Репортаж из монастыря


Часть первая В КОРЕЦКОЙ ТИХОЙ ОБИТЕЛИ

Глава I. САМОЛЕТОМ В СРЕДНЕВЕКОВЬЕ

Было от чего прийти в замешательство — вас вдруг посылают в командировку в тринадцатый век, да еще ограничивают сроком возвращения. И если считать по-бухгалтерски — день отъезда и день приезда за один день, у меня всего сутки на каждый век. Маловато. Впрочем, оказалось, что на целых семь веков назад можно добраться самолетом и автобусом часов за семь…

…Зычные удары колокола будоражили городок на заре и в вечерней тиши. По улицам прохаживались высохшие монахини в высоченных клобуках, и молоденькие послушницы в черных, повязанных по самые брови платках послушно тащили объемистые корзины со снедью…

Но вот они исчезают за монастырской стеной, и калитка за ними захлопывается…

Корец — очень древний город. Он даже лет на пятьдесят старше самой Москвы. Впрочем, живет в нем всего тысяч пять — как в одном московском доме.

…Во тьму веков уходит история здешнего монастыря. Еще на рубеже тринадцатого века основал его один из набожных князей Корецких. Татарское нашествие превратило монастырь в руины. Лишь много лет спустя старый князь Богуш, почуяв приближение смертного часа и убоявшись расплаты на том свете за свои прегрешения на этом, под страхом проклятия завещал сыну восстановить божий дом…

С тех пор утекло немало воды в той самой речушке Корч, что по-украински означает «корень», которая некогда дала свое название и городку и владельцам этого края…

Целых семь веков отделяют Корецкий монастырь от внешнего мира. Давным-давно поросли мхом развалины княжеского замка. Правнуки княжеских крепостных владеют княжеской землей, праправнуки ходят в пионерских галстуках. На стенде висит номер газеты «Червоний прапор» («Красное знамя») за двадцатое мая 1962 года. А монастырь как стоял, так и стоит на прежнем месте. И по-прежнему вовсю звонят его колокола…

Я знаю, что первой настоятельницей этой женской обители была одна из княжен Корецких — Софья. Ну что ж, если увядающая старая дева решилась стать христовой невестой, если она пожелала управлять своим имением не в платье из золототканой парчи, а в черной мантии — это еще куда ни шло.

Но кто же они, эти теперешние, что живут за белой стеной и держатся за черную рясу? Неужели, если какой-нибудь Оксане не удалось стать женой Остапа, она тоже решится навеки связать свою судьбу с небесным женихом? И побежит постричься не в парикмахерскую, а в монастырь? И неужели, пропуская комсомольские собрания, бродит вокруг обители некий комбайнер в гамлетовском прорезиненном плаще и выстукивает по азбуке Морзе: «Офелия, о нимфа, помяни меня в своих святых молитвах»?

Высока монастырская стена — в два с лишним человеческих роста. Крепка эта стена — без единой трещинки. Говорят, камни ее вместо цемента спаяны свинцом. Стена предназначена для того, чтобы посторонний глаз не мог увидеть, что делается по ту ее сторону. А мне именно и нужно увидеть. Но как это сделать?

— Пройти в монастырь? — удивленно переспрашивают меня в райкоме партии. — Это вряд ли возможно.

Мне объясняют, что монастырь в некотором роде государство в государстве. Во главе его стоят чуть ли не монархини. Нет, я не ослышалась — не монахини, а именно монархини. Недаром же настоятельниц величают, как венценосных особ: Феофания Первая, Феофания Вторая, Михаила Третья. А сейчас здесь правит Людмила Первая…

…Да, время от времени настоятельницы менялись. Однако при любых настоятельницах белые стены обители оставались оплотом черного мракобесия.

…Праздничным благовестом и хлебом-солью встречал монастырь фашистских захватчиков при Феофании Второй. Служились благодарственные молебны Гитлеру. Освящались знамена украинских буржуазных националистов.

Помощницей Феофании, так называемой «благочинной», была Магдалина (в недавнем прошлом Валентина Кузьминична Крисько). Смиренная Магдалина, не без матушкиного благословения конечно, часто ездила и в Ровно и в Киев, прихватив с собой объемистый чемоданчик. В номере гостиницы из него извлекались модные туфли, шелковое белье и платье с откровенным декольте. Происходила удивительная метаморфоза — скромная чернорясница превращалась в шикарную кокотку. Ночи напролет кутила благочинная в ресторанах с самим немецким комиссаром и с самим шефом немецкой полиции. А потом из чемодана снова появлялась поношенная ряса, и отнюдь не кающаяся Магдалина возвращалась восвояси.

Нередко гестаповские молодчики и сами жаловали в гости к гостеприимным христовым невестам. И тогда тихие настоятельские покои становились свидетелями таких оргий, что хоть святых вон выноси…

При отступлении немецко-фашистских оккупантов господин комиссар решил щедро отблагодарить Магдалину за веселые часы — в подарок ей было прислано награбленное у населения добро… Вскоре Магдалина взошла на настоятельское место. Впрочем, не надолго. Нет, ей не припомнили старые грехи. Упаси бог, этого не произошло. Возымели действие слезные жалобы монашек на непомерную жестокость новой матушки. Но и за это Магдалину не наказали, как она того заслуживала, — просто отныне ей предстояло проявлять крутой свой норов на насельницах не Корецкой, а Рижской обители. Там она, к слову сказать, преспокойно пребывает и поныне…

Между тем в Корце Магдалину сменила Евлогия. Евлогия выбрала себе в помощницы благочинную Марианну, звавшуюся в миру Одарьевой. Та недаром была связной у бандеровцев — теперь монастырь стал местом их явки. Не один из них нашел себе надежное убежище в обители Христа. Благочинная собственноручно гнала для званых гостей самогон. Монашки же, исполняя полученный послух, денно и нощно вязали теплые вещи.

И не случись история с кражей сахара, причастность к которой самой настоятельницы принесла монастырю дурную славу, Евлогия, вероятно, и по сей день сидела бы на своем месте. Но история произошла. Евлогию тихонько и смирненько, без шума отпустили жить на покое. Вскоре она стала хозяйкой добротного дома с забором не ниже монастырского. После Евлогии, в году от рождества Христова 1959-м, воцарилась в монастыре Людмила Первая — она же Надежда Михайловна Вельсовская. Она быстро обзавелась собственной «Победой», а через год положила крупные вклады на несколько разных сберкнижек. Похоже, что у нее чисто профессиональная склонность к презренному металлу: ведь у матушки — батюшки светы! — высшее финансовое образование, и она еще совсем недавно была кредитным инспектором Госбанка. За разбазаривание народных денег она удостоилась множества выговоров. И в конце концов решила переменить профессию…

…Вот, собственно, то немногое, что удалось мне узнать о монастырском житье-бытье. Само собой разумеется, что после всего услышанного мне еще сильнее захотелось посмотреть на все своими глазами.

Возможно, конечно, что корреспондентское удостоверение, перед которым обычно распахиваются любые двери, отворит и узенькую калиточку. Однако что это мне даст? В лучшем случае столичного гостя проведут в настоятельские покои. Угостят знаменитой наливкой собственного изготовления да плодами из собственного сада. Продемонстрируют одну-две опытно-показательных кельи. Познакомят с одной-двумя бессловесными рабами божьими. Но разве после такого «визита с парадного хода» смогу я увидеть монастырский быт без прикрас и без ширм? Разве смогу рассказать о том, что в действительности происходит за дверью келий?

Я долго ломаю себе голову, как бы попасть в монастырь. И вдруг вспоминаю свое прошлогоднее хождение к святой реке в село Великорецкое, куда я ходила с толпой паломников. А почему бы и теперь не поступить так же?

Не знаю, как выглядела шапка-невидимка в сказках. Для меня она вновь обернулась черным кашемировым платком богомолки…

…Итак, я — раба божия. Еще вчера я была свободной гражданкой, членом Союза журналистов, ездила в творческие командировки. А сегодня я — заблудшая овца стада Христова, со светлой верой в сердце и крестом на шее…

Глава II. «ОБЩЕЖИТИЕ СЕСТЕР ВО ХРИСТЕ»

И вот я уже стою на монастырском дворе и с жадностью осматриваюсь по сторонам. Длинное двухэтажное здание «общежития сестер во Христе» с узенькими оконцами тянется по правую сторону обширного двора. Поодаль в добротном особнячке живет сама матушка Людмила Первая со своими приближенными. Левее блестит купол монастырской церкви. На заднем плане топорщится ветками фруктовый сад…

Я в той самой обители, в которой, согласно церковным документам, «проживают в любви и благолепии 173 сестры во Христе».

Когда я шла сюда, мне все вспоминались строчки из стихотворения Ахматовой:

А у нас тишь да гладь,

Божья благодать.

А у нас светлых глаз

Нет приказу подымать.

Что ж, похоже, что здесь действительно тишь да гладь, что стена не просто стена — она отгораживает от всего мира.

По эту сторону стены существует свое летосчисление — «по старому стилю». Здесь и праздники празднуются совсем другие: и хотя обитель эта женская — Международный женский день проходит здесь незамеченным. Зато регулярно отмечается день Варвары-великомученицы или день непорочного зачатия девы Марии. В наших календарях отмечают память борцов за свободу, общественных деятелей, ученых, видных писателей и художников. Церковные календари кишат отшельниками, постниками, молчальниками, столпниками, гробокопателями, сиропитателями, затворниками и даже… скопцами. Их очень много. У них длинные титулы, и поэтому в конце календаря имеется даже специальная сноска — разъяснение к сокращениям: мц — означает мученица, вмц — великомученица, прмц — преподобномученица, сщмц — священномученица. Так-то…

На монастырской колокольне нет курантов, отбивающих время. Не висят они и в трапезной. Монашки — упаси бог! — не носят часов на руке, не имеют их и в келье. Время здесь измеряется от заутрени до обедни, от обедни до всенощной. В промежутках — количеством молитв и поклонов. Точно высчитано: за час можно произнести с чувством тридцать раз молитву «Господи Иисусе, помилуй мя, грешную» и отбить столько же земных поклонов. Словом, и утром бог, и вечером бог, и в полдень да в полночь никто, кроме него же…

Но когда черная ряса ночи окутывает обитель и в прорехах появляются неяркие звезды, а шитый тусклой парчой месяц заглядывает в кельи, он видит удивительные вещи, которые творятся под покровом ночи и религии…

Вот инокиня Марфа напала на монахиню Аполлинарию и схватила ее за горло. Инокиня Стефанида провела всю ночь в слезах, держа наготове утюг для защиты. Инокиня Тавифа с поленом в руках набросилась на инокиню Антонию. Регентша Веселик исщипала до синяков послушницу Анастасию…

Что все это значит? Простому смертному просто не догадаться, что это воюют «постриженицы во ангельский образ», скрещивают копья две враждующие партии, одна из которых грудью, украшенной крестом, стоит за настоятельницу, а другая, тоже украшенная крестом, — против. По сравнению с этим война Алой и Белой розы, борьба Бурбонов против ненавистных им Валуа, сражения католиков с гугенотами, соляные бунты и тридцатилетние войны, чего доброго, покажутся сущими пустяками!

Оказывается, незадолго до моего прихода здесь произошел самый настоящий бунт, и матушку Людмилу «свергли». Однако она, твердо вознамерившись не отдавать своего скипетра, разгневанная, укатила с жалобой в Москву на собственной «Победе»… Покамест в монастыре междуцарствие…

Ни одна из воюющих сторон не уверена в победе. Еще не известно, как оно под конец обернется. Может, как и в другие разы, начальство обрушит свой гнев на тех, кто посмел бунтовать, позволил себе поднять голос против посаженной сверху игуменьи. И тогда посыплются на повинные головы неприятности, и несть им числа…

Оказывается, так уже не раз бывало. Позже, уже выйдя из монастыря, я смогла ознакомиться с целой кипой старых документов. И все это были жалобы, жалобы, жалобы. Смиренные просьбы монастырских обитательниц к высшему духовенству снизойти до них и облегчить их тяжкую участь. О нет, они ничего не требовали. Жалобы их были лишь жалостным ропотом, робкой попыткой протеста.

А писали-то они о вещах поистине вопиющих. Пожелтевшие странички сохранили потрясающие факты. Испещренные иероглифами подписей, они не оставляли сомнений в своей достоверности. Я сделала пространные выдержки из тех петиций — ведь подлинник всегда лучше пересказа. Пусть же документы говорят сами…


Документ № 1. «Жалоба преосвященному владыке от сестер, монахинь, инокинь и послушниц Корецкого монастыря.

Игуменья Магдалина делает в монастыре что хочет, целую браварию. В церкви одни скандалы. Все мы имеем выдуманные игуменьей клички, а некоторых она додумалась даже избивать. Она кормит нас два раза в день, а по воскресеньям и по праздникам один раз варят. У нас изобилие всех плодов земных, но где их девает игуменья, мы не знаем. У нас есть фруктовый сад, но фруктов нам брать не разрешается. Целую осень сестры копали картошку, а игуменья сидела на поле и караулила, чтоб никто не взял себе несколько картошин на ужин. Сидела она, конечно, не сама. Приходил к ней благочинный, им давали кушанье, и они вместе критиковали сестер, как кто работает. Она не на игуменском месте, а на помещичьем, а мы все ее рабыни. Мы все работали около машины, молотили рожь. Она на машине сидит, окутанная шубами, забрав подушки под себя, около нее чай, шоколад, всевозможные наливки, только соблазн на нас наводит.

Наш монастырь был очень богат, имел драгоценные чаши, дорогие ковры. Сейчас тех ценностей нет, но зато есть слухи, что игуменья купила собственный дом в Вильно и приобрела роскошную мебель.

Земно кланяемся и удостоверяем подписями своими: Хотиния, Манефа, Поликсения, Нимфадора» и много других. И дата: 9 ноября 1953 г.

А вот и ответ.


Документ № 2. «Указ № 2 епископа Волынского и Ровенского от февраля 19-го 1954 г.

Считаю необходимым для упорядочения всей жизни монастыря призвать как настоятельницу монастыря, так и сестер прежде всего к миру, несению молитвенного подвига и послушанию.

Сестры монастыря, коим назначено нести то или иное послушание, беспрекословно обязаны его выполнять, памятуя, что основная заповедь монастыря — это послушание. Те из насельниц, в основном послушниц монастыря, коим монастырская жизнь не по духу, могут оставить монастырь и идти жить себе в миру.

Благословляю избрать из общего состава монастыря двенадцать душ в качестве советчиков игуменьи, коим именоваться „духовным собориком“, для обсуждения с игуменьей всех хозяйственных и денежных операций…»


Но и на этом дело не кончилось. Страсти продолжали накаляться. Об этом свидетельствует третий документ. В апреле 1954 года, спустя два месяца после епископского указа, он написан сторонниками «самой» матушки настоятельницы и адресован уже самому


«Его высокопреосвященству высокопреосвященному Иоанну, митрополиту Киевскому и Галицкому, патриаршему экзарху всея Украины.

Мы, сестры Корецкого монастыря, с глубоким прискорбием доносим вашему высокопреосвященству о тяжелых и трагичных событиях, происходящих в нашей женской обители. Причиной этих событий явились взбунтовавшиеся сестры. Чтобы привлечь на свою сторону побольше сторонников, объявили: кто будет поддерживать сторону матушки игуменьи Магдалины, то будут раскаленным железом выпекать глаза, пахать на них землю, вешать и гнать из монастыря. Смиренные монахини и послушницы, принимая во внимание такие неслыханные угрозы, по своей слабости присоединились к числу взбунтовавшихся, и сейчас их число достигает до тридцати пяти душ, но мы в количестве восьмидесяти пяти душ держим справедливую, честную сторону нашей матушки игуменьи. Взбунтовавшиеся под командой благочинной Марианны начали расправу со смиренными сестрами.

Дать власть такой благочинной, как Марианна, — непростительная ошибка. Марианна имеет большую склонность к спиртным напиткам и своим пьянством морально разлагает монастырских насельниц. То она была связана с одной, потом связалась с другой, и живут так и инокиня Лидия с Татьяной, и Елена Харчук с Харитиной, и Марфа с Фотинией, а когда последняя связалась с другой монахиней, Марионилой, то та бегала топиться. Кроме того, Марианна, еще будучи мирской, сама гнала самогонку, и производила попойки с бандеровцами, и даже была бандеровкой, „атаманкой“.

Назначенный Владыкою перевыбор в соборик дал плачевный для монастыря результат: выбраны три монашки, носящие только название монашек, а остальные вообще банда распущенных девок.

Бунтовщицы взяли верх, от всех кладовок разбойническим способом отняли ключи и даже игуменские покои хотели отнять.

Спокойствие и молитвенное настроение не только у честных сестер, но и у мирских нарушено. В город стыдно выйти, так как разговоры и пересуды слышны в каждом уголке и на улицах.

Припадая к святительским стопам вашего высокопреосвященства, умоляем…»


Далее следовали подписи, подписи, подписи и кресты — «за неграмотную монахиню такую-то…».

К своему удивлению, узнаю, что такого рода жалобы отнюдь не дела давно минувших дней, не преданья старины глубокой. И сейчас доведенные до крайности монашки строчат их. Более того, изверившись зачастую в помощи власти духовной, они обращаются к светской, то есть советской, власти.

— Вот читайте, — секретарь райкома по пропаганде протягивает мне густо исписанный неровными крупными буквами листок.

Читаю: «Мы, монашки женского монастыря, отреклись от мирской жизни, от всего греховного, наше дело труд и молитва. Но дело в том, что в монастырь попали люди, которые пошли не по призванию, а для того, чтобы черной рясой прикрыть гнусные дела свои. В монастыре царит печальный ералаш и хаос. Игуменья Евлогия наделена от природы звериной ненавистью к людям, бессовестно изнуряет монашек тяжелой работой и скудным питанием. Голодаем в своих кельях. Ведь это позор на всю Европу. Государство строит дома для престарелых и обеспечивает их питанием, а у нас старые монахини обречены на холод и голод. Материальные ценности монастыря вывозятся чемоданами в неизвестном направлении. Мы надеемся, что гражданская власть нам поможет, так как духовная почему-то никак не реагирует».

— Честное слово, — говорю я, — если бы здесь не стояло имя настоятельницы, я бы подумала, что речь идет о сегодняшнем дне, уж очень все похоже.

— И не ошиблись бы, — подтверждает секретарь райкома. — Да и что удивительного? Настоятельницы меняются, а порядки-то остаются прежними. Вот и сейчас такое письмецо прислали, сам черт ногу сломит.

Секретарь недоволен — горячая пора уборки, со свеклой хлопот не оберешься, а тут…

— С буряками-то мы управимся, а вот этот буряк, — секретарь кивает в сторону монастыря, — основательной прополки требует. Только пусть сами и полют. Мы в их дела вмешиваться не собираемся. За чистоту церковных кадров радеть не будем. Церковь у нас отделена от государства. Бывают, конечно, из ряда вон выходящие случаи, когда государственная власть принуждена вмешаться в то, что творится за монастырской стеной, но это, повторяю, лишь в случае крайней необходимости…

Однако я слишком забежала вперед. Вернемся же в монастырь, где отсутствует матушка Людмила, уехавшая в Москву с жалобой.

Глава III. МОНАСТЫРСКИЕ НАСЕЛЬНИЦЫ

…Как я и полагала, большинство монастырских насельниц — люди весьма преклонного возраста. Они уже давно позабыли свое настоящее имя. «Авраамия», — шепчет одна чуть слышно. «Поликсения», — шамкает беззубым ртом другая.

И не мудрено, что такая Авраамия забыла, что когда-то ее звали Ксенией Степановной Тарасенко.

Ведь именно этого и добиваются от тех, кто переступит порог кельи, для того и дают новое имя. Вот, мол, существовала когда-то Ксения. Отныне Ксении больше нет, есть — Авраамия. Ксения была человеком с земными интересами. Авраамия — раба божья, ее интересует только то, что имеет отношение к царству небесному.

Так при входе в монастырь умирали Лидии, Наташи, Ольги. Вместо них нарождались Асклипиодоты, Голиндухи, Проскудии, Мардарии. Можно было из Нины превратиться в Христодулу, что в переводе с греческого означает «Христову рабу». Или стать Феопистией — «богу верной».

Обычно черную одежду надевают в знак траура по умершему. Но та, кто становилась монашкой, носила пожизненный траур по самой себе, по своим схороненным надеждам, помыслам, чувствам. Недаром же говорится — постриженный что отпетый.

И в самом деле, что ждало их за дверью кельи?

Конечно, ни о каком продолжении образования здесь и речи нет. Когда спрашиваешь у такой Авраамии или Поликсении, какое у них образование, они, как правило, отвечают «домашнее». «Домашнее образование» означает, что женщина умеет по складам читать, с грехом пополам писать. Настолько с грехом пополам, что лишь немногие могут подписаться полностью. И там, где требуется подпись, часто стоит крест…

Какой профессии можно обучиться в монастыре? Можно стать золотошвейкой — вышивать покровы золотом. Работа мелкая, кропотливая. К тридцати годам полуслепая сделаешься. Можно стать садовницей или огородницей. А то еще просвирницей — той, что ночью приставлена к печи просвирки печь. Работа эта тоже не из легких. Как говорится в пословице — «скачет просвирня и задом, и передом, людям не видно, так богу в честь». Завидной должностью считается должность ризничной — заведующей церковной утварью — или казначеи. Неплохо заведовать и свечным ящиком. Шутка сказать, распоряжаться всеми свечками! Вот, пожалуй, и все, чего можно достичь в монастыре.

Это, конечно, не считая продвижения по лестнице монашеской иерархии. А здесь также существуют свои ступеньки. Первая из них — послушница, вторая — рясофорная послушница, третья — монахиня. Говорят, нет такого солдата, который не мечтал бы стать генералом. Каждая монашка тоже мечтает стать настоятельницей. Однако пути, которыми приходят к настоятельскому месту, поистине неисповедимы…

…Авраамия в монастыре целых полвека, а настоятельницей так и не стала. «Родители мои были селяне, занимались хлебопашеством», — говорит она старые, забытые слова. Что знает эта несчастная дряхлая женщина о том, что творилось снаружи за эти пятьдесят лет? В 1917 году свершилась Октябрьская революция. Рушился старый мир. Народ поднял голову. Но для Ксении Тарасенко переворот заключался в том, чтобы перешагнуть порог и стать рабой, пусть божьей, но все-таки рабой. Теперь за стенами борются за коммунизм, за изобилие. Но что это для такой, как Авраамия, уже принявшей «великую схиму» — обет не вкушать ничего, кроме воды и хлеба?!

Любовь, дети, семья, завод, колхоз, театр, газета — эти слова здесь даже не произносятся, — ведь все это не существует для обрекших себя на монашество. Все радости жизни оптом принесены в жертву тому, кого по странной иронии называют всемилостивейшим.

Молитва богу и послух, то есть физическая работа во имя его же, — из этого состоит вся жизнь монашки.

Приглядевшись, я поняла, почему некоторые молятся до полного изнеможения. Если не молиться, время останавливается. Оно становится бесконечным, тягучим, как резина. Насельницы по опыту знают — чем думать, так уж лучше молиться. Молитва помогает скоротать ночные часы, гонит прочь мысли, всякие мысли, любые мысли…

В году, как известно, триста шестьдесят пять дней и триста шестьдесят пять ночей. Если помножить их на количество проведенных одной только Авраамией в монастыре лет, то есть на пятьдесят, то получится чудовищная цифра. Восемнадцать тысяч двести пятьдесят суток, монотонных, однообразных, схожих меж собой, как черные бусинки четок!..

Да, нелегко прожить их тут, эти увеличенные вдвое сутки. Я говорю «увеличенные», потому что в монастыре не существует ночи как таковой. Развинченные нервы мешают уснуть. Каждую ночь раба божия Авраамия распластывается на холодном полу и молит всеблагого о смерти. Широкие рукава ее черной мантии напоминают пыльные крылья ночной птицы. Как и та, она бодрствует всю ночь напролет. Лишь с первыми ударами колокола подымается Авраамия на слабые, дрожащие ноги, стукаясь о стены, спотыкаясь, бредет к выходу. Но, даже выйдя за дверь, она не ощутит света. Подобно жалкой ночной птице, схимница тоже слепа. И она лишь вперяется незрячими глазами в ту сторону, откуда где-то далеко за стеной должно всходить солнце…

Много таких, как Авраамия, в здешней обители. И Поликсения тоже стара и тоже слепа. И Филарета тоже… Я уже совсем было решила, что в монастыре одни старушки, когда случай свел меня еще с одной насельницей.

Глава IV. РЯСОФОРНАЯ РАБА БОЖЬЯ…

Рясофорная инокиня Ореста еще молода и еще красива. Я говорю «еще» потому, что уже залегли на ее лбу глубокие морщинки и ранняя седина мелькает в черных густых волосах. А ведь лет инокине всего тридцать с небольшим!

Нет, Ореста пока не монашка — над ней не свершился обряд пострижения, помертвевшие от страха губы не произнесли сурового обета навечно остаться дщерью обители. Она всего лишь послушница, правда послушница рясофорная, так сказать повышенного типа, то есть получившая от настоятельницы благословение на ношение «рясофора» — рясы и клобука. Рясы, но не мантии, ибо носить мантию удостаиваются только постриженные.

Ореста каких-нибудь два года в монастыре. Как и другие, она тоже несет наложенный на нее послух. Но послух может быть легким, а может быть тяжелым — все зависит от того, станешь ли ты матушкиной фавориткой или нет.

Оресте не повезло — ее невзлюбили за откровенный нрав, за острый язык, за нетерпимость к лести. И вот, дабы выбить из нее строптивый дух, ей велено было таскать на себе ежедневно по двести ведер воды.

Я вижу, как согнутая в три погибели под тяжестью коромысла Ореста в который раз за день взбирается по крутой тропинке, ведущей от речки к огороду.

— Старайся, Ореста, старайся, раба божия, для бога небось работаешь, — подгоняет уставшую женщину помощница игуменьи, грузная старуха с оплывшим лицом. — Помни: монашке лень не к лицу. Небось в трапезной так по целой ковриге за щеку мечешь. Лучок-то с огорода украдкой полными сумками таскаешь.

Ореста меняется в лице — куском хлеба, пучком лука попрекают! А сколько она ведер на своих плечах перетаскала — это, видно, не в счет! И поворачивается же язык обвинить ее в лени! Да она вся высохла здесь, побледнела, похудела, в чем только душа держится. Будь мать в живых, она, наверно, и не узнала бы свою родную дочь. Эх, чуяло, видно, материнское сердце, когда противилась Лидиному уходу в монастырь…

Вечером в келье Ореста рассказала мне свою грустную историю.

…Два года назад была она Лидией Гридневой. Кончила школу. Потом курсы. Получила диплом работника торговли. Работала. Сперва заведующей отделом, потом целым магазином. Работа ей нравилась. Все шло хорошо. И вдруг однажды в ее магазине обнаруживается крупная недостача. Гриднева уперлась — не может быть этого. Откуда ей взяться? Потребовала расследования. Директор торга вызвал строптивую заведующую к себе и настоятельно посоветовал уладить дело без шума — а то… Угроза прозвучала весьма недвусмысленно. И пусть она и на будущее зарубит себе на носу, что с ним, директором, надо уметь сработаться.

После этого разговора смутные подозрения, которые бродили в голове у Лиды, подтвердились. Да, это не иначе как дело рук самого директора. Это он все подстроил, чтобы отомстить подчиненной, которая упорно отказывалась принимать участие в его махинациях. Уверенная в своей правоте, Лида попробовала побороться. Но тщетно. Запуганная напущенными на нее ревизорами, она махнула рукой и скрепя сердце внесла из своих сбережений недостающую сумму…

Но с той поры стали ее одолевать сомнения: если такое творится, существует ли вообще справедливость? Разочарование привело ее в церковь. В церкви сам отец Александр обратил внимание на новую прихожанку — она выделялась молодым лицом. Священник побеседовал с ней по душам. Пригласил еще заходить. Пришла. Раз, другой, третий. Отец Александр исподволь усугублял ее настроение. «Да, — грустно вздыхал он, — мирская жизнь — сплошной обман. Суета сует и всяческая суета». А потом стал надоумливать Лиду поискать справедливости в обители Христа…

Когда Лидия поделилась своими намерениями с матерью, та ужаснулась:

— Доченька! Да за что же ты сгубить себя хочешь во цвете лет?!

Лидия любила мать и не захотела нанести ей удар. В монастырь она пошла уже после ее смерти. И не только сама пошла — и младшую сестру с собой пойти уговорила: «Как-то ты одна останешься?…»

Так не стало Ольги и Лидии Гридневых и появились послушница Мардария и рясофорная инокиня Ореста. В монастыре показалось им страшно, пусто и одиноко. Да и что удивительного — ведь они были молоды и, в отличие от старушек — божьих одуванчиков, имели образование. А здесь им нужно было не только смирять свои желания, здесь и ум был обречен на бездействие. Неприятно поразило их неравенство: одних жестоко эксплуатировали, у других — что ни день сплошная масленица. Разочарование караулило их на каждом шагу. Осиротевшие сестры ожидали увидеть в настоятельнице вторую мать — ведь недаром же ее и зовут-то матушкой, — а матушка оказалась мачехой, черствой, неприветливой, деспотичной, падкой на лесть.

А какое недоверие царит в божьей обители! Заметила ли я ящички и комодики в коридорах?

Да, заметила. Меня еще страшно поразило, что каждый ящичек заперт навесным замком. Оказывается, у каждой сестры свой ящик и свой ключик, — келейницы, не доверяя друг другу, запирают и куски, и вещи, и огарки свечей.

Бессонными ночами, ворочаясь с боку на бок на жестком ложе, сестры тихим шепотом — не услышал бы кто-нибудь и не донес самой Людмиле — вспоминали родной дом, добрую маму, подружек. А как интересно было учиться! А сколько новостей бывало на работе! Не то что здесь.

Сестры так и засыпали в слезах. Еще затемно тревожные звуки колокола врывались в келью. Глухие, будоражащие, они проникали сквозь толщу стен. И от нарастающего звона уже никуда нельзя деться и некуда укрыться в этой крошечной камере для пожизненно заключенных. Послушницы испуганно вскакивали навстречу новому монастырскому дню. Что сулил он им? Да все то же — молитвословие, коленопреклонение, деннонощное стояние, изнурительный послух и полунощные песнопения… Зато градом, как из рога изобилия, сыпались на новоиспеченных насельниц попреки, угрозы, наказания…

Та, что недавно еще была Лидией, молча глотает слезы. Не за этой ли справедливостью пришла она сюда?

— А где же сестра? — спрашиваю я.

Ореста горько вздыхает:

— Туберкулезом заболела. В здешних-то сырых стенах да при такой работе надорвалась, бедняжка, а питание вовсе никудышное. Правда, врачи, дай им бог здоровья, настояли-таки, поместили сестренку в туберкулезный санаторий. А потом на курорт отправили. Да только уж очень она плохая стала. А ведь какая девчонка была — кровь с молоком!

Ореста тихонько плачет.

— Теперь и вообще не с кем слово перемолвить, — говорит она сквозь слезы. — Раньше кроме сестры была еще хоть Мария Каун. Сдружились мы с ней. Однолетки. Да и женщина она культурная — педучилище окончила. Учительницей работала.

— Учительницей? — поражаюсь я. — И пришла сюда?

— В личной жизни у нее разочарование получилось, — вздыхает Ореста. — Любовь, одним словом, не удалась. Ну и решила с горя. Родители ее, как и моя мать, тоже против были. А она все же на своем настояла, пошла. Только пойти-то она пошла, да тосковала сильно. Сперва все старалась молиться побольше, чтоб за молитвой забыться. Но только и молитва ей плохо помогала. Смутная такая, бывало, бродит, молчаливая. Спросишь ее: «И что у тебя на уме, Мария?» А она ничего не ответит. Отмалчивается. Прямо на глазах таять стала. А как-то однажды на утренней молитве недосчитались ее в церкви. Я подумала, что она приболела. Побежала к ней, чаю с хлебом из трапезной принесла. Вхожу, а в келье ни души. Только на столе бумажка белеет. Прочитала: «Ухожу в мир. Бывшая Мария».

Ореста замолкает и сидит задумавшись.

— И что же Мария? Так и не вернулась? — я вопросительно смотрю в грустные черные глаза.

— Нет, — качает головой Ореста. — Конечно нет. Уж если кто в мир уйдет, разве он оттуда вернется сюда? — Она говорит это так, как будто за этим ответом многие часы и ее собственных раздумий.

Осматриваюсь в келье. Сквозь узкое оконце падает скупой свет. Обшарпанные стены. Облупленные половицы. Старенький колченогий стол, две табуретки, икона с неугасимой лампадкой в углу. Жесткая деревянная скамейка для спанья перегорожена посередине, совсем как на вокзале в зале ожидания. Впрочем, разве для тех, кто спит на этой скамье, вся земная жизнь не есть лишь временное прибежище, недолгая остановка перед отправкой на вечное местожительство?

Но, в отличие от железнодорожной станции, сюда не долетают ни свистки паровозов, ни говор людей, ни веселая сутолока…

В келье нет зеркала, — не положено любоваться собой — «тешить беса» рабе божьей. Но к чему Оресте зеркало? Она и без него знает, как состарили ее эти мрачные стены и долгие бессонные ночи.

Да, в монастыре особенно страшны ночи. Все, что днем притаилось, что при свете дня удается забыть, отодвинуть в глубину памяти, — все это оживает, как только потухнет свет. Даже кусты за окном выглядят печальными монашками в черных рясах. Как в молитвенном экстазе раскачиваются они на ветру, умоляя о чем-то. А над ними символом неотвратимо нависшей смерти высится, подобно мертвецу-великану, окутанная белым саваном громада колокольни. И ее мертвый язык зловеще раскачивается в черном проеме огромного зияющего рта…

Ореста лежит с широко раскрытыми глазами, и видения обступают ее со всех сторон. Кто эта печальная женщина с таким добрым и таким знакомым лицом? Ореста всматривается в угол. Да это же мама! Вот она зовет ее: «Лидочка! Дочка моя милая! Не ходи ты в монастырь! Не губи ты свою молодость! А куда ты младшеньку-то девала? Где она, моя певунья-птичка?» Ореста дрожит, мечется по лавке.

«Иди в обитель бога, дочь моя! Гони от себя греховные мысли!» — слышится ей другой голос. Ореста никак не может припомнить, кому он принадлежит. Ах, да это же отец Александр, тот самый, что уговорил ее стать монашкой…

«Ты должна внести эти деньги, ты должна внести их, Гриднева, иначе пеняй на себя». А это еще кто? Да это же директор торга…

Ореста вскакивает. Рухнув на колени, бьется головой о стертые от поклонов половицы.

— Спаси, господи! Наставь, господи! — до самого утра не замолкает ее отчаянный вопль…

Утром на Оресту больно смотреть — на изжелта-бледном лице залегли под глазами темные круги.

— А вы не пробовали читать? Может, чтение отвлекло бы, рассеяло? — осторожно спрашиваю я.

Ореста невесело усмехается:

— Пробовала. Вон она, моя библиотека.

В Орестиной библиотеке всего две книжки: толстая — библия и совсем тоненькая — «Жизнеописание девицы Мелании, затворницы Елецкого Знаменского, на Каменной горе, девичьего монастыря». Любопытно, о чем здесь пишется.

Читаю и убеждаюсь, что такое чтение выбрано для Оресты не без умысла. Дело в том, что рассказанная в книжице история имеет поразительное сходство с ее историей. И что, по-видимому, еще важнее — должна иметь и сходный конец.

Жила-была на свете девица Мелания. Она была молода и хороша собой. Правда, Мелания была купеческой дочерью, в приданое за которой шла отцовская лавка. В этом, пожалуй, и вся разница. Мелания явилась в монастырь не одна, а тоже прихватив с собой сестру. Правда, купеческие дочери не были обучены грамоте. И поэтому они попросили у монастырского священника обучить их хотя бы азам: «А то ведь и молитва не молитва, а так — отсебятина». — «Да на что вам учиться по книгам? — изумился отец Тихон. — Вас благодать божия свыше научит…»

«Так и сбылось, — утверждает автор, — неграмотные, они знали все нужное ко спасению душ и, к удивлению, часто выражали словами святого писания то, чему научились от бога…»

…Ореста и Мардария не только умели читать и писать — они прошли разные предметы в объеме полной средней школы. Их потянуло к чтению — книга могла скрасить унылое монастырское житье.

— Читать? — Брови настоятельницы гневно поползли вверх. — А отдает ли себе послушница отчет, где она находится?

Ореста молча наклонила голову — отдает, мол.

— Может быть, сестре Оресте, — не без издевочки поинтересовалась матушка, — захотелось перечитать «Как закалялась сталь»? Так да будет ей известно, что монашке положено закалять свою волю другими методами, как-то: послушанием, терпением, молитвой…

Ореста кусала губы, чтоб не расплакаться от обиды. Сестра Мардария стояла ни жива ни мертва.

— Иди и молись, пусть господь вразумит тебя, — настоятельница совершила крестное знаменье. — И помни: молитвы надо читать, молитвы. Кстати, прочтешь сверх положенного триста раз «Богородица, спаси мя, грешную». Да с земными поклонами, а не с поясными, — строго приказала она. — А уж если ты такая охотница до чтения, то я сама подберу тебе душеспасительное…

Матушка не забыла своего обещания. Не прошло и недели, как она вызвала Оресту и вручила ей весьма достойное сочинение святого человека отца Макария…

Да что и говорить — выбор книги был обдуман, даже обстановка, в которой жила бывшая купецкая дочь, очень походила на ту, в которой живет бывшая заведующая магазином. «В келье у них, кроме кувшина с водой и малого запаса сухарей, ничего не было… Одежда их была ветхая, с заплатами… Они имели обильный источник слез и плакали ежедневно о грехах своих неутешным плачем…» Точь-в-точь как и Ореста с сестрой. Неутешный плач уже довел Мардарию до туберкулеза третьей стадии. Что-то ждет впереди ее старшую сестру?

Мелания в конце концов стала затворницей и вовсе перестала выходить из кельи. Лишь после смерти с трудом удалось стянуть грубую тесную власяницу, которая «приросла к телу подвижницы и служила ей бессменным одеянием».

Зато после смерти она сподобилась стать святой и творить чудеса. Как-то на кладбище явился крепостной помещика Поджидаева Дмитрий Трофимов, который «страдал беспрерывным дерганьем жил в языке». Он «зашел на гроб девицы Мелании и, с могилы ее взявши нескольку песку, положил на свой дергающийся язык и часть песку даже проглотил, от чего почувствовал в языке своем спокойствие…»

Вот, выходит, какую участь уготовили Оресте! Но последует ли она примеру почившей в бозе Мелании? Кто знает, как-то сложится дальше ее судьба? Возможно, отупев от мертвящей монастырской скуки, от душевной пустоты, от горечи неутоленных желаний и несбывшихся надежд, она с годами смирится и покорно подставит голову под ножницы, которые не только раскромсают крестообразно ее прекрасные волосы, но и положат крест на всю ее жизнь. А когда щеки ее пожелтеют, как старый пергамент, а отвыкшие от солнца глаза потускнеют, она примет «великую схиму» и обречет себя на затворничество, на хлеб и на воду. Возможно, дабы достичь наивысшего благочестия, еще заживо станет спать в персональном гробу — ведь по монастырскому уставу положено считать ложе сна одром смерти! И за ворота монастыря она выйдет только мертвой — когда ее понесут хоронить на монастырское кладбище, расположенное за городской чертой…

На может быть и иначе. Ведь Ореста еще не сказала своего последнего слова. Да, она несет свой послух. И отстаивает положенное. И отмаливает положенное. Но где-то в глубине ее глаз еще не погасли огоньки. Пусть слабо, но она еще пробует протестовать. Еще не все в ней смирилось. Еще не решилась она произнести обета. Еще не приняла решения навечно, до гробовой доски связать себя с обителью, стать черной монашкой…

Достанет ли у Оресты сил и мужества уйти из монастыря, как ушла в свое время Мария Каун? Или и ее и ее сестру постигнет жалкая участь бывших сестер Куп, ныне Филареты и Поликсении — дряхлых, слепых, молящих бога о смерти как о единственной милости?!

Глава V. ФАВОРИТКА МАТУШКИ

…В углу двора под палящими лучами солнца идет пилка и рубка дров. Путаясь в длиннополой одежде, немощные старухи орудуют пилами и топорами.

— Бог в помощь, сестрицы, — проплывая в сад, бросает розовощекая особа, чьи пышные формы, в моем представлении, никак не вяжутся с монастырским аскетическим режимом. Как видно, личная секретарша Людмилы Первой и регентша церковного хора Евдокия Веселик не очень-то изнуряет себя постом и молитвой. — Да, кстати, — замедляет шаг Евдокия, и в ее заплывших голубеньких глазках загораются злые искорки, — а чего это вас, сестрица, сегодня на клиросе не видать было?

— Горло у меня болит, надорвала. Сами знаете, по пять часов на дню петь приходится, — хрипит худенькая женщина. В руках у нее тяжелая охапка поленьев, которые она в смущении не знает куда девать.

— От своего послуха увиливаете, сестрица, — в голосе регентши звучат металлические нотки. — Как литургия, так у нее горлышко разбаливается.

— Да вы посмотрите только, — открывает рот та, — вон и сестры видали — все горло распухло.

— Что мне-то смотреть? Всевышний все видит. Накажет тебя бог. Помяни мое слово, накажет. Чтоб сегодня же была! — И она скрывается среди сиреневых кустов…

Послушница Вера Боронина нагружает на себя охапку и сгибается под ношей. Я уже понимаю, что будет дальше — поплачет женщина тихонько в подушку и с первым ударом колокола поспешит занять свое место на клиросе…

…В огороде и саду тоже видны согнутые спины рабов божьих. Многовато, однако, над ними надсмотрщиков!

И в церкви кипит работа. Драят толченым кирпичом ризы, оттирают замусоленные от прикладывания стекла икон, отмывают затоптанные каменные плиты пола и закапанные воском канделябры. И тут на каждого работающего хватает указчиков…

…Два часа. Время вкушать обеденную трапезу. Со всех сторон тянутся к трапезной монашки. Да, кормят здесь не густо — жиденький супец, каша с кружочком постного маслица.

Но неужели все питаются так?

Мои скептические размышления получают новую пищу: мимо прошмыгивает какая-то проворная фигура с большим подносом, накрытым салфеткой. Но как ни быстро проносится монастырская «официантка», я успеваю уловить аромат мяса. Как? Ведь по монастырскому уставу монашкам не положено есть мясного, кроме великих праздников — рождества или пасхи. Но сегодня не рождество и не пасха. Интересно, кому же предназначено это лакомое блюдо?

Иду вслед за подносом и попадаю в келью. Впрочем, это целая палата — большая, светлая, чисто прибранная. Горят свечки возле нарядно убранного цветами киота. На столике — фрукты, шоколад, печенье. На пышно взбитой перине, на подушках и думочках не лежит — покоится девица с одутловатым лицом. И тело у нее тоже рыхлое и дебелое.

— И приснился мне сон, — расслабленным голосом повествует лежащая, — будто вскочило у меня на левом глазу бельмо.

Доброхотные сиделки в черных косынках, обретающиеся возле и готовые исполнить любую прихоть девицы, испуганно крестятся: увидеть во сне бельмо на левом глазу — дурной знак.

— Не иначе как меня кто-нибудь обманет, — лицо предсказательницы куксится. И по пухлым щекам начинают ползти слезы. Встревоженные доброхотные сиделки окружают плачущую, принимаются ее успокаивать, называют сестрицей Валечкой. Чья-то рука будто ненароком нет-нет да жадно огладит пышные плечи, скользнет по груди…

Кто же она такая?

Валечка, Валентина Аристархова, появилась в здешней обители несколько лет назад, было ей тогда всего двадцать два года. Она имела среднее образование. Но почему же тогда показалась ей заманчивой профессия просвирницы, пекущей «божьи пирожки», золотошвейки, вышивающей покровы, или заведующей свечным ящиком?

С тех пор как отец погиб на фронте, ее мать ухватилась за религию, как за спасительную соломинку, которая сможет ей помочь в горе. Обоих сыновей благословила в священники. Валентину — младшенькую — при себе оставила. Тоже, само собой разумеется, к молитвам да к постам приучила. Жизнь представлялась Валентине пресной, как просвирка. Работой она откровенно тяготилась. Работала с ленцой. Дома тоже было скучно до зевоты. Приелись одни и те же постные лица, одни и те же постные разговоры, одна и та же постная пища. И вот в один прекрасный день Валентина сбежала с приглянувшимся ей бродячим монахом… Больше года пространствовала она. Менялись церкви, менялись и спутники… Наконец обеспокоенным братьям удалось напасть на сестрин след. Священники принялись увещевать беглянку. А видя, что добром не справиться, пригрозили карой господней.

Валентина искренне удивилась:

— Сами же все уши прожужжали, что для бога нужно всем пожертвовать, а теперь…

Но братья были неумолимы, и заблудшая овца принуждена была вернуться домой. Однако за ней требовался глаз да глаз — а то как бы, упаси бог, опять чего-нибудь не выкинула… Вот тогда и созрело решение отправить Валентину за монастырские запоры — все подальше от соблазнов. Валентина поначалу отмахнулась. И чего она там не видала? Скукота одна, да и работать заставят в три погибели.

Братья обнадежили: пусть не боится, пусть только попробует — назад ей путь не заказан. Все лучше, чем так-то небо коптить.

Валентина согласилась попробовать. Авось хуже, чем дома, не будет…

Прием, оказанный новенькой послушнице в монастыре, превзошел все ее ожидания. Настоятельница, умиротворенная крупным вкладом, который пожаловали в монастырскую казну братья Аристарховой, встретила Валентину с распростертыми объятиями. Была и еще причина — трудно залучить теперь в монастырь молодежь!

Самой Валентине монастырь пришелся по вкусу. Здесь, оказывается, можно было и спать на мягких пуховиках и питаться не хлебом единым. О нет, Валентина и не собиралась ни печь просвирки, ни корпеть над вышивками. Она метила даже повыше, чем на место заведующей свечным ящиком. Истеричная по природе, она охотно согласилась играть порученную ей матушкой роль ясновидящей. Но только ли для этой роли предназначалась эта пышнотелая девица? По монастырю ходит слух, что по ночам Валентина играет роль еще более неблаговидную. По-видимому, со времен «Монахини» Дидро монастырские нравы мало изменились…

Глава VI. В НОЧЬ ПОД РОЖДЕСТВО…

Спрашиваю как-то у знакомой монашки:

— А которая здесь Надежда Лашта?

— Тс! — монашка предостерегающе прикладывает палец к губам. — Надежда у нас в опале. А о Фекле Бондарец, да об Анне Щербак, да о другой Фекле, Сысонюк, и поминать не дозволено.

— Что значит поминать? Их самих разве здесь нет?

— Конечно нет. После той истории с сахаром… — И монашка опасливо оглядывается — не услышал бы кто ненароком.

Впрочем, ей нет нужды пересказывать мне историю с сахаром — я знала о ней и раньше.

…Ночью двадцать четвертого декабря на складе корецкого сахарного завода была взломана решетка и похищено несколько мешков сахарного песка. Вскоре преступников удалось задержать. Однако краденое они уже успели сбыть.

— В монастырь продали, — сознались ворюги.

— Судя по почерку, и другая кража, три месяца назад, на этом же складе, тоже ваших рук дело?

Деваться некуда — пришлось припертым к стене преступникам признаться: да, их, а краденое, как и в этот раз, в монастырь сбыли.

Это и был как раз тот случай, о котором говорил секретарь райкома, тот крайний случай, когда государственная власть не может не вмешаться в монастырские дела.

Вежливо доложив тогдашней настоятельнице Евлогии о цели своего прихода, работники уголовного розыска предъявили ордер на обыск…

— Ищите, — с видом оскорбленной невинности вздохнула настоятельница.

— Но ведь вы говорите, что воры те мужского пола, а нам, монашкам, и смотреть-то на мужчин не положено, — регентша Евдокия быстренько потупила долу свои веселые глаза…

— Ничего не поделаешь, — развел руками работник уголовного розыска, — как говорится по вашей же пословице — на бога надейся, а сам не плошай…

И пришедшие приступили к обыску. Искали в трапезной, искали в келарне, даже на колокольне. Однако мешков с сахаром действительно нигде не было. Уж не возвели ли ворюги напраслину на тихую обитель? Оставался неосмотренным один алтарь. Но ведь это святая святых. Вряд ли они посмеют осквернить свою же святыню. Впрочем, осмотреть алтарь они обязаны.

— Это место свято, — категорически воспротивилась матушка, — сюда допускаются только священнослужители.

Работники уголовного розыска принесли свои извинения и… переступили порог алтаря.

…Мешки с ворованным сахаром были найдены именно там, в «святая святых» обители, где неумолчно славословили как одну из основных заповедей заповедь «не укради»…

Началось следствие.

И выяснилось, что в ночь под светлое рождество Христово в монастырскую калитку раздался тихий стук. Но как ни тих был тот стук, он был услышан — похоже, что по ту сторону его поджидали.

— Кого это бог послал? — сразу же спросил тихий голос.

— Христа величаю, а вас с праздником поздравляю, — послышался ответ.

Калитка открылась. Пять черных фигур, волочивших за собой что-то тяжелое, быстро проскользнули внутрь.

Может быть, то были ряженые, которые, по старинному обычаю, ходят в такую ночь колядовать? В таком случае ряженые хорошо знали не только обычаи, но и расположение монастырских лабиринтов, потому что прямехонько направились к настоятельским покоям.

Как ни странно, но появление мужчин в женской обители, да еще в столь поздний час, не вызвало никакого переполоха.

Сама матушка-настоятельница, вышедши навстречу ночным пришельцам, ласково их поприветствовала.

— Метель нынче бог дает. А уж если на рождество Христово метель — точная примета: пчелки хорошо роиться будут. Дай-то бог, — и она умиленно перекрестилась.

Ряженые выложили свой товар и назначили цену. Цена была значительно ниже той, по которой сахар продается в магазине.

Не прошло и получаса, как гости, довольные быстрым оборотом дела, покинули обитель. Мешков при них уже не было…

…Вскоре выяснилось, что это воры-рецидивисты.

И вот настал день суда…

И неожиданно рясофорная инокиня Надежда Лашта заявила:

— Я виновата, я за все и в ответе.

— Свидетельница Лашта, — строго предупредил судья, — если вы не боитесь понести наказание по статье сто семьдесят восьмой Уголовного кодекса УССР за ложные показания, то побойтесь хоть нарушить божью заповедь: «Не произноси ложного свидетельства на исход ближнего твоего».

Лашта потихоньку сморкалась в платочек, но продолжала стоять на своем.

— Но ведь сначала вы говорили, что и в глаза не видели этого сахара, не так ли?

Лашта только ниже наклонила голову.

И другие свидетельницы — Сысонюк, Щербак, Бондарец — тоже изменили свои показания. Ход ясен — во что бы то ни стало выгородить игуменью…

Воры получили по заслугам, а наказывать за чужие грехи явно наговаривавших на себя монашек суд не захотел.

— Не успел кончиться суд, — испуганно озираясь по сторонам, шепчет монашка, — матушка от них, горемык, решила избавиться. «Не желаю, — кричит, — держать в обители таких, которые совесть свою в нечистоплотных делах замарали!» А ведь уж кому, как не ей, ведомо было, за кого они на себя-то вину взвалили. Но ничего не поделаешь: раз матушка распорядилась — выгнали свидетельниц из монастыря. Не приведи господи еще раз увидеть, что здесь творилось! — Монашка крестится. — Плач и скрежет зубовный. Летят это через стену прямо в грязь ихние подушки да сундучки, а они, сердечные, стоят за воротами и горючими слезами обливаются. И ведь хоть бы было за что! А то, вот тебе крест, не за что! Мне Лашта сама говорила, — рассказчица понижает голос до еле слышного шепотка, — они того сахару и в глаза не видывали. Просто благочинная ей присоветовала: «Возьми, раба божия, вину на себя». Надежда ей сперва стала возражать: «Как же взять-то? Ведь это грех — напраслину на себя возводить». А благочинная только посмеялась над ней: «Без греха-то, говорит, веку не изживешь, без стыда рожи не износишь. А за такой грех-то сам бог тебя простит. Ведь ты монастырь от худой славы спасешь. Ну и мы тебя, конечно, не оставим…» Вот Лашта и решилась. Спасла… — Монашка утирает кончиком платка покрасневшие глаза.

— И куда же они девались? — спрашиваю я.

— Эх, сестра, — машет рукой моя собеседница, — куда же им, старым да больным, деваться было? Кому они теперь нужны? Родных-то днем с огнем не сыщешь. Лашта кое-как на коленях выползала себе прощение. А остальных так и не вернули. Поселились они тут неподалеку. Угол у добрых людей снимают. Кое-как перебиваются. В колхоз иногда свеклу убирать ходят, все по малости заработают. Давненько я к ним не наведывалась. А то как урву часок, потихоньку нет-нет да и захаживаю. Хоть к празднику чего-нибудь сунешь. Хочешь, завтра с тобой сходим? Они тут неподалеку живут. Только смотри, про то — молчок… — и она прикладывает палец к губам.

…Они жили на окраине Корца. Анна Щербак и Фекла Сысонюк — совсем старенькие, Фекла Бондарец — помоложе, но тоже до времени увядшая, с хилой, впалой грудью.

Они рассказывают с трудом — слезы душат их. Сахарных бисеринок, наполнявших мешки, было, наверно, куда меньше, чем слез, что пролили они за эти годы.

С горестным недоумением вспоминают они о том, что с ними произошло. И как же господь бог мог допустить такое? В общей сложности они трое провели в монастыре сто двадцать лет. До седьмого пота потрудились на благо своей обители. Анна была мастерица рукодельничать. Обе Феклы работали «за мужика» — и дрова в лесу рубили, и косовицу косили, и ведра несчитанные на поливку перетаскали. А взамен что они получали? Скудную еду в общей трапезной. А из тех посылок, что приходили в обитель, на их долю доставались не продукты, не деньги — одни только записочки, за кого молиться во здравие, а за кого — за упокой. Записок тех, правда, много перепадало…

Чего же ради они добровольно обрекли себя на тяготы монастырского затворничества? Только ради веры. На алтарь своей веры они принесли даже ложь, потому что считали ее «ложью во спасение» все той же веры и полагали, что на настоящем господнем суде правда выяснится. А пока пусть будут они страдалицами за веру (ибо земной-то суд их, конечно, покарает).

Но получилось иначе: земной суд отлично во всем разобрался. А вот перед своими оправдаться оказалось невозможно…

Я припоминаю — висит в корецкой церкви красивая хоругвь. На ней чуть не аршинными буквами вышито: «Милосердие господа — безгранично». Может быть, ту хоругвь тоже вышивала Анна Щербак?

В религиозных книгах что ни страница — тоже упоминается милосердие.

Вот оно, передо мной, это хваленое милосердие. Теперь-то я прекрасно знаю, как оно на самом деле выглядит. Вот сидит Анна Щербак — полуслепая, сморщенная, как печеное яблоко. Фекла-старшая — со скрюченными, натруженными руками и ногами в разбухших венах. Фекла-младшая кашляет — туберкулез разъедает ее легкие.

— Боже милосердный, услышь нас, — шепчут они. Шепчут, не надеясь, что их хоть когда-нибудь услышат…

Глава VII. ДЕРЕВЯННЫЙ МУЖЧИНА

В гостевых покоях мое внимание привлекла любопытная вещица — барометр, сделанный в виде деревянной беседки. Мне объяснили, что в плохую погоду из этой беседочки выходит деревянная женщина, а в хорошую — «как ясное солнышко для женской-то обители» — появляется деревянный мужчина. И побожились, что других, мол, не деревянных мужчин в монастыре не водится.

Но зря мне показывали барометр. Ей-богу, зря.

Теперь уже доподлинно известно, что в монастыре гащивали не только простые смертные мужского пола. Долгое время там жил даже «апостол Андрей». Поскольку он скрывался в женском монастыре, то голову покрывал платочком и носил платье пониже колен. Не в пример бородатым древним мужам, новоявленный апостол был молод и чисто выбрит.

Когда милиция напала на след того, кто именовал себя апостолом Андреем и следы эти привели в монастырь, ничего не подозревающий апостол как раз брился. За жужжанием электробритвы святой не расслышал предупредительного стука в дверь — в таких случаях он поспешно ретировался в шкаф. И дверь открылась.

— Надеюсь, вы не будете утверждать, что являетесь монахиней? — вежливо осведомился участковый уполномоченный, разглядывая недобритую, покрытую рыжей щетиной физиономию.

— Я апостол Андрей Первозванный, принес на землю слово божие! — вспылил тот.

— Какой там Андрей Первозванный! — отмахнулся уполномоченный. — Самозванный — это дело другое. Ведь ты Никита Григорьевич Радчук, тысяча девятьсот тридцать восьмого года рождения, член секты истинно-православных церковников. И ваши апостольские деяния тоже не остались в тайне.

Уполномоченный имел в виду не только его вполне земные шашни с монахинями.

Как потом оказалось, Андрей был не единственным гостем обители. И остальные апостолы — члены «истинно-православной церкви» — время от времени находили себе тайное убежище в этих гостеприимных стенах. В том числе и сам руководитель секты Леонтий Грицан. Грицан именовал себя не более нё менее как Ильей-пророком, сошедшим на землю для спасения души человеческой. На самом же деле он бывший конокрад. А так как планы его были широкими, Грицан нашел себе помощников подходящего толка и нарек их апостолами, посланцами господа. Апостолами оказались бывшие петлюровские офицеры, братья Василь и Ефим Яремчуки, фашистский староста Максим Зайка, самогоноварщик Яков Сысонюк, бывший уголовник Михаил Гнесюк, бывший кулак Кирилл Козырчук и недоучка Никита Радчук.

Под звон корецких колоколов сектанты исподволь нашептывали прихожанам, особенно молодым, что «советская власть не от бога, а раз так, значит, надо отказываться от всего советского: в колхозах не работать, в школах не учиться, в армии не служить».

А когда спустя некоторое время узнавали: кто-то решил уклониться от призыва, кто-то бросил учебу, кто-то вышел из колхоза, — леонтьевцы злобно торжествовали — наша взяла!

Среди прочих посетителей монастыря была и Нина Вискунец, двадцатидвухлетняя жительница села Андрусиев. Наслушавшись апостольских указаний, она бросила работу и стала бродяжничать.

А затем… Тупое, какое-то забитое лицо запечатлено на фотокарточке. Фотокарточка наклеена в томе уголовного дела. В одном из самых ужасных преступлений обвиняется Вискунец, ставшая покорным и страшным орудием в руках сектантов…

Выйдя из монастыря, я подробно ознакомилась с этим делом. И вот, по мере того как я листаю страницу за страницей, меня охватывает дрожь и омерзение…

Зимой в одном из нежилых домов села Андрусиев был найден труп новорожденного. Судебно-медицинская экспертиза показала, что ребенок родился вполне жизнеспособным, но жил только около трех часов, так как «замерз, будучи оставленным голеньким прямо на полу, в нетопленном помещении…».

У какой матери не дрогнуло сердце обречь на смерть свое дитя? Кто эта женщина, посягнувшая на самое святое чувство, чувство материнства?

Следы преступления привели к Вискунец. Та без зазрения совести призналась: да, это она рожала в нежилом доме. Ребенка она там и оставила. Мальчик, правда, кричал, но она на это не обратила внимания. В тот дом она никогда больше не заходила. Что, ребенок погиб? В этом она и не сомневалась — ведь тогда стояли такие морозы. На вопрос, кто отец ребенка, она ответить не может, так как с 1959 года состоит в секте ИПЦ (то есть истинно-православных церковников) и живет со многими братьями во Христе. Один из них, Михаил Гнесюк, с которым она тоже, конечно, состояла в близких отношениях, посоветовал ей убить или утопить младенца. При этом он ее обнадежил: мол, «бог простит». Правда, это было раньше, когда она собиралась рожать в первый раз. Тогда она родила девочку и закопала ее в сенях своего дома…

Конечно, Вискунец села на скамью подсудимых. Но ведь тюрьма не самое страшное из того, что с ней произошло. Сектанты убили в ней мать, убили в ней человека. Следом за Вискунец сели на скамью подсудимых Леонтий Грицан и его апостолы.

Страшное, чудовищное надругательство над всеми человеческими чувствами, кощунственное попрание морали, оправдание подлостей вплоть до детоубийства — вот оно, истинное лицо «истинно-православных церковников».

Но случайно ли секта, отрицающая официальную церковь, свила себе гнездо в монастыре? Может, разногласия-то у них только с виду…

И сейчас нет-нет да подает кто-то памятку о здравии раба божьего Леонтия, раба божьего Михаила и прочих «апостолов». И в монастыре усердно молятся за отнюдь не деревянных мужчин…

Глава VIII. МАТУШКА ИЗВОЛИТ ГНЕВАТЬСЯ

…В один далеко не прекрасный день матушка Людмила Первая возвратилась восвояси. Возвратилась не только на «Победе», но и с победой — ее утвердили на прежней должности и даже пожаловали золотым крестом «за особые заслуги».

Людмила Первая, почувствовав за своей спиной крепкую заступу, собиралась учинить в монастыре суд и расправу. Партия бунтовщиц, а заодно и претендентка на настоятельское место — бывшая настоятельница Кременецкого монастыря Анимаиса — в страхе поджидали: что-то будет…

И вдруг в монастыре начался переполох: по телефону (здесь установлен телефон, по которому, не надеясь на «божью помощь», вызывают и «Скорую помощь» и пожарников), по телефону сообщили, что вскоре прибудет медицинская комиссия. Срочно протирались окна. В ближние кельи переносились покрывала получше, чтобы потом переносить их дальше, дабы у комиссии создалось хорошее впечатление. Впрочем, этот маневр был предпринят зря. Настоятельница, резонно рассудив, что покрывалами всего не прикроешь, решила действовать иначе…

Вот тут-то я впервые ее и увидела. Она собственной персоной вышла к врачам. Она стояла посредине двора. Большая, грузная. В своем высоченном клобуке с развевающейся фатой и в белой накрахмаленной мантии Людмила Первая и впрямь выглядела венценосной королевой всего этого темного царства.

Сердито посверкивая черными навыкате глазами, матушка не допускающим возражений тоном заявила врачам, что в кельи она никого не допустит, а если уж так необходимо осматривать этих, как уверяют врачи, «больных», то, так и быть, пусть их осматривают, но только здесь, во дворе.

— Но ведь во дворе холодно, — встревожилась главный врач районной поликлиники, в микрорайон которой входил и монастырь. — Ветрено. Больных может продуть.

— Не продует, — категорически решила настоятельница. — Да и потом, какие они больные? Симулянты, самые настоящие симулянты, уверяю вас.

— Они не симулянты, — сердится врач. — По данным поликлиники, у двадцати шести монашек расстроена нервная система, у девятнадцати обнаружены сердечно-сосудистые заболевания. Да одних туберкулезников у вас одиннадцать человек!

— Представляются, — машет рукой настоятельница.

— Но у них же в мокроте палочки Коха…

На лице настоятельницы недоверие, — мол, Кох не бог, откуда ему знать, кто болен туберкулезом, а кто нет…

— Дайте сюда карточки этих, как вы говорите, «больных», моя секретарша приведет их сюда, — командует настоятельница. — И прошу вас поскорее покончить со всем этим. Я очень спешу. У меня, знаете ли, распорядок дня. И почитать надо успеть. Я ведь выписываю всякие газеты и журналы.

— Значит, новинки литературы проникают даже за монастырские стены? — с интересом спрашивает врач.

— Я читаю их, — делая ударение на местоимение, уточняет настоятельница. — А эти, — следует кивок в сторону монастырского общежития, — эти темные, разве они поймут?

И вот их привели. Под грозным оком настоятельницы они сбились испуганной стайкой. И так и стояли с низко опущенными головами, боясь поднять глаза, — настоящие «овцы стада Христова».

Все они в один голос говорили, что ни на что не жалуются, ни в чем нужды не испытывают, хорошо себя чувствуют.

А ведь у одной из них порок сердца, но она, боясь ослушаться, продолжает пилить дрова, у другой — воспаление тройничного нерва, но, чтоб не считаться симулянткой, она продолжает таскать воду.

Впрочем, от врача не укрылись опасные симптомы. Она невозмутимо разъясняет больным, что им надо прийти на прием в поликлинику на такие-то процедуры, принимать такие-то лекарства.

— А лежачие больные у вас есть? — спрашивает она как бы между прочим, но настоятельница понимает, что на этот раз увильнуть не удастся — врач не впервые в монастыре.

— Да Локоть все побаливает. Так ведь старость не радость, — говорит настоятельница.

Локоть живет на так называемом черном ходу, который расположен в самом дальнем конце двора. Здесь расселены самые старые и дряхлые. Здесь пахнет сыростью, здесь зябко даже в теплый день. Представляю, каково тут зимой! И обстановка самая убогая — стол, табуретка, в углу на стене потускневшее распятие с чуть теплящейся лампадкой, под ним деревянная скамья для спанья. Изможденная болями, жалкая, неухоженная, лежит Локоть под своей иконой, с которой неподвижными незрячими глазами смотрит вездесущий, всевидящий и всемилостивейший. Сорок лет назад пришла Локоть в монастырь — молодой и цветущей. Тяжелую, не женскую работу поручили ей — стругать дышла для повозок. И вот она протрудилась сорок лет, не жалея сил, не покладая рук во славу божию.

— За что караешь, господи? — с тоской шепчет больная. — Услышь, господи, молитвы мои… Утоли страдания мои…

— Есть у вас болеутоляющее? — ласково спрашивает врач. Нет, никаких лекарств на столе нет, ничего, кроме кружки с водой и куска хлеба.

— А чего же вы не покушали, сестрица? — с напускной заботливостью суетится матушкина секретарша Евдокия.

— Мне бы кашки манной, — стонет больная, — хлеб-то не проходит.

— Будет и кашка, — поспешно кивает головой секретарша. — Что бы пораньше-то сказать…

Старуха горестно вздыхает, и врач прекрасно понимает, что этой манки умирающая дождется так же, как манны с неба…

Но зато — по неписаной монастырской традиции — не успеет еще остыть ее тело, как в келью, в которую месяцами никто не заходил, ворвутся доверенные настоятельницы. Жадные руки тщательно обыщут тряпье покойницы, перероют перья в подушке, перетрясут солому в матрасе. А вдруг она перехитрила их всех и припрятала сокровища?

Многим памятна история старицы Сергии. Как и Локоть, она долго страдала тяжким недугом. Впрочем, матушка-настоятельница Магдалина не удосужилась даже ни разу справиться о здоровье болящей рабы божьей. Зато едва Сергия отдала богу душу, матушка незамедлительно пожаловала в келью.

— Где старухин золотой крест? — набросилась она на послушницу Нимфадору, которая жила в одной келье с Сергией.

— Не видела я никакого креста, бог свидетель! — Нимфадора даже побледнела со страху.

— Ты его украла! — Настоятельница была вне себя от гнева. — Говори, негодница, куда ты его запрятала?!

Нимфадора бросилась на колени:

— Не гневайтесь, матушка! Не брала я того креста. Видит бог, не брала!

— До тех пор пока не принесешь и не передашь лично мне в руки золотого креста, запрещаю ходить в трапезную! — приказала матушка.

— Но ведь я же умру с голоду! — ужаснулась Нимфадора.

— Принесешь крест, так не умрешь. — И настоятельница так хлопнула дверью, что тоненькое пламя в лампадке покачнулось и погасло.

Нимфадора, конечно, умерла бы с голоду, если бы не старая монахиня Зинаида. Зинаида, вопреки строгому приказу матушки, украдкой совала ей остатки еды, которые ей удавалось пронести из трапезной. Так шли дни. Настоятельница с удивлением узнавала, что Нимфадора все еще жива. И тогда у матушки вспыхнуло подозрение — не иначе как кто-то смеет снабжать наказанную ею послушницу хлебом насущным. Приказала проследить. Зинаиду схватили с поличным — куском черствого хлеба и кружкой кипятку. Рассвирепевшая настоятельница приказала тот же час выкинуть Зинаидины вещи из кельи…

Теперь уже больше никто не осмеливался нарушить запрет. К келье, где лежала Нимфадора, боялись даже близко подходить. Ее избегали как зачумленного места, хотя втайне сестры во Христе и жалели свою наказанную сестру и молили бога, чтобы сжалился он над нею и даровал быструю смерть…

…Нимфадора умирала заживо в своей узкой, так похожей на гроб келье. Она выплакала все слезы. У нее не было больше ни сил, ни желания молиться, ни надежды быть услышанной богом. Она кляла себя за то, что пришла в монастырь. Она была тогда молодая, кровь с молоком. И сейчас она еще далеко не стара, а выглядит, как настоящая старуха. Голод совсем иссушил ее. И тогда она решилась — написала епископу смиренную жалобу. Письмецо дошло до епископа, и ему был немедленно дан ход — жалобу переслали по назначению… то есть настоятельнице.

Ночью в келью, где в полузабытьи лежала ослабевшая Нимфадора, ворвалась настоятельница со своими приближенными.

— Свяжите ее, — потребовала она. — Разве вы не видите — бог лишил ее рассудка.

Собрав последние силы, Нимфадора вырвалась как была, в одной рубашке, и босая бросилась прочь из кельи.

— Держите ее, она же сошла с ума! — услышала она в спину крик настоятельницы. И это было последнее, что она слышала в монастыре. Мимо опешившей привратницы Нимфадора проскочила в калитку…

А вскоре стало известно, что старица Сергия, также немало претерпевшая обид на своем монастырском веку, пожелала еще до своей смерти подарить принадлежащий ей золотой крест другой обители…

Я вспомнила об этой истории в келье больной Локоть.

Впрочем, маловероятно, чтобы этой несчастной было что завещать и дарить — на алтарь обители она принесла все, что имела, даже жизнь…

…Между тем во дворе матушка нетерпеливо поджидала, когда отбудут незваные гости.

— Машина подана, — молодой паренек в выцветшей гимнастерке распахивает дверцу.

Как же стал персональным шофером Людмилы Первой Федор Герце?

Федор нигде в государственных учреждениях не работал, а шабашил где придется в погоне за длинным рублем. Именно на него-то и пал выбор монашек. «Шел бы ты, отрок, к нам работать, — позвали они его. — Работы немного — только матушку возить. А за деньгами мы не постоим и харчами не обидим…»

Матушка уже совсем было собралась садиться в машину.

— Я требую, — строго напоминает врач, — прислать больных на лечение.

— Если наш доктор найдет нужным, — возражает матушка.

«Наш доктор» оказывается легким на помине. Бросив холодный взгляд в сторону своего коллеги, он ледяным голосом осведомляется о здоровье пациентки № 1. Пациентка № 1 — матушка Людмила — благосклонно отвечает, что все слава богу. И доктор отправляется с визитом к Валентине. У тяжело больной Локоть он не побывал ни разу.

Оказывается, монастырский специалист по всем болезням работает в городской поликлинике всего-навсего рентгенологом. А в монастырь его привлек профессорский оклад. И действительно — не прошло и двух лет его работы, как Иванов уже обзавелся автомашиной и двумя мотоциклами…

Ворота раскрываются, и матушкина «Победа» исчезает за ними, провожаемая завистливыми взглядами и вздохами облегчения…

Глава IX. СТЕНЫ НЕ ПОМОГУТ

…Как ни высоки монастырские стены, как ни строги настоятельские приказы «оградиться от мирских помыслов крестом и молитвою», насельниц все чаще тянет выйти в мир.

Но выйти за ограду не так-то просто — разрешение может дать только сама матушка. А идти к матушке закаешься: проберет, отругает — это уж наверняка, а вот отпустит ли — неизвестно. И поэтому предпочитали здешние потихоньку ускользать через стену.

…Но однажды монашки увидели, как здоровенный шофер и две послушницы вскарабкались на стену. Под руководством самой настоятельницы принялись заливать ее цементным раствором. А поверх раствора густо понатыкали битого стекла.

Монашки наблюдали за всем этим с вытянутыми лицами, а матушка торжествовала — теперь не пойдут…

И все же Людмила Первая ошиблась — из монастыря не только пошли, — побежали. И побежали не на час, не на день. Навсегда.

Раньше из монастыря уносили только вперед ногами — на монастырское кладбище. Теперь из монастыря стали уходить на своих ногах. Убежала молоденькая Нина Кирильчук, буквально уползла восьмидесятичетырехлетняя Саломея Гуржий, которая прожила в монастыре в два раза больше, чем Нина прожила на свете. Ушли и Катерина Неглядюк, и Наталья Командирчук, Ирина Черемисова, Надежда Дроботская, Зинаида Кирчук. Пожила в монастыре, да так и не стала послушницей Ольга Ерофеева — вернулась к прерванной учебе…

…Что ж, фактов у меня, пожалуй, достаточно, да и впечатлений хоть отбавляй. Я, как и было задумано, посмотрела монастырскую жизнь без ширм. Впрочем, чтобы картина была полней, стоит, может быть, побывать еще в одном таком заведении?

Отпущенные мне тринадцать дней истекли. Но разве в этом дело? Ведь по правде говоря, так ли уж часто выпадает нам, журналистам, командировка в тринадцатый век?

И я решаю отправиться в знаменитую Почаевскую лавру, в которой живут уже не сестры, а братья во Христе…

Часть вторая С КРЕСТОМ НА ШЕЕ…

Глава I. ЧУДО НОМЕР ОДИН

Далеко вокруг поблескивают золотом маковки шестнадцати церквей, стоящих на горе, как на постаменте. Красива лавра — ничего не скажешь! Недаром строили ее известные архитекторы и расписывали знаменитые художники. Колокола лавры гудят призывным набатом и к заутрене, и к обедне, и ко всенощной. Гудят и в будни и в праздники.

Впрочем, в святцах праздники расписаны почти круглосуточно. Святых — много: поэтому редко кому из них выпадает празднование в одиночку. Так, например, всем четырнадцати тысячам младенцев, избиенных в Вифлееме, выделен всего-навсего один день. Не повезло и двадцати тысячам мучеников, в Никодимии сожженных, — их всех также посчитали оптом…

Сегодняшний день — тоже праздничный: вознесенье господне. Ну что ж, есть повод отправиться в лавру.

Начинаю медленно подниматься в гору. Припоминаю легенду, будто здешний монастырь возник еще в тринадцатом веке. Будто бы в 1242 году несколько монахов, спасаясь из разоренной татаро-монголами Киево-Печерской лавры, бросились искать убежище в дремучих лесах Волыни. Они-то и осели в скалистых пещерах этой самой Почаевской горы…

Впрочем, некоторые церковные историки склонны отнести основание монастыря лишь к шестнадцатому веку. Тогда богатая бездетная вдова помещица Ганна Гойская щедро оделила небольшой церковный приход земельными угодьями, деревеньками, а заодно и крепостными, «чтобы было постоянно славословие божие», как выразилась она в своем завещании.

Что ж, ясновельможная пани Гойская может спать спокойно — славословие продолжается и по сей день…

С любопытством осматриваюсь. Над входной аркой висит миниатюрная модель лавры. Когда-то здесь наверняка зажигали свечу. Теперь вкручена электрическая лампочка. Почему бы, в самом деле, и церкви не попользоваться цивилизацией?

— Первый раз, видно? — окликает меня кто-то сзади.

— Первый, — отвечаю я и оборачиваюсь.

Передо мной женщина лет сорока. Худое лицо без кровинки, глаза глубоко запали.

— Пойдем-ка для начала в собор. — Она приглашает меня с видом опытного гида. — Я ведь здесь все порядки изучила.

Как выяснилось, Анна Андреевна бродит возле лавры уже целых два года. Бросила в Казани и комнату и работу — духовной пищи ради.

— Ну, а как обстоит дело с телесной? — интересуюсь я.

— Бог даст день, бог даст и пищу. «Молитеся и услышаны будете». — В голосе моей новой знакомой прозвучала, видимо вошедшая в привычку, покорность.

Однако похоже, что всевышний не очень-то благосклонно взирает на свою преданную, всем для него пожертвовавшую рабу — уж слишком поношенное, старенькое пальтецо болтается на ее исхудавшей фигуре.

— Да ведь я не одна у бога, — как бы проследив ход моих мыслей, женщина спешит оправдать всеблагого. — Много нас, таких-то. В одном Почаеве наберется… — И она задумывается, прикидывая, сколько же наберется здесь тех, кто ходит под богом, кушает что бог послал, и если повезет, то твердит, что бог отметил, а если не повезет, то смиренно крестится: дескать, бог наказал.

Рядом с нами ползут в гору, тяжело отдуваясь, старухи лет от шестидесяти до ста. Помоложе встречаются редко.

— Да идем же, — сердито тянет за руку мальчишку толстуха в темном платье с разводами.

— Каждый раз так-то, — вздыхает моя провожатая. — Левой рукой неслуха держать приходится, а то как мать креститься начнет, так сынок тикать норовит.

Перед упирающимся хлопчиком вырастают вдруг двое сверстников в красных галстуках:

— Никак, ты в церковь собрался? Знаешь, Клюдкин, там наш завуч срочно с тобой побеседовать хочет. — Они кивают на домик с табличкой «Штаб народной дружины». — А вы, мамаша, идите себе куда хотите.

Мамаша нехотя разжимает руку. Клюдкин, не теряя времени, вприпрыжку бежит к штабу, — видно, рад-радешенек, что пионерский патруль задержал его…

— Хорошо, я своего в Казани оставила, — поджимает губы Анна Андреевна. — А то ведь небось в мое материнское воспитание тоже вмешались бы…

В соборе деловито хозяйничают монахи: служат службу, исповедуют, дают приложиться к иконе, торгуют иконками, пишут памятки…

Возле «стопы божьей матери» толпится кучка народу. Специально приставленный к этому месту блюститель стопы дает жаждущим приложиться и скупо отцеживает в пузырьки аптекарские дозы святой воды. По мере того как наполняются бутылочки, наполняется серебряными монетами и стоящий тут же поднос.

Множеством различных чудес изобилуют анналы монастырской истории. Но стопа — это чудо номер один. Первым насельникам чудеса были необходимы как хлеб насущный — без них в этом далеком уголке они рисковали остаться ни с чем. Прослышали они, что при других церквах уже обзавелись чудесным реквизитом — где насобирали в посудинку слезы Марии Магдалины, где выставили перо из крыла архангела Гавриила, где челюсть осла, на котором Христос въехал в Иерусалим. Долго старались почаевские монахи выдумать такое, чтобы не попасть впросак. Ведь от несогласованности происходили ужасные конфузы — насчитывалось уже десять голов Иоанна Крестителя, у святой Анны оказалось шесть рук, а Андрей Первозванный был о пяти туловищах…

И монахи остановились на стопе. Так родился миф, будто спустилась на их Почаевскую гору сама божья матерь, ступнула на скалу и оставила след правой ступни. И брызнул из-под нее цельбоносный ручеек…

Монахи широко оповестили, что, приложив уста свои к той стопе и испив водицы из того источника, можно избавиться от любой хворобы и многих грехов. Однако вскоре изобретателей чуда постиг удар — источник иссяк. Вот тогда-то и был подведен к стопе скрытый резервуар, по которому как ни в чем не бывало продолжала течь вода уже просто из колодца.

Вот и сейчас монахи-хозяева бойко торгуют «святой» водопроводной водой…

Подхожу к длинному, наподобие прилавка, столу, где стоят штук 20 чернильниц-невыливаек. Верующие старательно вписывают имена на крохотные листочки бумаги. Монах скучным голосом консультирует: «Записывайте только самых близких. Всех прочих бог помянет сам. Он их знает…» Привычным жестом он смахивает исписанные бумажки в мешок, а деньги, аккуратно пересчитав, прячет в ящик стола.

— А вечное поминовение сколько стоит? — допытывается сухонькая старушка.

— Десять рублей, — отзывается продавец в рясе.

— Новыми? — ужасается старушка.

— Конечно, новыми, — говорит монах и отворачивается — его опытному глазу сразу видно, что такая сумма старой не по карману.

— Ну, мне не к спеху, — развязывая платочек с деньгами, вздыхает старушка, — запишу пока во здравие. А уж как стану помирать, накажу племяннице, чтоб козу мою продала…

Андреевна хватает меня за руки:

— А знаешь, Яковлевна, прежде чем к такому-то святому делу приступать, тебе исповедаться надо. Ты из дому-то давно? Почитай месяц уж у исповеди не была, а?

— Месяц — это уж точно, — киваю я.

Надо сказать, что при этом я не слишком кривлю душой. Недавно, будучи с группой журналистов в самом большом в мире соборе, соборе святого Петра в Ватикане, мы заинтересовались, как происходит исповедь. Оказалось, что в соборе святого Петра имеется несколько исповедален, внутри которых сидят ксендзы. Исповедующийся должен стать на колени и сообщить снаружи в узкую прорезь о своих прегрешениях.

Здесь, в Почаевском храме, все происходило несколько иначе.

Пристраиваюсь к жаждущим искупить свои грехи. «Искупить грехи» — выражение как нельзя более точное: за исповедь надо платить. Каждый по очереди взбирается по лесенке, ведущей к открытой беседочке — исповедальне. Здесь восседает тот, кто, как метко выразился французский просветитель Поль Гольбах, получил «полномочие выслушивать все глупости, о которых бог, вопреки своему всевидению, должен быть поставлен в известность».

Священник стар и глуховат. Поэтому о своих грехах приходится кричать на весь храм божий.

— Повтори, сын мой, в чем грешен, — приставив руку к уху, требует поп.

«Сын», солидный, с бугристым фиолетовым носом, откашливается и, оглядываясь по сторонам, сипит:

— Опивством согрешил, батюшка.

Старый священник опять недослышал, но переспрашивать ему надоело.

— Да отпустятся грехи твои, — скороговоркой бормочет он и сует фиолетовому носу свою толстую руку. «Нос» поспешно прикладывается к руке, опускает в стоящий рядом ящик смятую рублевку и, хмыкнув, сбегает по лесенке.

На исповедальную голгофу, кряхтя, вскарабкивается грузная старуха. На вопрос, в чем состоят ее прегрешения, она ответить не может. Тогда священник, досадуя на задержку, начинает подсказывать ей варианты грехов.

— Вспомни-ка хорошенько, — кричит он, — а не согрешила ли ты, раба божия, памятозлобием?

— Сохрани бог! — открещивается старуха. — Какое там памятозлобие, — склероз у меня. Я и хорошего-то не упомню.

— Может, злосоветием? — подсказывает поп.

— Избави, господи. Да и кто меня, старую, нынче слушать станет?

— Может, сребролюбием грешна?

— Очисти, господи, — крестится старуха в испуге и торопливо отдает зажатую в ладони монету.

— Слава тебе, господи! — Священник утирает пот со лба. — А теперь повторяй за мной: «В том, что по забвению не сказано мною, каюся и сожалею».

— В том, что по забвению не сказано… — послушно бормочет старуха. — А дальше-то как, батюшка? Запамятовала… Ты уж прости меня, грешную, склероз замучил…

Наконец очередь доходит до меня. Доверительно, и при этом ничуть не кривя душой, каюсь в маловерии.

Священник укоризненно трясет головой и в знак всепрощения сует для лобызания руку. Поспешно кладу рубль и удаляюсь. А жаль, что здесь не дают никаких квитанций. Впрочем, я непременно впишу этот рубль в командировочный отчет. Так и запишу в графе «Прочие расходы»: за исповедь — рубль, за свечку — двадцать копеек, за просвирку — пять копеек. Любопытно, как отреагирует на такой отчет наша бухгалтерия!

Забегая вперед, скажу: вся бухгалтерия буквально животы надорвала от смеха. Но… не заплатили. Не положены, мол, журналисту такие расходы… Что ж, они правы.

Мы с Андреевной отходим в сторонку. Кающиеся один за другим продолжают взбираться по ступенькам. Новые головы накрываются видавшей виды епитрахилью. И монета за монетой исчезают в емком — метра полтора высотой и с метр шириной — ящике…

Ну что же, для первого дня, пожалуй, впечатлений немало. Но, конечно, важнее всего проникнуть за монастырскую ограду. Для этого придется подождать удобного случая…

Глава II. ЗА ДВЕРЬЮ КЕЛЬИ…

Случай представился совершенно неожиданно. Моя новая знакомая пожаловалась на тяжесть в груди.

— Пойдите в поликлинику, полечитесь, — советую я.

— Да нет у меня веры в докторов, — отмахивается Анна Андреевна. — Вот Иосифу-костоправу я бы поверила. К нему бы пойти, да…

Андреевна мнется.

— Разве к нему так трудно попасть?

— Попасть-то можно, только…

Ах, вот в чем загвоздка! Монастырский «профессор», в отличие от настоящих врачей, требует вознаграждения.

— Я уплачу за нас обеих, — говорю, — мне и самой лестно попасть к такой знаменитости.

— Ну что ж, — охотно соглашается Андреевна. — Пойдем. Надо только узнать, когда у него приемные часы…

Прием у «профессора» начинался сразу после окончания церковной службы.

«Мы к доктору, брату Иосифу» — эта фраза, видимо, служит паролем для беспрепятственного входа в монастырь. Лязгая замком, привратник нехотя отворяет калитку: «Носятся з тем Иосифом, як дурень з писаною торбою в будень».

Мы идем длинным коридором общежития братии, куда выходят совершенно одинаковые двери. Наши шаги гулко отдаются под высокими мрачными сводами. Кругом ни души.

— Как же мы найдем костоправа? — беспокоюсь я.

— Крест покажет, — уверенно говорит моя спутница.

— Крест? Какой крест?

— А вот какой, — богомолка указывает на стену.

И правда, на белой стене явственно виден выкопченный свечкой крест. Чуть поодаль — другой, еще дальше — третий, четвертый, пятый…

По этим ориентирам мы добираемся до заветной кельи — монастырского медпункта, на котором, в отличие от всех прочих медпунктов, красный крест заменен черным.

На стенах вместо плакатов вроде «Грипп заразен!» или «Берегите пищу от мух!» — картины сугубо библейского содержания. Снисходительно взирают апостолы на тазы с грязной водой и объедки, разбросанные вперемежку с вещами домашнего обихода.

Под иконами с горящими лампадками «доктор» вместо стетоскопа орудует кропилом: макает его в ведерко со святой водой и обрызгивает всех жаждущих исцеления. Диагноз ставится с ходу.

— Натощак ли пришли? — строго вопрошает нас высокий полный старец в черной замусоленной рясе, по всей вероятности сам врачеватель.

— Сегодня одна лишь водица на лице была, — едва слышно лепечет Андреевна, которая только что вместе со мной уписывала за обе щеки бутерброды с колбасой.

Следует благосклонный кивок, и, к нашему с Андреевной удовольствию, внимание лекаря переключается на других страждущих. И вот мы стоим в числе прочих «болезных рабов божьих» и «лечимся» — смотрим вверх, на крест, потом бьем земной поклон, потом — снова вверх, потом — снова вниз…

Тишина. Слышно только, как стучат лбы о каменные плиты пола. Полная доза, прописанная знатоком по изгнанию бесов, — тысяча поклонов. Старушке в рябеньком платьице еще далеко до нормы, но она уже еле дышит. Обильный пот катится по ее впалым щекам.

— Силен бес, и горами качает, и людьми что вениками трясет, — подстегивает монах свою изнемогающую пациентку. — Уходи, злой бес, уходи! — он делает угрожающий жест в сторону кого-то невидимого.

Старушка из последних сил начинает биться головой об пол…

— Плохи твои дела, раба божья, — печалится исцелитель, останавливаясь возле женщины, которая молится не разгибаясь. — Бес недоволен, что его изгоняют, не хочет уходить. Живуч диавол — осьмую тысячу доживает. Что, что? — и он приставляет руку к уху, как бы прислушиваясь к голосу кого-то, незримо присутствующего в келье. — Бес говорит, что поселен в тебе на десять лет.

— Смилуйся, батюшка! — молит женщина. — Десять-то лет давно прошли, поясницу-то еще с войны согнуло.

— А ты молись, грешница, молись, — строго выговаривает ей Иосиф. — Может, тебе каждый лишний год на том свете зачтется.

Женщина тяжело вздыхает, — видно, бедняга не прочь избавиться от радикулита еще на этом свете.

Украдкой смотрю на свою спутницу, «Господи, помилуй мя!» — шепчет она пересохшими губами, а пальцы между тем передвигаются по четкам — каждая бусинка означает поклон, бусинка побольше — земной поклон. «Господи, помилуй мя!» — она снова стукается лбом об пол. Я не очень усердствую — такая физзарядка без тренировки тяжела.

— Насилу нашли, насилу разыскали тебя, спаситель наш, — искательно улыбаясь, в дверь проталкивается женщина с мальчиком лет десяти.

— Бог дает путь, а дьявол — крюк, — машет на них кропилом монах.

Женщина, не осмеливаясь вытереть текущую по лицу святую воду, подталкивает вперед мальчика:

— От головы, говорят, лечение твое хорошо помогает, а сынок-то мой головой мается…

— Головой, говоришь? — Монах задумывается. — Ну что же, бог даст, и с чертом потягаемся.

Взгляд его обшаривает келью. Он берет в руки большую, видавшую виды библию в кожаном переплете.

— А ну-ка, подойди сюда, сын мой, — ласково подзывает он мальчика.

Мальчик испуганно моргает. Он жмется к матери, стараясь держаться подальше от страшного черного человека.

— Ближе подойди, еще ближе, — теряя терпение, требует монах, который привык иметь дело с повинующимися беспрекословно.

Мать подталкивает сына кулаком между худеньких лопаток. Ребенок оказывается возле монаха.

— Да ты не бойся, сын мой, — мягко усовещает Иосиф мальчика и неожиданно с силой ударяет его фолиантом по голове. — Изыди, сатана! Изыди, сатана! Изыди, сатана! — зычным голосом провозглашает костоправ и обрушивает на мальчика удар за ударом.

Мальчик ошеломлен и оглушен. Из глаз его катятся крупные слезы — в увесистом томе, пожалуй, не меньше трех килограммов.

— Изгнали проклятого, — торжественно изрекает Иосиф. — Отовсюду изгоним дьявола.

— Господи, помилуй мя! Господи, помилуй мя! — в изнеможении отсчитывает бусинки Андреевна. Счет перешел уже на восьмую связку, а ведь в каждой — сто поклонов!

— Положившие тысячу поклонов могут встать и подойти под благословение, — командует монах. — А ты поторапливайся, бабка, а то и до самого светопреставления не закончишь.

— Та я ж, родимый, не зная счету, бью. Кто его знае, може, я уже другу тыщу почала.

— Бог всему счет ведет, бога не обманешь, — заявляет чернорясник.

Старик, стоящий рядом с бабкой, вероятно, знает счет только в пределах десятка. Четок у него нет. Чтобы не сбиться, он после каждых десяти поклонов вынимает из спичечного коробка спичку. Когда набирается десяток спичек, он сгребает их в кучку. Старик все время шевелит губами: не поймешь, молится или считает…

Встав с колен, все подходят под благословение. Выглядят они совершенно измученными.

— Горько проглотишь, да сладко выплюнешь, — приговаривает монах, тыча для поцелуя руку и сгребая скомканные бумажки.

Неграмотная старушка долго перебирает вынутые из носового платка монеты, прикидывая, сколько дать «за труды».

— Богово дорого, бесово дешево, — с укоризной выговаривает ей костоправ.

Старушка поспешно отдает весь свой наличный капитал и, вытерев пот опустевшим платочком, семенит к выходу…

— Мне вроде сразу полегчало, — с умиленным лицом призналась Андреевна, когда мы снова очутились в коридоре.

Черта с два тебе полегчало, думаю я, видя, как она то и дело хватается за стенку, чтобы не упасть. Впрочем, разве одной Андреевне вера мутит разум? Ведь и те, что идут в здешний собор за «целебной водой» из «стопы божьей матери», тоже уверяют, что им «помогает». А вода та — самая обыкновенная да течет к тому же по ржавому желобу. И след богоматери после прикладывания кишмя кишит бактериями.

Впрочем, сами обитатели монастыря пользуются отличной водой из артезианского колодца, который я видела во внутреннем дворе. И ведь все, начиная с настоятеля и кончая последним послушником, пользуются поликлиникой, а не услугами Иосифа-костоправа. И отнюдь не слепая вера в спасителя привела самого архимандрита Кронида в городскую больницу на операцию слепой кишки…

После визита к костоправу монастырская калитка снова закрыта для меня. Как же побывать в кельях, узнать о житье-бытье монахов?

И на этот раз, сама того не ведая, выручила Андреевна.

— Хорошо бы тебе с моим духовным отцом познакомиться, — робко сказала она однажды. — Отец тебе многое растолковал бы, а в досужий часок по обители поводил, с братией познакомил.

Немного поколебавшись — для виду, конечно, — соглашаюсь.

Так во второй раз открылась для меня монастырская калитка…

Глава III. РОБОТ В РЯСЕ

Игумен Владислав, грузный, с всклокоченной рыжей бородой и взлохмаченной шевелюрой, оказался словоохотливым собеседником. Его лексикон состоит в основном из евангельских побасенок вперемежку с острыми словечками. Андреевна представляет меня как родственницу: обе, мол, несчастные сироты.

— А вы погостите подольше, — уговаривает меня духовный отец. Судя по его взглядам, он не прочь удочерить еще одну женщину. — От всего откажетесь, уверяю вас, лишь бы здешним воздухом дышать.

Недаром, видно, говорят «заточиться в монастырь», думаю я, глядя на вековые стены, от которых так и пахнет тлетворной сыростью, на узкие оконца, почти не пропускающие света. Каким же мрачным должно быть ощущение у того, кто решился принять обет монашества!

— А что должен делать вновь пришедший? — любопытствую я.

— Лить слезы.

Я гляжу краешком глаза: уж не подшучивает ли надо мной монах? Конечно, ощущение новичка не из приятных. Но уж коли он пришел по доброй воле, то чего, спрашивается, реветь? Впрочем, наш духовный экскурсовод серьезен.

— Молиться в слезном умилении и в вечном блаженстве воздыхать есть первейшая обязанность монаха, — совершенно серьезно разъясняет он. — Ибо в священном писании сказано: «Горе вам, смеющиеся», но «блаженны плачущие, ибо они утешатся».

Неужели слово «блаженны» происходит от слова «блаженство»? Хорошо блаженство: день-деньской лить слезы!

— Но все-таки по какому поводу весь монастырь реве и стогне як Днипр широкий? — настаиваю я.

— Весь монастырь? А разве ты не знаешь, дочь моя, что было время, когда плакал весь мир?

Я собираюсь ответить, что, мол, тогда было совсем другое дело — война, но отец Владислав внушает мне:

— Весь мир плакал после согрешения Адама. С тех пор и положено плакать неутешным плачем о грехах своих.

Духовный отец, решив, видимо, основательно взяться за мою пребывающую во мраке религиозного невежества душу, рекомендует проштудировать предостойное произведение под названием: «Плач инока о брате его, впавшем в искушение греховное, сочинено другом для друга и для брата братом к взаимной пользе сочинителя и читателя».

— Прочти, дочь моя, не премини.

(Позднее, уже в Москве, я «не преминула» ознакомиться с этим циркуляром по плачу. Рукопись была так сыра от слез, проливаемых автором, что постичь ее смысл оказалось абсолютно невозможным.)

— Тяжко, наверное, денно и нощно исходить слезами? — соболезную я.

— Бог обращает и плач в радость. Как глаголет истина: сей слезами, радостию пожнешь.

Мы идем тем самым коридором, по которому шли к костоправу. Я больше не поддерживаю разговора — прислушиваюсь в ожидании. Если верить духовному отцу, то из одной двери сейчас донесется тихое всхлипывание, за другой кто-то по-бабьи завоет, за третьей раздадутся глухие рыдания, за четвертой заголосят хорошо сплакавшиеся плакуши. Однако за дверьми тишина.

— Что-то не слышно, чтоб тут исходили плачем?

— Молятся, повечерие сейчас идет, — скороговоркой отвечает Андреевна, сильно робеющая в присутствии своего рыжебородого «родителя». Очевидно, на лице у меня написано, что я не имею ни малейшего понятия о повечерии, потому что Андреевна все той же скороговоркой объясняет, что в повечерие кладется триста поклонов и читается шестьсот молитв Иисусовых. Седьмая сотня читается богородице.

Ничего себе повечерие! От одного этого дойдешь до одури и отупения. А ведь помимо повечерия есть еще и утреня, и литургия!

— И все-таки, зная, что предстоит им в монастыре, находятся охотники из молодежи, — говорит отец Владислав. — Да вот убедитесь сами. — И, быстро пройдя в конец коридора, монах стучится в одну из келий. Слышен поворот ключа. Нас приглашают войти.

Да, хозяин кельи еще очень молод. Но какое у него желтое лицо, какие впалые щеки!

Разговор наш теплится еле-еле, как лампадка, в которой не хватает масла. Мне очень хочется заставить Василида разговориться. Но как подлить масла в огонь, если он ни одну из своих мыслей не выражает нормальным человеческим языком: он прямо-таки напичкан цитатами из священного писания.

Беседа наша никак не клеится. Мы еще только собираемся уходить, а отрок, видимо желая продемонстрировать, что торопится наверстать упущенное, уже бросается ниц перед киотом…

— У нас и другие отроки есть, не токмо Василия, — с удовольствием лица, причастного ко всему только что слышанному, басит духовный отец.

На этот раз он не стучит, а нажимает кнопку звонка. Как-никак сие не просто келья, а настоятельские покои.

В дверь высовывается перепуганная особа с пышной косой.

— Настоятеля нет, — пищит она, зардевшись как маков цвет. — Но вы заходите. Служба скоро кончится.

Мы входим, а застигнутая врасплох девица с пыльной тряпкой в руках исчезает за дверью кухни.

Вот те раз! А я-то, по простоте душевной, думала, что в мужском монастыре одни мужчины!

— А разве разрешается, чтоб в мужском монастыре, да еще в настоятельских покоях, жила особа женского пола? — озадаченно спрашиваю я у своего духовного наставника.

— А где ты узрела особу женского пола, дочь моя? — вопросом на вопрос отвечает отец Владислав и при этом хитро усмехается в свою рыжую бороду.

— Да вот та с косой, — киваю я в сторону захлопнутой двери.

— А это вовсе не женщина, а отрок Всеволод.

И тут выясняется, что особа с косой в недавнем прошлом звалась Василием Григорьевичем Бушмелевым, была подстрижена под бокс, а теперь зовется Всеволодом, согласно монастырскому уставу отрастила косу и служит на побегушках, то есть келейником у настоятеля.

— Если желаешь, можно с ним самим побеседовать, — предлагает отец Владислав.

Конечно, я желаю. Пока отец Владислав идет на кухню, я осматриваюсь по сторонам. В настоятельских апартаментах «все честь по чести» — шесть комнат, обитая бархатом мебель. Телевизор. Магнитофон. Радиоприемник и прочие вещи — словом, весь необходимый набор для исполненной лишениями монашеской жизни.

Всеволод долго хлопает белесыми ресницами, прежде чем что-нибудь сообразить. Речь его тоже обильно уснащена стереотипными фразами, каждое второе слово — бог. Выясняется, что родился он на «свет божий» в 1931 году. «Бог сподобил» окончить школу. Жили они «не дай бог никому» как трудно — матери пришлось растить детей одной, без мужа. И по мере того как он рассказывает, я представляю себе, как все это происходило. Всеволод был единственным сыном, и мать возлагала на него все свои надежды. Мечтала — станет сын комбайнером. А Бушмелев стал сначала подавальщиком в трапезной, а теперь, божьей милостью, состоит при персоне самого настоятеля.

На пороге неожиданно появляется «сам». С каким проворством бросился раб божий лобызать его руку!..

Итак, я видела двух молодых монахов. Годы, проведенные в монастыре, наложили на них свой отпечаток. Их не только подстригли под одну гребенку, хотя у одного и болтается косица. Беспрекословное повиновение, «послух», как принято выражаться на церковном диалекте, скрупулезное следование уставу превратили их в религиозных роботов.

Такой робот отвешивает заданное количество поклонов, отстаивает на коленях определенные часы, твердит молитвы, добросовестно и механически плача при этом. Такому роботу предписали верить в бога, любить бога, надеяться на бога, бояться бога как существа всемогущего, благодарить бога как творца, призывать бога как всеблагого и всесовершеннейшего. И Василид верит, преклоняется, боится и повинуется. И Всеволод тоже верит, тоже преклоняется, тоже боится и тоже повинуется — словом, действует по заданной схеме, которая, по замыслу изобретателей, в конце концов должна привести к схиме — монашескому чину, когда даже употребление пищи, кроме воды и хлеба, считается смертным грехом.

И понятно, конечно, почему в монастыре курят фимиам таким василидам: трудно в наше время уговорить человека превратиться в покорного робота…

Глава IV. ПИСЬМО, НАПИСАННОЕ КРАСНЫМИ ЧЕРНИЛАМИ

Мои командировочные деньги почти совсем на исходе. И теперь, как это ни парадоксально, атеиста подкармливает богомолка.

— А на какие же деньги ты и другие бродячие монашки живут? — будто невзначай интересуюсь я.

— Да все больше командировками пробавляюсь.

— Командировками? — мне показалось, что я ослышалась.

— Ну да, — словоохотливо разъясняет Андреевна. — Время от времени мой-то духовный отец шлет меня в командировку куда-нибудь подальше — на Урал или, скажем, в Сибирь. Хожу я там от села к селу, от избы к избе. И говорю всякие жалостные слова, — мол, церковь наша обеднела и тому подобное. Шлите, мол, граждане хорошие, нам сальце, маслице, денежки, а мы тоже в долгу не останемся — отмолим. Ну, не успеешь вернуться, глядь-поглядь — уже тебе посылочки идут. Я одна за четыре месяца только сто шестьдесят восемь штук на свое имя получила. А ведь сколько нас, таких-то!

— И куда же они девались, те посылки? — спрашиваю.

— Как это куда? — встрепенулась Андреевна. — Духовному отцу снесены. Все до единой. Даже не раскрывала. Ты не подумай, Яковлевна, я на чужое не падка. Не возьму на себя греха присвоить то, что богу предназначено.

Нет, мне и в голову не приходило, что Андреевна может польститься на приношения прихожан. По всему видно — человек она честный. Такая предпочтет с хлеба на воду перебиваться. Просто мне хочется знать, куда девается посылочное добро.

— Сказать по правде, — поколебавшись, говорит Андреевна, — смутно у меня на душе стало, Яковлевна, еще после того, как я первую-то посылку отцу Владиславу отнесла. Распечатал он ее. И давай выкладывать все на стол. «Это, говорит, что, сальце? По запаху чую, что доброе. Только на всю-то братию его разве разделишь? Тут от силы кила три. Три-то кила я, во славу господню, и сам съем. Деньги после в кассу внесем». А памятки, — глаза у Андреевны делаются испуганными, — представляешь, памятки, как есть все до единой, взял да и смахнул прямо на пол. Я к нему так и кинулась: «Отец Владислав, кричу, что же ты делаешь? Их же помянуть надо». А он как рассердится да как рявкнет: бог их сам всех знает, бог их сам всех и помянет…

Андреевна переводит дыхание.

— Знаешь, Яковлевна, — в раздумье говорит она, — я за эти годы в лавре многого навидалась. Тут, милая моя, благолепием и не пахнет. Ведь редкий день, когда какого-нибудь монаха из вытрезвителя не тащат. Святые отцы себе домов понакупили. Коханками обзавелись… Стыд и срам один…

Я так и жду, что сейчас Андреевна сообщит мне о своем желании поскорее вернуться домой. Но Андреевна вдруг поднимает на меня глаза. Обычно такие кроткие, они сейчас светятся упрямым блеском.

— Но ведь бог-то существует, Яковлевна, а здесь-то он все поближе, чем дома. А ради бога все стерпеть можно, — твердит она…

— …Вот что, Яковлевна, — доверительно говорит мне однажды Андреевна, снижая голос до шепота. — Получила я письмо, от кого — и в ум не возьму. А прочитать затрудняюсь — глаза разболелись, от слез, наверно. Уж не посчитай за труд… — Она вынимает из-за пазухи смятый конверт.

— «Во имя отца и сына и святого духа, аминь», — скороговоркой читаю я, морщась при мысли, что придется читать какую-то абракадабру.

— А ты читай медленно, — недовольно перебивает меня Андреевна.

— «Церковь наша в Почаеве в беде. Верующие женщины, помогите, — медленно читаю я. — Послание сие держите в тайне от ненадежных мужчин местных… Соберите деньги, две тыщи новыми, а то и больше, не скупитесь, верующие. У вас в Почаеве можно собрать две тыщи. Есть такие, что имеют и больше. Не скупитесь…»

— Да от кого же это письмо? — я с нетерпением заглядываю в конец странички.

— А ты читай по порядку, — строго требует адресат.

— «Девятнадцатого сего месяца, — продолжаю я, — в двенадцать часов ночи деньги — две тыщи новыми, а то и больше — должны быть упакованы и повешены в монастырской ограде, там, где вы узрите крест, но так, чтобы не видели посторонние».

Я перевожу дыхание: так-так, значит, дело касается монастыря. Интересно, что же дальше. «Крест, который вы узрите на калитке, — святой, в нем частица древа из креста, на котором был распят Христос. Снимите крест, а на его место повесьте две тыщи новыми, а то и больше, и свершится большое чудо. Предвестником ему ранняя весна, ранний гром, ранняя пасха святая. Ежели денег в указанный день и в указанном месте не будет, то мы их будем ждать там же двадцатого. Ежели денег не будет и двадцатого, тяжкое вам будет горе. Во имя отца и сына и святого духа, аминь».

— А ну-ка, дай сюда! — Андреевна выхватывает из моих рук исписанный красными чернилами листок. — Видишь? В начале и в конце крест. Кресту не верить нельзя. Письмо, значит, взаправдашнее, а я, грешница, засомневалась было. — И в придачу к двум крестам она осеняет себя третьим.

Сперва Андреевну охватывает гордость — не забыли смиренную рабу божью, за помощью обратились. Но потом ее берет зло: сама раздета-разута, а много ли ей церковь помогала? Сунут просвирку, а от нее сыт не будешь и платья с той просвирки тоже не сошьешь. Зато только заведись у нее копейка, тотчас разнюхают и кружку поднесут: опускай, мол, на храм божий. Знает она, куда копеечки-то эти идут: казначей, отец Самуил, домик себе соорудил, эконом, отец Виссарион, на особнячок «сэкономил». А откуда взялось несколько домов у бывшего архимандрита Севастьяна?

Андреевна спохватывается: не сболтнула ли лишнее?

— Это ведь люди балакают, а может, еще и неправда, — добавляет она и снова прячет конверт за пазуху. — А про письмо, смотри, Яковлевна, никому ни слова, ни полслова. Не клянись, я клятвам не верю. Сделай, как учил Христос: «Я говорю вам, — не клянись вовсе… но да будет слово ваше: „да, да“, „нет, нет“, а что сверх того, то от лукавого…»

Я истолковываю эти слова по-своему и не говорю ни да, ни нет.

Андреевна, раздумывая, что ей делать, принимается усиленно поглощать колбасу с хлебом.

Не менее усердно двигая челюстями, я думаю о том же. И прихожу к выводу, что самое правильное — пристально следить за Андреевной.

В остальные два дня поведение богомолки было обычным. Что-то непохоже, чтоб она занималась сбором денег. Андреевна никуда не отлучается. Мы по-прежнему целыми днями отстаиваем службу в церкви и отсиживаем в чайной часы, которые удается урвать у господа бога.

Наконец наступил день, указанный в письме.

Показалось мне или на самом деле так и было, только Андреевна молилась с особенным усердием и прямо-таки взасос целовалась подряд со всеми настенными угодниками. Это настораживало. Похоже, богомольная душа все же что-то затевает. Но что? Уж не вздумала ли она, как и я, тащиться к калитке с крестом?

Идея пойти к калитке прочно засела в моей голове, хотя убей меня бог, если я знаю, что буду делать, когда появятся те, кто принесет деньги, и те, кто придет за ними.

Все складывается как нельзя лучше — к вечеру начинается сильный дождь. Андреевна, живущая где-то на отшибе, не заставляет долго себя упрашивать и остается ночевать у меня.

Она засыпает раньше, чем успевает растолковать мне третью заповедь блаженства, но по ее блаженно улыбающемуся во сне лицу я понимаю, что она предпочитает теории практику.

…Одиннадцать часов вечера. Пора. Выхожу на улицу. Ночь выдалась темная. Сквозь тучи с трудом пробиваются немноговаттные звезды. Стараясь держаться в тени деревьев, добираюсь до лавры. Быстро поднимаюсь в гору, уверенно огибаю собор и проскальзываю к калитке. Свой наблюдательный пункт устраиваю в кустах напротив — отсюда все будет видно, как из ложи.

Ночь полна неясных шорохов. Так и чудится, что кто-то крадется, что-то шепчет, чем-то шебуршит. Время тянется нестерпимо медленно. И вдруг на монастырской колокольне начинают глухо бить часы. Не успевает замереть последний, двенадцатый удар, как за калиткой возникают два черных силуэта. В своих длиннополых одеждах, с капюшонами, почти закрывающими лица, монахи выглядят марионетками из теневого театра. Вот дернулась, как на пружинке, черная рука в черном рукаве, и на калитке тускло блеснул крест.

— Сейчас должны подойти, — басом говорит один силуэт.

«Ба! Да похоже, что это мой духовный отец Владислав!»

— Не очень-то торопится стадо Христово внести свою лепту, — дискантом отвечает другой силуэт, и я узнаю голос Василида.

— Не ропщи, брат, — добродушно одергивает второго первый. — Нам ли быть в обиде? В прошлом-то месяце…

— Зато в этом как бы с носом не остаться, — злится дискант.

— Тссс… — предостерегает бас. — Кто-то идет…

Оба замолкают, всматриваясь в ночную мглу, не ведая о том, что за ними самими наблюдают два посторонних глаза.

Часы бьют один раз. Половина первого или час? От стояния на месте ноги задеревенели, сама я основательно продрогла. А может, мне зябко не только от холода?

— Ты сколько всего-то писем посылал? — нарушает молчание толстый.

— Сколько велено было, столько и посылал, — говорит тонкий. — Прямо по списку, всем тридцати.

— Неужто из тридцати никто не придет? Быть того не может.

Но никто из тридцати так и не пришел. Напрасно два иззябших монаха и один не менее прозябший журналист переминались с ноги на ногу до вторых петухов.

Никто, не считая меня и двух черных марионеток, не появился у калитки и на следующий день. Тонкий вконец разозлился:

— Поистине говорит господь: «Проклят человек, который надеется на человека».

— А чего же ты дальше не продолжаешь? — строго замечает толстый. — «И которого сердце удаляется от господа».

И монахи удаляются.

Проходит несколько дней, но ни Андреевна, ни я ни разу не упоминаем о пресловутом послании.

— А помнишь письмо, что я получила? — вдруг, подобрев после четвертой чашки чая, спрашивает меня как-то Андреевна и хитро улыбается.

Сердце у меня так и екнуло: ну, думаю, Шерлок Холмс в юбке, обошли тебя «божьи люди», перехитрили.

— Да ты что, запамятовала, что ли? — допытывается Андреевна. — С крестами, красными чернилами писанное…

— Было, помнится, какое-то письмо, — мямлю я как можно безразличнее.

— Так вот какая история произошла… — Андреевна не спеша отхлебывает с блюдечка чай. — Подходит ко мне в церкви Михайловна, тетка одна тут есть богомольная, и говорит: «Так, мол, и так, получила письмо, красными чернилами писанное. А что делать — не придумаю». Я ей и скажи, что сама тоже такое письмо получила и тоже, мол, крепко призадумалась. Побежала Михайловна к Петровне, Петровна к Григорьевне — оказывается, все по письму получили. И осерчали бабы: каждая думала, что ей одной такое тайное дело поручено. Кто свое письмо тут же порвал, кто сжег. А мое-то письмецо вот, никуда не делось. — Андреевна вытаскивает из-за пазухи смятый конверт. — Только теперь оно вроде без надобности…

Признаюсь, я подобрала конверт. Письмо, это вещественное доказательство, и сейчас у меня.

Возможно, на этом можно было бы и закончить историю с письмом, написанным красными чернилами. Но мне кажется небезынтересным рассказать здесь его предысторию.

В настоятельских покоях мне бросилась в глаза лежащая на письменном столе объемистая приходо-расходная книга.

— Сюда записывают все доходы лавры? — как бы между прочим поинтересовалась я.

— И расходы, дочь моя, и расходы. — Отец Владислав полистал книгу, отыскивая нужную страницу. — Убедись, дочь моя.

Я далеко не уверена, что в этом гроссбухе фиксируются все приходы и расходы, но даже занесенные сюда цифры были красноречивы.

За один только месяц пожертвования верующих составили три тысячи четыреста рублей. За продажу свечей, иконок и крестиков выручено 450 рублей. За продажу просвирок — еще 52 рубля. Пожертвования за богослужение — еще 442 рубля. Значит, в монастырь каждый месяц текут огромные суммы. Но текут они не сами по себе, а направляемые опытной рукой…

— На одну переписку с верующими немалые деньги расходуем. — Толстый палец отца Владислава тычет в особую графу: «На канцелярские расходы».

Да, недаром каждый месяц почти двести рублей расходуется здесь на марки и конверты для писем, отпечатанных под копирку, и для писем, написанных от руки красными чернилами.

Особо важные письма пишутся на фирменном бланке. Сбоку крест и штамп: «Духовный собор Почаево-Успенской лавры, г. Почаев, Тернопольской области». Штамп служит одновременно и адресом, дабы верующие знали, куда следует направлять свои пожертвования. Текст посланий стандартный: «Благословенны святые горы Почаевские, и ее святыни буди всегда с вами! Дорогие о Господе Благодетели наши Р. Б.» (Р. Б. — значит «рабы Божьи»). Далее следует вписанное от руки имя и отчество Р. Б. И опять под копирку: «Сердечно благодарим вас за присланную жертву и молим Господа согласно вашего желания». Потом в зависимости от запросов верующего следует приписка такого рода: «Особой таксы на поминания нет. Обычно по почте присылают на вечное — 10 рублей за душу. Получим деньги — вышлем документ». Подпись — наместник лавры, собственноручный автограф.

Как правило, в монастырь присылают деньги из дальних мест. В самом Почаеве и его окрестностях обитель снискала себе дурную репутацию — «святое житие» монашеской братии на глазах у всех…

Глава V. ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ И ЯВНЫЕ УЛИКИ

Я верчу в руках самодельную книжицу, синий коленкоровый переплет которой украшен аляповатым крестом. На обложке каллиграфическим почерком старательно выведено тушью: «Иноческое исповедание грехов». Далее на многих страницах следует перечисление всего того, что «преступил и непотребное себе сотворил честной инок».

А ведь верующие-то посылают в монастырь свои деньги, чтобы безгрешные люди замолили их грехи перед богом!

— Ну какие там грехи могут быть у монаха? — рассуждает себе какая-нибудь старушка. — Небось постится он, сердешный, день-деньской, Христа славословя.

Листаю страничку за страничкой, и передо мной встает облик «постриженника во ангельский образ». Такой постриженник, оказывается, норовит и многоспанием побаловаться, крадучись, чтоб никто не видел, не прочь и тайноядением заняться, имеет страстишку к вещелюбию и сребролюбию и с превеликим удовольствием предается «воспоминаниям со услаждением прежних грехопадений своих». Словом, как говорится в последних строчках «Исповедания», монах может оказаться грешен настолько, что «нет возможности перечислить все грехи по множеству их…».

Эта книжица, между прочим, выпала из кармана пьяного монаха. Владелец ее был подобран прямо на улице и доставлен в милицию.

— Ие-ромонах Иг-натий, — заплетающимся языком исповедался он дежурному.

— Как же, как же, я сразу вижу — старый знакомый. Садитесь, пожалуйста, Алексей Иванович Голованов.

Но старый знакомый уже растянулся на полу…

Наутро, протрезвев, монах впал в амбицию:

— За что меня в милицию? Я ведь не хулиганил.

— А если бы хулиганили, как ваши братья во Христе Стратоник и Георгий, получили бы пятнадцать суток, — улыбнулся дежурный. — А вы штрафом отделаетесь.

— А в чем же я проштрафился? — удивился Игнатий. — Да, выпил, разговелся. Но на второй день поста. На второй день можно. И чего милиции беспокоиться, когда даже по монашеским законам это не возбраняется? Не зря о вине говорится: «Его же и монаси приемлют»…

Из старинного «Почаевского листка» я почерпнула прелюбопытные сведения о монастырских нравах. Чем пересказывать, лучше привести несколько выдержек — ведь это как-никак свидетельства официальные.

«В особенности преследуемо было в среде монахов почаевских пьянство, за каковое виновных подвергали довольно солидному наказанию. Провинившийся, был ли он иеромонах или простой послушник, наказывался дисциплиною (ременная треххвостка. — А. Г.), и притом публично перед всею братией, в трапезной во время обеда. Если виновный попадался в первый раз, то, снявши с него габит (подрясник. — А. Т.), становили его посередине трапезной и велели читать медленно первый псалом: „Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых“. В это время учиненный брат (назначенный монах) стегал его дисциплиною по плечам до самого окончания псалма.

Если пьянствовавший попадался во второй раз, то его таким же порядком наказывали вдвое больше, заставляя принимать удары дисциплины в продолжение чтения первого и второго псалмов. За третьим разом наказывали втрое, заставляя прочитывать псалмы первый, второй и третий и т. д. При этом наказуемому не давали есть за первым разом один день, за вторым — два, за третьим — три и т. д., покуда страсть к пьянству не угаснет…»

Несмотря на столь крутые меры, страсть к пьянству не угасала. В 1758 году графиня Анастасия Тарновская вынуждена была послать двести гайдуков «для усмирения расходившихся отцов, которым усмирители тут же говорили: вы не так живете, как жили здешние прежние иноки, вы жрете мясо и предаетесь пьянству и предаетесь другим порокам…»

О том, в каких дозах «монахи приемлют» спиртное, говорит некая опись, сделанная еще сто лет назад. Из нее мы узнаем, что еще тогда в почаевских погребах хранилось 74 огромных бочки меду, 20 бочек вина, 415 бочонков старого виноградного вина, 10 бочек горилки, множество разных наливок, ликеров и т. д. и т. п.

Конечно, все это давно выпито. Но монастырские погреба не пустуют и теперь. Тайны монастырского бытия и пития рано или поздно всплывают наружу. Ведь даже согласно библии все тайное становится явным…

Стала явной и тайная вечеря.

В древние времена на тайную вечерю собирались одни апостолы — двенадцать человек мужского пола. На тайную вечерю в мужской почаевский монастырь прибыл целый автобус с насельницами корецкой женской обители. Смиренные черницы пробыли в гостях у своих братьев во Христе всю новогоднюю ночь. О том, что эта вечеря, в отличие от древних традиций, началась не с появления первой звезды на небе, а с пятизвездочных коньяков, многие жители города могли догадаться по громкому разноголосому пению. Не знаю, что имел в виду Иоанн Богослов, когда в своем «Откровении» сулил, что девственникам на том свете будет предоставлена особая награда — воспевать перед престолом песнь, какой никто не может научиться. Маловероятно, чтоб имелась в виду песня «Шумел камыш, деревья гнулись», а между тем камыш всю ночь основательно шумел за стенами монастыря. Так шумел, что наутро еще не протрезвившихся сестер братья штабелями укладывали в автобус на глазах у удивленной публики.

Но такие ли еще вещи происходят за монастырскими стенами!

Мне рассказали такую историю. Однажды, копаясь в огороде, бабка Лукерья нашла облезлый глиняный горшок. Только было собралась закинуть куда подальше негодную черепушку, а из той черепушки вдруг посыпались золотые монеты. Бабка поначалу растерялась. А потом смекнула: неспроста ей богатство подкинуто, это дьявол ее, грешницу, испытывает. Завернула она монеты в чистую тряпицу и, никому не обмолвившись о находке, тайком снесла ее монастырскому настоятелю — «на спасение своей души». Тогдашний архимандрит Севастьян, довольно потирая руки, обнадежил бабку, что теперь ее душа может быть совершенно спокойной. И не только за себя — этими деньгами, мол, всем бабкиным потомкам ныне и присно и во веки веков все грехи окупятся, все зачтется…

Бабка Лукерья приняла настоятельские заверения за чистую монету и возвратилась домой не чуя ног от радости. Шутка сказать, через нее спасутся и ее безбожник зять, и дочка — любительница всяких антибожественных фильмов, и самое главное — постреленок Миколка, который вечно сражается с ней из-за икон.

Но когда бабка с гордостью объявила домашним, что вот, мол, наконец и она оправдала их земные хлопоты о себе — позаботилась об их царствии небесном, радость ее была сильно омрачена. Домашние возмутились бабкиным поступком — снести деньги попу, когда находки полагается сдавать государству!

Бабка Лукерья ужасно огорчилась, но в глубине души решила, что поступила правильно — деньги ее пойдут на святые дела. И невдомек было бабке, что из тех золотых монет понаделали немало золотых крестиков и продали верующим. И клад бабушки Лукерьи уже в новых деньгах поступил как крупный вклад на сберкнижку архимандрита Севастьяна.

Но только ли на золоте наживаются те, кому вменено: «пасите божие стадо не для гнусной корысти, но из усердия, подавая пример стаду»?

Я рассматриваю сувенир — плоскую пластмассовую коробочку с видами Почаевской лавры. На первом плане сам бывший наместник Севастьян собственной персоной. По скромности он поместил себя рядом с божьей матерью, но себя все-таки первым. Такие сувенирчики изготовлялись по его заказу кустарями, причем на каждом из них при продаже наместник выручал 70 копеек прибыли. В проповедях Севастьян наставлял других: «не укради». Зато сувениры делались с его ведома из краденой пластмассы. А разве не с его легкой руки скупал монастырь по дешевке и краденную в колхозе гречку? А железо, полученное путем темных махинаций?

Хотя Севастьян и поместил себя рядом с богородицей, прославился он далеко не святыми делами. Еще будучи келейником настоятеля, он средь бела дня разгуливал с патефоном в руках по окрестностям в обществе прихожанок. Вскоре у одной из незамужних девиц родилась вдруг дочь Надежда. Надо отдать справедливость святому отцу — он проявил себя нескупым отцом. Позже, уже став наместником лавры, он честь по чести справил Надежде свадебку, и даже сдобу для праздничного стола испекли на монастырской пекарне. А в приданое за Надеждой пошел отличный вновь отстроенный домик…

Правда, Севастьян был наказан: «за совершенный блуд» его направили приходским священником в то самое село, где он «потерял свой монашеский облик». Вся братия ужасно смеялась такому наказанию: вот уж действительно пустили щуку в воду!..

Следствием «строгой постнической жизни» на новом месте было рождение еще одной дочери. Что, впрочем, не помешало Севастьяну в скором времени испросить прощения и вернуться в монастырское лоно для «подвижничества». Результаты подвижничества не замедлили сказаться — родилась третья дочь… Добрый папаша раскошелился опять — и на этот раз был выстроен третий по счету домик, как две капли воды похожий на два предыдущих.

Когда же Севастьян стал наместником, в настоятельских покоях шли попойки до самой всенощной. Иногда бывали дамы, другой раз обходились мужским полом. Плясали и под фисгармонию и под магнитофон…

Перечень таких дел святых отцов мог бы занять многие страницы. Собственно, в этом нет ничего удивительного, если учесть, кто спрятался за монастырской цитаделью.

Еще с давних пор церковники объявили: тем, кто захочет постричься в монахи, простятся все грехи. И сразу же укрыться под черной рясой поспешили претенденты на полосатую арестантскую одежду: растратчики, убийцы, воры, растлители, казнокрады, авантюристы всех мастей.

Традиция эта жива и сейчас. Прямо из тюрьмы прибежал в обитель участник организации украинских националистов бандеровец Степан Скиданчук и превратился в иеромонаха Савву. Стал монахом и дважды судимый иеромонах Стефан — в миру Семен Георгиевич Лапин.

Есть в лавре и свои хулиганы, вроде отцов Стратоника и Георгия. Есть злостные неплательщики алиментов, вроде монаха Иова.

Леонид Дятковский выдает себя за смиренного монаха Ливерия. Но по воле случая уцелели архивы немецкой полиции, а в тех архивах документы, собственноручно написанные этим самым Леонидом Михайловичем Дятковским 1912 года рождения, уроженцем села Заградивки. В своей анкете Дятковский — знай, кому пишешь, — делает особое ударение на своих «заслугах», как-то: «сын сельского попа, служил дьяконом, пытался бежать за границу от террора большевиков и жидов, был осужден советским судом, отбывал наказание как социально опасный». Что же, отличные качества для полицая, на место которого претендовал тот, что изливался перед оккупантами в своих верноподданнических чувствах. Сохранилась и собственноручно нацарапанная им расписка: «Я, гражданин Дятковский Леонид Михайлович, даю подписку полиции в том, что я обязуюсь проработать в полиции не меньше года и добросовестно выполнять все приказы командира».

И он работает «не меньше года». И «добросовестно». Весьма добросовестно выполняет все приказы командира. Что значит по-фашистски честно работать? Что значит вообще работать в полиции — нетрудно расшифровать. Так служитель религиозного культа, еще недавно твердивший заповедь «не убий», по доброй воле сменил крест на автомат…

При отступлении фашистских хозяев Дятковский прячет подальше мундир полицая и вновь облачается в смиренную черную рясу. И вот уже нет Леонида Дятковского. Есть иеромонах Ливерий…

Мало, слишком мало еще знают у нас о монастырском житье-бытье. Впрочем, я и сама знала о нем немного и поэтому старалась каждый день своей командировки проводить поближе к тем, о которых задумала написать правдиво и без прикрас…

Глава VI. ШКАТУЛКА С СЕКРЕТОМ

…Снова бьет колокол. Ничего не поделаешь, опять тащусь на церковную службу, иначе не удастся посмотреть все своими глазами…

На ближних подступах к церкви стоит худая оборванная женщина с испитым лицом.

— Подайте для праздника господня, телу во здравие, душе во спасение от своих трудов праведных, — гнусавит она, хватая за рукав проходящих.

Андреевна бросает на попрошайку сердитый взгляд: совсем обнаглела!

— Кто такая?

— Федосья Фокина… Тоже духовной дочкой считается.

Я уже знаю, что духовные дочки — это те, которые исповедуются духовному отцу, состоят под его духовным началом и поступают по его велению. У каждого здешнего монаха имеется до ста «дочерей».

— Но дочки бывают разные, — снисходительно разъясняет мне Андреевна, которой пришлась весьма по вкусу роль ходячей монастырской энциклопедии. — Ты по Федосье-то о всех не суди, — остерегает меня она. — Она баба пьющая и гулящая. А грехи ей отпускаются за то, что она для церкви посылки на свое имя получает. Посылки-то она, правда, отдает духовнику, но сама их дома вскрывает. Ей немало, конечно, перепадает. Корысть привела ее к богу. А истинно верующие служат богу бескорыстно. Вон видишь женщину? Ее, как и богоматерь, Марией зовут. Святая, самая что ни есть святая.

У стенки жмется женщина, глаза ее бегают, как два испуганных, подбитых воробушка. Встретившись со мной взглядом, она отдергивает протянутую было за подаянием исхудалую руку.

Андреевна полушепотом, взахлеб рассказывает, что у Марии Белоцеркович — трое детей, но «бога она возлюбила превыше чад своих». Муж, который «не понял ее высокой души», судом добился, чтобы Марию лишили материнских прав. Тогда Мария, «обрадовавшись, что отпали у нее мирские заботы», насовсем оставила дом и, с благословения отца Сергия, прибилась возле монастыря.

— Да неужели бог может потребовать от матери, чтоб она бросила своих детей? — возмущаюсь я.

Андреевна бросает на меня укоризненный взгляд: «Эх ты, а еще образованная» — и поясняет:

— Да ведь Христос прямо говорит: «Кто любит отца или мать более, нежели меня, недостоин меня, и кто любит сына или дочь более меня, недостоин меня». Я ведь тоже своего сыночка в Казани бросила…

— Сперва у чудотворной помолимся, — тянет меня за рукав Андреевна. — И помни: от крепости веры твоей зависит сподобиться божьей благодати.

Конечно, меньше всего я рассчитываю «сподобиться». Но любопытно, «сподабливаются» ли другие?

Анна Андреевна смотрит на меня все с той же мягкой укоризной: мол, разве можно сомневаться в милости божьей?

Чудотворная икона — это здешнее чудо номер два. Икону эту греческий митрополит подарил миловидной вдове, все той же Ганне Гойской, за радушное гостеприимство. Кто знает, что руководило ясновельможной пани — желание ли придать больший вес своему подарку или фанатизм, усиленный многолетним вдовством, только монастырю икона была преподнесена не просто как икона, а как чудотворный образ. При этом для правдоподобности был приложен список «исцеленных» — брата самой пани, дочки одного из помещиков, жены протоиерея. Однако ни один из крепостных помещицы Ганны не удостоился божьей благодати.

Прицел церковников точен: помпа, с какой подается икона, должна поднять авторитет почаевской божьей матери. Мало того, что икона вся усыпана драгоценностями, что киот ее тянет 1883 фунта серебра, — голова божества увенчана настоящей золотой короной. Двести лет назад произошла торжественная коронация царицы небесной, которую не без расчета придумали земные владыки — папа римский, король польский и граф Потоцкий. Затея эта оправдала себя с лихвой — толпы легковерных хлынули к чудотворной…

Церковники явно опасаются, как бы кто-нибудь не позаимствовал «божьей благодати» в виде драгоценного камешка. Поэтому спускают царицу небесную с высоты только по случаю больших праздников, причем специально приставленный к чудотворной монах не выпускает божью матерь из своих цепких рук. В остальные дни до богородицы не дотянуться. Вот верующие и ползают перед иконой в надежде, что громкий шепот их молитв достигнет высочайшего уха.

— А ты на колени, на колени, — толкает девочку в спину костистая старуха. — И плачь громче…

Черноволосая девочка с косичками падает на колени и принимается рыдать.

— Олюшка, а с ней бабка ихняя, — кивает на них Андреевна. — Охоча старуха до веры, полный день в церкви, и внучку приучает.

— А разве девочка не учится?

— Учится. В школу тоже ходит. — Андреевна делает ударение на слове «тоже», из чего можно заключить, что в первую очередь Оля ходит в церковь, а уж в школу так, между прочим.

— А что она, ваша наука? — в голосе Андреевны явное пренебрежение. — Вон девушка, Любой звать. И вовсе студенткой была, да все свое учение на учение Христа променяла.

Смотрю в ту сторону. Лица, повернутого к стене, не видно, и кажется, что у этой распростертой фигуры вообще нет лица — только воздетые кверху в мольбе руки, только вздрагивающие от рыданий плечи, только спина, повернутая к двери, за которой не пахнет ладаном.

…Шла долгая, многочасовая служба. А черноволосая девчушка с косичками все не вставала с колен, и та, которую Андреевна назвала Любой, все тянула вверх дрожащие бледные руки.

У выхода мы столкнулись с Олей и ее бабушкой. Андреевна поздоровалась как старая знакомая и тотчас заговорила на свои излюбленные божественные темы. Слово за слово, а тут дождик, который накрапывал еще с утра, вдруг полил как из ведра. Мы в это время поравнялись с Олиным домом.

— Зайти, что ли, к вам, пообождать? — намекает Андреевна.

— Заходьте, — нехотя цедит бабушка. — Только уж, извиняйте, беспорядок у нас…

Посреди неприбранной комнаты возились трое мал мала меньше ребятишек, чумазых, всклокоченных, сопливых. Небритый, в смятой одежде мужчина, видимо только что опохмелившись — на полу валялась опорожненная поллитровка, — при нашем появлении вскочил как ужаленный.

— Долго ты будешь, старая карга, таскать девчонку к этим проклятым попам? — заорал он. — Вот вышвырну тебя ко всем чертям со всеми твоими богами, сразу Олька отличницей станет.

Женщина с навеки испуганным лицом, видимо Олина мать, продолжала безучастно сидеть на табуретке. Она только время от времени придерживала расползающиеся полы халата, чтобы скрыть синяки, которые ей насажал благоверный.

Старуха с невозмутимо-каменным выражением начала молиться своему засиженному мухами богу. В промежутках между поклонами она выкрикивала: «Анафеме вас предать надоть, проклятых, прости, господи, меня грешную!» — и снова кланялась до земли…

Отец в ярости схватил с комода какую-то коробку.

— К черту поповские штучки! — кричит он.

Старуха с проворством, неожиданным для ее преклонных лет, подхватывает коробку на лету и бережно оглаживает.

— Олюшка на елке получила, — говорит она нам. — Не простая шкатулка, с секретом.

Однако нам с Андреевной, сказать по правде, не до шкатулки. Мы не рады, что зашли: похоже, отец вот-вот пустит в ход кулаки, недаром даже безучастная мать, как испуганная наседка, скликала к себе птенцов, а Оли и след простыл.

— Дождик вроде прошел… — Андреевна торопливо направляется к выходу.

И хотя льет пуще прежнего, мы с облегчением выскакиваем на улицу.

Стоит один раз побывать в этой семейке, чтобы понять, почему ходит в церковь ученица седьмого класса «А» Ольга Мацковская. От таких родителей поневоле побежишь куда глаза глядят, даже к матери божьей и отцу небесному. Наметанный глаз церковников сразу разглядел обиженную девчушку. Такие, как она, — самые подходящие кандидатки в духовные дочери. Надо только приручить овечку, приласкать, приохотить до церкви…

С этого и началось. Ольга в числе прочих детей была приведена бабкой на елку, которая ежегодно устраивается в соборе. На этой елке каждому, кто пожелает прийти, вручается подарок. Ольга унесла с собой занятную шкатулочку и мишуру сладких речей. А потом пришла еще и еще раз…

Собственно, в этом и заключается секрет шкатулочки — ключик от нее открывает доверчивое детское сердце…

Но какие ключи подбирают к таким, как Люба? Как девушка образованная (ведь Андреевна уверяла, что Люба бывшая студентка), как такая девушка становится «духовной дочкой» почаевских пастырей? — вот о чем мне очень хотелось бы узнать.

Глава VII. ЛЕЙТЕНАНТ ГАЛКА ДЕЙСТВУЕТ

В редакции газеты «До новых перемог» ничего не знали о Любе. Впрочем, о духовных дочерях не раз писалось на страницах этой газеты. У всех еще свежа в памяти история пятнадцатилетней Людмилы О.

…В церкви, куда девочка повадилась ходить по указке больной матери, на нее обратил внимание послушник. Сперва он давал ей просвирки, а однажды сунул записку, в которой назначал свидание «для разговора по душам». Девочка, победив страх, решилась для спасения матери прийти вечером на монастырскую галерею. Послушник, потолковав для начала о любви к ближнему, полез целоваться.

…С тех пор между духовным отцом и духовной дочерью возникла отнюдь не духовная связь…

— А ты меня не бросишь? — забеспокоилась Людмила, которая вскоре почувствовала весьма ощутимые результаты этих встреч.

— «Кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня, — донжуан в рясе с чувством процитировал священное писание, — тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею…»

Вскоре послушник Вячеслав скрылся из монастыря. Людмила — сама еще почти девочка — осталась с грудным ребенком на руках.

…История Людмилы взволновала меня. И я подумала, что надо поскорее вызволить Любу из беды. Но как узнать о ней поподробнее?

…В дежурной комнате милиции громко сквернословит какая-то пьянчужка. Одежда ее в грязи — видно, извалялась как следует, прежде чем попала сюда. На шее — дешевенький пластмассовый крестик.

— Заберите Фокину в вытрезвитель, — брезгливо морщится молоденький лейтенант.

— Фокина? Так это та самая, которая сегодня утром терлась на паперти?

— Она самая. Каждый день в церкви и почти каждый вечер в милиции. — Лейтенант устало тянется за папиросой.

Мы знакомимся.

— Журналист? Тогда вам, наверно, будет интересно взглянуть на фокинский поминальник. Вот полюбопытствуйте, что эта святая позаписала себе на память.

В засаленной тетрадочке значилось: «Получила для лавры шашнадцать денежных переводов и шесть посылок. Памятки из них бросила нечитаными. Деньги снесла духовнику, мануфактуру взяла себе». «Туфли из посылки мне не подходят. Продам кому-нибудь». «Когда мне что-нибудь дают, то я наобещаю с гору. А после я своих обещаний помолиться за здравие или за упокой не выполняю. Чего зря время тратить». «На меня напала окаянная плоть. Покоя не дает. Похоть звериная во мне. Только и думаю, с кем бы испытать греховное наслаждение…»

— Ну, это законченный тип, — говорю я, возвращая поминальник. — А я пришла к вам узнать о совсем молодой девушке. Может быть, вы знаете, есть тут у вас такая Люба, вроде бывшая студентка, а теперь возле лавры обретается?

Сказать по правде, я была уверена, что зря теряю время.

— Люба? Студентка? Так это же, наверно, Дудкина. — Лейтенант достает из шкафа тоненькую папку, на которой от руки написано: «Дело Любы Дудкиной…»

Здесь было подобрано все, что удалось узнать о Любе: и письма, и рассказы разысканных лейтенантом людей, которые знали Любу, и официальные справки из разных мест. Люба, по ее словам, круглая сирота, воспитывалась в чужой семье. Не потому ли росла она замкнутой и угрюмой? Не потому ли поспешила после школы уехать в другой город? Поступив в техникум, тоже продолжала держаться в сторонке, как бы отгороженная от товарищей невидимой стеной. Каким равнодушием веет от характеристики, присланной по запросу почаевской милиции Свердловским техникумом советской торговли! «Характеристика на бывшую учащуюся», как сказано там. Не по вине ли техникума стала «бывшей учащейся» та, о которой скупо сказано: «училась хорошо, была скромной девушкой, с хорошими способностями…» Была… В техникуме ею никто особенно не интересовался — хорошо успевает, и ладно. Но помимо знаний именно Люба, как никто другой, нуждалась в тепле, в ласке, в участии — ведь она жила совсем одна в чужом городе. И Люба, спасаясь от душевного одиночества, ухватилась за веру…

Люба стала хуже учиться, пропускать лекции. До учебы ли тут, если она начинает буквально пропадать в церкви? Когда Дудкина, как и следовало ожидать — церковь отнимала все больше времени и душевных сил, — провалилась на сессии, вот тут-то быстренько приняли меры: Любу как неуспевающую сняли со стипендии. Надо ли говорить, какой это было ошибкой! Ведь именно отсюда начинается тот гибельный поворот в жизни Любы, который и привел ее в Почаев. Оставшись без средств, Люба не может дальше продолжать учебу — ведь она живет только на стипендию, и администрация прекрасно знает это. Между тем церковники уверяют озлобленную девушку — это-де перст божий указующий. Теперь тебе одна дорога — в монастырь…

Прошли многие месяцы, прежде чем Люба прибрела в лавру и попалась на глаза дотошному лейтенанту Леониду Галке.

…И вот три года спустя лейтенант Галка написал в тот самый техникум, по чьей вине студентка Дудкина превратилась в бродячую монашку.

Лейтенант Галка показывает мне только что полученный ответ. Письмо заканчивается так: «Мы будем искренне рады, если вы, Люба, вернетесь к нормальной жизни, к честному труду. Приезжайте к нам в техникум, вы будете приняты, а после окончания в нашей стране много работы. Вернись, Люба!..»

Не знаю, конечно, чем кончится вся эта история, Вся надежда у меня на Галку. Уж очень он настырный парень, этот молоденький лейтенант с пушком на губе…

Глава VIII. ОТШЕЛЬНИКИ ОБРАЗЦА 1960 ГОДА…

Мне очень хочется хоть краешком глаза взглянуть на всамделишного отшельника. Я представляю его себе точно таким, каким он изображен на картине в здешней трапезной. Среди пустынных дюн томится Илья-пророк. Древние летописцы утверждают что на заре монашества именно так и было — отшельники удалялись в пустыню, где изнуряли себя постом, питаясь одними корешками. В те далекие времена для прикрытия своего бренного тела пустынножитель довольствовался листьями смоковницы.

С годами, однако, положение резко изменилось. Началось это, по всей вероятности, с того дня пятого века, когда древнему писателю Руфину пришла мысль посчитать количество пустынников в окрестностях его родного города Оксиринха.

Я живо представляю себе, как это происходило.

— Ты отшельник? — с любопытством поинтересовался Руфин при виде полуголого, заросшего густыми волосами существа.

— Отшельник, — послышался голос слева.

— Отшельник, — раздалось справа.

— Отшельник, — прозвучало за спиной.

Писатель вздрогнул. «Уж не вздумала ли нечистая сила подшутить надо мной?» — подумал он и храбро обернулся.

Все оказалось значительно проще: под каждым кактусом сидело по вполне реальному отшельнику.

Итоги «переписи» получились ошеломляющими — в окрестностях обитали 10 тысяч иноков и 20 тысяч девственниц. Тогда-то и было решено перейти к строительству многокелейных общежитий, где пустынники-одиночки могли бы жить общим житием. К тому времени претерпело существенную реформу и монашеское одеяние — теперь уже требовалось значительное количество мануфактуры на рясы, мантии и клобуки…

«Но как они живут теперь?» — размышляю я по дороге к скиту отшельников, расположенному километрах в семи от Почаевской лавры.

С любопытством рассматриваю длинное белое здание и не без робости стучу в одну из дверей.

— Войдите, — слышится слабый голос.

Я ожидала увидеть столетнего седобородого старца в приросших к телу веригах, а предо мной предстал сорокалетний, свежевыбритый мужчина в пижаме.

Мне вежливо предложили сесть. Сажусь и, осмелев, спрашиваю:

— И давно вы здесь?

— С самого основания, — отвечает.

— Можете ли вы поговорить со мной? Ведь вы все тут, наверное, молчальники?

— Молчальники?! Да мы рады-радешеньки поговорить по душам.

Такого оборота, честно говоря, я никак не ожидала. А потому поспешила задать вопрос, который и положил начало весьма любопытному разговору:

— Скажите, правда ли, что здесь все дали обет не есть?

— Это почему же нам обед не есть? — удивляется мой собеседник. — У нас еда хорошая, пока никто не обижался.

— Интересно, что вас сюда потянуло?

— Так ведь здесь же прямо божья благодать, как говорится. Харч хороший, обслуживание, лежишь себе целый день в покое и уюте. Мои товарищи мечтают попасть сюда, только, к сожалению, нет мест.

— Ну, это уж слишком! Неужели столько желающих податься в монахи? Никогда не поверю!

— В монахи? — удивленно переспрашивает мой собеседник. — Вы меня приняли за монаха? — Он заливается смехом. — Сапером был, минером был, а монахом…

Тут выясняется недоразумение — уже два года, как скит передан под Дом инвалидов войны.

— Куда же девались отшельники?

И бывший сапер рассказал мне…

…Долгие годы жил в ските (между прочим, в этой самой келье) некий монах Боголеп. Даже само имя его означало, что дано оно человеку боголепному, то есть слепленному по образу и подобию божьему. Ходил тот Боголеп в лохмотьях, с холщовой сумкой и клянчил подаяние.

— Видать, пухнет с голоду, бедняга, — жалели его люди, замечая, как монах толстеет то на один, то на другой бок.

Жалобы самого Боголепа еще больше убеждали в плачевности его положения.

— Ходишь, ходишь, молишь, молишь, — хныкал он, как пушкинский Варлаам, — три полушки вымолишь…

Но вот однажды монах заболел. Привезли отшельника в больницу, раздели и ахнули — к его телу со всех сторон были привязаны пачки купюр. От них-то и опухал «нищий угодник божий».

У другого скитника в келье оказался целый универмаг: 800 метров тканей, 20 ковров, 200 пар женских чулок, 30 пар обуви разных размеров, мужские и детские пальто — словом, полный ассортимент промышленных товаров.

У схимника Миколы, которому по монастырскому уставу разрешалось, ввиду облачения в «великую схиму», вкушать только хлеб и воду, обнаружили сотни банок консервов, ящики с фруктами, пуды сахару — короче, настоящий продуктовый склад.

А у одного из «праведников» келья была превращена в филиал Ювелирторга.

Вот что представляли собой отшельники образца 1960 года! Пора было лишить их возможности спекулировать на вере…

Мой собеседник просит подкатить коляску — он хочет прогуляться по саду. Ему трудно сделать это самому — нет ног и плохо работает левая рука.

В большом саду свисают с деревьев мохнатые персики, набухают зеленым солнечным светом виноградные гроздья, медвяно пахнут травы. Как хорошо, что вся эта благодать досталась тем, кто отдал свое здоровье для родины!

Глава IX. МЦЫРИ БЕЖИТ В КОЛХОЗ

Андреевна немного заболела. Это дает мне свободу действий, наконец-то могу выбраться в Почаевский атеистический музей, о котором так много слышала.

Директор музея Андрей Васильевич Андреюк рассеянно здоровается со мной и вновь углубляется в рассматривание двух лежащих перед ним старинных икон. Обе изображают божью матерь, но лики так безлики, что можно с уверенностью сказать: ни один из живописцев в глаза не видел своего прототипа. Андреюк с видимым удовольствием сравнивает длинный нос одной с курносым другой…

— Показать что-нибудь интересное? — с трудом отрываясь от своей находки, задумчиво произносит Андрей Васильевич. — А вот, пожалуйста, взгляните. Узнаете?

Конечно, я узнаю эту каменную глыбу с выбитым следом женской ступни. Точь-в-точь такая же, как в лавре… Только вода не сочится.

— Пожалуйста, сейчас брызнет, — говорит Андреюк. — У нас с монахами один способ, — и он показывает тоненькую, хитро замаскированную трубочку, которая ведет к резервуару «ступни богородицы». — И вода, между прочим, тоже из одного источника, — улыбается он. — А теперь посмотрите на экспонат номер семнадцать. Знаете, как у нас очутилась эта ряса?

…Однажды открывается дверь, и входит сюда высокий мужчина с окладистой бородой.

«Похоже, что монах», — удивился про себя Андрей Васильевич, хотя посетитель был в обычном мужском костюме. Директор предложил ему стул, а сам ждал, чтобы незнакомец назвал себя. Почаевский музей не может пожаловаться — свыше пятнадцати тысяч посетителей перебывало в нем, завсегдатаями стали здесь и школьники и колхозники, но вот чего не было, того не было — монахи в антирелигиозный музей не жаловали ни разу.

— Возьмите, — может, пригодится для музея.

Мужчина развернул объемистый сверток и выложил перед удивленным директором полное монашеское облачение: клобук, именуемый «шлемом надежды и радости», рясу — «ризу веселия и радования», пояс — символ того, что чресла препоясаны истиной, а также парамант — платок с вышитыми словами: «Аз язвы Господа Иисуса на теле моем ношу…»

Директор охотно приобщил это одеяние к музейным экспонатам. Но куда больше, чем вещи, интересовала его судьба сидящего перед ним человека.

И человек рассказал о себе.

…1945 год. Степан Самчук, которого немцы мальчишкой угнали в Германию, случайно попадает в Почаев. Что делать? Куда податься? Образование никудышное — всего три класса. Профессии никакой. А монахи тут как тут, сманивают: оставайся, мол, у нас, будешь жить как у Христа за пазухой.

У Христа за пазухой оказалось темно и душно — наладили Степана в пекарню. Из монастыря не отпускали ни на шаг. Неделями парень солнца не видел, знал только одно — раскаленную печь. Монахи рассказывали ему, будто бог сумел накормить пятью хлебами пять тысяч человек. Здесь же для одной монастырской братии требовалось вымесить два центнера муки и выпечь из них свыше трехсот хлебов да еще впридачу из пятидесяти килограммов просвирок наделать.

Наконец настал день, когда послушнику сказали:

— Молодец ты, раб божий, в точности исполняешь наказ апостола Петра: «Удручаю тело мое и порабощаю». Теперь, Степан, ты сподобился принять монашество…

— Представляете себе, как происходит такая церемония? — спрашивает меня Андреюк.

— Понятия не имею.

— Тогда вообразите себе такую картину: стоит этот самый Степан в притворе церкви во власянице, исподней рубашке то есть, без пояса и босой — в знак отречения от мира сего.

«Что пришел еси, брате?» — вопрошает его священнодействующий.

Ответы не требуют размышлений — они должны быть вызубрены заранее. Поэтому Степан без запинки отвечает:

«Желаю постнического жития».

«Желаешь ли сподобиться ангельского образа? Пребудешь ли в монастыре и постничестве даже до последнего издыхания своего?» — заученно спрашивает посвящающий.

Следуют заученные ответы:

«Да, желаю, да, пребуду».

После этого Степана ведут к царским вратам, но войти не дают, а укладывают прямо лицом вниз. Когда он полежит сколько требуется, его берут за рукав и подымают. Тут-то и начинается процедура пострига. Братия, доселе безмолвно стоявшая с зажженными свечами, теперь, по ходу действия, изо всей мочи затягивает: «Объятия отча отверсти ми». Под этот аккомпанемент раздается сольный лязг ножниц, которыми крестообразно кромсаются волосы — одна прядь берется со лба, другая — с левого виска, третья — с правого, а четвертая — с макушки. Клочки волос отдаются клиенту на память. А затем «в знак новой жизни, непорочной и богоугодной», меняется имя.

Так Степан стал Сергием…

К удивлению Сергия, многое в монастыре никак не вязалось с ангельским образом жизни.

Одна за другой на глазах у новоиспеченного монаха развеивались в прах все библейские заповеди. Вполне достоверным оставалось только одно утверждение: «Не удивляйтесь, что свет ненавидит вас, ибо вы пьете вино беззакония и едите хлеб краденый».

Впрочем, такие, как брат Сергий, не пили вина беззакония. Им надлежало трудиться в поте лица своего.

— Зато ты обретешь царствие небесное, и на том свете тебе воздастся сторицей, — уверяли его игумен и благочинный.

Сергий верил, верил, а потом и рукой махнул: «Будет, мол, сказки рассказывать, знаю, что мне там сторицей воздастся. И там небось работенку подыщут. Скомандует какой-нибудь святой: „А ну-ка, Сергий, зажги солнце, загаси месяц! Подмети, Сергий, небо! Почисти звезды! Нарви райских яблочек! Сергий — туда, Сергий — сюда…“»

И решил Сергий снова стать Степаном. Навсегда избавиться и от «шлема надежды и радости», и от «ризы веселия и радования». «В колхоз подамся, — рассудил вчерашний монах. — Там я за свои труды и вознагражден буду, и вольным воздухом наконец подышу…»

— Когда это все произошло? — спрашиваю я.

— Да года три назад. — И Андреюк опять принимается рассматривать божественные носы, давая понять, что история рассказана до конца.

Но мне рассказ кажется неоконченным.

— Что он делает сейчас? Как вы смотрите на то, чтобы съездить к нему в село?

— А что ж, неплохая идея, — Андреюк поспешно отодвигает носы в сторонку…

И вот мы в селе Старый Торжок. Возле свежевыбеленной хаты сидит женщина с ребенком. Неподалеку в садочке возится мужчина — обрубает на сливовом дереве сухие ветки. Я сразу узнаю в нем Самчука, фотографию которого видела в музее.

— Знакомьтесь, моя семья, — Степан Алексеевич подводит нас к женщине с ребенком.

Мы садимся на лавочку возле хаты. В хлеву шуршит сеном рыжая буренка, клохчут куры в курятнике. Набухают соком розовые персики. Зреют на грядках помидоры. Гудят в ульях пчелы. А моя тезка Аллочка ловит ручонками солнечные зайчики…

Степан Алексеевич и Устинья Федоровна рассказывают, что клевер не удался, зато пшеница обещает уродиться на диво, что большие трудности с лесом — кругом ни деревца, а надо непременно построить ферму — поголовье-то увеличилось, а девать некуда…

Послушать со стороны то, о чем рассказывают супруги Самчук, — самые что ни на есть обыкновенные будни, но если бы вы только видели, какое при этом лицо у Самчука! Такое лицо, что мне невольно приходят на память слова Мцыри:

Я мало жил, и жил в плену.

Таких две жизни за одну,

Но только полную тревог,

Я променял бы, если б мог.

И дальше:

Она мечты мои звала

От келий душных и молитв…

…От Андреюка я узнала, что из душных келий Почаевской лавры ушел не только Самчук, — сбежали многие.

Ушел и Иосиф Байдук. Сейчас он служит в армии.

Школьники рассказали мне, что недавно Байдук приезжал в отпуск и побывал в школе, в которой когда-то учился.

— Знаете, ребята, о чем я жалею? — сказал Иосиф ребятам. — О годах, потерянных в серых стенах монастыря.

Иосиф выразился удивительно точно: «серые», — именно серые стены эти делают жизнь людей такой обедненно-серой.

— Надеюсь, никто из вас не собирается постричься в монахи? — спрашиваю я.

Вопрос потонул в раскатах смеха. Насмеявшись вволю, ребята вспомнили об одном случае. На первомайскую демонстрацию под лозунгом: «Кого мы не возьмем в коммунизм» — решено было вывести и монаха. За рясой остановки не стало — ее раздобыли в музее (спасибо Самчуку!). Но возникла другая сложность — никто не хотел изображать монаха. С трудом удалось уговорить Василя Фурдыгу. Однако мальчик согласился только при условии, что его никто не узнает.

Но, несмотря на приклеенную бороду, школьники узнали Василя и стали дразнить его «чернорясником». Василь тяжело переживал это. Пришлось созвать специальный пионерский сбор и популярно растолковать, что Фурдыга — монах поневоле. Ребятам стало стыдно.

Глава X. НЕ ПОЧИВАТЬ НА ПОЧАЕВСКИХ ЛАВРАХ

Моя журналистская миссия подходит к концу. Завтра я наконец уезжаю. Откровенно говоря, мне уже порядком надоело быть «рабой божьей». Что ж, для меня снять с себя крест и сдернуть черный платок — легче легкого. Но что станет с теми, кто прошел передо мной за эти дни?

Прежде всего меня беспокоит Андреевна, совсем выбитая из колеи женщина, которая бросила и работу и ребенка. Конечно, она уже далеко не та наивная фанатичка, какой приехала сюда. За два года она насмотрелась в Почаеве на многое, отчего и вера ее в святость этого места и в святость святых отцов основательно поколебалась. «Накоплю денег на билет и вернусь обратно в Казань», — обещает она мне на прощанье. Но вернется ли? Или со временем станет такой же, как Фокина? Что будет дальше с Олей Мацковской? А с Любой Дудкиной я еще надеюсь встретиться. И хотя я не знаю ее ответа, я хочу думать, что наша следующая встреча произойдет не в церкви…

Я уверена — никогда не вернутся за стены монастыря ни Степан Самчук, ни Иосиф Байдук. Но недаром же глагол «замуровывать» происходит от латинского слова «мурус» — стена. За стенами Почаевской лавры еще замуровано немало молодых людей. Может, конечно, еще выберутся оттуда бывший шофер Борис Новопруцкий, теперешний Василид, или келейник Всеволод, бывший колхозник Василий Бушмелев. Но выберутся ли?

Да, что и говорить, колокольный звон слышен далеко окрест. А вот атеистическое слово — горячее, убедительное, научно обоснованное, — так ли уж часто доходит оно до тех, кто в силу каких-либо обстоятельств продолжает верить в несуществующего бога? Не потому ли, между прочим, продолжает, что еще почием мы часто на лаврах антирелигиозной пропаганды?…

Часть третья ДВА ГОДА СПУСТЯ…

Глава I. ЕСЛИ ВЫ ВСТРЕТИТЕ ЛЮБУ…

…Возможно, не получи я тогда этого письма, я бы еще долго не выбралась снова побывать в Почаеве.

В тот день я уезжала в очередную командировку… Времени оставалось буквально в обрез. И вот тут-то и вручил мне почтальон это заказное письмо. Я мельком кинула взгляд на обратный адрес: «Харьков. Семикина Е. В.» Нет, ни адрес, ни фамилия не были мне знакомы. Разорвав конверт, я принялась торопливо пробегать убористые строчки:

«Уважаемая Алла Яковлевна! Прочитала вашу книжку „С крестом на шее“ и очень пожалела, что не вышла она несколькими месяцами раньше…» По-видимому, это был еще один читательский отзыв, и я уже совсем было собралась запрятать письмо в сумочку, чтобы прочитать на досуге, когда мне в глаза бросились подчеркнутые красным карандашом слова: «Дело в том, что тогда здесь жила Люба Дудкина».

Люба Дудкина! Я забыла, что чемодан мой еще не собран, что самолеты, когда не надо, уходят точно по расписанию…

Воспоминания нахлынули на меня. Я снова представила себе полутемную церковь и в колеблющемся свете свечей одинокую фигурку у стены. Лица не видно. Только заломленные в отчаянной мольбе руки. Только содрогающиеся от рыданий плечи… Тогда я уехала из Почаева, так и не зная, что решила Люба. С тех пор прошло почти два года, в продолжение которых я также ничего о ней не знала. И вот теперь я с жадностью читаю вырванные из ученической тетрадки листки, исписанные неровными, скачущими буквами, как будто тот, кто писал их, никак не мог угнаться за своими мыслями.

Да, как и следовало ожидать, Люба наотрез отказалась вернуться назад в техникум. Не захотела она и пойти на работу. Поэтому была осуждена за бродяжничество.

Читаю страничку за страничкой и снова вижу перед собой Любу. Вот она, вчерашняя монашка, попадает в колонию. Она озлоблена и недоверчива, держится настороженно, дичится, отмалчивается. С великой неохотой принимается она снова за учебу — голова-то теперь занята совсем другим. Начинает работать — «раз требуют». А про себя с тоской отсчитывает время — долгие месяцы пройдут, прежде чем она сможет вернуться в лавру. По ночам она жарко молится, она уверена — одному богу есть до нее дело, он один, всемилостивейший, может ее услышать, он один, всемогущий, может ей помочь… И тут рядом с Любой появляется человек, который по-настоящему тревожится о ее судьбе. Этим человеком была Евгения Владимировна Семикина. Она-то и написала мне это письмо.

Я не знаю, молода ли Евгения Владимировна или прожила долгую жизнь. Имеет ли своих детей или нет и многими ли годами исчисляется ее педагогический стаж. Но, читая ее письмо, я все больше убеждалась, что передо мной человек, наделенный душевным теплом и щедрым сердцем, педагог, для которого воспитание — не работа от звонка до звонка, а дело всей жизни.

Медленно, очень медленно продвигались они к взаимопониманию — новенькая ученица и учительница. Евгения Владимировна лаконично пишет: «Было много хлопот, волнений, тревог», но я отлично понимаю, какой нелегкой ценой ей все доставалось.

И все же победа была наконец одержана. Люба поверила своему педагогу, а поверив, потянулась всей душой. Ведь она долгие годы ждала, когда найдется тот, кому она сможет доверить свои мысли и чувства.

«Люба говорила, — писала Евгения Владимировна, — что только со мной и при моей поддержке она сможет начать новую жизнь». Евгения Владимировна понимает: теперь именно на ней лежит ответственность за все, что может произойти с Любой дальше. И поэтому, даже когда Люба выходит из колонии, заботы учительницы о ней не кончаются. Именно Евгения Владимировна помогает ей устроиться на работу, определяет на учебу в одиннадцатый класс, правда уже не своей, а обычной школы. Находит время зайти всюду — и в комитет комсомола, и на завод, и в завком, и в дирекцию школы. И всюду предупреждает: «Будьте повнимательнее к Дудкиной. У нее тяжелая, изломанная жизнь. Помогите ей, поддержите ее…»

Люба работает, учится, читает, бегает по кино — словом, живет так, как живут другие девчата из этого же общежития… И вот тут-то вдруг появляются два бродячих монаха из Почаева. Старые знакомцы пришли звать ее с собой. Они требуют, чтобы Люба бросила все и вернулась к богу.

Смятенная, взволнованная прибегает Люба к учительнице. Ее терзает боязнь расплаты за отступничество от веры.

Учительница снова идет к секретарю комсомольской организации, к начальнику отдела кадров на заводе. И снова наталкивается на поразительное равнодушие. Я говорю «снова», имея в виду техникум, в котором когда-то училась Люба и откуда начался такой резкий перелом в ее жизни. Теперь история повторялась. «Как же так? — горестно недоумевала учительница. — Люди, которые, казалось бы, должны быть заинтересованными в судьбе члена своего коллектива, остались безучастными, непростительно безучастными. Я так и осталась одна со своими тревогами…»

По существу, развязка уже предопределена — того, что вскоре произошло, можно было ожидать. И вот через неделю учительница получает коротенькую записочку: «Евгения Владимировна! Простите за все. Ухожу к богу. Люба». Вне себя от горя Евгения Владимировна кинулась на завод. Поздно. Дудкина уже рассчиталась и уехала. Куда? Она не сказала. Но Евгения Владимировна и так знала. «На заводе были рады избавиться от нее, — замечает Евгения Владимировна. — В два дня рассчитали и выписали — выписали в монастырь…»

И учительница, опять-таки одна-одинешенька, пускается на поиски Любы. Она пишет в уголовный розыск Одессы, Почаева, Тернополя, всюду, куда, по ее предположениям, могла уехать ее ученица. Но отовсюду ей сообщают: «Девушки с похожими приметами у нас нет».

«Вы много ездите по стране, видите много людей, — писала в заключение мне Евгения Владимировна. — Может быть, вы встретите мою (она так и пишет — „мою“) Любу. Я все еще верю, что она найдется. Если бы я ее увидела еще, я бы никогда больше не оставила ее одну…»

Из конверта выпала фотография. Да, никакого сомнения — это была та самая Люба, которую я увидела в Почаеве два года назад.

…В тот день я так никуда и не уехала. На следующее утро я пришла в редакцию и попросила переменить командировку. Я решила сама попытаться найти Любу…

Глава II. ТРИДЦАТЬ ТРИ СТУПЕНЬКИ ВНИЗ

Сегодня десятое сентября — Обретение мощей Иова (Иоанна) Почаевского. Правда, дата не круглая — триста пять лет, но духовенства понаехало видимо-невидимо. Наверно, хотят поднять авторитет мощей. Ведь если в былые времена сюда съезжались десятки тысяч паломников, то сейчас наберется от силы тысчонки полторы.

Но кто такой этот Иов? Историки церкви утверждают, будто Иов, по фамилии Железо, прославился благочестивым житием. Став монахом, а вскоре и настоятелем, он уединился в пещере, где проводил все время в молитвах или же корпел над вышивками. И при этом будто бы не употреблял никакой пищи, «питаемый слезами, от чистого сердца изливаемыми».

Через несколько лет после Иововой смерти митрополит киевский, Дионисий Балабаш, объявил его святым…

Впрочем, кроме церковных од Иову до наших дней дошли и документы — подлинные свидетельства той далекой поры. Из них, между прочим, облик святого миролюбца обрисовывается несколько иначе. Оказывается, он был любителем и тяжбы затевать, и расправы над безземельными крестьянами творить, и ябеднические доносы на местных жителей «самому царю-батюшке» сочинять.

Вот любопытная «Выпись из кременецких городских книг, содержащая в себе постановление Кременецкого городского суда об арестовании Софии Пачинской, Марьяны Древинской, Дмитрия Дудецкого, Павла Древинского и доставлении их в суд для ответа по жалобе игумена Почаевского Иоанна Железо за несдачу ежегодной платы ему деньгами и хлебом». Выпись датирована двадцать пятым октября 1644 года.

А вот еще один документ — «Ответная записка Кременецкого земского судьи Ивана Ярмолинского на жалобу игумена Почаевского монастыря Иоанна Железо о том, что для расследования спора о землях между Почаевским монастырем и крестьянами он приедет в Почаев 10 декабря 1647 года».

Сохранилась и «Выпись из кременецких земских книг, содержащая в себе жалобу игумена Почаевского монастыря Иоанна Железо на подданных Фирлея Игнатия Ивановича и пастуха Кондрата за допущение скота в монастырский лес». Это относится к десятому ноября 1644 года…

И вот этому-то святому и призывают поклоняться почаевские монахи.

…Выщербленные сотнями ног ступени ведут вниз, в пещерную церковь. Здесь, глубоко под землей, шероховатые, осыпающиеся стены резко контрастируют с метровыми свечами в фарфоровых подсвечниках. В их свете переливаются камешки на иконах. Под роскошным мраморным балдахином установлен серебряный гроб весом в три пуда и двадцать семь фунтов. В нем-то и покоятся нетленные мощи. Впрочем, нетленные ли?

Здесь, где одуряюще пахнет ладаном, где голоса звучат приглушенно и таинственно, верующие, как бы отгороженные от всего мира, легко впадают в мистический экстаз. И поповские мифы о загробном мире и святых мощах, способных творить чудеса, могут показаться куда более достоверными, чем при ярком свете дня. А при ярком свете дня мощи выглядят несколько иначе. При вскрытии, например, нетленных мощей Тихона Воронежского обнаружилось, что вместо грудной клетки у него вделан… железный каркас. Что же касается Иова, то даже сам протоиерей Хойнацкий в своей книге «История Почаевской лавры» пишет, что «были вырыты останки угодника божьего Иова». Таким образом, даже служитель культа удостоверяет, что никаких нетленных мощей не оказалось, а уцелели только останки…

И все-таки почаевские насельники и поныне распространяют слухи о нетленности мощей и о чудесах, которые способны они творить. После ступни божьей матери и чудотворной иконы мощи занимают прочное место в каталоге местных чудес. Они — чудо номер три.

Вот и сегодня верующие благоговейно припадают к раке. Узкая щель соединяет большую пещеру с маленькой. Там, согласно устной легенде, божий угодник вышивал гладью. Проникнуть туда не отваживаюсь — фанатики ползут туда на животах, упираясь головой в ноги впередползущего…

Выйдя из пещерной церкви, жадно глотаю свежий воздух. Осматриваюсь — нет, Любы нигде не видно.

Начинается торжественная церемония выноса мощей. А потом не менее торжественная служба в соборе. Серебряный гроб, само собой разумеется, не открывают…

Местные монахи, расталкивая верующих, шмыгают с подносом — собирают то на храм, то на хор, то еще на что-нибудь.

Недаром, видно, от христианских святых и их праздников получили свое название такие многозначительные глаголы, как «подкузьмить», «объегорить», «просаввиться», «проварвариться». Жаль, что не существует еще слова «проиовиться»…

Глава III. СТАРЫЕ ЗНАКОМЦЫ

Уже водворен на место серебряный гроб. Уже миновал самый торжественный момент. Но празднества еще не окончены — они должны длиться дня три, а то и больше.

За прилавком неподалеку от входных дверей молодой монах торгует крестами нательными из пластмассы или алюминия для простых смертных и серебряными наперсными для священников, а также иконками, цепочками и другим церковным товаром. Ба! Да это же тот самый «робот в рясе», о котором я уже писала. Тогда я была несказанно удивлена, увидев в настоятельских покоях особу женского пола с пышной русой косой. Внешне Всеволод, пожалуй, ничуть не изменился, разве что коса чуть повылезла.

И вот этого разгуливающего с важным видом я тоже припоминаю — это Леонид Дятковский. Бывший немецкий полицай, чьи холуйские донесения до сих пор уцелели в архиве. Теперь он учится в Одесской семинарии, а в лавру жалует только как желанный гость и на стажировку.

Фанатичные глаза на бледном лице мне тоже знакомы. Они принадлежат другому роботу в рясе — Василиду. Впрочем, Василид также больше здесь не живет — он стал слушателем Загорской духовной семинарии. Вот, выходит, на какую дорогу вышел Борис Новопруцкий!

А отцу Владиславу ничего не делается — по-прежнему сыплет налево и направо шутками, и лицо у него красное, — наверно, не преминул ради праздника пропустить стаканчик.

У отца Самуила вид совсем опустившийся. Оказывается, он за это время уходил из лавры. Увез с собой целый воз имущества. Но быстро все спустил. И возвратился восвояси гол как сокол…

У стопы божьей матери дежурит все тот же Стефан. Зато иеромонах Серафим получил повышение — от мощей Иова он переведен к чудотворной иконе. Теперь он с важным видом спускает икону и поддерживает ее при целовании. Кроме того, он снимает с иконы платки, которые богомольцы оставляют в дар божьей матери. Лучшие выпадают потом на долю игумена, немного похуже достаются иеромонахам, иеродиаконам, затем наступает очередь монахов. На долю простых послушников достаются простые белые платки. Но те и ими не брезгуют — ведь платки своеобразная сберкнижка. У монаха Шура, например, их набралось целых триста штук, а ведь каждый платок — те же деньги…

Всматриваюсь в лица. Ищу Любу. Ее нигде нет. Неужели так и не найду? Нигде не видно и моей прежней спутницы, Андреевны. Может быть, она вернулась к своему ребенку, к своей работе? Ох, как бы это было хорошо!

Брожу вокруг собора. Вот опять старые знакомцы. Они стоят, как всегда, рядком, эти две завзятые конкурентки. Немытые, оборванные, они злобно косятся друг на друга и переругиваются. Сквозь прорехи в одежде просвечивают их регалии — железные цепи, которыми и та и другая обмотались по голому телу. По монашескому уставу вериги носят для смирения. Однако, судя по перебранке, смирением тут и не пахнет.

Стоящий поодаль мужчина бросает на них злобные взгляды. В другое время он, конечно, не постеснялся бы, задал бы обеим перцу. Но сегодня никак нельзя. Помимо двухкилограммовой чугунной гири, что болтается у него пониже пояса, на груди у него прикреплена дощечка. А на дощечке той сказано: «Святой человек. Разговаривает только по вторникам, средам, пятницам и воскресеньям». А сегодня, как на грех, четверг. И хотя молчать приходится всего-то три дня в неделю, паломники посматривают на святого с почтением: шутка сказать, человек во имя божье рот на замке держит!

Этот святой — Дмитрий Никифорович Жариков — скупает деревянные крестики по дешевке, а продает, наживая на божьем товаре немалую деньгу.

Веригоносице с трехметровой цепью — Валентине Андреевне Кузиной — всего сорок лет. Ей бы работать и работать, а она таскает цепь да клянчит подаяние. Вторая веригоносица, с двухметровой цепью, — Анастасия Денисовна Руденко — дважды судилась…

…В толпе промелькнули бледные лица корецких насельниц. Поздоровались.

— Что новенького скажете? — говорю.

— А что спросишь? — отвечают.

Разговорились, и узнала я прелюбопытные вещи.

Оказывается, в Корецкой обители был произведен тайный постриг. Почему тайный? Да потому, что пострига вот уже более десяти лет не было и дальше не предвиделось, если бы не матушка Людмила. Для чего он ей понадобился? А известно для чего — насельница, которая не имеет духовного сана, в любой момент может уйти в мир. А уж постриженный — что отпетый. За последнее-то время некоторые о выходе подумывать стали. Вот матушка и порешила укрепить дух. Однако совершить постриг самовольно матушка не имеет права — на это требуется разрешение свыше. Она уговорила архимандрита Вассиана, и он вкупе с обительскими священниками обстриг пятнадцать голов. Но хотя производился постриг под покровом ночи и при закрытых дверях, слухи о нем быстро расползлись по городу.

— При закрытых дверях, да зато при открытых языках, — усмехаются мои собеседницы. — Монашки говорили с уха на ухо, а слышно стало с угла на угол.

Среди постриженных в мантию — и Евдокия Веселик. Веселик провела в монастыре многие годы. Фамилия ее более подходит к ее образу жизни, нежели к аскетическому монастырскому уставу. Сама она не спешила заделаться христовой невестой, рассчитывая, если повезет, стать чьей-нибудь женой. Но теперь, когда уже не за горами старость, на замужество надеяться трудновато. Зато настоятельское местечко может вскоре освободиться. А без клобука его не занять…

Впрочем, прежде чем Евдокия получила свое новое имя «Гавриила», что в переводе означает «крепость божия», ей пришлось-таки основательно понервничать. Дело в том, что перед постригом полагается испрашивать прощения, а Евдокию в монастыре терпеть не могут, — прихожанки корецкой церкви не раз заставали в Евдокиевой келье своих мужей, что, естественно, вызывало осуждение других сестер. А кроме того — регентша коротка на расправу. Ну, на этот раз сестры во Христе отыгрались, все ее прегрешения ей припомнили, по нескольку раз заставляли на колени вставать — «простите мя, грешную…».

Но особенно насолил Евдокии обительский священник Севастьян. Регентша его притесняла, и Севастьян взял свое — заставил ее сто земных поклонов положить. Это при ее-то пышной комплекции!..

— Ну, а Валентину Аристархову не постригли? — интересуюсь я.

— Ей еще время не вышло, в монастыре-то без году неделя живет. Но в рясофор ее в ту же ночь одели. Так что она теперь уже рясофорная инокиня.

Понятно. Валентина идет по иерархической лестнице. Следующая ступенька — монахиня и — кто знает? — может быть, и настоятельница.

— А Ореста, Ореста тоже постриглась? — скрывая волнение, спрашиваю я.

— Нет, — качают головой мои собеседницы, — не постриглась. Отказалась. Наотрез.

Значит, Ореста еще не сломилась. Значит, по-своему, но все же бунтует в этом «государстве в государстве», в котором хоть плюнь, хоть дунь, хоть чихни, хоть кашляни — на все требуется воля матушки Людмилы Первой.

…Однако, сколько я ни брожу вокруг лавры, Любы нет как нет. Что ж, пойду к Галке. Может быть, у лейтенанта есть свежие сведения.

Глава IV. ДОРОГА В НИКУДА

…Похоже, что с тех пор, как я почти два года назад ушла из этой комнаты, в ней так ничего и не изменилось. На прежнем месте стоит письменный стол, и железный сейф в углу, и шкаф у стены. И лейтенант Галка тоже сидит на прежнем месте. Он чуточку повзрослел. И на погонах у него прибавилось звездочек — теперь он уже не младший лейтенант, а старший. И не только старший лейтенант, но и студент юридического факультета Кишиневского университета.

Мы встретились как старые друзья. И конечно, первый мой вопрос — о Любе.

Галка мрачнеет — нет, пока ее не удалось отыскать. То тут, то там видели девушку, которая проходила с двумя монахами. Но куда они дальше девались — неизвестно.

— А может быть, она поехала в Алма-Ату? — загораюсь я.

— В Алма-Ату? — удивляется Галка. — Там никаких монастырей нет. Чего ей туда ехать?

— Как чего? А помните?…

— А, да, да, — спохватывается Галка. — Конечно, помню. Вы как-то мне переслали письмо…

То письмо я помнила наизусть. «Вчера случайно в библиотеке, — писала мне Ольга Алексеевна Дудкина из Алма-Аты, — я взяла вашу книжку „С крестом на шее“. Сейчас уже четыре часа утра. Я сижу и перечитываю ее снова и снова. И плачу. Дело в том, что в 1942 году, во время эвакуации, на перроне города Новосибирска я потеряла свою двухлетнюю девочку Любу. Люба, о которой вы пишете, воспитывалась в чужой семье, как сирота. Умоляю вас сообщить, где сейчас находится Люба Дудкина. Я думаю, что это моя пропавшая дочурка…»

Я страшно разволновалась: и имя, и фамилия, и возраст — все совпадало.

— Нет, Люба не дочь Ольги Алексеевны, — качает головой Галка. — Удивительное совпадение, и только. Но настоящая ее мать найдена. Помните, Люба выдавала себя за сироту? Потом она призналась учительнице — не хотела, чтобы дома знали, какая она пропащая.

Переписка с Любиной семьей досталась Галке по наследству от Семикиной. Галка открывает шкаф и вытаскивает объемистую пачку писем. На конвертах его аккуратным почерком проставлено — от матери, от сестры, от брата. Перебираю исписанные листочки. «Здравствуйте, уважаемый Леонид Иванович! С приветом к вам мать Любы Александра Ивановна. Очень жду от вас весточки о моей дочери…». «Жаль времени — оно идет, Любе скоро двадцать шесть, а придется все начинать сначала. Самое главное, чтобы Люба порвала с религией», — пишет брат Любы Анатолий. «Я очень благодарна вам, что вы хотите помочь Любе. Быть может, общими силами ее удастся нам поставить на правильный путь», — пишет сестра Любы Нина.

— Очень хотелось бы найти Любу, — говорит Галка. — Подумать только, сколько лет человек идет по дороге в никуда. Знаете, я решил ее непременно отыскать. Теперь это будет легче, у меня много помощников, «будем действовать общими силами», как пишет Нина.

…Пока я слушала Галку, мне вспомнилось то, что произошло однажды на черноморском берегу. Прекрасным солнечным днем на глазах у всех стала тонуть девушка. И тогда люди, много людей, совсем разных и незнакомых с той девушкой, бросились ей на помощь. Ее вынесли на берег множество крепких, надежных рук. Утопленница была возвращена к жизни.

А разве Люба не тонет на наших с вами глазах? Так неужели все вместе, а ведь нас куда больше, чем тех людей на берегу, мы не сможем вытянуть ее и вернуть к жизни?!

Загрузка...