В лесах и лугах вокруг Центра мира есть много разных цветов и растений.
Старлаб шел по лугу; трава обтекала его, брызгая в лицо и волосатую грудь насекомыми. Облака, отчетливые, как едва тронутый резцом мрамор, белели в небе.
«Бывают обстоятельства, когда любовь — единственный выход», — подумал он.
И вытянул руку, чтобы потрогать ветер.
Ветер оказался плотным и шершавым, как сама трава. Если сощуриться, можно было увидеть тело ветра, удлиненное с севера на запад. Внутри этого тела тоже шла жизнь, и эта жизнь была похожа на беличье колесо, вращающее само себя.
Поле оборвалось, начались стволы и ветви, прогибавшиеся под грузом света. Под ногами, повторяя перемещение ветра, двигалась тень. В одном месте тень обросла звуком воды. Старлаб нагнулся и окунул пальцы в воду, идущую на него из земли.
Наполнив водой лицо, Старлаб заглянул в лужу, горящую по краям от солнца.
Вместо привычного лица в воде отразились формулы, значки, кавычки и тире.
«Ну да, — подумал Старлаб, поднимаясь, — я же не взял с собой материальный носитель. Лужа меня и не распознает…»
Нужно было возвращаться.
Он видел себя лежащим; простыня сбилась комом, ладони в йоде. Лицо распарено сном. Щетина — как накипь насекомых на утреннем фонаре.
Рот полуоткрыт, и Старлаб опустил в него правую ногу.
Нога легко прошла сквозь горло, оперлась о воздушную плоть легкого. Следом опустилась и левая нога. Пальцы держались за обветренные губы. Наконец, во рту исчезло и туловище. Мелькнула тыльная сторона языка, ветреные коридоры горла.
Теперь нужно было, ничего не напутав, надеть на себя все тело.
Пятка изнутри соприкоснулась с пяткой, колено — с коленом. Чтобы проверить, Старлаб пошевелил пальцами. Потом пролез в правую ногу и в слегка жмущую стопу. Через пару секунд тело уже плотно прилегало к нему; заныли порезы на ладонях, заболела спина.
Оставалось только стереть это одевание из памяти.
Готово!
Ресницы в колючем утреннем янтаре вздрогнули.
Она лежала на полу. Вздрогнула, повернулась на другой бок.
Старлаб смотрел, как пряди волос приходят в движение, рассыпаются и замирают.
— Пить, — попросила, не открывая глаз.
Он встал и пошел по незнакомой квартире, задевая ногами низкорослую мебель. Подойдя к раковине, Старлаб стал рассматривать ладони. Порезы, пятна йода. Выловив с сушилки кружку, поднес к закрытому крану.
Поставив ее в раковину, бросился обратно в комнату. Схватил скомканные брюки возле лежанки, куртку, все в пятнах крови. Натягивая, бросился к двери. Затанцевал на месте, не попадая в рукав куртки. Попал, застегнулся, рванул дверь.
За дверью открылась узкая темная комната. Посреди натянута веревка. Истекая мыльным соком, сохла его рубашка. Рядом с рубашкой висели его трусы и носки.
Женщина, просившая три минуты назад воды, поправляла мокрые вещи. Капли падали ей на лицо и волосы.
Поблескивая, женщина подошла к нему и подергала его куртку:
— Сними, я потом постираю. Сейчас, видишь, места нет для сушки.
Он кивнул.
— Может, познакомимся? — спросила женщина.
У нее была улыбка ребенка, только что разбившего вазу. Близорукие глаза.
— Познакомимся?
Она взяла его руку и медленно обнюхала. Ладонь наполнилась ее дыханием. Потом она обнюхала его шею и каждое ухо.
— Теперь ты познакомься со мной.
Он неловко взял ее пахнущую стиральным порошком ладонь и поднес к лицу.
— Нет, — она отняла ладонь, потом быстро опустила ее вниз, нагнулась, расстегнула ему брюки. — Так не знакомятся. Знакомятся вот так…
Пол покрывался скомканной одеждой, его и ее. Падали, расплющиваясь, капли с сохнущей рубашки. Медленное движение травы, ломкие крылья жуков.
Ее звали Тварь.
Он переспросил бровями. Она подтвердила. Тварь.
Боковым зрением он изучал комнату. Все стены были в полках. На полках пакеты.
Когда они поднялись, рубашка была уже совсем сухой. Вспомнив, он запустил ладонь в карман и достал постиранное удостоверение человека. Растекшиеся буквы, акварельное облако печати.
Заглянул на кухню. Наклонясь, она глотала воду из крана и смотрела на него. В раковине стояла кружка, которую он оставил там утром. Наполнена, вода лилась через край.
Работать она стала совсем недавно. Пока довольна. Приняли, как свою.
— У нас хорошо, музыке учат.
— Музыке? Зачем?
— Методика такая. А работаем, мы в ночную смену, я и девчонки. Только ничего не помним, единственный недостаток. Как иду на работу — не помню, и что делаю — не помню, и как возвращаюсь — тоже. И девчата тоже не помнят и даже говорят, рады. А я не знаю, как можно радоваться, что память дырявая? Одна наша с ученым познакомилась. Он ей: «Люся, я тоже как в тумане. Как из дома выхожу — помню, а потом все заволакивает». Когда, говорит, поиск истины становится ежедневной рутиной, то в памяти ничего не остается, кроме наших с вами, Люся, обжигающих встреч. Он ее все Люсей называл, хотя по удостоверению ее Лохудра, это же известно. А он ее — Люся, Люся, а потом — раз и исчез. А Лохудра наша вначале обесцветилась, а потом говорит: значит, имя ему не нравилось.
До этого у него не было женщины. У него была платоническая любовь. Пару раз.
Центр диффузии был недалеко от работы, рукой подать. На входе, возле железной рамки, стоял милиционер. Мужчины с серыми от брезгливости и нетерпения лицами проходили сквозь рамку. Это был детектор эрекции. Если эрекции не обнаруживалось, рамка противно звенела, и милиционер делал шаг вперед.
«Сами не чувствуете, что ли?» — укоризненно спрашивал он, выводя нарушителя из очереди.
«У меня всегда такая, — оправдывался нарушитель. — Я доказать могу!»
«Технику не обманешь. Приходите завтра. Или вот, хотите, подождите с ними…»
И кивал на кучку мужчин, топтавшихся неподалеку на снегу. Дожидались нужного состояния. Рядом с ними стояла принесенная чьей-то заботливой рукой крышка от школьной парты, вся в каких-то рисунках.
Старлаб почувствовал, что рамку ему не пройти.
«Эх ты, — дергал его за руку другой старлаб, с которым он пришел, — это же просто…»
Старлаб сам знал, что это просто. Но ему хотелось чего-то сложного. Хотя бы тех брачных танцев, какие он исполнял перед одноклассницей, когда был голубем.
«Привыкай быть человеком, — знакомый все тянул его к проклятой рамке. — У нас, людей все организованно».
Наконец, он как-то прошел рамку и озирался, ожидая, что его все равно остановят и начнут перепроверять серьезность намерений.
Вжав голову в плечи, он вошел в портик с колоннами дорического ордера. По сторонам серели статуи, похожие на Неизвестную Богиню. На груди одной из них лежал бумажный стаканчик с вытекшим мороженым.
Еще один милиционер проверил у Старлаба Удостоверение человека. Женщина в вязаной шапке спросила: «Со звуком или без?» — сунула ключ и назвала номер комнаты. Хорошо, что номер был оттиснут на гирьке, прикрепленной к ключу. Иначе бы Старлаб долго бродил по длинному сырому коридору в поисках своей любви.
Дойдя до двери с нужным номером, остановился. Увидев в конце коридора еще одного посетителя, быстро открыл дверь и захлопнул за собой.
Комната маленькая, в два шага. На противоположной стене был нарисован контур женского тела и темнели три отверстия. Два рядом и одно ниже. Старлаб подошел вплотную и заглянул в одно из верхних отверстий.
И отпрянул.
Из темноты на него глядел человеческий глаз. Влажный и безразличный. Такой же глаз (Старлаб, отдышавшись, снова приблизился к стене) глядел из второго отверстия.
Старлаб сел на единственный стул. Вспомнил все, что ему говорили об этом процессе. Встал и, сделав простые приготовления, прижался к стене. Его глаза совпали с двумя отверстиями, почти уперлись в два глаза по ту сторону. Нижнее отверстие тоже пришлось по росту. Глаза были красивыми.
…Старлаб отделился от стены. Упал на стул. За стеной открыли воду. «Вот какая она, человеческая любовь». Только сейчас он заметил, что не снял пальто.
Ненавидя это потное пальто, облепившее его, Старлаб вышел из комнаты. Больше он сюда не придет, думал он, идя по коридору.
Он вернулся через месяц. Только для того, говорил он себе, чтобы узнать, что значит «со звуком». Не повезло. На вопрос вязаной шапки «со звуком или без?» он снова брякнул: «Без». И все повторилось.
«Когда заказываешь со звуком, играет свадебный марш», — объясняли коллеги в курилке. Он кивал.
— И всегда что-то приношу с работы, — говорила Тварь. — Расческу почти новую, волос лучше стал. Я одно время лысеть стала. А сейчас расческу возьму — и на душе светло. Причесываюсь, причесываюсь, думаю: все будет хорошо. Книг сколько принесла… с работы. Любишь читать? И я люблю. Особенно про любовь и семью. Я уже, знаешь, такую хорошую библиотеку у себя собрала, три полки, и все — с книгами. Одна полка с грустными, другая — со смешными, а третья — про воспитание детей и развивающие игры. Вот таскаю домой книги, девчонки даже смеются: что ты, как дурочка, все книги да книги. Сами они бутылочки от духов приносят, одна даже рваный пеньюар, два дня на него в слезах любовалась. Жалко, не можем вспомнить, откуда все это богатство. Может, если б знала, тоже бы пеньюарами завалилась, хоть не в них счастье. Зато, знаешь, какой я классный руль от автомобиля на прошлой неделе принесла. Берешь в руки — и прямо как в автомобиле себя чувствуешь: р-р-р!
Склонилась над ним:
— А вчера тебя с работы принесла, и еще книжку. Думаю, что такое тяжелое в мешке, неужели диван? Открыва-а-аю… — Медленно подняла край одеяла. Старлаб поежился и улыбнулся. — …а там — целый мужчина; я просто обалдела! Думала, не может быть; наверное — трупик. Девчонки иногда отдельные руки в дом тащат, головы всякие. Потом сами же не знают, куда девать. А одна наша, ну, вот эта, как бы Люся, тоже принесла, вроде тебя, все тело на месте, потом пригляделась: головы нет! Повертела-повертела — жалко выбрасывать, а что делать. Ни слова от него не дождешься, ни помощи по хозяйству. Только целыми днями на диване лежит, мух собирает. Поэтому я про тебя тоже вначале подумала, что ты тоже такой. Потом — нет: грязненький, ладошки порезанные, карманы пустые, но — целый, живой… Живой… Ты о чем-то задумался, милый?
Он думал о потолке.
В центре торчал крюк для отсутствующей люстры. Около крюка было написано пальцем по закопченной поверхности: «Не вешаться! Жизнь прекрасна!»
Сколько он пробудет здесь, среди простыней? Где дверь в этой квартире? Что подумают на работе? Сегодня выходной. Завтра его начнут искать. Если его найдут здесь, он должен будет объяснять. А если не найдут? Сколько он пробудет здесь, среди простыней и странного запаха из кладовки, где сушатся его брюки?
Пока Тварь возилась с брюками, он обследовал квартиру.
Входной двери не было. «Жизнь прекрасна», — пела Тварь, замачивая окровавленные брюки. Единственное окно не открывалось. Грязное стекло; кажется, пятый этаж. Место незнакомое. Сегодня выходной. Но завтра его будут искать. Доберутся до телескопа, вытряхнут оттуда Обезьяну. И Обезьяна расколется. Во всем. И в этой книге тоже.
Книга.
Обезьяна читает, скорчившись в телескопе, книгу. Отрывает страницу, поджигает, чтобы прочесть следующую.
— Слушай, ты сказала, кроме меня там была еще какая-то книга?
— Странная, — Тварь обнюхивала книгу. — Я поставлю ее на полку с грустными книжками. А этот Обезьяна…
Старлаб вздрогнул.
— …этот Обезьяна — твой родственник?
— Ты что! Он животное. Живет в телескопе. Откуда ты про него узнала?
— Из книги, откуда же еще. Тут про него написано. И про тебя тоже. Сейчас подержу книгу — будет и про меня.
— В смысле?
— В смысле, каждый, кто держит эту книгу, кто отдает ей свой запах, становится ее автором. И героем. Смотри… Сейчас я хочу, чтобы в этой книге было написано о том, как мне хорошо.
Она приложила книгу к левой груди. Слегка потерла бумагой о кожу.
— Подожди, — Старлаб схватил за запястье руку с книгой. — Кто вначале это все написал? Там была драма и еще дневник одной женщины. Она писала о том, как родилась. Что отца у нее не было. И что она делала открытия, а мать была похожа на медузу.
— На медузу?
Тварь читала, шевеля ноздрями. Иногда долго втягивала в себя воздух книги.
«Так я росла. Комнаты, в которых отсутствовал отец, обрастали мелкими страхами. У страхов был запах пота и сердцебиения. Оставаясь одна дома, я играла с этими запахами. Доставала их из темных углов, вдыхала, бросалась от них в другую комнату. В отсутствие отца я училась наслаждаться страхом самостоятельно.
Труднее было учиться словам. „Яблоко“, — повторяла я про себя тысячу раз в день, пытаясь связать эти уродливые звуки с мягким царством запахов, обитавших на поверхности и в мякоти плода. „Яблоко!“ На следующий день я просыпалась уже без этого слова. Словно ночью кто-то вырезал его маникюрными ножницами из моей памяти.
А ведь кроме яблока были и другие предметы.
Были: ЛОЖЕЧКА (запах маминых пальцев, металла, хозяйственного мыла, моих неловких губ); ЗАЙЧИК (запах стареющей ваты, шерсти и других детей, гладивших и кусавших его до меня); НЕЛЬЗЯ (запах огня, маминой пудры, фарфорового китайца)… И другие мертвые звуки, издаваемые матерью и остальными людьми.
Все это нужно было запомнить. Запомнить было невозможно.
Когда я стану медузой и приволоку себе однажды теплого, в крови, мужчину…»
— Что?
Она еще раз провела страницей возле носа.
— Прости, милый. Кажется, нечаянно прочла свой собственный запах. Или запах крови просочился со следующих страниц. Он если попадет в книжку, все пропитает.
— Ты сказала «медузой»…
…Когда я стану нынешней и буду в бессонницу предаваться похоти воспоминаний…
Бессонницы начались еще в детской кроватке, в которой я спала, а, точнее, не спала. Мир слов нависал надо мной, лез волосатыми пальцами в рот, царапал ногтем язык.
«Я знаю, что у нее все в порядке, — говорила мать врачам, — я это хорошо знаю. Это она специально, чтобы меня с ума свести, старается-молчит. Не понимает, тварь, если я с ума сойду — кому она со своей молчанкой нужна будет?»
После этих слов я не могла заснуть и лежала с открытыми глазами, чувствуя, как мои удлинившиеся за лето ноги упираются в спинку кроватки. Я не спала, я старалась запомнить слова. Под утро я засыпала, и снова кто-то выскребал из меня весь словесный мусор, накопленный за день. Я просыпалась свежей; ароматный мир вертелся передо мной, как волшебный шар; мать сходила с ума.
Сколько мне было лет? Семь или восемь. Хотя для тех, кто живет запахами, время движется по-другому. Или не движется.
Так продолжалось до одного солнечного дня, когда в квартире появился мужчина.
Матери дома не было, она ушла отдохнуть от домашних дел на работу. Мужчина взломал дверь и вошел. Принюхался. Через плечо у него болталась спортивная сумка. Я смотрела на него из кроватки. Я догадалась, что сейчас он унесет все эти «ложечки», «китайцев», «книжки» и остальные слова, которыми мама так меня мучила.
Мужчина остановился посреди комнаты и увидел меня. Я улыбнулась. Он остекленел: он не знал, что в квартире есть я. Обо мне вообще мало кто знал — ведь я все время молчала. Потом он успокоился и вздохнул: «Не кричи, ладно? И я тебе не сделаю ничего плохого. У меня такая же дочка, как ты, и ей нечего кушать».
По его запаху я поняла, что он врет. И еще, что ему очень хочется, чтобы у него была дочка. Он бы читал ей сказки, учил воровать, просил принести рассол по утрам.
«Не будешь кричать?»
Я кивнула. Он стал быстро освобождать комнату от загромождавших ее слов. Потом решил обыскать мою кроватку. Подойдя вплотную, он поднял меня и перенес через комнату. Он мог просто сказать, чтобы я вылезла сама. Но он решил, что я глухонемая. И не знал, как воры должны обращаться с глухонемыми детьми. Поэтому он протянул ко мне ладони, которыми только что рылся в трюмо, и, обхватив, вынул меня из кроватки. Потом перенес через комнату. Я чувствовала, как дрожат его руки.
И тут он посмотрел на меня. До того, как опустить на диван. Взгляд длился полсекунды, но больше было и не нужно.
Он опустил меня на диван, сам стал шарить в моей кроватке. Я смотрела на его сутулую спину. На короткие ноги в пахнущих тишиной и бедностью брюках. Не найдя ничего, он засобирался. Перед тем как уйти, попросил знаком молчать. Я снова улыбнулась. Прихватив сумку с награбленными словами, растаял в подъезде.
С этого дня я стала медленно, но неудержимо запоминать слова. Одного затравленного мужского взгляда, одного прикосновения дрожащих мужских рук оказалось достаточно.
Вбежавшую мать я встретила громким словом: «Яблоко!»
При этом запахи не исчезли. Просто они научились маскироваться, когда нужно, под слова. Зависнув над полом в руках вора, я сделала открытие. Мужчина-вор тоже боялся слов. Для этого он и выбрал эту профессию, профессию сумерек и тишины.
Тогда я поняла (глядя на рыдающую на полу мать, вспоминая глаза и ладони вора), что цель женщины — стать мужчиной. И добиться этого можно только сделав мужчину — женщиной. Нет, не похожим на женщину, не одетым, как женщина, а…
«Что ты там говоришь?» — всхлипывала мать, сидя посреди комнаты.
«Нет, ничего», — отвечала я.
Она не заметила, что я начала говорить.
Я вылезла из кроватки, подошла сзади к маме и резко развернула к себе. «Я решила стать мужчиной, мама, — сказала я, глядя в ее испуганные, раскисшие глаза. — И ты мне в этом должна помочь».
Через неделю она отдала меня в школу. Как мальчика. Метрики, справки — все это было переделано, подделано, подчищено. Для взяток продали бесполезное обручальное кольцо, которое было зашито в матрас моей кроватки. «Ничего, мама. Я вырасту и подарю тебе волшебное кольцо. Оно будет выполнять твои желания…»
«А когда у тебя грудь начнется и остальное, что мы людям скажем?» — плакала мать, десятый раз водя утюгом по мальчуковой школьной форме.
В школе, действительно, пришлось трудно. Не хватало запаса слов. Тяжелый запах хлорки, которая сугробами мокла в школьном туалете, запах горелого масла из столовой — все это убивало остальные запахи. Но главное, не хватало слов. Того запаса, который я набрала после объятий вора, не хватало. Новые слова испарялись за ночь, как дешевый бренди в маминой рюмке.
Через полгода выход был найден. Я подружилась с мальчиком, с которым никто не дружил, потому что он был самым умным в классе. У него были длинные рыжеватые волосы, длинный, с шишечкой на конце, нос, и два огромных книжных шкафа, чье содержимое постепенно перетекало в его лобастую голову.
Как все умные и одинокие дети, он часто болел. Я навещала его. Сидя около его постели, вдыхала запах лекарств, варенья, мочи и разглядывала его лицо. А он рассказывал содержание последней книги.
Однажды он снова заболел, я сидела у его кровати, родителей не было. Он быстро, срываясь в кашель, рассказывал; потом уснул. Я тихо встала, надела пальто. Постояла возле двери, слушая, как трещит счетчик. Потом бросилась обратно в комнату и влетела к нему под одеяло. Он проснулся и испугался. «Я хочу тоже болеть, — объяснила я. — И знать столько, сколько знаешь ты». Он кивнул и потянулся ко мне. Испуганные, слезящиеся от любопытства глаза. Дрожащие пальцы.
Мы лежали обнявшись. Я даже не сняла пальто. Нам хватало губ. «Ты разве не мальчик?» — спросил он, гладя меня, как собаку. «Мальчики разные бывают», — ответила я. «Я знал», — кивнул он.
Он был умный.
Услышав, как открывают входную дверь, я вылетела из кровати и бросилась в коридор. «Уже уходишь?» — слышала я сквозь сердцебиение вопросы входивших родителей.
После этого я стала учиться все лучше. Моя вторая жизнь, как и прежде, протекала в мире запахов. Иногда между миром слов и миром запахов с хрустом возникала трещина, и я снова начинала хуже запоминать. Тогда я внимательнее вглядывалась в лица мужчин, отыскивая нужные глаза, запахи, нервные движения рук. И расставляла капканы. До тех пор, пока не чувствовала на себе дрожащую мужскую ладонь и взятые в осаду глаза не капитулировали, блаженно прикрыв веки.
Так я смогла окончить школу, потом университет, защитить диссертацию.
Лишь один раз я ошиблась.
Потеряла голову от античных форм. От ложного классицизма голых веснушчатых рук. От солнечной головы тритона.
Последствия были убийственны. Мрамор оказался душной плотью. Никакой дрожи в ладонях. Все ловко и уверенно. Возвращалась пустая, в жмущих ботинках. В голове позвякивали сотни ненужных, как груда булавок, слов. Словарь запахов был пуст. Лишь какие-то случайные запахи — асфальта, пыли и его дешевых духов — задержались на опустевших страницах. Сердце сходило с ума; хотелось подпрыгнуть и, наплевав на жмущую обувь, закружиться.
Села на бордюр, разревелась. Первый и последний раз. Видя плачущего юношу (короткая стрижка, металлические цацки), прохожие целомудренно отворачивались.
Дома сидела мать. Бутылка, стоявшая перед ней, искажала лицо. «Пришел, сынок?» — засмеялась она. Она вообще стала часто смеяться.
Ночью приснился сон: иду в свадебном платье по полю, полному ублюдочных ромашек. Ромашки ничем не пахнут. Поле ничем не пахнет. Проснулась злая, в слезах.
Хуже всего, что мой мраморный подонок стал звонить (я не поднимала). Вторая серия? Нет, я не любитель сериалов. «Не любительница», — поправляли меня в трубке. Капли холодного пота. Начинался шантаж. Если бы со мной были запахи, я бы смогла… «Ну давай встретимся», — слышала я из брошенной трубки. Животное!
И тогда я в первый и последний раз стала молиться. Я молилась Афродите Урании, широкоплечей, мужеподобной богине. Я нарисовала ее контур на стене (в углу смеялась мать), и стала молиться и исповедоваться. Меня замутило. Запахло чем-то непривычным. Закричала мать, и я увидела, как в стене, в контуре, открылись синие глаза. Я поднялась, подошла к ее глазам. Мне показалось, что они смотрят со страхом. Синие глаза с желтоватым дымком вокруг зрачка. Я прижалась к контуру и не могла отойти. Потом медленно сползла по стене, упала на скрипучий стул, отключилась.
На следующий день я проснулся от наплыва запахов. Они вернулись ко мне. Мир снова приобрел четвертое измерение; я кружился по комнате. Все запахи были на своих местах; их словарь разворачивался передо мной, как прозрачный промасленный свиток.
Праздник отравляло только то, что я должна была везти в больницу мать. После вчерашнего она все показывала на стенку и жаловалась. «Была дочка — стал сын, была стенка — стал человек». Бросалась к тому месту, где стояла раньше моя кроватка, искала обручальное кольцо. На месте кроватки теперь желтела куча хлама, который мать притаскивала с улицы.
В больницу, куда мы приехали под вечер, поступил еще один пациент. Я увидел его издали, сомнений не было. Мой тритон извивался в руках потных санитаров.
«Я — рыба! — вырывался он. — Выпустите меня в воду, я задыхаюсь…» На следующий день об этом случае сообщили газеты. Студент университета сошел с ума от любви; стал называть себя именами разных животных, пока не внушил себе, что он рыба. В лечебнице, куда его доставили, несчастный умер на следующее утро, задохнувшись.
«Какая же я сволочь, — думал я. — Какая же я мразь». А на душе становилось все спокойнее и спокойнее.
— Я не могу больше читать. Мне пора. Суп в холодильнике.
Тварь бросила книгу на кровать, поднялась. Была уже одета, собиралась уйти.
— Послушай, — он приподнялся, — ты никогда не слышала о медузах?
— О медузах? Конечно. Читала. Плавают в воде. Зачем ты спрашиваешь?
Он чувствовал, как меняется ее голос. Как ускоряется и крошится речь.
— А об убивающем взгляде ничего не слышала?
— Нет, — резко покачала головой и собралась идти.
— Стой, что это?
Снял с ее плеча обрывок веревки, который он сначала принял за украшение платья.
— Не знаю, — сделала шаг назад. — Жизнь прекрасна. Все равно прекрасна. Не знаю.
Быстро вышла из комнаты. Он рассматривал веревку.
— Послушай…
— Не дергай меня, я должна накраситься…
В дверном проеме было видно, как она, уже в пальто, стоит по пояс в зеркале. Быстро рисует на лице. Он положил веревку на кровать, рядом с книгой.
— Послушай, только скажи, где здесь дверь, а то…
И осекся.
Из зеркала смотрело безобразное, изуродованное косметикой лицо. Красные, черные, синие полосы.
— Я прошу тебя, — оскалилось пятнистое отражение, — оставь меня в покое!
Старлаб застыл. Не отрываясь, смотрел, как привычными движениями она покрывает лицо новыми пятнами. Глаза ее были залеплены пластырем.
— Сил нет… — отошла от зеркала, и, хватаясь за стену, подошла к книжному шкафу. — Была дочка, стал сын. Был сын… Стала стенка… Окно…
Толкнула книжный шкаф, он завалился набок, посыпались книги.
За шкафом было окно.
Закатное солнце ошпарило глаза. Тварь забарабанила ладонями в толстое стекло.
— Сил нет… Был сын…
Словно в ответ, зазвучала музыка. Музыка первой стражи.
Рамы стали медленно открываться.
Тварь стояла у окна, раскинув руки; ветер разбрызгивал волосы; солнце исчезало. Вскочив на подоконник, сделала шаг вперед.