за обителью закрепилось название Сен-Марсель. Она не стало крупным интеллектуальным центром, да и особенно богатой не была. В современном Париже от нее не осталось ни архитектурных, ни даже топонимических следов; обитель Сен-Марсель располагалась где-то в районе пересечения современного проспекта Гобеленов (авеню де Гоблен) и улицы Рень Бланш.
К XII веку вблизи обители каноников возник укрепленный поселок — бург Сен-Марсель, населенный огородниками, виноградарями и красильщиками, располагавшими свои мастерские вдоль берегов Бьевры. В недалеком будущем Сен-Марсель (или Сен-Марсо) станет большим «рабочим предместьем» Парижа.
После норманнского разорения Сен-Марсель был быстро отстроен королем из династии Каролингов Карлом Простоватым (раньше, чем было восстановлено аббатство Сент-Женевьев). Возможно, это сослужило святому Марцеллу дурную службу, так как новая династия Капетингов не проявляла к нему тех чувств, которые связывали ее королей со святой Женевьевой или святым Дионисием. Зато святой Марцелл мог считаться патроном епископов Парижских. К началу XII века мощи святого уже были перенесены в собор Нотр-Дам, и епископы получили, наконец, реликвии собственного святого чудотворца. Теперь они всегда выносили мощи святого Марцелла во время эпидемий и наводнений. Но и тогда его реликварий всегда несли рядом с мощами святой Женевьевы, обращения к которой требовали от епископа парижане.
По-видимому, прославлению святого Марцелла немало способствовал Этьен Гарланд — влиятельный парижский архидиакон, метивший в епископы. В середине XII века он завещал средства на то, чтобы скульптура святого Марцелла украсила собор Нотр-Дам. Епископ Морис де Сюлли, которому принадлежал грандиозный замысел строительства этого храма, отвел в нем святому Марцеллу одно из самых почетных мест. Мы и сейчас можем его увидеть, если, встав лицом к фасаду, обратим внимание на самый древний портал собора — портал святой Анны. Его центральная колонна (trumeau), которая поддерживает тимпан, украшена статуей святого Марцелла, попирающего дракона.
Судя по всему, скульптор знал текст Венанция Фортуната, но в его изображении отношения святого Марцелла с драконом лишены неоднозначности: здесь дракон — символ дьявола и греха, побеждаемого парижскими святыми. Народная традиция относилась к дракону немного иначе. Напомним, что во время процессий моления об урожае, которые парижане устраивали сразу после праздника Вознесения, они несли гигантское чучело из ивовых прутьев, которое тоже называлось «драконом Сен-Марсель». Но это было древнее хтоническое чудовище, символизирующее силы дикой природы и стерегущее ее богатства (как и в германской мифологии). Этот образ неплохо прижился в народной культуре средневекового города и просуществовал в этой среде почти до самой Французской революции.
Мы уже говорили о святом Германе (Жермене) — епископе Парижском, умершем в 576 году. Знаем мы также о богатстве монастыря Сен-Жермен-де-Пре, о разграблении его норманнами и о спасении мощей святого на острове Сите. Несмотря на то, что сказочное богатство монастыря осталось в прошлом, он по-прежнему представлялся чрезвычайно влиятельным. Неслучайно Карл Простоватый, придя к власти, даровал бывшему королю Эду аббатство Сен-Жермен-де-Пре за его отказ от дальнейших притязаний на корону. Напомним, что короли Роберт Великий и Гуго Капет были одновременно светскими аббатами этого монастыря и распоряжались его богатейшими земельными владениями. Когда эта традиция ушла в прошлое, короли из династии Капетингов прилагали немалые усилия, чтобы это аббатство на Левом берегу оставалось в руках надежного и преданного им человека. И даже много веков спустя аббат Сен-Жермен-де-Пре — это, как правило, вельможа и важнейшее лицо в церковной иерархии. Но аббату приходилось раздавать монастырские земли в феодальные «держания» комендантам крепостей (шатленам) и их рыцарям, которые могли защитить аббатство от грабителей.
Несмотря на все потрясения, аббатство Сен-Жермен-де-Пре уже к X веку вернуло себе статус центра интеллектуальной жизни. Напомним, что здесь трудился монах Аббон, описавший в стихах осаду Парижа норманнами. Но он известен не только этим: в начале X века по заказу епископа Парижского Аббон составил сборник проповедей, продемонстрировав свою высокую эрудицию; богатство монастырской библиотеки позволило ему украсить книгу пространными цитатами из отцов церкви и древних хроник. Это может служить косвенным свидетельством наличия на берегах Сены хотя бы небольшой группы образованных людей, способных воспринять эти непростые тексты.
В аббатстве продолжала действовать мастерская письма — скрипторий, а также монастырская школа. Неутомимый преобразователь обители аббат Морард, живший в начале XI века, заботился о качестве преподавания в этой школе, которая привлекала многих выдающихся людей, в том числе из далеких монастырей. Так, например, монах из аббатства Лобб, прошедший обучение в школе Сен-Жермен-де-Пре, со временем стал главой аббатства в Жамблу и возглавил движение за реформу церкви в Лотарингии.
Близость к «центру Галлии», прецедент захоронения в монастыре короля Хильдеберта, особая милость Капетингов придавали Сен-Жерменскому монастырю значение, далеко выходящее за рамки парижского региона. Чувство ответственности за судьбы королевства привело к тому, что его монахи взялись за важное дело — продолжение прерванной хроники Аймоина из Флёри, повествующей о событиях во всей стране. Но заботились монахи и о прославлении своего аббатства. Так, в первой половине XI века его канцлер Гислемар составил Житие святого Дроктовея, посвященное ученику и последователю святого Германа, чьи мощи тоже хранились в аббатстве Сен-Жермен-де-Пре.
Манускрипты, изготавливавшиеся в скриптории аббатства в XI веке, достигли вершины совершенства. Расцвет этой мастерской был связан с деятельностью монаха Ангеларда — большого художника, создавшего свой неповторимый стиль и основавшего целую школу книжной миниатюры. Жития, рукописи Псалтири, сборники гимнов и другие манускрипты, выполненные «школой Ангеларда», являются украшением лучших музеев и библиотек мира. Они представлены, например, в собрании рукописей Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге. Сохранились эти манускрипты и в отделе рукописей Национальной библиотеки Франции в Париже — в ее старом здании на улице Ришельё, где время от времени они экспонируются на выставках.
Манера, свойственная мастерам аббатства Сен-Жермен-де-Пре, оказала влияние на формирование «парижского стиля» манускриптов, характерного для региона Иль-де-Франс. «Парижский стиль» своей строгостью и соответствием содержанию текста отличался от ярких тонов и изобильного орнамента рукописей Лиможской школы, а также от стиля аббатства Клюни, ориентированного на византийскую традицию (где декор рукописей изобиловал золотом).
Стиль книжного оформления школы Ангеларда легко распознать: тонко прорисованные фигуры персонажей располагаются на пурпурном фоне, холодные цвета их одеяний служат гармоничным переходом от строгости рисунка к пышности фона. Мастер сначала чертил рисунок, а затем, некоторое время спустя усиливал его несколькими цветовыми мазками. В Житии святого Теофила инициалы (заглавные буквы разделов) даны черной прорисовкой. Благодаря отсутствию рамки, отделяющей инициал от текста (как это было принято в более традиционных школах), сплетение листьев вокруг заглавной буквы создает ясную композицию, никогда не кажущуюся переполненной. Некоторые рукописи Ангелард полностью оформлял сам, но во многих случаях он только набрасывал основу рисунка, оставляя его проработку ученикам.
Уже упоминавшийся Морард, аббат монастыря Сен-Жермен-де-Пре, в начале XI века затеял масштабную реконструкцию архитектурного комплекса главной церкви аббатства. Обветшалое здание базилики меровингской эпохи было разобрано, началось возведение колокольни, служившей также надвратной башней. Долгие века колокольня господствовала над западной частью Левого берега; она хорошо сохранилась до наших дней, не затронутая архитектурными бурями линейной перепланировки города в середине XIX века. Сегодня колокольня расположена на пересечении бульвара Сен-Жермен и улицы Ренна, перекликаясь с господствующей вертикалью Левого берега — башней Монпарнас.
По времени строительства колокольню можно отнести к тому «кружеву церквей, покрывшему Галлию после тысячного года», о котором писал Рауль Глабер. Возведение колокольни-портала было смелым решением, причем оно стало крупнейшей стройкой той эпохи. Стены более ранних построек средневекового Парижа (которые время от времени обнаруживают археологи) были сложены из обломков камней, расколотых ударами молотобойца. Но каменные блоки здания аббатства Сен-Жермен-де-Пре были добыты в местных каменоломнях Левого берега, тщательно обработаны профессиональными каменотесами, на них даже сегодня можно увидеть отметки подрядчиков. Однако в то время еще не умели хорошо подгонять эти блоки друг к другу, и между ними оставались большие щели, забитые мелкими камнями и цементом.
Колокольню-портал возводили в виде притвора, прорезанного с трех сторон круглыми арками окон. Большие врата вели в центральный неф церкви. Винтовая лестница, расположенная в северо-восточном углу башни, позволяла подняться на второй этаж, откуда широкий проем выводил на хоры, облицованные тесаным камнем косой шлифовки. Другая винтовая лестница, в юго-восточном углу хоров, вела на верхние этажи башни. На следующем этаже открывался проем круглой арки, которая сейчас выходит в зал, а в то время она размещалась уже над крышей нефа. Все оконные проемы колокольни до четвертого этажа относятся к первому этапу ее строительства; они лишены наличников. Пятый этаж был переделан в XII столетии. Надвратная башня аббатства Сен-Жермен-де-Пре является древнейшей колокольней на территории Франции и самым ранним памятником романской архитектуры современного Парижа.
Неф базилики возводился примерно через пятьдесят лет после начала строительства колокольни, во второй половине XI века. За это время мастерство парижских каменотесов значительно выросло, что заметно уже по более тонкой обработке камня и более аккуратным швам между блоками. Но и общий план постройки демонстрирует значительный прогресс, достигнутый архитектурой романского стиля. Широкие аркады возвышались по бокам нефа, поддерживая верхнюю галерею. Колонны, увенчанные причудливыми капителями (часть из них хранится ныне в музее Клюни), поддерживали потолок из дубовых досок — шедевр плотницкого мастерства той эпохи. Такие потолки (вместо современных сводов) можно и сегодня обнаружить в некоторых сельских церквях Нормандии. Поверх аркад, над галереей, шел ряд полукруглых окон, характерных для романского стиля. На рубеже XI и XII веков над трансептом были построены башни, разобранные в XIX веке.
Давние архитектурные традиции во многом предопределили некоторый архаизм ансамбля зданий аббатства Сен-Жермен-де-Пре. В XII столетии, когда в Сен-Дени, а затем и в Сите возводились первые готические соборы, на Левом берегу еще долго сохранялась приверженность романскому стилю.
Стройка, растянувшаяся на многие десятилетия, дала толчок экономическому развитию региона: здесь создавались каменные карьеры, складывались артели из потомственных каменотесов, плотников, скульпторов, художников, постепенно оттачивавших свое мастерство. Они знали, что в окрестностях Парижа и в самом городе всегда смогут найти для себя работу.
Отстроенное аббатство Сен-Жермен-де-Пре, поражавшее современников своими размерами, служило свидетельством величия святого Германа. Все больше людей, начиная с короля и его приближенных, адресовали ему свои дары и молитвы. Обилие паломников позволило в XII веке возродить Сен-Жерменскую ярмарку, которая, в свою очередь, способствовала ускоренному развитию городской жизни.
Все же земли на Левом берегу долго еще сохраняли вполне сельский вид: в XII веке на обширной территории (от современной улицы Севр до Дома Инвалидов) располагался заказник, где парижане охотились на кроликов. Да и в непосредственной близости к аббатству Сен-Жермен-де-Пре по-прежнему существовали луга. Когда в 1163 году папа Александр III посетил аббатство, дабы освятить отстроенный, наконец, хор церкви святого Германа, он прочитал перед великим скоплением народа проповедь прямо под открытым небом, по-видимому, на том самом Лугу клириков (Пре-о-Клер), о котором еще не раз будут упоминать исторические хроники.
На пустовавшие земли монахи приглашали переселенцев — госпитов, предлагая им достаточно выгодные условия аренды. Вокруг аббатства рос самостоятельный укрепленный «город святого Германа» (бург Сен-Жермен), который будет поглощен Парижем только в XVIII веке. В этом бурге до самого конца Средневековья жили многочисленные огородники, садоводы и виноградари, однако купцов и ремесленников там тоже становилось все больше и больше.
В 1174 г. аббат Гуго выдал жителям бурга Сен-Жермен хартию, согласно которой они освобождались от разнообразных оброков и повинностей при условии уплаты трех солидов с каждого очага. Важным новшеством было то, что эти деньги теперь собирались не монахами и не чиновниками, а выборными людьми из числа самих горожан. Так на Левом берегу возник эмбрион муниципального самоуправления.
Итак, на протяжении столетия, последовавшего за Тысячным годом, святые парижане Дионисий, Женевьева, Марцелл и Герман постоянно присутствовали в жизни города. Мы уже поняли, что епископ и каноники собора Нотр-Дам настаивали на приоритете Девы Марии в деле защиты Парижа. Посвященное ей новое здание не просто будет доминировать над городом, но и определит его судьбу (о чем будет рассказано ниже). Но «парижская церковь», как называли в ту пору кафедральный собор, стремилась собрать под своими сводами силу всех святых воедино. Как мы видели, это удалось по отношению к святому Марцеллу, не вполне удалось по отношению к святой Женевьеве и святому Герману, однако каноники продолжали сбор реликвий.
В конце XIV — начале XV века появились новые изображения казни святого Дионисия, на них римский палач заносил над головой мученика не меч, а топор или булаву. По версии каноников череп святого был не отсечен, но раздроблен. Это должно было подкрепить утверждение о том, что в крипте собора Нотр-Дам хранилась крышка черепа святого, вопреки общеизвестному рассказу о том, что святой после казни нес свою голову в руках. Сопротивление аббатства Сен-Дени, как мы помним, оказалось слишком сильным, чтобы изменить агиографическую версию. Однако каноники продолжали числить у себя мощи святого Дионисия.
Средневековый житель Парижа, как и любой другой горожанин этой эпохи, привык жить в окружении святых. Составляя какой-нибудь дарственный акт в пользу монастыря, поднося аббату фунт белого воска или каравай хлеба на день святого Мартина-зимнего, парижанин адресовался непосредственно к «моему господину, святому Герману», «моей госпоже, святой Женевьеве». Даже в обычном разговоре о каком-нибудь месте или происшествии средневековый горожанин мог упомянуть о «сарае, примыкающем к моему господину, святому Маглорию (Маглуару)» или о драке, случившейся как раз позади «моей дамы, святой Екатерины». Рядом с его домом непременно была церковь, где в богатом реликварии хранились частицы мощей какого-нибудь почитаемого предстоятеля или предстоятельницы; неподалеку располагался монастырь, посвященный другому святому, где находилась его могила.
Если парижанин непочтительно отзывался о святом, пусть даже и неосознанно (ради красного словца парижане любили в сердцах помянуть святые имена), тот мог наслать на обидчика тяжелый недуг или неудачу, а то и попросту отвесить святотатцу хорошего тумака — незримой, но твердой рукой. Зато и молитва конкретному святому, свечка, зажженная перед его образом, а еще лучше — дар посвященной ему церкви или аббатству, могли излечить от болезни, даровать удачу в делах, помочь на Страшном суде, где вовремя ублаженный святой обязательно замолвит словечко за благочестивого парижанина перед грозным Судией.
Святые, о которых шла речь в этой главе, защищали не только каждого парижанина в отдельности, но и весь город в целом, тем самым помогая его жителям осознать свое единство. Аббатства, посвященные этим святым, окружали город, обеспечивали его процветание. Они преумножали славу Парижа как священной столицы Галлии, они привлекали в город толпы паломников. Богатевшие аббатства способствовали оживлению экономики, поддерживали высокий градус интеллектуальной жизни столицы. Мы говорили о соперничестве между аббатствами и епископами. Но при этом их отношения были взаимодополняющими: история Парижа была бы немыслима без истории окружавших его аббатств, но и почитание святых, покоившихся в аббатствах, не достигло бы такого размаха, если бы эти аббатства не соседствовали с Парижем.
Королевское присутствие в X и XI веках и даже в начале XII века ощущалось в Париже не очень сильно. А вот епископ был подлинным хозяином города, как и повелось издавна во всех городах галло-римского происхождения. Так продолжалось все то время, пока границы города совпадали с границами острова Сите. Хотя, конечно, епископу принадлежала далеко не вся его территория.
Прежде всего, рядом с епископом находился капитул собора Нотр-Дам — своеобразный совет при епископе. Половина доходов со всего диоцеза шла епископу, половина — капитулу, состоявшему из каноников. Общая доля имущества капитула (менса) делилась на части, называемые пребендами, и каждый каноник мог пожизненно пользоваться доходами со своей пребенды. После его смерти капитулу возвращалась его доля, в которую входили и церковные доходы, и различного рода недвижимость, в том числе дом, расположенный вблизи собора. Новый каноник, вступавший во владение этой долей, выплачивал капитулу вступительный взнос в размере суммы годового дохода со всех этих владений. Та или иная семья — аристократы, рыцари или разбогатевшие горожане, добившись места каноника для одного из своих родственников, как правило, уже не желала выпускать эту церковную должность из своих рук, стремясь передать ее своей родне. Второй группой, за счет которой пополнялся состав парижских каноников, были духовные особы, приближенные к королю. Эта тенденция была все более очевидной по мере того, как короли Франции становились парижанами. Канонику Парижа полагался дом в Сите, в пяти минутах ходьбы от королевского дворца, а это было большим удобством для клириков, служивших королю. Многие каноники совмещали церковную должность с рядом других: они могли быть канониками других церквей, архидиаконами или даже епископами в отдаленных диоцезах. Бывали, однако, случаи, и к концу XII века их становилось все больше, когда канониками становились выходцы из весьма скромных семей, пробившихся в священники за счет своих талантов, образованности и рвения на церковной службе.
В XIII веке число каноников собора Нотр-Дам достигнет 52, сколько их было в XI–XII веках — не вполне понятно, но известно, что в северной части соборной площади комплекс домов, предназначенных для каноников (клуатр), был рассчитан на 37 персон. У каждого каноника был свой штат клерков, слуг и служек, и если учесть, что каноники были не только при соборе Нотр-Дам, но и в некоторых других церквях, в том числе и в тех, что были расположены в Сите, то, очевидно, что эта группа во многом задавала тон в городе.
Кроме каноников в состав капитула входили еще и должностные лица, назначавшиеся епископом (как правило, из числа каноников) по согласованию с папой и королем. Этими членами капитула были декан (глава капитула), старший и младший канторы, ответственные за хор и церковную службу, пенитенциарий, исповедовавший самих каноников, и три архидиакона, управлявших церковным имуществом. Диоцез Парижа делился на три архидиаконства — Парижское, Жозас и Бри (некоторые историки связывают это деление с тем периодом, когда наследники Хлодвига разделили Париж и его округу на три части, чтобы столица королевства не доставалась кому-нибудь одному). Из числа каноников и епископ, и капитул, и каждый из архидиаконов назначали официалов, в чьем ведении находился церковный суд.
Помимо управления делами диоцеза каноники прислуживали епископу во время торжественной литургии, а четыре раза в год — на праздники Иоанна Крестителя, святого Варфоломея, святого Симона и святого Мартина-зимнего[15] — собирались на общие сессии. В тех церквях, при которых были каноники, до сих пор сохранились места для членов капитула, украшенные богатой резьбой по дубу и снабженные маленькими консолями-подставками, именуемыми «мизерикордами» («милосердиями»), поскольку они помогали каноникам выстаивать длительные службы. На заседаниях капитула каноникам выдавались жетоны, свидетельствовавшие об их присутствии; только собрав необходимое количество жетонов, каноник мог претендовать на получение доходов с пребенды. Но это в теории, а на практике все было сложнее: каноник мог отсутствовать по болезни (действительной или мнимой) или по другой причине, сочтенной уважительной. В XII веке об одном канонике рассказывали, как однажды заметили, что он пел во время торжественной мессы еле слышным голосом. Когда же его спросили, не заболел ли он, тот ответил, что поет вполголоса, поскольку получает доходы только с половины пребенды[16].
В ведении капитула находилась школа, каноники сами вели в ней преподавание или приглашали достойных профессоров. Они же управляли больницей и приютом для бедных. Каноники были обязаны жить общинной жизнью, что выражалось не только в совместном обладании собственностью (при раздельном ее использовании), но и в совместной заботе об организации церковного служения, о почитании реликвий, об управлении церковным имуществом, включая и функции светского управления над своими землями. Поэтому некоторые каноники могли назначаться на должность прево — на тех землях, которые принадлежали капитулу собора Нотр-Дам. Обычно это были более или менее удаленные от города селения, но назначался прево капитула и на территорию Большого моста (он соединял Сите с Правым берегом), принадлежавшего каноникам. Там прево капитула взимал пошлины за проезд и проход по мосту, решал споры между обитателями домов, расположенных на мосту, и арендаторами размещенных под опорами моста водяных мельниц.
Требование совместного проживания не предполагало обязательного обитания в одном здании, по монастырскому образцу. Однако, когда до Парижа в начале XII века докатилась волна движения за обновление церкви, некоторые из объединений каноников парижских церквей были реформированы и стали жить по монашескому образцу, но преобразовать в этом духе капитул собора Нотр-Дам не получилось.
Кроме капитула власть с епископом делили сначала представители короля — графы и виконты, затем сам король (после того как графы Парижские стали королями). На западной оконечности острова — самом важном месте обороны, который первым встречал атаку вражеских кораблей, шедших по реке вглубь страны, был возведен замок. Он принадлежал королю или (до 987 года) его должностным лицам — графам. Король Роберт Благочестивый в начале XI века обновил обветшавшее здание и отстроил новую дворцовую капеллу. Здание, естественно, уступало в размерах современному Дворцу Правосудия, однако занимало до 20 % от территории острова, который, как мы уже знаем, был намного меньше современного Сите, чья площадь составляет сегодня 22 гектара[17]. Так, западная оконечность острова доходила до воды за несколько метров или даже десятков метров от современной улицы Арле. В качестве сеньора части земель король имел право контроля над некоторыми церквями, находившимися поблизости от дворца.
Отдельные участки земли в Сите принадлежали церквям и аббатствам, расположенным не на острове (например, церкви Сен-Жермен-л'Осеруа, аббатствам Сен-Мартен и Сен-Жермен-де-Пре). Были здесь и владения светских сеньоров, например, знатных парижан Ле Ришей и Гарландов.
Таким образом, при общем политическом и экономическом доминировании епископа, он не был полновластным хозяином даже в Сите.
Попробуем вновь совершить мысленную экскурсию по острову, представить его таким, каким он был в первой половине XII века, до начала строительств громады Нотр-Дам, навсегда подчинившей себе архитектурный облик Сите. Нас бы удивило отсутствие устремленных ввысь шпилей, венчавших колокольни: церквей было много, но выстроены они еще в старом стиле, без высоких колоколен и башен. Впрочем, с учетом того, что дома в Сите — каменные, глинобитные или деревянные — редко бывали выше второго этажа, то и эти церкви господствовали над ландшафтом.
Если бы мы входили в Париж с юга, по деревянному Малому мосту (с которого мы, наверное, не увидели бы воды, поскольку по бокам его стояли дома на сваях), мы подошли бы к стенам города. Первые стены были возведены еще римлянами, затем их разобрали на хозяйственные нужды в период долгого внутреннего мира, сопровождавшего и меровингскую, и каролингскую эпохи. Потому-то город и стал легкой добычей скандинавских пиратов во время их первых нашествий. Затем быстро была построена новая стена, также не сохранившаяся до наших дней. Обе линии укреплений прекрасно известны археологам, поскольку остров за века постепенно разрастался за счет илистых отложений, и стены остались на твердой почве. За два с половиной века, что прошли со времени норманнских набегов, под стенами намыло уже приличный пляж из песка и глины, там вели торговлю мясом, рыбой и иными припасами, ставили временные лотки. Но как только Сена разливалась во время дождей или половодья, вода вновь вплотную подступала к городским стенам.
Едва мы ступили бы за линию береговых укреплений, нашему взору должны были предстать корпуса древнего Божьего дома (Отель-Дьё) — больницы для бедных. Современная больница Отель-Дьё, чьи мрачноватые корпуса были отстроены в 1888 году, находится довольно далеко от своего первоначального места расположения, которое сегодня украшает скверик с памятником Карлу Великому. Узкий проход отделял Отель-Дьё от церкви Сент-Женевьев-ла-Петит (святой Женевьевы Малой), где во время норманнской осады были укрыты мощи этой святой. Позже, как мы помним, мощи вернули аббатству Сент-Женевьев. В 1163 году, когда епископ Морис де Сюлли затеял грандиозное строительство собора Нотр-Дам, церковь Сент-Женевьев-ла-Петит снесли, чтобы обеспечить беспрепятственную поставку строительных материалов, подвозимых либо по реке, либо сухим путем по Малому мосту. Проложенная широкая (по меркам Сите, разумеется) дорога получит название Новой улицы Нотр-Дам. В начале этой улицы будет воздвигнута часовня дез-Ардан (часовня «пылающих»), по-видимому, в память об исцелении святой Женевьевой больных, страдавших от «Антонова огня». Но через несколько веков к ней вновь вернулось имя святой Женевьевы.
Обогнув церковь святой Женевьевы, мы попали бы на Соборную площадь — Parvis. Первое, что бросилось бы нам в глаза — развалины меровингской церкви Сент-Этьен (святого великомученика Стефана). Построенная Хильдебертом I еще в 583 году, она пришла в полное запустенье где-то на рубеже X и XI веков, и сто лет спустя ее руины представляли собой живописный оазис зелени среди плотной застройки Сите. Возможно даже, что прямо среди стен древней церкви выращивали виноград.
Продолжением церкви Сент-Этьен была соборная церковь Нотр-Дам, посвященная Деве Марии. Они образовывали единое целое и некоторое время именовались церковью Сент-Этьен — Нотр-Дам. Но даже эта «двойная» церковь занимала лишь малую часть громады того собора, который открывается нашему взору сегодня.
Если бы мы встали лицом к собору, то за нашей спиной (с западной стороны площади) оказалась бы древняя церковь Сен-Кристоф (святого Христофора), одна из старейших на острове, еще во времена короля Дагоберта это был женский монастырь. Позже, в 817 году, епископ Парижский предназначил эту общину для ухода за больными. Половина прав на этот монастырь принадлежала каноникам, половина — епископу. По-видимому, к этому периоду церковь Сен-Кристоф уже была больничной церковью при Отель-Дьё.
К югу от собора, между ним и рекой, располагался епископский дворец, возведенный на основе древнейшего римского укрепления, который стал ядром всей застройки острова. В 1127 году ко дворцу было пристроено здание школы. Если бы мы сумели пройти между дворцом и собором, обогнув его с южной стороны, мы подошли бы к восточной оконечности острова, где за хорами собора, ближе к оборонительным стенам, примостилась молельня Сен-Дени-дю-Па, которую посещал крестный ход во время недели чествования святого Дионисия. На стрелке острова за городской стеной имелся небольшой лужок с отдельно стоявшими деревьями. Судя по позднейшим изображениям, парижанки стирали здесь белье, а летом купались.
Продолжая наше путешествие по Парижу начала XII века, обойдем старый собор Нотр-Дам и руины базилики Сент-Этьен с севера. Первое, что попалось бы нам на пути, — малая церковь, точнее, круглый баптистерий Сен-Жан-ле-Рон.
К серверу и востоку от собора располагались стены клуатра — своеобразного закрытого «городка каноников». После работ по его расширению, предпринятых в 1120 году, он выходил на северную сторону Соборной площади, о чем свидетельствует сохранившееся название улицы Клуатра. По-видимому, клуатр был обнесен стеной и отделен пустым пространством от прочих городских домов. Во всяком случае, король разрешил декану капитула Бернье отлучать от церкви каждого, кто будет возводить дома у внешних стен клуатра. Фасады домов каноников были прижаты друг к другу, оставляя все служебные помещения во дворах. Современная Каноническая улица (улица Шануанес) повторяет контур главной улицы клуатра. Это, пожалуй, единственная из сохранившихся древних улиц Сите. И по сей день во дворах домов №№ 24 и 22 по этой улице можно различить каменные стены, оставшиеся от домов клуатра. Внутри клуатра каноникам дозволялось сдавать помещения далеко не всем парижанам (например, в последующие эпохи множились запреты на сдачу ими домов под трактиры, лавки и мастерские), но они охотно пускали к себе жильцов из числа учеников соборной школы, а по мере того, как Париж становился крупнейшим центром образования, и других школ. На территории клуатра не дозволялось проживать женщинам, если они не являлись близкими родственницами каноников. Хотя именно в этом районе города каноник Фульберт в десятых годах XII века пустил к себе на пансион блестящего магистра Петра Абеляра при условии, что тот будет обучать наукам племянницу каноника, юную Элоизу. Что из этого произошло, узнаем из следующих глав. Но совершая прогулку (уже не вымышленную, но вполне реальную) по современному острову Сите, на стене дома № 9 по набережной Цветов (кэ о Флёр) и сейчас можно увидеть барельеф с изображением этой романтической пары. Конечно, набережной Цветов в XII веке не существовало: только много веков спустя река намыла достаточно песка, чтобы на нем можно было поставить ряд домов, выходящих на Сену. Однако помещался ли дом каноника Фульберта внутри клуатра или в непосредственной близости, но за его стенами, например, на современной улице Юрсен, неясно.
За стенами клуатра с западной стороны можно было увидеть церковь Сент-Марин (святой Марины), упомянутую впервые в 1045 году и снесенную во время реконструкции Сите в 1867 году. Мы уже знакомы с историей этой целомудренной святой. Если верить городскому преданию в этом храме венчались девушки, не сумевшие сохранить невинность до брака; чело таких невест украшалось соломенным венком. Немного к югу от нее размещалась церковь Сен-Пьер-о-Бёф, выходившая на северную сторону Соборной площади. А севернее, на углу современных улиц Юрсен и Коломб, находилась маленькая часовня Сент-Аньян (святого Аниана). Часовня была основана в начале XII века могущественным парижским семейством Гарландов. Это единственная из церквей на острове (разумеется, кроме Нотр-Дам и Сент-Шапель), чьи стены сохранились до нашего времени. Капелла Сент-Аньян была всего 10 метров в длину и 5 метров в ширину. Именно здесь тайком служили мессу священники времен Французской революции, отказавшиеся присягнуть новой власти, а позже здание служило конюшней.
В XI–XII веках, когда остров Сите был значительно меньше современных размеров, современная улица Юрсен служила набережной. В ту пору мы увидели бы здесь причал, именуемый в грамотах «портом Сен-Ландри», он служил главными речными воротами города. Название порту дала расположенная на берегу церковь Сен-Ландри, которая подчинялась не епископу и не каноникам, располагавшимся совсем близко, но правобережной церкви Сен-Жермен-л'Осеруа. Когда по приказанию Роберта Благочестивого в самом начале XI веке эту старую церковь начали отстраивать заново, в ней обнаружили гробницу святого Ландерика (Ландри) Парижского и перенесли его мощи в Сите. Но настоятель Сен-Жермен-л'Осеруа считался главным священником церкви Сен-Ландри и назначал в нее викариев, которые вели службу вместо него.
Идя по берегу Сены дальше на запад, мы смогли бы увидеть уже знакомую нам церковь Сен-Дени-де-ла-Шартр (святого Дионисия-в-Темнице; ecclesia Sancti Dionysii de Parisiaco carcere) и расположенную прямо перед ней миниатюрную капеллу Сен-Сенфориан (святого Симфориана). Эта капелла была возведена якобы на том самом месте, где святой Дионисий принял последнее причастие из рук самого Христа. Оба святилища располагались на месте римского здания, служившего, вероятно, предмостным укреплением, где вполне могла располагаться тюрьма. Хотя более вероятно, что последнюю ночь святой Дионисий провел не у северных ворот острова, а у северной административной границы города римского времени, то есть ближе к месту казни на равнине Ланди. Таким образом, и Сен-Дени-де-ла-Шартр, и молельня Сен-Дени-дю-Па являлись расположенными под рукой у епископа «дубликатами» более отдаленных мест, связанных с почитанием святого Дионисия: в первом случае тюрьмы у ворот Парижа — темницы Глоцин (Глосен; Carcer Glaucini), а во втором — Сен-Дени-де-л'Эстре (или Сен-Дени-де-ла-Шапель) у современных ворот Ла-Шапель. В 1130-х годах церковь Сен-Дени-де-ла-Шартр была подарена правобережному приорату Сен-Мартен в обмен на монмартрский женский монастырь святых мучеников, расположенный, как тогда считали, на месте казни святого Дионисия и его спутников.
Церковь Сен-Дени-де-ла-Шартр была центром прихода и управлялась общиной каноников. Она располагалась на земле, находившейся под юрисдикцией короля, и одно время эту общину возглавлял младший сын короля Людовика VI Толстого. Рядом располагалась богатая усадьба Ансо Ле Риш, одного из влиятельных сеньоров, чья семья жила к тому времени в Париже уже несколько веков.
Если бы мы свернули теперь на большую улицу (ныне улица Сите), пересекавшую остров от Малого моста до Большого рукава Сены[18], то оказались бы в центре старого еврейского квартала, благодаря которому в ту пору эта улица и называлась Еврейской (Жюиври). На восточной стороне этой улицы с давних времен располагалась синагога. С 1182 года, после выселения евреев, она была преобразована в церковь Сент-Мадлен-ан-ла-Сите (святой Магдалины в Сите). Если мы сделали бы еще несколько шагов по этой улице в сторону Малого моста, то на противоположной (западной) стороне увидели бы церковь, которая стояла здесь еще с меровингских времен и раньше называлась церковью святого Иоанна Крестителя. После того как во время осады Парижа норманнами сюда перенесли мощи святого Германа, она, как мы помним, стала называться церковью Сен-Жермен-ле-Вьё (святого Германа Прежней). Собственно говоря, она располагалась почти напротив церкви Сент-Женевьев-ла-Петит, их разделяла нынешняя улица Сите. Таким образом, обе церкви, приютившие мощи святых, образовывали пару, разделенную между собой старой римской дорогой и расположенную симметрично «своим» аббатствам на противоположном берегу Сены.
Обойдя церковь Сен-Жермен-ле-Вьё с западной стороны, мы попали бы на Бобовую улицу (Фев), шедшую параллельно Еврейской улице. В этом густозаселенном торговым людом квартале в XII веке упоминались две церкви — Сент-Круа (святого Креста) и Сен-Марсиаль (святого Марциала).
На дороге, которая вела мимо королевского дворца к мосту, перекинутому через Большой рукав Сены (отсюда начиналась дорога в аббатство Сен-Дени), располагалась церковь Сен-Пьер-дез-Арсис (святого Петра-с-Арками), а рядом с ней старая капелла Сен-Бартелеми (святого Варфоломея), до середины X века служившая дворцовой капеллой графам Парижским. Когда норманнские герцоги начали опустошительные войны в Бретани, бретонские монахи из Сен-Мало, Леона, Доля и других городов, приехали в Париж, чтобы укрыть в этом безопасном месте мощи своих святых. Эту делегацию возглавлял епископ города Алета Сальватор, которому в 956 году удалось договориться с Гуго Капетом (в ту пору еще не королем, а герцогом) о предоставлении бретонским святыням достойного убежища. Гуго Капет пожертвовал для столь благих целей свою придворную капеллу, построенную в конце IX века. После того как войны в Бретани затихли, реликвии вернули. Но в качестве платы за гостеприимство бретонцам пришлось оставить в Париже мощи популярного в Бретани святого Маглуара (Маглория), епископа города Доль. Для почитания святого построили обитель, которая так и называлась — Сен-Бертелеми — Сен-Маглуар. Расположенный на землях королевского фиска монастырь пользовался особым покровительством Капетингов и получал от них щедрые дары. Аббатству принадлежали земли в Париже как на Левом, так и на Правом берегу.
Одной из главных проблем Сите было отсутствие кладбища на острове. Чтобы хоронить монахов, аббаты монастыря Сен-Маглуар еще в конце X века разбили в достаточно удаленном (по тем временам) месте на Правом берегу кладбище, а при нем построили часовню Сен-Жорж, посвященную великомученику Георгию. Но с течением времени правобережные земли аббатства оказались вблизи оживленно и бурно развивавшегося городского центра, где складывался рынок (впоследствии знаменитое Чрево Парижа). В 1139 году монахи покинули Сите и перевезли мощи святого Маглуара на Правый берег, где было и просторнее, и оживленнее, туда, где начал складываться новый экономический центр Парижа. В Сите осталось лишь двое монахов. Впрочем, монастырю по-прежнему принадлежало немало домов в районе современного Дворцового бульвара (бульвара дю Пале) и нынешних корпусов коммерческого трибунала.
Что касается дворца, то придворная капелла была, по-видимому, возведена там, где сейчас высится Сент-Шапель, построенная в XIII веке.
Наконец, если бы от Сен-Бартелеми — Сен-Маглуар мы вновь повернули на юг, то между королевским дворцом и Бобовой улицей обнаружили бы монастырь Сент-Элуа. На этих землях, также принадлежавших королевскому фиску, еще в меровингскую эпоху был основан женский монастырь в честь святого Марциала. Парижанин, святой Элуа, живший во времена короля Дагоберта (VII век), превосходный ювелир, выхлопотал у короля разрешение на перестройку обители. В 632 году в новый монастырь заселились три сотни монахинь; похоже, что в эту эпоху монастырь должен был стать главным святилищем Парижа. Хоронили насельниц монастыря на кладбище, расположенном на Правом берегу, к востоку от дороги на Санлис. Там была упокоена первая аббатиса монастыря святая Аврора (Ора). Святой Элуа воздвиг на этом кладбище капеллу святого Павла (недалеко от современной церкви Сен-Поль). Но сам Элуа пожелал быть похороненным в монастыре Сен-Марсиаль и, как мы уже не раз наблюдали, местный святой стал более популярным, чем изначальный патрон монастыря. Во времена Карла Лысого, в 871 году, монастырь был передан в юрисдикцию Парижского епископа. В последующие столетия обитель клонилась к упадку, монахини не соблюдали устав, доходы монастыря падали. В 1107 году, в эпоху церковных реформ, Парижский епископ Галон получил право распустить монастырь или коренным образом его реформировать. По решению короля, на чьих землях располагалось аббатство, монахини были расселены по разным обителям, а на их место прибыли монахи из монастыря Сен-Мор-де-Фоссе, которые основали в Сите свой приорат. Не обошлось без коллизий — аббатство в Фоссе не подчинялось местному епископу, а, согласно грамоте 871 года, монастырь Сент-Элуа контролировал епископ Парижский. В итоге, в 1136 году приорат остался в ведении аббатства в Фоссе, но территория, некогда принадлежавшая аббатству, была урезана во много раз. На землях, ранее находившихся под духовной властью аббатства Сент-Элуа, оформились новые приходы вокруг церквей Сент-Элуа, Сен-Пьер-дез-Арсиз, Сент-Круа, Сен-Пьер-о-Бёф.
Таким образом, небольшой остров оказался буквально «нашпигован» церквями и монастырями. В XIII веке здесь насчитывалось 12 приходов, тогда как в левобережной части города, превышавшей по площади Сите во много раз, их было лишь восемь. Наша вымышленная прогулка по святилищам Сите заняла бы не один час. Церковные своды могли приютить многочисленных каноников, священников, диаконов, пономарей, церковных служек и представителей обслуживавшего их персонала. Трудно сказать, сколько их было — от нескольких сотен до нескольких тысяч человек. Они находились в самых разнообразных отношениях с епископом. Само их наличие превращало Сите в город клириков, а епископа — в предводителя этого многочисленного населения.
Если о церквях, расположенных в Сите, и об истории парижского духовенства в этот период у нас есть сведения, то жизнь других парижан совсем не отражена в имеющихся источниках. Остается домысливать, опираясь в основном на данные топонимики или перенося в прошлое то, что нам известно для последующих веков.
Во время нашей воображаемой прогулки по Сите основное внимание мы обращали на его многочисленные святыни. Но остров жил своей, все более оживленной городской жизнью. Впрочем, временами, невзирая на скученность населения, Сите производил впечатление большой деревни. Улицы не были мощеными и в дождливую погоду утопали в грязи, а в сухую погоду любая телега поднимала тучи пыли. Временами попадались огороды и виноградники (если верить редким сохранившимся грамотам). По улицам иногда бродил скот — многие держали животных на своих подворьях. Мы уже знаем, как это сказалось на политической судьбе всего королевства. Напомним, что старший сын Людовика Толстого, Филипп, унаследовавший от отца неукротимую энергию, наверняка приумножил бы завоевания отца, но вскоре после коронации он трагически погиб в Париже. Лошадь, на которой он ехал по Сите, испугалась, столкнувшись со свиньей, встала на дыбы и сбросила седока на ограду. В итоге корона досталась Людовику VII Молодому, человеку экзальтированному, глубоко религиозному и скромному. Новые решающие шаги в процессе королевской централизации Франции были отложены на полвека.
Великим неудобством было то, что Малый мост, соединявший Сите с Левым берегом, и Большой мост, ведущий на Правый берег, не находились на одной линии. Когда-то с Малого моста по Еврейской улице можно было попасть на мост римского времени, который на Правом берегу продолжался улицей Сен-Мерри. Но этот мост становился все более ветхим, и где-то в начале X века им уже нельзя было пользоваться. Большой мост был построен Карлом Лысым накануне вторжений норманнов как оборонительное сооружение, с блеском, как мы помним, выполнившее роль укрепленной плотины, которая перегородила Сену на пути норманнских драккаров. Но когда Большой мост остался единственным надежным путем сообщения, товаропоток на Правый берег двинулся по нему. Это было мощное каменное сооружение, простоявшее до конца XIII века, пока очередное бурное половодье не разрушило его.
Для того чтобы телега могла проехать с одного берега на другой, ей приходилось поворачивать с большой улицы, через улицу Каландр или через Вьей Пелетри (Старую Скорняжную) на ту улицу, что вела мимо дворца к Большому мосту. К началу XII века эту транспортную артерию составляли улицы Барийери (Бочарная) и улица Сен-Бартелеми, названная так по находившейся там часовне святого Варфоломея. Неудивительно, что королям в те дни, когда они останавливались во дворце, приходилось созерцать из своего окна тучи пыли и слушать стук колес и крики погонщиков. В конце концов, именно эта картина и стала поводом для принятого Филиппом II Августом важного решения о мощении камнем парижских улиц.
На мостах с обеих сторон стояли дома, нависавшие прямо над водой. Впрочем, об этом мы судим по более позднему иллюстративному материалу. Возможно, что ряды домов вдоль мостов не были сплошными. В одной из поэм XII века воспевались парижские ученые, гулявшие по Малому мосту и любовавшиеся с него водами Сены, ту же картину мы видим на миниатюрах к Житию святого Дионисия начала XIV века. Но надо иметь в виду, что в обоих случаях авторы руководствовались художественными задачами, по-видимому, не стремясь к достоверному воспроизведению действительности.
Судя по всему, проход и тем более проезд по мосту был платный — прево моста, назначавшийся капитулом, собирал пошлины и следил за порядком. Под некоторыми арками мостов строились мельницы, их аренда приносила сеньорам устойчивый доход, места под другими могли сдаваться для рыбной ловли сетью или на удочку. Даже в более позднее время парижские мосты неоднократно сносились половодьем и, по всей видимости, люди, жившие на этих мостах, особо почитали святую Женевьеву, повелительницу вод. Нам известно, что с Правого берега, со стороны будущей Гревской площади в сторону острова уходили деревянные пешеходные мостки, называемые «доски Мибрай». Вдоль них на сваях располагались мельницы, мыльни и «рыбные ловли», но остается неясным, доходил ли эти мостки до Сите. Если ответить на этот вопрос положительно, то тогда речь шла о какой-то понтонной переправе, которую раздвигали, чтобы пропускать проходящие суда.
Можно быть уверенным, чтобы попасть с левого берега Сены на правый, парижане тогда, как и в более поздние времена, предпочитали нанимать лодки — так было дешевле и быстрее. Большие барки в ту пору не могли причаливать к острову по Малому рукаву Сены, у берега было мелководье. В хорошую погоду парижане там купались, без страха пострадать от речного транспорта. Все три пристани находились на северном берегу острова Сите.
Первый порт, так называемый порт Каноников, располагался на стрелке восточной стороны острова, откуда грузы доставлялись либо в клуатр, либо по улочке, которая вела вдоль стен, транспортировались в епископский дворец. Вторым, самым главным портом, дожившим до XVI века, как свидетельствуют сохранившиеся карты города, был порт Сен-Ландри, именовавшийся так по названию ближайшей церкви. Это была достаточно крупная пристань, куда корабли, направлявшиеся вверх или вниз по Сене, обязаны были заходить, до того как начал официально функционировать Гревский порт (1147 год). И, наконец, действовал так называемый Яичный порт (Порт-о-Зёф) в районе нынешнего моста Менял (Понт-о-Шанж).
Учитывая скученность населения, в Сите достаточно сложно было разместить большой рынок. Но все же на Еврейской улице существовал крытый Хлебный рынок, как его называли, Босский хлебный рынок, поскольку основной житницей Парижа многие века был именно район Бос, плоская безлесая[19] равнина, лежащая между Парижем и Шартром, и отличавшаяся удивительным плодородием. Рыночные пошлины приносили немалый доход — право их сбора король передавал в награду за службу вельможам. Судя по всему, с незапамятных времен по определенным дням торговля велась на Соборной площади. И как мы уже говорили, торговля мясом, дичью и рыбой разворачивалась на узкой полоске берега под стенами Сите к востоку от Малого моста. Здесь же помещалась бойня Малого моста. Вторая бойня размещалась на противоположном конце острова, о чем долгое время напоминало название — улица Массакр муайен (Средней бойни).
Долгое время в парижской торговле большую роль играла еврейская община, существовавшая здесь с меровингских времен. Возможно, еврейские поселения располагались еще и на берегах Сены: на Правом берегу в районе Шампо, будущего крытого рынка Ле-Аль, на Левом берегу в районе улицы Арп (Арфы), во всяком случае, там некогда помещалось еврейское кладбище, где среди прочих была надгробная плита личного врача короля Людовика VI — иудея, выписанного им из Авиньона. Великий город Париж «лежит на реке Сене; там живут такие ученые евреи, что подобных им не найти ныне по всей земле; они день и ночь занимаются изучением закона... очень гостеприимны к приезжим друзья и братья всем евреям», — писал знаменитый еврейский путешественник Вениамин из Туделы во второй половине XII века.
Неизвестно, как именно размещалось в ту пору это ученое население по брегам Сены, равно как и неизвестно, бывал ли сам Вениамин из Туделы в стране Царфат, как евреи называли север Франции. Но центром местной еврейской общины пока оставался остров Сите, где помещалась синагога.
С общиной было связано название главной улицы Сите, пересекавшей остров на уровне Малого моста, — Еврейской улицы (Жюиври). Параллельно ей шла улица, которая в грамотах именовалась улицей Еврейских булочников (judearia pannificorum). Но речь здесь не шла о гетто, ведь христианское и иудейское население проживало здесь вперемешку. Община процветала до 1182 года, когда Филипп II Август впервые изгнал евреев за пределы королевства. Вскоре, впрочем, он разрешил им вернуться, но евреи поселились теперь на Правом берегу, у границ современного района Маре. Синагогу в Сите преобразовали в церковь Сент-Мадлен (святой Магдалины), а квартал, в котором жили евреи, был отдан суконщикам и скорнякам, о чем свидетельствуют названия улиц — Вьей Драпери (Старая Суконная) и Вьей Пеллетри (Старая Скорняжная).
Название набережной Ювелиров, знаменитой кэ дез Орфевр, воспетой в детективах Жоржа Сименона, появляется позже, но, очевидно, что ювелиры в Париже жили со времен святого Элуа — обилие церквей, часовен и монастырей предполагало наличие драгоценной церковной утвари, что гарантировало устойчивый спрос на труд мастеров золотых дел и огранщиков самоцветов. Можно предположить, что могли здесь найти работу те, кто изготовлял и ремонтировал церковные облачения.
Умозрительно можно заключить, что скопление большого числа клириков должно было определять инфраструктуру города. Неизвестно, были ли в Сите в это время различного рода злачные места. Во всяком случае, в более позднее времена каноникам категорически запрещалось сдавать свои дома, примыкавшие к клуатру, под винные лавки и таверны. Часто бывает, что строгие запреты указывают как раз на распространенность осуждаемой практики.
Обильное население, состоявшее из холостяков, главным образом молодежи (студенты соборной школы, писари-клерки, служки, молодые клирики, прислуживавшие прелатам и др.), позволяет предположить, что в Париже было немало проституток. Для второй половины XII века этому есть немало свидетельств, относившихся к кварталам Левого берега, но и улица Глатиньи в Сите, которая проходила к северо-западу от клуатра, в XIII веке пользовалась дурной репутацией. Вероятно, так было и веком раньше.
Население Сите росло, и в 1136 году, при епископе Этьене де Санлисе, были созданы три новых прихода. Однако ни в восточной оконечности острова, занятой епископом и канониками, ни в западной его части, занятой королевским дворцом, возможностей для строительства новых домов не было. В условиях относительно мирной жизни (последнее нашествие неприятеля на Париж относилось ко времени германского императора Оттона II, к 978 году) горожане все охотнее селились на берегах Сены. В XII веке на Левый берег из Сите перебрались студенты и магистры. Торгово-ремесленный люд предпочитал Правый берег, ведь Большой рукав Сены был главной судоходной артерией. За торговцами и ремесленниками последовали и другие обитатели Сите. В 1139 году в район рынка было перенесено аббатство Сен-Маглуар. Постепенно туда переместились и обитатели еврейского квартала (этот процесс начался еще до первого их изгнания в 1182 году). На район рынка, учрежденного в Шампо, были устремлены и взоры Парижского епископа Этьена де Санлиса. Это свидетельствовало, что сердцем складывавшегося нового города становился Правый берег. Но это дело будущего, а до середины XII века роль Сите как политического, духовного, да и экономического центра нарождавшейся агломерации оставалась неоспоримой.
О тех, кто занимал епископскую кафедру Парижа с начала X века до второй половины ХI века, мы мало что знаем, разве что их имена. Очевидно, что они принадлежали к знатным семьям, как, например, епископ Гозлен, тот самый, который организовал в 886 году оборону Парижа; он числил среди своих предков Карла Великого. В дальнейшем Парижская кафедра попала в руки представителей локальной элиты — графов Вандомских, Корбейских и Мелёнских, семей Монморанси или парижского рода Ле Ришей. Парижскими епископами чаще всего становились аббаты крупных монастырей, находившихся под покровительством королей: Сен-Мартен в Туре, Сен-Мор-де-Фоссе, Сен-Жермен-де-Пре. В правление Гуго Капета и Роберта Благочестивого, на рубеже X и XI веков, епископом Парижа был Рено, сын Бушара Досточтимого, графа Корбея и Мелёна. Став королем, Гуго Капет в благодарность за верную службу передал Бушару свой прежний титул графа Парижского. Впрочем, Бушар был последним, кто именовался графом Парижским. Но титул графа Корбейского и Мелёнского унаследовал его сын Рено, несмотря на статус клирика. Некоторое время он совмещал должность королевского канцлера с обязанностями епископа Парижского. В этом можно усмотреть свидетельство особой роли Парижа в королевской политике, еще задолго до обретения им статуса официальной столицы.
Очевидно, что епископами Парижскими становились люди, на которых короли могли всецело положиться. Впрочем, по мере усиления движения за обновление церкви, климат начал меняться. Короли уже не решались объявлять себя светскими аббатами монастырей, да и назначать угодных людей на епископскую кафедру, не считаясь с мнением духовенства, становилось все труднее. Все чаще королей и прелатов обвиняли в грехе симонии («святокупстве»)[20] — торговле церковными должностями. Когда в начале XI века епископом Парижа стал Азелен, внебрачный сын графа Фландрского, то многие стали критиковать этого епископа за недостойное поведение и, главное, за продажу церковных должностей во вверенном ему диоцезе. Против него выступили строгий моралист Фульберт Шартрский и архиепископ Сансский, под чьим омофором находился Парижский диоцез. В итоге, Азелен сложил с себя сан епископа и ушел в монастырь. Его сменил бывший королевский канцлер Франкон. Но даже если он и был королевским ставленником, то все же он был избран в соответствии с канонической процедурой и утвержден на епископской кафедре папой. В 1020 году умершего Франкона сменил Гезелен, происходивший из знатного бургундского рода. Именно он присутствовал при обследовании мощей в аббатстве святого Дионисия в 1054 году, когда стали распространяться слухи об их похищении. Следующий епископ, Жофруа Булонский, происходивший из семьи виконтов Шатодёна, оказал значительное влияние на политику, особенно в период малолетства Филиппа I. C 1075 по 1092 год он был королевским канцлером. При этом епископ оставался могущественным сеньором, имевшим своих рыцарей. Сохранились документы судебного процесса, который вел один из епископских рыцарей против аббатства Сен-Маглуар. В состав суда под председательством епископа Жофруа входили члены капитула — архидиакон, декан, оба кантора, канцлер и епископские вассалы из числа мирян.
В последней трети XI века отношения епископов и короля осложнились. На Западе движение за обновление церкви вылилось в самую настоящую «папскую революцию» — Римские папы, особенно папа Григорий VII, под знаменем борьбы с симонией отвергали вообще всякое вмешательство светской власти в дела церкви. Церковь на глазах меняла свой характер, превращаясь в единый и по меркам своего времени достаточно отлаженный механизм, подчинявшийся Риму. В это время оформилось представление о превосходстве папы над светскими правителями. Оказавшись втянутыми в длительную борьбу с могущественными германскими императорами (так называемый спор об инвеституре)[21], папы одержали несколько убедительных побед. Ярким свидетельством роста папского авторитета стали Крестовые походы, к которым во время своего визита во Францию призвал папа Урбан II. Папство мало считалось с французским монархом — в отличие от германского императора, французский король Филипп I не хотел, да и не мог сопротивляться стремительному усилению власти понтификов над духовенством. Папа Григорий VII не скрывал своего презрения по отношению к этому королю; среди прочего в 1074 году папа обвинил его в ограблении каравана итальянских купцов в окрестностях Парижа. Папский легат Гуго де Ди, направленный в том же году во Францию, рьяно принялся за дело, стремясь сместить недостойных пастырей, провести реформы монастырей, добиться беспрекословного подчинения авторитету папы. Он жаловался в Рим, писал яростные инвективы, отлучал от церкви и накладывал церковные наказания на ослушников. Несмотря на то, что он не встретил сопротивления со стороны короля, далеко не все прелаты и монахи во Франции были готовы поддержать реформаторский пыл легата. Будучи связаны с местными элитами, они вовсе не собирались отказываться от использования церковных должностей в своих семейных интересах и в случае угрозы своим позициям могли действовать вполне сплоченно. Французские прелаты ставили легату в вину злоупотребление отлучениями и интердиктами, а также стремление «умалить королевское достоинство». В результате все же был достигнут определенный компромисс: король отказывался от своих прерогатив назначать епископов, их должны были избирать каноники, а папа утверждал этот выбор. Но согласие короля с новой кандидатурой тоже признавалось обязательным.
Филипп I все же оказался втянут в конфликт с папством, но не из высоких политических соображений. В 1092 году он увел Бертраду, жену Фулька IV, графа Анжуйского, от супруга, вступил с ней в брак и провозгласил королевой Франции. Этот поступок вызвал бурное негодование папства и сторонников церковной реформы, чьим рупором был в то время Иво, епископ Шартрский. Над королем неоднократно нависала угроза церковного отлучения. Филипп I торжественно клялся удалить Бертраду и вернуться в лоно церкви, но каждый раз все оставалось по-прежнему. Так продолжалось двенадцать лет, причем находились епископы, которые поддерживали короля и даже обвенчали его с Бертрадой, санкционировав ее развод с графом Фульком Анжуйским.
Понятно, что король Филипп, Бертрада и поддерживавшие их представители духовенства, стали объектами острой критики со стороны церковных реформаторов, обвинявших короля в разврате и симонии. Иво Шартрский в одном из дошедших до нас посланий, повествовал, как некий аббат добился от Бертрады обещания получить вакантное епископство Орлеанское; когда же он прибыл ко двору, выяснилось, что Бертрада уже отдала это епископство другому кандидату, который надбавил цену. Король, успокаивая обманутого аббата, якобы ответил: «подождите, пока я использую этого человека, а потом потребуйте, чтобы его низложили, и тогда я исполню ваше желание».
В этих сложных условиях в 1092 году епископом Парижским становится Гийом из рода Монфоров, родной брат Бертрады. Казалось, что король, находившийся в конфликте с папством и церковными реформаторами, проводит на пост епископа Парижского своего верного человека, почти родственника, невзирая на его слишком молодой для епископского сана возраст. Вот и папа Урбан II (тот самый, что вскоре призовет христианское рыцарство к Крестовому походу) сразу же назначил особую комиссию по проверке законности избрания Гийома. Однако все оказалось не так просто.
Гийом не был похож на тех младших сыновей знатных родов, которые принимали сан священника, рассматривая церковные должности как надежную кормушку. Он был хорошо образован (и в этом тоже было веяние времени — епископами Парижскими отныне будут блестяще образованные люди), причем его учителем был все тот же Иво Шартрский, богослов, знаток церковного права и страстный борец против короля и, в особенности, Бертрады. Именно Иво Шартрскому папа Урбан II и поручил расследование обстоятельств избрания нового епископа Парижского. И грозный Иво так и не нашел, к чему придраться: «каноники и капитул поклялись, что действовали не под влиянием страха перед королем или перед так называемой королевой», писал он папе. Капитул, среди членов которого были и рьяные реформаторы, и не менее рьяные их противники, поддержал кандидатуру Гийома как вполне компромиссную: с одной стороны, он был почти родственником короля, с другой стороны, сторонником церковных реформ.
Более того, Иво Шартрский в письмах сам одобрял бывшего ученика. Гийом же считал себя недостойным епископского сана. Он ссылался на отсутствие должного опыта, опасался, что все подумают, будто он получил этот сан не по заслугам, а исключительно вследствие интриг сестры. Иво Шартрский сам отправился в Монпелье, где в то время находился папа Урбан II, и выхлопотал для своего ученика папское соизволение занять епископскую должность, не достигнув канонически необходимого возраста.
Гийом, похоже, был человеком, вполне искренне разделявшим идеалы борьбы за чистоту и величие церкви. Он был готов поступиться своими епископскими прерогативами. Так, он отказался от своей доли, причитавшихся ему от поступлений от парижской церкви Сен-Кристоф, что была расположена близ Отель-Дьё. Полностью передав контроль над ней капитулу, он надеялся, что каноники смогут лучше и с большей выгодой ею управлять. Епископ щедро одаривал правобережную обитель Сен-Мартен-де-Шан (это был парижский приорат аббатства Клюни — колыбели движения за обновление католической церкви).
Можно предположить в нем натуру, переживавшую личную драму. Служа церкви, он осознавал, что его сестра, которой он и был обязан своим саном, была виновницей конфликта короля с церковью. Служа королю, он не мог не видеть, насколько низок авторитет Филиппа I в глазах всего Христианского мира. В годы, когда многие вассалы короля отправились в Крестовый поход и стяжали себе великую славу и благословение Господне, французский король не принял участия в этом движении. Как бы то ни было, в 1102 году Гийом передал ведение всех дел Фульку де Санлису, декану капитула, и сам отправился на Святую землю, примкнув к отряду, спешившему на помощь крестоносцам Иерусалимского королевства. Вскоре пришло известие о смерти молодого епископа в этом походе...
Декану Фульку, по-видимому, доверял не только епископ Гийом и многие члены кафедрального капитула, но и Филипп I, и «так называемая королева» Бертрада. Но именно поэтому его кандидатура не устраивала реформаторов во главе с Иво Шартрским. Фульк был избран на епископскую кафедру капитулом и поддержан королем, но не утвержден папой Пасхалием II. Вскоре Фульк умер, так и не получив папского благословения.
Последующие события показали, что парижский капитул вовсе не был единодушен в поддержке короля в его затяжном конфликте с церковью. Еще в 1102 году на освободившуюся епископскую кафедру Бове был избран Галон, известный как сторонник церковной реформы. Но король поддерживал другого претендента — своего канцлера Этьена Гарланда, парижского архидиакона, представителя знатного рода, владельца ряда церковных и светских должностей. Без королевской инвеституры епископ не мог занять кафедру, и она оставалась вакантной. Такая ситуация была весьма выгодна королю: ведь пока не было епископа, доходы с диоцеза поступали в распоряжение короля по праву регалии[22].
Когда в разгар противостояния Фульк внезапно умер, то Иво Шартрский совершил смелый маневр — предложил парижскому капитулу кандидатуру Галона. По-видимому, сторонников реформы среди каноников было уже немало, к тому же можно предположить, что парижский архидиакон Этьен де Гарланд, могущественный соперник Галона, имел в Париже не только друзей, но и многочисленных врагов. И перспектива видеть его епископом Парижским заставляла голосовать за Галона даже тех, кто весьма прохладно относился к делу церковной реформы.
Капитул избрал епископом Галона, и через некоторое время папа Пасхалий II утвердил этот выбор особой буллой. В ней он призвал каноников помочь новому епископу восстановить имущество Парижской церкви, разоренной при прежних епископах, не смевших или не желавших оградить ее от посягательств светских лиц, прежде всего короля. (Увы, в этом можно усмотреть косвенное свидетельство того, что управление Парижской кафедрой романтически настроенным Гийомом де Монфором оказалось не слишком успешным с точки зрения процветания диоцеза.)
Но почему же король, не желавший утверждать Галона на кафедре Бове, согласился видеть его теперь епископом Парижским? По-видимому, у Филиппа I к тому времени «были выкручены руки». Авторитет папства, выросший в результате Крестовых походов, еще большая изоляция короля, постоянно нарушавшего собственные клятвы, еще большая активность страстного Иво Шартрского, все это возымело, наконец, свое действие. В луарском городе Божанси 20 июля 1104 года собрался поместный собор, где с точки зрения канонического права была доказана незаконность отношений Филиппа I и Бертрады. Теперь, когда перспектива отлучения от церкви стала неотвратимой, король дал обещание прекратить греховный союз (это было сделать тем легче, что королю, отличавшемуся болезненной тучностью, уже шел шестой десяток лет, по средневековым меркам он был весьма пожилым человеком). Новоизбранный епископ Галон принял активное участие в соборе в Божанси, а 2 декабря 1104 года собрал в Париже синод, где королю было даровано отпущение грехов после того, как тот поклялся, что прекратил отношения с Бертрадой.
Галону довелось еще не раз бороться против безнравственного поведения в своем епископстве. Именно он, заручившись поддержкой папы, расформировал монастырь Сент-Элуа в Сите из-за скандального поведения монахинь. Он жестко отстаивал епископские права, вступив, например, в конфликт с аббатством Сен-Мор-де-Фоссе по поводу все того же монастыря Сент-Элуа. Во многих своих начинаниях этот епископ ощущал поддержку Рима, но все более настойчивое вмешательство папы в дела французской церкви имело для епископа и оборотную сторону. В 1107 году папа Пасхалий II полностью высвободил из-под власти епископа аббатства Левого берега — Сент-Женевьев и Сен-Жермен-де-Пре. Вряд ли это решение пришлось епископу по душе.
Галон, друг и ученик Иво Шартрского, был еще одним высокообразованным епископом Парижским. Он уделял большое внимание преподаванию в соборной школе, начал возводить для нее новое здание на территории епископского дворца. В первые десятилетия XII века Париж выходит в число важнейших интеллектуальных центров Европы. Во главе соборной школы в то время стоял Гийом из Шампо, слава о котором гремела повсюду, и Галон, как и многие из лагеря сторонников церковной реформы, находился под обаянием личности этого преподавателя. Когда же в 1108 году Гийом оставил Сите и перебрался на Левый берег, где создал общину каноников — обитель Сен-Виктор, то Галон принял в этом начинании самое деятельное участие, щедро одарив викторинцев. Не случайно, что именно там он и был похоронен. Помимо того, что обитель Сен-Виктор демонстрировала новую модель соединения монашеских идеалов с ученой деятельностью, эту общину населяли уставные каноники, жившие в соответствии со строгими монашескими общежитийными правилами. По-видимому, епископ считал эту модель канониката идеальной и мечтал распространить ее на каноников Сите. Во всяком случае, реконструкция клуатра, обнесенного стеной на монастырский лад, была завершена на острове при Галоне. Очевидно, что в своей реформаторской деятельности Галон опирался на верных людей в капитуле — декана Бернье и архидиаконов. После смерти Галона (в 1116 году) один из архидиаконов, Жирбер, занял Парижскую кафедру и продолжил осыпать дарами обитель Сен-Виктор. Его преемник — Этьен де Санлис, ставший епископом в 1122 году, тоже прошел через опыт архидиаконата. Таким образом, если некогда стать епископом Парижским больше всего шансов имелось у канцлера короля или у знатного его ставленника, теперь наступало время церковных администраторов и интеллектуалов.
Судьба Этьена де Санлиса в какой-то мере иллюстрирует одну из парадоксальных черт парижской жизни, которую можно назвать «эффектом музея». Здесь сконцентрировано так много ценностей, что какой-нибудь интересный памятник, будь он расположен в ином регионе, привлекал бы толпы восхищенных туристов, в Париже просто бледнеет на фоне всемирно известных шедевров. То же самое происходит со многими яркими историческими личностями, обделенными вниманием историков лишь оттого, что жили в окружении звезд первой величины. Вот и личность Этьена де Санлиса, человека неординарного и талантливого, теряется в тени современных ему великих мыслителей и политиков — Петра Абеляра, Бернарда Клервоского, аббата Сугерия и других. Но если говорить о роли в истории Парижа, то епископ Этьен де Санлис заслуживает самого пристального внимания.
Он происходил из знатного рода де Латур-Санлисов, боковой ветви уже не раз упоминавшихся Ле Ришей, укорененных в Париже и давно служивших как королю, так и епископам. Образованный человек, Этьен, как и епископ Галон, был сторонником преобразования церковной жизни, освобождения ее от «постыдного угнетения со стороны мирян», очищения нравственных устоев парижского клира. Вместе с тем отправление должности архидиакона вооружило его необходимым административным опытом. В первые же годы своего пребывания на кафедре ему пришлось столкнуться с грозным противником — уже известным нам Этьеном де Гарландом, также представлявшим богатый парижский род.
Король Людовик VI Толстый (1108–1137), несмотря на унаследованную от отца тучность, которой он был обязан своим прозвищем, проявлял удивлявшую современников активность. Всю жизнь он вел непрерывные войны, как с мятежными баронами внутри своего домена, так и с окружавшими его земли могущественными вассалами. В этой борьбе он опирался на верных рыцарей, среди которых клан Гарландов занимал особое место. Братья Гарланды — Гийом, Ансо, Бартелеми, Жильбер и Этьен — еще при прежнем короле Филиппе I проявляли рвение на королевской службе. Выражалась эта активность также и в округлении собственных владений, и в стяжании как можно большего числа должностей. Среди семейств, оттесненных от власти напористыми Гарландами, была и семья Этьена де Санлиса, долго владевшая важной придворной должностью кравчих (бутелье), но в 1112 году Ги де Санлис был заменен на Жильбера де Гарланда. Клирик Эьен де Гарланд, набравший немало церковных должностей — архидиакона Парижского, декана капитула собора в Орлеане, декана капитула святой Женевьевы и многих других, попытался в 1102 году занять кафедру епископа Бове. Став королевским канцлером, он не скрывал своих намерений получить посох епископа Парижского, который в прошлом часто доставался именно королевскому канцлеру. Когда в 1114 году умер Жофруа, епископ Бове, Этьен потребовал, чтобы епископа Парижского Галона перевели на освободившееся место (на которое тот и был изначально избран), а его, Гарланда, королевского канцлера, поставили бы на место Галона.
План не удался. Папа Пасхалий II решительно выступил против этой комбинации. Неизвестно, поддержал бы Гарланда капитул... Но Гарланд был неплохо укоренен в Париже. Именно он в 1115 году отстраивает в Сите капеллу Сент-Аньян, ту самую, что частично сохранилась и до наших дней. Политика Гарланда вполне понятна, ведь среди прочего он числился деканом капитула при коллегиальной церкви святого Аниана в Орлеане. Прославляя древнего орлеанского святого, современника святой Женевьевы, возглавившего оборону Орлеана от гуннов, строительством парижской часовни на собственные средства, Гарланд одновременно и укреплял свои позиции среди орлеанских каноников, и показывал каноником парижским, сколь заботливым он может быть, возглавив Парижский диоцез. И действительно, он очень много делал для каноников святой Женевьевы, чьим деканом он тоже был.
В 1120 году Гийом де Гарланд погиб в одном из сражений, и Эьен де Гарланд, который как канцлер распоряжался королевской печатью и домовой церковью короля, добился беспрецедентной для клирика почести — он сам стал сенешалом, главой королевского воинства. Таким образом, клан Гарландов завладел тремя из пяти высших придворных должностей (канцлера, кравчего и сенешала). У Этьена де Гарланда всегда было немало врагов. Иво Шартрский в своих письмах рисовал его закоренелым прелюбодеем, азартным игроком в кости, любителем войны и охоты, словом, его облик никак не соответствовал представлениям реформаторов о достоинстве духовного сана. После смерти Иво Шартрского (1116 год) обличителем Гарланда становится Бернард Клервоский, лидер нового монашеского ордена цистерцианцев и вдохновитель сторонников церковных реформ, в будущем причисленный к лику святых.
«Я спрашиваю, что за чудовищное желание казаться сразу и клириком, и воином, и не быть ни тем, ни другим? Кто может видеть без изумления, а вернее без отвращения, как один и тот же человек, то идет вооруженный во главе вооруженного воинства, то, облекшись в белоснежные ризы, провозглашает евангелие в церкви? Он не испытывает стыда, хотя и является клириком, предпочитая королевский двор церкви, а королевскую трапезу — алтарю. Он предпочитает называться сенешалом, нежели архидиаконом, и служить королю земному, а не небесному,» — возмущался Бернард Клервоский, хотя спустя некоторое время он будет прославлять членов духовнорыцарских орденов именно за то, что они удачно совмещают священство с воинскими подвигами[23].
Этьен де Санлис, заняв епископский дворец, сразу же столкнулся с Гарландом. Как минимум три причины предопределяли противостояние епископа с канцлером-сенешалом: застарелая вражда между их семействами, притязания на одну и ту же епископскую кафедру, принципиальное расхождение во взглядах на церковь и ее отношения со светской властью. Все, кто становились противниками епископской власти или шире — сторонников реформы, все, кто тяготился строгостью новых монастырских уставов, брались под покровительство канцлером. Так, он несколько раз помогал Абеляру, а в конфликте епископа со схоластиком (руководителем соборной школы), поддерживал последнего.
События не заставили себя ждать. Нотье, один их архидиаконов, ставленник Гарланда, вступил в конфликт с клириками своего архидиаконства, требуя с них какие-то платежи. На церкви, чьи священники отказывались платить, Нотье наложил интердикт, не заручившись согласием епископа. И хотя подобная практика была обычным делом, Этьен де Санлис объявил действия архидиакона самоуправством и выступил против него, опираясь на поддержку большинства капитула. На стороне Нотье был канцлер Гарланд и верные ему люди. Дело было передано в Рим, где комиссия из трех кардиналов решила дело в пользу епископа.
Своим напористым характером и алчностью Гарланд умножал себе врагов, к числу которых примкнула и Аделаида Савойская, новая жена короля, с которой Гарланд не поладил с самого дня ее свадьбы в 1115 году и не собирался считаться и впредь, полагаясь на свое безраздельное влияние на Людовика Толстого. Но роль королевы год от года возрастала, и ссориться с ней было тем менее разумно, что с 1119 года ее родной дядя, архиепископ Вьеннский, стал папой Римским под именем Каликст II. В 1127 году, надеясь удержать важнейшую должность сенешала в руках своих людей, Гарланд передал ее своему племяннику, точнее мужу своей племянницы — Амори де Монфору (из рода Бертрады де Монфор). При этом он либо не спросил разрешения короля, либо Людовику Толстому это дело было представлено именно таким образом. Король, наконец, обрушил свой гнев на клан Гарландов. У Этьена де Гарланда была отобрана канцлерская печать, должность сенешала осталась незанятой, а должность кравчего вернули семейству де Санлисов, родственникам епископа. В ответ Гарланды и их союзники взялись за оружие. Гарландов объявили мятежниками, и все их дома в Париже и его округе были разрушены. Эьен де Гарланд и Амори де Монфор, заручившись поддержкой английского короля, ожесточенно оборонялись в своих замках. Конфликт перерос в гражданскую войну, длившуюся больше трех лет. Во время осады одной из крепостей мятежников сам король был ранен настолько тяжело, что спешно пришлось короновать его старшего сына Филиппа, дабы обеспечить преемственность власти на тот случай, если король не оправится от раны.
Реформаторы могли торжествовать — их главный противник был отстранен от власти. Для епископа 1127 год начался весьма успешно. Завершено строительство здания школы, примыкавшего к епископскому дворцу, теперь контроль над школьным делом стал более строгим. Надо сказать, что Этьен де Санлис с большой тревогой смотрел на то, как все более оживленная школьная жизнь Парижа выходила из-под контроля церковных властей. Его беспокоили как содержание преподававшихся доктрин (и он был активным участником церковных соборов, осуждавших учения того или иного магистра), так и нравственное состояние студентов. И позже он пригласил в Париж своего друга Бернарда Клервоского специально для того, чтобы вразумить школяров его красноречивыми проповедями. Вместе с тем, этот образованный епископ отнюдь не был обскурантом — он мечтал найти гармоничное сочетание разума и веры, образованности и истинно христианской жизни. Как и его предшественники, епископы Галон и Жильбер, Этьен де Санлис считал обитель Сен-Виктор образцом искомой гармонии. Он всю жизнь помогал общине сен-викторских каноников, часто бывал в ней и завещал ей свою богатейшую библиотеку. Викторинцы чтили Этьена де Санлиса как одного из основателей аббатства.
Главным начинанием 1127 года стало объявленное епископом преобразование парижского капитула. Взяв за основу устройство общины Сен-Виктор, Этьен де Санлис ввел для парижских каноников общежитийный устав, превратив их в каноников уставных («регулярных»), пусть и живших в городе, но руководствовавшихся строгой монашеской дисциплиной в духе движения за обновление церкви.
Однако парижские каноники не были рады перспективе отказаться от пребенд, вольготного жилья, своих социальных позиций в парижском обществе. Инициаторами сопротивления стали каноники, близкие Гарланду, но и сам Людовик VI возмутился тем, что реформа проводилась без его согласия. Король понимал, что реформа парижского капитула и неминуемое преобразование всех прочих капитулов на территории домена, лишит королевскую власть последнего способа хоть как-то влиять на избрание епископов[24]. Всем еще памятен был эпизод противостояния короля и капитула в 1104 году, когда епископом стал Галон. На сей раз король запретил Парижскому епископу проводить какие-либо реформы без разрешения, но тот не уступил и, ободряемый советами Бернарда Клервоского, пожаловался в Рим. В ответ король использовал право регалии и лишил епископа доходов, поступавших с «мирского имущества» — всех сеньориальных и судебных доходов, которые король передавал ему во время инвеституры. Этьен де Санлис бежал в цистерцианский монастырь во владениях Тибо IV, графа Шампанского, злейшего врага короля, и оттуда наложил интердикт на все Парижское епископство. Церковные службы, похороны, крестины и свадьбы прекращались до того момента, пока король не прекратит свои беззаконные, с точки зрения Этьена де Санлиса, действия. Епископ и Бернард Клервоский рассчитывали на вмешательство папы и на то, что в условиях начавшейся гражданской войны с Гарландами король будет вынужден уступить, как уступил некогда Филипп I перед угрозой церковного отлучения.
Однако Людовик VI, при всей своей горячности и непоследовательности, никогда не допускал ущемления королевских прерогатив. К тому же французские прелаты не выступили против короля сплоченным строем: чрезмерная активность реформаторов раздражала многих в церковных кругах. И, наконец, Римский папа Гонорий II не собирался обострять конфликт с королем. Все яснее вырисовывался стратегический союз крепнущей власти короля Франции и папства. Вспомним, как незадолго перед этим, в 1124 году, Людовик VI поднял с алтаря базилики Сен-Дени орифламму, знамя священной войны, и выступил против императора именно потому, что Генрих V воспринимался как враг папства. Римский понтифик справедливо полагал, что меч королей Франции еще не раз будет приходить на помощь папской тиаре.
Папа приказал Этьену де Санлису помириться с французским королем, чем вызвал недовольство Бернарда Клервоского. В послании папе он писал, что снятие интердикта дало возможность возрасти гордыне французского короля. Но Этьен де Санлис был вынужден уступить — интердикт был снят, король вернул епископу его доходы, однако от реформирования парижского капитула по образцу общины Сен-Виктор пришлось отказаться.
Противостояние епископа с Гарландом продолжалось. Вскоре опальному канцлеру удалось договориться с королем, получить прощение и даже вернуть канцлерскую печать. И хотя впредь он уже не оказывал заметного влияния на судьбы королевства (уступив эту роль аббату Сугерию), Этьен де Гарланд оставался важной фигурой в церковной жизни. Он по-прежнему был деканом аббатства Сент-Женевьев, и жившие там каноники так же, как и каноники собора Нотр-Дам, отвергли попытки реформирования по образцу общины Сен-Виктор и отказались признавать над собой власть епископа в чем бы то ни было, в частности, в деле выдачи разрешений на преподавание. В 1132 году между епископом и аббатом Сент-Женевьев вспыхнет новый конфликт, и на аббатство и прилегавший к нему бург вновь будет наложен интердикт. И опять потребовалось папское вмешательство, чтобы снять интердикт.
Но Этьена де Санлиса ждал еще больший удар — противники реформаторов в 1133 году чуть ли не у него на глазах зарезали Тома де Марля, приора обители Сен-Виктор, друга и советника епископа Парижского. Почти одновременно был убит Аршамбо, помощник декана орлеанского капитула святого Креста, также сторонник реформаторов. В обоих случаях это было делом рук приверженцев Этьена де Гарланда. Несмотря на требования епископа, виновные не понесли должного наказания, король опасался новой гражданской войны. Чувствуя некоторую вину перед осиротевшей общиной Сен-Виктор, Людовик VI буквально осыпал ее щедрыми дарами.
Судя по всему, король оказался прав, несмотря на негодование реформаторов. Новой гражданской войны удалось избежать. Примирившись с королем, Эьен де Гарланд не представлял больше угрозы для мира в королевском домене. Остаток свой жизни Гарланд провел, занимаясь делами церкви, он оставил богатые вклады на обновление собора Нотр-Дам в Париже. Портал святой Анны возводился на средства, выделенные по завещанию Гарланда. Возможно, он даже был автором своеобразной «мемориальной программы» этого портала, о чем мы расскажем ниже. Историки чаще обращают внимание на времена конфликтов, а не на периоды примирения. Несмотря на эпизоды открытого противостояния и с общиной Сен-Виктор, и с Этьеном де Санлисом, Этьен де Гарланд оставался щедрым благодетелем викторинцев, признательно поминавших его в своих молитвах. Как и подобает архидиакону, совместно с епископом, с которым он теперь поддерживал дружеские отношения, он инициировал долгожданную реконструкцию старой церкви Нотр-Дам, чтобы привести ее красоту в соответствие с величием королевства. Он же подарил парижскому капитулу фамильные виноградники своей семьи, расположенные у подножья горы святой Женевьевы. «Виноградник Гарланда», Кло Гарланд, станет сердцем будущего университетского квартала Парижа, и имя этого воинственного клирика навсегда будет запечатлено в топонимике Парижа.
Как раз в разгар описываемых событий, когда епископ только что снял интердикт с Парижа, зимой 1129–1130 года, на город, как мы помним, обрушилась эпидемия эрготизма — «Антонова огня». В предыдущей главе мы говорили о чуде святой Женевьевы, победившей болезнь. Но у этого чуда был вполне земной организатор — епископ Парижский Этьен де Санлис. Именно он услышал чаяния парижской толпы, обезумевшей от страха. Составители сочинения «Чудеса святой Женевьевы» глухо упоминают о том, что епископ пытался побороть эпидемию иными средствами: из крипты выносились все драгоценные реликвии (мы можем быть уверены, что среди них были и мощи святого Марцелла), но они не возымели действия. Теперь, зная накал политических страстей в Париже, мы можем по достоинству оценить беспрецедентный поступок епископа. Этьен де Санлис отправился на гору святой Женевьевы, к своему сопернику-аббату, зная насколько сильны здесь позиции Гарланда, декана местного капитула, в ту пору кровного врага епископа. Епископ явился во главе пышной процессии и нашел в себе достаточно красноречия убедить аббата Гийома де Вольпиано в необходимости вынести мощи святой, дав гарантии, что они будут возращены и что это не создаст прецедента, ущемлявшего бы независимость аббатства (сомнения аббата были небезосновательны, вспомним, что всего через год аббатство подвергнется интердикту, наложенному тем же епископом). Как мы уже знаем, мощи святой были доставлены в собор Нотр-Дам, где произошло массовое исцеление, закончившееся давкой, что станет важным аргументом в пользу срочной перестройки старого здания. Но после чудесного исцеления каноники Сент-Женевьев поспешили вернуть раку святой на место. Даже если епископ и хотел завладеть мощами покровительницы Парижа, у него это не получилось, но ему удалось другое — он победил (или, во всяком случае, не проиграл) в борьбе истолкований.
Аббат и каноники Сент-Женевьев настаивали на «незапамятной давности» этого ритуала и на самодостаточности целительной силы их святой. Епископ и каноники Нотр-Дам утверждали, что чудо произошло лишь тогда, когда мощи святой были принесены под своды храма, посвященного Деве Марии. Только Богоматерь сумела придать святой Женевьеве достаточно силы, чтобы исцелить страшную «пылающую болезнь». На этом настаивал епископ, учреждая праздник 26 ноября, который отмечался не только в аббатстве, но и во всех парижских церквях. Отныне коллективные моления святой Женевьеве будут происходить именно по сценарию, придуманному Этьеном де Санлисом: святая во время процессии с ее мощами символически посещала Сите, как правило, в сопровождении других реликвий. Епископы давно стремились собрать у себя как можно больше святых мощей, но, пожалуй, впервые мы можем наблюдать столь осознанное стремление подчинить всех местных святых культу Девы Марии[25].
Первая треть XII века была, как мы видели, временем беспрецедентного взлета аббатства Сен-Дени. Аббаты Адам и, особенно, Сугерий проявили виртуозное мастерство, добившись новых успехов в почитании своего патрона, и каждый символический успех сопровождался вполне материальным приращением богатства и юридических прав аббатства. Расцвет жест («песен о деяниях»), легенды о важнейших реликвиях Христианского мира, собранных в аббатстве со времен Карла Лысого, почитание короля Дагоберта, наделившего аббатства исключительными правами, обретение в 1124 году древней орифламмы, дарующей победу в священной войне, сопровождались признанием всей полноты прав аббатства на бург Сен-Дени, отказом короля от своих прав на поле Ланди, запретом всякого строительства на этом поле и, наконец, передачей монастырю в том же 1124 году всех прав на проведение ярмарки и ярмарочную юстицию.
В этих условиях, как мы помним, Этьен де Санлис и его предшественники не смогли противопоставить монахам «своего» святого Дионисия, им не удалось доказать, что они владеют мощами первого епископа, и отобрать мощи у аббатства тоже не получилось. К аббату Сугерию сторонники реформ относились с некоторым недоверием, но вступать с ним в открытое противостояние было невозможно, слишком сильны были его позиции. Однако Парижскому епископу удалось договориться с аббатством по поводу ярмарки. Этьен де Санлис обладал, судя по всему, вкусом и способностями к организации церемоний, при этом он смог отвоевать хотя бы позиции для своих преемников. Монахи признали определенные права епископа на эту ярмарку, что выражалось в ежегодной уплате епископу десяти ливров серебром. Но главное заключалось в том, что ярмарка Ланди не могла начаться без благословения епископа. Каждый год в июне здесь собиралась многолюдная процессия парижан, впереди которой шли капитул и весь парижский клир. Участники процессии двигались по Правому берегу и выходили на равнину Ланди, где их встречали представители аббатства. Достигнув возвышенности в центре — камня Перрон близ кургана Монжуа, — епископ поднимался на заранее возведенную кафедру, откуда произносил слова проповеди и благословлял ярмарку.
Мы не знаем, как конкретно шли переговоры между епископом и монахами, кто составлял сценарий «незапамятного ритуала». Но очевидно, что обычай этот установился непосредственно после 1124 года, в период пребывания на кафедре Этьена де Санлиса, которому удалось зафиксировать ключевую роль епископа Парижского. Тем самым был оформлен многовековой процесс складывания жесткой связки: Сен-Дени — Ланди — Париж.
Вполне очевидно, что переговоры по поводу ярмарки Ланди способствовали осознанию епископом всей важности борьбы за рыночные доходы. Этьен де Санлис не просто пришел к выводу, что центр экономический жизни неуклонно смещается на Правый берег, по-видимому, он даже раньше короля оценил, насколько перспективным является рынок, формировавшийся к северу от обжитых районов на пустыре Шампо. И епископ решил первым зафиксировать свои права. В 1137 году он подписал договор с королем о совместном получении всех доходов с этих мест — пошлин с торговли, полицейских штрафов. Назначавшийся для управления этими местами королевский прево приносил клятву епископу, а епископский прево — королю, и они не могли действовать поодиночке. Трезво оценивая свои возможности, епископ отказался от борьбы с королем, но выделив себе твердо определенную часть, эти доходы епископ собирал неукоснительно. И он не просчитался — именно здесь формировался грандиозный рынок — будущее Чрево Парижа, Ле-Аль.
Договор Этьена де Санлиса и Людовика VI о размежевании территории и о разграничении полномочий в какой-то мере был продолжением компромиссного решения, найденного за год до описываемого соглашения. В 1136 году Этьену де Санлису удалось завершить давний спор, унаследованный им еще от епископа Галона. Королевское аббатство Сен-Мор-де-Фоссе, неподвластное епископу, все же получило права на бывший женский монастырь Сент-Элуа в Сите, но большая часть принадлежавших ему земель на острове перешла под власть епископа, что и привело к созданию трех новых приходов. Это соглашение 1137 года можно считать предшественником знаменитой грамоты размежевания 1222 года, мирового соглашения между королем Филиппом II Августом, с одной стороны, и епископом и капитулом, с другой стороны; в результате был подведен итог вековому спору за земли и доходы.
ХII век ставил все новые проблемы перед старыми хозяевами Парижа. Они, как могли, адаптировались к новым условиям, чтобы, если не выиграть, то хотя бы не проиграть полностью. У Этьена де Санлиса это получалось неплохо. И, что показательно, он прекрасно понимал, как важно укрепиться на Правом берегу, в «деловой зоне» новой агломерации.
В XII веке, а может быть и раньше, население выплескивалось из Сите на Правый берег. Но мы уже знакомы с тем, как он обживался ранее. Характер заселения Правого берега во многом определялся естественными условиями. Вдоль берега Сены шла гряда небольших холмов аллювиального происхождения, а за ней равнина, переходящая в топкие берега старого русла Сены — легендарной Туделы, которую когда-то не смогли сходу преодолеть римские легионы, штурмовавшие город паризиев. Еще дальше начиналась череда уже настоящих холмов (или как их тогда называли «гор»): Менильмонтан, Бельвиль, Монмартр, Пасси.
Хотя прибрежные «холмики» (монтикулум, как они называются в латинских источниках), были заселены очень давно, осушение болотистой Туделы растянулось почти на тысячу лет, причем ее освоение шло с запада на восток. Под старым руслом Сены несся подземный поток, и в период сильных дождей вода вырывалась на поверхность и сливалась с ручьями, текущими с холмов и превращавшимися во время ненастья в грозные реки. Если еще и Сена выходила из берегов своего главного русла, то жители Правого берега могли спастись только на вершинах своих холмиков.
Григорий Турский рассказывал, что во время одного из таких разливов вода старицы поднялась настолько, что до базилики Сен-Лоран (святого Лаврентия), расположенной в районе нынешнего Восточного вокзала в конце Севастопольского бульвара, добирались лишь на лодках, причем одна из них потерпела самое настоящее кораблекрушение. Но и через семь веков, во время наводнения 1281 года, местное болото пересекали на лодках.
Осушение этих земель началось рано. Поначалу на отвоеванной у воды тверди устраивали общественные пастбища, затем огороды. Но долго еще делянки огородников обводили дренажными канавками для стока воды, несшейся с холмов. Позже, когда до этих мест дошла линия городских укреплений, окружавшие их рвы возьмут на себя роль коллекторов.
Мы уже знаем, что южнее острова Сите кромка Правого берега была слишком топкой, а севернее — слишком высокой, чтобы служить естественной пристанью. Единственным удобным местом для этого была бухта с песчаным берегом, расположенная напротив восточной части острова. Это место называлось «Грев» от grava — слова, по-видимому, кельтского происхождения, обозначавшее песчаную площадку, песчаный берег. Пологий спуск к воде был удобен для того, чтобы вытаскивать лодки на берег для разгрузки. Берег этот стали именовать Гревским портом. Очевидно, что достоинства Гревского порта, к которому примыкали незатопляемые холмы, были оценены задолго до прихода в эти места римлян. О давности обитания здесь людей свидетельствуют данные топонимики, а также существование в этих местах священных камней — мегалитов, почитавшихся с незапамятных времен. Сейчас эти камни не сохранились, но сведения о них дошли в самых разнообразных источниках.
Один из таких больших камней — менгиров — простоял в этих местах, вблизи церкви Сен-Жерве до середины XV века, пока толпа неугомонных студентов однажды ночью не выкопала его из земли и не отнесла на Правый берег, где устраивала вокруг него неприличные пляски. Мы знаем об этой истории из судебных отчетов, а также потому, что среди студентов был знаменитый парижский поэт Франсуа Вийон. Парижане, всегда острые на язык, окрестили этот камень Пет-о-Дьябль (Pet-o-Diable, наименее похабный перевод этого названия на русский язык — «Чертова тумба»). Были еще знаменитые камни Пьер-о-Ле перед церковью Сен-Жак-де-ла-Бушри и Пьер-о-Лар к северу от церкви Сен-Мерри. Народная этимология, исходя из того, что торговля рыбой близ Гревской площади велась около так называемого «Рыбьего камня» — Пьер-о-Пуассон — по аналогии объясняла и эти названия тем, что на камнях продавали соответственно молоко (lait) и сало (lard). Но латинское написание названия первого камня, Petra lata, к молоку не имеет никакого отношения — этим термином в средневековых текстах обычно обозначались дольмены. Название «Пьер-о-Лар», возможно, указывало на стелу, с изображением римских богов — ларов («камень с ларами»). Как мы помним, в раннехристианскую эпоху базилики возводились в непосредственной близости от языческих капищ с целью христианизировать места почитания старых богов. Пьер-о-Ле, располагавшийся перед церковью Сен-Жак-де-ла-Бушри, с конца XV века стал служить основанием для большого каменного креста. Но позднее, поскольку он затруднял движение, его передвинули вплотную к храму.
Пет-о-Дьябль был выкорчеван студентами, Пьер-о-Ле был уничтожен вместе с церковью Сен-Жак в начале XIX века, а о камне Пьер-о-Лар напоминает сегодня лишь название улочки, некогда длинной, а теперь сильно урезанной. По улице Пьер-о-Лар можно свернуть с улицы Сен-Мерри, и, совершив поворот, она через несколько десятков метров выведет на улицу Бобур, как раз напротив тыльной стороны Центра Помпиду.
Весьма вероятно, что в этих местах чтили какое-то солярное божество. Вспомним, какой костер разводили на Гревской площади на Иванов день, 24 июня. Несмотря на присутствие официальных властей (иногда и самого короля) в нем ясно видны языческие корни — сожжение жертвенных животных. Расположенные рядом с Гревской площадью церкви Сен-Жан-ан-Грев (святого Иоанна Крестителя) и Сен-Жерве-э-Сен-Проте (святых Гервасия и Протасия) отмечали свои престольные праздники в неделю летнего солнцестояния, 24 и 19 июня соответственно, то есть в дни, когда у многих народов чередой идут языческие обряды, посвященные обожествленному солнцу. В борьбе с язычеством церковь не только ставила свои базилики на местах старых капищ, но и придавала христианский смысл традиционным календарным праздникам.
С северной стороны холма располагалось старинное кладбище. На римской дороге, которая вела на север (ныне улица Сен-Мартен), находилась древняя капелла святого Петра. Около 700 года в ней упокоился святой Мерри (Медерик), аббат монастыря святого Мартина в Отёне, а позже на его могиле происходили чудеса. Сегодня величественное здание церкви Сен-Мерри, перестроенное в духе пламенеющей готики, удобнее всего рассматривать со стороны фонтана Стравинского перед Центром Помпиду.
В конце каролингской эпохи поселение, расположенное на холме Сен-Жерве, было обнесено укреплениями. Маловероятно, что эти укрепления могли защитить жителей от норманнов во время осады 885–886 годов, но о существовании тогда рва, частокола и укрепленных ворот нам говорит многое, в том числе топонимика.
Этот укрепленный городок — бург Сен-Жерве — имел трое ворот. У восточных ворот Бодуайе в XII веке располагался продуктовый рынок. Учитывая, что рынки часто возникали при кладбищах, можно предположить, что рынок Бодуайе перекочевал сюда с ближайшего кладбища при церкви Сен-Жан (остатков того древнего некрополя, где в меровингскую эпоху молились святые Мерри и Элуа). В 1157 году Людовик VII передал право на сбор торговых пошлин за городскими воротами больнице Отель-Дьё, представителям которой затем не раз приходилось отстаивать эту привилегию в спорах с королевскими чиновниками. На рынок доставляли свежие овощи с соседних полей, расположенных в Маре, свежую рыбу, гусей, которых жарили прямо на месте.
Северные ворота, ворота Сен-Мерри, выходили на старую дорогу Сен-Мартен, проложенную еще в римские времена. Известно, что эти ворота были сделаны в форме арки.
Южные, или Парижские ворота, выходили немного севернее Гревского порта, перед укреплениями Большого моста. Здесь традиционно располагался главный мясной рынок, где производили забой скота, пригоняемого в Париж.
В XI–XII веках территория бурга Сен-Жерве не подчинялась напрямую королю, сеньором этих мест был граф Мелёна. Во второй половине XI века граф Галеран II принимал участие в восстановлении церкви Сен-Жерве, поместив в ней монахов мелёнского аббатства святого Никасия. Лишь к концу XII века эти земли отошли под власть короля.
Когда проводилась реконструкция, баптистерий Сен-Жан-ле-Рон расширили, немного переместив в сторону Гревской площади. С этого момента баптистерий стал церковью Сен-Жан-ан-Грев, а несколько позже центром богатого прихода. Таким образом, к началу XII века мы можем с уверенностью говорить о существовании вокруг бурга Сен-Жерве пяти церквей — Сен-Мерри, Сен-Бон и Сен-Жерве, Сен-Жан-ан-Грев и Сен-Жак-де-ла-Бушри.
Об истории последней церкви нам известно немного. Сейчас от нее осталась лишь башня святого Иакова (тур Сен-Жак), пятидесятиметровая колокольня в стиле «пламенеющей готики», построенная в начале XVI века при Франциске I и ставшая одним из символов Парижа[26]. Сама церковь была снесена в XIX веке при прокладке улицы Риволи. Во время работ близ церкви был обнаружен фундамент древней базилики. Известно, что где-то на Правом берегу неподалеку от Сены в VIII–IX веках располагалось аббатство святого Мартина Турского. После норманнского разорения на развалинах старого аббатства или в непосредственной близости от них была построена часовня Сен-Жак (святого Иакова). Часовня находилась под духовной властью церкви Сен-Жермен-л'Осеруа, но где-то в 1110-х годах была передана приорату Сен-Мартен-де-Шан. Братия Сен-Мартен-де-Шан всегда предъявляла претензии на территорию, сегодня расположенную между мостом Менял (Понт-о-Шанж) и мостом Нотр-Дам и между улицами Сен-Дени и Сен-Мартен до пересечения с современной улицей Риволи. Вспомним, что в XII веке приорату принадлежал приход Сен-Дени-де-ла-Шартр на другом берегу Сены. Некоторые символические обязанности по отношению к приорату несли прихожане церкви Сен-Жак.
Часовня была посвящена апостолу Иакову, чья могила в далекой Астурии, в Сантьяго-де-Компостела, стала вторым по святости местом паломничества после Иерусалима. Многие дороги в Испанию для жителей Северной Европы вели через Париж. Подойдя к Сене с севера, паломники посещали часовню, где, по-видимому, был и странноприимный дом, а затем, переправившись на Левый берег, двигались дальше на юг по «дороге святого Иакова», давшей в XIII веке имя улице Сен-Жак. И поэтому монахов-доминиканцев, разместившихся на этой центральной улице Левого берега в 1259 году, парижане сразу же окрестили якобинцами. Тогда-то, чтобы отличаться от церкви доминиканского монастыря, церковь-часовня Сен-Жак получила прозвище «Мясницкая» — «Бушри». Это было вполне заслуженное прозвище, ведь рядом с церковью селились мясники расположенных неподалеку Больших боен.
Сен-Жерве, древняя церковь святых мучеников Гервасия и Протасия, оставалась центром бурга, да и сейчас она продолжает доминировать над этой частью Правого берега. Правда, то, что мы видим сегодня — это заново отстроенная церковь рубежа XV и XVI веков. В следующем столетии архитекторы, отрицательно относившиеся к стилю «пламенеющей готики», сочли его недостойным ни святых Гервасия и Протасия, ни столицы христианнейшего короля Франции. К счастью, они не смогли разрушить до основания могучее старое здание и выстроить на этом месте новую церковь (как это произошло с церковью Сен-Сюльпис на Левом берегу), но они снабдили здание фасадом в стиле маньеризма, и некоторое время считали церковь Сен-Жерве самой красивой церковью Парижа. Но сейчас туристы куда охотнее фотографируют тыльную — готическую — сторону церкви, чем фасад XVII столетия.
Церковь Сен-Жерве представляет немалый исторический интерес и со стороны портала. Сегодня перед ним можно увидеть довольно молодое дерево. Еще в конце 1990-х годов здесь рос старый вяз, посаженный незадолго до Первой мировой войны. Но и на планах Парижа XVI века вяз был изображен на том же месте. По документам ясно, что вязы сменяли здесь друг друга и в XIII–XV веках. Росли они здесь и раньше, предположительно, с X века. Во французских небольших городках или крупных селах в центре города издавна росло дерево, чаще всего это был вяз, реже — ясень. Под деревом вершили суд, заключали договоры, решали важнейшие совместные дела, зачитывали распоряжения властей. Вяз — в какой-то мере был душой общины, символом ее автономии[27].
Сегодня подобное дерево мы можем увидеть лишь здесь, в бурге Сен-Жерве, во всех остальных парижских агломерациях центром являлось не место проведения собрания общины, а резиденция сеньора или сеньоров. В Сите — королевский дворец, дворец епископа и клуатр. В пригородных бургах Левого и Правого берегов[28] — аббатство или крупная церковь. Если говорить о монастырских бургах, то вокруг центральной базилики возникали сначала часовни, а затем и приходские церкви для зависимого населения.
В бурге Сен-Жерве помимо старого вяза таким местом сбора жителей (точнее — самых уважаемых из них) был крест, стоявший посреди Гревской площади, которую латинские грамоты именовали Старым форумом Парижа. Одно из значений слова «форум» означает именно рыночную площадь, но коннотация с местом общественных собраний оставалась. Здесь обсуждали важнейшие дела, в частности те из них, которые относились к организации речной торговли. В дождливую погоду горожане укрывались под портиками домов, окружавших площадь. Так продолжалось до тех пор, пока в середине XIV века не был выстроен «Дом с колоннами», здание городской ратуши, прообраз современной громады Отель-де-Виль.
Бург Сен-Жерве с его традициями самоуправления, с его ремесленным и торговым людом, с его вечной сутолокой рынка, и стал ядром, определившим лицо парижского Правого берега.
К западу от Большого моста и Шатле высился второй холм Правого берега. Берег в этом месте был более крутой, к воде вела лестница. Своей северной стороной холм переходил в высокое ровное плато, тянувшееся до болотистых лугов старого русла Сены. Здесь были неплохие условия для земледелия и скотоводства, и расположившееся на этом холме поселение сохраняло свой вид дольше, чем бург Сен-Жерве.
Церковь святого Германа Осерского (того самого, который в свое время благословил святую Женевьеву) стояла здесь с меровингских времен. Во время осады Парижа норманны разбили здесь свой лагерь. Будучи хорошими воинами и поняв, что под Парижем они встали надолго, скандинавы возвели вокруг церкви земляной вал, укрепив его камнем и деревом. Скорее всего, остатки лагеря и определили границы бурга, сложившегося после того, как дотла разоренная церковь медленно возрождалась из пепла. На рубеже Х и ХI веков церковь была перестроена королем Робертом Благочестивым, причем во время строительных работ была обнаружена гробница святого Ландри (Ландёрика). Понятно, что от тех построек в облике церкви, которую сегодня мы видим напротив Лувра, ничего не сохранилось.
Король вернул церкви некоторые из утраченных земель, учредил в ней общину секулярных каноников (напомним, что в отличии от каноников уставных или «регулярных» они не приносили монашеских обетов). Церковь Сен-Жермен-л'Осеруа была окружена бургом, что зафиксировано в 1110 году в грамоте Людовика VI Толстого. Впрочем, так и не ясно, где заканчивалась восточная граница этого бурга, и подходила ли она вплотную к дороге на Сен-Дени (подобно тому, как стены бурга Сен-Жерве включали в себя начальный участок параллельной дороги на Сен-Мартен). Главной артерией этого бурга была улица Сен-Жермен-л'Осеруа — дорога, шедшая над берегом Сены от Большого моста в сторону деревни Шайо. К югу от той дороги на уровне церкви можно было спуститься к реке, где была небольшая бухточка, служившая якорной стоянкой. Этот порт принадлежал церкви Сен-Жермен-л'Осеруа и назывался Эколь (не от латинского слова schola — школа, а от scala — лестница). После так будут именоваться вся набережная и расположенные неподалеку дровяные склады, а затем и площадь около церкви Сен-Жермен (площадь называется так и сейчас). Никакой школы здесь не было, но каламбуров по поводу «портовых школ» было позже сочинено немало, тем более что иногда термин «эколь» станут распространять и на другие порты.
Верховным сеньором бурга Сен-Жермен-л'Осеруа считался епископ Парижский. В 1118 году, когда король объявил о сборе феодального ополчения, епископ потребовал от бурга выставить одного боевого коня и два мюида овса (парижский мюид был равен 275 литрам). Впрочем, епископу не удалось тогда доказать обоснованность своих притязаний. В свою очередь община каноников Сен-Жермен-л'Осеруа претендовала на духовную власть над церквями, расположенными вне пределов этого бурга. Мы уже упоминали о правах на часовню Сен-Жак, уступленных в 1110-х годах приорату Сен-Мартен. Но претензии капитула сен-жерменских каноников распространялись и на церковь Сен-Лефруа, которая находилась у Большого моста, близ Шатле. В середине 1150-х годов она была приходской церковью, почитавшейся многочисленными купцами, которые торговали на этом бойком месте. В одном из домов, примыкавших к церкви, собиралось нечто вроде коммерческого суда — Парлуар-о-Буржуа (Parloir aux Bourgeois), а в самой церкви хранились каменные эталоны веса.
Распространялась власть капитула Сен-Жермен-л'Осеруа и на коллегиальную церковь Сент-Оппортюн (святой Оппортуны). Первое упоминание о ней датируется 1030 годом, хотя церковь существовала на месте старой кладбищенской часовни меровингского времени. Сюда были перенесены останки святой Оппортуны, жившей в VIII веке, и размещено несколько каноников, на которых был возложен уход за больными в основанном рядом госпитале (будущем госпитале святой Екатерины). В XIII веке церковь Сент-Оппортюн стала храмом маленького прихода. Назначать священников для храма мог капитул Сен-Жермен-л'Осеруа, причем даже не обязательно ставя в известность епископа. В середине XII века по совету Тибо, епископа Парижского, каноники церкви Сент-Оппортюн взялись за осушение болот в западной части старого русла Сены. Вместо заливных лугов здесь возникли делянки, на которые были приглашены переселенцы-госпиты, обязанные платить каноникам ценз и отдавать им часть урожая.
Почвы были очень плодородными, а растущий день ото дня город создавал исключительно емкий рынок для выгодной продажи свежих овощей. За десять лет доходность осушенных земель возросла вдвое и позволила также вдвое увеличить число церковных пребенд, за которые между канониками Сент-Оппортюн и Сен-Жермен-л'Осеруа возникла ожесточенная борьба. В 1167 году потребовалось специальное вмешательство папы Александра III, определившего порядок создания и распределения новых пребенд.
Епископ тоже принял участие в «земледельческом буме», развернувшемся на некогда заболоченных землях. Район болот к северу от дороги на Клиши был разделен на участки епископом и получил название «епископский огород» («культюр эвек»), а поселение огородников долго еще будет именоваться «епископским городом» («виль д'эвек»).
Все это было показателем роста города, складывавшегося на Правом берегу и двинувшегося уже вдоль северной дороги, которая вела в сторону Клиши. Здесь начиналось то самое поле, которое, как мы помним, именовалось «полюшком» — Шампо. С востока оно было ограничено дорогой на Сен-Дени и примыкавшим к ней кладбищем Невинноубиенных (дез Инносан), с севера и запада доходило до болот, превращенных в епископские огороды, а его северную границу следовало бы искать в районе современной площади Побед.
Кладбище Невинноубиенных, о котором теперь напоминает лишь одноименный фонтан, имело репутацию самого древнего и самого «густонаселенного» в Париже. Когда в 1785 году по санитарным соображениям кладбище было закрыто, а кости перенесены в каменоломни Левого берега, здесь насчитали свыше 1.200.000 скелетов, это с учетом того, что наиболее древние погребения не сохранились. Долгое время не могли найти древних захоронений, пока при строительстве пересадочного узла и торгового центра Шатле-Ле-Аль не была найдена дюжина саркофагов раннего меровингского времени.
Помимо церкви Сент-Инносан (святых невинноубиенных младенцев), ставшей центром нового прихода, под управлением каноников Сен-Жермен-л'Осеруа, по-видимому, находилась и возвышавшаяся с XII века на кладбище восьмиугольная башня с шатровым верхом. Об этой кладбищенской башне Нотр-Дам-дю-Буа ходило много легенд. В XVI века считалось, что она была возведена здесь еще в те времена, когда Париж окружали густые леса с обитавшими там разбойниками. В этой башне якобы располагался маяк, указывавший дорогу путникам, в ночное время подходящим к Парижу, а также размещались дозорные, оберегавшие дорогу от врагов.
Жильбер де Мец в XIV веке рассказывал другую легенду: в Париже некогда жил богатый и гордый человек, который поклялся, что после его смерти ни одна собака не станет мочиться на его могилу. И он велел возвести высокую башню, которая и стала его усыпальницей. Как ни странно, вторая версия была ближе к истине — речь шла об одной из погребальных башен, возводимых в XII веке в Иль-де-Франс, в частности, во владениях графа Мелёна. Это были башни-оссуарии, хранившие останки, которые собирали из старых погребений. Ни башня, ни церковь, ни само кладбище не сохранились до наших дней.
Когда-то это было достаточно уединенное безлюдное место. Как мы помним, в начале XI века монахи монастыря Сен-Маглуар основали на северной оконечности кладбища свою часовню Сен-Жорж, чтобы хоронить вокруг своих монахов. Но постепенно район заселялся, и в XII веке монастырь переместился сюда полностью. С разрешения короля были даже выделены специальные пребенды для содержания священников, которые заботились бы о душах паствы — жителей самого настоящего городка, выросшего вокруг монастыря. Король пожаловал монахам право суда над жителями и «voyrie» — право административного контроля за застройкой и соблюдением правил городской жизни.
Что касается южной оконечности кладбища, то там, как это часто бывало, образовался стихийный рынок. Он становился все многолюднее, и во второй половине XII века живые и мертвые стали мешать друг другу. Многочисленные продавцы и посетители рынка устроили на «ничейном» кладбище свалку. По свидетельству современника здесь скрывались воры и справляли свое ремесло проститутки. Собаки и свиньи, сбежавшие со скотного рынка, разрывали могилы. Это было сделать тем легче, что для бедняков на кладбище выкапывались рвы, в которые опускали покойников без гробов и присыпали сверху землей с известью, а через несколько недель хоронили новых умерших. Так продолжалось до тех пор, пока король Филипп II Август, руководствуясь как благочестивыми, так и санитарными соображениями, не велел в 1187 году обнести кладбище высокой стеной.
Поле Шампо еще долго оставалось достаточно свободным от застройки, чтобы, например, устраивать там рыцарские турниры. Во время одного из них, 19 августа 1186 г., Джефри (или Жофруа), сын короля Англии Генриха II Плантагенета, был смертельно ранен[29]. В начале XIII века здесь при большом стечении народа были сожжены первые парижские еретики — ученики магистра Амори.
Мы знаем, что в 1137 году епископ Этьен де Санлис подписал с королем Людовиком VII договор о разделе и взаимном уважении прав на обнесенный канавой участок поля Шампо — к северу от «епископского рва». Речь шла о пространстве площадью всего 200 на 250 метров чистого поля. Почему этому акту придавалась такая важность, сравнимая с «межгосударственным» договором?
Ответ прост — рынок здесь существовал уже довольно давно, и совершенно ясно, что тот, кто был здесь хозяином, получал и новый и почти неисчерпаемый источник доходов, который нельзя даже сравнивать с традиционной поземельной рентой или судебными сборами. Отдав ярмарку Ланди в руки аббата Сен-Дени, не располагая настоящим рынком в Сите и не имея прав на рынок на Гревской площади, который принадлежал общине бурга Сен-Жерве, на равнине Шампо король решил наверстать упущенное. Епископ, несмотря на то, что его предшественники заручились немалым количеством грамот (по большей части фальшивых, хотя и мастерски сделанных), подтверждавших их незапамятные права на всю западную часть Правого берега, понимал, что лучше отдать королю многое, чем потерять все. Этьен де Санлис помнил, как несколько лет назад во время конфликта Людовик Толстый решительно присвоил себе вообще все епископские доходы. Более того, только окрепшая королевская власть могла гарантировать купцам, прибывавшим издалека, эффективную защиту в пути. А то, что купцы прибывали издалека, и что рынок Шампо известен уже давно, свидетельствовала грамота уже следующего короля, Людовика VII, от 1138 года, в которой упоминалось, что на этом рынке торгуют «mercatores» (купцы) и менялы. Термин «mercator» подразумевал торговца дальним, как мы бы сказали, «импортным» товаром. Появление лавок менял (аналогичных нашим пунктам обмена валюты) безошибочно указывало именно на дальнюю торговлю, что вызывало необходимость в счетных операциях обмена монеты разных сеньоров. Если местный рынок у ворот Бодуайе король с легким сердцем мог отдать Отель-Дьё, ведь речь там шла о торговле овощами и птицей, то торговлю на равнине Шампо он ни за что не выпускал из рук. Она давала баснословные прибыли. Высокие королевские и епископские поборы не мешали процветанию рынка, что, в свою очередь, обогащало местных жителей и стимулировало застройку. Уже в 1139 году в грамотах упоминается некая богатая женщина Аделин Гент, построившая прямо на рынке дом, где она устроила гостиницу для приезжих торговцев.
К югу от «епископского рва» располагалась площадка, куда пригоняли скот на продажу, именно отсюда свиньи убегали на пока еще не огороженное кладбище. Возводя стены вокруг кладбища, Филипп II Август построил к северу от «епископского рва» первые каменные крытые ряды для купцов, торговавших сукном. Таким образом, продажа скота, текстильных изделий, наличие менял — все это указывает не на обычный продовольственный рынок, но на своеобразную постоянную ярмарку.
Так, постепенно на протяжении первой половины XII века рос город, подойдя вплотную к линии болот, превращенных в возделываемые сады и огороды. Проселочные дороги обрастали домами, становясь улицами, затем между улицами постепенно начинали заполняться пустыри. Но развитие города затронуло и более отдаленные участки, расположенные уже за первым поясом болот.
Дороги, шедшие из Парижа на север, северо-восток и северо-запад, дойдя до пояса болот, превращались в настилы, где сколоченные доски перемежались с набросанными камнями. На островках среди болот, начинались владения монастырей.
Пожалуй, самым известным из них был монастырь Сен-Мартен (святого Мартина). Как уже говорилось, когда-то святого Мартина Турского, исцелившего в Париже прокаженного, почитали в аббатстве на Правом берегу. После норманнского погрома от аббатства ничего не осталось. В 1060 году король Генрих I заново основал монастырь в честь святого Мартина Турского, но уже вдали от городской суеты, в тихом месте, окруженном полями, о чем свидетельствовало и название — Сен-Мартен-де-Шан, аббатство святого Мартина-в-Полях (хотя это были не столько поля, сколько болотистые равнины). В этом уединенном месте, отстоящем от берега Сены на целый километр, развернулось большое строительство, которое ускорилось после 1071 года, когда аббатство было присоединено к могущественной бенедиктинской Клюнийской конгрегации.
Это было время начавшейся «папской революции» (именно в эти годы папский легат Гуго де Ди прибыл во Францию, чтобы бороться с симонией, в которой погрязли французские прелаты). Расположенное в Бургундии аббатство Клюни, в котором когда-то зародилось движение за обновление церкви, создало разветвленную конгрегацию, насаждая повсюду в Европе дочерние монастыри. Во главе этих монастырей клюнийский аббат ставил приоров, выполнявших роль наместников. Таким образом, приорат Сен-Мартен-де-Шан сразу же получил материальную поддержку и, что более важно, заручился громадным авторитетом Клюнийской конгрегации, находившейся во главе движения за церковные реформы. Неудивительно, что на Сен-Мартен-де-Шан посыпались обильные дары со стороны короля, графа Мелёна, чьи земли окружали монастырь, сеньоров Монморанси, Ле Ришей и других. В начале XII века приорат владел землями на берегу Сены и полученной в дар церковью на Монмартре.
Вокруг обители Сен-Мартен-де-Шан стремительно рос бург. Уже к 1071 году была основана часовня для прихожан, живших вокруг монастыря. Приор назначал одного из монахов вести в часовне службу. В начале XII века существовала уже приходская капелла Сен-Никола-де-Шан (святого Николая-в-Полях), которая примыкала к стенам аббатства с юга. В 1184 году капелла была преобразована в полноценную приходскую церковь, где служил уже не монах, а священник. Рядом выросло кладбище для населения бурга. Сразу же, фактически с момента основания, при монастыре действовал странноприимный дом для бедных паломников, направлявшихся в Париж. На содержание этого приюта король Филипп I даровал доходы от мельницы, расположенной под Большим мостом. По просьбе монахов дорога, которая шла мимо бурга Сен-Мартен, была объявлена королевской дорогой, а второй путь, проходивший по землям аббатства, можно было распахать для пользы бедных. Уже в первой половине XII века вдоль дороги на Сен-Мартен на всем ее километровом протяжении стояли дома, за которыми по-прежнему тянулись пустыри.
В 1130 году приор Гуго начал масштабную реконструкцию церкви Сен-Мартен-де-Шан, придав ей тот вид, который доступен нам и сейчас, если мы подойдем к церкви с тыла. И здесь мы опять сталкиваемся с «эффектом музея»: церковь приората Сен-Мартен-де-Шан является достойным памятником романского искусства, особенно ценного для Парижского региона, где романское зодчество представлено беднее, чем на юге Франции. Но то, что почти одновременно началось строительство базилики Сен-Дени, а чуть позже — собора Нотр-Дам, сказалось на архитектурной репутации Сен-Мартен-де-Шан самым роковым образом. Историки архитектуры привыкли отмечать не столько ее достоинства, сколько недостатки, особо заметные на фоне прославленных соседних шедевров готики.
Хор церкви имеет двойную галерею — деамбулаторий («двойной обход»), во внешнее полукольцо которого вливались пять радиально расходившихся капелл, которые были объединены с галереями нервюрными сводами. Хор церкви Сен-Мартен-де-Шан содержал общие черты с бургундским типом паломнического храма, в частности, с собором аббатства Клюни. Но размеры капелл сильно отличались друг от друга — похоже, что их строили «на глазок», «притирая» одну к другой. Правда, перед строителями, работавшими по заказу приора Гуго, стояла непростая задача: они возводили здания не на пустом месте, но «приставляя» капеллы к колокольне, очевидно, более древнего происхождения. Но в результате не создается впечатления единства — некоторые капеллы, особенно средняя, по сути, являются совершенно самостоятельными архитектурным произведением. Недостатки архитектурного расчета привели к тому, что пролеты свода обходных галерей получились в форме не трапеций, а параллелограммов. Поэтому опоры свода оказались расположены на тех же осях, что и контрфорсы, преграждая путь свету, отчего галереи тонут в полумраке. Впечатление плотно загруженного пространства усугубляется тем, что окна капелл невелики, столбы и нервюры массивны, а интервалы между столбами малы.
Сейчас в здании церкви Сен-Мартен-де-Шан находится Консерватория искусств и ремесел — нечто вроде нашего Политехнического музея, и каждый посетитель сам может убедиться в недостатках или, наоборот, достоинствах интерьера. Царящий в музейном зале полумрак придает интерьеру таинственность[30]. Чтобы оценить разницу между романским и готическим интерьерами, не надо ехать в Сен-Дени или идти в собор Нотр-Дам, достаточно зайти в соседнее здание Библиотеки искусств и ремесел. Библиотека расположена в помещении рефектория (монастырской трапезной), возведенном в XIII веке. Устремленный ввысь свод поддерживают тонкие, как спицы, колонны, что создает удивительный эффект простора и радостной торжественности.
В четырехстах метрах к юго-востоку от приората Сен-Мартен-де-Шан по-прежнему на острове среди болот располагался легендарный замок тамплиеров — Тампль. Орден тамплиеров был основан в 1119 году для защиты паломников, направлявшихся на Святую землю. Орден быстро пополнял свои ряды и повсюду, как на Ближнем Востоке, так и в Европе, создавал свои замки, где обитали монахи-рыцари. Трудно сказать, когда именно тамплиеры появились в окрестностях Парижа, вероятно, в период, когда епископскую кафедру занимал хорошо уже знакомый нам Этьен де Санлис. В 1129 году он присутствовал на соборе в Труа, где среди прочего был принят устав нового ордена, причем друг епископа Парижского, святой Бернард Клервоский, был горячим сторонником новых «воинов Христовых».
Парижский замок рыцарей-храмовников считался одним из самых древних среди всех остальных владений ордена, поэтому Париж стал сначала центром орденской провинции, а в XIII веке центральной резиденцией великого магистра — гроссмейстера ордена тамплиеров. Магистр парижского Тампля всегда был одной из самых важных фигур в орденской иерархии.
До нас дошла грамота 1170 года, подписанная братом Жофруа Фуше, «магистром Тампля по эту сторону моря» (то есть за ним признавалось старшинство над всеми тамплиерами в Европе). Кстати, эта грамота весьма примечательна: в ней речь шла об уже знакомой нам по рынку Шампо богатой даме Аделин Гент, которая, руководствуясь благочестивыми соображениями, еще на рубеже 1130–1140-х годов подарила Тамплю мельницу, расположенную под одним из пролетов Большого моста. А позже по завещанию тамплиерам отошел и ее дом на том же мосту.
«Звездный час» тамплиеров во Франции наступил тогда, когда король Людовик VII, вняв призывам Бернарда Клервоского, собрался во Второй Крестовый поход. Тамплиеры оказались здесь первыми помощниками короля-крестоносца, прежде всего как знатоки Востока. В 1147 году в парижском Тампле собралась торжественная ассамблея из 130 рыцарей, на которой присутствовал и король. И пусть поход не увенчался успехом, но тот факт, что Людовика VII на обратном пути сопровождал магистр тамплиеров Эврар де Бар, способствовал дальнейшему процветанию ордена в Париже.
Планы Тампля, сделанные незадолго до его сноса в 1795 году, позволяют восстановить облик этого замка. Он располагался на месте современного сквера Тампля и нескольких прилегающих к нему улиц. В центре огороженного пространства стояла церковь. Как и прочие храмы тамплиеров, церковь была построена в форме ротонды, чтобы напоминать о храме Гроба Господня в Иерусалиме. В Париже диаметр ротонды составлял 20 метров. Вокруг церкви размещались помещения, встречавшиеся и в традиционных монастырях, — клуатр (в данном случае — дворик для прогулок братьев), дормитории (общие спальни членов ордена), погреба, амбары, кухня, дом приора и много других зданий, позволявших принять сразу много гостей. Так, в середине следующего XIII века на этой территории легко смог разместиться весь двор английского короля Генриха III во время его визита в Париж.
Над всеми постройками возвышался донжон — башня, строительство которой было завершено к концу XII века. Это было солидное сооружение, построенное из известняка, добытого в карьерах Левого берега. К массивной квадратной башне донжона примыкали по углам четыре круглых башенки, равной с ним высоты. Во всех пяти башнях было по пять этажей, а окружал цитадель ров, наполненный водой, которая поступала из соседнего ручья, стекавшего с холма Менильмонтан. Через ров надо было проходить по подъемному мосту[31]. Внутри донжона можно было выдерживать длительную осаду, там было все необходимое для «автономного жизнеобеспечения»: вместительный погреб, печь, мельница, чьи лопасти приводились в движение проточной водой из рва, капелла.
Внутреннее пространство донжона было немалым: 14 на 20 метров, а боковые башенки в диметре составляли пять метров, в одной из них располагалась винтовая лестница. Пятидесятиметровая высота донжона, установленного к тому же на некотором возвышении, превращала его в архитектурную доминанту Правого берега, «Эйфелеву башню XII века». Основной донжон имел свинцовую крышу, окруженную карнизом с перилами, по которому неустанно патрулировали дозорные. Так жили тамплиеры во враждебном окружении Палестины — неусыпно сохранять бдительность требовал их устав, которому они продолжали следовать и в относительно мирной Европе. Тампль был самым надежным местом в окрестностях Парижа, в случае мятежей или войн короли всегда могли там отсидеться. В конце концов, это и сгубило тамплиеров: когда во время волнений в Париже там укрылся король Филипп IV Красивый, он, как рассказывают, позавидовал сказочному богатству тамплиеров и задумал погубить этот орден. Но это будет еще не скоро, в начале XIV века.
А пока французский король Филипп II Август доверил тамплиерам хранение своей казны. Судя по всему, специально для этих целей рядом с донжоном была построена так называемая «башня Цезаря». Она была немногим меньше центрального донжона, но также окружена водой.
Уже во второй половине XII века вокруг Тампля вырос бург, в число жителей которого входила обслуга орденской обители, строители, а также окрестные огородники, чувствовавшие себя в безопасности вблизи замка тамплиеров. Ордену была дарована немалая территория: на западе она ограничивалась современной улицей Вьей дю Тампль (Старой улицей Тампля), на юге — улицами Сен-Мерри и Руа де Сисиль (улицей Сицилийского короля), а на востоке вплоть до современной площади Бастилии, располагались огороды. За этими местами гораздо дольше, чем за болотами западной части старицы, сохранялось название Маре — болото. Так называется этот квартал Парижа и по сей день. Освоение здешней территории растянулось на несколько веков — ручей, стекавший с холма Менильмонтан, и несколько других ручейков затрудняли дренаж. Поэтому и тамплиеры, и их преемники еще долго будут заманивать льготными условиями на эти земли поселенцев-госпитов, неутомимых парижских огородников. А когда в XVI–XVII веках район Маре, наконец, будут застраивать солидными домами, то перед тем, как начать строительные работы, отведенную под дом площадь будут тщательно укреплять сваями.
С внешней стороны болот пейзаж был в основном сельский, но и здесь чувствовалось дыхание нарождавшегося большого города.
За болотами, прямо напротив бурга Сен-Мартен-де-Шан, примостился бург Сен-Лоран (святого Лаврентия), названный так по коллегиальной церкви, которая стояла на месте базилики меровингского времени. Мы почти ничего не знаем об этом населенном пункте в XII веке. В более поздние века, чуть ли не до самого XVII века, здесь жил скромный люд, в основном огородники. Многие держали рогатый скот и свиней, договариваясь с пекарями, владельцами таверн и гостиниц, разрешавшими собирать пищевые отходы для своих питомцев. Нет оснований полагать, что в более ранние века жизнь в этом предместье проистекала как-то иначе.
Сюда, за внешнюю линию болот, город старался извергнуть из центральных районов то, от чего желал избавиться[32]. На возвышении за бургом Сен-Лоран уже в XII веке располагалась королевская виселица, точнее комплекс виселиц, который впоследствии получит название Монфокон (Соколиная гора). Соколов там сменили вороны, постоянно кружившие над Монфоконом, поскольку тела не снимались с виселицы по нескольку месяцев, устрашая злоумышленников и показывая суровость королевского правосудия.
Если двинуться от бурга Сен-Лоран вдоль кромки ворот в сторону реки, то, пройдя немногим более километра в юго-восточном направлении, мы увидели бы мост Перрен, по которому можно было перебраться через топь в районе современной площади Бастилии, чтобы двигаться далее по дороге на Шарантон. Метров через сто, там, где от нее отходила другая дорога — в сторону города Мо, располагался женский монастырь Сент-Антуан-де-Шан (святого Антония-в-Полях), давший затем имя важнейшей улице Правого берега, да и самой крепости XIV в. — Бастилии, которая изначально называлась Бастид Сент-Антуан («укрепление святого Антония»). В конце XII века на монахинь Сент-Антуан-де-Шан была возложена ответственная миссия — они должны были содержать приют «раскаявшихся дев», госпиталь для проституток, которые добровольно, по состоянию здоровья или по приказаниям властей покидали город, отказываясь от своего ремесла.
Если же мы свернули бы от бурга Сен-Лоран на запад, то очень быстро подошли бы к странному поселку, не огороженному стенами, да и не нуждавшемуся в них. Бродяги и лихие люди обходили этот поселок стороной. Это была «маладри» Сен-Лазар (буквально — «болельня» святого Лазаря). «Болельня» — совсем не то, что госпиталь (напомним, что в средневековых госпиталях принимали несчастных и бездомных, давали им еду и кров, там можно было исповедаться, но некий медицинский уход предоставлялся там в последнюю очередь). Здесь же, в Сен-Лазаре, селились люди, заболевшие навсегда и оказавшиеся навсегда отрезанными от остального мира. Речь идет о поселении прокаженных.
Современная медицина считает проказу хроническим инфекционным заболеванием, поражающим кожу, слизистую оболочку, лимфоузлы, периферическую нервную систему. Эта болезнь известна человечеству с древнейших времен, упоминания о ней встречаются в Библии, она была распространена в галло-римский период (вспомним поцелуй, который даровал прокаженному в Лютеции святой Мартин Турский). В Средние века до начала эпидемий чумы и других болезней, обрушившихся на Европу в XIV веке, проказа, или лепра, считалась самой опасной болезнью — заразной и неизлечимой. В соответствии с предписаниями Моисея и с королевскими законами, заболевших лишали всех прав и имущества, изгоняли из дома и заставляли селиться в строго определенных местах — лепрозориях или деревнях для прокаженных.
С конца XI века прокаженные все чаще упоминаются в средневековых источниках. Возможно их, действительно, стало больше в связи с участившимися контактами с Ближним Востоком или с бурным ростом городов, который привел к скученности населения, что в условиях антисанитарии вызывало рост заболеваний. Но другой причиной могло быть повышение внимания к прокаженным в связи с движением за обновление церкви и некоторым изменением характера религиозного чувства.
Отношение к прокаженным было двойственным. Проказа внушала ужас и порождала реакцию отторжения. Ссылаясь на авторитет Библии, церковь объясняла проказу божественным наказанием за развратный образ жизни или, хуже того, за ересь: так Бог делал видимой греховность человека.
Поселения больных проказой были своеобразными «поселками мертвецов», поскольку диагноз лепры означал для человека исключение из сообщества живых, символическую смерть. В XII веке возник специальный ритуал удаления прокаженного. Больным проказой под страхом смерти запрещалось появляться в местах скопления людей (на базарах, в церкви, на мельницах и т. п.), покидать свое жилище без специального одеяния, мыться и стирать свои вещи там, где это делают здоровые люди, прикасаться к выставленным на продажу предметам. Разговаривать с людьми прокаженному полагалось только с подветренной стороны, есть и пить только из своей посуды, сожительствовать со здоровыми женщинами строго запрещалось, но его законной жене дозволялось последовать за ним в изгнание (как уже зараженной). Таким образом, прокаженных, как покойников, удаляли от живых и держали под неусыпным надзором, как еретиков, угрожавших погубить души ближних.
Но вместе со страхом прокаженные внушали к себе и другие чувства, ведь они были самым «подходящим» объектом христианской любви к ближнему. До конца дней своих обреченные на неимоверные страдания, они были в глазах общества ближе всего к Господу, и служить им, а в их лице Христу, считалось особым благочестивым подвигом. И самим прокаженным церковь навязывала мысль, что в их состоянии у них не осталось иной цели, как служить Господу. С конца XI века прокаженные обычно объединялись в союзы, подобные братствам. С ними вместе по этому завету служения Спасителю жили и здоровые люди, посвятившие себя уходу за больными. Это были миряне, мужчины и женщины, но жившие почти по-монашески. Многие из таких объединений вошли в орден святого Лазаря, который был создан в Иерусалиме в начале XII века для ухода за прокаженными.
Поселение прокаженных за парижскими болотами существовало с самого начала XII века, если не раньше, а в 1120-х годах приорат Сен-Лазар уже получил дарения. В 1147 году прокаженных, живших у приората Сен-Лазар, почтил своим присутствием король Людовик VII, направлявшийся в аббатство Сен-Дени, где должен был с алтаря святого Дионисия взять орифламму, знамя священной войны. Собираясь воевать с врагами веры Христовой, король посетил прокаженных и тем самым показал, что идет на войну с самыми чистыми помыслами, по-христиански смирив гордыню и исполнившись милосердием. Еще ранее его отец, король Людовик VI, в 1131 году разрешил приорату лазаристов устраивать ярмарку прямо около церкви на следующий день после дня Всех святых, 2 ноября. В этот праздник, день поминовения мертвых, согласно народным поверьям, мертвые выходят из могил общаться с живыми (отсюда современный Хеллоуин). Возможно, не случайно, ярмарка, доходы от которой должны идти в пользу «живых мертвецов» — прокаженных, начиналась именно в этот день. Людовик VII подтвердил эту привилегию, определив длительность ярмарки в восемь дней и обязав всех своих подданных и, в особенности, должностных лиц по первому требованию приходить на помощь организаторам ярмарки.
Филипп II Август, стремясь сконцентрировать ярмарочные доходы в своих руках, в 1183 году перенес эту ярмарку в Шампо, где к тому времени были построены каменные ряды крытого рынка. Но прокаженные не остались внакладе, получив в компенсацию 300 ливров ежегодной ренты (очень крупная по тем временам сумма). Видимо, доходы от ярмарки были весьма высоки.
Почему же Сен-Лазар, «юдоль скорби и страха», притягивал столь значительное число людей? Вспомним, что изначально ярмарки устраивались в местах паломничества в Ланди — Сен-Дени, в Сен-Жермен-де-Пре. Значит ли это, что лепрозорий почитался столь же святым местом, что и места почитания святых мощей? Или же более существенным были финансовые льготы, предоставляемые прокаженным? А может быть верны оба объяснения? Во всяком случае, после того как осеннюю ярмарку перенесли в Шампо, позади церкви святого Лазаря продолжала собираться ярмарка Сен-Лоран, названная так не столько по имени соседнего бурга, сколько потому, что она открывалась в день святого Лаврентия — 10 августа.
Парижане буквально соперничали друг с другом в дарениях прокаженным. Знакомый уже нам сенешал Гийом де Гарланд еще в самом начале XII века даровал им ренту в два мюида вина со своих виноградников, расположенных на Левом берегу (в районе современной улицы Гарланда), а также мюид зерна с его мельницы, установленной на мосту Мибрай. Дарения следовали и дальше. Постепенно лепрозорий святого Лазаря стал своего рода привилегированным поселком среди поселений прокаженных: аналогичные «болельни» возникали и на других периферийных участках Парижа — в районе Сен-Жермен-де-Пре на Левом берегу и аббатства Сен-Мор-де-Фоссе, расположенного в Венсенском лесу.
Сюда, к лазаристам, поступил, несмотря на сопротивление родных, рыцарь Анри де Фонтене в 1144 году, даровавший лепрозорию свое имущество. Через двенадцать лет, в 1156 году король Людовик VII подтвердил аналогичное дарение благородных дам — Эманжарты и Фреции, заболевших проказой сестер Анри де Фонтене.
Многочисленные дарения подтверждались епископами, королями и даже папой Александром III, который посетил Париж в 1163 году и подтвердил дарения, сделанные бароном Монморанси и неким Гримо-булочником[33].
Булочники-пекари и в дальнейшем часто будут фигурировать среди тех, кто помогал лепрозорию, чему было определенное медицинское объяснение. За проказу часто принимали другие кожные заболевания — псориаз, нейродермит, осложнения после кори или ветрянки. Кожные заболевания чаще отмечались у тех, кто постоянно работал у открытого огня — пекарей, кузнецов, монетчиков. Забота о прокаженных являлась у них, таким образом, еще и данью «профессиональной солидарности».
Немного южнее приората Сен-Лазар, у деревни Ле-Руль, там, где дорога на Клиши (нынешняя улица Сент-Оноре) пересекала болото, в самом конце XII века был основан еще один небольшой лепрозорий. Его создали парижские монетчики для своих собратьев, заболевших проказой. Он содержался в образцовом порядке и первоначально предназначался только «для своих», но по настоянию приората Сен-Мартен-де-Шан туда стали принимать и тех прокаженных, которые были выявлены в монастырском госпитале.
Чтобы завершить обзор окрестностей Правого берега, надо подняться на самую высокую точку, холм Монмартр, и посетить разместившуюся там деревеньку. Когда-то, еще в конце IX века, между Монмартром и болотами Туделы стоял густой лес, но два века спустя лес был сведен и уступил место огородам, пастбищам и виноградникам. В поселении на Монмартре жили в основном виноградари — некоторые сорта винограда, размещенные на южном склоне холма, который был обращен к Парижу, давали неплохое вино. Кстати, один такой виноградник сохранился на Монмартре и по сей день.
Как мы помним, в 886 году здесь на высотах Монмартра стояло войско императора Карла Толстого, пока он вел переговоры с норманнами. С давних времен здесь находилась церковь святого апостола Петра, но она была разрушена ураганом в конце X века. Во второй половине XI века началось строительство новой церкви. Но в конце века сеньор монмартрской деревни рыцарь Готье Пайен и его супруга даровали церковь с алтарем и место для возведения церковных зданий приорату Сен-Мартен-де-Шан. Этот документ сохранился, и из него следует, что при подписании акта присутствовал рыцарь, местные крестьяне и их мэр. Акт был подтвержден верховным сеньором этой местности Бушаром Монморанси и Гийомом, епископом Парижским (тем самым, что позже сгинет, отправившись на Святую землю). Однако, несмотря на все богатство приората Сен-Мартен-де-Шан, обитель на Монмартре так и не была отстроена, по-видимому, приоры в ту пору были слишком заняты возведением собственной церкви.
К тому времени холм на равнине Ланди был основательно забыт и место мученичества первого епископа Парижского и его учеников уже прочно ассоциировалось с Монмартром. Мы знаем, какой расцвет переживало почитание святого Дионисия в первой трети XII века, и какое значение ему придавала крепнувшая королевская пропаганда, направляемая рукой аббата Сугерия. Можно ли было допустить, чтобы место, где, как считалось, святой Дионисий и его спутники приняли мученическую смерть, находилось в запустении? И король начал сложную операцию размена земель с приоратом Сен-Мартен-де-Шан. Монахам была передана церковь Сен-Дени-де-Шартр, расположенная в Сите, дарован ряд выгодных прав, в обмен в 1133 году монахи подарили принадлежавшую им территорию на Монмартре королевской семье. Король получил, наконец, возможность реализовать свои планы и развернул на Монмартре ускоренное строительство монастыря святых мучеников, населив его монахинями-бенедиктинками. Уже при Людовике VII местная община насчитывала 60 монахинь во главе с энергичной аббатисой Аделью, которая неукоснительно отстаивала права своего монастыря.
И монмартрский монастырь, и Сен-Лазар, и Сен-Мартен-де-Шан, и многие другие аббатства и госпитали получали немало дарений от королей — Людовика VI, Людовика VII, Филиппа II Августа, от епископа, от знатных и богатых парижан. В этом не было ничего нового, за одним важным исключением. Если в предшествующий период монастырям дарили в основном земли, то теперь самым ценным даром становятся права, связанные с жизнью города, — на выплаты за аренду мясных или рыбных лавок, на речной порт, на сбор пошлин за проход по мосту, за использование городских речных мельниц, ярмарочные и рыночные сборы и так далее. Это было еще одним показателем роста города. Парижан становилось год от года все больше, но они находили себе работу, с которой кормились и они сами, и члены их семей, и все многочисленные клирики, королевские и епископские сержанты, нищие, больные, прокаженные, воры, проститутки и другие группы населения, содержать которых был в состоянии только большой город. И главные богатства создавались именно здесь, на Правом берегу. Чем же было занято это многочисленное население?
Париж — дитя Сены, хотя река и оставалась источником постоянной опасности. В Средние века Сена была на 40 метров шире современной, забранной высокими каменными набережными в жесткое ложе. Но и сейчас река порой выходит из повиновения, а о том, насколько постоянным фактором были разливы средневековой Сены, которая сносила мосты прямо со стоявшими на них домами, мы уже писали. Глядя на реку сегодня, видишь спокойную стихию, по которой проплывают туристические катера и редкие баржи, по набережным несется поток машин. И даже если они застревают в пробках, понимаешь, что современный город живет в одном ритме, а река в другом, неспешном. В Средние века все было наоборот. Именно на реке было бурление жизни — бешено вращались мельничные колеса, с одного берега на другой сновали лодки перевозчиков, сверху и снизу подходили под парусом, на веслах, на бурлацкой тяге барки, нагруженные всевозможными припасами, необходимыми для ритмичной работы сердца этого нового, большого города, который пока только начинал складываться из нескольких поселений.
С берега за рекой внимательно следили глаза сотен парижан, кормящихся рекой — рыбаков, мельников, бурлаков, грузчиков, лоцманов, матросов, корабелов, мытарей и, конечно, купцов.
Река не только кормила, но и поила парижан, живших в прибрежных районах. Увы, воду из Сены пили даже и в просвещенном XVIII веке, что преждевременно свело в могилу множество парижан. И жертв было бы еще больше, если бы не приверженность местных жителей к вину, которое, пусть даже и низкосортное или разбавленное, было не столь вредно для здоровья, как сырая вода.
Река служила главной канализацией, унося следы жизнедеятельности горожан, в нее спускали отбросы и отходы вредных производств. Река кормила многочисленных прачек, без нее не могли обойтись парижские кожевники, скорняки, красильщики.
Река была источником энергии. Все это растущее население, численность которого в середине XII века перевалила за десять тысяч человек, каждый день в том или ином виде ело хлеб — пироги, сухари, лепешки. Понятно, что готовый хлеб не могли привезти в Париж издалека, но не могли издалека доставить и муку, она неминуемо испортилась бы при транспортировке. В Париж подвозили только зерно — пшеницу, ячмень, овес, полбу, изредка рожь. И это зерно надо было быстро смолоть, чтобы накормить большой город. Для этого Сена вращала колеса десятков водяных мельниц, установленных, где только можно, — в пролетах мостов, на сваях, вбитых посреди реки, на опорах старых разрушенных мостов.
Колеса водяных мельниц были известны давно, но лишь в XI–XII веках, когда сеньоры добились возможности обязывать крестьян молоть зерно только на господских мельницах, началось массовое их применение и усовершенствование. Парижане вовсю пользовались плодами технического прогресса, плотно застроив мельницами Сену. Мельницы принадлежали как светским сеньорам — Гарландам, Ле Ришам, де Гентам, так и многочисленным духовным сеньорам — тамплиерам, аббатствам, капитулам коллегиальных церквей, госпиталям. Разумеется, они не сами организовывали помол, но сдавали мельницы в аренду мельникам. Мельник во Франции особый тип — балагур, весельчак и при этом плут, за которым нужен глаз да глаз. В деревнях мельницы, у которых скапливалась очередь крестьян, ждущих помола, становились своеобразными «мужскими клубами». Мы знаем об этом от Бернарда Клервоского, описавшего мельницы как гнезда разврата: здесь сквернословили, играли в кости, сюда приходили продажные женщины... Святой не любил полумер и призывал монахов вообще запретить все мельницы. Но вряд ли это в полном объеме относилось и к мельницам Парижа: у местных жителей было много других «клубов», и парижане давали достаточно поводов для обличений. Парижские мельники работали либо на рынок, либо сразу на производителей, парижские пекари со своими тележками дожидались своей порции муки на берегу, куда им ее доставляли на лодках.
Чем шире в XII веке было движение за обновление церкви и очищение нравов, тем строже соблюдались постные дни и тем больше требовалось рыбы. Рыбу давала все та же Сена. По воде купцы из Руана доставляли соленую и копченую сельдь, а позже и треску с северных морей. Но до того, как моряки усовершенствовали систему парусов, и до того, как отыскали тресковые банки в Северном море, морская рыба оставалась в Париже деликатесом, уделом элиты. К тому же ее подвоз прекращался с угрозой войны, а конфликтов между французским королем и герцогом Нормандским (он же — король Англии) в XII веке будет немало.
Поэтому речная рыба, выловленная прямо в Сене, пока еще часто встречалась на столах парижан. Позже в Париже сложилась корпорация продавцов «рыбы из спокойных вод» — так называли тогда речную рыбу в отличии от «рыбы из бурных вод», рыбы морской. Была также в Париже корпорация удильщиков и корпорация «ловцов неводом». Судя по данным ихтиологов и некоторым письменным источникам, в Сене в те времена попадалась благородная рыба — осетр и семга, но поймать ее здесь было большой рыбацкой удачей, тогда как на Луаре такая рыба встречалась чаще. В Сене ловили угря, карпа, налима, щуку, леща. Это была промысловая рыба, шедшая на рынок, а те, кто ловил для себя, чаще довольствовались мелочью — уклейкой, плотвой, гольяном, язем.
На книжных миниатюрах иногда изображались удильщики, ловившие рыбу с лодки. Иначе на удочку в Париже ловить было трудно: ведь набережных с удобными парапетами не было, мосты были застроены домами, у берегов же было мелководье, а спиннингов с длинными лесками еще не изобрели. Между пролетами мостов и у мельниц ставили неводы и верши.
Все берега и мосты были поделены на участки лова — «рыбные ловли», принадлежавшие религиозным общинам. Аббатство Сен-Жермен-де-Пре обладало правами на речной берег от Большого моста до современной улицы Севр, причем монахи, отстаивая свои права, ссылались на грамоту, выданную им еще королем Хильдебертом I в VI веке. Когда Гуго Капет основал аббатство Сен-Маглуар в Сите, он передал монахам право рыбной ловли у северного берега островов Нотр-Дам (ныне остров Сен-Луи) и Сите до Большого моста, но даже когда аббатство окончательно переместилось на Правый берег, то Людовик VI сохранил за монахами их старинные права. Рыбные ловли и мельницы, расположенные на Малом рукаве Сены — от восточной оконечности Сите до Малого моста, находились в совместном владении епископа и каноников Сен-Виктор. Но ставной невод епископ имел право размещать и на северном берегу Большого рукава Сены — от мостков Мибрай до Большого моста. Разумеется, рыбачили не сами клирики, если только дело не шло о развлечении (кстати, на миниатюре начала XIV века из Жития святого Дионисия, похоже, что с удочкой изображен именно монах-бенедиктинец), но давали места на откуп рыбакам-профессионалам. Пойманную речную рыбу продавали на рынке — либо у ворот Бодуайе, либо в районе Гревского порта, либо у Малого моста в Сите.
Миниатюры Жития святого Дионисия и другие изображения дают представление о рыбачьих лодках, грузовых барках и паромах, сновавших по Сене. Эти миниатюры относятся к XIV веку, но нет оснований полагать, что двумя веками ранее дело обстояло как-то иначе. Да и «Нарбоннская песнь» — жеста («песнь о деяниях») XII столетия — повествует, как герой Эрно и его рыцари, прибывшие из Орлеана в Париж, переправлялись через Сену вброд и увидели, что река изобиловала мельницами и лодками, в большом количестве доставлявшими зерно, вино и соль.
Нас не должно удивлять, что в летнюю погоду всадник мог переправиться через реку вброд: Сена того времени была шире, а потому мельче современной. И вброд по ней можно было идти не только поперек реки, но и вдоль нее. Так, жарким летом 1590 года в Париж по обмелевшему руслу Сены пробрались войска Генриха IV, осаждавшего в ту пору мятежную столицу. Правда, закрепиться им в городе тогда не удалось.
Глубокий брод находился в том районе, где позднее возвели Нельскую башню, а сейчас находится Институт Франции. Это место называлось водопой Попен. Малый рукав Сены вброд можно было перейти выше Малого моста.
Переправляться через реку глубиной метра полтора — не самое приятное занятие даже для всадника. Но этими бродами все же приходилось пользоваться, если не было возможности позвать паромщика, либо арендовать лодку. Дело в том, что долгое время мост через Сену был один, к тому же он был платный, да и проехать по нему было непросто. В 1175 году поэт Ги Базош описывал Большой мост в Париже как место, где всегда толпился народ. Но что еще хуже, парижские мосты постоянно нуждались в ремонте или вообще сносились паводками. Вспомним, что одно из чудес святой Женевьевы в том и состояло, что Малый мост чудом держался, пока по нему несли раку с мощами святой, но с треском обвалился, как только процессия перешла на Левый берег. Мосты часто ломались, и тогда наступал звездный час паромщиков и лодочников. Это не нравилось жителям Правого берега, поскольку плато Бос, житница Парижа, располагалось на юге, и переправлять зерно и скот на Правый берег становилось накладно. Оставалось уповать на речной подвоз.
В XII веке стало очевидно, что растущему городу не хватало портов. На Левом берегу функционировал лишь один порт — в устье Бьевры. Пользоваться им было неудобно, летом он мелел, зимой его полностью затапливало. Три знакомых нам порта Сите, из которых более-менее вместительным был лишь порт Сен-Ландри, могли обеспечить лишь жителей острова. На Правом берегу Сен-Жермен-л'Осеруа принадлежал небольшой порт Эколь. Его неудобство состояло в том, что грузы приходилось поднимать по ступеням наверх, чтобы затем перекладывать на фуры. Но все же этот порт будет иметь определенное значение в XIII веке, в дальнейшим он станет главным дровяным портом Парижа. Полоска берега выше бурга Сен-Жерве была занята пристанями, принадлежавшими тамплиерам и другим религиозным общинам. И только Гревский порт, самый древний порт на Сене, издавна принадлежал горожанам. Он был удобен для небольших и средних лодок, которые для разгрузки вытаскивали на пологий берег. Когда для потребностей города стало необходимым снабжение за счет более крупных судов, их ставили на якорь и перекидывали на берег мостки, по которым устремлялись грузчики. Поскольку порт становился все более загруженным, то нередко между берегом и прибывшим судном находилось еще несколько барок, и доски перебрасывались с корабля на корабль. От грузчиков требовалась немалая сноровка: при помощи крюков они закидывали тяжелые мешки или даже бочонки себе на плечи, а затем с акробатический ловкостью прыгали по шатким мосткам.
Парижские грузчики, или крючники, были особым народом. Их репутация была сродни репутации одесских биндюжников. Драчуны, грубияны и пьяницы, они знали себе цену и, договорившись между собой, могли заставить платить купцов более высокую плату за разгрузку. Об этом нам известно из более поздних источников. В XIII веке поэт Жан де Мен уподобил их жизнь жизни философов: они не заботились о наживе и барыше, не имели собственности, таскали мешки на Гревской набережной, а затем с веселым сердцем пропивали нажитое в кабаке. Но это, скорее, авторская игра парадоксами. Во времена Религиозных войн, например, когда хотели очернить политического противника, говорили, что за ним стоят парижские крючники. По-видимому, парижские бурлаки (bateliers), доставлявшие вверх по течению суда, груженные солью и сельдью из Нормандии, тянувшие их корабли дальше в случае транзита или отправлявшие на юг корабли с товарами, которые были куплены в Париже, представляли собой смежную с крючниками профессию. Во всяком случае, репутация их была схожей.
Атмосфера порта и рынка была далекой от нравственных идеалов. Писатель-сатирик XVI века Ноэль дю Фай, обыгрывая уже известный нам каламбур «Эколь» — «школа» и «Эколь» — порт, вкладывал в уста одного из персонажей своих «Сказок из Эвтрапеля» такие слова: «Я часто посещал достойные места... школу Гревской площади, Пьер-о-Ле[34] и тамошних докторов созерцательных наук, следовал за всеми бурлаками города, участвовал в ассамблеях отпетых парней и продувных бестий».
«Ассамблеи крючников» на Гревской площади могли сговориться о прекращении работы, чтобы заставить хозяев надбавить им плату. Такие сговоры иногда назывались «трик» (см. английское слово Strike), но во французском языке для обозначения забастовки укоренилось слово «la grève» по названию площади и порта.
Специфическими обитателями парижских портов были лоцманы. В XIII столетии их называли passeurs, проводники. Прибывавший в Париж грузовой корабль не имел права прохода по реке без помощи такого лоцмана. Барка на привязи следовала за лодочкой мэтра-«проводника», знатока здешних вод, мелей и бродов и, что самое главное, способного провести корабль между многочисленным мельничными колесами, скрытыми под водой сваями, старыми опорами мостов и расставленными рыбацкими сетями и, наконец, доставить к строго определенному причалу. Для этого требовалось немалое искусство.
Главным действующим лицом в речной торговле, разумеется, были купцы. Они закупали вино в Верхней Бургундии, Луарском бассейне, Иль-де-Франс, поставляли вино как на парижский рынок, так и в северные области (ведь севернее Парижа виноград уже не выращивали). Из Нормандии они ввозили соль и сельдь. По мере того, как в окрестностях Парижа сводились рощи, все более важным делом становилась доставка дров и строевого леса. Возили по реке и другие товары, особенно зерно, но речной путь в этом отношении не был единственным, как уже отмечалось, роль сухопутных путей тоже была велика. Однако потребность в этих товарах была постоянной, они занимали большие объемы, а стоимость их была относительно небольшая, поэтому выгодной формой доставки подобных товаров был водный путь, обходившийся дешевле сухопутного. Правда, дешевизна была относительная. Сеньоры, чьи владения лежали по берегам Сены, требовали платы за провоз. Плата была невелика, но сеньоров — много. На каждом таможенном посту корабли останавливались для досмотра сеньориальными чиновниками. Кроме того, сеньоры, охваченные «мельничной лихорадкой», ставили все новые водяные колеса, вынося их как можно дальше от берега, что затрудняло судоходство, не говоря уже о цепях, канатах и плавучих барьерах, коими они перегораживали реку во избежание беспошлинного проезда. Уже одно это, даже если не считать разбоя, бывшего постоянной угрозой навигации в периоды войн или усобиц, делало речную торговлю делом небезопасным и накладным.
В одиночку справиться с этими трудностями было нелегко. Только сообща купцы могли организовывать речную торговлю, строить новые пристани и, главное, договариваться с сеньорами. Парижским купцам, создавшим свою ассоциацию, удалось вести переговоры с королем и добиться главного — установления монополии на речную торговлю.
Первое упоминание компании купцов, торговавших по Сене, относится к 1121 году, когда король Людовик VI по их просьбе (очевидно, получив солидную компенсацию) отказался от сбора «шестидесятого су», который собирался им с каждого корабля с вином, прибывавшего в Париж во время сбора винограда.
В 1170 году Людовик VII подтвердил торговые обычаи (кутюмы) речных купцов в том виде, в «каком они существуют издревле», и которыми купцы пользовались при жизни его отца. Речь шла о торговой монополии, и вот как говорилось об этом в документе:
«Никому не дозволено прибывать в Париж или покидать его по воде, с каким бы то ни было товаром, от моста Манта до мостов Парижа, если он не парижский купец или если не создал торговую компанию с парижским купцом. В противном случае у ослушников будет конфискован их товар, и половина достанется королю в возмещение преступления, а половина парижским торговцам на водах».
Таким образом, любой иногородний купец был обязан либо сбывать весь свой товар парижским коллегам, либо брать кого-либо из них в долю.
Но парижане, к их сожалению, должны были мириться с тем, что они не являются единственными монополистами в речной торговле. В их «зону» дозволялось заходить кораблям не менее мощной конкурирующей компании купцов из Руана. Они имели права доводить порожние барки до ручья Пек (это близ современного города Сен-Жермен-ан-Лэ в департаменте Ивелин), расположенного на расстоянии 18 км от Сите по прямой и без малого в 50 км водного пути. Там на их суда перегружали товары, главным образом бочки с вином. Как далеко на «руанскую» территорию Сены могли заходить парижские купцы, непонятно, выше Манта королевский домен заканчивался, начинались владения герцогов Нормандских, но надо полагать, что, делая послабления своим конкурентам, парижские купцы добивались от них ответных уступок. В любом случае, если кто-либо из нормандцев пытался заплыть южнее обозначенной границы, с ним могли поступить по всей строгости закона.
Еще сложнее, чем переговоры с королем и руанскими купцами, шли переговоры с сеньорами. Сохранился договор парижских купцов с Гатоном де Пуасси, сеньором местечка Мезон (ныне Мезон-Лафит) на берегу Сены, в 8 километрах ниже по течению от ручья Пек. Из договора от 1187 года мы узнаем, что чиновник сеньора досматривал каждый корабль с вином, шедший вниз по Сене. Он произвольно выбирал любые три бочки и сверлил в них дырки, и из той, чье вино он сочтет лучшим, цедил два сетье для своего сеньора (это примерно 15 литров). Со всех оставшихся бочек он собирал по 12 денье. Каждый селедочный груз оплачивался по полденье за тысячу рыб. Владелец соляной баржи должен был отсыпать по 1 сетье соли с каждого ящика и заплатить 4 денье с корабля. Но в случае возникновения спора о правильности меры, надо было обращаться к эталонам, выставленным в церкви Сен-Лефруа. Все остальные товары по этому договору должны были проходить беспошлинно.
Понятно, что купцам было выгоднее выкупать у сеньоров права или платить ежегодную ренту за то, чтобы их корабли проходили без пошлины. В случае споров обращались за поддержкой к королю, который весьма благоволил к «своим парижским торговцам по Сене». Более того, король передал им часть своей юрисдикции, даровав право собирать штрафы и проводить разбирательство имущественных споров, нарушений права торговли. По всей видимости, именно для этих целей и служило здание Парлуар-о-Буржуа, возведенное близ церкви Сен-Лефруа.
В Гревском порту становилось все более тесно, расширяться выше по течению не было возможности, там весь берег далее был роздан различным церковным учреждениям, ведь иметь «свой» участок берега, свой порт — мечта каждого аббатства, причем не обязательно расположенного в Париже. За Гревским портом располагался порт тамплиеров (сразу же за церковью Сен-Жерве), затем шли порт Сен-Поль и порт целестинцев.
Парижские купцы жаловались королям на недостаточность Гревского порта для нужд торговли. В 1170 году король подтвердил приобретение, сделанное компанией купцов у приората Нотр-Дам-де-От-Брюйер (он находился по дороге к Шартру, сейчас это французский департамент Ивелин): речь шла об узкой полоске берега, расположенной на Правом берегу сразу за Большим мостом. Купцы построили торговое помещение, частично расположенное на сваях и выступавшее в реку настолько далеко, что вокруг него можно было установить причал, на котором в основном разгружали соль и рыбу, доставленную из Руана. Рядом, у восточной стены крепости Шатле, располагался соляной амбар, где соль взвешивали и продавали в присутствии королевских чиновников, собиравших с нее соляную подать — габель. Но и это строительство недостаточно разгрузило Гревский порт.
И только во времена Филиппа II Августа к проблеме подошли с размахом. В начале XIII века король даровал право купцам собирать речные сборы с кораблей, доставлявших в Париж вино, соль, сельдь, дубовые клепки для бочек, дрова, сено и зерно. Полученные средства шли в кассу купеческой компании для строительства в Париже вместительного порта. И тогда на Гревской площади застучали топоры плотников, возводивших массивные эстакады и причалы, способные принимать сразу много кораблей. С 1220 года тот же король напрямую пожалует «нашим купцам, торгующим в Париже по воде» (mercatoribus nostris hansatis aquаe Parisius), контроль над мерами и весами, над торговлей, наделит правом ловить нечестных на руку продавцов и разбирать конфликты.
В XIII столетии именно эта корпорация, находившаяся под постоянным королевским покровительством и имевшая богатый опыт управления совместным имуществом, отстаивания коллективных прав и обустройства города, постепенно сосредоточит в своих руках право говорить с королем от имени всех горожан. Так в Париже, никогда не имевшем коммунальной хартии, зародится очаг муниципального самоуправления. Печать корпорации с изображением корабля на водах в скором времени станет эмблемой всего города.
Мы уже цитировали Данте, вложившего в уста Гуго Капета, пребывающего в чистилище, такие слова:
«Я был Гугон, Капетом нареченный,
И не один Филипп и Людовик
Над Францией владычил, мной рожденный.
Родитель мой в Париже был мясник»
У великого итальянского поэта были поводы не любить французскую монархию — своего современника, короля Филиппа IV Красивого, он вообще помещает в ад. Понятно, что, стремясь очернить французских королей, Данте указывает на их низкое происхождение. Но почему Капетинги, с его точки зрения, происходят именно от парижских мясников? Прямых свидетельств того, что Данте находился в Париже, нет[35], однако он был прекрасно осведомлен о некоторых парижских делах (в частности, о жизни Парижского университета), поэтому не исключено, что легенду, унизительную для королей, но почетную для мясников, поэт услышал на месте.
Любой чужестранец удивлялся странному обстоятельству: в любом городе бойни обычно были вынесены за городскую черту, чтобы не загрязнять воздух и почву. Но в Париже Большие бойни находились в самом центре города, сразу перед Большим мостом и Шатле. И даже французским королям и другим знатным лица, торжественно въезжавшим в город по улице Сен-Дени, при приближении к Большому мосту, чтобы проехать на остров в собор Нотр-Дам, приходилось вдыхать нестерпимую вонь отходов мясного производства и созерцать кровь, ручьями стекавшую прямо в Сену. До середины XV века никто не осмеливался покуситься на привилегии могущественной корпорации парижских мясников, не без основания гордившихся тем, что они являлись древнейшей парижской корпорацией из всех существующих. При этом они ссылались на привилегии, выданные им еще Людовиком Толстым и Людовиком VII, согласно которым мясникам предписывалось заниматься своим полезным делом именно на этом месте.
Местоположение Больших боен объяснялось особенностями исторической топографии Парижа, его стремительным ростом в XII веке. Когда-то бойни, как мы помним, размещались в Сите (об этом свидетельствует название улицы — Массакр Муайен (улица Средней бойни). По-видимому, на рубеже XI и XII веков мясникам выделили место за городом, у Большого моста, за каролингской стеной бурга Сен-Жерве и вне пределов бурга Сен-Жермен-л'Осеруа. Главным условием была близость воды, необходимой для функционирования боен и смежных ремесел. Помещения для забоя скота и разделки туш соединялись с Сеной сточными канавками, сначала открытыми, а позже забранными под своды. Следы этой сточной системы сохранились вплоть до начала XIX века. Тогда, во время реконструкции и строительства улицы Риволи, с карты Парижа исчезли названия мелких переулков, свидетельствовавших о былом господстве мясников к западу от улицы Сен-Дени. Здесь располагалась Воловья площадь (плас о Во), Бычий двор (кур о Бёф), улицы Забойная (Тюэри), Живодерная (Экоршери), Требушиная (Трипери). Ныне от этого «мясного богатства» не осталось ничего.
Здесь не только забивали и разделывали скот, здесь (и на первых порах только здесь) мясо продавали. Первым зданием, где располагались лавки мясников, был так называемый дом Герри-Менялы. Как мы помним, эти земли принадлежали аббатству Сен-Мартен, затем в ходе сложных обменов Людовик Толстый завладел частью их прав, чтобы передать их своему любимому детищу — женскому монастырю святых мучеников на Монмартре.
С 1134 года дом Герри-Менялы принадлежал этой обители. Из королевского акта, подтверждавшего дарение монахиням, мы узнаем, что в нем располагались 23 прилавка мясников, с которых велась бойкая торговля. Это здание, превращенное в крытый мясной рынок, приносило монахиням 30 ливров ренты ежегодно. Место было настолько бойким, что в 1179–1180 годах монахини дозволили некоему Николя де Нейи прилепить еще одно здание к старому дому Герри-Менялы, поместив новую конструкцию на консолях таким образом, чтобы под ней оставался проход. Это было верным признаком наличия уже очень плотной застройки и дефицита места. Дела шли так хорошо, что в начале следующего XIII века аббатиса потребовала увеличить ренту до 50 ливров, и мясники на это согласились.
Скот доставляли сюда со всех сторон. На миниатюре 1317 года наглядно видно, как гонят по парижскому мосту с юга. Но в основном скот поступал, скорее всего, с севера. Мясники закупали его на рынке в Шампо, или же его пригоняли непосредственно в район Больших боен. Скот забивали не всегда сразу, его выпускали на пастбища, принадлежавших парижским мясникам, нагулять жир или подождать более выгодной рыночной конъюнктуры. Пастбища располагались в районе бурга Шель на Марне[36] в 12 километрах от Парижа.
Трудно сказать, с какого времени оформилась корпорация мясников. Необходимость организовывать выпас и прогон скота, поддерживать хоть какие-нибудь правила гигиены, бороться против чужаков-конкурентов, требовали от них сплоченности не меньшей чем у купцов, торговавших по Сене. Мы знаем, что в 1146 году у них был глава — magister carnificium, которому Людовик VII доверил сбор пошлин с мясников и поддержание порядка и согласия между ними. Тот же король в 1154 году дозволил продажу мяса в других местах, где будет в этом необходимость.
И, наконец, в связи с жалобами мясников на нарушение их давних прав, король в 1162 году даровал им права беспошлинной покупки битого и живого мяса в парижских предместьях, а также права вести еще и рыбную торговлю. Но главное было в следующем: «никто не может быть парижским мясником без согласия прочих парижских мясников». Это означало, что речь шла именно о саморекрутировавшейся корпорации. Новый претендент испрашивал разрешение стать мясником (вероятно, уплачивая какую-то сумму в фонд корпорации и устраивая пирушку для мастеров). Регламентировались и платежи мясников. Каждый из них на Рождество должен был платить 12 денье королю, а на Пасху и на день святого Дионисия еще по 13 денье тому, кому король пожалует это право в качестве феода.
Каждому мяснику в знак своих обязательств перед королем надлежало предоставлять ему по одной мере вина в сезон сбора урожая (как истинные парижане, мясники не мыслили жизни без одного или нескольких виноградников в окрестностях города). Если же они резали коров и свиней и продавали их в воскресенье, то они дополнительно уплачивали королевскому представителю — прево — по половине денье с прилавка.
Эти привилегии были подтверждены в 1183 году Филиппом II Августом, а затем подтверждались и другими королями. Многие века мясники продолжали гордиться принадлежностью к древней и привилегированной корпорации.
Впрочем, обладание привилегиями гарантировало им особое, но отнюдь не престижное положение в иерархии профессий в Париже. Поэтому в будущем мясники станут участниками многих городских движений, выступая от имени всей городской общины, но при этом добиваясь перераспределения власти в свою пользу. И у них будут для этого изрядные основания — экономическая мощь, сплоченность и наличие в распоряжении целой армии решительных и физически очень сильных подручных — рубщиков мяса, забойщиков, живодеров. Но это уже факт более поздней истории города.
Топонимика парижских улиц фиксировала наличие вокруг Больших боен представителей смежных профессий, которым мясники поставляли сырье. Например, жир, необходимый для производства мыла, — неподалеку пролегала улица Мыловарная (Савонри). Названия других близлежащих улиц указывали на ремесла, связанные с обработкой кожи, также поставляемой бойнями, — улица Пергаменщиков (Паршеминри), улица Дубильщиков (Межиссери), улица Седельщиков (Селлери). А на противоположном берегу Сены располагалась Старая Скорняжная улица (Вьей Пеллетри).
Вблизи Большого моста располагались и торговцы рыбой. Как мы поняли, мясники тоже могли заниматься этим ремеслом, но у рыбников, возможно, была и своя организация. Во всяком случае, Адель, аббатиса монастыря святых мучеников на Монмартре, в 1154 году договорилась с ними об уплате ценза за предоставлявшееся место для торговли; гарантами выступали шестеро рыбников, связанных круговой порукой. Около Шатле помещался Пьеро-пуассон, «Рыбный камень», где также шла оживленная рыбная торговля, а отходы от нее сбрасывали в реку.
Если мясники, скорняки, кожевники, загрязнявшие Сену отходами своего труда, группировались ниже Большого моста, то выше по течению вдоль берега располагались те ремесленники, которые нуждались в чистой воде. Вода и песок были необходимы для стеклодувного производства. Раскопки показали, что в районе современной Стекольной улицы (Веррери), стеклодувная мастерская располагалась еще в галло-римский период. Далее шла улица Гончарная (Потри), улица мастеров по производству извести — Известняковая (Платрери). Вообще, к северу от церкви Сен-Жан-де-ла-Бушри, судя по названиям улиц, шли кварталы ремесленников: улицы Ножевая (Кутеллери), Корзинная (Ваннери), Ткацкая (Тиксерандери). Для XIII века у нас уже будут данные о проживании в этих районах валяльщиков и красильщиков, также нуждавшихся в воде для своего производства.
К западу от улицы Сен-Дени тянулись улицы Прачечная (Лавандери), Медников (Ферронри), Бондарная (Тоннелери), Пеньковая (Шанврери), Каретная (Шарронри), Сапожная (Кордонри), ставшая позже Старой Сапожной улицей (Вьей Кордонри).
Париж становился крупным торговым экономическим центром, причем центром не только потребления, но и производства, ориентированного на экспорт. В 1145 году парижане упоминались уже на знаменитых Шампанских ярмарках, где встречались товары со всей Европы; вскоре парижские купцы обзавелись там своими постоянными каменными торговыми рядами. В 1154 году парижские сукна продавались даже на рынках фландрского Гента, который славился собственным сукноделием!
Рост торговли и производства делал Париж центром богатства. Только в богатом городе возможно такое обилие различного рода жуликов, чтобы их именем назвали целую улицу. Но такая улица появилась близ рынка в Шампо — улица Мошенников (Трюандери). Рядом с современной улицей Пти-Шан располагалась улица Жонглеров. Богатство парижан было достаточным, чтобы жонглеры стали, наконец, оседлыми, а не бродили от замка к замку. Здесь, в Париже, они могли быть уверенными, что их обязательно пригласят на какой-нибудь праздник, коих в Париже справлялось великое множество.
Надежным показателем наличия крупного торгового центра являлось, как мы помним, обилие менял. Одной из многочисленных реформ Людовика VII была попытка поселить всех парижских менял на Большом мосту, который после так и будет называться — мост Менял. В 1142 году им были предоставлены лавки на мосту, за которые надо было платить королю. Но буквально через год у парижских менял появились новые хозяева — тамплиеры, уже освоившие к тому времени хитрости средиземноморского банковского дела. Людовик VII дал им право собирать ежегодно 27 ливров с парижских менял. Монахи-рыцари и сами открыли свои расчетно-ссудные кассы в Париже. Еще в середине XIV века продолжала действовать старая «касса тамплиеров», приютившаяся на задворках церкви Сен-Жерве. К тому времени тамплиеров в Париже уже не было, и у орденского имущества нашлись другие хозяева, однако касса продолжала работать по-прежнему. В окошко кассы можно было различить служителей, считавших на абаке (прообраз наших счетов с костяшками) и вписывавших в приходные книги поступления со своего небольшого порта.
Выше мы уже говорили о менялах, расположившихся в Шампо. Обилие менял свидетельствовало о том, что в Париж из все более удаленных регионов прибывали люди, нуждавшиеся в обмене своих монет. Второй функцией менял, да и тамплиеров, были кредитные операции. Эту задачу по традиции выполняли в Париже и евреи. В изгнании евреев из Парижа в 1182 году историки видят обычно происки их конкурентов — парижских купцов и менял. Но вскоре изгнанные евреи вернулись в город. Их новый квартал находился в районе церкви Сен-Бон, и к началу XIII века там располагалась синагога и школа — хедер.
С XIII века в Париж устремлялись новые мастера кредитного дела Средневековья — ломбардцы — выходцы из Северной Италии и, в большей степени, из тосканских городов.
Отражением процветания города была благотворительность. И к концу XII века Правый берег в этом отношении намного превзошел Сите с его Отель-Дьё. Здесь имелось много госпиталей, дававших приют не только стекавшимся в город нищим, но и поденщикам, жившим только трудом своих рук и остро нуждавшихся в крове и питании в те периоды, когда работы не было.
Старейший госпиталь святой Оппортуны (позже он стал госпиталем святой великомученицы Екатерины), где монахи и монахини ухаживали за нуждавшимися в помощи. На улице Сен-Дени уже в XII веке существовал госпиталь Креста Королевы и госпиталь святой Троицы, позже ставший приютом для сирот. В XII веке некий Герен-Каменщик (Герен ле Масон) и его сын даровали свой дом, расположенный близ церкви Сен-Жермен-л'Осеруа, для того, чтобы разместить в нем госпиталь. Большой госпиталь находился при приорате Сен-Мартен. Существовали, как мы помним, и специализированные заведения — приют «раскаявшихся дев» при монастыре Сент-Антуан-де-Шан и лепрозории.
Но Париж привлекал не только нищих переселенцев. Чем больше разрастался город, чем чаще в нем бывал король, тем большее число сеньоров стремились обзавестись здесь резиденциями. Они должны были вести подобающий их статусу образ жизни, и Париж становился местом производства предметов роскоши, ювелирных украшений (парижские украшения поставлялись на Шампанские ярмарки), дорогого оружия, галантерейных товаров, дорогих тканей, одежды и обуви.
Знатные люди не занашивали одежду, а, как это делал Филипп II Август, щедро отдавали ее со своего плеча нищим, жонглерам, слугам. Те, как правило, не носили ее, а продавали многолюдному парижскому племени торговцев подержанными вещами (fripiers). В их лавках некогда роскошную, но поношенную одежду покупали средние слои горожан. И только пройдя через несколько рук, одежда с королевского или графского плеча доходила, наконец, до нищих в виде лохмотьев. Так, в Париже, который вскоре станет столицей моды, выстраивалась цепочка циркуляции тканей, которая продержится многие века, и Париж навсегда станет раем для старьевщиков.
Мы перечислили немало улиц Правого берега, зафиксированных в XIII веке и уже существовавших к концу XII века, когда стена Филиппа II Августа навсегда объединила эти районы в единое целое. Средневековая городская среда была необычайно консервативна — названия улиц и их планировка не менялись веками. Достаточно взглянуть на старые карты Парижа, и станет видно, как кривые улочки прибрежных бургов дальше на севере уступают место прямым, как по линейке проведенным улицам. Такое могло быть только в двух случаях: когда застройка велась в соответствии с генеральным планом или когда улица застраивалась стихийно, но единовременно. Первое для Парижа XII века было маловероятно, а второе вполне очевидно. Пустыри, остававшиеся между главных дорог, застраивались быстро, и сами горожане следили за тем, чтобы дома стояли на одной прямой.
Начавшись как скопление разных городских ядер — бургов, Правый берег обретал черты единого города. Причем, в отличие от Сите и Левого берега, это был город торгово-ремесленный, обладавший выраженными начатками самоуправления хотя бы на уровне отдельных корпораций.
Когда средневековый парижанин говорил слово «город», то он имел в виду именно Правый берег. Здесь, начиная с XII века, будет пульсировать экономическая жизнь складывавшегося мегаполиса. Именно здесь будут заседать органы городского самоуправления. Хозяевами правобережного города станут богатые купцы и некоторые привилегированные ремесленные цехи. Они были достаточно богаты, чтобы украсить старые церкви и построить новые, они будут тратить много средств на благотворительность, они будут поддерживать и образованность, причем делать это изобретательнее, чем монахи и клирики, и первые коллегии — общежития для неимущих школяров — возникнут именно на Правом берегу, а вовсе не в университетских кварталах. И если бы Правый берег был предоставлен своей собственной судьбе, из него развился бы центр торговли и экспортного ремесла сродни блестящим городам Фландрии — Брюгге, Генту, Ипру, или городам Рейнской Германии.
Но в том-то и дело, что Правый берег, даже монополизировав название «город», был лишь частью сложного симбиоза, составлявшего Париж. Поэтому судьба города сложилась совсем иначе. Рядом был остров Сите, центр власти церкви и короля. И рядом находился Левый берег, «Университет», как опять же не без основания будут называть эту часть Парижа сто лет спустя. Именно сочетание экономической мощи, сакральной силы, политической власти и интеллектуального блеска придаст Парижу его уникальность. Синтез этот был бы неполон без Левого берега, царства интеллектуалов.
К началу XII века жизнь на левом берегу Сены текла совсем в ином ритме, чем на правом. От былого города римского времени здесь остались лишь заросшие руины, пейзаж был почти сельским. Вправо и влево от уходившей на юг дороги святого Иакова были разбиты виноградники, обнесенные каменными оградами. Такие огороженные сады или виноградники назывались «кло» (dos) и позже, когда здешние земли будут застроены, сельская топонимика будет долго напоминать о себе в названиях — Кло Брюно и Кло Гарланд (виноградники, принадлежащие семьям Брюно и Гарландов). Семья Гарландов нам уже хорошо известна в силу большого политического веса ее представителей в Париже и в королевском окружении. Напомню, что сенешал Гийом де Гарланд подарил часть этих земель лепрозорию Сен-Лазар, а другую часть Этьен де Гарланд подарил парижскому капитулу.
На западе Левого берега возвышалась уже отстроенная громада колокольни Сен-Жермен-де-Пре, вокруг которой кучно располагались домики поселения, выросшего близ этого аббатства. Лишь некоторые из жителей бурга были торговцами или ремесленниками, обслуживавшими монастырь. Большинство же долго еще будут составлять виноградари, огородники, рыбаки и лодочники, подрабатывавшие перевозом пассажиров на Правый берег. Прекрасный заливной луг (позже его назовут Пре-о-Клер — Луг клириков) отделял бург Сен-Жермен-де-Пре от Сены. Позже, к концу века, здесь будет собираться ярмарка, но она станет лишь слабым отзвуком торжищ Правого берега — Ланди, Шампо, Сен-Лазар, Сен-Лоран.
Другим полюсом жизни Левого берега был бург Сен-Женевьев, который в ту пору в еще большей степени, чем поселение Сен-Жермен, сохранял сельский вид. Судя по некоторым данным, его население было рассредоточено по отдельным утопавшим в садах усадьбам, разбросанным по склонам холма святой Женевьевы. Еще дальше, за холмом, между южными его склонами и Бьеврой, примостился поселок Сен-Марсель, тоже населенный крестьянами и ремесленниками, в основном дубильщиками кож и красильщиками, нуждавшимися в проточной воде этой речки.
Между холмом Сент-Женевьев и бургом Сен-Жермен-де-Пре среди виноградников и огородов раскинулось несколько заброшенных кладбищ, окружавших полуразрушенные церкви — Сен-Северен, Сен-Бенуа-ле-Бетурне, Сен-Жюлиан-ле-Повр (церковь святого Юлиана Бедняка, о которой упоминал еще Григорий Турский).
Некоторое оживление в этот сонный пейзаж вносила дорога Сен-Жак, вдоль которой строились харчевни, кузнечные мастерские, гостиницы. Так же, как и вдоль крупных дорог Правого берега, которые вели к городу, здесь располагался странноприимный дом монастыря Сен-Матюрен.
Итак, в отличие от Правого берега здесь не было приличных портов, не было центров развитого ремесла, не было крупных рынков. В отличие от Сите не было здесь зданий, олицетворявших власть, таких как королевский или епископский дворец, клуатр каноников. Складывавшиеся городские ядра, бурги Сен-Жермен и Сен-Марсель, не проявляли заметной тенденции к слиянию с Парижем в единое пространство. Если пригороды Правого берега будут активно поглощаться растущим городом, шагнувшим за стену Филиппа II Августа менее чем через два века после ее возведения, то каменная стена, отстроенная в самом начале XIII века, на пятьсот лет оставит пригороды Левого берега вне городской черты. Районы же, которые оказались здесь внутри городских стен, за сто лет до их возведения не выказывали намеков на свое городское будущее. Так что же стало локальным «градообразующим фактором», обеспечившим столь странный ритм застройки этой местности?
Таким фактором стало нашествие интеллектуалов на Левый берег. Здесь возникло множество учебных центров, которые позже слились в крупнейший университет Христианского мира. Наличие сотен, а затем и тысяч студентов и магистров создало постоянный спрос на жилье и вызвало «строительную лихорадку». Сюда пришли представители обслуживающих профессий — трактирщики, владельцы гостиниц, портные, прачки, люди, занятые в производстве книг (пергаменщики, переписчики, переплетчики, книготорговцы) и многие другие. Интеллектуалы стали доминирующим фактором в жизни Левого берега, пребывая в этом качестве здесь и по сей день.
Всякий город является гигантской мембраной, которая чутко реагирует и усиливает любые колебания и возмущения, порожденные общественной жизнью. В высшей степени это справедливо для Парижа. Мы уже видели, как на Париже отразились два таких важных явления в жизни Христианского мира, как движение за обновление церкви, увенчавшееся «папской революцией», и экономический рост. Но в обоих случаях Париж лишь воспринимал происходившие изменения, реагировал на них, а затем более или менее удачно подстраивался к сложившейся системе отношений.
Так, движение за высвобождении церкви из-под власти мирян началось в монастырях Бургундии, Лотарингии, Аквитании на рубеже X и XI веков, «папская революция» развернулась в середине XI века, вскоре началась вселенская борьба против симонии, затем противостояние пап и императоров, еще позже получит развитие крестоносное движение. До Парижа все эти импульсы доходили с опозданием, и хотя сроки этого опоздания имели тенденцию сокращаться, все равно, Париж воспринимал эти новации[37], а не генерировал их.
То же можно сказать и о возрождении городов и торговли. К XI веку на подъеме были прежде всего города Италии, Рейнской Германии, Фландрии. В Северной Франции коммунальное движение началось отнюдь не в Париже, где лишь в середине XII столетия возникли отдельные прообразы будущих корпораций, а коммуна так и не сложилась. Париж принимал участие в оживлении торговли, и парижские купцы заявляли о себе на Шампанских ярмарках, однако не как главные действующие лица.
Но был процесс, для которого Париж изначально стал главным местом действия. Речь идет о радикальном изменении характера культуры, появлении нового, невиданного ранее типа образования и нового типа интеллектуальной деятельности. Формальным завершением этого процесса стало возникновение университета, и Парижу уготовано будет выступить при этом в роли матрицы.
Но прежде, чем рассказывать об интеллектуальных баталиях, развернувшихся на Левом берегу Сены в XII веке, необходимо сделать небольшой экскурс в прошлое.
К XI веку в Европе существовало три типа школ. В монастырских школах при многих аббатствах в первую очередь учили детей, предназначенных для монашеской жизни. Будущему монаху надо было знать латинскую грамматику, основы стихосложения и музыки для пения церковных гимнов, математику и астрономию для расчета пасхалий. При монастырях имелись мастерские письма — скриптории, где переписывались и украшались и литургические книги, и сочинения древних авторов. Иногда монастырь становился центром летописания. В некоторых наиболее славных обителях изучали «Святые страницы» (Sacra Pagina) — Священное писание. Успехи какого-нибудь известного преподавателя могли привлекать к нему учеников издалека. В таком случае за монастырскими стенами открывалась «внешняя» школа, где ученый монах мог делиться сокровищами знания со всеми желающими, взимая, по-видимому, с них за это плату в пользу аббатства.
Наиболее известной в то время была школа монастыря Бек в Нормандии, где богословие преподавали величайшие умы своего времени — Ланфранк, а позднее и Ансельм Кентерберийский[38]. Были такие школы и в окрестностях Парижа, где наибольшей славой пользовалось аббатство Сен-Жермен-де-Пре. Уже в каролингскую эпоху монастырь был крупным культурным центром, и сочинение местного монаха Аббона об осаде Парижа изобиловало цитатами из античных авторов. Слава древней образованности была возрождена при неутомимом аббате Морарде, который наряду со строительством новой надвратной колокольни и опекой над монастырским скрипторием много сделал для поддержания авторитета своей монастырской школы. В XI веке сюда приезжали учиться люди из отдаленных регионов (Лотарингия, Фландрия). Неплохие школы были при аббатствах Сент-Женевьев и Сен-Дени.
Но у монастырских школ было немало и уязвимых мест: их главная задача заключалась в подготовке монахов для своего монастыря, предлагавшееся в них образование оставалось достаточно узким. Пока монастырь процветал под управлением дальновидного аббата, заботившегося о подборе преподавателей, все было хорошо. Но достаточно было вмешательства одной из многочисленных случайностей — набега врагов, пожара, склок между монахами, назначение главой школы недостойного лица, и традиция образования в монастыре могла пресечься.
Но главным было то, что хоть монахи и могли создавать великолепные рукописи в своих скрипториях, сочинять ученые комментарии или учить юнцов грамматике, для них эти занятия были лишь видами монашеского подвига. Наравне с физическим трудом или ношением вериг интеллектуальная деятельность оставалась своего рода «побочным продуктом» их главной работы — спасения души.
Другой тип образования предлагали епископские школы. Их организовывали при кафедральных соборах в крупных городах, и в отличие от монастырских епископские школы готовили учеников не только для своего клуатра, а для церковной карьеры в других местах, и чем дальше продвигалась церковная реформа, тем больше перспектив открывалось перед людьми, получавшими образование в таких школах. Учились там люди более зрелые, чем в монастырских школах, как правило, небедные, поскольку образование было платным. Здесь учили семи «свободным искусствам» — тривиуму (грамматике, риторике, диалектике или логики) и квадривиуму (арифметике, геометрии, музыке и астрономии). Обучение грамматике предполагало достаточно широкое знакомство с классической литературой — с Вергилием, Овидием, Цицероном.
В XI — начале XII века знаменитой стала школа в городе Шартре. В первой половине XI века там преподавал Фульберт Шартрский, оставивший после себя плеяду славных учеников. Одни их них, Беренгарий, преподавал в соборной школе города Тура и стал известен как тонкий знаток диалектики. Новый подъем Шартрской школы был связан с деятельностью епископа Иво Шартрского. Он получил образование в монастыре Бек и помимо кипучей деятельности поборника церковной реформы был известен как один из самых авторитетных толкователей церковного права. Он понимал всю важность обучения «свободным искусствам» и поставил во главе епископской школы Бернарда Шартрского. В результате выработался особый стиль Шартрской школы, для него был характерен углубленный философский подход, который опирался на богатую эрудицию в сочетании с заботой о красоте языка, о подражании классическим авторам.
В конце XI — начале XII века богословие лучше всего преподавали в епископской школе города Лана, здесь гремела слава Ансельма Ланского, ученика и духовного наследника Ансельма Кентерберийского. Неплохая, хотя и не столь блестящая репутация была и у парижской соборной школы, расположенной в Сите близ епископского дворца. Еще в конце X века эту школу посетил Одон, аббат Клюни, один из основоположников клюнийского движения; в соборной школе он изучал труды блаженного Августина по диалектике и «свободные искусства». С середины XI века без малого сорок лет школой руководил архидиакон Дре де Пари. В конце XI в. ее возглавил ученик Ансельма Ланского, философ Гийом из Шампо, блестящий знаток логики. Он был не только видным преподавателем, но и архидиаконом и оказывал влияние на политику Парижских епископов и на позицию капитула.
Епископские школы, расположенные в крупных городах, были более устойчивыми учреждениями, чем школы монастырские. Они находились под контролем каноников и епископа и приносили им не только славу, но и немалый доход.
Рост популярности наук породил еще одну форму преподавания — частные школы. Мы знаем, что их немало существовало в городах Северной и Средней Италии — Падуе, Равенне, Пьяченце, Болонье, где усиленно изучалась риторика (понимаемая как наука судебного красноречия) и основы права. Именно в этой среде будут созданы основы европейского правоведения.
Появились частные школы и в других регионах, там, где число людей, желавших учиться, было велико. От имени епископа и каноников канцлер соборной церкви выдавал разрешение на преподавание — luentia docendi. Мы не знаем, на каком основании оно выдавалось до начала XII века, да и выдавалось ли оно вообще, но во второй половине этого века установилось правило, что разрешение может быть выдано лишь после экзамена, удостоверяющего подготовку того кандидата, кто желал открыть школу.
Подобные школы существовали в XI веке и в Париже. Еще в середине века некий Ламберт, ученик Фульберта Шартрского, зарабатывал деньги уроками в Париже. Блистал здесь грамматик Герберт. Позже «свободные искусства» преподавал в Париже Манегольд Лаутенбахский, мирянин, имевший жену и двоих детей. Позже Манегольд ушел в монастырь и, вполне возможно, что этот магистр и монах Манегольд, автор страстных писем в защиту церковных реформ, являются одним и тем же лицом.
Таким образом, Париж уже в XI веке был местом, где существовали разные типы школ и где можно было найти людей высокообразованных. Святой Ансельм, будучи еще аббатом монастыря Бек, упоминал в одном из своих писем некоего монаха, который без благословения аббата пребывал в Париже, «привлеченный местными школами», и поселился при этом в аббатстве Сен-Маглуар в Сите. В 1082 году монах Роберт д'Арбисель, будущий основатель аббатства Фонтенвро, покинул родную Бретань, побывал в нескольких городах, но только в Париже нашел искомый высокий уровень преподавания.
В конце XI века в Северной Франции развернулся «образовательный бум». У нас есть свидетельство современника, монаха Гвиберта Ножанского, писавшего в 1115 году: «Во времена незадолго до моего детства и в мои детские годы школьных учителей было так мало, что в маленьких городках почти невозможно было их встретить, да и в больших городах они были редкостью. А если и удавалось случайно найти учителя, его знания были столь скудны, что их нельзя сравнивать даже с образованностью нынешних бродячих клириков». Это свидетельство особенно ценно, если учесть естественный пессимизм, который был присущ средневековому моралисту, постоянно сетовавшему на упадок нравов и образованности.
Если в Италии развивалось толкование права, то на севере Франции наибольший интерес вызывала логика, наука о том, как правильно мыслить. Споры вызывала не логика сама по себе, а возможности ее приложения к тем или иным предметам рассуждения, особенно к богословию и правоведению. Все были согласны в том, что надо опираться на авторитеты, но что делать, если мнения авторитетов явно противоречили друг другу? Здесь становились необходимыми определенные правила мышления. Для средневековых логиков камнем преткновения был вопрос об общих понятиях — универсалиях. Что важнее — целое как категория или единичное, составляющее это целое? Одни шли за Платоном и говорили, что общие понятия — универсалии — существуют реально, что только они и составляют единственную высшую реальность. Другие, рассуждая в духе Аристотеля, называли их лишь дуновением воздуха, с условным именем (nomina), а реальными признавали лишь единичные предметы. Первых называли «реалистами», а вторых «номиналистами». Ставка в этих спорах была достаточно велика, ведь логика могла применяться для толкования догматов веры. Если, например, спорить о святой Троице, то крайний номинализм мог привести к еретическому провозглашению существования трех богов, а крайний реализм — к отрицанию троичности. Поэтому в итоге спор велся о соотношении веры и разума, о том, где проходит та грань, перед которой умствовавшие философы должны были смиренно останавливаться, склоняясь перед непостижимой тайной?
Характерен пример Беренгария Турского, которого несколько раз осуждали на церковных соборах за его взгляды и заставляли отрекаться. Критикуя его за толкование догмата о пресуществлении (евхаристии), Ланфранк писал: «Оставив святые авторитеты, ты ищешь прибежища в диалектике, я же предпочел бы выслушивать и отвечать на святые авторитеты, а не на диалектические тонкости». Беренгарий же отвечал, что «довод от большинства голосов — не довод, и что, апеллируя к разуму, он апеллирует к Богу, ибо разум делает человека образом и подобием Бога».
Споры становились все острее. В 1092 году ученик Беренгария, Росцелин Компьенский, был осужден Суассонским собором за приверженность к номинализму в рассуждениях о Троице. Но мастерство Росцелина — логика, или как тогда говорили «диалектика» — при этом никем не отрицалось, с ним мало кто мог сравниться. Достойным противником был его бывший ученик Гийом из Шампо, учившийся теологии у Ансельма Ланского. Победа над Росцелином на Суассонском соборе приумножила славу Гийома, стоявшего на позициях крайнего реализма. Именно ему довелось возглавить парижскую соборную школу.
Мы почти ничего не знали бы о парижской интеллектуальной жизни рубежа XI — начала XII веков, если бы знаменитый магистр Петр Абеляр не написал бы свою автобиографию, названную очень выразительно — «История моих бедствий». В каких только аспектах не изучали историки и Абеляра, и его книгу! Но мы остановимся лишь на тех аспектах его бурной биографии, которые связаны с Парижем.
Сын бретонского рыцаря, он, по его словам, «предпочел военным трофеям победы, приобретаемые в диспутах», поэтому, едва лишь он узнавал «о процветании где-либо искусства диалектики и о людях, усердствующих в нем», как отправлялся в эти края. Тяга к ученым ристалищам влекла его сперва на Луару, где в коллегиальной церкви города Лоша преподавал Росцелин Компьенский, осужденный как теолог, но не сложивший оружия как логик. Затем Абеляр устремился в Париж, привлеченный славой Гийома из Шампо. Тридцатилетний руководитель соборной школы с радостью принял нового ученика. Но преподавание в соборной школе, где в отличие от монастырских школ школяры приглашались высказывать свое мнение и защищать его, вскоре привело к конфликту ученика и учителя. Абеляр попытался опровергнуть некоторые из положений Гийома и стал все чаще побеждать его в спорах.
«Наиболее же выдающиеся из моих товарищей по школе весьма сильно вознегодовали на меня за это и тем сильнее, чем я был моложе их по возрасту и по курсу обучения».
По-видимому, в школах складывалась внутренняя иерархия: те, кто давно учился у магистра, пользовались преимущественными правами перед новичками и считали себя обязанными отстаивать честь своего учителя. Абеляр, нарушавший правила, постоянно наживал себе врагов в лице не только обиженных учителей, но и их верных учеников. Потому-то чем больше он достигал успехов, тем больше у него было врагов и завистников. Анализируя свой жизненный путь, Абеляр весьма критичен не только к окружающим, но и к себе:
«Я, будучи юношей, уже стремился стать во главе школы, и даже наметил себе место, где я бы мог начать такую деятельность, а именно, в Мелёне, бывшем в то время значительным укрепленным пунктом и королевской резиденцией».
Гийом из Шампо попытался ему в этом воспрепятствовать, и у него были к тому немалые средства — как архидиакон он мог помешать Абеляру получить разрешение на преподавание, выдававшееся канцлером собора Нотр-Дам. Но Абеляра поддержала та часть парижского духовенства, которой не по душе был напор сторонников церковных реформ. Описанные события происходили в 1102 году. Как мы помним, после того как Парижский епископ Гийом де Монфор погиб, отправившись на Святую землю, а кандидатура оставленного им местоблюстителя Фулька де Санлиса не была утверждена папой, вакантная кафедра стала объектом борьбы королевского канцлера, архидиакона Этьена де Гарланда, и епископа Галона, сторонника церковных преобразований. К тому же лагерю принадлежал и Гийом из Шампо. Тем самым его враги попадали под покровительство клана Гарландов. Вот и Абеляр пишет, что на его стороне были «некоторые из сильных мира сего» (potentes terrae). Но Абеляр подчеркивал, что опирался на силу общего мнения: зависть Гийома к более талантливому ученику возбудила у многих сочувствие к Абеляру. Для Абеляра эта сила, пожалуй, всегда будет главной опорой, мнением о себе, своей славой он будет дорожить больше всего на свете.
Итак, слава его росла, тогда как слава самого Гийома и его учеников начинала меркнуть, по крайней мере так считал Абеляр. Но, побывав раз в Париже, он прекрасно понимал, что реализовать себя он может только там. Мелён, хотя и был местом частого пребывания короля, но все же почти на пятьдесят километров отстоял от Парижа. И Абеляр вскоре перенес свою школу из Мелёна в Корбей, несколько сократив расстояние до Парижа, «чтобы получить возможность именно отсюда чаще нападать на своих противников на диспутах». Таким образом, Абеляр продемонстрировал на своем примере новый тип ученого, который нуждался не столько в уединении, сколько в оппонентах для диспутов и в публике, выступавшей судьями и зрителями.
Болезнь, вызванная переутомлением, заставила его прервать удачно начатую карьеру и вернуться на родину. Оправившись от болезни, он вернулся в Париж, как считают, после 1108 года, поскольку именно в этом году Гийом из Шампо принес обеты уставного (регулярного) каноника и удалился в обитель Сен-Виктор. Впрочем, текст Абеляра по этому поводу содержит весьма расплывчатые сведения; по его словам, монашеское одеяние «не удалило его из Парижа и не отвлекло от привычных занятий философией: в том же самом монастыре, в который он удалился, дабы посвятить себя делу веры, он тотчас же, по своему обычаю, стал заниматься публичным преподаванием». Размолвки прошлого, вероятно, показались забытыми, и Абеляр снова поступил в школу своего учителя, чтобы прослушать курс красноречия — риторики. Но он опять ввязался в споры с Гийомом и, по словам Абеляра, «весьма убедительно опровергнув его доводы», вынудил его самого изменить и даже отвергнуть его прежнее учение об универсалиях.
И здесь мы опять сталкиваемся с закономерностями и правилами складывавшейся новой социальной среды. С точки зрения поиска истины, если ученый корректирует свои высказанные ранее положения — это совсем неплохо, но молодая «школьная культура», заимствуя правила рыцарского поединка, объявляла проигравшим и, следовательно, обесчещенным того, кто отступил от своей изначальной позиции. «После того, как Гийом изменил и даже был вынужден отвергнуть свое прежнее учение, к его лекциям начали относиться так пренебрежительно, что едва даже стали допускать его к преподаванию других разделов диалектики... Поэтому, — продолжает Абеляр, — мое учение приобрело такую славу и авторитет, что лица, особенно сильно нападавшие на мое учение, теперь перешли в мою школу». Более того, новый руководитель соборной школы предложил Абеляру прочитать там свой курс, чтобы самому записаться к нему в ученики.
Но триумф Абеляра был недолог. Гийом из Шампо «начал столь сильно мучиться от зависти и огорчения, что даже трудно выразить». Не имея возможности действовать против Абеляра открыто, он выдвинул против своего преемника несколько обвинений и добился его смещения (благо новый Парижский епископ Галон явно благоволил обители Сен-Виктор и Гийому). Руководитель школы был сменен, и Абеляру вновь пришлось отправиться уже проторенным путем в Мелён.
Гийом из Шампо, «поняв, что почти все его ученики весьма сомневаются в его благочестивости и без конца перешептываются по поводу его обращения, потому что он ни в какой степени не отказался от городской жизни, переехал сам и перевез немногочисленную свою братию, в некоторый удаленный от города поселок (ad villam quondam, ab urbe remotam)». Эту фразу Абеляра можно толковать двояко. Либо Гийом, основавший обитель Сен-Виктор, покидает ее и переселяется со своей школой в какое-то более отдаленное место, либо речь идет о его переселении именно в Сен-Виктор в 1108 году. В ту пору, действительно, это был вполне уединенный поселок на Левом берегу, окруженный садами, виноградниками и болотами, неподалеку от которых святой Марцелл, по преданию, победил дракона. Но тогда получается, что Гийом, став уставным каноником, не сразу покинул Сите, а некоторое время еще жил в некой общине на острове, где продолжал держать школу. Это представляется вполне возможным, если учесть, что многие богатые члены капитула основывали подобные благочестивые общины в своих домах. Такую общину, например, основал Этьен де Санлис в бытность свою архидиаконом. Тогда становится понятно, почему сомневались в искренности его обращения: «почти-монашеский» обет уставного каноника в глазах современников еще плохо увязывался с активной преподавательской деятельностью в центре города. Ученым же из обители Сен-Виктор никто уже не предъявлял подобных обвинений. Напротив, они скорее служили примером для сторонников церковных реформ.
Как бы то ни было, Абеляр недолго оставался в отдаленном Мелёне, и вскоре перебрался по примеру Гийома на Левый берег. Поскольку в соборной школе с легкой руки Гийома теперь преподавал противник Абеляра, то автор «Истории моих бедствий» «раскинул свой школьный стан вне пределов города, на горе святой Женевьевы, как бы намереваясь держать моего преемника в осаде». Абеляр нарочито использует излюбленную им военную лексику: в оригинале «стан» обозначен словом castrum, так называли именно военный лагерь — наподобие того, который в свое время был разбит норманнами во время осады Парижа.
Не совсем понятно, обосновался ли Абеляр непосредственно в школе, издавна существовавшей при аббатстве Сент-Женевьев, или же открыл свою частную школу, заручившись разрешением аббата и его канцлера. Отметим, что сделать и то, и другое Абеляр мог лишь после того, как аббатство в 1107 году добилось полной независимости от Парижского епископа. Как мы помним, Этьен де Гарланд, покровитель Абеляра, обладал большим весом в капитуле Сент-Женевьев.
Очевидно, что многие ученики устремились теперь к Абеляру на Левый берег, оставив руководителя соборной школы. Услышав об этом, Гийом поспешил ему на помощь, «дабы освободить от моей осады того воина, которого он раньше покинул». Но вместо того, чтобы помочь своему ставленнику, Гийом сильно навредил ему: «В самом деле, раньше у моего преемника было хоть несколько учеников, интересовавшихся его лекциями о Присциане[39], в изучении которого он считался особенно сильным. А после прибытия учителя мой преемник совершенно лишился своих учеников и был, таким образом, вынужден отказаться от руководства школой. Вскоре после того, вконец отчаявшись приобрести мирскую славу, он и сам постригся в монахи». Здесь Абеляр непроизвольно затрагивает еще одну важную и болезненную для преподавателей тему. «Рынок» слушателей был емким, но не безграничным. На две школы — соборную и Абелярову — учеников еще хватало, но возобновление преподавательской деятельности Гийома лишило соборную школу публики.
Впрочем, об этом периоде у нас сохранились и другие сведения. Более поздний источник повествует как Госвин, или Госуин, будучи еще совсем молодым, столкнулся с прославленным магистром Абеляром, в ту пору преподававшим на холме святой Женевьевы. Согласно Житию Госвина, он посещал школу магистра Госцелина — человека, придерживавшегося осторожных взглядов в диалектике, сторонника компромисса между номиналистами и реалистами. Дерзновенная позиция Абеляра вызывала в Париже «недовольство тех, кто мыслил более здраво». Когда же в Париже «начались разговоры о том, что среди множества мудрецов не находится ни одного, способного выступить против Абеляра, досточтимый юноша Госвин решил обуздать этого лаятеля при помощи жезла истины». Узнав о намерении Госвина, его учитель Госцелин «попробовал отклонить его от задуманного, говоря, что магистр Петр является не человеком, приводящим доказательства, но софистом, и скорее острословом, чем ученым...». Но Госвин не внял предостережениям учителя. Как Давид, ждущий битвы с Голиафом, поднялся он на холм святой Женевьевы и, застав Абеляра читавшим лекцию, начал смело перебивать его. Он вступил с Абеляром в диспут, и, по словам Жития, Абеляр был повергнут поборником истины. По другой версии, Госвин сам учился у Абеляра на холме святой Женевьевы, а Госцелин был его старшим и более осторожным товарищем. В любом случае повторялась история Абеляра — юный школяр бросил вызов прославленному магистру и победил его в споре.
Надо понимать, что пристрастное свидетельство апологетов Госвина, составленное через несколько десятилетий после описываемых событий, не подкреплено ни данными Абеляра (что естественно, поскольку он утверждал, что перевес в спорах всегда оставался за ним), ни другими источниками. Непонятно, кем был Госцелин, известно лишь, что он назван в числе противников Абеляра на Суассонском соборе 1121 года. Единственное, что не вызывает сомнения в этом тексте, — свидетельство высокого накала интеллектуальных страстей в Париже уже в 1110-х годах.
И вновь Абеляру пришлось оставить школу и спешить на родину, где его родители удалились в монастырь, и надо было уладить семейные дела.
За время его отсутствия Гийом в 1113 году был избран епископом города Шалона. Вернувшись из Бретани, Абеляр, по-видимому, намеревался заместить его и в преподавании богословия и решил изучать эту науку у самого признанного в ту пору авторитета — Ансельма Ланского.
В Лане повторилась та же история, что и в Париже — Абеляр пишет о местном ученом весьма нелицеприятно: «Он изумительно владел речью, но она была крайне бедна содержанием и лишена мысли...Он был похож на древо с листвой, которое издали представлялось величественным, но вблизи и при внимательном рассмотрении оказывалось бесплодным». Абеляр начал пропускать лекции, чем вызвал недовольство постоянных учеников Ансельма. Они захотели спровоцировать заносчивого новичка. После лекции возник разговор об изучении Священного Писания, и Абеляр заявил, что люди, достаточно образованные в «свободных искусствах», вполне могут применить свой багаж образованности к толкованию святых страниц, не нуждаясь ни в чьем руководстве. Абеляру тут же на спор предложили провести самостоятельный урок, будучи уверенными, что он, не имея опыта в богословии, неминуемо провалится. Ему предложили комментировать Пророчества Иезекииля, одну из самых темных частей Ветхого Завета. Абеляр отказался брать много времени на подготовку, он «привык разрешать вопросы не кропотливым трудом, но силой разума». Лекция прошла с блеском, за ней потребовали продолжения и публика начала ходить на лекции Абеляра.
Это не понравилось престарелому Ансельму Ланскому, который и без того был настроен своими учениками против Абеляра. В конце концов, он запретил Абеляру читать лекций под тем предлогом, что если Абеляр позволит себе высказать какую-нибудь ересь, то отвечать придется Ансельму как главе школы, хотя Абеляр с ним свои лекции и не согласовывал. Абеляр покинул школу, овеянный славой толкователя Библии, пострадавшего от завистников.
Надо признать, что аргументы Ансельма имели некоторые основания, хотя с легкой руки Абеляра за ним закрепилась репутация мракобеса. Однако на протяжении всей первой половины XII века Ансельм Ланский оставался непревзойденным теологом. Он не был догматиком и не отрицал возможности человеческого разума. Другое дело, что он призывал соблюдать осторожность, лишь постепенно допуская человеческое познание к толкованию Откровения. Ансельм Ланский много сделал для превращения богословия из заучивания мнений авторитетов в рациональную теологию. На его труды охотно ссылались те, кого в науке принято считать последователями Абеляра. Абеляр был явно несправедлив к старому богослову. К тому же конфликт с учениками Ансельма, Альбериком Реймсским и Лотульфом Ломбардцем, потом очень дорого обошелся самому Абеляру.
Сочтя, что он уже достаточно преуспел в богословии, Абеляр вернулся в Париж, где уже не было Гийома из Шампо, и ничто теперь не мешало ему занять место главы соборной школы. Теперь он преподавал там уже не только философию, но и богословие, продолжив чтение своего курса по толкованию Пророчеств Иезекииля. Начинался новый и многообещающий период его жизни.
Абеляр не был зачинателем парижской образованности, хотя, безусловно, именно он придал парижской интеллектуальной жизни столь высокий накал. Неоспоримо же первенство Абеляра в создании репутации Парижа как «города любви». Любовные истории в Париже случались и раньше, но Абеляр первым описал свой роман, выставив на публику историю отношений с возлюбленной. Потом это станет традицией, и если слава парижан как непревзойденных любовников может быть оспорена ввиду тонкости данной материи, то среди охотников поговорить о любви парижанам не будет равных.
Итак, после 1113 года Абеляр — прославленный преподаватель Парижа, непревзойденный философ, а теперь еще и многообещающий богослов. У него важный пост (глава соборной школы приравнивался к канонику), к тому же он достаточно богат, ведь учеников много, а обучение, напомним, платное. В ту пору ему едва минуло тридцать пять лет.
До сих пор Абеляр, по его словам, не имел опыта в любовных делах: «Я гнушался всегда нечистотой блудниц, от сближения с благородными дамами меня удерживали ученые занятия, и я имел мало знакомых среди мирянок» — так приступает он к рассказу о своей любви, потрясшей Париж. «Жила в самом городе Париже некая девица по имени Элоиза, племянница одного каноника, по имени Фульберт. Каноник любил свою племянницу и заботился об ее успехах в усвоении всяких наук. Она была не хуже других лицом, но обширностью своих научных познаний превосходила всех». Это не пустые слова — дошедшие до нас письма Элоизы свидетельствуют о глубокой образованности, владении стилем и незаурядном уме.
«С этой-то девицей, обладавшей всеми качествами для людей влюбчивых, я задумал сблизиться». Абеляр убежден в своей неотразимости: красив и статен, еще не стар, главное, окружен славой лучшего философа. «Я был убежден, что эта девица тем легче даст мне согласие, что мне известны были ее познания в науках и любовь к ним. Таким образом, мы, даже находясь в разлуке, могли бы переписываться, а ведь о многом писать можно гораздо смелее, чем говорить». Такого еще не было в Христианском мире: на Юге Франции трубадуры лишь начинали слагать стихи в честь Прекрасной дамы или вполне натуралистично смаковали прелести свидания с пастушками, молодые клирики, подражая Овидию, сочиняли эротические вирши, но воспеть сочетание чувственной любви с прелестями интеллектуального общения — это было открытие, достойное Парижа.
Дом каноника Фульберта находился неподалеку от школы, если не в клуатре, то примыкал к его стенам с северной стороны, в районе порта Сен-Ландри. Абеляр предложил взять его на пансион за плату. Такое предложение для каноников было делом привычным: чем больше в Сите прибывало школяров и прочих клириков, тем выгоднее было предоставлять им жилье и стол, а раз каноникам принадлежала значительная часть парижской недвижимости, то и доходы от роста цен на жилье в первую очередь обогащали именно их. Фульберт согласился поселить у себя известного и богатого преподавателя, это сулило немалые деньги и престиж, но главное, он мог рассчитывать, что первый философ Галлии займется обучением его драгоценной племянницы, слава которой тогда будет звучать еще громче. Абеляр, по его признанию, надеялся именно на алчность и тщеславие каноника, который распахнет перед ним двери.
«Он сам поручил племянницу моим учительским заботам и попросил меня во всякое время, когда только я буду свободен от школьных лекций — ночью ли, днем ли — заниматься с ней науками, а если я замечу ее нерадивость, строго ее наказывать». Особо строго наказывать не пришлось: «Уроки наши благоприятствовали уединению, которое надобно любви. Ни одно из удовольствий любви не было нами упущено, а то, что любовь может придумать необычного, было прибавлено. Чем меньше опытности было у нас в подобных наслаждениях, тем пламеннее мы им предавались, и тем менее они нас утомляли».
Первыми пострадавшими от этой пламенной страсти были ученики — времени для подготовки занятий решительно не оставалось, «я лишь повторял прежние лекции, а если мне и удавалось придумать что-нибудь новое, то это были любовные стихи, а не философские глубины. Многие из этих стихов...получили немалую известность и поются по сей день во многих странах, преимущественно людьми, которых жизнь обольщала такими же соблазнами, что и меня».
Таким образом, Абеляр, оказывается, был еще и поэтом, автором любовных стихов, слагаемых как по латыни, так и по-французски «для неученых людей». Любовь Абеляра к Элоизе была в буквальном смысле у всех на слуху. А Париж, город интеллектуалов, становясь городом влюбленных, с этого момента начал превращаться еще и в город поэтов, и все — благодаря Абеляру.
Последним, как водится, обо всем узнал дядя. Разразился скандал, и влюбленным пришлось расстаться. «Но разлука телесная только еще больше усугубила нашу близость духовную. Однако вскоре девушка почувствовала, что станет матерью, и с величайшей радостью написала мне об этом, спрашивая, как ей поступить». Абеляр похищает ее из дядиного дома и перевозит к своей сестре в Бретань, где она родила мальчика.
Фульберт чуть не сошел с ума от стыда и отчаяния, он даже не мог отомстить Абеляру, поскольку Элоиза находилась у его родственников как бы в заложницах.
Абеляр испытывал муки совести, возможно, несвойственные другим людям той эпохи. Ведь он работал в это время над этическим учением о грехе, согласно которому отвечать приходилось не за поступок, а за намерение. Сам же он понимал, что вполне осознанно нанес канонику Фульберту большой вред и не хотел бы оказаться на его месте. Он явился к канонику и объявил, что во искупление свершившегося готов на большую жертву — готов жениться на Элоизе, но при условии, что их брак не предадут огласке. Для Фульберта это был прекрасный выход, и он с радостью согласился. Абеляр привозит Элоизу в Париж, но та, по его словам, начала отговаривать философа от женитьбы, приводя всевозможные ученые аргументы, доказывавшие несовместимость ученых занятий и семейных уз.
Не сочинил ли все эти доводы Абеляр задним числом? Действительно ли молодая Элоиза при помощи эрудиции разрушала собственную судьбу? В ту эпоху невеста иногда отказывалась от брака ради жизни в монастыре, в век религиозного энтузиазма такое случалось. Но Элоиза в своих позднейших письмах Абеляру признавалась, что в ту пору совершенно не готова была к монашескому обету. Отказаться от брака, быть готовой покрыть себя позором, лишь бы не мешать ученым занятиям любимого, — о таком подвиге любви ранее не слыхали.
Вот что пишет Элоиза, вспоминая те дни: «Мне всегда было приятнее называться твоей подругой, или, если ты не оскорбишься, — твоею сожительницей или любовницей. Я думала, что чем более я унижусь ради тебя, тем больше будет твоя любовь ко мне и тем меньше я могу повредить твоей выдающейся славе... Призываю Бога в свидетели, что если бы император Август, владевший всем миром, удостоил бы меня чести брачного предложения и навсегда утвердил бы за мной владычество над всем светом, то мне было бы милей и почетней называться твоей возлюбленной, нежели его императрицею». А вот что добавляет Абеляр, рассказывая о ее аргументах: «насколько для нее было бы приятнее, а для меня почетнее, если бы она оставалась для меня подругой, а не женой: я был бы тогда к ней привязан только любовью, а не какой-то силой брачных тенет».
Для складывавшейся прямо на глазах новой социальной группы средневековых городских интеллектуалов Абеляр и Элоиза навсегда вошли в пантеон самых авторитетных образцов для подражания. Особенно Элоиза. Для тысяч молодых студентов университета, клириков, отказывавшихся от брака навсегда, этика «свободной любви», союза, который основан не на долге, но на чувствах, был негласным идеалом их жизни. Об этом в XIII веке говорили церковные запреты опасных «мнений», распространенных в университете, об этом же писали университетские поэты, для которых Элоиза оставалась идеалом, — от ученого автора Жана де Мена, автора «Романа о Розе»[40], до насмешника Франсуа Вийона, вспоминавшего об Элоизе в «Балладе о дамах былых времен».
Но почему все обстояло так трагично? Разве не мог Абеляр вступить в брак и жить счастливой семейной жизнью? Еще за полвека до описываемых событий такой вариант был возможен: преподавал ведь когда-то в Париже женатый магистр Манегольд Лаутербахский. Женатых интеллектуалов можно было встретить в Италии среди докторов права и особенно, медицины. И в Париже на рубеже XIV и XV веков будет блистать писательница Кристина де Пизан, дочь ученого медика из Болонского университета, натурализовавшаяся во Франции и, помимо прочего, страстно выступавшая за достоинство женщин. Но такая судьба для Абеляра была невозможной. Ведь он преподавал «божественную науку» — богословие, он был приравнен к каноникам собора Нотр-Дам. После «папской революции» (или григорианских реформ) обет безбрачия (целибат) утвердился в качестве строгой нормы для всех клириков. Женитьба означала выход из духовного сословия. В то же время содержание любовниц (конкубин) клириками, хотя и осуждалось, но допускалось как неизбежное зло — главным было, чтобы дети, рожденные от таких союзов, не претендовали на наследование церковного имущества.
Поэтому брак Абеляра и Элоизы решили держать втайне, чтобы не повредить карьере Абеляра. Но можно ли было что-то скрыть в Сите, на площади менее 20 гектаров? Тем более что канонику Фульберту этот брак нужен был именно для того, чтобы не выглядеть одураченным в глазах окружающих. Он хвалился этим браком и ругал Элоизу, когда она пыталась опровергнуть то, что стала официальной супругой философа. Тогда Абеляр вывез свою тайную супругу в монастырь в городе Аржантёй, где в свое время Элоиза получала начатки своего образования. Но этот город, отстоящий от Парижа на девять километров, вряд ли был надежным укрытием. «Я велел ей сшить монашеское платье, подобающее монашеской жизни, и облачил ее им, не надев лишь покрывала». Абеляр не хотел, чтобы она приняла постриг, но Фульберт и его родня решили, что он таким образом отделался от Элоизы. И теперь они считали себя обязанными отомстить за поруганную семейную честь.
Они послали своих людей, которые, по словам Абеляра, «когда я спокойно спал в отдаленной комнате моего жилища, подкупив моего слугу, совершили надо мной жесточайшую и позорнейшую месть, весть о которой потрясла всех: они удалили как раз те части моего тела, которыми я совершал то, что их оскорбляло. Мои палачи бежали, но двоих поймали, ослепили и оскопили...Наутро ко мне сбежался весь город. Трудно, и более того невозможно было описать, как были все ошеломлены, как жалели меня, как удручали своими восклицаниями и причитаниями. Всего же больше мучили меня клирики, то есть мои ученики, так что я гораздо больше страдал от их сожаления, чем от своей раны, сильнее чувствовал стыд, чем физическую боль».
Вспомним, сколь важным моментом для Абеляра была именно слава — главная пружина его неутомимой деятельности, теперь же слава обернулась своей неприглядной стороной. Вынести позор было невозможно — и речи не шло о продолжении преподавательской деятельности в соборной школе.
Абеляр удалился в монастырь. Он признавался, что сделал это не из благочестия, но из-за смятения и стыда; предварительно он велел стать монахиней и Элоизе. Родственники и друзья отговаривали ее от этого шага. Ведь формально уход в монастырь одного из супругов делал второго свободным, и тогда Элоиза могла бы выйти замуж более удачно. Возможно, что таковы были намеренья ее родни, но не ее самой, и любые сомнения были ей обидны.
В 1119 году Абеляр поступил в самый главный монастырь для парижан и короля — монастырь святого Дионисия. Как мы помним, аббатство было в ту пору на подъеме, аббат старательно собирал все новые священные реликвии, все новые свидетельства величия святого Дионисия, все новые земли и сокровища. Вступление в аббатство прославленного философа пришлось как нельзя кстати для закрепления славы первого монастыря Франции.
Но Сен-Дени был слишком близок к Парижу, чтобы об Абеляре забыло уже довольно многочисленное племя парижских школяров. «Едва только я оправился от раны, ко мне нахлынули клирики[41] и стали докучать мне и моему аббату непрестанными просьбами
О том, чтобы я вновь начал преподавание — теперь уже ради любви к Богу, тогда как до тех пор я делал это из желания приобрести деньги и славу».
Абеляр оказался верен себе и здесь: он сразу же вступил в конфликт с приютившим его монастырем. Он указывал на несовместимость с монашеским подвигом той вольготной жизни, которую вели монахи и, прежде всего, их аббат — Адам. Поэтому Абеляру охотно разрешили преподавательскую деятельность, выделив ему келью в отдаленном приорате монастыря — близ города Мезонсель в Шампани. Абеляр начал там читать лекции по богословию, что более соответствовало его монашескому званию, однако не отказался он и от преподавания «свободных искусств», в чем был особенно искушен. «Я сделал из этих наук приманку, так сказать, крючок, чтобы сладостью философии я мог бы привлекать людей, получивших вкус к философским занятиям, к изучению истинной философии», понимая под ней христианское богословие.
Это период напряженной работы Абеляра-теолога. Именно к этому период относится его «Введение в теологию», где он допустил, что языческие философы не менее авторитетны, чем отцы христианской церкви, а богословие как философия становится подвластной человеческому разуму, если он вооружен знанием законов логики. В богословии, таким образом, ничего не следовало принимать на веру, все надлежало проверить разумом, ведь и святые отцы могли ошибаться, и даже текст Священного писания мог быть искажен переписчиками. Так рождалась «рациональная теология», которую окрестят потом «школьной наукой» — схоластикой. Схоластику можно считать порождением духовного подъема XI–XII веков, среди ее основателей были и монахи, и епископы, и каноники, но Абеляр, воплощавший традицию городских школ, был, пожалуй, самым ярким представителем ранней схоластики.
Вновь ученики стекались к Абеляру в его удаленную школу, что рождало бытовые проблемы: «не хватало места их разместить, и земля не давала достаточно продуктов для их пропитания». Старая форма «внешней» монастырской школы явно уже не соответствовала новому типу образования, для которого нужны были десятки, а то и сотни интеллектуалов, оттачивавших свое мастерство во время диспутов. А это даже чисто технически было возможно лишь в относительно крупных городах, где сосредотачивались необходимые ресурсы. Вырос бы вокруг школы в Мезонселе «протоуниверситетский город»? Эксперимент остался незавершенным — вновь начались нападки на Абеляра, которые, по его мнению, как всегда были вызваны завистью. Одни критиковали его за то, что он, будучи монахом, преподает светские «свободные искусства» (вспомним, что лет за пятнадцать до этого многие, да и сам Абеляр, по той же причине шептались за спиной Гийома из Шампо). Другие ставили ему в вину тот факт, что он берется преподавать богословие, не получив должной подготовки, ведь в школе Ансельма Ланского он так и не доучился, а осмеливается применять свой метод к учению о Троице — сердцевине христианской догматики.
Многие из слушателей восторгались искусством Абеляра делать понятными сложнейшие вопросы, но нашлись и противники. Среди прочих в ненависти к самозваному богослову отличились Альберик Реймсский и Лотульф Ломбардец — те самые ученики Ансельма Ланского, которые в свое время были свидетелями и участниками конфликта Абеляра с их престарелым наставником. Были среди врагов и бывшие ученики Гийома из Шампо. Но Абеляр почему-то в своей книге не упоминает, что первым против него выступил Росцелин Компьенский, некогда обучавший его основам логики. Как мы помним, он стоял на позициях крайнего номинализма, школа Гийома из Шампо, напротив, тяготела к реализму. Поскольку теперь все ополчились на Абеляра, очевидно, что нападкам подвергалось не столько его учение, сколько его метод.
В 1121 году Абеляра вызвали на собор в город Суассон, где ему даже не дали высказаться в свою защиту, понимая, что в открытом диспуте ему не будет равных. Его выступление было сорвано, путем интриг его поставили в такую ситуацию, когда ему пришлось сжечь свою книгу и в знак раскаяния прочитать «Символ веры». Несмотря на то, что на соборе раздавались и голоса в его защиту, Абеляр был отправлен на исправление в монастырь Сен-Медар под Суассоном. Эта обитель славилась строгостью устава. Более того, приором здесь был старый парижский знакомый Абеляра, тот самый Госвин, который, если верить его Житию, когда-то напал на прославленного софиста на холме святой Женевьевы, как Давид на Голиафа. Житие повествует, что в первый же день, когда Абеляра доставили в обитель, где он должен был содержаться «наподобие дикого носорога и при помощи дисциплины подвергнуться укрощению», между ним и приором состоялась примечательная беседа. Ради успокоения Абеляра Госвин «напомнил ему об его прежних успехах, о его удивительном красноречии и о многочисленных победах, одержанных им в диспутах, но затем показал, что намного выше всего этого является покорность Богу, монашеская святость и презрение к миру». «Необходимо, — продолжал приор, — чтобы Абеляр обратил свое сердце и приучил свои уста к тому, что достойно». Абеляр отвечал дерзко. Но, как пишут авторы Жития, в конце разговора он был как «объятый ужасом носорог» и «прожил последующие дни, воздерживаясь от враждебных действий, опасаясь плетей и терпеливее подчиняясь дисциплине».
Любопытно, что сам Абеляр, напротив, вспоминает о приорате Сен-Медар довольно тепло: «Аббат и монахи, предполагая, что я останусь у них и далее, приняли меня с величайшей радостью и, обращаясь со мною, весьма любезно, безуспешно старались меня утешить...». Вероятно, что через много лет Абеляру больше запомнилось начало беседы с Госвином, чем ее окончание. По сравнению с дальнейшими приключениями Абеляра пребывание в Сен-Медаре казалось ему мирной передышкой.
Явная несправедливость приговора, осуждавшегося, если верить Абеляру, всеобщим мнением, заставила папского легата изменить первоначальное решение, и через некоторое время опальный магистр из Сен-Медара был направлен в родной монастырь Сен-Дени. Но здесь Абеляру трудно было рассчитывать на тихую гавань, поскольку он успел нажить себе немало врагов, критикуя монахов за их неправедную жизнь. Очередной скандал не замедлил себя ждать.
Роясь в богатой монастырской библиотеке, Абеляр обнаружил книгу Беды Достопочтенного, в которой утверждалось, что святой Дионисий занимал епископскую кафедру не Афин, а Коринфа и, следовательно, не мог быть тем афинянином, о котором упоминал апостол Павел. Как бы в шутку Абеляр «показал эту фразу нескольким находившимся поблизости монахам. Они пришли в величайшее негодование, обозвали Беду самым лживым писателем и признали более надежным свидетелем своего аббата Хильдуина, который долго путешествовал по Греции с целью исследования этого вопроса».
Налицо было столкновение мнений авторитетов и, Абеляр, руководствуясь своим методом, сопоставил их между собой и пришел к заключению, что авторитет Беды Достопочтенного более значим, поскольку тот почитается во всем христианском мире как Учитель церкви, а Хильдуин знаменит лишь в стенах своего аббатства[42].
Но если вспомнить, как долго монахи шли к созданию образа святого Дионисия — главного патрона королевства, ученика апостолов, крестителя Парижа, мученика и величайшего теолога, если вспомнить, что через пару лет священная орифламма, взятая королем с алтаря аббатства Сен-Дени, принесет ему победу над императором, то трудно не признать, что выводы Абеляра оказались, мягко говоря, несвоевременными. Аббат Адам, имея давние счеты с Абеляром, заявил, что тот покушался на королевский авторитет и пытался лишить «королевство венца славы»: «нанеся ущерб престижу главного святого, он вредит королю и должен предстать перед ним как враг государства».
С помощью нескольких сочувствовавших монахов и верных учеников Абеляр ночью бежал из монастыря во владения Тибо IV, графа Шампанского, злейшего врага французского короля. Там его неплохо приняли. Некоторое время он находился при коллегиальной церкви Сент-Айуль в Провене. В этом городе, включенном в систему Шампанских ярмарок, в ту пору насчитывалось три синагоги — доля иудеев среди населения была достаточно велика. Здесь Абеляр познакомился с элементами Танаха (так называемой Еврейской Библии), в последующих трудах он использовал эти знания. Но все его попытки добиться официального разрешения жить вне аббатства Сен-Дени встречали противодействие монахов. В свое время они гордились тем, что Абеляр выбрал именно их монастырь, и если бы он его покинул, был бы подорван престиж обители, престиж святого Дионисия и, как следствие, престиж короля. Аббат Адам грозил отлучением Абеляру и тем, кто его покрывал. Но в разгар этой борьбы Адам скончался, а его преемник, рассудительный аббат Сугерий, хотя и попытался вернуть Абеляра в свой монастырь, вскоре уступил, так как у мятежного философа вновь нашлись высокие покровители. Все тот же Этьен де Гарланд, занимавший в ту пору должность не только королевского канцлера, но и сенешала, добился выгодного для Абеляра компромиссного решения. Монахи снимали с себя ответственность за его действия, а тот обещал не подчиняться никакому другому аббатству, чтобы не наносить ущерб престижу святого Дионисия.
Абеляр остался в Шампани и близ Труа с согласия епископа и графа, подарившего ему участок пустовавшей земли, выстроил себе из дерева и тростника хижину и молельню. Вскоре ученики вновь начали стекаться к нему. «Так как копать землю я не имел сил, а просить милостыню стыдился, я был должен вместо того, чтобы жить трудами рук своих, вновь заняться знакомым мне делом и обратиться к услугам своего языка. Школяры же стали снабжать меня всем необходимым — пищей и одеждой, заботились об обработке полей и приняли на себя расходы по постройкам, чтобы никакие домашние заботы не отвлекали меня от учебных занятий». И вновь вокруг Абеляра на глазах рос студенческий городок из землянок и хижин. Молельню Абеляра расширили, из камня и дерева построили храм, названный им Параклетом — утешителем. Но снова дала себя знать зависть его врагов. Они придрались к тому, что свою церковь Абеляр назвал одним из имен Троицы — утешителем называли Дух Святой, следовательно, Абеляр вновь «расчленял» нераздельную Троицу. С ужасом он ждал созыва нового собора, где его вновь могли подвергнуть осуждению. Поэтому, когда к нему в 1125 году обратились монахи далекого монастыря Сен-Жильдас-де-Рюи в Бретани, пожелавшие, чтобы знаменитый соотечественник стал их аббатом, Абеляр принял это предложение. Но и в Бретани он быстро вступил в конфликт с монахами, не пожелавшими подчиняться правилам, которые пытался установить новый аббат. Против Абеляра начали плести заговоры и, по его словам, даже готовили покушение.
Покинутый Параклет недолго оставался пустым. В 1129 году аббат Сугерий добился присоединения женского монастыря в Аржантёе к владениям своего аббатства, и монахини, среди которых была Элоиза, были выселены из обители. С разрешения папы принадлежавшие монастырю земли вокруг Параклета и саму импровизированную церковь Абеляр передал Элоизе, где она разместила монахинь из Аржантёя, став их настоятельницей. Первое время монахини бедствовали, но бедственное положение женщин вызывало больше сочувствия, чем бедность мужчин, и в новую обитель начали поступать богатые дары, потянулись паломники. Славе нового монастыря способствовало и то, что Элоиза была своего рода знаменитостью, к тому же Абеляр из своего бретонского монастыря руководил организацией жизни новых монахинь. Параклет быстро стал известен как центр духовной музыки. Бывшие супруги составили устав женской обители, и Абеляр приезжал сюда отдохнуть душой, здесь ему было куда спокойнее, чем среди коварных бретонских монахов, хотя многие осуждали его за то, что он слишком часто общался с бывшей супругой и ее подопечными. Доведя повествование примерно до 1132 года, Абеляр завершает «Историю моих бедствий», однако сохранилась переписка Абеляра и Элоизы, настолько проникновенная, что вызывала у многих сомнения в подлинности — слишком уж современными, непохожими на обыденные представления о мрачных Средних веках, казались выраженные в этих письмах чувства.
Из других источников известно, что в середине 1130-х годов Абеляр вновь преподавал в Париже на холме святой Женевьевы. Примирившийся с королем Этьен де Гарланд предоставил Абеляру возможность вновь открыть школу на землях аббатства Сент-Женевьев, где сам Гарланд был деканом. Англичанин Иоанн Солсберийский рассказывал, как около 1136 года он прибыл в Париж и отправился к Абеляру, «всеми обожаемому и прославленному ученому, который тогда царил тогда на холме святой Женевьевы. Там, у его ног, я узнал первоосновы этой науки, поглощая с жадностью, в полную меру своих ограниченных способностей, каждое слово, исходящее из его уст».
Деятельность Абеляра вновь навлекла на него гнев могущественных врагов, прежде всего неутомимого Бернарда Клервоского, засыпавшего письмами прелатов и кардиналов: «есть у нас во Франции монах без устава, без попечения прелат, без послушания аббат, Петр Абеляр. Умствующий с мальчиками, рассуждающий с женщинами... с великим толпищем и со учениками своими... по улицам и переулкам умствуют о вере католической, о рождестве от Девы, о святыне алтаря, о непостижимом таинстве святой Троицы».
Абеляр был еще раз осужден на Сансском соборе в 1140 году. Правда, у него было достаточно много защитников. Сохранилась, например, «Апология Абеляра», написанная его учеником, клириком Беренгарием. Абеляр, уже больной, отправился в Рим, чтобы оправдаться, поскольку в папской курии он мог рассчитывать на помощь своих бывших учеников и единомышленников. В дороге его застала весть о том, что папа подтвердил решение собора. Обессиленный Абеляр нашел приют в монастыре Клюни — аббат этого древнего и славного монастыря Петр Достопочтенный недолюбливал не в меру ретивого Бернарда Клервоского, как и основанный им орден цистерцианцев. Петр Достопочтенный предоставил Абеляру условия для работы и обеспечил ему уход и лечение в приорате, принадлежавшем Клюнийской конгрегации, а когда в 1142 году Абеляр скончался, с почестями похоронил его там. Элоиза позже добилась, чтобы прах ученого был перенесен в Параклет, и в 1160 году ее похоронили рядом с супругом. После долгих мытарств, связанных с войнами и революциями, в 1817 году их прах был перезахоронен в Париже на кладбище Пер-Лашез. Поклониться Абеляру и Элоизе приходят толпы туристов. Париж по праву обладает могилами своих знаменитых влюбленных, без них история города была бы куда беднее.
Наплыв учащихся в Париж стал ощущаться уже в первой трети XII века. Если в десятые годы XII века на Левом берегу существовало две школы, то через двадцать лет Иоанн Солсберийский застает здесь целое созвездие учебных центров.
Этот любознательный англичанин впоследствии составил несколько ученых трактатов. В одном из них — «Металогике», посвященном вопросам науки и образования, Иоанн Солсберийский делится своим личным опытом. Он прибыл в Париж в 1136 году и в первую очередь отправился в школу Абеляра («перипатетика из Палле»[43]), «который тогда царил на холме святой Женевьевы». После отъезда Абеляра Иоанн стал «учеником магистра Альберика, который выделялся своей блестящей репутацией среди других диалектиков», самого сильного «в стане номиналистов». Здесь за два года, проведенных на холме святой Женевьевы, кроме Альберика у него был наставником Роберт Мелёнский, «который носил прозвище, полученное им по имени школы, где он учился, хотя был англичанином по рождению». Поскольку оба магистра были учениками и продолжателями Абеляра, можно предположить, что Роберт начинал свое обучение еще в ту пору, когда его наставник преподавал в Мелёне. В таком случае прозвище могло указывать на то, что он был ветераном школы Абеляра.
Как вспоминает Иоанн Солсберийский, магистр Альберик был неутомим и дотошен в вопросах, а Роберт Мелёнский проницателен, краток и гибок в ответах. Если бы их качества соединялись в одном человеке, ему не было бы равных. «Их проницательный ум и настойчивость в изысканиях обеспечили бы им блестящее будущее, если бы опирались на более широкое научное основание».
Альберик уехал преподавать в Болонью, там, где в ту пору расцвело изучение права, и достижения парижской школы диалектики были чрезвычайно востребованы юристами, занятыми проблемами согласования противоречивых мнений авторитетов. Впрочем, когда Альберик вернулся в Париж, по словам Иоанна Солсберийского, он «скорее отучал, чем учил». Что же касается Роберта Мелёнского, то он впоследствии стал известным богословом.
Посещение школы учеников Абеляра вселило в Иоанна уверенность в собственных силах, однако вскоре он убедился, как много ему предстоит узнать нового. Два года он обучался у Гийома Коншского, знаменитого представителя Шартрской школы, требовавшего от своих учеников широкой эрудиции, знания классической литературы. В отличие от Абеляра и его окружения, Гийом Коншский был в большей степени последователем Платона, чем Аристотеля. Впрочем, историки не пришли к единому мнению о том, где располагалась его школа — в Шартре или в Париже.
Но следующий магистр, у которого учился Иоанн, вне всякого сомнения преподавал в Париже, — это был Ришар «по прозванию Епископ»[44]. По сравнению с речистыми учениками Абеляра он был довольно косноязычен, но отличался глубокомыслием и широтой научного кругозора. Он был один из немногих, кто в ту пору мог преподавать в Париже не только тривиум, но и основы квадривиума. Вероятно, в школе Гийома Коншского Иоанн Солсберийский осознал необходимость усвоения более широкого круга знаний. Знания, которые давал магистр Ришар, были рассчитаны на тех, кто уже обладал базовыми сведениями в этой области. Иоанну помогло, что прежде он подступал к основам квадривиума в школе некоего Хардевина Германца. Затем Иоанн обучался риторике у Тьерри Шартрского, но остался недоволен общим уровнем преподавания, поэтому ему понадобилось изучать это искусство еще раз, более углубленно, с парижским магистром Петром Гелием.
Иоанн пока не имел церковных должностей, не был сыном богатых родителей и поэтому не мог рассчитывать на постоянную помощь из дома. В его позднейших письмах он красноречиво описывал свое бедственное положение в те дни, попадая таким образом в русло формировавшегося тогда же жанра студенческих «слезных писем» и «попрошайных» стихов — жанра, которому в Париже будет суждено большое будущее. И Иоанн находит выход из положения, тоже ставший классическим для малоимущих интеллектуалов: «тем временем я принял к себе учеников из детей знати, которые в уплату за уроки обеспечивали мое пропитание, ибо я был лишен помощи родных и друзей, и Бог при моей бедности доставлял мне это утешение».
Но Иоанн отличался большой ответственностью и поэтому не мог успокоиться, если ученики задавали ему вопросы, на которые он не мог дать однозначные ответы. Ему удалось завязать дружбу с нелюдимым магистром Адамом Парвипонтанусом — Адамом с Малого Моста, прозванного так по месту расположения своей школы. Адам неохотно делился знаниями с теми, кто не входил в число его учеников. Однако, несмотря на свою репутацию чудака, он обладал глубокой образованностью и, по некоторым данным, уже был знаком с произведениями Аристотеля, которые как раз в это время начали переводиться с арабского и греческого языков на латынь. «Новая логика», отличавшаяся от логики «Старой», известной Западу по переводам Боэция, станет чрезвычайно популярной в Париже в самом конце XII века. Адам мог познакомиться с ней раньше других, но не стал афишировать свои знания. Потом Иоанн занимался логикой в школе Гийома Суассонского и порекомендовал своему учителю обратиться за новыми знаниями к нелюдимому мудрецу с Малого Моста, а позже о Гийоме заговорили, как об ученом, совершившем переворот в логике.
Стесненность в средствах вновь побудили Иоанна взяться за преподавание — на сей раз где-то вне Парижа. Лишь к концу третьего года он смог вернуться в Париж, в школу знаменитого Гильберта Порретанского. Хотя в диалектике Гильберт отстаивал позиции, близкие к реализму, во многом он походил на Абеляра — и масштабом личности, и уровнем мастерства логика, и тем, что смело соединял диалектику и богословие. Обучение у Гильберта было недолгим — недоброжелатели готовили над ним процесс в Реймсе. Иоанн поступил к Роберту Пуллу, славному своим добродетельным образом жизни (похоже, что он был в этом отношении своеобразной «белой вороной» среди парижских магистров). Затем в школу Симона из Пуасси, который оказался «хорошим лектором, но плохим полемистом».
«Так, в занятиях различными науками промелькнули у меня почти двенадцать лет, — писал Иоанн и задавался вопросом, что же произошло за это время с его товарищами с холма святой Женевьевы, — я нашел их точно такими же и на том же самом месте, где они и были, когда я их оставил. Оказалось, что они ни на пядь не продвинулись вперед и не добавили ни одного даже самого малого довода к разъяснению прежних вопросов. Они... преуспели лишь в одном: разучились соблюдать меру и забыли о сдержанности. Таким образом я на опыте убедился в том, что и без того можно было предполагать: если диалектика облегчает изучение других наук, то, оставшись наедине с собой, она становится бессильной и бесплодной».
Иоанн писал свой трактат, будучи обеспокоен некоторыми тенденциями, которые наметились в образовании. Но для нас он бесценный свидетель нарождавшегося мира парижских интеллектуалов с их сложными взаимоотношениями. Иоанн выстраивал свою собственную образовательную стратегию, руководствуясь, вероятно, неписаными правилами — сначала освоить искусства тривиума, затем квадривиума, чтобы затем перейти к изучению высших наук, в частности, теологии. Но никакой программы или устава пока не существовало, он был волен выбирать себе учителей и возвращаться, чтобы повторить пройденное. Никакого свидетельства об окончании курса не выдавалось, неизвестно, требовалось ли специальное разрешение на открытие школы, во всяком случае, Иоанн об этом ничего не говорит. Грань между магистром и учеником тоже была зыбкой: вчерашний школяр мог начать преподавание, а затем вновь сесть на школьную скамью. В этом новом мире большое значение имела репутация, слава. От магистра требовалось не только обладать ученостью и быть хорошим лектором, но еще и виртуозно владеть умением побеждать на диспутах. Виртуозность достигалась, главным образом, за счет все более узкой специализации. По-настоящему энциклопедически образованные люди довольно редки. Специализация давала преимущества, но и вела к явным потерям. Идеалом для Иоанна был не Париж, а Шартрская школа, преподаватели которой соединяли широту кругозора с углубленным занятием науками. Но этот идеал был в прошлом, Шартрская школа клонилась к упадку.
На деле недостатки специализации компенсировались тем, что магистров в Париже много, и каждый должен был чем-то отличаться от остальных. Между ними существовала конкуренция, которая порой принимала уродливые формы, но все же приводила к тому, что в итоге в Париже можно было получить образование на любой вкус, в том числе весьма редкие знания. Иоанн перечислил в своем трактате дюжину школ, но не о всех мы точно знаем, что они находились в Париже. Однако у нас есть еще два источника, подтверждающие данные «Металогика».
В сороковые годы XII века в среде парижских школяров появилась анонимная аллегорическая поэма «Метаморфозы Голии» (или «Апокалипсис Голии»)[45]. Жанр аллегорической сатиры постепенно становился излюбленным творчеством парижских школяров и магистров: персонифицированные науки и искусства, научные школы отныне часто фигурировали в сатирических поэмах, повествовавших о баталиях магистров и их школ. Вот в этих поэмах и говорилось о борьбе «сект» меленцев с порретанами — последователей Роберта Мелёнского и Гильберта Порретанского. Но главным посылом поэмы был ответ на нападки монахов на мир магистров и студентов. Филология-любомудрие горько жалуется, что ее покинул ее паладин (имелся в виду Абеляр, родом из Палле). Вообще же смысл этих поэм в значительной степени от нас скрыт. Появление внутрикорпоративной сатиры, понятной посвященным, но закрытой, к сожалению, для позднейших исследователей, — показатель достаточно развитого самосознания социальной группы.
В поэме среди прочего назывались и имена тех, кто в то время держал школы. Таких магистров было тринадцать человек, среди которых встречались и парижане, упомянутые Иоанном Солсберийским: Гильберт Порретанский, Тьерри Шартрский, Роберт Мелёнский, Роберт Пулл, Петр Гелий, Адам Парвипонтанус. Упомянуты еще два магистра, известные нам из других источников, — знаток риторики Манериус и богослов Петр Ломбардский.
Есть и другое свидетельство о парижских школах. Гийом Тирский, прибывший в Париж из далекой Палестины, позже вспоминал о годах своего обучения — с 1145 по 1165 год. Он перечисляет школы десяти магистров, как уже знакомых нам по предыдущим источникам: Петра Гелия, Роберта Мелёнского, Роберта Пулла, Адама Парвипонтануса, Альберика с холма святой Женевьевы, Манериуса, Петра Ломбардского, так и трех новых преподавателей — выходцев из школы Петра Гелия: Ива Шартрского (не путать со знаменитым епископом, жившим в конце XI века), Бернарда Бретонца, а также Мориса де Сюлли, будущего епископа Парижского.
Еще до того, как Париж стал официальной столицей Французского королевства, он уже начал играть не вполне благовидную роль, свойственную крупным метрополиям — роль своеобразной воронки, в которую отовсюду стекались товары, деньги, людские ресурсы и таланты, обогащая столичный город, но обедняя провинцию. В интеллектуальной жизни эта тенденция проявилась уже весьма отчетливо. Опустели некогда славные епископские школы — в Лане, Реймсе, Шартре. Эрвард из Ипра рассказывал, как в 1141 году он сменил в Шартре в должности руководителя школы магистра Гильберта Порретанского, который отбыл в Париж. Когда новоиспеченный схоластик вошел в класс, он увидел лишь трех учеников, тогда как триста других уехали в Париж вслед за прежним магистром. Это, конечно, характерное для средневековой риторики преувеличение, но в целом оно передавало суть.
Париж — место, где можно было создать себе репутацию, найти друзей и покровителей, необходимых для будущей карьеры. В других городах были ученые, не уступавшие парижским магистрам, но они не могли предоставить главного — социальной среды, необходимой для эффективной интеллектуальной деятельности нового типа. Поэтому самые прозорливые бросали свои насиженные места и перебирались в Париж. Именно в эти годы укрепилась практика, позволявшая прелатам не оставаться в своих епархиях, но предаваться ученым диспутам в Париже и вместе с тем претендовать на то, чтобы церковные доходы продолжали поступать в их пользу. Когда-то сам факт того, что Абеляр покинул монастырь Сен-Жильдас-де-Рюи ради преподавания в Париже, казался Бернарду Клервоскому скандальным. Но прошло совсем немного лет, и тот же Бернард пишет епископу страстное письмо в защиту другого парижского преподавателя — Роберта Пула, который был архидиаконом Рочестерским. Поскольку он годами не появлялся в своем диоцезе, епископ Рочестерский пригрозил ему лишением доходов. Бернард Клервоский убедил епископа в том, что Роберт Пулл, изучая в Париже Священное Писание, приносит церкви величайшую пользу и поэтому имеет право на свою пребенду. Правда, перемена позиции у Бернарда Клервоского легко объяснялась тем, что за Робертом Пуллом, как мы помним, закрепилась репутация «прославленного и своим добродетельным образом жизни и своими знаниями». Однако и Гильберта Порретанского, епископа Пуатье, у которого имелось немало врагов, в их числе и сам Бернард Клервоский, никто не упрекал за то, что он был занят неподобающим прелату делом и большую часть времени проводил не в своей епархии, а в парижских школах.
Сколько же магистров и студентов находилось в середине XII века в Париже? Если руководствоваться данными уже известных нам источников, то очевидно, что здесь единовременно функционировало не менее дюжины школ, к которым надо добавить школу обители Сен-Виктор и расширенную соборную школу. Но с высокой долей вероятности можно полагать, что число школ было еще большим. Определить количество школяров в каждой из них невозможно. Рассказ о трех сотнях учеников, прибывших из Шартра вслед за Гильбертом Порретанским в Париж, выглядит сильным преувеличением. Но есть и другое свидетельство. Когда Бернард Клервоский приехал с проповедями в Париж и призвал студентов последовать в цистерцианские монастыри, на его призыв отозвалось двадцать парижских студентов. По оценке Жития святого Бернарда, то есть источника, никак не склонного преуменьшать его проповеднические успехи, «святой, посеявший в парижских школах слово жизни, не собрал никаких плодов». Если урожай в двадцать обращенных душ представлялся ничтожно малой величиной по сравнению с общей численностью парижских студентов, то последних, по-видимому, насчитывалось как минимум в десять раз больше, то есть не меньше двух сотен человек. Примерно такое же число можно взять в качестве минимальной величины, если мы будем исходить, что в каждой из известных нам школ обучалось в среднем не меньше пятнадцати человек. Как бы то ни было, не будет преувеличением сказать, что в середине XII века в Париже (главным образом на Левом берегу) единовременно пребывало несколько сотен студентов.
Несмотря на слезные жалобы школяров, среди которых был и Иоанн Солсберийский, деньги для своего пребывания в Париже они находили. Поэтому те, кто занимался обслуживанием школьного люда, в накладе не оставались: студенты платили домовладельцам, сдававшим им комнаты для жилья и для занятий, платили хозяевам таверн, прачкам, сапожникам, портным, гулящим девицам. Интеллектуалы покупали масло для светильников, воск для дощечек, перья, пергамен, чернила и, конечно же, книги. Книжная «индустрия», которой так славен Париж, формировалась здесь, на Левом берегу. Согласно более поздним данным налоговых описей, здесь группировались парижские пергаменщики. Вот как на рубеже XII и XIII веков едкий, но хорошо информированный критик парижских магистров, рисовал картину из жизни Левого берега: «Новый том торжественно читается в школах и предлагается за деньги на площади под шумное одобрение орды нотариев (переписчиков)». Постоянный спрос на новые рукописи, подогреваемый интеллектуалами Левого берега, способствовал превращению Парижа в крупнейший центр книжной торговли и книжного производства.
Итак, к нескольким сотням студентов и магистров следует добавить как минимум еще несколько сотен парижан, занятых их обслуживанием. Даже если взять минимальный семейный коэффициент — 3,5, мы получаем свыше тысячи жителей Левого берега, связанных с интеллектуальным трудом и его обслуживанием уже в середине XII века. В дальнейшем население здесь неуклонно росло и к концу века, несмотря на то, что на Левом берегу еще оставались незастроенные участки, число его обитателей могло быть сопоставимо с численностью среднего французского города.
Во второй половине XII века древние церкви в Париже были перестроены практически заново. С явным подражанием растущей громаде собора Нотр-Дам перестроена древняя церковь Сен-Жюли-ан-ле-Повр (святого Юлиана Бедняка). Когда возникла университетская корпорация и вплоть до самого конца XVI века, в этом здании происходили выборы ректора. Новый фасад появился у церкви Сен-Северен (святого Северина). На противоположной стороне улицы Сен-Жак заново была отстроена церковь Сен-Бенуа-ле-Бетурне (святого Бенедикта). Монастырь Сен-Матюрен, обитель ордена тринитариев, начал строительство такого большого здания, что в следующих веках оно могло вмещать многолюдную всеобщую ассамблею Парижского университета.
Все это служило косвенным, но безошибочным показателем начавшегося демографического и экономического подъема, затронувшего Левый берег. На Правом берегу он начался раньше и был куда более впечатлявшим, но там речь шла о формировании структур «нормального» средневекового города — крупного торгового и ремесленного центра, тогда как на противоположном берегу Сены ситуация была иной. Складывавшаяся здесь система обладала уникальными чертами: еще до образования Парижского университета интеллектуалы выступали здесь в роли главного градообразующего фактора. Собственно говоря, они и сегодня продолжают играть ту же роль для этой части Парижа.
Вот что писал Филипп Арвенгский, друг Иоанна Солсберийского из ордена премонстрантов: «Движимый любовью к знанию, ты достигаешь Парижа, и ты находишь столь вожделенный тобой Иерусалим — жилище Давида... и мудрого Соломона. Здесь собралось такое множество клириков, что они вскоре превзойдут числом многочисленное мирское население. Счастливый город, где священные книги читаются и их трудные таинства распутываются благодаря дарам святого Духа, где столько именитых профессоров, где имеется такая теологическая наука, что Париж можно назвать градом знания».
Начиная со второй половины XII века все чаще поэты и писатели обыгрывали игру слов «Parisius» — «Paradisius» (Рай). Париж представлялся подлинным раем для образованных клириков. Но если одни уподобляли Париж Иерусалиму, то другие находили в нем больше сходства с Вавилоном. Впрочем, иногда оба эти сравнения можно было найти в сочинениях одного и того же автора, просто использовались они в разных контекстах.
Бурление школьной жизни в Париже отнюдь не у всех вызывало энтузиазм. Постижение мудрости явно не сопровождалось здесь подвигами аскетизма и стремлением к моральному совершенству. Сами мотивы, которыми руководствовались обитатели парижских школ, казались сомнительными. Магистрами двигало мелочное соперничество, гордыня, жажда денег, суетное любопытство. Самый добродетельный человек, поддавшись обману вольной парижской жизни, мог впасть в порок или, еще хуже, в ересь. Кстати, даже вполне доброжелательный наблюдатель, Иоанн Солсберийский, поставил весьма серьезный диагноз нарождавшейся схоластике: когда она замкнута на себя, а не на постижение высшей мудрости, она обречена на бесплодие.
Епископы Парижские не могли не испытывать озабоченности тем, что происходит в самом центре их епархии. Этьен де Санлис для увещевания школяров пригласил своего друга и соратника Бернарда Клервоского посетить Париж на Пасху 1139 года и выступить перед студентами с проповедями. Будущий святой и ранее с неодобрением относился к умствованиям магистров, сейчас же увиденная картина его весьма опечалила: школьная жизнь неминуемо ведет к гибели — соблазны и разврат, суетное любопытство, амбиции ученых. «Бегите из этого Вавилона, бегите и спасайте ваши души! Летите в град спасения, где вы можете покаяться за ваше прошлое и жить в благодати в настоящем, ожидая с надеждой будущего. Ты найдешь куда больше в лесах, чем в книгах. Деревья и камни научат тебя лучше любого магистра». Как мы знаем, большинство парижских школяров не вняли призывам Бернарда.
Последовавшая затем атака Бернарда на Абеляра была в какой-то мере атакой на новый, утверждавшийся в Париже тип интеллектуала, который стремился опереться на свой разум в вопросах богословия. Бернарду Клервоскому удалось тогда, в Сансе, победить, склонив на свою сторону участников собора, вынесших решение еще до выступления Абеляра. Опустевшее место Абеляра в Париже занял епископ Гильберт Порретанский, логик, сочетавший владение этим искусством с изучением теологии. Следующий удар Бернард решил нанести именно по нему. Это, кстати, предвидел Абеляр. Покидая Сансский собор, он бросил Гильберту стих из Вергилия: «Меня дело касается, когда горит стена у соседа» (Меа res agitur, paries cum proximus ardet).
Бернард Клервоский, находившийся в ту пору в апогее своей славы, обрушил на Гильберта шквал критики. Хотя у Гильберта было немало оппонентов из числа парижских магистров, как логиков, так и богословов, в 1148 году на Реймсском соборе осуждение Гильберта не состоялось — коллегия кардиналов была возмущена тем, что Бернард Клервоский и его сторонники пытаются подменить собой римскую курию. Да и впечатление от предшествовавшего Сансского собора, на котором был осужден Абеляр, осталось неприятным. Во всяком случае, хронист Оттон Фрайзингский писал о позиции Бернарда Клервоского с некоторым неодобрением: «А был вышеназванный аббат настолько сильно охвачен пылом христианской религии и настолько, неким образом, легковерен в силу всегдашней снисходительности, что, с одной стороны, испытывал отвращение к тем магистрам, которые, полагаясь всецело на мирские знания, были слишком привержены к доводам человеческого разума, а с другой — охотно прислушивался к тому, когда относительно этих магистров ему передавали что-либо несогласное с христианскою верою».
Бернарду Клервоскому не удалось повторить сансский сценарий. Гильберт Порретанский был епископом, лишить его, как Абеляра, права выступления было нельзя. Спорить же с профессиональным логиком, уснащавшим свою речь специальными терминами, Бернарду оказалось не под силу. Дебаты с Гильбертом закончились компромиссным решением. В какой-то мере это была первая серьезная победа новой модели интеллектуализма над монашескими идеалами.
И хотя не все монахи вели себя столь воинственно как Бернард Клервоский, Париж все же оставался в их глазах весьма опасным местом. Друг Иоанна Солсберийского, монах-бенедиктинец Петр Целанский, в письме предупреждал его: «О, Париж, как ты умеешь обманывать и разочаровывать души! Здесь сети порока, ловушки несчастий, стрелы преисподней губят невинные сердца... Счастлива школа иная, где Христос учит наши сердца словом мудрости, где без труда и лекций мы постигаем, как обрести жизнь вечную! Там не покупают книг, там не платят учителям, нет кипения диспутов, нет бряцанья софизмов, решение всех проблем просто, там постигают причину всех вещей».
Но никто, даже Бернард Клервоский, не отрицал необходимости образования. Вспомним, как защищал он добронравного магистра Роберта Пулла! Речь шла лишь о том, как совместить образованность и благочестие, как сделать так, чтобы ученый, овладев оружием знания, направлял бы его не во вред, но во благо христианской веры? Попытку найти практический ответ на этот вопрос предприняли основатели обители Сен-Виктор.
Гийом из Шампо, вероятно, под воздействием своего самоуверенного ученика Абеляра, а, может, движимый какими-то иными внутренними мотивами, как мы помним, около 1108 года сложил с себя должность руководителя соборной школы и архидиакона и принял обет уставного каноника. Затем он перебрался в уединенное место Левого берега, близ молельни, посвященной святому Виктору. Молельня располагалась на восточных склонах холма святой Женевьевы, а от бурга Сен-Марсель, расположенного к югу, ее отделяла река Бьевра. Гийом собирался вести там тихую набожную жизнь, однако к нему, как впоследствии к Абеляру, стали стекаться некоторые из его учеников. Уступив просьбам своего друга, поэта Хильдеберта из Лавардена, он возобновил преподавание. Ученики Гийома приняли решение жить по уставу святого Августина и образовали общину, преобразованную в 1113 году в монастырь. Таким образом, не школа возникла при монастыре, а монастырь при школе. Августинский устав каноников был не таким строгим, как монашеский; он не мешал преподаванию, но позволял избежать духа вольницы, присущего городским школам.
Король Людовик VI благоприятно отнесся к новому начинанию. Он щедро одарил Гийома из Шампо, когда тот стал епископом Шалонским, а Гийом, в свою очередь, передал этот дар общине Сен-Виктор. Большую помощь викторинцам оказал епископ Парижский Галон, верный друг сен-викторского аббата Гилдуина. Аббат помогал епископу Галону в его стремлении упорядочить жизнь вверенного ему диоцеза, а епископ Галон оказывал всемерную помощь в строительстве обители каноников. Он видел в размеренной жизни викторинцев идеальную модель для подражания, много бывал в монастыре, завещал ему личное имущество и велел похоронить себя в его стенах. Другой епископ, Этьен де Санлис, тоже опирался на викторинцев и даже, как мы помним, попытался реформировать парижский капитул по образцу этой левобережной общины. И Галлон, и Этьен де Санлис завещали викторицам личные библиотеки. Надо сказать, что устав обители Сен-Виктор отводил большую роль канонику, ведавшему библиотекой: он не только хранил богатейшее по тем временам книжное собрание, но и руководил мастерской письма, управлял хором, ведал всеми религиозными церемониями.
Особое внимание обители Сен-Виктор уделял Бернард Клервоский, он переписывался с викторинцами и пригласил некоторых из них посетить его монастырь в Клерво. Величественный аскетизм цистерцианцев и яркие проповеди Бернарда настолько впечатлили гостей, что они пожелали объединить свою общину с орденом белых монахов — цистерцианцев. Надо сказать, что рачительный аббат Гилдуин встретил эту идею прохладно и немедленно отозвал загостившихся викторинцев обратно, пригрозив ослушникам церковным отлучением. Впрочем, этот эпизод не омрачил дружественных отношений между Бернардом Клервоским и викторинцами.
Сен-Виктор оказался на острие атаки, которую предпринял Этьен де Санлис и его единомышленники против традиционных привилегий и образа жизни духовенства, не желавшего принять церковную реформу. Борьба шла в обостренной форме. Напомним, что в 1133 году люди Этьена де Гарланда убили приора аббатства Сен-Виктор Тома де Марля практически на глазах епископа Парижского. Король не стал наказывать виновных, опасаясь вызвать новую гражданскую войну. Правда, испытывая, вероятно, некое чувство вины, Людовик VI буквально осыпал пострадавшее аббатство своими благодеяниями, от короля не отставал и Этьен де Гарланд.
Под управлением Гилдуина аббатство расширилось, были построены большая церковь в романском стиле, клуатр для каноников, дома для послушников-новициев, рефекторий, библиотека, амбары и винные погреба. Большая часть зданий находилась как раз под современным зданием университета Париж-VI на улице Жюсьё, частично же на территории современного Ботанического сада.
Школа Сен-Виктор дала в XII веке плеяду интереснейших мыслителей. Самым известным их них был немец Гуго Сен-Викторский, сменивший своего учителя Гийома из Шампо на посту руководителя викторинской школы. Помимо его проповедей, многочисленных писем и небольших научно-педагогических трактатов, до нас дошло его произведение «Дидаскаликон» — не столько энциклопедия, сколько развернутый трактат о систематизации наук и «искусств». Вопреки уже заявившей о себе специализации, ставшей характерной чертой парижских школ, Гуго Сен-Викторский попытался охватить всю полноту знания. Он сгруппировал все «искусства» в четыре блока: теоретические (теология, физика и искусства квадривиума), практические (этика, экономика, политика), механические (ремесла, военное искусство, торговля, агрикультура, охота, медицина) и, наконец, логические (грамматика, диалектика, риторика и софистика). С точки зрения Гуго, теоретические и практические искусства являлись философскими, искусства механические должны были исполняться согласно философскому учению, а искусства логические служили философии.
Трактат «Дидаскаликон» сохранился в большом количестве рукописей, что свидетельствует о том, что с ним многие были знакомы. И все-таки не нашлось никого, кто бы следовал этой системе. Слишком уж расходилась она с интеллектуальной реальностью городских школ, где в первую очередь изучали право и теологию, а также диалектику, как средство освоения этих дисциплин. Но, быть может, для того Гуго и составлял свой трактат, чтобы противостоять господствовавшим тенденциям?
В самой сен-викторской школе не очень придерживались системы «Дидаскаликона». Из него взяли, пожалуй, лишь стремление к систематизации знаний при изучении главного — Священного Писания. Ученики Гуго Сен-Викторского, шотландец (или ирландец) Ричард и англичанин Эндрю (Андрей), способствовали углубленному толкованию Библии, призывая выделять в ней разные смыслы. Но если вера вступала в конфликт с разумом, то последнему надлежало уступить. Иллюстрацией этого могут служить стихи француза Адама Сен-Викторского о святой Троице.
Образ Тройцы трисиянной.
Нераздельной, неслиянной.
Возвещаем в радости;
Возвещаем правогласно
Что различье ипостасно
При единой сущности.
Не постигнет разуменье
Ипостасей единенье.
Как и то, в чем разнствуют;
Не под силу мысли бремя:
Ни пространство и ни время
В Боге не присутствуют
Слабым разумом не емлю.
Крепкой верою приемлю
Истины свидетельство;
Чем отлично от рожденья
Совершенье «исхожденья»?
Чту молчаньем таинство.
Все пред таинством склонимся.
Да вовек не отклонимся
От пути надежного;
Верой нашу жизнь проверим.
Лжеученьям не доверим
Слуха благосклонного
Исповедуем всечасно,
Проповедуем согласно
Божество всечтимое:
Славу Трех единосущных
Ипостасей соприсущных,
Существо единое.
Возвышенность стиля, подкупающая искренность в попытках разобраться в тайнах веры, сочетавшаяся со смирением, как это было непохоже на гордых магистров с холма Сент-Женевьев с их задиристостью и стремлением говорить на все более непонятном для непосвященных техническом языке схоластики!
Однако теология викторинцев на первых порах не препятствовала использованию достижений парижских логиков в трактовке божественных вопросов. Сменивший Гуго на посту руководителя школы Жофруа Сен-Викторский составил поэму «Родник Философии», где демонстрировал прекрасное знание тонкостей полемики номиналистов с реалистами в парижских школах. Отстаивая превосходство викторинского метода, он не замыкался при этом в стенах родного клуатра.
Наибольшая слава пришлась на долю другого ученика Гуго Сен-Викторского — Петра Ломбардского, в молодости учившегося и у Абеляра. Его главный труд — четыре увесистых «Книги сентенций», где он с помощью метода Абеляра в соединении с викторианской осторожностью и систематичностью сводит воедино и комментирует мнения авторитетов по всем сложным вопросам толкования текста Библии. В 1145 году Петр Ломбардский стал схоластиком парижской соборной школы, а в 1159 году в знак признания заслуг был избран епископом Парижским. Его «Сентенции» свыше трех столетий считались главной книгой, по которой обучали богословию.
Но звезда сен-викторской школы начала закатываться. В монастыре частыми стали раздоры, школа пустела. Жофруа Сен-Викторский покинул монастырь из-за разногласий с приором. Приор Готье Сен-Викторский, последний из известных викторинских теологов, не скрывал своего раздражения успехами рациональной теологии, утвердившейся и в соборной школе и в школах Левого берега. Он написал памфлет «Против четырех лабиринтов Франции», где критиковал логиков, пытавшихся рассуждать о божественном и впадавших при этом в ересь, — Абеляра, Гильберта Порретанского, Петра из Пуатье и Петра Ломбардского. Готье Сен-Викторский полностью отрицал возможность использования «свободных искусств» в теологии...
Викторинцы долго еще привлекали своей набожностью, долго были исповедниками студентов, у них сохранилась прекрасная библиотека, которая в XVI веке вызывала зависть у Франсуа Рабле. Однако крупных мыслителей из стен обители Сен-Виктор больше не появилось. Попытка гармоничного соединения благочестия и образования не вполне удалась. Победило благочестие.
Сторонниками церковной реформы обитель Сен-Виктор ценилась не только как образовательная модель, позволявшая соединить благочестие с образованностью, но и как образец идеального общежития уставных (регулярных) каноников. Не отказываясь от деятельной жизни в городе, они жили на монашеский лад, подчиненные строгой дисциплине и установившие реальную общность имущества.
Как мы помним, епископ Этьен де Санлис пытался распространить викторинскую модель на всех парижских каноников. Эти попытки совпали по времени с его стремлением установить контроль и над школьной жизнью. Но перенос здания соборной школы на территорию епископского дворца мало что решал, поскольку основные школы уже перебрались на Левый берег, под защиту аббата Сент-Женевьев. В начале тридцатых годов XII века Этьен де Санлис решил оспорить права аббата Сент-Женевьев, настаивававшего на своей полной независимости. Ставкой в этой борьбе был контроль над левобережными школами. Встретив упорное сопротивление аббата, Этьен де Санлис наложил интердикт на весь Левый берег. Под давлением короля ему пришлось смягчить свою позицию, однако от планов реорганизации аббатства Сент-Женевьев по викторинскому образцу он не отказался — помимо прочего это давало бы контроль над всеми парижскими школами.
При жизни Этьена де Санлиса этого сделать не удалось, зато в 1147 году очередная атака на аббатство Сент-Женевьев оказалась более успешной. Помог случай. В том же году папа Евгений III (он был, кстати, в прошлом монахом цистерцианского ордена и учеником Бернарда Клервоского) посетил Париж и пожелал отслужить торжественную мессу в базилике святой Женевьевы в знак почтения к святой. На мессе присутствовал высший клир, могущественный аббат Сугерий и король Людовик VII. Во время службы папа преклонял колени, тогда ему подстилали специальную шелковую ткань. По окончании мессы слуги сент-женевьевских каноников попытались забрать себе эту ткань, ссылаясь на обычаи аббатства, однако папские люди вовсе не собирались делать им такой подарок. Прямо в церкви вспыхнула ссора, она быстро перешла в массовую драку, в ходе которой досталось и королю. Возмущенные Евгений III и Людовик VII твердо решили реформировать аббатство, невзирая на любые протесты.
После долгих переговоров, которые вел аббат Сугерий от имени короля, отбывшего в Крестовый поход, в 1148 году было решено распространить на аббатство Сент-Женевьев викторинский устав. Для проведения реформы Сугерий и Бернард Клервоский настояли, чтобы аббат Гилдуин отправил на холм святой Женевьевы своего приора Эда и двенадцать каноников-викторинцев, которые составили бы ядро реформируемой общины. Как мы помним, аббат монастыря Сен-Виктор с неодобрением относился к подобным перемещениям, но под давлением Бернарда Клервоского и аббата Сугерия он вынужден был уступить.
Между новыми и старыми канониками долго еще сохранялись напряженные отношения: последние вовсе не торопились отдавать свои пребенды в общую собственность аббатства. Но все же викторинцы победили. Отголоском этой скрытой борьбы мог быть слух, который кто-то распустил в 1161 году, будто бы из раки святой Женевьевы похищена голова святой — так обиженные старые каноники могли мстить новому руководству. Пришлось созывать специальную комиссию и в присутствии короля вскрывать реликварий, чтобы удостовериться в полной сохранности мощей.
Викторинское влияние на жизнь аббатства Сент-Женевьев сказалось на преподавании в школе, когда аббаты попытались более строго подходить к выдаче разрешений на преподавание. С 1176 по 1192 год аббатом здесь был один из самых образованных людей своего времени — Этьен, позже занявший епископскую кафедру Турне. Он обладал кипучей энергией и заботился о соблюдении прав аббатства. Мы уже рассказывали, что ему удалось добиться от короля Дании компенсации за вред, причиненный некогда норманнами, которые разрушили аббатство святой Женевьевы еще в IX веке. Он и сам был хорошим преподавателем и стремился реформировать парижские школы.
Но на этом поприще его постигла неудача: парижские школы давно уже образовали самобытную систему, а с системой, как известно, бороться чрезвычайно сложно. Уже покинув аббатство и заняв епископскую кафедру Турне, Этьен писал папе Иннокентию III, убеждая его предпринять радикальную реформу парижского образования. Со знанием дела он нащупал «болевые точки» парижской интеллектуальной модели: «...изучение Священного Писания пришло в постыдный беспорядок. В то время как ученики приветствуют только различные новшества, учителя больше думают о славе, чем об учении. Они повсюду создают новые маленькие суммы и комментарии, которыми приманивают, удерживают и обманывают своих слушателей. Неделимая Троица рассекается на части и служит предметом спора, так что у нас теперь столько ошибок, сколько докторов, столько скандальных диспутов, сколько классных комнат, и каждая площадь становится местом богохульства. Искусства, называемые свободными, потеряв свою исконную свободу, попали в такую неволю, что мальчишки с длинными космами бесстыдно узурпировали все профессорские должности. Безбородая юность сидит на месте своих старых наставников, а те, кто еще не уразумел, как быть учениками, прилагают усилия, чтобы называться учителями, пренебрегая правилами изучения искусств и отбрасывая подлинные книги мастеров, они затягивают мух пустословия в паутину своих софизмов.»
Епископ Турне знал, о чем писал, и обращался по верному адресу — через несколько лет последовали реформы, итогом которых стало появление Парижского университета. Но это будет уже другая история.
Итоги XII века, несмотря на ламентации Этьена, епископа Турне, были для парижских школ безусловно положительными. Париж стал тем, чем является по сей день — городом, привлекающим людей со всего мира. Среди преподавателей здесь было немало итальянцев (Петр Ломбардский, Дандольфо из Милана), немцев (Оттон Фрайзингский), скандинавов (аббат Абсолон, епископ Роскилле, ставший позднее архиепископом Лундским в Швеции). Много было англичан — от Иоанна Солсберийского и его друзей (среди которых был и будущий папа Адриан IV) до Стефана Лангтона, известного теолога и автора любовных и сатирических стихов, ставшего впоследствии архиепископом Кентерберийским. Во многом именно ему англичане обязаны Великой хартией вольностей: настойчивость Лангтона позволила сначала сформулировать ее статьи, а затем заставить английского короля подписать их.
Начиная с поэтического описания Парижа Ги Базоша, стало общим местом сравнивать Париж с Афинами из-за неслыханного скопления ученых мужей и мудрости. Это выглядит преувеличением, ведь Афинам западная цивилизация обязана расцветом философии. Но если это и преувеличение, то не очень сильное. В XII веке западная цивилизация получила колоссальный творческий импульс, эпицентрами которого были Болонья и Париж.
Болонье Западная Европа обязана рецепцией римского права, хотя на самом деле речь шла не о его возрождении, но о создании заново правовой системы. Разрозненные мнения римских юристов и императорские законы сводились воедино, сопоставлялись между собой, подвергались логическому анализу; так родилось европейское правоведение. Парижу Западная Европа обязана возникновением теологии как науки. Разрозненные мнения отцов церкви и библейские тексты сводились воедино, сопоставлялись между собой, подвергались логическому анализу; так родилась европейская схоластика — рациональная теология. И правоведение и теология были бы немыслимы без тех изменений, которые претерпела наука о правильном мышлении — логика. А она была, в свою очередь, немыслима без парижских школ.
Преподаватель парижской соборной школы Петр Коместор (таково было его школьное прозвище — Едок, Пожиратель книг) написал «Схоластическую историю» — всеобъемлющее систематическое толкование буквального, «исторического», смысла Библии. Петр Кантор и его ученик Стефан Лангтон превратили Библию в рабочий инструмент интеллектуала, они придали ей тот вид, который она имеет сегодня — с характерной разбивкой на книги, главы и строфы. Они придумали универсальную систему библейских отсылок, сокращений, перекрестных ссылок и алфавитных указателей. Парижские теологи, продолжившие труды викторинцев, завершили учение о правилах толкования Библии в четырех смыслах: буквальном («историческом»), аллегорическом (символическом, «сокрытом»), тропологическом (моральном) и анагогическом (позволяющем восхождение человеческого разума к высшему, к нематериальному, к тому, что наступает по ту сторону Конца Света).
Петр Кантор, глава парижской соборной школы, в конце XII века дал знаменитое определение работы теолога. Она состоит из «лекции» (чтения текстов), «диспутации» (выделения спорных вопросов, сравнения имеющихся высказываний авторитетов, вынесения суждения) и «предикации» (использования полученных знаний в проповеди). Чтение составляет фундамент здания теологии, диспутация — стены, а проповедь — венец.
Но если бы мы спросили парижских теологов, кто из них самый известный, то они назвали бы уже знакомое нам имя Петра Ломбардского. Сын простолюдина из Северной Италии, он приехал учиться в Париж. Взяв от Абеляра логические методы, а от Гуго Сен-Викторского систематичность мышления, он написал несколько научных трактатов, после чего стал главой соборной школы. Там он работал над «Книгой сентенций» — систематическим трактатом по теологии, собравшим наиболее сложные библейские тексты, мнения отцов церкви и ведущих теологов по спорным вопросам веры. Этой книге было уготовано большое будущее. Несмотря на критику со стороны Готье Сен-Викторского, она станет базовым учебником по теологии вплоть до конца Средневековья.
Успех к Петру Ломбардскому пришел почти сразу, в 1159 году его избрали епископом Парижским. Правда, сначала избрали архидиакона Филиппа, младшего брата короля Людовика VII, но тот отказался в пользу Петра Ломбардского. Впервые епископом стал глава соборной школы и человек столь скромного происхождения. Рассказывали, что он пригласил в Париж свою престарелую матушку, крестьянку из окрестностей города Новара. Одетый в пышные епископские ризы, он вышел к ней навстречу и смиренно склонил перед ней голову.
Триумф Петра Ломбардского был вполне справедлив, ведь именно он олицетворял собой синтез двух соперничавших парижских традиций — традиций Абеляра и левобережных школ с традициями викторинского богословия. Но это был еще и триумф новой парижской модели интеллектуализма, триумф Парижа, чья удивительная аура способствовала одному из величайших прорывов в истории — формированию особой социальной группы лиц, профессионально занятых умственным трудом, сумевших выработать свои правила игры.
Париж еще не стал официальной столицей, но фактически уже был весьма солидным экономическим центром Северной Франции, центральным культовым местом всего королевства и одной из интеллектуальных столиц Христианского мира. Эти успехи стали результатом глубинных процессов разной степени длительности, однако у них были вполне конкретные творцы. Нельзя сказать, что мы до сих пор ничего не говорили о них — перед нами прошла чреда епископов, людей короля, магистров. Для всех них Париж был лишь местом, где разворачивались события их бурной жизни. Ни Абеляр, ни Элоиза, ни Этьен де Гарланд, ни Людовик VI Толстый, ни даже Этьен де Санлис не прилагали целенаправленных усилий для возвышения Парижа. Однако были люди, вполне осознанно ставившие перед собой такую цель, выступавшие в роли строителей и реформаторов, создавшие все условия для того, чтобы Парижу не было равных.
Маленького роста и хрупкого здоровья, Сугерий (1081–1151) был человеком незнатного происхождения, обязанным своим успехом только себе. Он обладал живым умом, образной речью, необычайной памятью, которая позволила ему накопить массу исторических анекдотов, фактов и подробностей, относившихся к делам его аббатства. У него была и удивительная способность меткого наблюдателя, запоминавшего любую деталь, чтобы воспользоваться ею в нужный момент. Современников поражала легкость его слова, за красноречие его уподобляли Цицерону. Он любил поговорить и иногда за беседой задерживал собеседников допоздна. Писал он столь же охотно, сколь и говорил, что проявилось в его историческом сочинении «Жизнь Людовика Толстого». Считается, что с королем Людовиком VI они были знакомы с детства, поскольку будущий монарх учился в аббатстве Сен-Дени примерно в те же годы, когда там постигал науку и будущий аббат. Но если в первые годы правления Людовика VI Сугерий и появлялся при дворе, то лишь как ходатай по делам аббатства. Однако с 1118 года ему стали поручать дипломатические миссии, связанные главным образом с переговорами с папским престолом.
В те годы главной заботой Сугерия, как и его аббата Адама, было поднять почитание святого Дионисия на подобающую высоту. И мы знаем, как много было сделано в этом отношении в конце XI — начале ХII века. В эти годы закрепился и широко распространился культ Дионисия, апостола всей Галлии и особого патрона королевства. Аббат Адам учредил праздник в честь короля Дагоберта, основателя аббатства, а Сугерий позаботился о том, чтобы был восстановлен древний трон, который, как считали, принадлежал этому королю. Монахи способствовали распространению почитания франкских королей и императоров Карла Великого и Карла Лысого как благодетелей аббатства Сен-Дени.
Все больше времени у Сугерия занимали дипломатические поручения, он обеспечивал союз короля с папой Римским, направленный против германского императора. По его возвращению из Рима в Париж стало известно, что аббат Адам скончался, и братия единогласно выбрала новым аббатом Сугерия. Но следом пришли тревожные новости: король пришел в ярость, узнав, что выборы прошли без его ведома, и даже бросил в темницу монахов, принесших ему эту весть. Все же дипломатические таланты Сугерия и отходчивость короля сделали свое дело, конфликт был улажен. Начиналась долгая эра аббата Сугерия, прилагавшего все силы для упрочения монархии и одновременно трудившегося во славу аббатства Сен-Дени. Сам аббат рассматривал обе задачи в неразрывном единстве. В полной мере это проявилось в 1124 году, когда король поднял с алтаря базилики Сен-Дени орифламму святого Дионисия и победил в сражении.
В дальнейшем французская монархия оказалась надолго связана с персоной энергичного и вместе с тем рассудительного аббата. Ему удавалось улаживать конфликты, которые казались неразрешимыми. Он стал незаменимым советником следующего короля, Людовика VII. Когда же тот, вопреки советам аббата, все же отправился в Крестовый поход, королевство было оставлено на попечение Сугерия, человека скромного происхождения. И ни у кого этот факт не вызвал возмущения.
Но нас Сугерий интересует в контексте парижской истории. А поскольку, как мы поняли, история Парижа была немыслима без истории святого Дионисия и его аббатства, то Сугерий, именно как аббат знаменитого монастыря, с полным основанием может быть отнесен к числу созидателей столичной судьбы Парижа.
Бернард Клервоский критиковал аббатство Сен-Дени, называл его «кузницей Вулкана», а самого Сугерия сравнивал с «Мартой, отринувшей созерцательность ради мирских дел». По мнению Бернарда, монахи Сен-Дени жили в недопустимом богатстве и соблазнительной роскоши, что требовало реформирования. В этом вопросе наблюдалось редкое единодушие извечных оппонентов — Абеляр тоже критиковал приютившее его аббатство именно за неподобающую роскошь.
Уступая критике, Сугерий в 1127 году реформировал аббатство, установив в нем более строгую дисциплину, впрочем, без особого аскетизма. Но он по-прежнему изо всех сил заботится о хозяйственном процветании и о росте престижа монастыря, что, по его мнению, было залогом благополучия Французского королевства.
Но чтобы святой Дионисий обеспечил надежную защиту королю, его надо было прославлять надлежащим образом. Старая церковь, построенная, как считал Сугерий, еще Дагобертом, но на самом деле возведенная в VIII веке, уже не могла соответствовать этим грандиозным целям. Все больше паломников стремились по праздникам приложиться к собранным в аббатстве священным реликвиям Страстей Христовых — гвоздю, фрагментам венца и креста, не говоря уже о мощах святого Дионисия и его спутников. Функционирование многолюдной ярмарки на поле Ланди, посетители которой были также и паломниками к святым мощам, донельзя обостряло проблему.
Уникальной особенностью Сугерия, ставшей сущим кладом для историков искусства, было то, что он тщательно записывал свои размышления о делах монастыря и о строительстве новой церкви в «Книгу об управлении аббатством». Впоследствии он соединил свои записи в «Другую книжечку об освящении церкви Сен-Дени», где описание торжественной церемонии освящения храма 11 июня 1144 года соединено с отчетом о строительстве, данным в более сжатой и живой форме. Из текстов видно, что Сугерий рассматривал перестройку церкви как свое личное дело, прекрасно понимая значение своего труда. И новизна достигнутого результата отнюдь не была для него неожиданной, но полностью отвечала его целям.
В начале своих записок Сугерий излагает причины, определившие необходимость перестройки церкви. Старая церковь имела только один вход, поэтому «часто в праздничные дни, когда церковь уже была заполнена до отказа, в ее дверях скапливались толпы людей, движущихся в противоположных направлениях, и нажим тех, которые пришли первыми и желали выйти, не только мешал людям, пытавшимся войти, но и выталкивал вошедших. Иногда можно было видеть, что толпа оказывала такое сопротивление тем, кто пытались попасть внутрь, чтобы поклониться и облобызать святые реликвии, гвоздь и терновый венец, что ни один человек среди бесчисленных тысяч людей не мог пошевелить ногой и вынужден был стоять, подобно мраморной статуе, онемев или, в крайнем случае, крича. Состояние женщин было так плачевно и настолько невыносимо, что нельзя было без ужаса смотреть, как они, сжатые толпой сильных мужчин, подобно винограду в давильне, покрывались смертельной бледностью; как они испускали ужасные крики будто роженицы; как некоторые из них, сбитые с ног, а затем поднятые благочестивыми мужчинами над толпой, шли по головам, как по мощеному полу... Более того, клирики, которые показывали молящимся орудия Страстей Господа Нашего, не имея возможности повернуться, много раз спасались с реликвиями через окна».
Эта ситуация весьма напоминает ту давку, которая произошла в старой церкви Нотр-Дам во время чудесного исцеления больных мощами святой Женевьевы. Тогда в храме началась такая толчея, что каноники аббатства спасали реликвии своей святой через окно.
В старой церкви аббатства могли показывать только реликвии Страстей, переданных аббатству, как считалось в монастырской традиции, императором Карлом Лысым; святыни выносились для этого в неф. Сугерий не упоминал о мощах святого Дионисия и его учеников, которые хранились в тесной и низкой крипте, не вмещавшей паломников. Эти реликвии выставлялись на алтаре только в самых важных случаях, как, например, это было в 1124 году. Строительство новой церкви осознавалось необходимым даже с житейской точки зрения, не говоря уже о символическом значении этого великого дела.
В своих записках Сугерий выступал прежде всего как практик. Он рассказывал, как нанимал разных мастеров: строителей, скульпторов, витражистов, ювелиров, приехавших отовсюду. Если говорить современным языком, Сугерий был великолепным менеджером. Как собрать средства для такой гигантской стройки? В дело шли доходы с многочисленных земель, и аббат заботился о взыскании всех причитавшихся платежей, выслушивал небезосновательные обвинения в скаредности. Доходы от ярмарки в Ланди оказались настолько кстати, что невольно задаешься вопросом, а не явилась ли столь яростно отстаиваемая Сугерием легализация этой ярмарки необходимым экономическим шагом к созданию храма?
Много средств приносили благочестивые паломники. Изобретательность Сугерия не знала границ. Так, желая украсить драгоценными камнями антепендиум (переднюю стенку) алтаря, воздвигнутого над тем местом, где некогда был погребен святой Дионисий, Сугерий при большом стечении прелатов, сеньоров и коронованных особ первым положил на алтарь свой перстень. После чего все последовали его примеру:
«Можно было видеть, как король, принцы и другие выдающиеся люди снимали кольца с рук и приказывали, из любви к святым мученикам, чтобы золото, камни и драгоценные жемчужины были вставлены в антепендиум. Подобным же образом архиепископы и епископы клали туда даже кольца, символы своей епископской власти...».
Однажды Сугерий провел бессонную ночь, размышляя, где достать толстые бревна для кровли западной части церкви. И наутро с группой лесорубов он отправился в окрестные леса, хотя надежды найти старые деревья не было, как казалось, никакой, поскольку раньше их вырубили для строительства палисада вокруг замка. И все же за девять часов поисков в лесной чаще Сугерию удалось найти двенадцать стволов нужной толщины.
Сугерий принялся за перестройку храма Сен-Дени в 1137 году. Казалось бы, необходимость расширения была столь очевидной, что не требовала обстоятельной аргументации. Однако аббат вновь и вновь приводил доводы, оправдывавшие это предприятие. Он объяснял, что Дагоберт сделал церковь недостаточно большой вовсе не по недостатку благочестия, а потому, что в те давние времена храмов большого размера не строили (в этом аббат проявлял редкую способность осознать динамику исторических изменений). Дело в том, что, согласно монастырскому преданию, старую церковь освятил сам Христос, поэтому сломать старое здание значило стать святотатцем. Пиетет к древней церкви долго мешал аббату приступить к перестройке базилики, сначала он пытался лишь укреплять обветшавшие стены нефов, вставляя выпавшие из них камни, стараясь все сохранить, «как если бы это были реликвии». Но, в конце концов, «воодушевленный советами мудрых мужей и молитвами многих монахов» он с Божьей помощью и при содействии святых патронов начал ломать западную часть храма.
По всей вероятности, порицания в его адрес исходили от монастырской братии, которую пугали и расходы, и сама новизна затеи. Сугерий не раз в своих текстах упоминал о людях, неодобрительно относившихся к тому или иному этапу его строительства. Еще большие основания для тревоги вызывал у аббата воинствующий аскетизм Бернарда Клервоского. «Что делать золоту в храме?» — часто восклицал Бернард. Главные его оппоненты, монахи Клюнийской конгрегации, могли игнорировать эти нападки, за их плечами лежал опыт вековой традиции и величайший авторитет в христианском мире, но аббат Сугерий выступал как новатор, к тому же он менее всего хотел обострения отношений с реформаторами и папством, слишком опасным такой конфликт мог оказаться и для аббатства, и для королевской власти.
Но то, что церковь главного королевского аббатства должна быть обставлена с максимальной пышностью, в этом аббат был уверен. И он находит основания для ответа на критику. Здесь пригодился авторитет короля Дагоберта, заставившего древнюю церковь сиять несравненным блеском. «Каждая дорогая и драгоценная вещь должна служить в первую очередь и прежде всего для свершения святой Евхаристии... должно с неустанным рвением и глубоким благоговением предоставлять золотые сосуды, драгоценные камни и все, что только есть самого ценного среди всех сотворенных вещей, для принятия крови Христа. Подлинно, ни мы, ни наши средства недостаточны для этого служения. Клеветники возражают, что благочестие, чистое сердце и ревностная вера достаточны для этого священнодействия; мы тоже положительно и настойчиво утверждаем, что это главное. Но мы утверждаем, что должны выказывать свое благочестие также и украшением священных сосудов.».
У Сугерия был авторитет, ссылка на который удесятеряла силу его доводов. Ведь сам святой Дионисий, епископ Парижский, патрон монастыря и королевства, был, как тогда полагали, автором бесценной рукописи — трактата о небесной иерархии. На латинский язык его перевел в IX веке Иоанн Скот Эриугена, а император Людовик Благочестивый передал сей манускрипт в Сен-Дени. В этом трактате Бог был описан как абсолютный, истинный, всепроникающий свет, «незримое солнце». Эманации божественного света пронизывают весь мир от высших сущностей до низших ступеней материи, одухотворяя его. По мере удаления от Бога, сила света убывает, но ни на одной ступени не затухает окончательно. Даже в камне присутствует частица света. Человек способен воспринимать Божественный свет только тогда, когда тот заключен в материальных предметах, и постигает его как красоту и гармонию. Но это постижение освещает человеческий разум и ведет его ввысь, от материального к нематериальному, к трансцендентной причине красоты и гармонии, к Богу. Поэтому человеку для познания Всевышнего следует доверяться свидетельствам своего чувственного опыта.
Сугерий с энтузиазмом воспринял эту сторону рассуждений автора, чьи мощи, как он полагал, хранились в крипте родного аббатства. Говоря о чувствах, которые вызывало у него созерцание драгоценных камней, он черпал вдохновение из прославленного трактата: «Когда я восторгаюсь красотой дома Божия, и прелесть драгоценных камней уводит меня от внешних забот, и благочестивая медитация побуждает меня размышлять, переходя от того, что материально, к тому, что нематериально, к разнообразию священных предметов, тогда мне кажется, что я пребываю в какой-то странной области универсума, и не в тине земли, и не в чистоте небес, и что по милости Божией я могу быть восхищен из этого низшего мира в тот высший мир анагогическим образом». Вспомним, что парижские богословы именно в эти годы определяли анагогический смысл Священного Писания как обеспечивающий восхождение человеческого разума от дольнего к горнему.
Конечно, подбирая оправдания для великолепия убранства, Сугерий реализовывал еще и очевидную личную потребность в художественных переживаниях, свойственную ему редкую эстетическую одаренность. Вот как он описывал литургическую чашу из сардоникса, «в которой камень сард красных с переливами оттенков так решительно спорит с чернотой оникса, что кажется, один цвет посягает на другой, вторгаясь в него». Здесь мы в полной мере видим новую эстетику света, блеска, сияния, в которой Сугерий, а за ним и все мастера готического искусства усматривали зримое проявление незримой Божественности.
Пришел ли Сугерий к этим выводам самостоятельно, изучая почитаемую, но доселе малопонятную рукопись Ареопагита? Когда он находил время проникать в религиозно-философские тайны, управляя правой рукой королевством, а левой — аббатством? Очень похоже, что у него имелись в этом помощники. Ведь рядом — стоило перейти по «королевской дороге» равнину Ланди, спуститься вниз и переправиться через реку — уже трудились интеллектуалы Левого берега. В 1130-х годах Гуго Сен-Викторский написал комментарии к трактату о небесной иерархии, где, хотя и другими словами, но выразил те же идеи, что и Сугерий, придав мистическое содержание эстетике света. Возможно, что у викторинцев был свой текст этого редчайшего по тем временам трактата. Однако правдоподобным выглядит и предположение, что Гуго знакомился с рукописью, хранившейся в библиотеке аббатства Сен-Дени. Тогда, чтобы узнать о взглядах ученого на трактат о небесной иерархии, Сугерию даже не надо было утруждать себя трехчасовой прогулкой на Левый берег. Достаточно было личной беседы где-нибудь в келье самого аббата, ведь без его разрешения столь ценную книгу никому бы не выдали. Сугерий должен был удостовериться в благонамеренности ученого (еще свежа была обида на Абеляра, попытавшегося оспорить статус святого Дионисия). Возможно, отношения аббата с Гуго Сен-Викторским складывались иначе, но не знать друг о друге они не могли. В любом случае, концентрация интеллектуальной жизни в одном месте уже начала приносить зримые плоды в Париже и его округе.
Но гипотеза о влиянии викторинского богослова ни в коей мере не должна умалять гениальности Сугерия: он писал сам, и ему не обязательно нужны были образцы для подражания, чтобы выражать свои богатые идеи.
Итак, свет и светоносность стали главной задачей, которая была решена и реализована в архитектуре базилики Сен-Дени, главным образом в конструкции его хора. Сугерий хотел добиться того же для трансепта и нефов, но в его время никто еще не мог справиться с этой строительной задумкой.
Фасад и нартекс (притвор) церкви Сен-Дени были освящены 9 июня 1140 года. Сугерий сразу же с жаром принялся за сооружение восточной части здания — хора. От того хора до настоящего времени сохранилась только часть — деамбулаторий, двойной обход с венцом из семи округлых капелл и двух прямоугольных капелл по краям, уникальное по смелости и ясности конструктивной мысли сооружение. Двойной обход был построен так, что внутреннее полукольцо сливалось с внешним, так как колонки, разделявшие их, были тонки и расставлены с большими интервалами. Все своды взаимозависимы, а благодаря одинаковости линий стрельчатых нервюр и поперечных арок свод выглядел как бы вздымаемым воздушным потоком, тонкость опор усиливала это впечатление.
Созданию единого легкого воздушного пространства в огромной степени способствовал свет, сыгравший здесь новую, гораздо большую роль, чем в романском здании. Окна в капеллах большие, они начинаются низко от земли и достигают сводов. Непроницаемая плоскость стены занимает ничтожно малое место в сравнении с прозрачными стеклянными поверхностями. По существу, стена служит лишь их обрамлением. Свет обильно и беспрепятственно заливает хор. Это происходит не только из-за масштабов оконных проемов, но еще и потому, что все опоры хора — контрфорсы, разделяющие капеллы, и колонны обоих обходов — поставлены по одним и тем же осям, сходящимся в центре средней части хора. Таким образом, на пути световых потоков оказываются устранены все преграды, что и обеспечивало «непрерывность света» — lux continua, о которой восторженно писал Сугерий.
Если говорить о конструктивных и структурных новшествах хора церкви Сен-Дени и сравнить ее с романской архитектурой, можно констатировать, что в базилике уже присутствовали все признаки готики. Был стрельчатый нервюрный свод с облегченной кладкой распалубок, пространство церкви едино, неделимо и решительно преобладало над массой. Победа над каменной материей была осуществлена за счет легкой конструкции сводов, тонкости опор и больших расстояний между ними, радикального вытеснения плоскости стен из внешней оболочки хора и замены ее стеклянными плоскостями. С этим связано и еще одно свойство хора: все его архитектурные формы — колонны и своды — рисуются на световом фоне.
Архитектуре хора, может быть, и не хватало величественности последующих построек, но в этой своей части базилика кажется соразмерной людям и приветливой. Человек попадал в особую поэтическую, лирическую атмосферу, когда он видел, как изваянные из золотистого камня невесомые стволы и капители колонок купались в голубом свете витражей.
Сугерий был восторженным ценителем витражей. Он часто говорил о «сапфирной материи» — при изготовлении стекол в сплав по его указанию добавлялись измельченные сапфиры, которые, как он думал, делали стекла небесно-голубыми. С гордостью аббат писал, что истратил 700 ливров на витражи, собрав мастеров разных наций. Не он выдумал витражи, они встречались и в романских церквях. Новым было соотношение стеклянных плоскостей и каменной материи, благодаря чему витраж стал равноправной с архитектурой компонентой в ансамбле храмового интерьера.
Окна романских церквей, далеко отстоящие друг от друга, не могли дать эффекта наполненности светом. Здесь же четырнадцать окон (каждое размером 4,59 м в высоту на 1,92 м в ширину), по два в семи капеллах, поставленные близко друг к другу, обеспечивали ту непрерывность и нескончаемость света, о которой неоднократно упоминал в своих записках Сугерий. Важным новшеством стало и появление фигурной железной арматуры, в нескольких окнах сохранилась система кованых кругов.
Тематическую программу витражных изображений и иконографию многих сцен разрабатывал сам Сугерий. Осевая капелла посвящена Богоматери. В капелле до настоящего времени находится витраж с деревом Иессеевым, где изображены израильские цари, предки Христа, Богоматерь, сам Христос и пророки, предсказавшие Его приход в мир. Второе окно капеллы украшал витраж со сценами детства Христа.
Строительство хора было завершено в октябре 1143 года. 14 июня 1144 года в присутствии короля Людовика VII и его жены Алиеноры, многочисленной знати, французских и английских архиепископов и епископов состоялось торжественное освящение храма. Церемония сопровождалась перенесением реликвий Страстей Христа, а также мощей святого Дионисия и других святых из крипты на алтари, которые были специально воздвигнуты в капеллах и посреди пространства хора. Быстрота, с которой был построен хор, составлял предмет особой гордости Сугерия. В своем отчете о строительстве он писал: «Насколько десница Господня, действующая в таких случаях, осенила это творение, неоспоримо доказывается тем фактом, что все великолепное сооружение было закончено за три года и три месяца, от крипты внизу до вершин сводов наверху, выполнено с таким разнообразным множеством арок и колонн, и включая завершение кровли».
Здание базилики было величественно, оно вызывало благоговение, но главное — оно было прекрасно, и именно красота нового храма производила на всех неизгладимое впечатление. Сугерий, при всех своих достоинствах обладавший еще и врожденным эстетическим вкусом, сделал для Парижа много — он первым начал превращать его в подлинную столицу Красоты.
Париж уже к середине XII века демонстрировал примеры стремительного взлета талантливых простолюдинов. Сугерий, Петр Ломбардский, Морис де Сюлли — эта троица крестьянских детей, достигших головокружительных высот славы, заложила надежный фундамент мифа о том, что ум, талант и упорство посредством образованности любому могут открыть возможность блестящей карьеры. И для Средневековья, и для наших дней это не более чем миф, что доказано социологами[46]. Но таков Париж — здесь сбывается то, что в других местах кажется лишь сказкой. И Золушки, Растиньяки, и Ломоносовы вот уже который век прибывают в Париж за счастьем.
Морис де Сюлли был сыном бедных крестьян из Сюлли-сюр-Луар. Согласно легенде, его мать зарабатывала на жизнь тем, что собирала хворост в лесах Солони. Морис стал клириком и с успехом учился в школах Парижа, хотя трудно установить, кто именно был его главным наставником. Теологию, вероятно, он изучал у Роберта Мелёнского. Морис де Сюлли получил известность своими проповедями, хотя у него были и трактаты о каноне мессы. Ему удалось стать парижским каноником, затем архидиаконом. Как теолог он имел много разногласий с Петром Ломбардским, обвиняя того в отходе от католической ортодоксии, но, когда последний стал в 1159 году епископом, Морис де Сюлли в качестве архидиакона проявлял к нему полную лояльность. Он продолжал пользоваться авторитетом в парижских школах, даже полностью погрузившись в административную деятельность. Так, в 1164 году папа Александр III поручил ему выступить арбитром в ожесточенном споре парижских теологов.
«Мэтр Сентенций», Петр Ломбардский, умер через полтора года после своего избрания епископом, и Морис де Сюлли стал его преемником. Король всячески поддерживал его кандидатуру. Новый епископ был посвящен в сан в конце 1160 года.
Король и новый епископ понимали, что растущему городу, первенство которого в королевстве уже мало у кого вызвало сомнения, был нужен новый собор взамен церкви каролингской эпохи, пусть даже и перестроенной совсем недавно. Тем более что совсем рядом — в аббатстве Сен-Дени — возвышалась новая базилика, поражавшая парижан своей красотой. Под влиянием нового архитектурного стиля, продемонстрированного в Сен-Дени, готические соборы уже возводились и в других городах Северной Франции — Сансе, Лане, Шартре, Ле-Мане.
Строительству нового собора Нотр-Дам Морис де Сюлли посвятил все свои силы и доходы. А доходы были немалыми: епископская доля, или «менса», как ее тогда называли, состояла из имущества, которым непосредственно распоряжался епископ, и епископских фьефов, розданных в держания на определенных условиях. Епископу принадлежала коллегиальная церковь Сен-Жермен-д'Осеруа, от которой, в свою очередь, зависели другие коллегиальные церкви: Сент-Оппортюн, Сен-Марсель, принадлежали епископу и аббатства Сен-Маглуар, Сен-Виктор, святых мучеников на Монмартре, это только те, о которых мы уже упоминали в нашем рассказе о Париже. Много подчиненных епископу монастырей и церквей располагались на значительном удалении от митрополии. Епископ также получал доходы со своих земель, на которых были выстроены дома. Ему принадлежали земли с южной стороны Нотр-Дам и острова к востоку от Сите, те, из которых впоследствии будет создан остров Сен-Луи. На правом берегу Сены к его владениям относились «епископский огород» (кюльтюр д'эвек) и «епископский городок» (виль д'эвек) — там, где сейчас находится церковь Мадлен (святой Марии Магдалины). Епископ обладал немалыми правами на инспекцию улиц, на некоторые виноградники на склонах холма святой Женевьевы, на взимание ярмарочных и рыночных пошлин, на доходы от мельниц и рыбных ловель, не говоря уже о многочисленных деревнях, для которых он был сеньором. Парижский епископ был крупным феодалом, его вассалы владели фьефами, разбросанными по всему Иль-де-Франс, и в ряде случаев обязаны были помогать епископу-сеньору. Таким образом, ex officio он был очень богатым человеком. И все это богатство Морис де Сюлли использовал для строительства собора.
К сожалению, этот епископ хотя и был, судя по всему, неплохим теологом и красноречивым проповедником, не оставил потомкам никакого письменного свидетельства о том, как он работал над проектом храма, как воплощал проект в жизнь. Очевидно, что он уже не ощущал себя первопроходцем, подобно аббату Сугерию. К тому времени готическая архитектура успешно развивалась уже более двух десятков лет. Размах строительных работ, кипевших во многих французских городах, свидетельствовал о том, что уже сформировались артели профессионалов — архитекторов, бравших на себя основные расчеты, скульпторов, предлагавших готовые эскизы, каменотесов, мастеров витражей... И все же основные решения принимал заказчик, и порой мы вполне можем прочесть его замысел по каменной книге собора Нотр-Дам, точнее, по первым ее страницам, которые были написаны в XII веке.
Прямо на Соборной площади Парижа виднелись еще остатки меровингского храма Сент-Этьен (святого Стефана). Когда-то это было грандиозное пятинефное здание и, возможно, это и подтолкнуло епископа к тому, чтобы и новую церковь строить сразу пятинефной, вопреки прежним романским и уже новым, готическим, традициям.
Морис де Сюлли решал сложную задачу. Ведь совсем недавно была почти заново перестроена старая церковь Нотр-Дам, на что и архидиакон Этьен де Гарланд, епископ Этьен де Санлис и сменивший его епископ Тибо, не жалели средств. Работы были завершены, по-видимому, лишь в середине 1150-х годов. Но Морис де Сюлли решает снести только что отреставрированную церковь, которая, судя по всему, была однонефной. Правда, наиболее значимые скульптурные фрагменты и витражи были заботливо сохранены, чтобы занять подобающее место в новом храме.
Понимая, что для столь масштабных работ теснота застройки Сите может стать неодолимым препятствием, Морис де Сюлли решил сначала расчистить подходы к месту строительства. Он снес остатки стен старой базилики Сент-Этьен и дома, стоявшие на противоположной стороне Соборной площади. Так образовалась Новая улица Нотр-Дам (Нёв Нотр-Дам), соединившая площадь с улицей Каландр, выходившей прямо на Малый мост. Для свободы проезда здесь пришлось снести еще и старую церковь святой Женевьевы (у барона Османа, прорубавшего при Наполеоне III широкие проспекты сквозь средневековую застройку Парижа, был, таким образом, древний предшественник). Зато теперь камни из карьеров, расположенных на холмах Монруж и Вожирар, могли доставлять беспрепятственно.
Первый камень в фундамент нового здания был заложен, по всей видимости, в 1163 году. Есть все основания полагать, что начало строительных работ освятил папа Александр III, находившийся в то время в Париже, где скрывался от преследований со стороны германского императора Фридриха Барбароссы. Доподлинно известно, что в том же году папа освятил новый хор церкви Сен-Жермен-де-Пре, и трудно представить, что не менее важная церемония в Сите прошла бы без присутствия понтифика. К 1177 году хор собора Нотр-Дам был возведен, 19 мая 1182 года папский легат Анри де Шато-Марсей освятил главный алтарь. Громадное здание было построено менее чем за двадцать лет. Впрочем, оно выглядело в ту пору иначе, чем сейчас: аркбутаны абсиды, придающие собору сходство с несущимся по волнам кораблем, были пристроены лишь век спустя, трансепт и основной неф еще только возводились, а фасада пока не было вовсе.
Но все равно строившийся храм уже вызывал всеобщее восхищение. Собор Нотр-Дам походил на другие соборы нового стиля тем, что пытался преодолеть партикуляризм, свойственный романской архитектуре (вспомним «непослушные» капеллы хора церкви аббатства Сен-Мартен-де-Шан на Правом берегу), и подчинить архитектурное разнообразие приемов единой системе, подобной систематизирующим трактатам Гуго Сен-Викторского, Петра Ломбардского или других схоластов. Неизвестный нам парижский архитектор, работавший по заказу епископа Мориса де Сюлли, превзошел все имевшиеся к тому времени образцы. Никто прежде не строил таких масштабных зданий. Протяженность собора — 128 метров — и его высота (только хор поднимался на высоту 35 метров) представляли собой сложную строительную задачу. Архитектор оказался новатором под стать Сугерию: он впервые вынес из внутреннего пространства храма опорную систему с аркбутанами, высоко поднятыми над боковыми нефами. Строительное решение этого громадного здания поражало своей простотой. В наиболее древней части, интерьере хора, были выделены четыре уровня, которые повторялись и в интерьере нефов: большие аркады, галереи, круглые оконца (oculus) и высокие оконные проемы.
Хор и нефы венчались шестичастными сводами, чьи нервюры опирались на причудливые капители. Даже сейчас можно видеть, как изменялась строительная техника, ведь собор строился с востока на запад, от хора к нефам, а затем — к фасаду. В интерьере хора столбы образовывали составную конструкцию с массивными нижними колоннами, в нефе — монолитные столбы были поставлены на тонкие основания, что обеспечивало легкость конструкции в сочетании с прочностью. В хоре опоры соединены между собой большими простыми арками, в нефе от опор ввысь устремлены стрельчатые аркады, представляющие собой двойной валик.
Изначально интерьер церкви был более темным по сравнению с сегодняшним ее видом. Поверх широких галерей находились не те большие витражные окна, какие мы видим сегодня, но окна более скромных размеров, поменьше, а под ними круглые оконца — розы, забранные резными каменными решетками. В XIII веке система окон была переделана в немалой степени для того, чтобы облегчить вес стен, оказавшихся слишком тяжелыми для аллювиальной островной почвы. И только стены по сторонам трансептов могут сегодня дать представление о системе окон, существовавшей во времена Мориса де Сюлли.
Но витражи были и на этих окнах. Как мы помним, Сугерий передал часть витражей еще для старой церкви Нотр-Дам. Впоследствии они были заботливо перенесены в новое здание. К сожалению, в XVIII веке их уничтожили, причем в роли вандалов выступили отнюдь не революционеры-санкюлоты, а вполне благочинные каноники собора Нотр-Дам, которым было стыдно, что их старый собор никак не укладывался в каноны господствовавшего классицизма. В 1731 году они распорядились выкинуть старье и поставить новые, яркие витражи. В остальном же архитектурное наследие времен Мориса де Сюлли и его ближайших преемников до нас дошло, и иначе как чудом это назвать нельзя. Столько раз над храмом нависал опасность уничтожения или полной перестройки! В XIX веке средневековый Нотр-Дам, снос которого, казалось, был предрешен, спас выход в свет романа Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери», резко изменивший отношение парижан к этой громаде. Пожар 15 апреля 2019 года[47] уничтожил почти все конструкции, пристроенные к собору в XIX веке, затронул деревянные части средневековой крыши, но первоначальные элементы устояли. Это вселяет надежду...
Из скульптуры XII века в соборе сохранился лишь так называемый портал святой Анны. Он был начат еще по заказу (точнее, по завещанию) архидиакона Этьена де Гарланда где-то в 1150-х годах, но завершен уже при Морисе де Сюлли между 1165 и 1170 годами. Однако на своем нынешнем месте он оказался лишь в XIII веке (около 1220-х годов), когда был завершен западный фасад. За истекшие десятилетия вкусы изменились, и два других портала — портал Страшного суда и портал Девы Марии — выполнены уже в другом стиле, но заготовленные скульптурные группы для правого южного входа в собор, были использованы зодчими. Видно, что тимпан изготавливался в XII веке, когда стрельчатые арки только начинали вдохновлять зодчих, а вставлять его пришлось в арку XIII столетия, имевшую уже гораздо более острые очертания. Поэтому образовавшийся промежуток пришлось заполнить некоторыми рельефными фигурами, кроме того, снизу была пристроена вторая дверная балка с рельефами, передающими историю родителей Богородицы — святых Иоакима и Анны, поэтому вся композиция получила название портала святой Анны. В центре тимпана изображена Дева Мария с младенцем, сидящая на троне под балдахином, отдаленно напоминающим собор святой Софии в Константинополе. По сторонам стоят ангелы с кадилами, в правом углу почтительно преклонил колени король со свитком в руках, слева — фигура епископа, стоящего с другим свитком. В левом углу примостилась фигура писца или чтеца, сидящего на скамейке с книгой на коленях. Но кем были эти люди рядом с ангелами? Самое простое прочтение предполагает трактовать барельеф как сцену дарения: король Людовик VII передает вклад, посвященный Деве Марии, а епископ Морис де Сюлли принимает этот дар. Он представляет собой церковь и саму Деву Марию, потому в отличие от мирянина-короля колени не преклоняет. Возможно, так и воспринималась эта сцена в XIII веке, когда, наконец, фасад был завершен, и тимпан ворот святой Анны водружен на то место, где находится и поныне. Но представить себе, что фигуры короля-донатора и епископа появились еще при их жизни, трудно — люди в XII веке были скромнее, чем в последующие столетия. К тому же романский стиль тимпана указывает на то, что он датируется временем, предшествовавшим великой стройке Мориса де Сюлли.
Ряд искусствоведов полагает, что земными персонажами являются герои меровингской эпохи — король Хильдеберт, первый строитель собора, и его современник — святой Герман, епископ Парижский. Это возможно, если учесть, что на трюмо под ними изображена фигура святого Марцелла, предшественника Германа. Но тогда у епископа на тимпане непременно был бы нимб, как у Марцелла, поражающего дракона, к тому же исторический Хильдеберт одаривал церковь, посвященную не Богоматери, а святому Стефану.
Поскольку тимпан предназначался для предыдущего здания церкви и выполнен был в соответствии с завещанием Этьена де Гарланда, то уместнее видеть в короле-дарителе Людовика Толстого (кстати, если коленопреклоненную фигуру поднять в полный рост, то она будет массивнее стоящего напротив нее епископа), а в епископе — Этьена де Санлиса, организатора реставрации старого собора. К моменту составления завещания Гарландом обоих уже давно не было в живых. С обоими он порой враждовал, но успел примириться. Но можно ли видеть в сидящей фигуре самого архидиакона Гарланда, которому по должности и было положено ведать хозяйством Парижской церкви? Если присмотреться, то видно, что это изображение выполнено на отдельном каменном блоке, который был приставлен к общей композиции позже, хотя, несомненно, еще до того, как романский тимпан получил готическое обрамление. Возможно, она появилась после смерти Этьена де Гарланда в 1152 году. Ни у Мориса де Сюлли, ни у Людовика VII, ни у их преемников не могло возникнуть возражений против композиции тимпана, украсившего новый фасад старой церкви, а затем заботливо сохраненного до будущих времен.
А то, что начиная с XIII века в коленопреклоненной фигуре тимпана могли видеть и Хильдеберта, и Людовика VII Молодого, и даже Филиппа II Августа, было не так уж и важно — главное было правильно показать связь церкви с ее коронованными донаторами, а также отношение светской власти с властью духовной.
Параллельно с гигантским строительством епископ размахнулся и на переделку своего дворца с примыкавшими к нему комплексами зданий, вплоть до госпиталя Отель-Дьё. На долгие годы вся южная часть острова превратилась в одну большую огороженную строительную площадку.
Архитектурные решения собора Нотр-Дам сразу же были подхвачены подражателями. Уже в 1170 году на противоположном берегу Малого рукава Сены, наискосок от Нотр-Дам, закипела работа по перестройке церкви Сен-Жюлиан-ле-Повр. В интерьере этой старинной церкви можно найти те же шестичастные своды и параллельные ряды колонн, правда, в отличие от собора, здесь более выраженным было чередование сильных и слабых опор. Сходное решение обнаруживается и в другой церкви на Левом берегу — Сен-Северен, заново отстроенной в те же годы.
К концу правления Людовика VII (он умер в 1180 году) работа по строительству собора была еще далека от завершения, не закончится она ни к моменту смерти Мориса де Сюлли в 1192 году, ни даже в XIII веке. Но уже в 1177 году монах из знаменитого монастыря Мон-Сен-Мишель, Роберт де Ториньи, посетивший Париж, сделал важное замечание. Он видел только хор собора, причем еще без сводов, но это не помешало ему сказать: «Когда это произведение будет завершено, никакое другое здание по эту сторону Альп не сможет с ним сравниться».
Неизвестно, слышал ли Морис де Сюлли эту лестную оценку, но он понимал, что главная затея его жизни удалась. Париж обрел, наконец, мистический центр, достойный окружавшего его ореола святых покровителей — Дионисия, Женевьевы, Германа, Марцелла и других предстоятелей, чьи церкви окружали город, центр, который стал точкой притяжения огромного города, родившегося на берегах Сены на глазах у епископа за долгие годы его пребывания на парижской кафедре.
Королю Людовику VII не повезло в историографии: его правление рассматривается как затянувшаяся пауза между энергичной политикой его отца, Людовика VI Толстого, начавшего процесс собирания земель, и Филиппа II Августа, которому удалось завершить начатое дедом и стать самым сильным монархом самого населенного королевства Христианского мира. Когда умер отец, Людовику VII исполнилось семнадцать лет, что уже считалось порой совершеннолетия, и дожить ему суждено было до шестидесятилетнего возраста, но в хрониках за ним закрепилось прозвание Молодой (или Младший), навечно отводившее ему место в тени славного родителя. Если считать главным критерием успеха правителя приращение территории, то короля, при котором расширения домена не произошло, который растратил громадные ресурсы в неуспешном Крестовом походе и допустил, чтобы после развода жена забрала назад свои земли, трудно назвать иначе, как неудачником. Современники же были о нем иного мнения. И если отталкиваться лишь от истории Парижа, то Людовик VII, чьи воинские заслуги, действительно, были не очень велики, предстает в ином свете.
Наследником престола должен был стать его старший брат Филипп, а Людовика готовили к церковной карьере, он получил образование под сенью собора Нотр-Дам, к которому на всю жизнь сохранил самые нежные чувства. Но после смерти Филиппа в результате трагического инцидента в Сите, Людовик становится соправителем при своем одряхлевшем отце.
Королевским дипломатам в лице аббата Сугерия удалось договориться о блестящей партии: герцог Гийом Аквитанский перед смертью передал под опеку французского короля двух своих дочерей, Алиенору и Аликс, и согласился выдать старшую замуж за королевского сына. Хотя в брачном договоре оговаривалось, что будущему королю Франции достанется лишь титул герцога Аквитанского, а герцогство не будет присоединено к королевскому домену, король Людовик Толстый и аббат Сугерий имели все основания надеяться на дальнейшее более прочное объединение земель. Бракосочетание состоялось в Бордо в 1137 году, и по пути в Париж новобрачные узнали о смерти короля.
Прислушиваясь к советам многоопытного Сугерия, восемнадцатилетний король с успехом продолжил начинания Людовика VI, избегая пристрастных решений и приступов гнева, характерных для кипучей натуры отца. Он избавился, наконец, от буйного Этьена де Гарланда, сделав королевским канцлером клирика Кагура. Он улучшил отношения со сторонниками церковных реформ и, в первую очередь, с епископом Этьеном де Санлисом. В 1137 году король подписал с ним договор о разграничении прав на поле Шампо и о совместной организации здесь рыночной торговли. В том же году он занялся обустройством монастыря святых мучеников на Монмартре. Еще в 1133 году в результате сложных взаимных дарений эти земли отошли королевской семье, и для Людовика Молодого отстроить здесь монастырь значило подчеркнуть преемственность, продолжить дело, объявленное, но незавершенное отцом. Трудно не обратить внимание, что в том же году начались грандиозные работы по реконструкции базилики Сен-Дени. Таким образом, одновременно с разных сторон равнины Ланди, ставшей теперь официальным полем для ярмарки в честь святого Дионисия, воздвигались новый храм на могиле мучеников и новое аббатство на месте предполагаемой казни первого епископа Парижского и его спутников на Монмартре. Почитание святого Дионисия при новом короле выходит на новый уровень. Работы у святого патрона Французского королевства прибавлялось, теперь под его покровительством находилась куда более обширная территория, чем прежде. Людовик VII начал возводить на территории герцогства Аквитанского крепости и размещать в них свои гарнизоны.
Несмотря на осмотрительность и скромность молодого монарха, он все же оказался втянут в конфликт со сторонниками церковной реформы и ревнителями папских прерогатив, главным из которых был Бернард Клервоский. Началом конфликта стала борьба за вакантную кафедру архиепископа Буржского. На это место претендовал королевский канцлер Кагур, однако местный капитул выбрал другого кандидата, угодного папе. Король отказался признать результаты выбора и не разрешил новому архиепископу вступить в город. Конфликт подогревался тем, что молодая и жизнерадостная королева Алиенора Аквитанская, привыкшая к южному веселью прежнего двора, ненавидела суровых реформаторов, постоянно призывавших к аскетизму и покаянию. К тому же королевский сенешал Рауль де Вермандуа женился на сестре королевы, юной Аликс, причем для этого брака ему пришлось развестись со своей первой супругой, Гербертой Шампанской, племянницей графа Тибо IV Шампанского. Архиепископ Реймсский счел родство в пятом колене неуважительной причиной для расторжения брака, однако верные трону епископы утвердили развод на соборе. Граф Шампанский и без того был давним соперником французских королей и большим другом Бернарда Клервоского. Теперь же развод главного королевского вельможи с его племянницей, свершившейся при явном попустительстве короля, он расценил как глубочайшее оскорбление. Граф выступил в защиту одновременно чести своей племянницы и прав канонически избранного архиепископа Буржского. Он и Бернард Клервоский добились того, что папа наложил интердикт на Париж и на весь королевский домен. Людовик VII, возмущенный интригами графа, объявил ему войну. Он вдруг стал похож на своего отца и с такой же яростью громил крепости и города, принадлежавшие неприятелю. Но в январе 1143 года, когда королевские войска штурмовали город Витри, расположенный на реке Марне, местные жители искали убежище в соборе, однако вспыхнувший пожар привел к гибели большей части горожан: если верить хронике, они сгорели заживо, не успев выбраться из-под рухнувшей кровли.
Возможно, на менее чувствительную натуру это событие не произвело бы особого впечатления[48], но Людовик VII испытал такое потрясение, что угрызения совести буквально переродили его. Страшная смерть стольких невинных людей, осквернение святыни, страстные инвективы святого Бернарда привели к тому, что, пойдя на уступки, король думал теперь о покаянии. С тех пор влияние королевы стало ослабевать, тем более что вместо желанного наследника она родила девочку.
После того, как папа призвал к Крестовому походу и возложил на Бернарда Клервоского заботы по его организации, король одним из первых в 1145 году нашил крест на свою одежду и объявил о вооруженном паломничестве за море. Помимо личных причин — искренней религиозности, помноженной на желание искупить свои грехи — им двигало еще и стремление к величию королевства. Ведь его дед, Филипп I, проигнорировал Первый Крестовый поход, в результате вся слава досталась не королю Франции, а его соперникам.
Людовик VII первым из Капетингов задумался о природе и сущности королевской власти, доверив свои размышления пергамену. Он составил письменное распоряжение о том, как должно управляться королевство в его отсутствие. Посовещавшись с вельможами, архиепископами и епископами, он вручил управление страной аббату Сугерию.
Мы помним, сколь долго Сугерий отговаривал монарха от этого похода. Но единственное, что ему удалось, это лишь немного отсрочить отправку и объяснить королю, что предварительно надо собрать необходимые деньги на столь масштабное предприятие, как Крестовый поход. Король и аббат проявили немалую настойчивость в сборе средств, попытавшись ввести налог на тех, кто не отправляется за море. Другое дело, что королю не всегда хватало твердости взыскивать требуемые суммы и не принимать во внимание уверения в том, что церкви, монастыри и феоды полностью разорены, а помочь королю его подданные могут разве что молитвами.
Но именно в Париже король окончательно укрепился в своем решении, здесь сыграло роль общение с папой Евгением III, прибывшим сюда весной 1147 года. Вместе они посетили новую базилику Сен-Дени, вместе отправились на торжественную мессу в аббатство Сент-Женевьев. Мы помним, как они стали свидетелями вспыхнувшей там драки, после чего приняли совместное решение о реорганизации аббатства. Король и папа вместе присутствовали и на торжественном собрании рыцарей-тамплиеров в их парижском замке. Там, судя по всему, обсуждались уже конкретные планы военного похода. Вскоре после этого король во главе многолюдной процессии выехал из Парижа по дороге на Сен-Дени, но, достигнув пояса болот, повернул налево, в лепрозорий Сен-Лазар. Здесь, демонстрируя евангельскую чистоту своих помыслов и подражая Спасителю, за чей Гроб он поклялся воевать, король преклонил колени перед прокаженными, осыпав их щедрыми дарами. Затем, вернувшись на прежнюю дорогу, он устремился в Сен-Дени, где в уже отстроенной новой церкви на алтаре рядом с мощами святого Дионисия его дожидалась священная орифламма — знамя войны за святую веру. С собой на Святую землю Людовик VII взял Алиенору Аквитанскую.
Крестовый поход не увенчался успехом. Помимо людских потерь и денежных затрат (король сильно задолжал тамплиерам) самым горьким его итогом стал разрыв Людовика и Алиеноры. Хроники Крестовых походов единодушно осуждали королеву за ее любовь к роскоши и увеселениям, совсем неуместным на фоне лишений, которые терпело войско в походе. Некоторые приписывали ей и супружескую неверность, что, по их мнению, и послужило причиной разрыва с королем. Людовик VII вспомнил, что еще святой Бернард Клервоский указывал на их с королевой отдаленное родство, и окончательно уверился в греховности их брака. Не это ли, по мнению короля, и явилось причиной неудачи святого предприятия, Крестового похода? Бернард, адресуя папе и всему Христианскому миру, письма, в которых оправдывался за неудачу организованного им похода, перекладывал ответственность на крестоносцев, грехи которых помешали разбить врагов веры. Король относил слова Бернарда к себе и к своей супруге. Алиенора, в свою очередь, возмущалась тем, что, оказывается, она вышла замуж за монаха, а не за мужчину.
Аббат Сугерий в своих письмах уговаривал короля отложить разбирательство отношений с женой до возвращения во Францию. На обратном пути супруги встретились с папой Римским, и тому удалось на некоторое время примирить их. Но через год рождение очередной девочки, а затем и смерть Сугерия, стремившегося любой ценой сохранить брак, привели к окончательному разрыву. Собор в Божанси расторг королевский брак, французские гарнизоны покидали Аквитанию, разрушая только что отстроенные крепости. Каково же было негодование короля, когда он узнал, что почти сразу после развода Алиенора вышла замуж за молодого и энергичного Генриха Анжуйского! Еще через год Генрих станет королем Англии Генрихом II Плантагенетом, герцогом Нормандским и Аквитанским, графом Анжуйским. В его руках оказалась так называемая Анжуйская империя, отрезавшая домен французского короля от побережья Атлантики и Ла-Манша. Генрих II Плантагенет оказался не только хорошим воином, но и одаренным администратором и решительным политиком. Алиенора родила ему нескольких сыновей, а затем была отправлена в монастырь.
Людовик VII оказался один на один с соперником, многократно превосходившим его силы, хотя за свои континентальные владения Генрих II обязан был приносить вассальную присягу французскому королю. Не заладились отношения и с восточным соседом, могущественным императором Фридрихом Барбароссой. Людовик VII остался без опытных советников. Умер Сугерий, затем покинул страну Тьерри де Галеран, тамплиер, с которым король сдружился во время Крестового похода.
Людовик VII c этого времени не вел крупных войн и не пытался присоединить к домену новых владений, но в сложившихся обстоятельствах это было, пожалуй, к лучшему — слишком неравными оказывались силы.
Король все же не совсем зря отправлялся в Крестовый поход. Он два года командовал всеми французскими крестоносцами, что обеспечило ему немалый авторитет. Король усвоил уроки Сугерия о своей роли наместника Христа на земле и Его рыцаря, главная задача которого состояла в том, чтобы оберегать слабых и хранить мир в королевстве. Вся политика короля отныне была направлена на поддержание мира. В 1155 году король собрал ассамблею в Суассоне и, выступив перед епископами, князьями и баронами, провозгласил десятилетний мир в королевстве. Все конфликты должны были решаться в судебном порядке. Присутствовавшие подписали соглашение и признали власть короля в этой сфере.
Ради сохранения мира Людовик VII проводил куда более последовательную политику поддержки городов, чем его отец. Многим небольшим городам или даже сельским общинам, пытавшимся освободиться от власти сеньоров, он выдавал хартию по образцу города Лорриса, предусматривавшую значительную степень автономии и ограничивавшую произвол сеньора. Он поощрял освобождение на волю крестьян несвободного состояния — сервов. Ему принадлежало примечательное высказывание: «Именно королевскому величеству подобает поднять сервов на положение свободных». Он же начинал основывать «вильнёвы» — новые поселения с действовавшим там королевским правом, где предоставлялось убежище для беглых крестьян.
Людовик VII неизменно поддерживал церковь и папу, которому помощь французского короля была как нельзя кстати. Во Франции нашел убежище Томас Бекет, архиепископ Кентерберийский, конфликтовавший с Генрихом II. Во Франции укрылся папа Александр III после разгрома его сторонников, учиненного Фридрихом Барбароссой. При этом король не требовал взамен от церкви никаких дополнительных уступок и расширения королевских прерогатив. Во второй половине своего правления король проявлял себя человеком, имевшим твердые принципы и старавшимся их придерживаться. Часто приходится слышать, что для политика это скорее недостаток, чем достоинство. Но это качество имело и положительные стороны. У Людовика VII появилось то, что, возможно, было не менее важно, чем большое войско, — моральный авторитет. К нему обращались с просьбой о третейском судействе и Генрих II Плантагенет, и его дети, и даже Алиенора Аквитанская.
В королевской курии все чаще желали судиться могущественные сеньоры, чьи земли лежали за пределами королевского домена. Они были уверены в справедливости королевского суда и в эффективности приговоров. Король не вел войн ради приращения домена, но иногда организовывал военные экспедиции с целью заставить уважать судебное решение. Людовик VII начинал все больше ценить людей, которые могли помочь ему выносить справедливые судебные приговоры. У него, первого из французских королей, была постоянная судебная курия — «судьи наши», часто ссылавшиеся на свои обычаи (mos regiae curiae). Кроме вельмож и прелатов все чаще в этой курии появлялись профессиональные юристы, такие как некий «юрисконсульт Майериус». Они заседали по большей части в Париже, на территории королевского дворца. Им, конечно, приходилось разъезжать по стране вслед за королем или по призыву тяжущихся сторон, но юристы спешили вернуться в Сите, где хранились их архивы.
Да и сам король все больше становится парижанином. Если общее число подписанных Людовиком VII актов вдвое больше, чем за годы правления его отца, то актов, подписанных в Париже, у этого короля было почти в четыре раза больше, чем у Людовика VI. В большинстве случаев о том, что Людовик Толстый даровал парижанам те или иные привилегии, мы узнаем из грамот его сына.
Вспомним, как часто мы опирались на грамоты Людовика VII, когда речь шла о парижских купцах и ремесленниках. Король даровал привилегии торговцам по Сене и утвердил их обычаи. Точно так же он поступил с корпорацией парижских мясников, предоставив им право торговли по всему городу при условии соблюдения определенных санитарных правил. Король организовал и парижских менял, поселив их на Малом мосту и на Правом берегу. Особенно тщательно он заботился о ярмарочной торговле, постепенно, шаг за шагом, добиваясь ее концентрации в районе Шампо, будущем Чреве Парижа. В правление этого короля Париж заявил о себе как о крупном центре экспортного ремесла и межрегиональной торговли.
Король раз и навсегда запретил строительство на Старом форуме — Гревской площади — зарезервировав ее для проведения собраний горожан. Так, по указу Людовика VII появился отдаленный предок городской ратуши — Отель-де-Виль. Еще более благодарными этому королю надлежало быть интеллектуалам Левого берега. Петр из Блуа, подвизавшийся при блестящем дворе Анжуйской империи, после посещения Парижа ставил Генриху II в пример политику короля Франции по отношению к ученым клирикам, которые находят здесь все необходимое для жизни: уважение населения, защиту и покровительство со стороны короля. По некоторым данным, уже около 1170 года король издал распоряжение, согласно которому королевские сержанты и судьи передавали право суда над школярами, как над клириками, в церковный суд. По устоявшейся традиции, отсчет истории Парижского университета принято вести с 1200 года, когда король Филипп II Август подтвердил эти права парижских школяров и магистров. Но весьма вероятно, что этот акт лишь повторяет то, что было издано еще Людовиком VII.
Стоит ли удивляться тому, что король ценил образованных людей? Ведь и сам он в молодости был связан со школой собора Нотр-Дам. Он поддерживал Петра Ломбардского — с его согласия младший брат короля отказался от епископской кафедры в пользу этого ученого. А через год под прямым королевским давлением епископом становится другой парижский ученый — Морис де Сюлли. Вряд ли без королевской поддержки крестьянский сын смог бы занять столь почетное место. Король был полностью согласен со своим епископом в том, что Париж, его город, должен быть украшен самым величественным собором, сродни храму Соломона. Строительство собора велось при деятельном участии короля, пусть даже на портале святой Анны в виде короля-донатора был запечатлен не Людовик Молодой, а его отец.
Король тяготился отсутствием наследника. Но и Алиенора, и вторая жена, Констанция Кастильская, рожали только девочек. Овдовев во втором браке, король в 1160 году женился на Адели Шампанской, прекратив таким образом давнюю вражду с графом Шампанским. Но вновь родилась девочка. А ведь королю шел уже пятый десяток лет, что в те времена считалось преддверием старости. Санкционированное и поддержанное королем грандиозное строительство собора Нотр-Дам, начатое в 1163 году, можно рассматривать как своеобразное моление короля, стареющего в отсутствии наследника.
Вскоре он увидел странный сон. Ему приснился его сын, сидящий за большим столом в окружении своих баронов и угощавший их собственной кровью из золотого кубка, — это означало, что будущий король станет подлинно христианским правителем, жертвовавшим собой ради жизни своих подданных. Через несколько месяцев Адель родила ему сына, которого назвали Филиппом.
Филиппу он оставил умиротворенное королевство, не имевшее затяжных конфликтов с соседями, и укрепившийся авторитет королевской власти. Двор Людовика VII не отличался пышностью: «у нас, французов, не то, что у англичан, — хлеб да вино, и мы этим довольны», — любил говаривать король. Но зато его город рос и богател на глазах. В центре Парижа высился храм невиданной доселе красоты. По реке сновали барки с товарами, на мостах было вечное движение людей и повозок, на Правом берегу раздавались крики торговцев, шум мельничных колес, стук молотов. На Левом шли яростные диспуты ученых.
В 1164 году Иоанн Солсберийский вновь посетил Париж. Вот что он писал Томасу Бекету:
«когда я увидел изобилие припасов, веселье жителей, уважение, коими пользуются клирики, величие и славу всей церкви, многообразные занятия философов, мне показалось, что я вижу ведущую в небеса лестницу Иакова, по которой вверх и вниз снуют ангелы. Воодушевленный этим счастливым паломничеством, я должен признать: Бог пребывает здесь, а я этого и не знал».
И этот богатый растущий город с его солидными материальными и интеллектуальными ресурсами король Людовик VII передавал своему долгожданному наследнику. Он отдавал его в хорошие руки. Филипп II Август навеки закрепит положение Парижа как блестящей столицы богатейшего королевства Европы.