Вера Федоровна возвратилась в Петербург, исполненная сил и веры в правильность избранного ею сценического пути. И первые сыгранные в новом сезоне роли укрепили ее веру.
С улиц столицы не сходили туманы. Едва рассеивался утренний, непрерывно дувшие с моря ветры нагнетали другой, державшийся до вечера. Тусклые фонари, витрины магазинов, окна в домах светились весь день.
Как и сто лет назад, в Галерной гавани пушечными выстрелами давали сигнал о подъеме воды.
На шпиле Главного Адмиралтейства поднимали красные флаги, к вечеру сменявшиеся красными фонарями.
Но петербуржцы продолжали толкаться на Невском под черными зонтиками до ночи.
Если судить по утопавшему в тумане Невскому проспекту, все в столице Российской империи оставалось по-прежнему. Но на рабочих окраинах Петербурга жизнь менялась с необыкновенной и неожиданной быстротой. С рабочих окраин Петербурга веяло ветром грядущей революции, и дуновение его проникало всюду.
Навстречу поднимающимся ветрам освободительного движения вышла Комиссаржевская со своими новыми ролями, чтобы стать перед лицом русской общественности, как «ветром развернутое знамя», по счастливому и меткому выражению Блока.
Казалось, сама судьба подготовила ее к роли бойца в освободительном движении. Детские годы показали ей неустроенность женщины в семье, в обществе, даже в любви. В юности она пережила все, что видела в детстве: несправедливость, неравенство женщины в любви, в семье, в обществе.
Сценический успех освободил Комиссаржевскую от обычной участи провинциальной актрисы, которая часто в силу обстоятельств, чтобы не потерять место в театре и не очутиться на улице без заработка, была вынуждена принимать сомнительные ухаживания сытых пошляков, мнящих себя просветителями и покровителями артистов, терпеть гнусное сводничество антрепренеров, поневоле интриговать, бороться за выигрышные роли. Артистический успех вернул Комиссаржевской и все права человеческой личности, в которых ей свободно могло бы отказать общество, как обманутой жене, разводке. Но Комиссаржевская не забыла общеженскую судьбу: слишком много стояло перед глазами артистки жизненных примеров. И в каждой пьесе, которую ей приходилось играть, она с гениальной находчивостью показывала печальную, порой страшную женскую судьбу и призывала к борьбе против рабской покорности, за равенство, за право и справедливость. Все свои роли Комиссаржевская играла так — об этом постоянно говорят ее современники, — что зрители чувствовали протест. Она всегда воевала за правду, за человека. Друзья и близкие Комиссаржевской полушутя, полусерьезно говорили:
— Глядя на вас, Вера Федоровна, невольно думаешь, что революции везде и всегда начинает женщина.
Тот, кто читал пьесу И. Потапенко «Волшебная сказка» и смотрел Комиссаржевскую в роли Наташи Бобровой, ясно видел, какое чудо совершала артистка. У автора мечты главной героини о любви, о женском счастье, о какой-то туманной радостной жизни выглядят и наивно и обыденно. Изнеженная институтским воспитанием, она, не приспособленная к самостоятельной жизни, ненавидит уклад своей трудовой семьи. Легкомысленная девушка покидает и дом графа Ижорского, где она вела праздную жизнь. Но читателю трудно поверить, что уход Наташи от любовника не каприз, а смелый протест против ее ложного положения в обществе.
Комиссаржевская наделила свою Наташу неудовлетворенностью, душевной потребностью новой жизни. Раскрывая от акта к акту эту неудовлетворенность, артистка тонко и точно показала рождение новой женщины, уходящей «от ликующих, праздно-болтающих, обагряющих руки в крови» в «стан погибающих за великое дело любви».
Вспоминая об игре Комиссаржевской в «Волшебной сказке», артист М. П. Сазонов, игравший с ней в этой пьесе, объясняет, почему именно эта пьеса, в общем слабая и надуманная, пользовалась громадным успехом и в Петербурге и во время провинциальных гастролей артистки.
— Ее Наташа была вся порыв и протест. Воздействие Комиссаржевской на зрителя можно было сравнить только с воздействием на общество Льва Толстого и А. П. Чехова. Писатели покоряли ум читателей; Комиссаржевская неотразимо действовала на чувство. Она заставляла чужие сердца биться так же страстно и негодующе, как билось ее собственное сердце.
Наташа ушла из родного дома девочкой. За восемь лет в институте она забыла скромную обстановку трудового дома, зато привыкла к «красивой жизни» ее сверстниц. Они изящно одевались, танцевали, умели играть на фортепьяно. Гарь и копоть отцовского дома, брат, позволяющий себе в компании сидеть без сюртука, бесконечные разговоры о заработке ради куска хлеба шокируют Наташу, причиняют ей настоящее страдание. Наташа хочет, чтобы ее жизнь была красивой. А иначе не стоит жить! И это не каприз Наташи — Комиссаржевской, а требование, законное требование. Девушка не чуждается работы, но и от работы она требует эстетического наслаждения. Труд тоже должен быть красивым, нести радость. От труда же своих домашних она задыхается.
Случай приводит графа Ижорского, брата Наташиной подруги по институту, в дом Бобровых. Встречу эту Комиссаржевская играла на контрастах. Она вспоминала с Ижорским институтских знакомых, вспоминала о том, как там жили, и лицо ее озаряла светлая улыбка, снова звучал ее серебристый смех, в движениях появлялось лукавство, желание очаровывать. Но кончались воспоминания, и тем сильнее девушка приходила в отчаяние от сознания действительности.
— Я здесь точно в плену и меня хотят отдать в рабство… — возмущалась Наташа. И, уже не владея собой, кричала: — Я не хочу рабства, не хочу, не хочу! Я не дам надеть на себя ярмо!
Комиссаржевская говорила это с такой искренностью и силой, что ни у кого из зрителей не оставалось сомнения в ее праве протестовать против ярма и рабства. Никто теперь не сомневался и в том, что Наташа обязательно уйдет из родного дома.
И она ушла. Стремление сделать свою жизнь волшебной сказкой привело Наташу в дом Ижорского. Она еще не отдает себе отчета в том, в какое сомнительное положение перед обществом поставил ее граф, сделав своею любовницей. С горячностью и верой молодости Наташа ищет в любви осуществления своей сказки. Она любит графа и требует такой же искренней и свободной ответной любви. Но сказкам в жизни нет места.
Комиссаржевская создавала на сцене симфонию уходящей любви. Она отвергла ремарки автора: «слезы, плач, рыдания». Артистка то ускоряла темп сцены, то замедляла его, вела диалог в нервно меняющемся ритме. И зрители чувствовали всю призрачность погони Наташи за счастьем, всю ненадежность и праздность любви Ижорского. Наконец Наташа поняла, что Ижорский совсем не тот человек, за которого она принимала его.
Комиссаржевская была опытным бойцом, за право понимать женскую судьбу она заплатила всем своим пережитым. По этой трудной, мучительной дороге к прозрению и победе артистка ведет и свою героиню.
— Ведь я совсем не та, что была раньше! — говорит Наташа своему брату.
Она сердцем нашла правду, а с правдой и новую дорогу в жизни. И потому в тяжелом расставании с Ижорским Наташа внутренне спокойна.
— Нет! Нет, я не боюсь жизни! — восклицала Комиссаржевская. — Прошло время, когда такие, как я, должны были непременно погибнуть. Теперь у женщины есть широкое поле труда. Я хочу быть чем-нибудь. Я хочу зависеть только от себя самой, а не от того, любят меня или нет!
С каждой фразой голос Комиссаржевской становился сильнее и тверже. И когда она произносила последнюю фразу: «Волшебная сказка кончилась, начинается новая жизнь!» — было очевидно, что Наташа стала иной и что она завоюет себе новую жизнь.
Талант и искренность Комиссаржевской заставляли верить в возможность такой Наташи, а значит, в возможность изменить жизнь и в действительности, а не только на сцене.
Пьеса Потапенко, писателя в общем чуткого к общественным настроениям дня, не сходила со сцены Александринского театра весь сезон 1898/99 года. Кончался век девятнадцатый, подходил век двадцатый: волшебная сказка буржуазно-помещичьего счастья отходила в прошлое, новая жизнь грезилась русской молодежи как долгожданная действительность, и сцена императорского театра гением Комиссаржевской превращалась в общественную трибуну.
В пьесе И. Потапенко «Борцы», посредственной по художественным качествам и вполне умеренной в идейном отношении, Комиссаржевская из бесцветной Сони создала сильный тип правдивой, смелой, способной отстаивать свои идеалы девушки. В сцене объяснения с отцом ее Соня возвысилась до подлинного драматизма. Гнев, протест, возмущение против бесправия женщины звучали в ее голосе. Защищая свои принципы, героиня Комиссаржевской готова была на разрыв с семьей, с обществом. Весь зал, захваченный жизненной правдивостью каждого слова, жеста актрисы, поверил в возможность такой необычной ситуации и неистово рукоплескал не только Комиссаржевской-актрисе, но и новой русской женщине.
В «Огнях Ивановой ночи» Зудермана Карпов предполагал дать Комиссаржевской роль Труды. Роль Марикки, которая играет в пьесе, как она сама себя характеризует, одновременно роль «кошки и мышки», предназначалась другой, характерной актрисе. Но Вера Федоровна настояла, чтобы ей дали сыграть именно Марикку.
С самого начала она вступила в противоречие с автором пьесы, решив, что будет играть эту роль совсем не гак, как играли ее предшественницы и какой создал Марикку Зудерман.
— Ни в кошек, ни в мышек я играть не буду! — заявила она режиссеру. — Я даже, возможно, выпущу эту фразу. Я буду играть непонятное, чуждое, одинокое существо. К Георгу Марикку влечет его сиротливость, его одиночество. На этой теме я разыграю вариации!
И уже на первой репетиции Вера Федоровна показала Марикку не только несчастной, но и протестующей. Защищая себя и любимого в жестокой схватке с жестокой жизнью, Марикка вынуждена следовать волчьим законам.
— Но ведь это извращение авторского замысла! — испуганно говорил Евтихий Павлович.
— Не извращение, а уточнение действительности! — возбужденно отвечала Комиссаржевская.
— Вера Федоровна! — взмолился Карпов — Это настолько смело, что критика не простит вам этого.
— Да поймите, Евтихий Павлович! — уже сердито говорила Вера Федоровна. — И автор, и вы, и я должны идти хотя бы в ногу со временем, если уж не впереди Только тогда мы настоящие художники, и только такими, протестующими против всей несправедливости жизни, мы нужны людям.
— Предположим, вы правы, дорогая Вера Федоровна, — растерянно возражал Карпов, шагая из угла сцены в угол. — Но неужели вы не видите, что другие-то актеры, ваши партнеры, играют строго по Зудерману?
— Вот и помогите переубедить их. Вы же режиссер, вас должны послушаться! — наступала Комиссаржевская, поглядывая на хранящих молчание актеров. И, обращаясь уже ко всем, продолжала: — Если мы прочтем Зудермана свежо, или, как говорит Евтихий Павлович, «извратим» автора, пьеса только выиграет, получит большее общественное значение. Вы понимаете — общественное, а не александринское!
Актеры продолжали молчать. Комиссаржевская видела всю неловкость их положения. Но слишком сильны были традиции императорского театра. Еще до просветительства некоторые из актеров способны были подняться. До бунтарства же — нет. А тот, кто и поднимался, как Мамонт Викторович Дальский, вынужден был расстаться с Александринкой.
— Нет, нет, Вера Федоровна! — словно извиняясь, проговорил Карпов. — Увольте, ссориться со всеми я не могу. Да и как переубедишь Потоцкую! У нее свои правила: прежде всего понравиться первым креслам.
— Значит, опять будем играть каждый сам по себе, словно в басне «Лебедь, рак да щука»?!
Вера Федоровна Марикку играла все же по-своему.
Увлеченные партнеры поддержали ее сценический замысел. И большинство зрителей приняли эту Марикку с таким же восторгом, как принимали и ее Ларису. Зритель почувствовал в новой героине Комиссаржевской страстное негодование против жизненного уклада, коверкающего людей. Этот уклад окружал и Ларису, и Нину Заречную, и Наташу. Кто хоть раз видел Комиссаржевскую в «Огнях Ивановой ночи», слышал ее горькие слова: «Моя мать воровкой была, — и я буду красть, красть любовь», видел горящий взор, слышал вздохи сквозь стиснутые зубы, тот никогда уже не мог забыть Марикку, созданную Комиссаржевской. Он пристальнее всматривался в жизнь и торопился на помощь туда, где была попрана справедливость.
Даже такую пьесу, как «Дикарка» Островского и Соловьева, в которой до Комиссаржевской блистала своим комедийным мастерством Савина, Вера Федоровна заставила звучать призывом к отречению от старого мира, к поискам новых, сильных людей.
Во второй половине сезона, по правилам императорских театров, Комиссаржевская получила наградной бенефис.
Начались поиски пьесы для бенефиса. Вера Федоровна заговорила в дирекции о «Ромео и Джульетте» Шекспира. Евтихий Павлович развел руками.
— Но, Вера Федоровна, нет ни костюмов, ни декораций… А делать все наспех — погубить пьесу. Да и времени уже нет.
И он предложил «Нору» Ибсена, зная, что Вере Федоровне давно хотелось сыграть эту роль. Но она испугалась:
— Что вы! Разве это можно? Ведь в Петербурге совсем еще недавно ее играла Дузе, ставила в свой бенефис Савина! Нет, нет, я ни за что не соглашусь. Я не скажу ни слова от волнения, я себя знаю!
Время бенефиса приближалось, а пьесы Вера Федоровна не находила. Тогда Карпов вспомнил о «Дикарке», и Вера Федоровна, просмотрев пьесу; остановилась на ней.
Бенефис состоялся 18 февраля 1899 года. А накануне его в столице произошло вот что.
Восьмого февраля, — вспоминает писатель А. Серебров (А. Н. Тихонов), — Петербургский университет отмечал годовщину со дня основания. Ректор университета выступил с традиционной речью, призывая студентов быть надежной опорой русского самодержавия. Конец ректорской речи потонул в свистках, топоте ног и криках:
— Хватит таких речей!
— Хотим свободы!
Ректор вынужден был остановиться. Растерянно смотрел он, как затем тысячная толпа студентов стихийно ринулась на улицу.
Там толпа начала быстро расти. Полиция сочла долгом вмешаться, но студенты не расходились. Вызванные конные жандармы пустили в ход нагайки. В ответ из толпы полетели камни.
На следующий день студенческая сходка решила объявить забастовку.
— Полиция должна быть наказана, мы требуем этого!
— Вы хотите произвести революцию? — высокомерно спросил ректор, присутствовавший на сходке. — Опомнитесь, господа, ваши требования бессмысленны.
— Мы произведем революцию во всей России! — воскликнул председатель сходки. — И нас не запугаете!
Часть профессоров, возмущенная расправой над студентами, отменила лекции. Остальным пришлось отсиживать лекционные часы в пустых аудиториях.
Узнав о событиях в университете, заволновались студенты горного института, электротехнического, лесного. Забастовали студенты некоторых учебных заведений Москвы, Киева, Казани, Томска.
Одиннадцатого февраля у Казанского собора состоялась трехтысячная демонстрация студентов. Конная жандармерия, окружив демонстрантов, избивала их нагайками, топтала лошадьми. Студенты оказывали яростное сопротивление, но сила была на стороне защитников власти.
Участие в демонстрации обошлось дорого: последовали массовые увольнения студентов из учебных заведений с отдачей их в солдаты.
Крутая мера правительства вызвала возмущение передовой части русской общественности. Начались протесты, против такой расправы, к протестам профессуры присоединились рабочие крупнейших предприятий. Правительство вынуждено было отдачу студентов в солдаты отменить.
В подогретой всеми этими событиями атмосфере поднялся восемнадцатого февраля занавес Александринского театра.
Иначе, чем Савина, прочитала «Дикарку» Комиссаржевская. Вчитываясь в роль, она обратила внимание на слова няни:
— Да какая такая твоя порода, чтоб тебе повесничать? Что ты, цыганка полевая, что ли? Не от цыган родилась, а от благородных родителей!
И не было потому в ее Варе ничего цыганского, как у Савиной.
Варе, натуре страстной и серьезной, чужд мир аккуратности и пошлости, который ее окружает. Она презирает провинциального щеголя, которого ей прочат в женихи. Она видит, что он ни на что, кроме болтовни, не способен. Ее тянуло к Ашметьеву, прожившему почти всю жизнь в Париже, внешне не похожему на серые будни их жизни. Деятельный характер Вари проявляется в искренней любви к парижскому барину и, естественно, требует в ответ такой же страстности, готовности на жертву и подвиг во имя любви. И где было знать ей, чистой и верующей в чистоту людских помыслов, что для барина ее любовь всего лишь игрушка?!
В третьем акте Ашметьев, испугавшись чувства Вари и связанных с ним хлопот, превращает их роман в нелепую шутку. В этой сцене Комиссаржевская бросалась на скамью и рыдала, хотя слез в пьесе у автора не было. Для Вари, созданной Комиссаржевской, уход Ашметьева оказывался не только трагедией любви. Варе было страшно узнать, что ее герой тоже болтун и трус, способный только на то, чтобы победить в словесной схватке такого же болтуна.
Варя, как ее играла Комиссаржевская, действительно была «редкость, дивное создание, счастливая случайность в будничной жизни». Она не может и не хочет мириться с окружающей пошлостью. Не разрешись все по воле автора счастливо, Варя дорого заплатила бы за свои светлые порывы, она повторила бы конец «Бесприданницы». Интересно, что в первом варианте пьесы Варя кончала жизнь самоубийством, да и сама пьеса была насыщена драматическими положениями.
Но даже в комедийном варианте пьесы Комиссаржевская показала драматизм обманутого поэтического чувства и способность героини жертвовать собой во имя любви.
Три четверти театрального зала заполнила студенческая молодежь. Все ряды черны от сюртуков и тужурок вперемежку с белыми платьями Первые фразы Комиссаржевской тонут в аплодисментах. Акт за актом, до конца спектакля, аплодисменты и цветы, цветы и аплодисменты. Взволнованная артистка, едва добравшись до уборной, в изнеможении падает на маленький диванчик. Кто-то испуганным голосом требует:
— Доктора! Доктора к Вере Федоровне… Она умирает!
Евтихий Павлович, партнеры заглядывают в дверь уборной. Вера Федоровна, услышав шум, громко говорит:
— От счастья не умирают…
После спектакля огромная толпа ожидала артистку у служебного входа, окружив старую театральную карету, похожую на ту, в какой когда-то возили ее отца. Веру Федоровну студенты вынесли на руках. Кто успел — поместился рядом с кучером, на подножке, на запятках кареты.
Кучер, привыкший к всяким неожиданностям у театрального подъезда, дернул вожжи, весело крикнул: «Пошла!», и карета покатилась, громыхая и звеня.
На Ямской, у подъезда трехэтажного дома, на ступенях лестницы толпились молодые люди.
Кто-то дернул ручку звонка. За Верой Федоровной в маленькую переднюю студенты внесли корзины с цветами. Артистка жила в трех маленьких комнатах с полутемной передней. Казалось, что иначе и быть не может. Все вокруг отличалось той простотой, какая была присуща ее игре, ее обращению с людьми.
Вера Федоровна проводила гостей и прошла в столовую. На большом, не по комнате, столе давно уже ждал хозяйку ужин.
— Ах, Аннушка! — говорила Вера Федоровна, обнимая старую воспитательницу. — Я сегодня такая счастливая! Когда я играю для них, молодых, смелых, сильных, мне и умереть на сцене не жалко!
— Погоди, милая, умирать-то, — ласково отвечала Анна Платоновна. — Ты еще людям нужна. Днем были студенты из гарного. Письмо оставили, вот тут на столе.
Студенты умоляли — так и было написано: «Умоляем дорогую Веру Федоровну», — принять участие в благотворительном вечере в пользу пострадавших участников февральских событий, устраиваемого в горном институте под флагом студенческой кассы взаимопомощи.
— Вот видишь, Аннушка, отказываться-то никак нельзя, а у меня спектакль!
— Да уж вижу, что нельзя! — отвечала Анна Платоновна, пододвигая Вере Федоровне чай и плетенку с хлебом. — Скажу, чтоб в театр за тобой приехали! А пока съела бы хоть немного чего-нибудь, одни ведь глаза остались.
Студенты хорошо знали, что, открывая Вере Федоровне тайное назначение вырученных с вечера средств, они могут быть уверены в ее согласии, и Комиссаржевская стояла уже у них в программе.
Под прикрытием, или, как тогда говорили, под флагом, легальных, разрешенных правительством вечеров, собраний, банкетов шла бурная деятельность нелегальных кружков, союзов, партийных комитетов.
В те предреволюционные годы Вера Федоровна часто читала на концертах горьковскую «Песню о Соколе». Можно представить, какое настроение вызывала Вера Федоровна, произнося пламенные строки:
Безумству храбрых поем мы славу!
Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время, — и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни…
Принадлежавшие к петербургской аристократии и носившие форменные сюртуки на белой шелковой подкладке, студенты решили однажды организованной группой сорвать участие Комиссаржевской в студенческом литературном вечере. Были заготовлены свистки и трещотки, предварительно, перед вечером, распито несколько бутылок шампанского.
Слухи о демонстрации белоподкладочников были настолько упорные, что студенты заранее подготовились дать отпор. Но Комиссаржевская «Песней о Соколе» вызвала такой восторг у слушателей, что» никто не посмел и рта раскрыть. Вышла грандиозная демонстрация любви к артистке. Молодежь, покинув зал и охраняя тесными рядами Комиссаржевскую, проводила ее до экипажа.
На вечере студентов горного института, под флагом которого организовывался сбор средств в помощь февральским демонстрантам, могли также быть «неприятности». Но Веру Федоровну все это не смущало.
Горный институт находился в конце набережной Васильевского острова. Сюда-то и привезли на лихаче артистку сопровождавшие ее молодые люди. Окна двух этажей института были ярко освещены. Это был не традиционный бальный съезд с кострами, у которых грелись дожидавшиеся господ кучера. Не было и ковров, устилавших наружную лестницу бального особняка. Возле колонн у входа толпились студенты в поношенных шинелях, скромно одетые курсистки. В толпе встречались и просто одетые молодые заводские парни. Из открытых окон валил разгоряченный воздух, тут же превращавшийся в морозный туман.
Концерт шел своим порядком. В комнате, отведенной для артистов, Вера Федоровна, чуть отогревшись с мороза, подошла к зеркалу, привычным движением рук снизу вверх поправила волосы, внимательно посмотрела на себя и осталась довольна. Она видела в зеркале усталые глаза и тонкие морщинки, бегущие от углов губ к подбородку, но знала, что огни рампы и сотни устремленных на нее глаз мгновенно снимут усталость с лица, голос наберет силу и нежность и вся она станет легкой, как птица.
Ей не хотелось вступать в разговор с толпившимися в артистической незнакомыми людьми. Она опустилась в кресло недалеко от входа.
Когда в полуоткрытую дверь Вера Федоровна услышала свое имя и аплодисменты, покрывшие его, она быстро встала и легкой походкой вышла на эстраду.
Артистка улыбнулась зрительному залу и терпеливо подождала, когда смолкнут аплодисменты.
Еще в полях белеет снег,
А воды уж весной шумят, —
тихо, задумчиво прочла она первые строки. Читала она просто, задушевно, донося до зрителей каждое слово. И старые, всем хорошо знакомые тютчевские стихи звучали по-новому, отражаясь весною в голосе и глазах артистки.
Бегут и будят сонный брег,
Бегут и блещут и гласят
Они гласят во все концы:
«Весна идет, весна идет!
Мы молодой весны гонцы,
Она нас выслала вперед!»
Голос Комиссаржевской нес в притихший зал звуки, цвета и запахи весны, душевное обновление, которое каждую весну извечно испытывает человек, как бы ни был тяжел и неровен его жизненный путь.
Был в эхом изумительном голосе для многих студентов, сидящих в зале, и другой смысл — весенним ветром считали они дело, за которое пострадали их товарищи. И когда ликующая, озаренная поэзией весны артистка бросила в зал последние слова:
Весна идет, весна идет!.. —
на сцену обрушился такой могучий ливень аплодисментов и возгласов «бра-во!», каких, наверное, еще никогда не слышали стены этого дома.
Вера Федоровна видела горящие молодые глаза И чувствовала, что они поняли Тютчева так же, как понимала сегодня своего любимого поэта и она, артистка русского тёатра. Ей захотелось читать еще и еще. Она прочитала все стихи Тютчева о весне. Ей называли одно за другим все, что было в ее концертном репертуаре, и не отпускали, пока она не выполняла просьбу.
Зал успокоился только тогда, когда на сцену вышел распорядитель и умоляющим голосом проговорил:
— Господа! Вера Федоровна приехала к нам после спектакля. Она устала.
Все в зале поднялись и стоя аплодировали, пока она не скрылась за дверью.
В воспоминаниях активного участника Октябрьской революции, советского посла в Швеции Александры Михайловны Коллонтай сохранился характерный эпизод из этой малоизвестной сферы деятельности Комиссаржевской:
«В тот период, когда на моих руках была касса П. К. (Партийного комитета — В. Н.)… мне неоднократно приходилось прибегать к содействию Веры Федоровны. Врезалась в память такая встреча с ней: спектакль «благотворительный», как будто в пользу студенческих общежитий или столовых… Шел водевиль — названия не помню, — четко врезался в память лишь образ самой Комиссаржевской. Она играла гимназистку-подростка и пела нелепую песенку о том, что она «марионетка». В антракте я прошла за кулисы. В ушах моих звучала ее шаловливая песенка. Я улыбалась навстречу резвой гимназистке с детски раскатистым смехом. Но на пороге уборной Веры Федоровны моя улыбка осеклась. Это ее глаза оборвали мою улыбку. Глаза Комиссаржевской в одной из ее трагических ролей. В них было не просто отчаяние, а нечто столь жутко-безысходное, что я невольно со страхом подумала: «что-то случилось ужасное, непоправимое…»
«Отвратительно, позорно… Вы чувствовали, как я сегодня ужасна? Никакого подъема, никакой искренности. Наигранность, вымученность. Нет, нет, надо бросить сцену!» Страстно, до жути искренне звучали ее слова.
Напрасно я передавала ей впечатления публики. Она упрямо, настойчиво качала головой. «Публика мне много прощает. Но я-то себя знаю. Отвратительно, неискренне».
«Неискренне»… Это был худший приговор в ее глазах. Комиссаржевская требовала от себя безусловного перевоплощения в роль. Без этого разве это искусство? Но как ни была Вера Федоровна поглощена недовольством собою, когда я заговорила о том, для чего пришла (а пришла я просить, чтобы она срочно устроила литературный вечер в пользу не то кассы П. К., не то бастующих рабочих), Комиссаржевская сразу перевоплотилась. Вместо трагического отчаяния в ее огромных, умных, своеобразно красивых глазах засветилось вдумчивое внимание.
«Для рабочих? — спросила она. — Ну конечно! Только давайте придумаем флаг!»
Поражает в этом рассказе необычайная художественная требовательность Комиссаржевской к себе независимо от того, где она выступает, перед какой публикой, в какой роли. Этой высокой идейной и художественной требовательностью Вера Федоровна была обязана далекому своему детству, лучшим людям русского общества, бывавшим в гостиной ее отца, его демократическим идеалам, жизнью рожденной и воспитанной артистической совести, новым людям, поднимающимся на святую борьбу против угнетения и рабства.