Когда летом 1973 года, узнав о моем бесплодии, Эва, стиснув от отчаяния зубы, впала в распутство — ее встречали на нашей улице, в нашем квартале, в городе, — я вдруг подумал: «А почему, собственно, ей можно, а мне нельзя?» Бабы словно чуят, если мужик свободен. Вульгарная вертихвостка из нашей столовой с сонным взглядом и лицом сплошь в веснушках начала таскать мне каждый день кофе, печенье и чай, и в первую же неделю все и вышло. Она поставила поднос с грязными чашками на подоконник, заперла дверь, таинственно ухмыльнулась и с местным хаарлемским акцентом, который во сто крат уродливее любого диалекта, произнесла: «По-моему, вы понимаете, чего мне от вас надо. Ну что, я угадала?»
Мы занимались с ней этим раза три-четыре — всегда по пятницам в середине дня. Но уже вскоре эта шлюха начала меня раздражать. Мерзким запахом сдобы, который источали ее поры. Мыльным пушком под мышками. Ребячливым хихиканьем, которым она подбадривала меня, когда я внедрялся в нее, герметично закрытый презервативом марки «люксафлекс». Я уже приготовился было сказать ей, что с меня хватит, как она, расправляя складки сарафана, заискивающе протянула: «У меня еще есть сестра… Блондинка. Ну, что скажешь?»
Эта канитель протянулась тоже чуть больше недели. А в пятницу днем я пришел домой раньше обычного и застал Эву с заплаканными красными глазами на кухне. Она стояла и нарезала капусту. В стеклянной посудине на столе рядом с плитой, в смеси из кетчупа, молотого перца и корочек лимона мариновались две мощные свиные отбивные (моя любимая еда). На огне в кастрюльке томился рис.
Эва тут же бросилась ко мне, вытерла руки о фартук и, всхлипывая, обняла меня за шею.
— Эдвард, прости меня! Я не ведала, что творила. Так жить нельзя… Но я была в отчаянии, да-да, в полном отчаянии!
Я прижался мокрым лицом к ее шее, к ее упругим грудям и заплакал, в эти нежданные секунды счастья забыв про все на свете. «Конечно, Эва, конечно… Так было нехорошо. Но что… что…»
Я поднял ее на руки и отнес наверх, и там на полу в спальне, впервые за долгие месяцы, мы предались оргии страсти. Когда мы скатились кубарем в третий раз с облаков на землю, Эва приблизила свое лицо к моему настолько, что я увидел в ее зрачках отражение своих собственных испуганных глаз. Она прошептала: «Я должна тебе кое в чем признаться. Я тоже бесплодна». Ну, что на это скажешь? Эва, как ребенок, заливалась смехом. — «Врачи считают, что это из-за того, что, когда я была маленькой девочкой, я никогда не получала в лагере достаточно витаминов. Ах, Эдвард, что же нам теперь делать?»
Я молча лежал на спине, глядя в потолок, на котором чертили странные узоры фары проезжавших по улице машин. Чудовища, облака, разная разность. Что нам делать? Я этого не знал и хуже того — понятия никакого не имел.
«Помнишь, тот день в Элсвауте?» Разумеется. Я помню все. Ну, или почти все. За исключением расположения того проклятого дома, в котором меня ограбили и отняли золотое кольцо, — вот это я, хоть убей, не помню!
— Эй, Эдвард, ты помнишь?
— Да, милая, — отозвался я, — конечно…
Мы были еще молоды. Мне двадцать шесть, ей — только что исполнилось тридцать. К тому времени я три года проработал бухгалтером в побирушеской компании Бринкманна и уже начал подумывать о том, как изменить свою жизнь. Счастливые, как порхающая стайка бабочек, мы сидели рядышком на диванчике, держась за руки, в кафе «Сломанный крантик». Был май месяц — время школьных поездок. На качелях, на игровой площадке перед входом развлекалась группа детей, потом официанты в черных ливреях под серебряный перезвон стаканов начали разносить подносы с апельсиновым напитком и порции блинов.
Эва сидела, незаметно наблюдая за происходящим, и наконец спросила:
— Скольких детей мы усыновим, Эдвард? Троих?
— Дюжину, — ответил я. — Двенадцать — солидная цифра.
— Болтунишка, — рассмеялась Эва, пихая меня локтем в бок.
Троих ей казалось достаточно. Два мальчика и девочка по имени Мира, что означает «мир». «All right?»[52]
«Аll right», — ответил я ей с улыбкой — ах, до чего же восхитительно пахнет в чаще, какой там пряный, свежий аромат! — ощутив ее обнаженные руки, обвившиеся вокруг моей шеи, и поднявшуюся уже в третий раз за день волну грешного желания в чреслах (что я в смущении пытался скрыть), я решил, что пришел наконец момент достать кольца. Уже которую неделю я носил в кармане заветную коробочку с ваткой внутри. В ней лежали обручальные кольца.
Эва в восторге схватилась за голову; заметив переливающиеся бриллиантики, она начала хлюпать носом. Где ты, мама? Где ты, сестренка? Где папа? Ах, как это обидно, влюбленной и счастливой сидеть здесь, в то время как они… Эва вдруг резко развернулась в мою сторону, посмотрела мне прямо в глаза, размазывая слезы по щекам: «Но признайся, ты женишься на мне не из чувства сострадания? Это ведь с твоей стороны, Эдвард, не какая-нибудь компенсация?»
Как такое могло прийти ей в голову?! Я покрыл ее шею поцелуями; ее кожа источала соленый запах моря, вдоль кромки которого мы брели утром, сцепив мизинцы рук, смешанный с ароматом окружавших нас сейчас буков и сказочных сосен, которые, подобно колоннам в бальной зале, устремили свои вершины в облака. Когда я хотел надеть ей на палец кольцо, Эва мягко отвела мою руку в сторону.
— Нет, так нельзя, — решительно заявила она, — это приносит несчастье. Мы наденем их лишь в день нашей свадьбы. Но вначале они должны девять суток пролежать вместе в ласточкином гнезде…
— В ласточкином гнезде?
Мое незнание ее удивило. Это древний обычай, в их семье все так поступали с незапамятных времен. Это приковывает друг к другу. Мы навеки обретаем друг над другом власть. Своего рода колдовство, ну и что с того? Что вообще такое жизнь, как не таинство Господне?
— Ты только посмотри! Видишь, как красиво прячется солнце за кронами пятипалых каштанов? Разве это не чарующая картина?
Она продолжала: «Влюбленные стремятся стать одним целым. Тебе ведь приходилось наблюдать брачные танцы ласточек? То же самое происходит и с влюбленными мужчиной и женщиной: стоит одному схватиться за голову, тут же хватается за голову и второй, засмеется один, подхватит и другой. Кольцо символизирует стремление к симметрии».
Да, подумал я вдруг, а ведь этот консул был не так уж далек от истины!
— Ты последуешь за мной повсюду?
— Да, — ответил я.
— В жизни и после смерти?
— Да, — сказал я, и Эва, счастливая, бросилась мне на шею.
Мы сели на велосипеды и медленно покатили по хрустящим аллеям, петлявшим между деревьями и кустарниками, в поисках ласточкиного гнезда, а два месяца спустя поженились. Потекли сладкие, как горячий мед, недели! Поначалу Эва вроде бы неплохо ладила с моей матерью. Но потом, сердясь на угрюмое равнодушие моей жены к порядку, моя мать все больше стала вмешиваться в наши хозяйственные дела. («Я буду лучше каждый день мыться сама, чем драить полы на кухне. Ваша так называемая голландская опрятность заставляет делать все как раз наоборот»).
На первую годовщину нашей свадьбы моя мать неожиданно явилась к нам во время ужина. Она водрузила на стол хозяйственную сумку, достала из нее спицы и мотки голубой и розовой шерсти и со вздохом произнесла: «Милые мои дети, позвольте вам напомнить: время летит быстро. Ах, как же быстро проходит жизнь!» Мама, где бы ты сейчас ни была, я заявляю тебе сегодня, что ты была права. Еще как права!
Эва вскочила с места и начала бушевать. «Зачем она все время вмешивается? Это ее нытье про стирку, готовку и разную прочую ерунду. Что она себе вообразила? Я хочу, чтобы она сейчас же собрала свое барахло и сматывалась. Прочь из моего дома, чтобы ноги ее здесь больше не было!»
— Янтье… — умоляюще посмотрела на меня мать. Но я ничего не сказал, да и что я мог сказать? Может быть, я унаследовал трусливый характер своего отца? Я скрылся в кухне и стал строить себе перед зеркалом рожи, отгораживаясь от голосов единственных двух женщин, которых по-настоящему любил. Вдруг я услышал, как моя мать во все горло закричала: «Паршивая жидовка!», затем хлопнула входная дверь и воцарилась мертвая тишина, которая, начиная с того момента, снежной лавиной стала медленно оползать в долину нашего умирающего брака.
Какая трагедия, когда хочешь иметь детей и не можешь! Человек начинает чувствовать себя в мире живых выходцем из царства теней, веткой, отрезанной от ствола вечности. Эва преподавала три раза в неделю в местной школе, а все остальное время лежала с английским романом — всегда почему-то с английским — под целой горой одеял, в кровати. Я питался консервированным куриным супом, добавлял в него сухие кофейные сливки, от чего у меня вскоре начался кожный зуд и пошли рези в желудке. Моя жизнь, наша жизнь превратилась в кошмар, и я даже не знаю почему, но только лишь через полтора года я начал консультироваться с врачами. Всегда ходил один под знаком строжайшей тайны.
Когда я пришел к нему в третий раз, врач, внимательно глядя в полоску бумаги, усеянную цифирками и буковками, произнес:
— Господин Либман, вы бесплодны.
Это прозвучало так, как если бы он заявил, что я простужен.
— Что вы имеете в виду?
— Именно то, что я только что сказал: бесплодны, — раздраженно прозвучало в ответ, — если не ошибаюсь, я не произнес ни слова по-французски.
Ах, до чего же бессердечные сволочи эти врачи! Чем бы они ни занимались, душой пациента или его телом, все врачи — бессердечные сволочи! Впервые в жизни у меня случился нервный срыв. Целыми днями я просиживал на работе и ничего не делал. Таращился в окно на проносящиеся мимо машины, на каналы, на стелющийся над смертельно больными полдерами[53] туман. Дома я всячески избегал жену. Стал спать один, на диване на чердаке. От стыда словно хотел уйти от самого себя в подполье. Как сказать Эве такое? И вот однажды ночью, стоя возле ее кровати, в кромешной тьме, словно бродячее привидение, я окликнул ее: «Эва…?»
— Да, что случилось? — (Я разбудил ее).
— Я бесплоден.
Вначале она не поняла и, все еще окутанная мягкой пеленой сна, зевнув, переспросила:
— Что-что?
Я повторил, срывающимся голосом, словно опять перед всем классом меня вытянули к доске отвечать за проступок, которого я не совершал.
— Я бесплоден. Я не могу зачать ребенка… Никогда… Это чисто медицинское…
Послышались протяжные всхлипывания, сменившиеся нечеловеческим воем. Посыпался град упреков. Затем последовали неистовый разврат, в который впала она, и моя собственная физическая неверность… Перед глазами до сих пор стоят горящие рубиновым огнем улочки за Большой Церковью… Ах, какая же всюду грязь…
Иры нет. Ушла на ночное дежурство. Вернется домой лишь в семь утра. Я не могу уснуть. Лай уличных собак за окном терзает мой слух. Порой он звучит для меня словно музыка, но сегодня кажется уродливым, фальшивым. Точь-в-точь кошачий концерт северного сияния… Луна, окутывающая одетый снегом мир, она такая яркая — моя каморка вся словно пылает. Возможно, мне надо сейчас выйти на улицу. Сходи в ночной поход, Янтье… «Слабость — это сила человечества», — любил повторять Йоханнес Либман, этот оступившийся подданный, предатель… Каждый из нас был зачат в момент слабости, что не совсем то же самое, что любовь… Ненависть, отвращение, опьянение, разнузданная похоть… Мне надо на улицу… Где моя меховая шапка..? Где сейчас лежит мое кольцо?.. Так, уши опустить, тщательно завязать веревочки под подбородком… Солнечные очки не надевать, и так не узнают…! О, папа, как долго мучило меня черное одеяло, которое ты сразу же после моего рождения накинул мне на плечи — я тогда чуть не задохнулся… Эва отнеслась к моему бесплодию как к наказанию, как к проклятию, и себя кляла за то, что навсегда приковала себя ко мне по закону ласточкиного гнезда. На своем жизненном пути я то и дело наталкивался на проклятие, которое, подобно ухмыляющемуся дорожному указателю, одышливо напоминало мне, что я в действительности собой представляю, чтобы, не дай Бог, я этого не забыл, чтобы… На улицу… На снег… Природа — вечная девственница… Разве Иисус не умер на кресте…? Либман, оставь свои грешные мысли!
На девятисотый день нашего ворчливого брака Эва заявила: «Даже не сомневайся, Мира у нас будет. Я попросила одного из коллег по школе навести справки. Для стабильной семьи усыновление в наши дни не проблема».
— Для стабильной семьи?
Эва проигнорировала мою иронию и затараторила: «Я договорилась о встрече на будущей неделе с…» — и она назвала одну солидную организацию в Амстердаме.
— Но вначале прочитай вот это. А то ты, может быть, подумал, они станут рисковать, передавая человеческую жизнь в неизвестно какие руки?
Эва придвинула мне пачку формуляров, которые я тут же, на диване, начал читать. Мне вдруг пришло сейчас в голову, что в чем-то они были схожи с анкетами «Петербургских сновидений», хотя от Интернета в ту пору нас отделяло расстояние в несколько световых лет. Выбор человеческого тепла. «Вы достаточно зарабатываете?» Да, я зарабатывал достаточно. «Ваше жилище достаточно просторно?» Да, наше жилище было достаточно просторно. «Имеются ли иные объективные причины, препятствующие усыновлению?» Нет, иных объективных причин не было.
— Ты чем сейчас занят? — спросила Эва, входя через некоторое время в комнату. У нее было таинственное счастливое лицо женщины, которая только что узнала, что беременна.
— Заполняю анкету.
— Так значит, решено?
— Разумеется, но вот тут спрашивают… — Я показал листок, на котором похожие на сперматозоиды воздушные шарики, завязанные ниточками, взлетали в безоблачное небо. — Итак, тут спрашивают: «Вы предпочли бы усыновить ребенка местного или иностранного происхождения?» Ну и вопрос! Кошмар, правда?
— Нельзя ли ответить: «Не имеет значения»?
— Такой ответ тут тоже где-то был.
— Вот его и отметь… — Эва сделала посреди комнаты пируэт и мечтательно вздохнула. — Я сошью горы одежек. — Она снова закружилась по комнате. — И твоя мама пусть опять приходит… О, Эдвард, как мы будем счастливы, когда у нас будет Мирочка… Я уверена…
В следующий вторник мы на электричке ехали в Амстердам — город, который я бы любил, если бы до глубины души его не ненавидел. В особняке на Хейренхрахт нас встретила блондинка с разрезом на юбке. Едва открыв нам дверь, она сбежала по гранитным ступенькам крыльца вниз и тут же вспорхнула обратно. Задыхающимся голосом она произнесла:
— Простите, но время от времени мне необходимо двигаться. А то сидя целый день за письменным столом, так устаешь!
Она проводила нас в комнату, где все было из дерева, от обшивки стен и паркета на полу до сверкающих темных резных панелей из твердых тропических пород на потолке. В помещении пахло пеплом и мастикой. Напротив ждала своей очереди одна молчаливая супружеская пара. На мужчине было спортивного покроя пальто на деревянных пуговицах с навесными петлями. Зажав зубами потухшую трубку, он то и дело критически поглядывал на свою жену. Та боязливо отводила в сторону глаза, в которых сквозила бездна отчаяния.
— Госпожа и господин Делалюмьер, будьте добры пройти со мной, — обратился к супругам персонаж мужского пола лет около сорока, появившийся через некоторое время на пороге своего кабинета.
Одновременно он окинул нас слегка высокомерным взглядом. У него была курчавая борода и одет он был, словно маляр, в сиреневый комбинезон.
Через полчаса нас пригласили войти. Мы очутились в комнате, в которой было полно экзотических диковинок. Кокосовые орехи, афганские ковры, русский самовар. На стене в рамке из сусального золота висел портрет покойного политического лидера Китая — Мао. Помещение было залито таким ярким светом, что могло показаться, что мы вышли из мрачного грота на солнце.
— Садитесь, садитесь, пожалуйста, — кивнул на сиденья чиновник, перекладывая стопки бумаг у себя на письменном столе.
Я зажал коленями руки. Эва грозно приподняла одну бровь, и я покорно положил руки на колени.
— Супруги Либман… — он вдруг устремил на меня свои круглые как ядра глаза, от чего по спине у меня побежали мурашки. — Вы ведь Йоханнес Либман, не так ли?
— Это довольно редкая фамилия, — отозвался я. — Второго Либмана в Голландии не так-то просто найти.
Мужчина, нахмурив брови и покачивая головой, смотрел на лежавшие перед ним документы. С непроницаемым лицом он начал скручивать самокрутку. Чиркнул спичкой. Облачный фронт низкого давления поплыл в нашу сторону. Эва закашлялась. Она не выносила табачного дыма. После лагеря у нее была аллергия практически на все.
— Я внимательно изучил ваш запрос, — продолжил чиновник, — и конечно же, мог бы сразу направить вам отказ. Но я по специальности социолог. Вон там стоит моя диссертация. — Он кивнул головой в сторону шкафа, в котором разместились несколько книжек и фарфоровая статуэтка, изображавшая ребенка, играющего с собачкой. — Мне хотелось собственными глазами взглянуть на тех, кто пытается обвести нас вокруг пальца. Господин Либманн…
Второе «н» завибрировало у него во рту, как звук в камертоне.
— Может быть, вы держите нас за дураков?
Я встревоженно взглянул на Эву, которая при малейшей демонстрации силы в разговоре чуть ли не сразу падала в обморок. Она схватила меня за руку и крепко ее сжала.
— Что вы имеете в виду? — заикаясь, пролепетал я.
— И вы еще спрашиваете почему! — воскликнул он, театрально воздевая руки к потолку. — Ладно, так и быть, я вам объясню. В пункте 3 «б» говорится о «других объективных причинах», препятствующих усыновлению. Почему вы умолчали про то, что ваш отец за лояльность, проявленную по отношению к немцам, три года провел в тюрьме?
— Я… кхм… — Мое сердце на миг остановилось. — Ну… — По жилам разлился вакуум. — Но то был мой отец… Сам я родился в сорок пятом. Меня ничего не связывает с этой войной. Я думал…
— Ага, вы думали! — Он вскочил и загасил свою папиросу в стоявшей на подоконнике ракушке, наполненной песком. — Вы подумали, что люди, занимающиеся усыновлением, ничего не узнают.
Он открыл какую-то древнюю шкатулку и извлек из нее изящную сигару.
— А в пяти минутах ходьбы отсюда, можете себе представить, расположен великолепный институт, который всеми этими вещами занимается, — там мгновенно подняли дело Либманна. Почему вы, кстати, неправильно пишете свое имя? С одним «н», а не с двумя?
Задрав вверх бровь, он снова медленно зажег спичку.
— Меня зовут Йоханнес, фамилия моя Либман, с одним «н», — хриплым голосом проговорил я. — Так в свое время записала меня мама, в Хаарлеме, когда я только что родился.
— Выходит, ваша мать тоже была лгуньей.
Что он хотел сказать этим «тоже»?
Я услышал всхлипывания Эвы, она судорожно вцепилась в свою сумочку, в которой лежала серебряная погремушка, которую мы по пути купили заодно в универмаге «Бейенкорф». Она медленно поднялась с места и голосом мышки, попавшей в мышеловку, пропищала:
— Скажите, где здесь у вас туалет?
— Когда выйдете отсюда, первая дверь налево, — ответил чиновник и, проводив мою жену улыбкой извращенца, продолжил:
— Еще и потому, что вы попытались скрыть не только криминальное прошлое вашего отца, но и свое собственное политическое прошлое.
Он буквально уложил меня на письменном столе на обе лопатки и начал производить вивисекцию, рассекая мне кожу от макушки до пяток. Почему я не сопротивлялся? Не двинул ему по бородатой физиономии? Не убежал? Да, я признался в том, что за год до этого присутствовал один раз на собрании Правильной Партии. Но мне совсем не понравилось, какой она в действительности оказалась. Не только эрос составляет любовь, но и харитас, в этом я убежден. Каким же я был идиотом! Им просто не хватало активистов, партия позарез нуждалась в новых членах. В людях, располагавших временем. В бездетных мужчинах и женщинах, к примеру.
«У кого из присутствующих нет детей?» — обратился к залу докладчик. И не успел я и глазом моргнуть, как уже раздавал на Гроте Маркт в Хаарлеме листовки, а полгода спустя — надо же такому случиться! — мое имя внесли в список кандидатов в муниципальные советники. Янтье Либмана, которому всегда приходилось сидеть в классе на задней парте, которого товарищи никогда добровольно не брали в состав своей команды на уроке физкультуры, которого всегда вечно колошматили на школьной площадке за то, что его отец — грязный фриц, вдруг пригласили стать членом муниципального совета!
Однажды я должен был выступить по радио. Интересовались моим мнением по поводу достигшей угрожающих размеров вырубки лесов в Хаарлеммерхауте. Я выступал против.
«Природа, — сказал я, — наша мать, поэтому ее нельзя предавать. Никогда». Тут, прямо во время передачи, зазвонил телефон.
— Вы что-то хотели прокомментировать?
Действительно, один из радиослушателей пожелал высказать комментарий. Он начал ругаться как портовый грузчик:
— Предавать? Да как смеет сын бывшего эсэсовца Йоханнеса Либмана вообще произносить это слово? Предавать? Люди, да что случилось с вашей партией? Выходит, социалисты теперь гребут в одной лодке с фашистами? С потомками предателей…?
Все. Кончено. Лопнул мыльный пузырь. Не успел я, вернувшись домой, опуститься на стул, как разгоряченная проститутка в своем окне, как мне уже звонил председатель местного партийного комитета.
— Либман, черт подери! — разорялся он. — Зачем ты лгал? Зачем опозорил свою партию?
Я пытался защищаться. Сказал, что меня никто никогда об этом не спрашивал, что в конце концов я не в ответе за поступки моего отца и что я родился уже после… Но председатель меня оборвал: «Отговорки не имеют значения» — два дня спустя я нашел на коврике возле нашей двери короткую записку, в которой сообщалось о том, что меня вышвырнули из партии.
Облаком от дыма сигары повис вопрос: «А правда ли, что несколько лет назад вас исключили из партии?»
— Да, — промычал я, оглядываясь назад, не понимая, куда подевалась Эва. — Да, но только решением местного комитета. Это недоразумение… Это…
Но человек в комбинезоне вдруг резко швырнул в воздух бумаги, которые я дома с таким старанием и любовью заполнял.
— Не угодно ли вам убраться отсюда подобру-поздорову? — заорал он на меня. — Я навел справки. То, что среди нас затесались предатели, это еще куда ни шло. Но что они пытаются усыновить невинных сироток… Он схватил листок с письменного стола.
— Что здесь написано? «Происхождение не имеет значения». В то же время господин предпочитает девочку… Этакую милую крошку, не правда ли? Послушную куколку.
— Моя жена, — заикаясь, пролепетал я. — Это было желанием Эвы…
Но бородач меня не слушал. Он вдруг начал пыхтеть, словно ему стало резко не хватать воздуха. Его виски налились кровью.
— Знаете ли вы, сколько мы здесь перевидали извращенцев? Что вы собирались делать с этой девчушкой? — Да-да, убирайтесь, да поживее! Уносите ноги! Ха-ха-ха…! Auf der Flucht erschlossen![54] Это ваша тактика. Но я гуманист. Я позволяю ближнему смыться. Прочь, и больше сюда не возвращайтесь! Тупой импотент!
— Пойдем прогуляемся, — предложила сегодня утром Ира. — И не забудь опустить уши на шапке.
Мы долго брели по улицам Васильевского острова. Стены домов были увешаны сосульками и впервые не смотрели на меня с усмешкой покойников с керамических портретов на кладбище. (Куда я часто заглядываю, потому что там всегда так спокойно.) Нет, они выглядели оптимистично, солнечно, весело. Отяжелевшие от снега ели напоминали связки павлиньих перьев. В небольшом скверике шел хоккейный турнир. Как же все сегодня приятно звучит: глухо, доброжелательно, пусто!
— Сегодня 10 ноября, — сказала Ира, — день рожденья моего папы. Когда он еще был жив, он говорил мне: «Я бы хотел, чтобы ты праздновала этот день и после моей смерти».
— Куда мы идем? — спросил я.
Она потянула меня за полу зимнего пальто, что досталось мне в наследство от ее покойного супруга — из-за наступивших холодов я стал его носить, несмотря на то, что не люблю донашивать вещи усопших. Ира ответила:
— Идем, куда глаза глядят.
Покажите мне женщину, которая не была бы слегка похожа на ведьму, не казалась бы порождением сверхъестественных сил. Это капризные существа, посланницы Господа, уж я-то знаю, о чем говорю!
Воды Невы превратились в нагромождение из сахарных голов. Сквозь стекла своих солнечных очков я смотрел по сторонам. Ведь никогда не знаешь, когда повезет. Сводчатый вход, балкончики с чугунными решетками: снимок улицы, на которой меня ограбили, я бессчетное число раз проявил и отпечатал в своем мозгу. Но куда девался оригинал? Эва, будь человеком. Подскажи наконец, где находится этот проклятый дом. Помоги мне, прости меня…
— Брось печалиться, — подбодрила меня Ира в ту минуту, когда мы проходили мимо леденцовой церквушки, купола которой сверкали на солнце, как глазурь на торте. — Слушай, а тебе не кажется, что это кошмарная постройка?
Мы пришли на площадь, на которой стоял кудрявый Ленин. Памятник тоже был живописно присыпан снегом. Я рассказал Ире, что человек за одну ночь может поседеть — так случилось с моей мамой, когда ей не исполнилось еще и тридцати. Но чтобы так быстро облысеть… Я даже не знал, что этот коммуняка когда-то ходил с такой густой шевелюрой.
— Кого ты имеешь в виду?
— Его, конечно, — я указал на памятник, — этот ваш Ленин.
— Ленин? Но ведь это же Пушкин, король поэтов. — Ира смотрела на меня в полном изумлении. — Ты никогда не слыхал об Александре Пушкине? Ну ты даешь… Ой, как ты классно смеешься…!
Да, братцы, я засмеялся. Я просто захохотал. Чепуха какая-то, но я смеялся и не мог успокоиться. Пушкин? Поэт? Ах, я и сам раньше тоже писал стихи. Кучу стихов, любым размером. Где они сейчас? Конечно, где-то на чердаке. «Ueber alien Gipfeln ist Ruh», — продекламировал я, одержимо притоптывая ногами снег. — «Balde ruhest du auch!»[55] Я наклонился, слепил снежок и с молодецким покриком зашвырнул его в синее небо, выше звезд. Фейерверк эскимосов. Заметно было, что мой всплеск эмоций привел Иру в замешательство, но мне самому он принес огромное облегчение. «Душа — это мышца, которую время от времени желательно расслаблять». Правильно, доктор Дюк? Меня вдруг охватило мучительное желание чего-нибудь выпить.
— Пушкин для русских — то же самое, что Гете для Германии, — немного помолчав, сказала Ира. И пока мы брели дальше, она рассказала мне, как этот король поэзии погиб. Трагическая история. Тут были замешаны любовь, предательство, гордость — полный набор для трехгрошовой оперы. Его оскорбил один француз, который имел виды на жену Пушкина, ослепительную красавицу-брюнетку. А также… В конце концов дело дошло до дуэли, соперники сошлись на снегу свести друг с другом счеты, — в результате поэт был смертельно ранен французом, который пользовался протекцией тогдашнего консула из Гааги.
— Ч-что? Нидерландского консула? — я снова разразился смехом.
— Но послушай, Йоханнес, — вскипела Ира. — Только не говори, что ты этого не знал. Здесь у нас в России каждый ребенок пяти лет знает эту историю.
Тем временем мы незаметно подошли к цирку со стеклянной крышей и увидели высокого, как каланча, цыгана в унтах, который пытался затащить в помещение упряжку лошадей. Когда мы были уже возле самой Фонтанки, Ира неожиданно остановилась и сказала:
— Ты живешь у меня уже пять недель. А я ведь даже… — губы ее задрожали. — После того, как Миша не вернулся из плавания, я сама сказала себе: «Больше у меня не будет мужчины.» И целый год носила траур. Но ты такой любезный, такой мрачный… Почему ты так странно на меня смотришь? Ты что, мне не веришь? — Ее голос стал крайне серьезным. — Но я должна знать, что ты натворил. Хватит молчать, рассказывай, что у тебя на совести?
У меня на совести?
— Люди… — Ира как-то потерянно осмотрелась вокруг, словно искала поддержки у воображаемой публики. — Ты ведь знаешь, что можешь мне доверять? Я имею право знать, почему тебя ищут.
Ищут?
Она рассказала, что вчера в гостиницу «Октябрьская» заглянул какой-то человек из нидерландского консульства, который спрашивал обо мне. У него была с собой какая-то бумага с печатями из милиции. В сопровождении Ивана Ивановича он прошелся по всем этажам.
— Я, конечно же, промолчала, — продолжала Ира, — но как только он ушел, мне было приказано явиться в кабинет Ивана Ивановича. «Если ты знаешь, где этот самый Либман, и врешь, — пригрозил он, — тебе до конца дней придется питаться одними тараканами.» Ах, какая же он грязная сволочь! Ты видел его прыщавый подбородок? Любую хоть капельку миловидную горничную он, словно больничное судно, тащит в свою несвежую постель.
— Какой из себя был этот человек? — спросил я, чувствуя, что паника свинцовой пулей прошивает мне сердце.
— Довольно молодой, аккуратно одетый, но какой-то скользкий, несмотря на внешнюю стройность и красоту.
Я догадался: лимбуржец. Они натравили на меня этого парня из Лимбурга. Но только зачем? Ладно, успокойся, Янтье… У тебя виза в порядке до мая… К тому же Россия не попадает в сферу европейской юрисдикции… Я ведь ничего дурного не делал? Пусть этот консул катится ко всем чертям!
— Не хочешь говорить, не надо, — тихо промолвила Ира, — но только скажи, мне не грозит никакая опасность?
Она стала объяснять, что я, дескать, не понимаю, что за страна Россия. Несколько лет назад… И она рассказала что-то такое, чего я абсолютно не понял. Я порылся в карманах и вдруг, почувствовав хруст, выудил из одного из них стодолларовую купюру, которую уже несколько недель считал пропавшей. Вот так чудо! Я спросил Иру с улыбкой, бывала ли она когда-либо в гостинице «Астория»? «А почему ты спрашиваешь? Нет, конечно, нет. Там ведь собираются одни лишь мафиози и иностранные рокфеллеры?»
Я поднял руку, и вскоре мы уже мчались по Невскому проспекту, а снежная поземка мусульманской шалью вилась перед лобовым стеклом такси. Ира всю дорогу ворчала: «Не валяй дурака, Йоханнес, не надо валять дурака!»
Мелькнуло здание оперного театра с чернильно-синими колоннами, Казанский собор, стайка нищих перед ним. Дверь-вертушка, кругом мрамор. В ресторане гостиницы «Астория» витал запах роз, нам сунули под нос папки с меню, огромные как разворот газеты. Элегантная блондинка, сидя на табуреточке, играла на арфе. Мы выбрали раковый суп и вино Сансер, затем вкусную смесь из грибов в сметане, по порции свиных котлет, панированных в сухарях, с гарниром в виде пюре, шоколадные профитроли с желтым сливочным кремом. Мы заказали кофе — не прошло и минуты, как на серебряном блюдечке нам принесли счет: за все — девяносто четыре доллара.
— Если ты беден, — сказал я, подсовывая под блюдечко сотенную бумажку, — ты должен время от времени позволять себе шиковать. Иначе жизнь покажется невыносимой.
— Не валяй дурака, пожалуйста, — снова повторила Ира; едва поднявшись, она пошатнулась и снова плюхнулась на стул. От бокала бургундского, выпитого под второе, она совсем опьянела.
— Как папа на небе, наверно, сейчас радуется, — вздохнула она, проходя сквозь дверь-вертушку на улицу. — Впервые за столько лет у меня праздник…
Снова пошел сильный снег. За десять рублей мы домчались на такси домой; все остальные свои деньги я оставил на блюдечке. Возле входа в подъезд какой-то мужик в малиновом пальто и с белым как мел лицом продавал из оцинкованного ведра картошку. Картофелины были припорошены снегом, словно пончики сахарной пудрой. В подъезде оказалось абсолютно темно, Ира снова захихикала: «О Боже, я наступила тебе на ногу…», и через несколько коротких мгновений мы очутились вместе в постели, возились там, ворочаясь, кувыркаясь и пыхтя, Ира при этом демонстрировала такие штуки, которые вгоняли меня в краску, но, вероятно, любая сибирская девушка…
— Du bist lieb,[56] — прошептала она, когда мы, успокоившись, замерли рядом, прижавшись друг к другу, как живые грелки. — У тебя совершенно нет живота. У большинства наших мужиков после тридцати появляется кошмарное брюхо. А у тебя живот совсем плоский. Почему это?
— Не знаю, — сказал я польщенно, утыкаясь носом в округлости ее плеч, от которых еще веяло бесплатным Сансер.
У моего отца тоже не было живота. Я думаю, это у меня наследственное.
Долгое время мы лежали, слушая собственное дыхание и звуки улицы, приглушенные свежевыпавшим снегом. Я снова почувствовал себя человеком. Ах, если бы только мне удалось найти Эвино обручальное кольцо! Что в мире тогда не было бы нам по плечу? Все по силам, если разобраться. Я мог бы продать свою лачугу в Хаарлеме, перебраться сюда, в крайнем случае в Париж… Да, я бы…
— О чем ты думаешь? — спросила Ира.
Я хотел рассказать ей о своих планах, которые лелеял в полудреме, словно я сбросил свои пятьдесят три и снова стал юным мальчиком двадцати шести лет… Да, я хотел ей… Но тут вдруг оглушительно хлопнула входная дверь. На кухне раздался пронзительный визг, шум, грохот и треск… Послушайте, люди! Нет! Что же это такое? Дверь вышибли! Возле нашей постели выросло двое парней в черных омоновских масках — один из них сжимал в руках лом, другой — автомат Калашникова. Они что-то кричали. В прорезях матерчатых масок я видел их ало-красные губы. Ира схватила меня за запястья, как раньше это делала Мирочка, когда я читал вслух страшную сказку и ей вдруг делалось страшно… Я не сразу понял, что произошло. Стоило мне закрыть голову рукой, как меня огрели по ней прикладом автомата. Резкая боль пронзила пальцы. Из черных прорезей опять раздался крик. Слов я не понимал. Что это значит? Чего нужно от меня этим людям?
— Встань… — Ира еле-еле ворочала языком. — Они говорят, что ты должен встать и идти с ними.
Меня рывком вытащили из постели, я едва успел натянуть рубашку, брюки и носки, но только было хотел подхватить туфли, как снова получил затрещину тем же прикладом, затем эти двое в масках куда-то меня поволокли. На улице они протащили меня вдоль сугробов в сторону военного фургончика и, как собаку, бросили в клетку. В эту минуту я ощутил пронзительный холод и нечеловеческую боль в ногах. Ноги у меня настолько замерзли, что казались обугленными, обгоревшими.
— Что это? Что все это значит? — кричал я по-немецки, по-английски, по-французски. — Я не панедельник! Да, я не панедельник!
Мимо мелькали дома, мосты и фонари, так, как если бы я, пьяный или накатавшийся до тошноты, летел в люльке ярмарочного аттракциона. Через четверть часа мы остановились возле какого-то старого здания, стены которого были увиты колючей проволокой, покрытой инеем. Я протер запотевшее окошко. На берегу реки стояли люди, они держали красные от мороза руки рупором возле рта и что-то кричали несчастным, просовывавшим головы, подобно морским анемонам, через зарешеченные окна. Мы проехали дальше, прогромыхали сквозь ворота во двор — через пару секунд меня выволокли наружу, на дранку заиндевевшего снега, прожигавшего мне ноги сквозь мокрые носки как соляная кислота. О, как же мне было больно…! Эва, но почему…?
Мы попали в помещение, выложенное белой плиткой, с воздухом сухим, как картон. Один из тех двух типов в масках выдернул из моего брючного кармана документы и передал их лысому в узких серебряных очках. Тот, нахмурив брови, стал читать и потом с улыбкой спросил:
— Hello, you Либман?
— Yes, aber…[57] — пробормотал я, но меня уже снова потащили сквозь лабиринт лестниц и переходов, и я очутился в коридоре со множеством зеленых дверей. Сквозь краску пробивались фурункулы ржавчины, похожие на чумную сыпь. Звон запоров… Меня бросили в темноту… Ой, мама… Видишь ли ты меня? Вонь испарений в камере была почти непереносимой. Я стал смотреть вниз, долго, пока не привыкнут глаза. Но ничего не увидел. Я ощущал лишь запах мочи, которая плескалась у меня под ногами. Пол был залит ею на несколько сантиметров. С тихим бульканьем она омывала мне пятки.
— Янтье, — однажды холодным декабрьским днем сказал мой отец — это было накануне Рождества и всего за несколько месяцев до его смерти. — Надень-ка пальто, мы сейчас пойдем покупать тебе коньки.
Покупать коньки? В последние годы мы были бедны, как церковные крысы. Я ходил в обносках своего троюродного брата из Северной Голландии, этот брат, которого я никогда не видел, по всей видимости, обладал внушительной задницей — присланные мне брюки пузырились на бедрах даже после ушивания, как воллендамский народный костюм.
Покупать коньки, но на какие деньги? Я ничего не сказал, надел пальто, и уже вскоре мы с папой шагали по улице. Стояла солнечная ясная морозная погода. Мимо со скрежетом проехал синий трамвай с конечной остановкой в З* — там мой отец до войны работал официантом в «Отель дʼОранж», обслуживал тех самых немцев, которые через пару лет отдали приказ взорвать здание.
С какой же гордостью я шествовал по улицам города рука об руку со своим отцом. Все мои дошкольные годы он провел в плавании, оставаясь для меня не более чем красивым, элегантно одетым мужчиной с фотографии на фоне пальмы. Незнакомым господином, который весело улыбался мне, обнажая ряд ослепительно-белых зубов.
Затем наступила пора той самой его тюрьмы под куполом, первых унижений в школе, тяжелых будней матери, работавшей в услужении, угрюмых возвращений отца под конец дня домой и раздававшихся вскоре вслед за тем его вскриков на кухне «Хоп-хе-хе». Бесконечные ссоры, ругань. Ах, а сейчас я беспечно шел рядом со своим отцом, который покуривал папироску и был в удивительно добром расположении духа. В эти минуты я был таким же, как и все остальные дети из нашего класса. Как я любил его, когда он был вот таким, как же я его любил!
— Папа, — окликнул я его через некоторое время, потому что мы все шли и шли вперед, проходили по улицам, по набережным каналов, через мостики, вверх-вниз. В этом не прослеживалось никакой логики. Во мне стало закрадываться подозрение, что мы идем с ним просто ради того, чтобы идти. — Мне холодно.
— Холодно? — отец сразу же остановился, с наигранно-угрожающим выражением на очень смуглом лице посмотрел на меня и спросил:
— Сколько тебе лет?
Какой странный вопрос, он ведь должен и сам это знать?
— Скоро десять, — ответил я.
Он начал поводить носом и вращать глазами, отбросил в сторону папиросу, наклонился вперед и пробормотал, прижавшись ко мне лицом, пропахшим табаком:
— Нашему Янтье уже десять? Как быстро летит время. Уже десять! Можно ставить первый крестик!
И мы снова бесконечно долго шли по зимним улицам, по которым лишь изредка проезжали машины с цепями на колесах. То мелькнет здание городского театра, то шпиль церкви на Гроте Маркт. Мужчина в красной кожаной кепке толкал вперед скрипучую ручную тележку, груженную картофелем и кочанами зеленой капусты. Следом за ним с лаем семенила чумазая собачонка.
Мой отец замедлил шаг и начал рассказывать: «Как-то раз я был в далекой стране, где было до того безбожно холодно, что выпущенная струя мочи налету превращалась в желтую радугу. И вот однажды…»
— Россия, — догадался я. — Это ведь было в России, да, папа?
Отец вдруг рассвирепел, лицо его невероятно напряглось. От него повеяло чем-то очень страшным; в отчаянии и полном сознании своей вины я задавал себе вопрос, что такого я сказал. В том же положении каждый божий день оказывалась и моя мать. «Янтье, твой папа страшно сердит. Но на что?» Она никогда этого не знала. Он стал кричать на меня, не стесняясь двух прохожих в коричневых шерстяных пальто, которые постоянно оглядывались на нас, как любопытные ламы. «Кто? Говори! Кто тебе это сказал? Я хочу знать!»
Кто сказал? Я всегда это знал. Сколько себя помню. Когда как-то раз на уроке географии речь зашла о Советском Союзе, учитель вызвал меня отвечать перед всем классом и с ехидной ухмылкой попросил показать на карте города Москву, Ленинград и Сталинград — «Ведь их расположение тебе, Либман, верно, крепко вбили в голову дома?» — Ну, так кто же?
— Никто, я просто так сказал, — пролепетал я. Этот ответ, по всей видимости, его удовлетворил. Мой отец закурил яванскую сигару, закинул назад голову, как дирижер, и, ухмыляясь и выпуская дым, сказал:
— Вначале я должен обменять золото на деньги. Потом пойдем поищем тебе коньки.
В Буэнос-Айресе папа однажды спас жизнь пожилой даме, вырвав ее в последнюю секунду из-под колес несшегося на нее автобуса, и получил от нее в качестве награды золотой дукат. Отец извлек монету из кармана брюк, попробовал на зуб и сказал:
— Я бы, конечно, мог ее тебе просто так подарить, на счастье. Но, по правде сказать, она принесла мне мало удачи. Твоя мать хочет холодильник, а ты уже которую неделю канючишь про новые коньки. Вот я сегодня утром и подумал: обменяю-ка я ее.
Мы зашли с ним в ювелирный магазин, в котором хозяин с птичьей физиономией и копной белоснежных волос, стоя за прилавком, бережно держал двумя пальцами какое-то колечко, с интересом рассматривая его в монокль.
— Я вас приветствую, — сказал мой отец и положил монету на оранжевый резиновый коврик рядом с кассой. — Я хотел бы обменять это на твердую валюту, наши отечественные гульдены. Понятия не имею, по чем сейчас идет золото, но полагаюсь на вашу совесть.
У ювелира выпал из глаза монокль, он просверлил моего отца взглядом, откашлявшись, с расстановкой он сказал:
— Если не ошибаюсь — а ошибаюсь я редко — я вижу перед собой Йоханнеса Либманна. Вашу фотографию в «Хаарлемском вестнике» я хорошо запомнил. Сударь, лучше уходите. Я бывший участник Сопротивления. У себя в магазине я не обслуживаю военных преступников.
Я молча уставился на монокль на черном шнурке, который болтался у него на груди, как часовой маятник. Мой отец, не теряя самообладания, сказал:
— Я отсидел три года, это верно. Меня выпустили в прошлом году. Но я заплатил за свой проступок. Кто без греха, пусть кинет в меня камень. Но я, сударь, не военный преступник. Бог — свидетель, я был солдатом госпиталя, перевидал немало крови и страданий.
— Вон из моего магазина! — прорычал хозяин магазина, но похоже, сразу же одумался, вставил монокль в грубые складки кожи вокруг глаза и начал внимательно изучать золотой.
— Сколько вы за него хотите? — негромко пробормотал он.
— Сотню гульденов, — сказал мой отец. — Монета наверняка стоит в два раза больше, к тому же дорога мне как память, но перед Рождеством мне нужны деньги. Я обещал жене холодильник, а вот этому мальчонке, что здесь стоит…
— Шестьдесят гульденов и ни цента больше. — Ювелир взвесил монету на ладони. — Строго говоря, мне бы следовало об этом заявить. Откуда взялась эта монета? Верно, какой-нибудь военный трофей? Ставка шестьдесят гульденов — это мое последнее слово.
Отец схватил меня в охапку и вышел на улицу, небрежно сунув в карман шесть банкнот по десять гульденов.
— Хоп-хе-хе! — крикнул он и зашагал вперед. — Коньки, — бормотал он себе под нос, — и где только в этом проклятом городе купишь коньки?
«Прямо тут, на Клейне Хаутстраат, — отвечал я ему про себя, — на Гроте Маркт, на Бартел-Йорисстраат, где угодно». Но я не решался ничего сказать, он шел вперед все быстрее, вдруг словно забыв про меня. Да-да, неожиданно мой отец, который только что был в добром расположении духа, любезный и веселый, помчался от меня прочь, как пустившаяся галопом лошадь. Длиннополое пальто, черная заломленная посредине шляпа — его тень, бегущая по снегу, становилась все меньше. Я крикнул: «Папа, папа, пожалуйста, вернись! Почему ты бросаешь меня здесь одного? Папа! Про Россию я сказал просто так, пошутил. Правда, я все это придумал! Не сердись и, пожалуйста, вернись!»
— Вернуться? — раздался в темноте голос где-то на уровне моего левого уха. — Твой отец никогда больше не вернется. Никто никогда не вернется, понимаешь? Никто. Ни твой отец, ни Мирочка, ни я. Ох, Эдвард Либман, в какую же ты попал грязную историю. Обоняние меня не обманывает, я чувствую запах мочи? Да? Только это пустяки по сравнению с запахом жареного человеческого мяса. Ты знаешь, как оно воняет? Ужасающий, тошнотворный запах паленого. Тебе он знаком…?
— Эва?
— Yes, itʼs me,[58] — прозвучал снова все тот же голос. — Кто же еще? Может, ты думаешь, что это Ира пришла тебя навестить? — (Иру я оставил в постели, все еще содрогающуюся в конвульсиях. Но не от наслаждения, а от горя.) — Да, Эдвард, опять ты попал в беду из-за женщины.
Я вдруг проснулся, во всяком случае мне почудилось, что я проснулся. Я стоял в парадном и наблюдал оттуда, как какая-то женщина в отрепьях, с голыми руками и ртом, похожим на зияющую дыру, бежала вверх по лестнице. Я сжимал в руках что-то матерчатое и влажное. Подняв сверток над головой, я размахнулся и зашвырнул его подальше, а потом начал судорожно искать выход из пещеры, спотыкаясь о свои спущенные брюки, болтавшиеся на щиколотках. Мама, почему мне никогда не покупают новых брюк? Почему я всегда ношу сползающие обноски?
— Вся из сливок и сахара, мой мальчик, — грохотал голос моего отца где-то над ухом. — Что я тебе говорил? Если она помылась, то лучше русской женщины не найти. Ну так, как ты на это смотришь?
— Папа…
— Мы отправлялись обычно ночью, — продолжал грохотать он. — Сперва обычно как следует надирались… Снег лежал повсюду — чистые сливки… Мы точно знали, в двери каких домов стучаться… Aufmachen!..[59] Часто они сидели, уже наполовину раздетые, возле печки, словно специально нас ждали, настоящие феи, в то время как за окном трещал тридцатиградусный мороз… Был еще у нас…
— Папа…
— Был еще у нас в батальоне один прибалтийский немец, — не унимался он. — Красивый паренек. Мы его прозвали Казанова. Он тщательно записывал все свои победы. И возраст куколки, и цвет ее волос, и объем груди, бедер… Я иной раз задаю себе вопрос, а жив ли он сейчас? И если да, то где живет? И что произошло с теми его записками? Интересно было бы почитать! Руки у него были все в наколках, разные там мечи и русалки… Через пару лет, когда я плавал на корабле, я встретил однажды в баре в Монтевидео толстую тетку, всю в татуировках. Когда она была еще молодой, она…
— Па-паааа!!!
— Но я никогда никого не убивал, сынок, — назойливо звучал у меня в ушах голос. — Ты мне не веришь? Мне никто не верит! Когда я заявил об этом в суде, надо мной стали потешаться. Ты представляешь? Мое заявление встретили насмешками. Два года я был солдатом госпиталя: постоянно кровь, каждый день горы трупов в замерзших сгустках крови. Порой, если привозили новых раненых с фронта, я по сорок часов не спал.
Те, что были еще живы, кричали, все без исключения звали маму. «Мама!» — вопили солдаты. — «Мама!» — я слышал это каждый день, этот пронзительный крик, эти стонущие вопли. «Мама…! Мама!»
— Па-паааа!!!
В ушах у меня зазвенело — такой звук возникает, когда бьют по металлу, словно я сидел в пустой канистре из-под масла, по которой колотили палками. Вдруг тонкий как игла луч света заставил меня разомкнуть ресницы, и в этот момент я наконец осознал, куда попал. Свернувшись, как зародыш, в комочек, я лежал на дранке, устилавшей пол камеры, рядом с протекающим канализационным отверстием. Через равные промежутки времени оно извергало новую порцию нечистот. Первой моей мыслью было: ну вот, за мной пришли. Ведь в этой стране исчезли миллионы людей, растворились без следа в черных чернилах смерти. И ни один петух не прокукарекал! Да-да, обитатели полдеров, за мной пришли. Но почему? Из-за моего отца? Может быть, они приняли меня за него? Не исключено! Но я ведь родился уже после войны. Или я ошибаюсь? Я уже не помню… Эва, где ты? Почему ты не хочешь мне помочь…? Как же мне холодно… Да выключите наконец этот свет и прекратите стучать! Эва? Папа? Мама…?
— Неправильно, не угадал… — раздался бодрый голос по-нидерландски — и в камеру плавучей льдиной вполз неоновый свет. — Божечки, что они с вами сделали? Поверить невозможно. Слушайте, да это просто невероятно, какой здесь запах! Я подам протест от имени Гааги. Господин Либман, вставайте. Это я, Леопард Дефламинк. Ваш консул. Я пришел вас освободить. От имени… Что называется, от имени нидерландского народа.
В резиденции, в помещении для гостей, я смог наконец побриться и принять душ. Меня ждала стопка пушистых махровых полотенец, нижнее белье, сорочка, галстук и серый костюм, который пришелся мне как раз впору. Я ненавижу галстуки, они сжимают шею словно удавка, но этот я тем не менее начал на себе завязывать, бездумно глядя в окно на сахарные головы на реке Неве.
Едва вступив в коридор с картинами на стенах и хрустальными люстрами на потолке, я ощутил витающий в воздухе аромат свежемолотого «Дауве Эгбертс».[60] Этот щекочущий ноздри запах навел на меня легкую ностальгию.
Ностальгию по чему? По Северному морю? По Хаарлему? По кому или по чему, если вдуматься, я мог скучать? По своей матери? За свою жизнь, полную слез, самопожертвования, молчаливого страдания и каторжного труда, она была пожалована перед лицом Господа статусом растения. Еще я мог бы посетить могилу Эвы, да, это можно. Моего отца и Мирочку кремировали и их прах развеяли в дюнах. О, Мирочка, мое сокровище, где ты сейчас? «Когда я вырасту, я стану принцессой, да, папа? Ведь правда?» «Конечно, золотце, конечно…»
— Вы только посмотрите, — возликовал Дефламинк (как только я переступил порог его кабинета, меня сразу же прошиб пот). — Как могут преобразить человека костюм и галстук!
Консул в небрежной позе сидел за письменным столом, обитом зеленым сукном; на нем стояла лампа под зеленым стеклянным абажуром. На стене за спиной у консула висела фотография нашей королевской четы. Государыня и принц, оба смотрели на меня с улыбкой. И тут, люди добрые — как я сразу не заметил? — в уголке в полумраке, положив ногу на ногу, пристроился тщедушный человечек в ярко-красном пиджаке — он прихлебывал из чашки кофе. Он смотрел на меня водянистыми глазами. Поставив чашку на столик, он встал и представился по-английски мистером Смирновым. Из левого уха у него свисала нитка с шариком из пористого каучука.
— Вы уже сейчас зададите мистеру Либману свой вопрос? — спросил консул. Русский отрицательно покачал головой, уселся и снова поднес к губам чашку с кофе.
— Вы попали в серьезную переделку, — произнес консул, качая головой. — Я уже… дайте-ка сосчитать, двадцать один год на дипломатической службе, но никогда еще мне не приходилось сталкиваться с подобной темной историей. Как вы себя чувствуете?
Язык отказывался мне повиноваться. Небо пересохло и стало резиновым. Я хотел сказать, что чувствую себя скверно, что ровным счетом ничего не понимаю и хочу позвонить Ире, той женщине, которая меня…
— Вы пока предпочитаете молчать, — сказал Дефламинк, мизинцем стряхивая пепел сигары с лацкана своего клетчатого пиджака. — С юридической точки зрения, впрочем, это ваше право. Выпейте вначале спокойно ваш кофе. Ну, и как вам его вкус?
Он рассказал, что выписывает зерна специально из Голландии и это, видите ли, большая морока.
— Мистер Смирнов, — вновь обратился он к незнакомцу.
Но сидевший в клубном кресле русский жестом дал понять, что по-прежнему ничего не желает сказать.
Неожиданно дверь, ведущая в смежное помещение, отворилась и пружинистой походкой вошел тот самый парень из Лимбурга, одетый в брюки цвета хаки и модный желтый пиджак. Он не удостоил меня взглядом. Словно робот, запрограммированный на единственную операцию, он положил консулу на письменный стол черную кожаную папку, развернулся на каблуках и снова вышел.
— Спасибо, Йенс, — сказал консул и, с нежностью проводив молодого человека взглядом, пояснил:
— Йенс — мой дальний родственник. Он проходит у нас стажировку в отделе культуры. В следующем году, как мы надеемся, ему предстоит сделать первые шаги в министерстве в Гааге. Он очень напоминает мне моего младшего сына Хюберта. Вы хотите еще кофе?
Моя душа вдруг словно покинула тело. Может быть, все происходящее скоро окажется лишь бредом душевнобольного? Может быть, это всего лишь кошмар, прокручивающийся в моих полушариях, и скоро я очнусь на своей кровати в Бад-Отеле… Нет, не в Бад-Отеле, а в Хаарлеме. В собственном доме… Да, представим себе… Но тогда окажется, что моей встречи с Ирой никогда не было… Тогда окажется… До чего же адская мясорубка, жизнь! Хоть тысячу раз перечитывай Библию, Шекспира и полное собрание сочинений сэра Конан Дойля — жизнь все равно не станет столь ясной и прозрачной, какой ее замыслил Господь…
— Вам грозят шесть лет тюремного заключения, — произнес консул в ту минуту, когда моя душа вновь возвратилась в свою земную оболочку.
— Мистер Смирнов, представляющий органы юстиции, готов пойти на компромисс. И раз это так, от вас потребуется готовность к сотрудничеству, надеюсь, вы понимаете? Аб-со-лют-ная готовность…
Он порылся в каком-то конверте, достал из него глянцевую фотографию и на вытянутой руке, не вставая с места, показал ее мне. Но я ничего не увидел — все вдруг заволокла дрожащая пленка.
Консул уже проинформировал русских о том, что полгода назад я был помещен в лечебницу. По причине моей психической нестабильности. Но преступление есть преступление, не правда ли? До того как меня, возможно, отпустят (он сделал акцент на слове «возможно») ввиду моей невменяемости, господин Смирнов хотел получить от меня кое-какие сведения.
— Я верно выразился, мистер Смирнов?
Английский язык консула напоминал высокомерное конское ржание — характерную для Кембриджа и Оксфорда манеру говорить.
— Верно, — ответил русский. Под курткой у него в этот момент запищало некое устройство. Он поднес ко рту резиновый шарик и начал что-то быстро лопотать по-русски. Затем, бросив в сторону: «Excuse me, I will be back in a minute»,[61] он спешно покинул комнату. Только теперь хлынувший из коридора свет позволил мне лучше рассмотреть его изможденное лицо: малиново-красная кожа сыщика, как кора у платана, болезненно шелушилась.
— Все это дело потихоньку начинает мне надоедать, — рявкнул консул. Он поводил себя по горлу рукой, словно лезвием ножа. — Эй, Либман, вы меня хотя бы слушаете? Через две недели приедет королева открывать после реставрации Рембрандтовский зал. Вы понимаете, каких усилий стоит подготовка к подобному визиту? Каждая минута, да что там, каждая секунда у меня сейчас на вес золота.
Бразильские пальмы, а может, индонезийские, уже ждут — не дождутся. В Гааге же недовольны тем, что не удалось раньше отправить подданного обратно на родину. Судите сами, ваша история в Нидерландах облетела все газеты.
Я подумал: «Какая еще история?»
— Надеюсь, у вас есть совесть? — продолжал свои увещевания консул. — Вы ведь не хотите после стольких лет моих страданий здесь свести для меня на нет перспективу получить приятное назначение? И поэтому — он тараторил не переставая, — я хочу, во-первых, узнать, от кого вы получили эти иконы, и второе — кому они предназначались.
— Иконы?
В помещение снова вошел русский. Консул застыл надо мной в угрожающей позе, вновь показывая мне фотографию. Ослепительное сверкание красного камушка в его перстне чуть ли не насквозь прожигало мне сетчатку.
— Что вы скажете на это?
«И кто носит такие кольца?» — невольно подумал я. И лишь затем разглядел снимок. Меня захлестнула волна отвращения. Отличное фото, я получился на нем великолепно. Красавчик на фоне бедра мамонта. Я засмеялся, нервно захихикал и от удовольствия даже заикал. Жизнь — это праздник. Кто, черт побери, сказал, что это не так? Человек рождается, человек умирает, но сколько удовольствия можно получить в промежутке этих двух событий!
Так мы с Эвой однажды теплым июньским днем приехали в крематорий Велзена, и там нас встретил ворон в костюме из черного бархата, который за минуту до того, как мы подошли, рассказывал коллеге конец анекдота: «И тогда эта женщина из отдела знакомств спрашивает того холостяка: „Вы, господин, желаете иметь его уже сегодня вечером?“ Представляешь, Кейс? Вы желаете…» При виде меня прожженную физиономию этого мерзавца заслонила профессиональная маска; открыв черную книжку и несколько согнувшись в полупоклоне, он, глядя в мою сторону, спросил:
— Во сколько прибудут остальные члены семьи?
Никаких остальных членов не ожидалось. Правда, я попытался довести печальную весть до сознания мамы: «Мама, Мирочка умерла… Мама…?!» Но она не реагировала. Человек отличается от животного наличием разума, мне это давно известно. Но чем объяснить животное начало в человеке? Послушайте, господин консул, может быть, опять-таки все дело в симметрии? Эва, ты меня слышишь? Доходят ли до тебя мои мысли? Подай какой-нибудь знак…
— Остальных членов семьи не будет, — сказал я. Услышав эти слова, ворон прокаркал:
— Тогда вам придется нести эту тяжкую ношу вдвоем.
И мы пошли, плечом к плечу, по взбирающимся в кручу тропинкам душистого леса; наше гиеноподобное горе мешалось с пением и пересвистом птиц, наконец Эва, от всех выпитых ею накануне таблеток и от отчаяния, перехватившего ей горло, повалилась на скамейку, а мне срочно понадобилось в туалет. Я больше не мог терпеть. Я нашел туалет и услышал, как другой ворон за перегородкой кому-то объясняет: «Черная, похоже, она была черная. А раньше у нас был такой классный крематорий. Исключительно для лучших людей. А теперь мы сжигаем черных. Рюд, знаешь этот анекдот…»
— Господин Либман, что тут смешного? — голос консула словно молотом разбил хрустальный дворец моих размышлений. — Вам грозят шесть лет тюрьмы. Что тут смешного? Перестаньте, расскажите лучше, от кого вы получили эти иконы.
— Какие иконы? — закричал я и бросил взгляд на русского и на консула, а сам продолжал хихикать, словно пациент клиники для душевнобольных.
Смирнов подошел к консулу, взял у него из рук фотографию и теперь сам поднял ее на вытянутой руке высоко вверх, предъявляя мне. На губах у него играла тонкая улыбка.
— На этом снимке фирмы Кодак, — терпеливо начал объяснять он, — отчетливо видно, как вы передаете чемоданчик толстому русскому. Место: Зоологический музей в Москве. Дата: 4 октября 1998 года. Смотрите, белыми буковками здесь все подписано. Через час, после того как был сделан этот кадр, толстяка вместе с его содельником арестовали в ресторане гостиницы «Метрополь»: эти двое собирались как следует отпраздновать. Чемоданчик у них конфисковали. В нем оказались четыре антикварные иконы, в том числе один очень редкий и ценный список с иконы «Богородица с черным младенцем» из Казанского собора.
— Казанский собор? — воскликнул я.
— Ага, значит вы в курсе! — Русский вставил в картонный мундштук сигарету и стал медленно пускать в потолок ровные аккуратные колечки дыма.
— По приблизительным оценкам стоимость этой иконы на зарубежном аукционе должна составить примерно полмиллиона долларов, — продолжал он. — Икона, о которой идет речь, заключена в оклад из сибирского золота. От кого вы получили чемодан?
— Бельгиец, — ответил я, вдруг несколько ободрившись. Я попросил еще чашку кофе и начал рассказывать про путешествие по железной дороге, про арест Жан-Люка, про ужасную погоду в Москве, про то, как я попал в музей и встретил там двух странных типов, в зале, где были выставлены кости и скелеты и…
Консул шепнул что-то мне на ухо по-голландски. Что-то вроде «Не надо строить из себя идиота и рассказывать байки» — дескать, меня отпустят, если я во всем признаюсь и скажу правду, что в дальнейшем…
— Где в настоящее время находится этот бельгиец? — недоверчиво спросил Смирнов, а сам размашистым почерком начал записывать что-то карандашом в блокнот.
Я сказал ему, что красивый молодой человек, который только что сюда заходил, тоже хорошо знает бельгийца. Любой из постоянных посетителей кафе «Чайка» его знает. Заметная личность! Кстати, Жан-Люк как-то говорил мне, что сам был у консула на приеме. Консультировался по поводу кризиса.
Дефламинк разразился театральным смехом.
— Господин Либман, — сказал он, давая понять, что получил удовольствие от столь нелепой шутки. — Я не знаю, какой диагноз вам поставили врачи, но в богатой фантазии вам не откажешь! Черт побери! Только не забывайте одного: мои предки жили в Северных Нидерландах со времен короля Виллема II. С бельгийцами, что называется, я дел не имею. У них тут в городе есть свое отличное представительство.
С улыбкой он поднял телефонную трубку и произнес: «Йенс, не мог бы ты на минутку ко мне зайти?»
Вскоре появился лимбуржец.
— Ты знаешь этого господина? — спросил консул.
Молодой человек плотно сжал красивые губы и, невинно моргая столь же красивыми ресницами, ответил:
— Нет.
— А знаешь ли ты некоего бельгийца… Погоди, как там его звали?
— Жан-Люк, — напомнил я.
— В жизни не слыхал, — пожал плечами лимбуржец и, обращаясь к консулу, спросил: — дядя Леопард, как вы считаете? Я только что получил факс от двоих друзей, от руководительницы театра и директора музея, оба из Амстердама. Они хотели бы приехать вместе с королевой. И вот спрашивают, можно ли рассчитывать на финансирование.
— Наверняка, мой мальчик, — произнес консул отеческим тоном. — Средства, если поискать, наверняка найдутся. Но обсудим это чуть позднее, через полчаса я буду у тебя.
Лимбуржец вышел из комнаты.
— Ну так как? — снова обратился ко мне Дефламинк.
Я снова был как оглушенный, словно получил обухом по голове. Даже если бы я накинулся на этого типа, в сердцах обругал его, какая в этом была бы польза? «Как бы мне исчезнуть, испариться?» — в тысячный раз задавал я себе вопрос. Великий фокус с исчезновением. Каким бы таинственным он ни казался зрителям, для самих фокусников принцип всегда очень прост — какие-то там хитрости с зеркалами и черными экранами. Почему бы каждому из нас не освоить подобный трюк? Пусть это считается добровольным уходом из жизни, но тем не менее…
Консул потерял терпение. Он посмотрел на часы и сердито сказал: «У меня с моими сотрудниками через пару минут саммит по поводу визита нашей королевы. Это какой-то сумасшедший дом. Господин Либман, я вас умоляю: хватит ходить вокруг да около. Вы не имеете права отказываться от предложения, сделанного вам инспектором Смирновым. Он представляет важные структуры ФСБ, бывшего КГБ. Если вы откажетесь сотрудничать, вас снова передадут в руки милиции… Вам пока еще все могут простить! Свобода в обмен на признание. Ну в какой еще стране вы такое встретите? Просто назовите людей, от которых вы получили иконы».
— Господин Дефламинк, — заикаясь, пробормотал я, чувствуя, что вот-вот расплачусь. — То, что вы делаете, это шантаж…
Я сказал это по-нидерландски, на своем родном языке. Я ведь подданный этой страны? Я имею право на допрос на родном языке? Какое мне дело до этого русского! Выслушайте меня… хотя бы немного… Пожалуйста… И я начал строчить как из пулемета про «Петербургские сновидения», про то свидание в квартире, про ограбление, про кольцо, Эву и заклятие ласточкиного гнезда. О том, что мы поклялись друг другу в вечной верности, в том, что будем следовать друг за другом в жизни и даже в смерти, если один из нас потеряет кольцо, про то, что она дала мне время лишь до Рождества и что потом я, что я потом… Я должен пока оставаться в Петербурге, я не могу уехать. Вернуться в Нидерланды без кольца для меня означает смерть…
Консул замер, глядя на меня с открытым ртом.
— Вы сами не понимаете, в каком вы тяжелом состоянии, — тихо промолвил он, сочувственно качая головой. — Вы больны, ужасно больны… Ладно уж, признавайтесь лучше, мой дорогой. Тогда все утрясется. Тогда вы хоть завтра сможете сесть на самолет!
Русский поднес к губам шарик из пористой резины и опять начал что-то лопотать по-собачьи, затем с ошарашенным видом обратился ко мне:
— Вы правы. Я только что сделал запрос. На Московском вокзале в прошлом месяце действительно был арестован один бельгиец. — Русский был в полном замешательстве. — Сейчас он… Мистер Либман… — Смирнов впился цепким взглядом мне в лицо. — Я спрашиваю вас в самый последний раз: кто ваше контактное лицо? Я крепился до конца, консул тому свидетель. (Он бросил взгляд в сторону Дефламинка). — Говорите, не то немедленно отправитесь обратно в камеру.
— Абрамович, — сказал я, потому что мне вдруг пришло в голову это имя. — Абрам Абрамович.
— Абрам Абрамович? — переспросил русский. — А как его фамилия?
— Понятия не имею, — ответил я, стараясь чтобы это прозвучало как можно более убедительно. — У него еще были очки и эспаньолка. (Мне нужно было во что бы то ни стало оттянуть время, да-да, я должен был каким-то образом провести этого русского…) — Нет, скорее, аккуратная бородка… Как у Ленина…
— Ленина?
— Я собирался встретить этого человека в Москве, — уверенным голосом продолжал я, — но встреча не состоялась… Тогда мне позвонили, чтобы я как можно скорее зашел в тот музей… Еще я получил от него деньги… Приличную сумму… Он появится, он обещал… Но только когда? Это неизвестно…
— Very well, — сказал русский, с удовлетворенным видом глядя на консула. — Thank you very much.[62]
Я всегда был хорошим отцом, во всяком случае я считал себя таковым. После неудачно окончившегося похода в бюро по усыновлению в Амстердаме, Эва на целый день стала запираться в комнате для гостей. Она проклинала день нашей свадьбы. Однажды утром она вытащила из шкафа единственный сохранившийся портрет моего отца и с истерическими криками стала рвать его на куски, а я с покрасневшими глазами стоял рядом и наблюдал, как она это делает.
На следующий день зазвонил телефон. Оказалось, что это звонит блондинка из бюро по усыновлению, которая тогда открыла нам дверь. «На прошлой неделе я стояла в коридоре и подслушивала», — тихим голосом начала она — в моей памяти тут же всплыли ее полные икры, юбка с разрезом и то, как она прыгала на крылечке.
Она стала рассказывать про свою мать, бывшую певицу, которой сейчас перевалило за семьдесят, о том, как она после войны… В общем, всю ее историю… После освобождения ее мать целых три года не отваживалась высунуть нос за дверь… Мешали страх, стыд… Впрочем, отец ее начальника тоже не совсем благовидно повел себя во время войны… Теперь сын старается как может компенсировать этот факт поездками в такие страны, как Куба и Афганистан… Сколько же в мире грязи… Она поговорила с Эвой в коридоре, когда та вышла из туалета… Таким образом узнала о ее горячем желании завести ребенка и… «Запишите, — сказала она вдруг поспешно, словно боялась, что кто-то ее подслушивает, и продиктовала номер телефона одного своего знакомого из аналогичного центра в Гааге. И затем шепотом добавила: — Имейте в виду, нашего разговора никогда не было… Желаю вам успеха». И повесила трубку.
…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………
Ее первая улыбка, первые словечки, горы одежек по всему дому, плюшевые мишки, игрушки. Полгода спустя Миру в плетеной корзинке доставили в Схипхол.[63] Лишь через три дня разрешили приехать нам; врач проводил нас в комнатку, в которой, чуть слышно дыша, спала, укрытая простынкой, крошечная фея, коричневая, как карамель. Розовый костюмчик с вывязанными листиками клевера, колечко для молочных зубов из слоновой кости.
— Неужели, Эдвард? Неужели? — все время повторяла Эва, трепала меня за плечи и чуть ли не сама вползала в колыбельку.
Она разом бросила работу. Утром, днем и вечером прикладывала ребенка к груди, что-то невразумительно бормотала, тайно надеясь на чудо прихода материнского молока. Купание, смена пеленок, бутылочки, укладывание, колыбельные песенки — Эва ни за что не соглашалась передать мне хотя бы одну из этих обязанностей, но когда через восемь месяцев Мирочка пролепетала «папа» вместо «мама», Эва сама не своя кинулась к врачу, узнать, нормально ли это.
Наш первый летний день на пляже; прогулки по лесу и в дюнах, ее теплое тельце в сумке-кенгуру у нас за спиной. Папина дочка; наша милая принцесса из черного дерева очень скоро оказалась, к некоторому ужасу Эвы, папиной дочкой. Едва научившись ходить, она уже летела ко мне по коридору, когда около шести я возвращался с работы домой, с криком «Папа! Папа!»
— Славно наша милая малышка играла сегодня с мамой?
— Нет, — фыркала она, надувая пухлые щечки.
— Нет, а почему же?
— Мама глупая.
— Мама очень хорошая. И очень тебя любит!
— Мама глупая, — упрямо твердила она.
Следующие годы прошли относительно спокойно и счастливо. Эва все чаще по ночам клала руку мне между ног; она повторяла, что очень счастлива, умащиваясь под одеялом и вздыхая. Но порой, в самые непредвиденные минуты ее сердце сжималось от страха, ей вдруг казалось, что однажды все закончится, что однажды на цветущем дереве листья пожелтеют и облетят, что ветки покроются снегом (Она часто применяла в качестве сравнения картины смены времен года).
Когда Мира пошла в школу, Эву стала терзать всепоглощающая ревность. «Почему ребенок тебя любит, а меня нет?» — она стояла посреди кухни и смотрела на меня с упреком. «Я сама чувствую, что внушаю Мире отвращение, девочка ко мне совершенно равнодушна… А я ведь все для нее делаю. Почему же она все равно меня не любит? Для того ли я прошла через лагерь?» «Это ты выдумываешь», — пытался утешить ее я. — «Может быть, это как с кошками — они всегда больше ластятся к тем, кто обращает на них меньше всего внимания. А наша малышка чем не кошечка? Гибкая экзотическая кошечка с изумрудно-зелеными глазками и самым розовым на свете язычком?»
Однажды декабрьским днем Эва сказала: «Все это из-за проклятого лагеря». Мы стояли у окна, глядя на нашу любимицу, которая садилась на велосипед, собираясь ехать на репетицию театральной постановки, которую готовили в школе к Рождеству. Развевающиеся черные волосы, колечки в ушах, стройная гибкая фигурка. «Я знаю точно: от меня веет смертью. И ребенок это чувствует. Сегодня утром она опять на меня напустилась. Тебя в такие минуты никогда не бывает рядом, Эдвард… Но она буквально на меня напустилась. И знаешь, что она сказала? „Отвали, тетка! Ты мне никакая не мать!“ Да, она именно так и выразилась: „Отвали! Ты мне не мать!“ Послушай, Эдвард, скажи хоть что-нибудь! Что ты стоишь как истукан…?»
Несмотря на ретивость, с которой Эва читала малышке вслух, разгадывала цифровые шарады, рисовала с ней и учила ее английским словам — та не продвинулась дальше школы домохозяек. Любой уровень выше оказывался непосильным. С отчаянным упорством Эва читала книги по педагогике, психологии, биологии, генетике. Она углублялась во все это, а я ни о чем таком и знать не хотел. Через полгода Эва намекнула, что вся наша затея с усыновлением была ошибкой. Наследственность сильнее, чем окружение. Воспитание и среда? Брехня! Не только манера зевать, цвет глаз, но в том числе и способ реагировать на вещи, мысли, интеллект, то, каким человек становится — все определяется наследственностью.
— Знаешь, что они здесь пишут, Эдвард? — сказала она один раз, тыча в страницу книжки в твердом переплете. — То, что человек — раб своих генов. Воспитание, возможно, способно заставить волка чем-то походить на собаку, но внутри он всегда останется волком. И почему у нас нет собственного ребенка? За что мы так наказаны? Возможно, биологический отец Миры был преступником, убийцей… Кто это узнает?
Какие бы семена все эти годы Эва ни бросала, они засыхали, наталкиваясь на камень и бетон.
— Но ты ведь любишь Мирочку? — встревожился я. — Эва, надеюсь, ты все-таки ее любишь?
Эва кинулась, как истеричка, на диван и, плача, начала кусать вышитую подушку.
Я разрешал Мире почти все, Эва — практически ничего; возможно, проблема заключалась в том, что она всегда охотно взбиралась мне на колени, обнимала меня, а Эву брезгливо сторонилась. Как-то раз я решил провести с нашей приемной дочуркой воспитательную беседу, впервые в жизни поговорить с ней как настоящий отец, как бы это ни было трудно и неприятно.
— Дорогая, ты меня слышишь?
— Да.
— Мне надо с тобой поговорить.
— Ну так ведь ты говоришь?
— Я хочу сказать, ну, то есть…
Высокомерно задрав бровки, она объяснила, что ей срочно нужно к Карине, и в своих немыслимо облегающих бедра брючках-бермудах проскользнула к выходу в миллиметре от меня.
— Мы с ней готовим вечеринку нашего класса.
Наша лапочка быстро росла, у нее формировалась грудка, и с каждым днем она становилась все упрямее. Когда однажды в воскресенье утром, за неделю до того, как ей исполнилось тринадцать я, еще не проснувшись, забрел в ванную и вдруг увидел жемчужное тельце Мирочки во всей его женской славе — она стояла обнаженная перед запотевшим зеркалом, — раздался пронзительный визг, и с того момента наша дружба с ней прекратилась. Папик, ее милый папик, вдруг превратился для нее в старый замусоленный окурок. В недотепу, у которого даже нет машины и который не может дать ей на поездку с подружками на горнолыжный курорт. «А я тебя еще обожала…»
Следующей весной — мы с Эвой только что установили в саду навес, чтобы можно было уже теперь, до нашей поездки в Арденны, обедать на воздухе — Мира впервые не вернулась вечером домой. Я сразу же позвонил в школу, потом всем ее подружкам, в спортивный клуб, набрал номер полицейского отделения — Миры нигде не было. Что мне было делать? Я зашел в отделение, но на дежурного полицейского мое волнение впечатления почти не произвело.
— Сколько ей лет? — спросил он, с аппетитом вгрызаясь в булочку с изюмом.
— Только что исполнилось тринадцать, — ответил я, запыхавшись от поездки на велосипеде и от напряжения. — Наша дочурка — девочка тринадцати лет.
— Уходы из дома случаются сегодня так же часто, как кражи велосипедов, — изрекли уста, усеянные желтыми крошками. — Вы ведь и понятия не имеете о том, сколько сегодня крадут велосипедов.
Как только я вернулся домой, я схватил бутылку женевера[64] — ненавижу этот кошмарный самогон, но что мне было делать? Эва уже несколько месяцев подряд глотала таблетки от нервов и бессонницы (те самые, которые я потом сам начал пить пачками). Лишь около четырех утра, после, наверное, сотого звонка в полицейский участок, я повалился на постель, не укрываясь одеялом. Эва без сна лежала на спине. Она спокойным голосом начала рассказывать: про то, что у Миры уже два года назад впервые началась менструация (я ушам своим не верил!), что месяц назад она обнаружила в ее комнате не только мерзкие книжицы, но и сигареты, тончайшее белье из автомата и еще… пачку презервативов. Раскрытую, в которой трех штук не хватало.
— Ты лжешь! — загремел я, вскочил и стал биться головой о стену.
Я начал ей выговаривать. Дескать, с самого начала она пыталась настроить нас с Мирой друг против друга… Она просто ревнует, только и всего… И еще…
— Эдвард, пожалуйста, прекрати.
Нет, я не прекращу! Я всегда ей все разрешал, а ты всегда запирала Миру в клетку. Лучшим воспитанием считается свободное, ну вот, это еще раз подтвердилось. Из-за тебя я сам стал с нею строг. Потому что ты — ревнивая дрянь! И теперь она протестует. Довольно логично, потому что ребенок стремится уйти от давления. Я знаю, что это такое — я столько лет терплю твой террор… Если, черт возьми, мне когда-то хотелось иметь модные брюки…
— Эдвард…
…или котлеты в пятницу, я всегда должен был держать свои желания при себе. Но я не собираюсь больше держать при себе свои желания… Слышишь ты? Я не собираюсь больше держать язык за зубами… Ну, что же ты молчишь про свой лагерь? Да, моя фамилия Либман, я сын предателя отечества, но кто дал тебе право распоряжаться чужой жизнью… Скажи, кто..?
— Эдвард…
Меня зовут Йоханнес, слышишь? Это твое «Эдвард, Эдвард» мне уже поперек горла встало. Но отныне все буду решать я. Чипсы, кока-кола, пусть Мира покупает, что захочет. И сколько захочет. И телевизор будет смотреть на диване с папиком, слышишь ты меня? Сколько захочет… А ты… ты…
О Эва, прости меня. Как мог я в эту минуту знать о существовании вонючего негра. Я не мог этого даже предполагать! Да, господа врачи, вы не ослышались: вонючего негра! Я сознаю, что говорю. Как бывают в нашем жестоком мире вонючие фрицы, вонючие русские, вонючие французы, вонючие голландцы… Сын бывшего эсэсовца может позволить себе говорить что угодно, он де факто вне привычных законов этики, он, этот умственный прокаженный, со страхом глядящий на всех прочих, свободен, как птица. На миллионы хороших и добропорядочных, более чем добропорядочных сограждан.
Это прилипло ко мне, я ношу это с собой. Я до глубины души убежден в том, что бывают «подозрительные» люди, точно так же, как бывают люди «красивые», «уродливые», «музыкальные», «гениальные», «человечные» — такие как Ира и в прошлом была моя мама. Ира — самый милый человек из всех, кого я знаю. Сегодня утром, после очередного ничем не увенчавшегося похода, я расплакался прямо на улице. Я вдруг подумал: взять в дом мужчину в критическом состоянии, за которым охотятся органы юстиции, — ну какая женщина на это решится?
Я зашел в магазин деликатесов на Невском проспекте — на глазах у многочисленных мамаш и их детей какой-то старик в плаще наряжал елку. От сияния хрустальной люстры прямо над моей головой у меня зарябило в глазах — я махнул рукой в сторону корзинки с клубникой.
— Отличный товар, — отозвалась продавщица на примитивном английском. — Но очень дорогой. Семь долларов полкило.
— Мне килограмм, пожалуйста, — по-немецки сказал я. Через несколько секунд я вышел из магазина, держа в руке круглую коробку, перевязанную, как торт, розовой лентой.
Раньше мне всегда приходилось вымаливать любовь слезами, страдать за нее и бороться, с Ирой же все шло гладко и просто, само собой. Как бы мы с ней могли быть счастливы… О да… Только вот… кольцо, вернется ли ко мне когда-нибудь это проклятое кольцо?.. Но мне доставляет невыразимую боль, что даже Ира усомнилась и тайно стала подозревать меня Бог весть в чем.
— Твоя Эва не настоящая, — ляпнула она вдруг ни с того, ни с сего вчера вечером, задергивая шторы. У меня мелькнула надежда на следующий сеанс общения с мертвыми, я умолял ее об этом уже который день. — Она существует лишь в твоей голове.
Я ушам своим не поверил! Что еще за чепуха такая? И это говорит женщина, которая запускает в темноте блюдечки, которая верит в то, что, если задуешь свечку, то в море погибнет моряк (поэтому она «зализывает» свечи), которая прячет в ворохе белья в шкафу пачку карт таро — ах, если бы только она знала о моих поисках — она, выросшая среди сибирских шаманов, она…
— И то же самое с кольцом, — добавила она. — Это всего лишь твое воображение.
Чуть не подавившись водкой, я, заикаясь, промолвил:
— Обручальное кольцо Эвы пропало, его у меня украли. — Я посмотрел на нее. — Так или не так?
— Так, — сказала Ира. Дескать, она не то хотела сказать; она имела в виду: «Кто сказал, что я умру, если не найду этого кольца?»
— Эва, конечно.
Ира села на диван. Сложив на коленях руки, она стала пристально на меня смотреть, испытующим взглядом, который мне чертовски напомнил взгляд знатока человеческих душ доктора Дюка, и это мне совсем не понравилось.
Она спросила:
— Как она к тебе приходит?
Как? Разве я не рассказывал? Очень просто: она прилетает, верхом на стуле, иногда на поросенке, иногда на курице.
— На курице?
А теперь, люди добрые, я должен вам кое в чем признаться, в своем отвратительном грешном желании: мне вдруг ужасно захотелось как-нибудь стереть этот наполовину подозрительный, наполовину сочувственный блеск из Ириных миндалевидных глаз. Я стал вдруг ужасно агрессивным. Агрессия обрушилось на меня, как разрывающая мозги мигрень. Значит, я больной? Я уставился на зажатую в кулаке рюмку с водкой. В башке у меня грохотал голос, но я сумел взять себя в руки, встал и вылил остаток влаги в цветочный горшок.
— Пожалуйста, попробуй еще разок, — жалобно попросил я. — Мне так хочется, чтобы ты еще раз связалась с Эвой через блюдце. Мы просто узнаем у нее, где мне искать кольцо. Может быть, сейчас у тебя получится.
Ира поднялась с места и стала нервно ходить по комнате взад-вперед. Нет, к сеансу она не готова. Совсем вымоталась из-за ночных дежурств в гостинице «Октябрьская». Кроме того, у нее сейчас критические дни… Короче, невозможно. Чуть помедлив, она решительным тоном задала вопрос о том, что все это значит. Уже целую неделю я опять дома. И откуда-то вдруг появляются водка, клубника. Откуда у меня деньги? Что произошло в тюрьме и в посольстве? И кто тот тип, который въехал в квартиру номер 1 на первом этаже? Он задержал ее сегодня утром в холле, когда она возвращалась с работы. И стал допрашивать. Словно преступницу. Он хотел знать буквально все. Ира плакала, ее веки распухли. «Почему ты лжешь мне, почему все от меня скрываешь? Мне страшно. В этой стране за кражу простой буханки хлеба можно угодить в лагерь до конца своих дней. Ты и понятия не имеешь…»
«Я ничего не скрываю!» — хрипло воскликнул я.
Я правда хотел, чтобы она мне верила. Только все так сложно. Я не смел ее этим обременять. «Но что именно хотел знать этот тип внизу?»
Выяснилось, что ничего особенного: что она ест, где спит, как познакомилась со мной? И не говорил ли я с ней про иконы?
— Йоханнес, — сказала она, уперев в бока руки. — Я хочу, чтобы ты ушел. Сейчас же, если наконец не расскажешь мне, что ты натворил.
В ту минуту я подумал о пьесе, которую никогда в жизни не видел, или, может быть, это был фильм? Нет, скорее, экранизация пьесы. В ней героя постоянно принимают за кого-то другого. Когда он говорит А, это почему-то воспринимают как Ю. Короче — обычная путаница, ужасно смешно, особенно в комедиях: зрители знают, что любовник сидит в шкафу, а неверная супруга утверждает, что это скребутся мыши или шуршит сбежавшая соседская кошка… Diabolo ludens…![65] Моя жизнь превратилась в водевиль. Я бы сам смеялся и даже, возможно, хохотал, если бы все не было настолько мрачно. Так гадко и смертельно серьезно.
Чтобы свести Смирнова с Абрамом Абрамовичем, времени мне было дано до 5 декабря. 5 декабря! — день сладостей и марципанов.[66] И карманы, полные соли. «Янтье, иди-ка сюда!» Я неуверенной походкой вышел к доске, было 3 декабря 1953 года, глаза моих одноклассников острыми иголками впивались мне в спину; я ничего не понимал. Уже тогда я ничего не понимал, почти полвека назад. «Смотри, простофиля, что припас для тебя Синт…» И под град насмешек мне вручили пачку поваренной соли. Да, под град насмешек, малая терция в до миноре. Удар, сразивший меня насмерть.
Консул Дефламинк смотрел на меня взглядом святоши, он едва не падал в обморок от восхищения самим собой и тем чудом доброты, которую он проявлял. «Если вы до 5 декабря не выведете инспектора Смирнова на след преступников, — увещевал меня он, набивая свою трубку табаком — то сделанное вам предложение потеряет силу. В этом случае русские предъявят вам иск за контрабанду предметов искусства. И тогда уже я, в качестве консула Королевства Нидерландов, ничем больше не смогу вам помочь…» Дефламинк выразительно посмотрел на Смирнова и вздохнул, поднося к трубке спичку. «Менеер Либман, почему вы поступали так неразумно…? (Затяжка.)… Кража национальных сокровищ, какое преступление!.. (Одна и вторая затяжка). Ну ладно, теперь уже поздно говорить… По счастью, в качестве оправдания… ваше особое психическое состояние… Но главное сейчас — ни с кем ничего не обсуждать! Вы слышали? Ни с кем… (Его лица в эту минуту не стало видно из-за дыма.)… 20 ноября прибывает наша королева. Нельзя омрачать подобный визит скандалом… Особенно осторожны будьте с журналистами…»
И он вручил мне четыре тысячи долларов, из рук в руки наличными, безо всякой квитанции. Взятка со стороны государства!
«Господин Смирнов, вы хотели что-то сказать?» — обратился консул к инспектору на своем оксфордском английском.
— Да, — ответил тот. — Нужно будет еще составить словесный портрет.
В помещение вошел представитель артистической богемы с картонной папкой и сел рядом со мной на стул. Смирнов велел мне подробно описать Абрама Абрамовича, тем временем художник, вооружившись углем и резинкой, делал на листе ватмана зарисовки. Я придал Абрамовичу подбородок и глаза старого Бринкманна, нос Финкельштейна, его же брови и лоб. Рот я придумал.
Когда портрет был готов, Смирнов сказал: «Когда вы вскоре будете возвращаться домой, внизу в холле с вами поздоровается мужчина с багровым пятном на левой щеке. С сегодняшнего дня он станет за вами присматривать. Но чур, никаких шуточек. На вид он добрый папаша, — но имейте в виду: он только что вернулся из Чечни. Как только с вами свяжется Абрамович, вы должны немедленно дать ему об этом знать. Когда вы ждете от него известий, хотя бы приблизительно?»
— Ни малейшего понятия не имею, — еще раз повторил я, без какой-либо тени сомнения или паники. Я чувствовал себя, наоборот, спокойно и на удивление бодро. — Может быть, сегодня, а может, и через три недели…
— И вот так, — подытожил я свой рассказ, — вот так я получил свободу.
Ира сидела, слушая меня, на диване, прижимая к подбородку платок.
«Так значит, никакого Абрамовича не было?»
— Нет, разумеется, нет, — сказал я, — я его сочинил.
Я ведь даже не видел никогда икон, не говоря уж про то, что никогда не держал их в руках. Правда, у них было доказательство: фотография, на которой я, в окружении исторических скелетов, передаю чемоданчик толстому русскому. Придумав Абрама Абрамовича, я во всяком случае выиграл время и мог продолжать поиски Эвиного кольца… Я надеялся встретить того бельгийца или хотя бы международного зеленщика Ханса… Да, хорошо бы кого-нибудь из них встретить… Значит, в конце месяца прибывает королева… Ее я тоже… лично могу просить…
— Йоханнес, — вздохнула Ира и плечи ее дрогнули. — Ты сам не понимаешь, что делаешь. Ты играешь с огнем. Ты не знаешь Россию. Этот тип внизу… Я боюсь…
Я не знал, как ее утешить; та женщина, которая была мне дороже всех людей, которая подняла меня с земли на улице, как комочек грязи — и я не мог ее утешить.
— Папа, теперь уже не так больно?
— Да, — говорил папа, — теперь уже не так больно. Чувствуешь? — И я в сотый раз прижимал свои дрожащие губы к пластырю с изображением Микки Мауса, которым была заклеена Мирочкина черная блестящая коленка, ее наш гномик разбил, катаясь на роликовых коньках. — Ну как, золотце? Теперь уже не так болит?
— Да.
О, моя радость! Папкина принцесса! Ты — единственное существо в моей жизни, которое я, ничего не страшась и не стесняясь себя самого, умел утешать. Мира, малышка, где ты?
Погода снова переменилась. С Финского залива доносит потоки воздуха, насыщенного влагой, — сегодня целый день льет мерзкий дождь. Капли дождя, словно пули, гулко дырявят снег. Интересно, каков этот город весной? Должно быть, каналы и парки хорошеют, когда природа оживает и все вновь расцветает.
Сегодня утром Ира ушла ровно в семь. В последнее время Морфей так крепко прижимает меня к ее бедрам, что в царство живых я возвращаюсь лишь с величайшим трудом. Я встал на час позже, выпил тепловатого чаю и прокрался по ступенькам вниз, в холл, где меня уже поджидал ухмыляющийся охранник. «Доброе утро, мистер, — сказал он. — В какую сторону сегодня проляжет ваш маршрут?»
Этот вопрос на почти безупречном английском он задает мне уже около недели. Я ответил:
— Собираюсь просто пройтись по городу.
И добавил, что ему, видимо, пора предупредить коллег. «На чем они там сегодня? На белой или на черной „волге“? Или просто пешком, на своих двоих?»
Это ему не нравится, — что я замечаю, что по заданию Смирнова меня несколько дней держат под наблюдением. Ну да Бог с ними, пускай! Словно я и вправду имею хоть какое-то отношение к торговле иконами. Какие же они чудаки! У того парня, который вчера провожал меня до самого кафе «Чайка» — я зашел туда в надежде встретить кого-нибудь из знакомых — были усы. Сегодня усы исчезли. «Это были искусственные усы, — сказал я Ире. — Этот тип отклеил усы».
— Или сбрил, — предположила она — она панически боится этого субъекта снизу.
Он уже задавал ей вопрос, не бормочу ли я во сне. И если да, то просил для него записывать.
— Когда же все это кончится?
— Скоро, — уверил ее я, — ибо в моей голове созрел план, который ну просто не мог не сработать. — На следующей неделе приедет королева, и я ей все расскажу. Всю историю, целиком. Это мудрая женщина, и мама у нее — просто золото.
«Только кто тебе сказал, что тебе позволят с ней говорить?» — скептически улыбнулась Ира и рассказала, что, когда в прошлом году в Петербург приезжал президент, увидеть его почти никому не удалось. Он был маленькой точкой на балконе Зимнего Дворца, не больше.
Я тоже улыбнулся, и мое сердце наполнилось горячей любовью к ней. Нидерланды — это не Россия. У нас демократия. Мы всегда можем без страха, ничего не стесняясь, обратиться к своей государыне. Я скажу ей: «Ваше Величество, найдется ли у Вас для меня пара минут? Я — Либман. Подданный, попавший в затруднительные обстоятельства…» — «Конечно, я к Вашим услугам, — ответит Ее Величество. — Либман, вы сказали? Вы немецкой крови? Какое совпадение, я тоже…» И тогда я ей все расскажу, и королева, конечно же, упрекнет консула: «Менеер Дефламинк, в чем дело? Почему вы не помогли этому бедолаге?» И потребует: «Так помогите же ему в его поисках кольца…»
А Ира, зачем на нее сердиться, когда она даже понятия не имеет о том, как живет народ цивилизованных стран? У нас на родине интересы человека, будь он богат или беден, никогда, воистину никогда, как здесь у вас, не приносятся в жертву массе. Ах, мой наивный ангел…
Несмотря на дождь, Нева полностью замерзла и покрылась льдом. Сегодня утром я наблюдал за тем, как дети катаются на коньках по каналу. Наша государыня любит детей, их у нее трое. Да, трое сыновей. Консул рассказал мне о родственных связях между Оранскими и Романовыми. Выходит дело, наша королева — родственница царской семьи Романовых, кости которой этим летом были захоронены в крепости, мне тоже довелось смотреть эту церемонию по телевизору в моей комнатке в Бад-Отеле. Как все в мире взаимосвязано!
В середине дня я очутился возле дворца, в котором провел свои последние часы Распутин. Как-то раз, когда мы проходили мимо, Ира рассказывала, как некий князь Юсупов пулями и ядом пытался прикончить монаха. В конце концов тот рухнул на медвежью шкуру. Князь решил, что монах убит, подошел, и тут Распутин с ревом снова поднялся, с дикими криками стал взбираться вверх по винтовой лестнице и выпрыгнул из окна, но во дворе его настигли пули княжеского сообщника.
— И потом они на этом самом месте бросили труп в прорубь, — сказала Ира, указывая на полузастывший канал перед дворцом. — На следующий день его нашли. В его легких была вода, что указывает на то, что какое-то время он был еще жив. Ужасающая смерть…
Сама она всегда испытывала к монаху симпатию. Он был интриган, пьяница и бабник. Так, во всяком случае, говорится о нем в книжках по истории. Дурной человек. Но, скажите, пожалуйста, для кого? Для обитателей дворцов, посещавших балы и позволявших себе дорогие развлечения на Французской Ривьере в то время, когда большинство нации в болезнях и нужде ютилось в бараках, кишевших тараканами?
— Известно, — продолжала она, — что Распутин умел останавливать кровь и много раз спасал от смерти царского сына, страдавшего гемофилией. Это неоспоримый факт. Он мог останавливать кровь руками, голосом и даже по телефону.
Ира сказала, что хорошо понимает царя и царицу. Какой родитель не сделает что угодно, чтобы спасти своего ребенка от смерти?
«Эва», — подумал я. В этот момент мы переходили через мостик, и я вдруг почувствовал, что мне становится нехорошо. Я опустил уши на шапке вниз, чтобы поменьше слышать мир, меня окружавший, но тут до меня донеслось отчетливое: «Йоханнес, в чем дело? Почему ты замолчал?»
Может быть, взять так прямо и все ей рассказать? Излить боль до капли, вывернуть сердце наизнанку? О моем отце, о нашей лапочке Мирочке, чье имя означает «мир», и которая тем не менее привела наш брак в перманентное состояние холодной войны. О, какая мать не сделает что угодно, чтобы спасти своего ребенка? Какая? Эва, ведь это ты! Где б ты сейчас ни была, с каких бы высот на меня ни взирала, я заявляю тебе, что это из-за тебя окочурилась наша дочурка, рожденная стать принцессой. Из-за тебя она околела в подвале на Стадхаудеркаде у того самого негра. Скажи, почему?
— Что за неблагодарный отпрыск, — возмущалась она, когда мы возвращались назад после первого (и последнего) нашего визита к Мире, шли на трамвайную остановку на Фредериксплейн, и я раз десять обернулся посмотреть, не мелькнет ли за окошком на уровне тротуара, ее карамельная мордочка. — «На войну бы ее, — бушевала Эва. — Да-да, всего один день в бараке, это бы ее научило. Эдвард, надеюсь, ты не дал им денег? Этот африканец потратит их все на зелье. Ох, для того ли я пережила лагерь? Чтобы мой ребенок связался с наркоманом…»
Неделю спустя Мира позвонила мне на работу. «Папочка, спасибо за деньги. Я в самом деле хочу избавиться от этого… Только вот Винстон… Ну, то есть он должен вначале подготовиться морально. Но что ты хочешь? Он такой чувствительный, настоящий художник! Знаешь, я интересовалась насчет курсов по имиджу и макияжу… Это ведь хорошо, правда?»
Эва, как ты могла? Как могла ты сказать Мире, что она для тебя навеки мертва. Когда она, смертельно больная, дрожащая, бедствующая, звонила тебе столько недель подряд, умоляя о помощи… До тех пор, пока ты не бросила в очередной раз трубку. В тот черный вторник. «Мама, помоги мне», — умоляла она тебя, корчась на полу от боли. Я узнал об этом уже потом, от того самого африканца, от Винстона. — «Скажи, чтобы папа зашел… Мне срочно нужны деньги, иначе…»
Почему ты мне тогда сразу же не позвонила? Ты убила ее, холодно положив трубку. «Оставление без помощи» — так это, кажется, называется, господа? Да-да, вот так же сотни тысяч наших с вами соотечественников отправляли в свое время в поездах на восток. Потому что большинство молча сидело дома и ничего не делало. Преступление требует расплаты… Ради симметрии…
— Кстати, — сказала Ира по дороге домой. — Распутин в юности работал официантом. Обычным официантом в ресторане, при том что он… Смотри, Йоханнес, осторожно, не упади!
Я натолкнулся, что называется, на снежный торос, одновременно почувствовав, как какая-то невидимая рука двинула мне по затылку. Кто это мог быть? Мой отец на небе? Эва? Пухлая рука Морфея? Рука Фемиды? Ведь не Мирина же это была рука? Я никогда этого не узнаю. И вы тоже. Обыщите меня хоть до самых генов! Классно я выразился, правда?
Ире вдруг захотелось срочно поставить свечки. Четыре. Она не могла объяснить, почему, но только что она получила медиограмму. Мы двинулись назад, в сторону Казанского собора, который был закрыт, и в конце концов пришли в леденцовую церквушку, возле которой когда-то был убит царь, разорван на части народным гневом. Все это сказки, но что поделаешь, если весь мир желает быть обманутым.
Сегодня произошло нечто ужасное, нечто совершенно кошмарное. Если я еще смогу рассказывать об этом, после всего того, что со мной произошло. Надо же, и это после того, как я стал намного лучше себя чувствовать. Намного лучше! Послезавтра прибывает королева, мой план полностью продуман, и надо же, чтобы теперь, именно теперь… Только что в дверь ко мне постучали из службы гостиничного сервиса. «Herein!»[67] — крикнул я, и в номер вошел юноша в форменном белом пиджаке. Он катил сервировочный столик на колесах, из ведерка со льдом выглядывала бутылка шампанского. Я спросил, что все это значит.
— Комплименты от дирекции, — ответил он, вытягиваясь по стойке «смирно». — Каждый день мы разыгрываем между гостями нашего отеля бутылку шампанского. Жеребьевка только что закончилась. Приз выпал вам.
Мне выпал приз, подумал я, глядя на улицу через окно, занавешенное бархатными гардинами. По улице торопливо двигались люди, месили по холоду снежную кашу, а мне, видите ли, выпал приз. Где сейчас Ира? Где затерялась она в этом густо застроенном болоте, которое я научился любить и ненавидеть, как Бог людей, живущих на Земле? Даже на Новый год мы с Эвой никогда не пили шампанского. Нам обоим делалось потом от него нехорошо, мучили газы. Не потому ли большинство миллионеров вечно ходит с надутыми щеками — сплошное скопление газов и засорение желудка!
Я сунул парню чаевые и отослал его вместе с его шампанским на колесиках. Я знаю, что эти ищейки Смирнова там внизу за мной следят… Даже, когда я тут… Они надеются, что я выведу их на след Абрама Абрамовича, которого вообще не существует… Только тс-с-с, ребятки..! Ничего не рассказывать… Пока молчок… Послезавтра прибудет королева… Женщина, которая в жизни немало страдала… Поглядите только на деревянную физиономию мужчины рядом с ней на троне…! Я все ей расскажу, терпеливо… По порядку, не слишком быстро… И она скажет этому консулу, она… В конце концов… Водка обжигает мне рот… Зелье я раздобыл в киоске за Казанским собором… Надо было видеть, как смотрели на меня портье, когда я только что проходил сквозь дверь-вертушку, зажав невзначай под мышкой две бутылки… Но они ничего не могли мне сделать… Они согнулись пополам в поклоне, как старомодные складные ножи… Доллары творят здесь чудеса!
«Ты снова отправляешься на поиски?» — спросила меня сегодня утром Ира, когда я, с чашкой чая в руках сидел рядом с ней на кровати. — «Разумеется. Может быть, я отыщу его еще до приезда королевы. Тогда я буду от души веселиться вместе со своими соотечественниками.» — «А-а», — протянула она несколько отрешенно.
Когда чуть позже я спустился вниз, тип с багровым пятном выскочил из-за двери в тапочках прямо мне навстречу, продолжая на ходу возиться с ширинкой и брючным ремнем.
— Доброе утро, — запыхавшись, выдохнул он, — вы в город?
Я прошел мимо, вернее, я уже хотел пройти мимо, как сзади на плечо мне опустилась рука. Я обернулся — в глаза мне смотрела шелудивая, обтянутая тонкой кожей физиономия инспектора Смирнова. Он был в плаще и серой шляпе сизого цвета, под ее полями, как мигалки, вращались его брови.
— Что-то все слишком долго тянется, Либман, — заговорил он вкрадчиво. — Вы, надеюсь, нас не обманываете? Когда конкретно вы ждете появления Абрамовича?
Я ответил, что понятия ни малейшего не имею, но надеюсь, что скоро. Не желаю, дескать, ничего иного, как доказать поскорей свою невиновность. Контрабандная торговля иконами? Да я ни разу в жизни в руках не держал иконы, не говоря уже…
— Это фактически неверно, — перебил меня Смирнов, раздраженно глядя на того типа с багровым пятном, который все продолжал возиться с брючным ремнем. — Доказательством служит фотография, сделанная в музее.
— Почему же вы не допросите тех людей, которых арестовали в Москве? Этот толстяк мне сам говорил, что хорошо знает бельгийца.
— Они утверждают, что вы их единственный связной, — отвечал Смирнов. — Сам я, впрочем, в это не верю. Слушай, Иван, да прекрати ты в конце концов. Идиот! Быстро марш обратно!
Словно пес, спущенный с цепи, охранник моментально скрылся за дверью. В эту минуту с хозяйственной сумкой в подъезд вошла Лиза Уткова. Бесстыдно оглядев меня с головы до ног, она молча прошествовала наверх в промокших насквозь зимних сапогах на меху.
— Мы следим за вами уже дней восемь, — вздохнув, продолжал Смирнов, — все это время вы бродите наугад по городу, осматривая до самой крыши стены домов.
У него определенно сложилось впечатление, что я условился встретиться с Абрамовичем, но потерял адрес. «Это так?»
«Кольцо», мелькнуло у меня в голове, что известно этому проходимцу про мое кольцо? Я ведь все выложил консулу. Но тот, похоже, держал язык за зубами и не проговорился Смирнову. Я молчал. Скоро должна прибыть королева. Я имею право молчать. Я не должен ничего говорить, не посоветовавшись с адвокатом. А мой адвокат… Что ж, он явится послезавтра… Вначале полетит самолетом, дальше покатит на лимузине… Мой адвокат — это моя любимая государыня, которая тоже немало горя хлебнула с семьей — тем лучше она меня поймет.
— Теперь мне можно идти? — спросил я.
— Россия — свободная страна, — ответил Смирнов и криво усмехнулся, словно у него неожиданно отнялась половина лица. — Во всяком случае, для вас это пока еще так.
Едва выйдя на улицу, я сразу же краем глаза заметил, что двое моих вчерашних преследователей заняли наблюдательные позиции у тополя. Я спокойно направился в сторону проезжей части, делая вид, будто рассматриваю небо, и вдруг неожиданно вскочил в трамвай, этакую ржавую развалюху, которая на каждом повороте издавала оглушительный скрип и лязг. Ловкость, с которой я отделался от этих простофиль, меня самого позабавила. Чертовски занятная игра!
Первый неоспоримый факт, братья мои, — это то, что в России я не совершил ничего криминального. Второе — у меня нидерландский паспорт, в котором на каждой странице цитата — образец мастерской прозы, жемчужина отечественной исторической мысли… Наконец послезавтра приезжает моя королева… Я неуязвим… Всем привет, тут я, пожалуй, сойду… Да, ребята, попотейте за свои кровные… «Trabajar…!» (Так всегда приговаривал мой отец, прежде чем взяться за какое-нибудь важное дело: «Vamos a trabajar!»[68] — испанских слов он нахватался в морских портах Монтевидео и Буэнос-Айреса.) Я шмыгнул в переулок, пробежал вперед и вот… балкончики, фонарь, аптека… Эта улица тебе знакома, Янтье?… Случайно, не здесь ты… Нет, опять нет… Что за чудовище этот город, что за ночной кошмар…!
«Не хотите ли сперва попробовать?»
Передо мной вдруг опять порочным видением возникла Соня и одновременно — ухмылка того каштаново-рыжего мерзавца, меня обокравшего… Я с трудом верил, что пережил такое… И тем не менее так все и было на самом деле… О, милая… И ко всему прочему, уважаемые судьи, третье — это то, что у меня украли Эвино обручальное кольцо. И я теперь, по закону ласточкиного гнезда, должен разделить ее судьбу. Но каким образом, собственно говоря? Да, Янтье, каким образом? Она мне этого не сказала… Эй, Эва, где ты…?
Я заметил, что люди на улице как-то странно на меня смотрят. Надеюсь, я не бормочу вслух? Такое долгие месяцы я наблюдал в Бад-Отеле… Несчастные, оперным голосом озвучивающие свой бред; тяжело больные, вызывающие сочувствие страдальцы… Но мои симпатии были на их стороне…! Черт побери, это, случайно, не… Но люди… Кто это идет…? Не бельгиец ли…? Кто же, как не он! Укутавшись с головой в черный плащ свободного покроя, он выскочил из-под арки.
«Привет, Жан-Люк, поди-ка сюда! Это я, Йоханнес Либман! Ну и гадкую шутку ты со мной сыграл, с этим самым чемоданчиком!»
По скрипучей мостовой я помчался за ним, но, похоже, у него, благодаря плащу, выросли крылья. Он летел передо мной, оторвавшись на двадцать сантиметров от земли, по улицам высотой в бальную залу. «Пожалуйста, секундочку подожди! Я не настучать на тебя собираюсь, а только поговорить… Только чтобы убедиться, что это не сон, что я… Что я не сумасшедший… Жан-Люк, ну что же это…?»
Вдруг он остановился на площади, на которой собралась группка женщин, повязанных черными платками. Накидка соскользнула с его головы. Человек, скрывавшийся под плащом, не имел с бельгийцем ничего общего. У него были провалившиеся глаза, фигура, похожая на плакучую иву, и жидкая желтая, как у старого-престарого козла, бороденка. Он сделал шаг вперед, взял в руки горящую свечку и стал смотреть себе под ноги.
Прислоненная к водосточной трубе, на промокшем кусочке картона стояла фотография женщины в серебряной рамке. Кругом цветы и горящие парафиновые свечки. Плач русских женщин перешел в торжественное пение. Прохожие останавливались, снимали шапки и с грустью смотрели на портрет. У той, что на фотографии, были коротко подстриженные рыжеватые волосы, бледный волевой подбородок — обычная женщина средних лет, каких здесь десятки. Что с ней случилось?
«Good afternoon»[69] — вдруг раздалось где-то у меня над самым ухом. Я обернулся и увидел печально улыбающиеся губы человека в плаще. До чего же у него были доброжелательные, удивительно человечные глаза. Он сказал, что я первый иностранец, который тут остановился. «То, что произошло, очень грустно. Просто в голове не укладывается. Галя была надеждой многих, в том числе и моей…»
— Галя?
— Она была честной, искренней, — он перешел с английского на немецкий. — Вам ведь удобнее, если я буду говорить по-немецки, nichtwaar?[70] Она ничего и никого не боялась. И вот ее застрелили, в подъезде собственного дома… Пиф-паф… Снег, кровь и грязь. А ведь она отстаивала правое дело. Вы, случайно, не журналист?
— Нет, — ответил я.
— Жаль, — сказал мужчина, доставая из складок плаща деревянный крест и торопливо его целуя. — Она могла бы стать президентом… Но бесы опять взбунтовались…
Он рассказал, что недавно съездил в Париж. Великолепный город! — по роду службы он раньше много путешествовал, но потом долго, целую вечность, нигде не бывал… «Еда, шмотки; там у вас всего в изобилии…! Но почти ни один смертный ни на секунду не задумывается, что происходит в такой стране, как эта… Однажды мир еще вздрогнет, когда ему это намажут на хлеб… Только когда это будет? Этого не знает никто…»
— Она была хорошим человеком?
— Хороший человек. — Он ухватился за свою козлиную бороденку, устремив взгляд на портрет женщины, которая смотрела на него несколько удивленно. — Если бы только мир до конца понял, что здесь произошло!
Я подумал о королеве… Ну, конечно…! Может быть, она сможет чем-то ему помочь? О каком правом деле идет речь? Я почувствовал дурноту, поднял глаза и заметил, что мои преследователи снова меня нашли. Сейчас они прятались под маркизой магазина, в котором продавалось итальянское женское белье — перед витринами всегда прохаживались, покуривая, мужчины.
— По чистой случайности я собираюсь вскоре говорить с королевой, — я снова обратился к человеку в плаще, — иными словами, со своей государыней, королевой Нидерландов. Она должна прибыть сюда послезавтра в рамках государственного визита. Возможно, она пожелает с вами поговорить…
Мужчина начал кусать губы, глядя на меня так, словно увидел пылающий на снегу терновый куст. «Королева? — пробормотал он. — А вы себя хорошо чувствуете?»
Bruderchen…![71] И он исчез среди поющих женщин, как симпатические чернила.
Подъехала «волга», я поднял руку, забился в салон, наблюдая в боковое окошко, как мои преследователи запрыгивают в свои «лады». «Васильевский остров», — скомандовал я, показывая водителю бумажку в пластиковом чехольчике, на которой Ира по-русски написала свой адрес. Сказать «линия» (что означает «улица») было несложно, но произнести по-русски «восемнадцать»… Легче, пожалуй, залпом выпить весь Рейн…
Внизу в подъезде было пусто. Куда делся тот тип с багровым пятном? Поднимаясь по лестнице, я подумал: сейчас же, не откладывая, позвонить консулу. Получить приглашение на прием к королеве. Я набрал номер консульства, но даже после двенадцатого гудка никто не подошел. Я набрал еще раз, на этот раз трубку сразу же сняли. У телефона был лимбуржец.
— Подождите минутку. — Он обещал немедленно позвать консула, который, как он сказал, находился в тот момент в соседней комнате. — У нас тут сумасшедший дом.
— Менеер Либман? — голос звучал устало, но заинтересованно. — Надеюсь, у вас хорошие новости. Ну что, появился наконец-то этот ваш Абрам Абрамович, темная личность? Подумать только: случай контрабандной торговли иконами, и это накануне государственного визита! Как раз до вас звонил какой-то пройдоха-журналист из Нидерландов… Ну так что…?
Я ответил, что пока не появился. Что мне тоже бы хотелось разрешить это недоразумение, чтобы доказать, что… Ну да ладно, к вопросу о королеве, ведь она появится послезавтра? Но где именно? И как мне получить приглашение? Мне настоятельно нужно с ней переговорить.
— Завтра, — сказал консул, — вернее, ее величество королева должна была приехать завтра. Но в самую последнюю минуту визит отменили. В связи с состоянием больного в Кремле.
Больного в Кремле?
— У меня сейчас нет времени с вами это обсуждать, — бесцеремонно перебил меня он, сославшись на то, что сегодня вечером у него в резиденции собирается половина Амстердама. «Сливки культурной элиты. Всю официальную часть программы пришлось полностью переделать. Вместо государыни приедет ее старший сын, кронпринц, принц Оранский. Новый Рембрандтовский зал в Эрмитаже будет открывать он».
Принц Оранский? У меня перед глазами возникла жизнерадостная улыбка, густые вьющиеся рыжеватые волосы, задушевный взгляд, лишенный тени высокомерия. Так ведь это даже лучше! На работе я всегда умел ладить с молодыми… Мне нужно приглашение… Мне нужно срочно поговорить с принцем… С глазу на глаз, если можно, ибо речь идет о жизни и смерти… И еще… На чем я остановился?..
Я услышал, как консул подавил смешок:
— Послушайте, Либман, это официальное мероприятие. Дело государственной важности. Прием принца — дело местной нидерландской колонии. Избранных приглашенных…
Избранных приглашенных? Но я ведь тоже нидерландец? Я ведь тоже подданный? Мне нужно поговорить с принцем… Это очень… Как же мне еще… Как… Но консул уже повесил трубку.
Ощущая внутри легкий шок, я уставился на телефон и только сейчас заметил письмо. Запакованное в конверт гостиницы «Октябрьская», оно лежало на столике прямо передо мной. Я все время на него смотрел, но факта его существования не осознавал. Видеть и воспринимать — это далеко не одно и то же, это связано с нервными волокнами и синапсами у нас в башке, еще не до конца изученными, и…
Письмо начиналось словами: «Mein lieber Йоханнес» — у меня в глазах все вдруг стало лиловым — считается, братья мои и сестры, что это цвет богородицы и отчаяния. И первых пятен смерти. «Мой бесценный друг…»
Mein lieber Johannes,[72] — читал я сквозь застилавший мне глаза влажный туман, — мой бесценный друг. Я не знаю, что творится с Россией, но все здесь всегда кончается трагедией, да-да, страдание считается нормой! Когда-то я, юная девочка из Якутска, впервые влюбилась — в человека старше себя. Он был действительно намного меня старше. На тридцать лет. Я этого тебе никогда не рассказывала. Он работал бухгалтером на мясной фабрике, но в глубине души он был поэт. Знал наизусть всего Данте. Внешне он был немного похож на тебя. Все так противно… Ручка не пишет, и этот тип снизу с багровым пятном на щеке стоит целый день возле штор, словно дежурный по залу в музее, и наблюдает. Мне нужно в туалет, но я терплю. Боюсь даже, что когда я встану…
«Я могу писать в письме все, что захочу?» — спросила я, когда он пару минут назад сюда ворвался. Что за страна! Дверь в квартиру ему открыла Лиза Уткова — она посмотрела на меня с порога с улыбкой, полной ненависти. «Пожалуйста, — ответил тот тип. — Мы живем в демократической стране. Единственно, вам следует поторопиться. Сегодня в час дня вам предстоит покинуть свой дом. Да, вам придется поискать себе кров где-нибудь еще.»
«Но где?» — спросила я. — «Где же?»
«Страна у нас большая», — он широким жестом обвел вокруг себя рукой, словно стоял на сцене. — «У нас ведь и вправду самая могущественная в мире страна, это ведь вам известно, гражданка? Удивительная, большая и могущественная. Но если вы хотите дописать письмо, то поторопитесь! Сейчас уже половина первого. У вас есть еще полчаса.» Он сказал, что я могу взять с собой только самое необходимое. Достал список и зачитал: столько-то еды, столько-то книг, столько-то личных принадлежностей. Личные принадлежности! И как слово-то такое вспомнили… Сейчас уже без двадцати час. Я на минутку зашла домой посмотреть, может быть, ты вернулся. Через двадцать минут я должна уйти. Куда — понятия не имею, Йоханнес, я все смотрю на дверь — вдруг ты сейчас войдешь. У тебя ведь хорошие отношения с… Что же это такое?
«Вы сможете возвратиться лишь после того, как дело Либмана будет полностью расследовано», — минуту назад произнес тип с багровым пятном. Он с нескольких шагов видит, что я пишу, этому их учат, точно так же они умеют читать по губам. Но я буду писать все, что захочу. Он закурил, не спросив моего разрешения, — от запаха дешевого табака меня затошнило. Потом спросил: «Дамочка, вы точно ничего не знаете про эти иконы? Давайте уж лучше признавайтесь».
О Йоханнес, какое же это противное состояние! В следующем году наступит новый век, но я чувствую себя, с этой моей подтекающей ручкой, русской истеричной дамочкой из романа-эпопеи столетней давности. Словно весь прошлый век прошел совершенно напрасно! Нет ничего нового под солнцем. И самое ужасное, что я больше не знаю, кому верить. Тип с багровым пятном утверждает, что ты обманщик, опасный тип, нарочно старающийся казаться наивнее, чем есть на самом деле. Отъявленный уголовник. Но я ему не верю, просто не могу ему поверить. Я знаю, что он порет чушь, нарочно бросает на тебя тень, только зачем?
За долгие годы в гостинице «Октябрьская» у меня перед глазами прошло множество иностранцев. Мужчины из заграницы — это в основном ухоженные господа (такие же, как ты, когда ты надел синий костюм, в первый раз собираясь в консульство). Но ты, я даже не знаю… С самой первой секунды, как только я тебя увидела, когда ты неуверенной походкой прошел по коридорам со своим чемоданом и попросил у меня ключ, ты показался мне душевным, интересным и симпатичным. Я почувствовала, что меня к тебе тянет… Влюблена… Да, это самое верное слово: влюблена. Считается, что женщины моего возраста, вдовы, которым под сорок, уже не могут влюбиться. Во всяком случае не у нас. Не в России. Отсюда охотнее всего вывозят шестнадцатилетних курочек. Ты мне показался симпатичным. И, кроме того, ты отличный любовник, говорила я тебе это когда-нибудь или нет? С самым плоским в мире животом! Я замечаю, как двусмысленно ухмыляется этот тип с багровым пятном, но мне это все равно — пусть себе ухмыляется. Что за банда мерзавцев! Если русская женщина однажды отдала себя мужчине, она отдала себя целиком, безраздельно, словно расширяющаяся галактика, до последней капли крови. Я надеюсь, что ты мне веришь, я бы хотела тебе помочь, но как это сделать…? Они вскоре прочтут это письмо у себя в кабинете, но мне это уже все равно: мне нечего скрывать. Я даже не знаю, попадется ли оно тебе на глаза. Я чувствую себя боттичеллиевской Венерой, что стоит, почти обнаженная, на дне раковины. Где находится эта картина, во Флоренции? О, Флоренция… Никогда, никогда в жизни я туда не попаду. Никогда. И Париж я тоже никогда не увижу. В прошлом году один человек трижды приглашал меня ехать в Париж, но каждый раз я говорила «нет». Но сейчас, если бы только с тобой… На самом деле, знаешь, я совсем не хотела учить немецкий. Всегда мечтала о французском или итальянском. Но в университете не было мест, а единственной возможностью («возможностью») поступить было переспать с многочисленными пахнущими чесноком и водкой господами из приемной комиссии… Я была красивой девушкой, и здесь так принято! Но я отказалась. Я взяла тебя в дом из симпатии, не из сострадания. Поверь мне: потому что я тебя люблю. Что теперь будет… Одному Богу известно.
«Через минуту здесь появится мой шеф», — только что, проходя мимо, бросил этот тип с багровым пятном, заглядывая мне через плечо и нахально выдыхая мне в лицо дым. — «О дальнейшем вас проинструктирует господин Смирнов».
«Но ведь я ни в чем не виновна?» — воскликнула я. — «Я ведь не сделала ничего дурного?»
«Правда, не сделали?» — он посмотрел на меня враждебно. — «Вы нелегально взяли к себе в дом иностранца. К тому же крайне подозрительного. Криминального торговца предметами искусства. До тех пор, пока ваша невиновность не доказана, вы виновны. С кем поведешься, от того и наберешься…»
Такой ответ нигде в мире больше не услышишь. Такое может происходить только здесь, в нашей несчастной России! Если мне скоро придется покинуть город (а я предчувствую, что так оно и будет), то я поеду в Якутск. Говорю это тебе на всякий случай заранее, хотя я далеко не уверена, прочтешь ли ты когда-либо эти строчки. Миллиарды строчек подобных этим попали в огонь или в архив. Я все знаю, я не сумасшедшая… Я уже десять лет не была в Сибири, но всегда откладывала на авиабилет. Пачка рублей становилась все толще, из-за инфляции. Я ужасно за тебя волнуюсь, Йоханнес, — со мной самой все уладится. А вот с тобой? Я даже не знаю, что и думать. Я ощущаю тиканье часов у себя на руке, слышу, как в моей голове с визгом носятся по кругу мысли, как комары над лагерным костром. Потрескивают поленья. Я теряюсь, не знаю, что и думать… Конечно, я невиновна. Контрабанда икон? Даже предположение об этом — нелепость! На двух языках я заявляю: мой друг и любовник Йоханнес Либман не совершал преступления, в котором его подозревают. Об этом говорю и свидетельствую я, Ирина Ивановна Миронова, рожденная 8 апреля 1959 года в Якутске, зарегистрированная под номером ХМС 33344421, в Сибири, в Якутии, ныне Республика Саха. Да, я знаю, что подобное свидетельство, не подтвержденное никем, не имеет юридической силы! (Дальше два абзаца шли по-русски.) Но чего я никак не понимаю, Йоханнес, так это почему с тобой так ужасно обращаются в консульстве. Почему? Вот что не дает мне покоя. Там ведь работают твои соотечественники? Представители цивилизованного народа? Часы тикают — время убегает: еще двенадцать минут и я должна идти… Узелок, который мне разрешили взять с собой, уже лежит на кровати. Куда я пойду? Этого я не знаю…!
А теперь, mein lieber Johannes, я хочу рассказать тебе следующее: я действительно приложила все силы для того, чтобы помочь тебе найти это кольцо, эту квартиру, где тебя так безбожно обворовали. Ты, мне кажется, меня не так понял: я никогда не сомневалась в том, что у тебя похитили это кольцо, но я не верила и до сих пор не верю, что ты теперь, из-за этой клятвы обречен следовать за своей покойной женой. Почему? Куда? Как? Бог забирает людей, когда приходит их час, против этого бессильны все мертвые и живые души. Если только… Мне вдруг пришло в голову… Ты ведь не хочешь сказать… что… О, какие же тараканы, какие черные мысли у меня в голове!
Я же сама видела, как ты реагировал на блюдечко. И сразу же пожалела, что это затеяла, потому что ты на все слишком остро реагируешь, ты психически не готов к такому. Поэтому я всегда отказывалась провести с тобой второй сеанс. Но на прошлой неделе, увидев, что ты вышел из дома, опустив плечи и уши на кроличьей шапке, я попробовала еще разок. В полном одиночестве. Вначале у меня ничего не получалось, опять какие-то шутники мешали связи. Недавно появился Интернет, вдруг подумала я, но Интернет для общения с умершими существует на земле уже долгие века. Что я и говорила: нет ничего нового под солнцем! Я снова попыталась вызвать твою Эву, подумала, что, возможно, она захочет поговорить со мной, когда я одна. И неожиданно вступила в контакт с твоей матерью.
— Здравствуйте, госпожа, — обратилась она ко мне по медиумной связи, — могу ли я кое-что передать своему сыну?
Блюдечко медленно и красиво задвигалось у меня под пальцами. Хороший человек с хорошим характером — это я чувствовала по деликатному характеру вибраций.
— Что, госпожа, скажите: что именно?
— Я еще жива, — проговорила твоя мать, — это значит, что мое тело еще дышит и потеет, но мой разум уже здесь. Вы понимаете, что я имею в виду.
— Что же? — спросила я.
— Этого я вам не могу сказать, — ответила она. — Но могли бы вы передать, что со мной все в порядке. Здесь так красиво! Ветер здесь белокурый, а деревья днем и ночью источают аромат, похожий на пение тысячи соловьев. Мой сын, мой милый сын…
— Да-да?
— Передайте, пожалуйста Янтье, что я его люблю. Всем сердцем… Такой славный мальчик…
Выходит, раньше твоя мама называла тебя Янтье, Йоханнес? Какое милое имя! Звучит чуточку по-польски. Эх, черт побери, эта проклятая ручка… Я еще хотела… Но что это..? Вошел инспектор с его кошмарной мафиозной рожей. Он вырвал у меня ручку, схватил исписанные листочки и спросил, что я делаю. «Вы ведь сами видите, что я пишу.» И еще сказала, что мне нечего скрывать. Нечего, и что…
«Отлично, — сказал он, — но почему вы пишете по-немецки?»
«Потому что мой друг не знает русского языка, — ответила я, расплакалась и сама спросила: „Сударь, как вы можете подозревать человека, не понимающего ни слова по-русски, в контрабандной торговле иконами? В контактах с московскими мафиози?“»
«Это наше дело, — лаконично ответил он, вернул мне ручку и, глядя на меня глазами протухшей устрицы, воскликнул: — У вас еще две минуты. Внизу уже ждет машина, которая отвезет вас в аэропорт. Там вам выдадут две тысячи рублей. После этого можете лететь в любую сторону, куда захотите. Я завидую вам… Широка страна моя родная…» И снова раздался тот же смешок, мелькнула гнусная ухмылка… Йоханнес, а сегодня днем, когда ты вернешься домой, они тебя не арестуют снова? О, где ты? Я бы хотела, чтобы ты был сейчас со мной. Я не понимаю, что творится. Они ведь дали тебе время до пятого декабря? Обо мне не беспокойся. Я о себе позабочусь.
«Когда дело будет расследовано до конца, вы сможете к себе вернуться», — это только что повторил и Смирнов. Расследовано? Когда все будет расследовано? Если ты во всем признаешься? Но если ты невиновен, то тебе не в чем признаваться… О, если бы чудо… Я могу лишь надеяться на чудо… это… Йоханнес…
Вниз тянулась линия в форме клюва попугая; они даже не дали Ире спокойно закончить письмо, подписать его. Я прижал к щекам холодные листочки. На ощупь они были как пергамент.
— Ну, и где же вы попрятались? — одновременно отчаянно и вызывающе закричал я, засовывая письмо в карман брюк и оглядываясь по сторонам. — Эй вы, шутники, куда вы подевались? Вы же хотели меня снова арестовать? Ну же, выходите…!
Но никто не появился. Стены, мебель, пустые чайные чашки возле кровати взирали на меня тупо, как глухонемые. Я сбежал вниз по лестнице и постучался в дверь, за которой прятался тип с багровым пятном. Ни звука, ни шороха в ответ я не услышал. Я снова поднялся наверх, сгреб в кучу все свои вещи, запихнул их в чемоданчик и вихрем вылетел на улицу.
— Kuda? — русский за рулем неизвестной «волги» нажал на тормоз.
— Отель «Астория», — ответил я, удобно устраиваясь на заднем сидении, а сам подумал: потрачу с пользой доллары Дефламинка. Мне необходимо помыться, побриться, погладить рубашку и костюм… Совсем недолго остается до моего разговора с принцем, моим будущим королем… А затем, милая Ира, затем все вообще…
Мой отец скончался в больнице через полчаса после того, как его нашли повесившимся на чердаке. «Подоспей мы на две минуты раньше, — рассуждал у меня над головой больничный халат — я все время наблюдал за стрелкой настенных часов, прыгавшей по кругу как длинноногое насекомое, — тогда бы мы его, вероятно, еще могли спасти…»
Моя мать молчала. Несмотря на ее расширившиеся зрачки, чуть ли не выскакивавшие из орбит, я знал, что она рада, с души у нее свалился груз.
— Что ты будешь кушать, золотце? — не дрогнув, спросила она меня, как только мы возвратились домой. Мне было страшно, я пытался не смотреть на притягивавшее меня как магнит кресло отца, стоявшее возле окна. — Оладушки? Или же блины с сиропом?
Как она могла быть такой оживленной? Это казалось мне предательством, несмотря на то, что я ее в то же время хорошо понимал, хотя и был маленьким. До этого я столько раз лежал без сна, глядя в потолок, в широкой постели рядом с мамой, в то время как снизу из кухни доносились крики и звяканье бутылок. И вот теперь папа умер. Он больше никогда не вернется. До тех пор пока, спустя много лет…
«Как, скажи, у тебя обстоят дела с дедушкой?» — спросил однажды циничный парнишка из моего класса. — «Откуда он родом? Не из Фрицландии ли?»
Я, смутившись, утвердительно кивнул, при том, что даже фотографии моего немецкого дедушки никогда не видел. К тому времени когда «бабуля», бывшая в услужении, приехала с папой в Голландию, дед уже давно был покойником. «Выходит, твой отец был чистокровным фрицем? — с триумфом отреагировал парень. — Господи Иисусе…» И, размахивая руками, он помчался от меня по школьной площадке, как глашатай, громко оповещая: «Отец Либмана чистокровный немец… Чистокровный…»
«Нет, я не хочу блинов! — заорал я на мать. — Папа умер. Я вообще не хочу ничего больше есть. Никогда! Никогда! Никогда!» И потом несколько часов кряду просидел на кухне, за тем же самым столиком, за которым мой папа ежедневно с трех часов дня начинал заливать себе в топку пиво из бутылок. Вот тогда-то мама впервые в страхе прошептала: «Боже мой, ты точь-в-точь как твой отец… Боже мой…»
«Хоп-хе-хе!»
Сегодня утром, дорогие мои слушатели, я начал опустошать содержимое маленького холодильника у себя в номере… Алкогольный клад, подсвеченный холодным голубоватым светом… Я начал с «Тиа Мария» — этого я никогда еще не пробовал, но если смешать это вино с виноградным соком, выйдет классная штука! Едва коктейль был выпит, я приступил к «Куантре»: ощущение такое, словно вступаешь в запретный сад, который весь сочится пчелиным медом… Прикладывался время от времени и попеременно к двум баночкам пива, ради освежения губ… И сразу же вслед за тем приступил к следующим баночкам, к каждой по очереди, и под конец… Под конец я едва успел доковылять в сторону ванны, где меня скрутило; да-да, в то время, пока, пьяный в стельку, я лежал на полу между ванной и унитазом, все вышеперечисленные дорогие напитки волнами выплескивались из меня наружу.
«Мой дорогой принц, мой будущий государь, понимаете ли… Все дело в том…» Нет, слишком витиевато! Выражайся проще, Янтье… В двух словах, все никак не приучишься (главное ты все равно не пропустишь)… Давай проще, напрямик… Сколько ему примерно лет…? Еще нет и тридцати… Так вот и давай, прямо в лоб… «Ваше королевское Высочество Виллем-Александр, меня зовут Йоханнес Либман, у меня одна проблема человеческого свойства… Уже три месяца прошло с тех пор, как… Да-да, три месяца, как же быстро летит время! — как я прибыл сюда в Санкт-Петербург в составе группы и вот…» Опять неправильно! Интонация должна быть более задушевной, все должно звучать задушевно и в то же время по-деловому… Только тогда получится то, что надо… Опустить все лишние детали… Не растекаться мыслью по древу… «В составе группы…» У принца наверняка голова другим занята!
Сегодня ночью за столом я исписал, наверное, не меньше сотни страниц… Набрасывал свою речь… Черновики немедленно рвал… В какой-то момент стало казаться, что комнату замело снегом… Когда стопка бумаги закончилась, я нажал на телефонном аппарате кнопку «администрация» и попросил еще бумаги — ее доставил служащий в ливрее, не прошло и минуты… И это в полчетвертого утра… Вот что бывает за деньги!.. Да, деньги творят чудеса. («А если их нет, то все летит в тартарары», — бывало, приговаривала моя немецкая бабушка.) Через часок я позвонил им снова…
Петиция; не лучше ли подать петицию…? Принц спокойно прочел бы ее и тогда… Нет… Для этого у меня нет времени… Я спешу… Ира, как хорошо было бы мне теперь воспользоваться твоей помощью… Да, женский совет…! Еще неделя, и вступит в силу Эвина клятва… «Тебе придется последовать за мной, Эдвард…» Последовать…? Оʼкей, но как…? А что, если я этого не сделаю? Да, а если я возьму и не послушаюсь…? И к тому же эта злосчастная история с иконами…! Не знаешь, что и думать, концов не найти… Эти типы, которые целую неделю меня преследовали, все разом — фьюить! — и испарились… verschwunden…[73]
После того, как меня вырвало в ванной, я на полчасика лег в постель полежать и сразу же заснул… Проснулся лишь через два часа… Сон без сновидений и кошмаров для меня такая же редкость, как ливень для африканца… Для меня это просто чудо Господне… Я никогда не понимал, почему человек не может представить себе свою смерть… В те мгновения, когда мы спим и не видим снов, мы не существуем и, следовательно, мертвы… Einfach wie das scheissen![74] Фактически всю свою жизнь мы тренируемся лишь для этого… Ради вечного сна… Потихонечку, шаг за шагом… Природа распорядилась мудро… Не рывками, а постепенно, эволюционным путем… Спасибо Чарльзу Дарвину…! Сколько раз я думал в те редкие мгновения, когда я был действительно счастлив: собственно, время от времени человеку просто необходимо побыть мертвым, чтобы снова научиться сполна ценить жизнь…
Через пару часов пухового забытья я вновь почувствовал прилив энергии, принял душ и пошел посмотреть, что еще осталось в холодильнике… Еще две длинные бутылки пива Хейнекен, их я второпях вначале не заметил… Возможно, из-за того, что бутылки были зеленые… Никогда таких не видел, они же всю жизнь коричневые…? Ну да ладно, пиво вкусное, прозрачное… Хоп-хе-хе…! Залив пойло в горячую топку, я принялся за «Фо Роузес»… Эту штуку я тоже никогда не пробовал… На вкус она была примерно такой, какой бывает запах в середине дня на обувной фабрике… Поэтому пришлось разбавить эту дрянь томатным соком… Жизненные неудачи пробуждают творческую жилку…
Сейчас примерно три часа… Во сколько там прибывает принц? Надо еще раз позвонить в консульство… Возможно, за это время они уже задержали и допросили бельгийца, и он во всем признался, а обо мне попросту забыли…
По крайней мере хотя бы одно дело сделано! Я только что отдернул бархатные шторы со странными золотыми кистями и распахнул окна… Да будет свет и воздух… Знаете что…? Сбегаю-ка я за бутылочкой в палатку за Казанским собором к моему постоянному продавцу… А то уже столько часов подряд бражничаю за счет государства… На деньги Дефламинка… Я к этому не привык, за чужой счет… Тэк-с, накинуть пальто, надеть солнечные очки… Какая мерзкая погода, все время моросит… Но большинство людей по-прежнему ходит в меховых шапках… При том, что скорее льет дождь, чем идет снег… Снег, что все еще лежит на улицах, выпал неделю назад… Он весь почернел… Словно по нему сверху прошлись черной масляной краской… Укрытый свежим, только что выпавшим снегом, этот город выглядит куда привлекательней… Да что я говорю?… Он превращается в сказку…! Жаль, что принц этого не увидит…
Как только я вошел в мраморный холл, я снова заметил ту женщину… Это была та самая белокурая дама, которая несколько недель назад играла на арфе в ресторане, когда мы заходили сюда с Ирой. Усевшись, как кошечка, на маленькую табуретку возле пальмы, на этот раз в черном шелковом платьице, она водила смычком по скрипке. Какой-то хмырь с лысой башкой аккомпанировал ей на рояле… Все люди в мире знают, что искусственный свет особенно хорош, когда на улице темно и неприветливо… Как сейчас… До чего красиво этот самый свет падал на ее стройные руки и щеки, на эту шейку, которую она так изящно выгнула, точь-в-точь как кошечка, как я уже говорил…
Я достал из кармана пальто бутылку водки, открутил пробку и быстро отпил из нее несколько глотков… Не бетховенскую ли «Крейцерову сонату» они играют..? Я стоял и наслаждался, но внезапно почувствовал на своем плече руку… Нет, вернее будет сказать, меня похлопали по плечу… Настоятельно, но вежливо… Это ко мне обратился гостиничный дворецкий в ливрее: «Мистер, сдайте, пожалуйста, в гардероб ваше пальто. И не могли бы вы не пить из бутылки в общественном месте? Вы разрушаете имидж отеля… Please…» Ну и выражение…! Я стоял там один-одинешенек, во всем холле кроме меня не было ни души… И тем не менее я разрушал имидж отеля… Прежде чем удалиться, я приветливо кивнул скрипачке… Она кивнула мне в ответ… Она, естественно, уже давно поняла, что я оценил ее божественную игру…
Я вошел в лифт, и сразу почувствовал запах духов. Я очутился нос к носу со стройной девчушкой с чувственным ртом, которая, не моргнув глазом, сделала мне предложение спариться с ней за плату.
— Грелочка? — сказал я по-немецки на языке любви, когда лифт поехал. — Вы хотите знать, не нужна ли мне грелочка?
Она со смехом повторила: «Гиёлощка» и поинтересовалась, не финн ли я. Я ответил, что нет. Лифт остановился, двери открылись, и я ринулся от нее прочь по коридору, застланному алым ковром… Я легко отделался… Похоже, в этой стране люди думают только об этом…!
Сколько же сейчас времени..? На это существует администрация, у них можно спросить все, что захочешь… Шампанское, подушки, побольше писчей бумаги и, как я догадываюсь, в том числе и этих дамочек… Что тут у нас еще остается…? Кампари? — его я тоже никогда не пробовал… Так остров называется в Италии? Нет, то был Капри… Это вино имеет горький запах, такое же оно и на вкус… Ну и дрянь… Не надо, выливаем в ванну… Да, мы ведь живем в обществе потребления…! Нет, лучше уж рюмку водки… Ах, Ира, как бы я хотел взять тебя с собой в страну цветущих лимонов, отправиться по следам хорошего приятеля моего отца Иоганна Вольфганга фон Гете… Эва никогда не стремилась в южные страны… Ей казалось, там слишком много антисанитарии, слишком опасно и кругом разврат… Она считала, стоит поесть в таком месте жареной рыбы, как подхватишь сифилис…! Да уж, поистине непростая была женщина… Мы можем, у нас, выходит, было… Черт побери… Который час…?
«Двадцать минут пятого, — сообщил голос в трубке. — Но мистер, вы ведь уже пять минут назад звонили…» Я совершенно забыл…! Время лечит все раны! («А Бог — человеческие грехи», — говаривала моя бабушка-католичка, которую в ее четырнадцать лет, совершенно в духе того времени, выставили с огромным животом на улицу…).
Я не должен слишком много пить… У меня вот-вот разговор с принцем… О Боже, чуть не забыл, консульство… Я должен им еще раз позвонить… Позаботиться, чтобы меня внесли в списки… Где будет проходить прием..? В Зимнем дворце…? Чертовски интересно… Из-за всех этих мытарств с кольцом я не видел еще внутри ни один музей…
— Алле, я с консульством говорю?
— Да, — ответил девичий голосок по-нидерландски.
— Можно мне на минутку консула?
— Его нет.
— Тогда лимбуржца… Ну… как там его…? Йенс…
— Менеер, в связи с приездом принца никого нет. Я здесь одна… Половина комитета по встрече уже в аэропорту, ожидает принца и сопровождающих его лиц. Вторая половина приглашенных тем временем отправилась во дворец.
— И сколько их там?
— О, не меньше сотни. Сама я смогу поехать лишь через полчаса. Помогать во время приема. Вы тоже идете?
— По этому поводу я вам и звоню, — снова объяснил я. — Я не получил приглашения. Возможно, это ошибка…
— Это закрытый прием, — моментально оборвала меня девушка. — Для избранных приглашенных. Жаль… Я в самом деле ничем не могу вам помочь. Всего доброго, менеер…
И с этими словами девочка повесила трубку.
Сотни приглашенных…! А я и не знал, что в Петербурге проживает так много моих соотечественников… Но где же они все…? Я никогда никого не видел кроме консула, лимбуржца и того международного зеленщика Ханса… А меня в списке нет, хорошенькое дельце…! Вот он лежит, тщательно отутюженный, мой синий костюм… Эй, не пей слишком много, Йоханнес… Будем потихонечку одеваться… Но глоток водки все же не повредит…? Это ведь можно, чтобы нервы не шалили… И не тарахти слишком быстро… Произноси слова четко и медленно… «Уважаемый принц, дражайший Виллем-Александр…» Нет, опять неправильно…! Нельзя слишком фамильярно… Но что говорить тогда? И как?… Боже, как же все сложно…!
У моего отца все бы отлично получилось… Да, старый Йоханнес Либман за словом в карман не лез… «Знаете какие вы люди? — сказал он в суде перед тем, как его препроводили в камеру хаарлемской тюрьмы под куполом. — Вы фальшивые, лицемерные…» Но, господа присяжные, это были его слова, а не мои… И кроме того: я Либман с одним «н», рожденный после войны… Я склеивал бумажные короны в честь королевы…! И в своем портмоне я всегда ношу… Ага, ну конечно — оранжевую ленточку…! Где она…? Вот… Сейчас я прикреплю ее себе на лацкан… Ах, Эва, взгляни-ка на меня из своей могилы в Блумендале, каков я в костюме и галстуке, с оранжевой ленточкой… Все будет в порядке… Но прежде один глоток… Как там сказал поэт…? Я точно не помню, как он выразился… Но поэт что-то такое сказал… «Мой принц…» Да, разумеется, вот так… Вот так я и должен начать… Просто… От сердца к сердцу…
«Мой принц, найдется ли у вас для меня минутка…? Меня зовут Йоханнес Либман… Я всегда с удовольствием мастерил маленькие оранжевые короны для вашей бабушки, перед ее днем рожденья, а теперь…»
…И кронпринц скорей всего погрозит консулу пальцем… И даст ему поручение мне помочь… В поисках Эвиного кольца… Ситуация сложилась смертельно опасная, Ваше королевское высочество! С Вашим влиянием и с помощью современной техники это не должно быть слишком сложно…
Мое время истекает… Вопрос симметрии всего-навсего… Наш небесный отец собственной рукой привел на царство королей и императоров… Чтобы те довершали на земле его дела… Служили помощью и поддержкой людям… Перечитать хотя бы Библию… Так вот, принц, назвался груздем, придется лезть в кузов…! Этому меня еще в моей хаарлемской школе учили… Я был тихим, нервным, однако прилежным учеником… Как и Наполеон, и последний царь, и Гитлер, и Сталин… Все они посланы были свыше… И порой невольно приходит в голову вопрос, а какое во всем этом литургическое значение… Durch leiden Licht…[75] Кто это сказал…?
В школе я всегда и во всем был со всеми согласен, ведь даже малейшее отклонение, мельчайший диссонанс… Для подозрительного ребенка это… Ну-ну, оставить нытье, Либман… Лучше сделай-ка глоток водки… Чистой, как ключ… Погашенной кубиком сибирского льда… Хоп-хе-хе…! Четыре плюс шесть будет десять, а десять минус три будет семь… Ты это прекрасно знаешь… Это известные научные открытия… Но приятно время от времени наглядно изобразить подобную закономерность на бумаге…
Ленточку в своем портмоне (я купил его в день коронации королевы в восьмидесятом) я перерезал посредине маникюрными ножницами… Сейчас она победно развевается на лацкане моего пальто… Отрадная картина… Заслуживает еще одного глотка… А это что впереди, не леденцовая ли церквушка…? Конечно, что же еще…! Смотрите, мой принц, не приближайтесь к ней слишком близко… Одного взрыва будет достаточно… Шанс, что это произойдет вторично, не слишком велик… но в то же время не исключен… Это разъяснил еще Дарвин: для истории благо — в многообразии… Чем больше мешанины, тем лучше… Я и сам пытался… Движимый инстинктом и любовью… Как недолги человеческие порывы, как короток отпущенный нам срок…! Рискованное это дело, быть королем… Тут уж пить или не пить… Я это так понимаю… Хоп-хе-хе! Тпрру, чур не спотыкаться… Спотыкаться нам ни к чему…
Эва, ты меня видишь…? Эй, клуша, выходи из курятника…? Мне лучше держаться от проезжей части подальше… От всех этих грязных луж и пролетающих машин… Протокол предписывает являться в безупречно чистых костюмах…! У меня срочный вопрос… Просьба, мой принц, безотлагательной важности… Если вы сами не догадаетесь сразу, что делать, вы всегда можете обратиться за советом к вашей маме… Или к бабушке… Я раньше тоже всегда так делал… Но теперь это уже невозможно… Моя мама, превратившаяся в растение, погребена заживо… Там, в Хеемстеде… А моя бабушка уже сотни лет покойница… Мне нельзя отказывать… Конечно же, нет… Все ваши подданные равны… Первая глава Конституции… Об этом в свое время, конечно же, забыл тот тип из бюро по усыновлению… Тоже мне, социал-демократ… Как он на меня смотрел, сколько вражды, сколько плохо скрываемой ненависти… Гуманист, гуманист…! В вашей столице смердит… И не только из-за застоявшейся воды…
Как я ни пытался, как бы ни просил, я от этого не избавился… Я-ста-рал-ся-как-мог…! Показать, чего я стою… «Ты опозорил нашу партию, Либман, ты меня слышишь?..» Опозорил, позор… Лево-право, добро-зло, лево-право… Знаете вы все, кто еще так делал…? Некий доктор Йозеф Менгеле… будь я проклят, если это не так…! Я считаю, о человеке следует судить не по его словам и не по его происхождению… А по его поступкам… Слова, слова, слова… Такая любовь ничего не стоит… Лево-право, добро-зло… В свое время мы усыновили Миру полулегально… Слышите вы…? Полулегально… Потому что я, Йоханнес Либман… Сын бывшего эсэсовца… Потому что вы, живущие за дюнами, во всем так хорошо разбираетесь… О, принц, вы хоть знаете, за что беретесь… Сознаете ли вы, в какой стране вам предстоит стать королем… Лево-право, добро-зло… Целый день зажимать пальцем дырку в плотине… До сих пор… Вашему народу до сих пор приходится всем миром напрягать мозги… А то как бы всех не затопило… Да здравствует парниковый эффект…! Напрасно я все это говорю…
Жевательную резинку я с собой прихватил…? Да, вот она… Впрочем, от водки запаха не бывает… Выпей хоть одиннадцать литров… А почему: натуральная возгонка, природный продукт… Подснежники… Так здесь называют бедолаг, которые, налакавшись, падают, как солдаты, пьяные, в снег… И находят их лишь весной… До чего же, на самом деле, в этом городе мрачно… Все сырое, полузамерзшее… Машины, как злобные страшилища, с диким ревом несутся по дорогам… Не говоря уже о смертных прохожих в пальто и куртках цвета асбеста… Подавленные, изможденные нуждой лица…
Видишь вон там того человека, Янтье…? Этого беднягу… Что он… Обо мне… Вылизанном господине в длинном пальто… Надушенном духами… С оранжевой ленточкой на лацкане… Что он обо мне думает…? Вот, ради Бога, возьми… Спрячь куда-нибудь… Скорее, дружище… Он что, начал… Своим туловищем, замотанным в лохмотья… Безногий человеческий обрубок на доске… Он что, начал бить поклоны…? Медленно вверх-вниз… И что-то там еще бормочет… И крестится рукой с черными мозолями на кончиках пальцев… Это лицо… На ярко-красном носу повисла сопля… Черт побери… Что ты себе вообразил!.. Это ведь всего двадцать долларов… Мизерная подачка… Прекрати, я не могу на это смотреть!..
Сколько ему может быть лет…? Пятьдесят?… Шестьдесят?… У него почти не осталось зубов… Губы обветрены до крови… Он моего возраста… Черт побери…! Он родился в то самое время, когда мой отец здесь… В черных сапогах… В портупее, опоясывающей его стройное, вечно жаждущее женской плоти тело… Какая беда… И ведь этот человек тоже был молодым… Ребенком был, младенцем… Мать держала его на руках… И глаза ее широко раскрывались… Светились от счастья… Прекрати, дружище, прекрати…! О Эва, я ведь это сам видел…? Собственными глазами…? Я ведь сам видел, в чем высшее счастье для женщины…? Когда у нас появилась Мирочка… И мы стояли… В той самой комнатке… Ты вся сияла, светилась… Испытывала наивысшее блаженство… Ты сияла, как бриллиант… Словно это был не чужой ребенок, а наш собственный… Как же я тебя любил… Как же я тогда тебя любил…! Зачем же ты потом начала меня позорить… Зачем…? Словно не хватало нам обоим горя… Две мокрые тряпки… Затолканные в цинковое ведро… Забытое в саду… Тряпки, брошенные плесневеть… Первый град… Сухие листья… Вот что через несколько лет осталось от супружеского счастья… Ты помнишь, как мы на автобусе ехали обратно…? После кремации… через дюны… Они любому голландцу всегда напоминают о войне…
— Это все по твоей вине, — начала вдруг ты. — Думаешь, я ничего не знаю? Думаешь, я никогда ничего не замечала? Не я, а ты довел Миру до смерти… Из-за тебя она ушла из дома… К тому африканцу… Она мне сама рассказывала… Про все эти мерзости…
«Какие мерзости…? Что за гнусная ложь…!» И с тех пор это уже не прекращалось… Ты продолжала нападать… До чего может дойти человек… чтобы защитить себя… До чего…?
— Господин Либман, — сказал однажды доктор Дюк, когда я лежал на его сером как пыль диване… — Я не знаю, как бы поточнее выразиться. Я соблюдаю профессиональную тайну… За свою практику я столько всего повидал… Но правда ли то, о чем говорит ваша жена…? — Он зашуршал у меня над головой бумагой. — Правда ли, что в отношении своей приемной дочери вы… Ну, что вы, по достижении ею двенадцати лет, вели себя по отношению к ней безнравственно…?
Ах, Эва, как ты додумалась до такой гадости? Начиталась разных мерзких женских журналов…? Человек не может оградить себя от такого… Когда я это услышал, я подумал: «Янтье, лучше бы тебе сейчас мертвым лежать на этом диване… Тут поблизости как раз через дорогу похоронное бюро… Разделаемся со всем разом…!»
— Моя жена немного не в себе… — заикаясь, пробормотал я после паузы. — Моя дочурка…? Одна только мысль о подобном…! Вы ведь знаете, что это значит…? Читали все эти ученые книжки, которые стоят тут у вас в шкафу…? Мира… Это значит «мир»… Да, мы были с ней по-особому близки… Она любила сидеть у меня на коленях… И иногда, случалось… Но уважаемый доктор, мы же все люди…? И вы, и я…
Но доктор Дюк, этот посланник Бергассе, 19,[76] сказал: «И тем не менее здесь написано… Черным по белому… Ваша жена написала заявление. И подписала его… Сам я юридически ничего не могу предпринять, но она…»
Черным по белому, конечно же…! Сколько времени я ломаю себе над этим голову… Черное и белое… Основные тона картины, на фоне которой шевелится и дышит город… И между ними все оттенки серого…
Этот бомж… Он все продолжает… Кланяется, бормочет, благодарит… Эй, сударь…! Please, bitte…! Возьмите лучше еще… Но ради Христа прекратите… Человек вашего возраста, моего возраста… Отрада своих родителей… И чтобы до такого докатиться… Стать обрубком с протянутой рукой… На отсыревшей доске… На Невском проспекте… В этом литературно знаменитом закоулке… Как же сегодня омерзительно ветрено… омерзительно… Жаль, что принц приезжает именно сейчас… Блистательный потомок Оранских — оранжевое солнышко… Но мы, смертные, не имеем права голоса в этом мире… Все решается наверху… О, дети мои…
Мне пора двигаться… Который сейчас час…? «Принц, мой дорогой принц…» Как бы мне не забыть этот великолепный зачин… Небо фиолетовое и янтарное… Гладкое и круглое… Как внутренняя сторона деревянной ложки… Какое странное освещение… Нет, что я и говорил — для королевского приема погода неподходящая… «Алле, алле, говорит Бандунг!..»[77] Я вам, милые мои, сейчас кое-что расскажу… Анекдотец… На этот раз не про пылесосы… А один конкретный факт нашей отечественной истории… Нет, в новом голландском паспорте вы его не найдете…
Мой отец… Загорелый, после длительного морского рейда в Южную Америку — на судне он служил помощником кока… И вот как-то раз в роттердамском порту… к нему подошли двое переодетых полицейских в плащах… Арестовали и куда-то повели… В пакгауз, груженный мешками какао и табака… Юлианочка тогда только что стала королевой… Его усадили за стол… На деревянный стул… Разрешили закурить… Яванский табак… Но вначале направили в лицо яркий прожектор настольной лампы… Точь-в-точь как в кино… Мило, не правда ли…? Но потом… Это еще не все… история продолжается… «Либманн? — спросили его, — ты Йоханнес Либманн?» «Так точно», — ответил мой отец, его фамилия заканчивалась на двойную «н»… Этого он никогда не отрицал… Тогда ему предложили следующее… Это такая же правда, как и то, что я жив, дорогие мои соотечественники… Такая же правда, как и то, что я жив…! Ему предложили выбор: либо поехать сражаться, туда, в Индонезию… Либо… Потому что могли… Против восставших ломбокцев…[78] Этих неблагодарных арахисов…[79] Ну, то есть… Потому что на фронте могли понадобиться отлично тренированные ребята… Для специальных операций… «Ну, ты понимаешь? Разного рода миссии в защиту национальных интересов… Это твой шанс, Либманн, не упускай его…» И еще они сказали: «Ты ведь там, в России, конечно же, мочил этих любителей красной икры десятками… Сбивал их, как пустые жестянки на ярмарке… Что, нет…? Ты служил солдатом в госпитале…? Так все говорят…» И тогда мой отец сказал: «Вы можете мне верить или нет. Но я до сих пор не убил ни одного человека… Я, как мог, помогал умирающим…» Он спросил, не держат ли они его за сумасшедшего… «Хотите меня наказать, пожалуйста… Но я не собираюсь стрелять в несчастных бедолаг на другом конце земли… Все это, конечно, во имя королевы…?!» Через месяц его осудили и на несколько лет упекли под Хаарлемский купол… Вот, собственно говоря, и все… Вся история… Ну что, разве не прелесть…?
Вот тут налево через дорогу… Контуры домов в тумане двоятся… Но ты ведь не осрамишься, Янтье…? Не собьешься в предстоящем разговоре…? Разумеется, нет…
Я начну вот как: «Дорогой принц… Ах, как там у меня было… Уважаемый Виллем-Александр… Что такое…? Что у меня с памятью…? В этом холодном мире это остается мой единственный козырь… Мой принц… Ну, конечно…! Вот так и продолжать, не сбиваясь на нытье… Какой красавец сегодня Зимний дворец… Стены цвета морской волны… Перед ними — импозантные желтые арки… На противоположной стороне… Быстро еще глоточек… Собственно, я чувствую себя отлично… Да, pico bello…![80] Здание празднично освещено… Даже окна все в лампочках… Желтые, теплые, яркие… Раньше я такого не видал… Да уж, на иллюминацию сегодня не поскупились… Словно царь и вся его семья дома… Делают последние приготовления к приему знатных гостей, назначенному на вечер…
Но разве сегодня не двадцатое ноября 1998 года…? Да, именно так… Холодная янтарно-фиолетовая суббота… Исторический день… Все входы во дворец охраняются… Вахту несут молодые люди в небесно-голубых шинелях и серых меховых шапках… Вдали поблескивает золотой шпиль церкви… Там захоронены кости последнего царя и его семьи… Река вся в расколотых льдинах… Они сверкают как горный хрусталь… сколько раз ровно в полдень мне приходилось слышать пушечный залп из крепости…? Сотню раз…? Эй, а это что…?
Издали донесся нарастающий гул… Сирен… Движущихся колонной мотоциклов… Большой темно-синий автомобиль с оранжевым флажком впереди… Мигалки… Это принц…! Это едет мой принц… Я должен спешить! Двери под балкончиком Зимнего дворца распахиваются… На улицу выходят операторы с камерами… Некоторые взбираются на складные лесенки, которые захватили с собой… Чтобы удобнее было снимать… А вон там, это, случайно, не консул…? Черт побери… Улыбаясь, он стоит рядом с неким седовласым кудрявым субъектом в очках, в обмотанном вокруг шеи длинном шерстяном шарфе…
Эй, принц, я здесь…! Йоханнес Либман… Родившийся со вторым „н“, но в гражданских реестрах зарегистрированный с одним… Моя бабушка со стороны отца была родом из Кельна… Я наполовину немец… Наполовину фриц… Точно так же, как и вы… Выходец из немецкой среды… У нас много общего…! Только вот… всю свою жизнь мне пришлось волочить этот груз… Груз позора… Вы можете себе такое представить…? Ах, нет… Конечно же, нет… Вы из порядочной семьи, безупречного происхождения… И кроме того, вы завидно молоды… Но на меня же смотрели… только сквозь призму поступков моего отца… О, господи, да вот же, вот… Чертовски красивая машина — и кризис им нипочем… Делает изящный разворот, останавливается… Боковые дверцы открываются… Словно невидимые черти потянули за ручки… Все эти операторы с камерами как сумасшедшие защелкали затворами и засверкали вспышками… В помещении за распахнутыми дверями толпится народ…
„Принц, мой принц…! Вы меня слышите…? Нет, я должен крикнуть погромче… Принц, мой дражайший принц…“ Он смотрит на меня… Да, он смотрит на меня, улыбаясь…! Большое, здоровое, мужественное лицо, великолепные белые зубы… Могу ли я сейчас с Вами минутку поговорить…? Но что это…? Он как ни в чем не бывало отворачивается, словно я из воздуха, словно меня вовсе не существует… Эй, да что же это…?
Он уходит в своих легкомысленных туфлях с блестящими пряжками… Я замечаю, как консул почтительно кружит вокруг того чудака в длинном шерстяном шарфе… „Принц!“ — пронзительно кричу я. — Мой дорогой принц… Одну минуту… Всего одну минуту… Помогите мне, во имя Оранских…! Между нами много общего…» Но он уже исчез… Вошел в открытые двери под балкончиком… А это что…?
Подъехали еще машины… Дверцы раскрылись… Ба, знакомые все лица… Деятели культуры столицы, корифеи Амстердама… Да, я знаю вас… Видел по телевизору… Чинуши от искусства… Мефрау, вы, случайно, не директор театра…? Или, может быть, актриса…? Она выбирается из машины, в джинсах, в ботфортах, с неряшливой прической… Не слишком привлекательное зрелище… Мефрау, вы ведь идете во дворец…! Что за вид…! Я ведь не зря стою здесь в выходном костюме…? Дама, словно комнатная собачка, засеменила следом за свитой принца…
Толпой двинулись операторы… Отлично, я войду сразу следом за ними… Последним, почему бы и нет…? Я знаю свое место, всю жизнь… Но как только начнется прием… Это даже хорошо…! Во время официального приема я как раз и смогу поговорить с принцем… О моей проблеме…
— Do you have an invitation?[81] — Я поднял глаза… — на меня смотрел обритый наголо насупленный павиан в кожаной куртке… Челюсти его шевелились… Из уха свисала веревочка, как тогда у Смирнова…
— What? — пробормотал я.
— Invitation, please![82] — грубо прорычал он…
Я называю свое имя… Указываю на приколотую ленточку… Я Йоханнес Либман… Подданный той же страны… Я тоже из этой группы… Наш кронпринц уже вошел… Но… кхм… Кто это тут…? Лимбуржец… Ну, сейчас все и уладится…
— Йенс! — кричу я. — Йенс!
Он поворачивает голову, словно звезда экрана… Вздергивает нос и верхнюю губу… Брезгливо, как будто до него донесся запах дерьма… Я слышу, как он что-то кричит павиану… Щелкает пальцами, нетерпеливо, как избалованная богатая баба… И в следующий миг его черный смокинг и розовый галстук-бабочка растворяются в клубящейся возле открытых дверей стае…
— Йенс, мне тоже надо войти… Погоди минутку… Я должен поговорить с принцем…
Трое цокающих каблуками офицеров охраны подходят ко мне… На плечах у них опереточные эполеты… Лица лоснятся… Но это… Э-э, но это… дубинки… Эй, ребята, прекратите… Так нельзя… Ja ne panimaju… Это недоразумение… Я немедленно подам жалобу… Ой, остановитесь… Пинать сапогом… Какая ужасная боль… Ой…! Я подам жалобу… Нет…
— Принц… О мой принц…
Через некоторое время солдат, нанесший мне удар по почкам, поднял меня за руки с мокрой земли. Извиняющимся тоном он начал бормотать что-то по-русски. Вся остальная дворцовая охрана разошлась, как если бы теперь, когда принц и его свита вошли внутрь, в ней больше не было необходимости. Стемнело. Площадь опустела. В небе сияла красивая полная луна, снежинки, мягко кружась, падали вниз, крошечные, как песчинки на дне птичьей клетки.
Взбучка привела меня в чувство. Я вдруг почувствовал себя абсолютно трезвым. Я отряхнул с плеч грязь и нащупал в кармане пальто бутылку водки, еще не початую наполовину. Моя оранжевая ленточка отцепилась и упала в жидкую кашу. Я поднял ее и снова приколол к лацкану пальто. В эту минуту я заметил, что ладони у меня сильно кровоточат.
Отпив из горлышка глоток, я заметил, что солдат с нависающим крючком носом смотрит на меня умоляюще. Я передал ему бутылку, и он сразу же к ней припал. Скулы у меня саднило так, как будто они были обожжены солнцем. «Вам больно?» — на языке жестов спросил меня солдат. Я отрицательно покачал головой, забирая у него из рук бутылку. Послышались звуки собачьего концерта — лай и тявканье. В своре было не меньше двадцати псов: большие, маленькие и средние бродячие четвероногие перебежали площадь, просеменили трусцой мимо обелиска, и скрылись на черной, как ночь, улице.
Солдат еще раз пристально огляделся вокруг, икнул и… вдруг заговорил со мной на поразительно чистом английском. Оказалось, что его отец был крестьянином из Подмосковья, пишущим стихи, мать умерла, сам он мечтал заняться живописью. Писать пейзажи, бабочек, композиции из дичи и фруктов. Но вначале ему предстояло благополучно отбыть военную службу в этой чертовой стране. Держась подальше от войны.
«Этот пинок, только что вами полученный, — это ведь по приказу, вы понимаете? Нести службу здесь в Санкт-Петербурге — это ничего, пустяки… Можно мне еще глоточек…?»
Что это вдруг со мной случилось…? Я снова поднес к губам бутылку… Несколько минут кажущегося спокойствия на самом деле оказались блефом… Все мое существо снова забурлило, заклокотало, забушевало… Передо мной вновь предстали мои самоуверенные соотечественники… Дома изображать из себя богему, а тут… Здесь они, черт побери, носятся за ним, как комнатные собачонки… Да-да, чуть ли не на брюхе вползли вслед за кронпринцем в нору… Смотреть противно…!
«Это не честно», — думал я, ощутив во рту горький вкус желчи, словно разжевал капсулу с ядом… На меня навалилось безмерное отчаяние, космическая печаль, пропитавшая насквозь все мое существо подобно эфиру, я понял, что все кончено… Никогда, нет, никогда не отыскать мне это кольцо… Это была иллюзия… А мой принц… Даже если бы я с ним… Нет, и от него ждать было нечего…
«О, Эва», — думал я, с болью в пояснице ковыляя прочь от солдата… «Теперь ничто уже меня не спасет… Человек знает, когда приходит его срок… Это в коде самой жизни записано… В партитуре вселенной, на клочке, на котором Бог ежедневно пишет все что ни пожелает, а потом все рвет на мелкие кусочки… Пятьдесят четыре года… Я просто захотел еще раз испытать любовь… Вкусить доброе, прекрасное… Всего один раз, прежде чем сойду в могилу… Разве я слишком многого просил…? Почему ты довела меня до такого состояния? Ладно, хватит, где там это кольцо…? Может быть, еще не слишком поздно… Почему, Эва, почему ты… Почему все вы такие жестокие и злые?»
«Злые…? Это ты сам должен знать…» — зазвенело у меня в голове.
Нет, уважаемые члены психиатрической лиги, это не в голове у меня зазвенело, а прямо над ней. Вы меня слышите? Мне знакома всякая там психическая экзотика, но я не сумасшедший…! Это был глас с небес, понимаете?
— Это ты, Эва? — воскликнул я, взлетая по склону покатой площади, словно выделывая пируэты. — Наконец-то ты вернулась… Почему ты заставила так долго себя ждать?
— Долго? Смотря что считать долгим, — отозвалась Эва тем же холодным, безразличным тоном, каким однажды сообщила мне: «Эдвард… О да, вот еще… Твоя дочурка мертва… Задохнулась в собственной блевотине…» — Ты нашел наконец мое обручальное кольцо…?
— Нет, — простонал я, — в том-то все и дело… Сюда прибыл кронпринц… И я подумал… Вот если бы вдруг через него, через его влияние…
Два человека-енота, мужчина и женщина, бодро шли через площадь в мою сторону; они увлеченно беседовали, похохатывая и выпуская густые облака молочно-белого пара. Едва взглянув на меня, они прошли мимо, продолжая свой разговор и все так же пыхая паром.
«Кронпринц? Что ты так раскудахтался? — вопрошала меня Эва. — Отхлебни-ка лучше немного водки… Вода в Неве ужасно холодная… Комедия и так слишком затянулась…»
Комедия?
Подобно канатоходцу на натертом мастикой тросе я, шатаясь, двигался вперед… Мои глаза словно в центрифуге вращались все быстрее и быстрее… Вот это площадь, вот это я понимаю… До чего же она красивая и величественная… Похожая на бальную залу…! Разве, благодаря скорости, я не отрываюсь слегка от земли…? Или это мне только кажется…?
«Милый Янтье, — вдруг услышал я голос своей матери.
— Настало время, Янтье, тебе отправляться на покой… Разве уже не поздний час…?» — Но я ведь могу ложиться спать, когда захочу? Ты ведь, мама, мне это обещала, говорила: «Теперь, когда папа умер, можешь ложиться спать, когда захочешь…» Разве не говорила ты этого, мама…? Принц, мой будущий король, уже во дворце, со всей своей амстердамской гоп-компанией… Хоп-хе-хе…! — Я сделал еще несколько глотков водки… Да, хоп-хе-хе…!
— Здорово, вот это я понимаю, — вновь раздался голос Эвы. — Сын весь в отца. Такая же чувствительная натура… Только вот тебе, Эдвард, никто часом не говорил, что ты убийца?
Убийца? Эва, прекрати… Я тебя не боюсь… Ты мертва… Да-да, тебе отгрохали в Блумендале похороны по первому классу, ты покоишься среди богатых… Только я никогда не понимал, почему… Почему ты настояла на том, чтобы Мирочку кремировали и прах ее развеяли по ветру… Сама ты всегда желала быть похороненной… Ни за что не хотела угодить в огонь… Так же, как и все остальные члены твоей семьи… И кроме того: не я болен, а ты… О том, что между мной и Мирой что-то было, все это ты выдумала… Ну, что же ты молчишь…?
Но в ответ не раздалось ни звука… Я слышал лишь вой ветра, который вдруг мощно задул с реки… Лазурные снежинки стали больше, у меня на глазах их сносило дикими порывами ветра…
По темному горбатому мостику в конце канала я прошел к Неве. И с этой стороны Зимний был подсвечен… Лафитами под стеклянными плитками тротуара… В окнах двигались силуэты людей… Я пересек проезжую часть и очутился на набережной с гранитными берегами… До чего прекрасно ночное небо…! Кругом пусто, ни души… На противоположной стороне реки, над золотым шпилем церкви, в которой захоронены царские останки, что-то замигало… И тут я вдруг увидел, как из-за стен крепости поднимается вверх, постепенно раскрываясь, подобно вульве, гигантских размеров двустворчатая ракушка… Нет, этого не может быть… Милостивый Боже, но ведь то, что происходит, — это совершенный абсурд…? Кич в духе Голливуда… Однако кто сказал, что это невозможно…? Кто…?
Из раскрывшейся раковины моллюска вышла белокурая сирена в прозрачном одеянии, сквозь которое соблазнительно просвечивали ее груди и ноги… Соня, это была та самая проклятая Соня…! Ее локоны отражали свечение луны… В руках она держала шарфик… В нем лежало Эвино обручальное кольцо… Оно безумно сверкало…
«Э-ге-геей! — закричал я, удивляясь тому, как далеко разносится мой голос над усеянной льдинами поверхностью воды. — Иди скорей сюда… Верни мне мое кольцо…!»
Окруженная нимбом мерцающих лучиков, с таинственной улыбкой, Соня стала приближаться… На середине реки вдруг зависла… «Я только хочу забрать назад свое кольцо, — вновь прокричал я, — только и всего…»
«Вы это имеете в виду?»
«Да, это, Соня… Именно это!»
«Соня?» — насмешливо пропела она и уже в следующую секунду сорвала с головы белокурый парик, разом превратившись в Эву, глядящую на меня со зловещей кладбищенской ухмылкой…
«Идиот, ты что не видишь…? Это же я… Твоя покойная супруга… Эва… Та, которую ты убил в больнице, сразу после того, как мы занялись любовью…»
«Это неправда, — прокричал я… Она сама эти таблетки… Да, я знал, что она собиралась на меня заявить… По поводу моих так называемых пакостей по отношению к Мире… Но это все не то… Я не имею к этому никакого отношения…» Перед глазами у меня вдруг возник медицинский персонал, мечущийся по больнице в своих белых халатах. «Менеер Либман, тридцать штук… Она проглотила все разом… Как у вашей жены оказались эти таблетки…? Для нас это загадка…»
«Для меня тоже, — повторял я, — для меня тоже»… «Но кто принес мне эти таблетки? Ладно уж, Эдвард, признавайся… Да, ты — убийца…» Эва дразнила меня кольцом, держа его высоко в воздухе, как хозяйка пускающую слюни собаку, кусочком печенья… И потом начала отвратительно смеяться… Буквально хохотала до слез…
И наконец вполголоса проговорила:
— Ну, прыгай…
— Почему? — спросил я, зашвыривая опустевшую бутылку из-под водки в прорубь, пялящуюся на меня злым оком.
— Во имя нашей любви, конечно же, идиот, — сказала Эва, подлетая поближе и зависая над рекой в нескольких метрах от меня.
Вокруг льдин яростно плескались волны.
«Но это было восхитительно, правда… Я прощаю тебя, слышишь? Я прощаю тебя… За все… Преступника может простить только жертва, ты ведь знаешь…? И я в свое время… Ну ладно… Давай же, прыгай… И сразу все будет позади… Чего же ты ждешь…?»
И я прыгнул. В ушах у меня засвистело. «Янтье, — успел подумать я. — Ты делаешь это во имя любви или от сознания вины? Во имя любви! — захотел крикнуть я, но не смог… Режущая боль пронзила нижнюю половину моего тела… Я почувствовал обжигающий огонь… И затем блаженное бесчувствие… И потом холод, ледяной холод… И еще я подумал… Там, наверху, в освещенных залах… С закусками и шампанским… Там сейчас мои соотечественники… Есть ли им хоть какое-нибудь дело до меня, Йоханнеса Либмана…? До того, как я недавно рухнул на землю…? Как мешок, набитый мокрыми тряпками…? И до того, как мне сейчас холодно…?»
Я услышал у себя в голове клокочущий звук; железная клемма сковала мне рот. И на этом все кончилось.