3. ОБРАЗЦЫ


3.1. «Односторонность времени»


Есть авторы, которые через их антипатии и утрирование становятся сейсмографами особого изящества и доверительности. К их числу принадлежит Отто Вай-нингер. До настоящего времени особое внимание удалялось его тезисам об эротическом. В них сообщалось о перевороте в мире эроса и интима, что становится отличительной чертой нашего междуцарствия. В его посмертном издании «О последних вещах», тем не менее, есть раздел «Об односторонности времени», который заслуживает самого пристального изучения. Здесь мы можем обнаружить бросающееся в глаза учащение нападок на круг, что сродни осуждению женщины, некогда ожесточенно предпринятое Вайнингером. «Кругу вообще приписывали особое, возвышенное значение как совершенному, симметричному, предельно ровному образу. На протяжении тысячелетий сохранялось представление о том, что единственной формой движения, подобающей высшим вещам является круг; как известно, это представление еще препятствовало мысли Коперника о движении планет вокруг Солнца иначе, чем по кругу... Хотя эпилептическое движение и не вполне разделяет с круговым движение пафос закона, ценность отсутствия произвола, но зато к нему в такой же мере применимо то свойство, которое здесь должно подвергнуться критике. Вращательное движение — это именно неэтическое движение. Оно самодовольно, исключает стремление, оно беспрестанно повторяет одно и то же, оно, с нравственной точки зрения хуже, чем попятное движение рака... Вертеться в кругу бессмысленно, бесцельно; кто крутится на одном носочке — тот самодовольная, до смешного тщеславная, пошлая натура. Танец — это женское движение, и прежде всего — движение проституции... Движение по кругу уничтожает свободу и подчиняет ее закономерности; повторение одного и того же вызывает или смех, или ужас... Точно так же едва ли является удовлетворением потребности в бессмертии то вечное возвращение одного и того же, о котором говорили пифагорейские и индийские учения (также эзотерический буддизм) и которое снова возвестил Ницше. Напротив, оно ужасно... Воля к (собственной) ценности, к абсолютному, ведь это и есть источник потребности в бессмертии... Фатализм, то есть отказ человека свободно ставить себе самому собственные цели, получает свой символ в венском вальсе. Музыка танцев благоприятствует в человеке отказу от нравственной борьбы, ее действие — чувство обусловленности... Круговое движение, в конце концов, смешно, как все чисто эмпирическое, то есть бессмысленное; напротив, все осмысленное — возвышенно. С этим связано также то, что круг и эллипс, как замкнутые фигуры, не красивы. Кругообразная или эллиптическая дуга в качестве орнамента может быть красивой: она не означает, как вся кривая линия целиком, полную сытость, к которой нельзя более ничего прибавить, подобно обвившейся вокруг мира змее. В дуге есть еще нечто не готовое, нуждающееся в завершении и способное к нему, она позволяет еще предчувствовать. Поэтому кольцо всегда является символом чего-то неморального и антиморального: магический круг сковывает, он отнимает свободу, обручальное кольцо сковывает и связывает, оно отнимает у двоих свободу и одиночество, вместо них оно приносит рабство и общество. Кольцо Нибелунга — символ радикально злой, воли к власти... В сугубом смысле у греков не существовало проблем одиночества и времени... Что односторонность времени есть выражение этичности жизни, на это есть много указаний... Так понимал и Христос.... В то время как земля, на которой мы живем, беспрерывно продолжает кружиться, человек остается незатронутым космическим танцем».

Мы весьма обширно процитировали эту разработку и как бы уже наметили курсивом, почему она нас заинтересовала. Свобода обособленности противостоит объединению отдельного в целое. Умершие люди мертвы в равной степени, как еще не рожденные: «Жизнь необратима; смерть это вовсе не путь к перерождению». Видим отказ даже от движения по спирали, как по сути своей аморального, так как оно тоже противоречит «односторонности», «необратимости». Эта односторонность состоит в том, что «что реальная действительность станет реальным прошлым, но никогда не будет реальным будущим: или, как можно было бы сказать, время развивается только по форме, что количества прошлого становится всё больше, что будущего — всё меньше, но никак не наоборот».

Странное пересечение греческих и германских идей — мотив, который, кажется, вновь и вновь звучал внутри «Немецкого движения», как бы противопоставляя его христианскому миру. Утверждение о том, что «время не предназначено для женщин» не может удивлять. В равной степени можно обнаружить крайнюю степень неприятия животного возрождения: «Змея — символ лжи (раздвоенный язык, сбрасывание кожи)... Извивание змеи — символ извилистой гибкости лжеца... В змее замечательны и глубоко антиморальны ее покровы; есть также связь с кругом». И в этой связи было упомянуто имя Ницше.

Но попытаемся проверить немаловажность постановки вопроса через свидетельства, обнаруженные в совершенно ином лагере. Признанный представитель христианской теологии Романо Гвардини почти сразу же после окончания Второй мировой войны опубликовал работу «Культурный герой — Спаситель». Частично она опирается на статью, опубликованную ещё в 1935 году, и повествует о процессах, которые проливают «яркий свет на духовно-религиозную ситуацию Пост-Нового времени, равно как и на человека вообще». На первый взгляд эта книга была написана для того, чтобы воспротивиться попыткам использования «мифа о Спасителе» в национал-социалистической идеологии. Однако при более детальном рассмотрении можно выявить куда более глубокие пласты, сокрытые смыслы и отголоски далеких потрясений.

Гвардини исходит из того, что у всякой большой религии есть смысловая циркуляция — смена времен дня и времен года, круговорот рождения и смерти, обращение от тьмы к свету. То есть наша жизнь являет собой ритмичные циклы. «Это начинается с момента рождения, продолжается до самой смерти, однако за смертью следует новое рождение. В пределах жизни отдельно взятого человека этот великий ритм так же проявляется, хотя и не всегда совсем явственно. Утром человек просыпается, вечером он засыпает, чтобы вновь пробудиться следующим утром. Весной жизнь возрождается, а осенью она замирает, чтобы вновь вернуться новой весной. Чувство возникает, нарастает, достигает апогея, затем рушится и все начинается вновь. Творчество вспыхивает, ширится, заканчивается, а после паузы всё начинается вновь. Повсюду можно обнаружить процессы подъема и упадка, которые сменяют друг друга: повсеместно идет смена преображенного бытия, обнаружения себя, приобщенного существования и нового начинания. Эти фазы не завязаны сами на себя, а происходят в пределах жизни в целом. Это её продолжение, что свершается в ритмах взлета и падения, от замершего где-то глубоко существования до парящего в высоте воодушевления. Такая жизнь есть у каждого отдельного человека. Безусловно абсолютными кажутся только лишь рождение и смерть. Но на самом деле они чрезвычайно относительны. То, что рождается и умирает, приобретает собственный вид и теряет его — это не индивидуум, а жизнь. Рождение как смерть, существование в жизни и умирание — это фазы настоящего, а особые формы — это всего лишь переход. То, что существует на самом деле — это видовая жизнь, индивидуум — это всего лишь волна. Познание этого факта сжимается до предела в вакхическом переживании, когда подлинный момент наивысшего жизненного переживания приводит к возможной смерти».

Гвардини показывает, что ритмы приносят человеку благо и зло. «Отчего благо избавляет, но не только от притеснений и потрясений естественного существования, но и от тайны Божественного; существование под угрозой исчезновения перед нуминозной пропастью, которую человек ощущает в природе по ночам, зимой, на пороге смерти... С возвращением солнца и приходом весны начинается вновь дарованная жизнь, а через рождение ребенка прибывает Божественное спасение». Выразителями этого были «спасители»: Осирис, Митра, Дионис, Бальдр. Они и мифы о них — это «формы выражения самостоятельно несущегося по мировому Бытию ритма» «Он всегда по-новому свершается при прошествии по одной жизни, которую природа связывает с жизнью и смертью, цветением, вынашиванием плода и с увяданием, опасностью и избавлением, нуждой и богатством, но в то же самое время с божественным изобилием святости и отчаянных горестей. Они — спасители, но только в пределах того непосредственного мирового ритма, который они как бы скрепляют своей печатью. Таким образом, они последний проклятый вид. Это выражается в том настроении, которое они сеют вокруг себя — меланхолия».

Для Гвардини Христос был низвергателем этого вечного цикла. Не в примитивном смысле, как ворвавшийся в цветущий мир снаружи дух. Для подобных банальных суждений Гвардини слитком умен. Его критика более тонкая, нежели суждения Вайнингера. «Вместе с тем не надо считать, что Христос избавил от побуждения к духу; это всё равно, что сказать о переходе дионисийца к Аполлону. Но греки и сами были в курсе того, что Дионис и Аполлон были братьями, а потому в основе своей мало чем отличались друг от друга. Дух, который собой воплощают и Аполлон, и Афина, с христианской точки зрения кроется в той же самой физической природе, в которой господствуют Дионис и Деметра. Он — дух, она — натура, но это два аспекта одной и той же самой общей действительности». Подобно Вайнингеру Гвардини ведет речь о свободе отдельной личности, о её решении и привязанном к ней циклу — даже если это решение ведёт к иным целям, нежели было обозначено у Вайнингера. Для Гвардини Христос — это одновременно и воплощение, и преодоление мифа о «спасителе». «Действия Спасителя Христа принципиально лежат в иной плоскости, нежели у Диониса и Бальдра... Кто такой Христос? Он — тот, кто как раз избавляет от того, что заключено в спасителях. Он освобождает человека от неизбежности чередования жизни и смерти, света и мрака, взлета и падения. Он ниспровергает пленительную, по-видимому, насыщенную бытийственными смыслами, но на самом деле подчиняющую себе личный выбор монотонность природы.... В сфере мифов о спасителях у индивидуума нет места».

Но по причине чего Христос ниспровергает Вечный Цикл? Гвардини дает следующий ответ: «Вследствие того, что он прибывает «сверху». В данном случае подразумевается цитата из Евангелия от Иоанна (8,23): «Он сказал им: вы от нижних, Я от вышних; вы от мира сего, Я не от сего мира». Согласно Гвардини свершенное Христом нарушение цикла является ничем иным, как уничтожением ежегодного чествования спасителей. Он дает «свободное действие» для развития событий «безвозвратного часа»: «Спасители происходят от осколков природы и мира сего; Христос — от триединого Бога, который ни в коем случае не может быть пойман в силки закона вечной смены жизни и смерти, света и мрака. Он происходит от суверенной, могущественной божественной свободы. Уже вследствие этого он избавляет от мировых законов... Христос показывает, кто есть истинный Бог: не бесконечный нуминозный поток, не первопричина мира сего, не высшая идея, а самостоятельный Творец и Повелитель Всего».

Указанная «неповторимость часа» — это архимедова точка опоры, при помощи которой христианство стремится перевернуть конкурирующие мировосприятия. Однако в то же самое время данная «неповторимость часа» — это точка, откуда исходят все принципиальные критические выпады в адрес христианской системы мира.

3.2. Линия и шар


До сих пор мы следовали точно за Вайнингером и Гвардини. Теперь надо продолжить эту курс.

Через утверждение «безвозвратного часа» христианство прерывает круговорот. Смерть на кресте, принятая Христом, происходит в совершенно определенный, невозможный ни в каком другом месте, ни в какое-то другое время момент. Всё то, что было до этого, уже не может повториться. То, что случается после этого, является совершенно иным, нежели было раньше. Христианство вводит также второй такой «безвозвратный» пункт. Это конец времен — Страшный Суд. И всё, что происходит в жизни христианина, размещается на линии, которая проведена между этими двумя точками. Линия, которую исповедовавший совершенно иную религию Вайнингер назвал «односторонней», то есть необратимой.

Отсюда развитие событий складывается в историю, вообще только лишь с этого момента история в подлинном её смысле становится возможной: что-то произошло и второй раз это уже не может случиться, так как ушло в прошлое, безвозвратно миновало. Мир ввергнут в бескрайнее количество уникальных моментов, так как прошлое и будущее поглощают настоящее. Я живу уже не здесь и сейчас, потому что я живу благодаря прошедшему, из которого всё произошло, и в ожидании будущего, в котором всё разрешится.

Именно с этих позиций со своей критикой [христианства] выступают конкурирующие системы мировосприятия. Они говорят, что подобный мир был бы опустошенным. Всё бы исчезло в поспешном движении, так как ничто нельзя было бы гарантированно скрепить: всегда мгновение находилось бы в то же самое время и в прошлом, и в будущем. Идея неустанного движения к заданной точке полностью изничтожила бы предчувствие лучшего будущего. При этом нет никаких существенных различий в том, идёт ли речь о движении в христианское Царство Божие, или в бесклассовое общество или же в какой-то иной пункт назначения. А также на этой линии с её «односторонностью» могло развиться явление с противоположным знаком, сугубое озиратель-ство, например, в форме историцизма.

В данном месте хотелось бы изучить вопрос, является ли христианство единственной религией, которая направляет собственное мировосприятие против цикличной системы мира. Надо только упомянуть, что Гвардини среди прочих «крупных» религий в качестве исключения упоминал буддизм. Но в любом случае для Запада христианство стало судьбоносным явлением. Именно оно вызывало к жизни секуляризацию, разнообразные учения о прогрессе, создало «современный мир», против которого направлено консервативнореволюционное восстание.

Иногда надо задаваться вопросом, почему греки предпочли отказаться от использования некоторых технических изобретений. Даже Гвардини вынужден был признать, что современная техногенная цивилизация не была бы возможна без христианства. «Европейское восприятие человека является в высшей степени христианским. Оно покоится на искупительном акте Христа. Он избавил человека от проклятия природы и дал ему независимость от натуры и от себя самого, чего человек не смог бы достигнуть, следуя лишь путем естественного развития, так как его суверенитет исходит от Бога, на котором держится мир. Однако та же самая независимость дает возможность взглянуть на мир, приблизиться к нему, господствовать над ним, что ранее едва ли было возможно. Нет нечего ошибочнее суждения о том, что современное господство над миром через познание и технику было достигнуто вопреки христианству, которое якобы хотело от человека бездеятельной покорности. Истина совершенно иная: огромные и смелые достижения современной науки и техники, значение которых в последнее время мы воспринимаем с нескрываемым беспокойством, стали возможными лишь благодаря той персональной независимости, который дал человеку Христос».

В связи с этим Гвардини обращает внимание на определенную связь, имевшуюся между христианством и историцизмом. «От тех же самых корней произрастает активность западноевропейского исторического сознания. Пожалуй, оно предполагает античную силу действия и открытия, а также смелость и творческий потенциал германских племен. Однако последний момент происходит как раз из христианской ответственности. Модель исторического бытия — это не возвращение вещей, круговорот прошлого, настоящего и будущего, а однократность персоны, решения и действия, которому учит христианство...» Гвардини вовсе не намерен отказываться от христианского отцовства по отношению к техногенной цивилизации, во всем ее разнообразии, включая машины по уничтожению человека, на что указывает множество христианских авторов. И он знает, что только христианство создало так называемую «внутреннюю жизнь», которая резко противопоставляется всему внешнему, но в то же самое время активно содействует расколу — общности на индивидуумов, всего окружающего на дух и материю, а мира на мир земной и мир потусторонний. Глубина и утонченность западноевропейской души как раз предопределена христианством. Ничто больше не происходит с античным восторгом; все выдающиеся творения и самые глубокие порывы западноевропейской души отмечены определенной прохладой и сдержанностью. Человек христианского времени по отношению к античности обладает большими масштабами души и духа; способность ощущать, творить и страдать у него происходят не из естественных талантов, а по причине обращения к Христу. Из этого вытекает великая свобода в выборе добра или зла. Христианство возвысило человека на уровень дееспособности, на котором если он является добрым, то лучший, чем язычник, но если злым, то худший, чем язычник. Мысль, высказанная Кьеркегором, что античность при всей её гениальности была наивной, и только христианство, вне всякого сомнения, привело человека к его духовному совершеннолетию. Христианское Добро — это совершенное Добро и оно имеет совершенную иную важность для человека. То же самое относится и ко Злу. Надо сказать, что только через его высвобождение можно трактовать характер Новейшей истории, которая не находит иных толкований.

Теперь становится понятно, почему Хуго Фишер о своем стремлении понять войну говорил: «Его изнанка вывернута наружу, а внешнее становится внутренним. Он внешний и внутренний в одно и то же время». А также слова о том, что больше «нет ни начала, ни конца» и «всегда была такой и будет таковой». Значение этих слов становится понятным. Это круг, у которого нет ни начала, ни конца.

Можно возразить, что круг образуется линией, которая тоже может состоять из вереницы моментов. Однако привержены цикличной системы мира могут возразить в ответ, что эта линия не является направленной, а потому каждый из этих моментов является в одинаковой степени ценным. Он обладает собственным значением, а не призван быть всего лишь точкой на пути к заданной цели. Кроме этого можно добавить, что две тысячи лет христианства, которые лежат в нашем прошлом, придали форму нашему языку.

Значения линейного мировосприятия кроются в смыслах всех слов — даже там, где слова изначально означали совершенно иное. Наш нынешний язык — линейный, каждый линейный язык — это рассудительный язык. Или же, если говорить по-иному, язык как речь действует только в «одном измерении», тем самым препятствуя самому себе, если оказывается в нескольких измерениях. Он идет шаг за шагом, поэтапно, рационально. Отголоски иных возможностей языка можно обнаружить лишь в поэтической речи. В итоге было бы странно говорить о «цикличной» системе мира посредством «линейных» понятий. О ней нужно говорить поэтическими формами. Мы полагаем, что в основе этого кроется борьба между образом и понятием, о чем мы говорили в предыдущих главах, и будем говорить далее.

Шар — наверное, это даже более удачное противопоставление «односторонней» прямой, нежели круг. Он означает для приверженцев цикличности, что в каждом мгновении слито всё: и прошлое, и настоящее, и будущее. Под его знаком опустошенный мир вновь должен быть заполнен, а отстраненное бытие вновь рождает наполненные смыслами мгновения. Или как говорил Заратустра (Ницше): «Всё идет, всё возвращается; вечно вращается колесо бытия. Всё умирает, всё вновь расцветает, вечно бежит год бытия. Всё погибает, всё вновь устраивается; вечно строится тот же дом бытия. Всё разлучается, всё снова друг друга приветствует; вечно остается верным себе кольцо бьггия. В каждый миг начинается бытие; вокруг каждого «здесь» катится «там». Центр всюду. Кривая — путь вечности».

3.3. Ницше и междуцарствие


«Я знаю свой жребий. Когда-нибудь с моим именем будет связываться воспоминание о чём-то чудовищном — о кризисе, какого никогда не было на земле, о самой глубокой коллизии совести, о решении, предпринятом против всего, во что до сих пор верили, чего требовали, что считали священным. Я не человек, я динамит». Так Ницше писал о себе в эссе «Се человек, как ставятся самим собой» в разделе «Почему я являюсь судьбой», что было сделано буквально накануне его помрачения. В том же самом месте он заявляет: «Я ужасно боюсь, чтобы меня не объявили когда-нибудь святым; вы угадаете, почему я наперёд выпускаю эту книгу: она должна помешать, чтобы в отношении меня не было допущено насилия».

Сейчас на повестке дня стоят два вопроса. Во-первых, находимся ли мы на пороге упомянутого перелома? Во-вторых, действительно ли Ницше является судьбой, символом этого перелома?

То, что мы находимся в состоянии междуцарствия, когда рухнули старые устои, а новый порядок ещё никак не обозначился — мы сделали исходной точкой нашего исследования. Мы описали случившееся крушение как измельчение всего, даже соперничающих между собой явлений, как обусловленное положение христианства — силы, которая за тысячелетие поставила Запад как преемника античности и как стимул для заново входящих в историю народов. Даже Романо Гвардини как представитель самого древнего западного института, католической церкви, указывает на этот перелом, употребляя словосочетание «Пост-Новое время».

Надо также отметить то место у Гвардини, где он изображает дохристианских спасителей как «предчувствие Христа», которое в итоге можно также приобщить к христианству: «Являются ли они теми, кто показывал безысходность мира? Они являются этими; в то же самое время, они — выражение тоски по подлинному Спасителю. Поэтому они сходны с ним. Иногда сходство настолько большое, что склоняет к мысли о схожем возникновении. Но они — только соблазн сгинуть в мировом цикле. До тех пор пока все мыслящие пребывают в Пред-Рождении, они предвидят подлинное избавление. Внутримирское извлечение жизни из оков смерти указывает на избавленное через разрушение бытия... Тогда как свершается подлинное Богоявление, отчетливо становится, что Христос прибывает как Спаситель. Человеку говорится: то, что ты ожидал с таким нетерпением, теперь явлено, явлено за твою тоску. Так сильно, что твои сухожилия будут высвобождены. Ты так тосковал, но ещё не знал о чем. Однако сила предъявленной тоски теряет силу, если человек после Богоявления, после прибытия подлинного Спасителя вновь прибегает к внутримирским решениям, теперь признание спасителей будет отрицанием Христа. Тогда случается время нового, страшного предчаяния: оно будет связано с временным торжеством антихриста. До тех пор пока это не случится, до тех пор, пока не прибудет вера в явление Христа, мнимые спасители — внутримирские образы надмирского изобилия будут настолько сильны, что, возможно, будут признаны церковью как христианские символы».

Самым принципиальным моментом в данном отрывке является то, что Гвардини сам указывает на признаки перехода нашего времени от линейного мировосприятия к цикличной системе мира. Уже это обстоятельство указывает на то, что его работа была направлена не только против национал-социалистического мифа о вожде. И не случайно в ней Ницше именуется «пророком» этого мифа. Если же вспомнить, что Ницше заклинал Антихриста, то это может быть его двойником.

Мы уже не раз указывали на то, что фигура Ницше высится над всем движением «Консервативной революции» в Германии. Почти повсюду у носителей консервативно-революционных идей мы наталкиваемся на убеждение, что именно Ницше стал поворотным пунктом. Он стал тем, когда было прекращено и начато заново, он указал на ту точку, где старое отмирало, но новое не было рождено. Подобная точка зрения в отношении духовно-исторического значения Ницше выходит далеко за пределы «Консервативной революции». Из многочисленных размышлений и свидетельств можно обратить внимание на одну работу — книгу Карла Лёвита «От Гегеля до Ницше». Она увидела свет в 1941 году и стала самым провидческим философско-историческим описанием междуцарствия.

Как уже следует из заголовка, Лёвит трактует поворот в мышлении как полемику между Гегелем в качестве последнего великого представителя линейного мышления и Ницше. «Гегель и Ницше — это две крайние точки, между которыми пролегло развитие истории немецкого духа в XIX веке». В то же самое время Германия — это поле, на котором со времен Гёте засеваются умственные решения. Маркс и Кьеркегор два единственных серьезных кандидата (за исключением Достоевского), которых Лёвит ставил на ключевые позиции антагонистов Гегеля.

История же интерпретации Ницше — одна из самых показательных глав в духовной истории современности. В заключении самоаналитической работы «Се человек» Ницше пишет: «Поняли ли меня? — Дионис против Распятого...» Упоминание внутримирского спасителя Диониса и надмирского Спасителя Христа весьма показательно в связи с нашими исследованиями. И здесь наступает время интерпретаций Ницше, предпринятых сторонниками циклизма, они полностью созвучны построениям находящегося вне их лагеря Лёвита. Мы читаем у него: «Подлинная мысль Ницше — это система идей, в начале которой находится смерть Бога , в середине — нигилизм , а в конце, после самоопределения нигилизма находится вечное возвращение ».

Циклисты указывают на то, что сам Ницше полагал эти три вещи ядром своего учения, а если принимать во внимание его произведения, то своей собственной сутью. О том, насколько Ницше продвинул вперед общее состояние дел, в частности находящийся в центре его построений вопрос о времени, указывает тот факт, что девять из десяти толкователей его наследия, либо сознательно, либо же неосознанно, но стремились спекулировать на этом. Одни предпринимали попытки представить его как величайшего психолога, другие в качестве великого критика времени или замершего посредине пути возмутителя спокойствия. В религиозной среде к нему прикрепляли ярлык «поэта», но это не слишком точно его определяло; его представляли даже в качестве «пророка», но только для того, чтобы тиражировать изображения его, пораженного болезнью. Согласно своим построениям он мог быть созвучен Бисмарку, а еще больше Гитлеру, но вместе с тем, политическая ненависть растворилась бы в его расплывчатых контурах. Умолчим о некотором количестве уже разоблаченных подлогов и подделок. Теперь Ницше должен трактоваться серьезно, объективно, предельно точно, так как именно с него начинается духовный поворот.

Разумеется, в большинстве случаев произведения Ницше толковались весьма превратно. По форме своих высказываний он явно опередил реалии своего времени. Ницше начал решительное наступление на «линейный мир» в то время, когда он и сам к этому был не слиш-ком-то готов, а потом в его поддержку раздавались только единичные голоса. Положение, подобающее его статусу, выразилось в форме его высказываний. Действительно, эти высказывания кажутся агрессивными, негативными, а кроме этого по собственной же задумке автора часто не вполне доступными. Их негативная составляющая излишне переоценивалась, равно как и значимость бесконечно цитированной фразы про «белокурую бестию». Если Ницше хотел сказать что-то положительное, то во многих случаях для этого он прибегал и «линейному» языку противника. Фразы вроде «каждый миг начинается Бытие» или «центр повсюду» крайне редки. Гораздо чаще мы сталкиваемся у него с попытками прибегнуть к языку XIX века при изображении возвращения, прежде всего к лексике механической физики. Для характеристики носителя нового мира, «сверхчеловека», аналогичным образом Ницше прибегает к дарвинистским понятиям, хотя на самом деле в данном случае он подразумевает совершенно иное.

Но как же происходил эпохальный переворот, ключи от которого были у Ницше? Данная работа пишется уже во второе за XX век послевоенное время, когда была поставлена под сомнение рискованность идей «просвещения» и Французской революции, возникавших на горизонте много чаще, чем в первый раз, и которые строили тактику поведения на том, чтобы предать забвению вопросы, которыми задавался Ницше. Не имеет никакого принципиального значения, происходит ли это в форме согласия с Ницше или в форме его отрицания. Нечто подобное, кажется, подразумевал осторожный с выводами Лёвит, когда он говорил, что импульс, полученный от Ницше, может полностью проявиться только в современности. «Лишь XX век сделал отчетливым и понятным развитие событий, начавшиеся в XIX веке».

В любом случае «Консервативная революция» может заявлять, что исходным пунктом её мышления является воплощение в жизнь провозглашенного Ницше поворота. Повсюду в этом лагере, во всех его ответвлениях ощутимо присутствие Ницше. Мы можем продемонстрировать на примерах принципиальное отношение к нему. Так мы наталкиваемся у Эрнста Юнгера на фразу: «Мы стоим на изломе XX века, столь же значимого, как, например, переход из каменного в бронзовый век».

У прочих подобные представления концентрируются на образе смены эпох. Курт фон Эмзен, например, видит эти изменения, связанными с космическими циклами: «Мы находимся на рубеже века Рыб и века Водолея». При этом для него национал-социализм, временное господство которого он предсказывает в 1932 году в своей книге «Адольф Гитлер и грядущие», является всего лишь первым симптомом, который возвещает о начавшихся изменениях. В эту схему весьма удачно вписывается то, что рыба является символом Христа.

3.5. Нигилизм


«Бог умер» — для Ницше это «величайшее из новых событий». «Только люди ещё не замечают этого...»— добавляет он. Слова о смерти Бога проходят красной нитью через все произведения и могут быть исходным пунктом для интерпретации Ницше. Мольбы не доходят до Бога, что охватывает дрожью и превращает их в могильные завывания и проклятия. Образ случившегося отчетливо показан в сцене, когда Заратустра обрушивается на старого волшебника, который причитает: «О, вернись, мой неведомый Бог! Моя боль! Мое последнее счастье!»

Тот, кто мыслит психологическими категориями, подобную двойственность воспринимает как человеческую коллизию: человек хотел бы избавиться от себя самого, но не в состоянии высвободиться. Коллизия в христианской интерпретации обращена наружу: христианский Бог окутывает человека.

Это соответствует смыслу описанного нами движения, а потому в нём можно увидеть объективный процесс. В то же самое время это не только терпящая неудачу попытка отрыва от христианского Бога, но отделение нового века от христианского века; нового -от «бывшего». Видятся два тысячелетия представлений о высящемся над миром божестве, которое основательно крошит развитие событий на мелкие пункты. На их место приходит образ дохристианского божества, которое не находится «вне мира». В томике Ницше мы наталкиваемся на такой отрывок; «Тот, кто не верит в круговорот космоса, должен верить в произвольного Бога...». Умерший христианский Бог, но не «Бог» вообще — для Ницше это возвращение горячо ожидаемого им «Диониса». Ницше находится на высшей точке и взирает вдаль на расположенную внизу старо-новую землю. Переход из христианского в новый век не обошелся без шрамов. Боль перехода кричит во всех произведениях Ницше: она возникает в первых работах и распространяется по книгам времени заката. Прежде чем принять Новый век, он вынужден разрушать сам себя. В некоторой степени это чувствуется в одном месте из предисловия к «Воле к власти» — работы, которая останется, наверное, самым броским вызовом времени междуцарствия: «То, о чем я повествую, это история ближайших двух столетий. Я описываю то, что надвигается, что теперь уже не может прийти в ином виде: появление нигилизма. Эту историю можно теперь уже рассказать, ибо сама необходимость приложила здесь свою руку к делу. Это будущее говорит уже в сотне признаков, это судьба повсюду возвещает о себе, к этой музыке будущего уже чутко прислушиваются все уши. Вся наша европейская культура уже с давних пор движется в какой-то пытке напряжения, растущей из столетия в столетие, и как бы направляется к катастрофе: беспокойно, насильственно, порывисто; подобно потоку, стремящемуся к своему исходу , не задумываясь, боясь задумываться».

С этого времени слово «нигилизм» вошло в обиход. Оно оказалось в словарном запасе повседневной политической борьбы, а сегодня относится к категории тех слов, которые, несмотря на их значимость, не решаются использовать, так как они были изувечены до совершенной неузнаваемости. Оно стало тем словом, которое можно использовать в качестве ярлыка, чтобы повесить на любого противника. Оно проявляется после первых этапов христианской теологии, когда в 1799 году Ф. Якоби впервые употребил его в философской лексике как форму крайнего отрицания19. В политической лексике «нигилизм» оказался как обозначение социал-революционных анархистов XIX века, данное им их противниками; Базаров, главный герой романа Тургенева «Отцы и дети», сам заявляет о себе как о нигилисте. Однако в данном случае подразумевалось, прежде всего, отрицание определенной формы государственного правления и формы общественного устройства. Только после Ницше слово стало обозначать разрушение окружающей реальности. Общемировое распространение слово находит в форме политического лозунга, но все-таки в первую очередь как название книги Раушнинга «Революция нигилизма», под которым подразумевается нечто гораздо большее, нежели просто национал-социализм.

Герман Голдшмидт дал этому понятию следующее определение: «Под нигилизмом нужно понимать: веру и признание того, что за всем религиозным содержанием, всем познанием и ценностями не кроется Ничего, а также воля не приписывать Ничему религию и познание». Но это определение ценно не столько для нас, сколько для философии. Оно не открывает нигилизм во всей его широте, в которой он проявляется как религиозное явление, но не через усилие воли, а как неизбежное свойство. В вульгарном изложении «нигилист» считается злодеем, который проникает в невредимое здание, чтобы уничтожить его. Напротив, сам нигилист воспринимает себя как исключительно честного человека, который решили заявить другому, что тот живет отнюдь не в идеальном доме, а существует в полуразрушенном здании, среди развалин и гниющих обломков, которые надлежит полностью устранить, чтобы высвободить место для нового строительства. Сам нигилист видит себя как верующий в неверующие времена. То, что внешний мир продолжает выдавать за веру, на самом деле является просто привычкой, лицемерием, за которым скрыт страх взглянуть на действительность.

Именно поэтому нигилист может восприниматься как верующий человек, так как он готов принять разрушение во всём его тотальном объеме. Поскольку он знает, что нельзя уклониться от разрушения, а надо погрузиться в самую сердцевину его и пройти насквозь. И это потому, что он предвидит или знает, что по ту строну пустыни находится благодатный край. Любой нигилизм вынуждено ограничен, так как любая форма жизни или даже самоубийство предполагает оценку, безусловный нигилизм не может быть исполнен, только что в форме решения сугубо отвлеченных задач-головоломок или же в форме глубокого психического расстройства. Таким образом, становится понятным проявленное право, которое нигилизм в то же самое время должен превзойти. Подобная двойственность встречается уже в предисловии к «Воле к власти», Ницше говорит о «противоборствующем движении»: «Противоборствующее движение по отношению к принципу и задаче,— движение, которое когда-нибудь в будущем сменит вышесказанный совершенный нигилизм, но для которого он является предпосылкой , логической и психологической, которая может возникнуть исключительно после него и из него ... потому, что нам нужно сначала пережить нигилизм, чтобы убедиться в том, какова в сущности была ценность этих «ценностей»... Нам нужно когда-нибудь найти новые ценности...»

Тот, что чужд этому нравственному радикализму, никогда не сможет постигнуть нигилизм. Определенно им движут иные силы, например, голое ликование от разрушения самого себя. Там же, где речь идёт о подлинном нигилизме, а не о злодеянии, нравственный стимул будет определяющим. Вообще-то не имеется единого нигилизма, есть его различные формы. Хотя бы потому, что всё никогда не удастся уничтожить, вопрос об отрицании — что отрицать и как отрицать?

Во втором вопросе способны кристаллизоваться ощутимые национальные различия, хотя при более близком рассмотрении становится понятно, что речь идет о превалировании, о совершено ином качестве. В сфере нашего рассмотрения можно выделить три отчетливые формы. Первая обрела наиболее явственное выражение в Западной Европе, преимущественно во Франции. Вторую невольно мы связываем с Россией. И между тем есть третья форма нигилизма, которая возвращает нас к Ницше и потому носителями его, прежде всего, являются немцы. Западноевропейский нигилизм — это выражение пресыщенности, как она может случиться во время конца культуры, когда всё прожито, прочувствовано и обдумано. Французские философы, формирующие моду на отвратительное и абсурдное, внешне кажутся уставшими потомками Руссо, которые опустошили себя в модных салонах, а потому ищут новый Абсолют. Это язвы, которые появляются на теле упитанной буржуазии. Русский нигилизм — напротив, это не порождение истощения и утомленности. Но если его западный антагонист «позже», то этот «раньше», но всё равно он противоречив, так как он — нигилизм изобилия. Здесь нет разрушения уже созданного не потому, что более нет пространства, а потому никакие формы не в состоянии отказаться от простора, поскольку любое творение ставило бы под угрозу неистощимые возможности. Подобное отношение становится более понятным, если учитывать специфику русского мира, его бескрайность, продолжительные споры. К примеру, русская архитектура с самого начала отказалась от любых форм, которые подчиняют себе пространство: византийский купол в равной степени удален и от куба, и от обелиска.

Немецкая форма нигилизма находится где-то внутри, посередине между «французским» и «русским» нигилизмами. В нём изначально чувствуется тревожная двойственность, двоякий облик каждого немца. Для француза немец — это всё ещё варвар, бродящий с каменным топором по лесным чащобам. Немецкий персонаж Штольц противостоит русскому Обломову в качестве представителя цивилизаторского, застывшего Запада. По этой причине Эрнст Юнгер говорит о гер-маномании, присутствующей во Франции, что соответствует русофильству немцев. Промежуточное положение немецкого нигилизма ещё проявляется в том, что он однозначно не происходит ни от истощения, ни от изобилия. Но изобилие жизни — это та цель, которой он стремится достичь на своем пути.

«Нервы» как «аккумулятор жизни» — это процесс, который жутко врезался в немецкий облик нашего периода. На протяжении века мелькавшие в немецком разуме идеи стремились от «духа» к «природе», а потому обрели новый облик в нигилизме. Сознательный и волевой, ему ещё под силу разжечь огонь под котлами, что придает его характеру особую опасность, чего нет ни у западной, ни у восточной формы. Книгой, в которой «немецкий» нигилизм (после его возвещения Ницше) нашел свое наиболее яркое выражение, было «Авантюрное сердце» Эрнста Юнгера (1929 год). Там мы можем прочитать: «Занятием немца этого времени является натащить со всех углов мира материал, чтобы забросить его в пламя пожара, пожирающего его же понятия. В итоге нет ничего удивительного в том, что всё способное гореть охвачено жарким пламенем».

Классификация нигилизма по «национальным стилям» — отнюдь не единственно возможная. Но она пригодна в силу своей наглядности, а также в связи с решением поставленных нами задач. Кроме этого имеются другие классификации, которые, тем не менее, связаны с этой системой. К примеру, возможна классификация по степени осознанности и объему действенного участия нигилиста20.

От бессознательного содействия разрушению и безвольного течения по потоку событий до осознанного управления процессами и их объективного формирования в надежде, что по ту сторону разрушения будет обретено царство возможностей. И в данном случае нередко свидетель переходит в разряд злоумышленника, а злодеи становятся безвольными инструментами или даже летописцами случившегося.

Если же говорить о «Консервативной революции», то мы подразумеваем нигилиста с нравственным чувством ответственности, утвердительную личность, верящую в прохождение через разрушение — всё то, что мы привыкли называть «немецким». Он глубоко погружен в это движение. Некоторые из самых показательных свидетельств происходят из консервативнореволюционного окружения. По форме это нечто среднее между романом и дневниковыми записями молодых фронтовиков, которые были сделаны незадолго до и или сразу же после 1930 года. По ним можно проследить, как они на собственной шкуре чувствуют разрушение. В 1930 году свет увидела книга Фридриха Вильгельма Хайнца «Взрывчатка», в 1931 году — работа Франца Шаувекера «Единожды немец», в 1932 году издаются «Мятежники чести» Герберта Фолька, а 1932 году — «Город» Эрнста фон Заломона.

Тем не менее, самым ярким свидетельством нигилизма была процитированная выше книга Эрнста Юнгера «Авантюрное сердце», которая имела подзаголовок — «Дневные и ночные записи». Это явный намек на двойственность отрицания и согласия: «При болезни яды могут стать лекарством». Эта двойственность проявляется также в имени писателя [Юнгер — молодой — апостол], что передается и немецкому нигилизму. Он говорит о «предельно странном явлении прусского анархиста, что стало возможно во время, когда любые порядки терпят крушение, и который вооружает сердца категоричным императивом и пробуждает силы хаоса для того, что возвести новый порядок».

Словосочетание «прусский анархист» звучит странно и даже бессмысленно, но, тем не менее, весьма точно передает суть этого нигилизма. Он с одной стороны беспорядочен, так как старый порядок закостенел и крошится, и он утверждает через это разрушение единственный путь к новому возвышению: «В мире настроение низвести соборы. Это от осознания бесплодности, которая превращает их в музеи». Или в другом месте: «Мы несколько лет по-нигилистски работали с динамитом, тем самым отказавшись прикрываться фиговым листком постановки вопроса — мы загнали в могилу XIX век... Мы, немцы, не дадим Европе шанса, чтобы самим не упустить его». Однако есть и оборотная сторона — «прусский», организованный и требовательный, так как разрушение не может и не должно быть самоцелью. Это восстание, которое требует «взрывчатки, чтобы вычистить место для возведения новой иерархии».

Это — дневная сторона процесса. За такими громогласными трубами надо слышать и более тихие звуки. «Наша надежда кроется в молодежи, которая страдает от горячки, так как её пожирает зеленый гной отвращения. ..» — говорится в той же самой книге. Вульгарное представление о нигилисте сводится к образу ордынца, который радостно топчется на обломках мира под звуки бубна. Сам же он себя полагает иным. Не без причины Шаувекер назвал свою книгу «Единожды немец». У Юнгера мы можем прочитать: «Сейчас не общество беспокоится о судьбе Германии...» Это одинокое авантюрное сердце. Когда все связи стали ненадежными и бессодержательными именно через обособление надо искать новый союз.

Поэтому Юнгер говорит о подобной уединенности: «Нам не доверяют... Гуманисты, скорее, признают человека в каком-нибудь бушмене, нежели в нас... Превосходно, что они не сочувствуют нам! Это, позиция, от которой надо отталкиваться. Мы давно двигается к магической нулевой точке отсчета, миновав которую, можно стать обладателем неслыханных источников энергии».

Теперь мы входим в самый внутренний круг «немецкого нигилизма», затем, чтобы найти этот нулевой пункт, точку отсчета. Это вера в безусловное разрушение, которое стремительно сменяется безусловным созаданием. Так как «гниль не возникает из сущностного ядра ... А что остается?.. Только наши надежды».

3.6. «Перелом»


Разрушение, которое резко сменяется созданием — это часто употребляемое слово-пароль «перелом», хотя было бы правильнее говорить о резком переходе. Это слово берёт своё начало в мысли о том, что в другом месте есть более и менее разделенные области, где самые противоположные вещи оказываются всего лишь двумя сторонами одного и того же явления.

Нигилист видит в конце своего пути именно «перелом» и это, пожалуй, самый трудно воспринимаемый процесс, который мы стремимся здесь изобразить. Больше других он может быть описан только посредством намеков.

Неистовый поток событий, в который всё больше и больше погружается современный нам мир, по мнению нигилиста, может быть преодолен не через отклонение или замедление, а только через ускорение и форсирование, то форсирование, которое как раз и ведёт к резкому переходу. Это лучше всего показал Эрнст Юн-гер, который, подобно его брату Фридриху Георгу Юн-геру шли путем, который мы здесь описываем. Шаг за шагом. И смогли для многих явить самые действенные образы. В работе Эрнста Юнгера «Сицилийское письмо к человеку на Луне», которая была написана в 1930 году, по его собственному признанию можно обнаружить знаки перехода. Мы можем обнаружить отрывок, который становится понятным, только если взглянуть на него с позиций нигилиста: «Странные тибетцы, монотонная молитва которых раздается в стенах скалистых монастырей-обсерваторий! Кто посмеет смеяться над молитвенными меленками, ведающими наши ландшафты с их мириадами вращающихся колес, над яростным беспокойством, двигающим часовую стрелку и коленчатый вал двигателя самолета? Сладкий и опасный опиум скорости! Но разве при этом центр колеса не покоится на месте? Спокойствие — это протоязык скорости». Или в другом месте: «Чем больше мы себя посвящаем движению, тем более мы искренне убеждены в том, что под ним кроется покойное бытие, и что любое повышение скорости — это всего лишь только перевод с непреходящего протоязыка». Речь идет о том моменте, когда в результате ускорения шум моторов превратится в тишину, а бешено вращающийся круг и шар внезапно замрут.

Если мы будем рассматривать печатные материалы, то авторы не указывают, как случится «перелом», где это произойдет или в какой год. Резкий переход для циклистов — это в большей степени процесс, который вновь и вновь осуществляется одиночками века «линейной» системы мира. Наступление неповторимого, всепоглощающего «перелома» закрыло бы «линейный» мир, как существующий сам в себе, что позволило бы его «превзойти». Однако циклисты полагают «линейный» мир обманом, в то время как их мир не позволил бы им устремлять взгляд лишь в одном направлении.

Циклист мог бы отметить только одно на ленте линейного исторического времени, прежде чем оно окончательно свернётся: это тот самый момент, когда профессор греческого языка, объявивший о приходе нигилизма, возносится для преодоления нигилизма.

3.6. «Великий полдень»


«Теперь я расскажу историю Заратустры. Основная концепция этого произведения, мысль о вечном возвращении, эта высшая форма утверждения, которая вообще может быть достигнута, — относится к августу 1881 года: она набросана на листе бумаги с надписью: «6000 футов по ту сторону человека и времени». Я шел в этот день вдоль озера Сильваплана через леса; у могучего, пирамидально нагроможденного блока камней, недалеко от Сурлея, я остановился. Там пришла мне эта мысль» — это мы можем прочитать у Ницше в «Се человек». Последние слова, который Ницше позволяет произнести Заратустре, звучат так: «Это мое утро, брезжит мой день: вставай же, вставай, великий полдень!»

Что же такое «Великий полдень», на который нацелены все произведения Ницше? Он предшествует «огненному столпу» — можем ли мы приравнять его к пожару нигилизма? Из произведений Ницше становится понятно, что тот подразумевает мир, где вновь наступил настоящий день, где «в каждый миг начинается бытие» и где «центр всюду». Мы видим как в «новые моря направляется» «генуэзский корабль»: «Полдень спит и только твоё огромное око, взирает на меня, бесконечность!». Или же то место, где он говорит о пейзажах вокруг Зильс Марии: «Я здесь сидел, наслаждаясь игрой теней в полдень всё время без цели».

Мы уже указывали на то, что в произведениях Ницше отрицание может означать согласие, так же как песня начинается со слов «О, полдень, торжественное время!» и в итоге схожее заканчивается. То же самое можно сказать и о прозе. В «Так говорил Заратустра» есть даже особая часть, названная «Полдень»: «Жаркий полдень спит на нивах. Не пой! Тише! Мир совершенен.

Не пой, ты, полевая птичка, о душа моя! Не шепчи даже! Смотри — кругом тишина! О золотой круглый зрак — куда летит он? Разве я бегу за ним! Тише! Тише» (тут Заратустра потянулся и почувствовал, что спит). «Вставай, ты, сонливец! говорил он самому себе. Ты, спящий в полдень! Ну, вставайте, вы, старые ноги! Уже пора, давно пора, еще добрый конец пути остался вам. Теперь вы выспались, долго ли спали вы? Половину вечности? Ну, вставай теперь, мое старое сердце! Много ли нужно тебе времени после такого сна — чтобы проснуться?» (Но тут он снова заснул, а душа его противилась, защищалась и опять легла)«Оставь же меня! Тише! Не стал ли мир сейчас совершенен? О золотой круглый шар!» Впрочем, книга под названием «Великий полдень», должная стать главным произведением, так и не была написана, тот звук так и не раздался.

Фонтане повествует о море, из которого восходит приливной луч света, отчего на дальних континентах содрогается воздух. Наше время — это эпоха странного спектакля. С одной стороны находится «линейный» мир, одержимый прогрессом. Он стремится к самоуничтожению через атомную энергию, которая является апогеем прогресса; он тщится покрыть последний клочок земли сетью труб, рельсовых путей и электрических кабелей. На другой стороне находятся люди, которые свидетельствуют о мире полуденного покоя. Отсюда простирается дикий край, который служит образцом в поэтике наследования Ницше. Но дикий край не как разрушенный «линейный мир», а как сон, когда затягиваются раны. Тот дикий край, о котором Стефан Георге говорил в своем позднем стихотворном сборнике «Новое царство»: «Там, где твоя мудрость кончается, она лишь возникает, ты заметишь край, где расплатился за переход». И у него есть призыв бороться.

Там, где в поэзии говорится о «диком крае», возникает образ «Великого полдня». Фридрих Георг Юн-гер показал его как «совершенство техники», что одновременно является и апогеем и концом «линейного мира». В «Греческих мифах» он отслеживает вневременную действительность, отразившуюся в античной мифологии. При этом он развивает дуализм Ницше, который выдвигал светлого Аполлона и темного Диониса, добавляя третье божество — Пана — покровителя диких краев. «Поначалу дикий край является необозначенным, неназванным. Он не подчинен человеку, он ничей, неизмеримый и неописуемый. Он кажется бесполезной территорией, так как здесь не действуют законы человеческого хозяйствования. У него нет истории... Дикий край — это не только неведомая, необозначенная страна, прихожая Деметры, но так же он — первопричина, а потому святой. Куда бы мы ни обратились, куда бы мы ни направились в нашем мышлении, мы неизбежно придем к нему. Мы находим его на заре первого утра, когда еще блестит роса и чувствуется свежесть ночи, её породившая. В нём отмечена вся история как акт сознания, которое обращается само к себе, чтобы проникнуть внутрь минувшего. Мы так же узнаем, что это искусственный свет». «Дикий край» — это задний план, на фоне которого развертывается мировое ощущение, которое мы здесь хотим описать. Оно исходит из него и вновь возвращается к нему.

Мы рекомендуем Фридрих Георга Юнгера, так как у него «да» больше не перекрывается «нет». В сборнике 1947 года «Нитка жемчуга» более не демонстрируется противостояние миров. Данная поэзия лишена нападок и отрицания. Она — обращение к круговороту, к теме возвращения. Например, в четвертом стихотворении мы можем прочитать:

Этовсё ещё бег моего года,

Этовсё ещё круговое движение.

Круг! Круг!

Я иду и возвращаюсь,

Я еще раз прибываю,

Сладко рея в танце Я внимательно слушаю,

И только прислушавшись, затем пою Пению предшествует моё молчание,

И молчание заканчивает моё пение.

Эта песня совершенно забыта.

Она всегда была там.

Я возделыватель земли.

Я сею молчание,

А между семенами сажаю пространство Пространство для света и роста.

Шестое стихотворение невольно напоминает о Вайнингере и осуждаемом им танце.

Вращение! Вращение!

Я вращающийся метельщик, и всё ещё я существую Нежно в повторах, как шепот влюбленных Сила припева полнит все уши До тех пор пока только трезвые не танцуют, Опьянение кроется во всем, что вращается Как выпивка она прибывает В ритме воздетых бокалов.

Хайлъ, тебе мой гений!

Хайлъ, тебе мой змей!

Колыбель по правую руку от тебя,

Колыбель в песне по левую руку от тебя.

Снизу ощущает толчок

Посреди такта встречаешься с матерью-землей. Хайлъ, тебе моя песня!

После всего того, что мы обсуждали (3.2) относительно направленности времени и ритмичного круговорота, становится понятным потаенный смысл седьмого стихотворения.

Барабанный бой в светлый полдень вошел в деревни Щебет перепелки, пение птиц в терновом кусте Всё очень просто,

Ты возвратился.

Возвратился на выход,

Ты заметил, что колыбель и гроб похожи Ты прошел по кругу,

А это значитты нашел серединный центр.

В «Нитке жемчуга» можно обнаружить идею о том, что существует бытийственная связь между умершими и еще не рожденными, что отражено в двенадцатом стихотворении.

Дети не знают,

Что их ведет рука погибшего отца,

Что им помогает умершая мать.

Откуда и куда?

Как на разных островах, вы далеко друг от друга. Растут и мужают целые поколения.

Они находятся, так как мертвые не теряют друг друга. Они находятся, так как навсегда уже там.

Ещё не рожденные уже предопределены для друга.

До того времени, прежде чем они войдут в жизнь Перед зачатием они двигаются вдаль.

Их движет нить знаний о мировом походе,

Рулоны времени, которые распутывают Мойры.

Но всё же их веретено не останавливается,

Перед ткачихой лежит пряжа Ито же время всё вне времени.

Но в центре неподвижен каждый круг.

Что есть источник силы?

Что есть сила источника?

Вода вращает серебряный венок.

Круг не закончится никогда Танец будет вечным. И вверх, и вниз.

В вечном скольжении по водам,

Плывет песня

Каждая капля твоей крови,

Впадает в никогда не покоящийся океан.

В других стихотворных произведениях Фридриха Георга Юнгера мы также ощущаем критическое отражение идей, изложенных Вайнингером и Гвардини. У него, как и у старшего брата, вновь и вновь всплывает идея физического возвращения. Например, в «Западном ветре» приводится заклинание: «Поворот, что любишь, тебя оберегает в обращении, твой неприкосновенный страж блюдет, твоего змея у тебя!». В том же самом стихотворном сборнике есть момент, где описано жизненное ощущение, которое дает система, в которой мир — это шар. Оно выглядит следующим образом:

Что есть талисманы, амулеты?

Не жди, что тебя спасут чужие вещи.

В тебе есть что-то от саламандры,

Так как невредимым проходишь через огонь.

Огонь растет, но тебя не беспокоят Ни скорпионы, ни змеи.

Благо что, прибыв в этот мир,

Ты удалишься из него.

3.7. «Повторное рождение»


«В то же время всё вне времени». Подрыв «линейного» времени для циклистов означает кардинальное изменение того, что нам известно как «история». Она не лишается своей сути, но выходит за рамки хронологической последовательности и постепенно меняются её возможности. Юнгер в его «Сицилийском письме к человеку на Луне» говорит об этом высоком предназначении: «Больше не увидим, что церкви и замки стали универсамами и фабриками тысячелетия, и то, что вчера едва проявлялось, сейчас уже можно назвать образцом — будет общая кристаллическая структура, в которой отражается каждый элемент».

Исходя из этой идеи, можно постигнуть странный феномен «повторного рождения», который является существенной отличительной чертой нашего времени. «Ренессанс» проходит сквозь века; едва ли есть необходимость приводить полный список, начиная от удивительного по своей форме «каролингского Возрождения». Всё это были «направленные» повторные рождения, которые весьма ограничены по своему воздействию, и прежде всего, сведены к внешним проявлениям в мире искусства и науки. Самой впечатляющей считается всеобщая «эпоха Возрождения», как она была показана историцизмом XIX века, с её костюмами и рецептами, заимствованными из всех эпох и у всех народов, но, тем не менее, таящими за собой человека.

Если аналогичные признаки будут присущи прочим Ренессансам, то мы полагаем, что по сравнению с повторными рождениями они будут всего лишь пародией. Однако с тех пор как тиски «линейного» исторического времени ослабили силу своего всепроникающего зажима, миры с трансформированной линейной системой мировосприятия стали возникать повсюду. В этих повторных рождениях есть нечто принудительное, в них чувствуется исходящая из потаенной глубины сила, чего нельзя сказать о более ранних Ренессансах. Это отражено в стихотворении Готфрида Бенна «Захоронения».

Забвение тяжко чреваты Зависнув на весу,

Раскаты сквозной кантаты В безлиственном лесу И теневые знаки:

Дырявое решето

Светаи смерть во мраке,

Ночь самого Ничто Вселенная сквозь зоны Держит незримый путь.

Хрипы, одышка, стоны

Теплее закутай грудь!

Так промолчать всю чащу,

Не пропустив пустоты;

С нами в ночи смердящей Кем или кто Был Ты?

Пунической злости Приоритет, Жалкие кости

Кто? Филоктет?

Веры гримаса,

Счастья озноб, ,

Смех пустопляса:

Всюдупотоп.

Захоронения.

Горе-теории Суть ослепление Горе-истории,

Тяжко чреватой Зависшим забвением Ипод лопатой Склизким скрипением...

Святость иная Порфировых вод

Там, где Даная К небу цветет,

Где мистагоги,

Где пенье менад,

Где древние боги Смерть мастерят.

Подобные стихотворные строки делают Бенна истинным представителем поэзии междуцарствия, так как в его творчестве старая система мира дробится на мелкие составляющие, и они начинают крутиться, лететь кувырком, желая достигнуть обновленного прошлого мира. «Пламя костра и стадо надо завоевать, но для него досада — бранная благодать. Ему подавай другие, победы, миры, моря, груди, млеком тугие и в пламени алтаря».

Готфрид Бенн совершенно не одинок. Например, в космогонической поэзии Теодора Дойблера всё погибшие миры торжествуют своё возвращение. Даже времена, считающиеся эпохой разложения и упадка, испытывают перерождение. Так было в странной мистике Альфреда Шулера, который, казалось, был способен проживать времена поздней Римской империи. И это не просто подлинные свидетели наступления новой эпохи, в которых вспыхивают искры повторного рождения. В одном из случайно выбранных стихотворений молодого лирика Гюнтера Айха21, мы сталкиваемся с аналогичными мотивами:

Аврора, утренняя заря, ты еще жива, богиня!

Звук ивовой флейты льется из отверстий руин.

Если сердце загорается, то оживают слух и зрение, Рур и Вуппер несут свои воды в Эгейское море.

В твоих ушах звучит шум волн вечного Средиземного моря Ты самместо, куда возвращаешься.

На грядках тыкв берут начало Рим и Аттика.

Привет тебе из-за предела,

Где когда-то возник мир!

Тот, кто понимает, что поэзия — это не просто игра слов, тот чувствует, что повторные рождения это явления несравненно более глубокие, нежели различные Ренессансы, что они хотят изменить не просто некие моменты художественной сферы, но изменить сам образ жизни, причем коренным образом.

Мы можем апробировать значение этих повторных рождений, в совершенно ином месте. Политическая ежедневная печать — это крайне чуткий индикатор; если уж явление доходит до этого уровня, то оно явно жизнеспособно. «Новая древность» под таким названием 23 декабря 1946 года вышла политическая передовица швейцарской «Тагесцайтунг» («Ежедневной газеты»). В ней мы можем прочитать: «Что есть революция: ре-волюция, прокручивание назад, повторное восстановление изначального состояния. Вначале было слово. Современная нам действительность учит нас обращать более пристальное внимание на изначальный смысл слова Революция. Европа, полтора столетия назад погрузившаяся в эпоху революций, откатилась по пути испытания, превзошла вековое наследие, но в итоге потратила время впустую. Подобным наследием является созданная на основе христианства европейская общность. Сегодня распятие утрачивает свое значение, дезинтегрируется из европейской общности с такой стремительностью, что этот процесс, происходит буквально, куда ни кинь взор. Старые боги, которых мы мыслили канувшими в вечность, вновь ищут свои попранные храмы. Западноевропейская надстройка — это общность романских, германских и славянских народов, которая, в конечном счете, возникла на христианском фундаменте. Но она тает, подобно снегу, оказавшемуся под лучами весеннего солнца. Новое сатурнианское пекло, возвещающее о рождении новой древности, топит и изводит западную идею, связывавшую между собою народы. Обнаженные и разрешенные выныривают черные скалы наций из недр неведомого моря, которое таило их на протяжении столетий. Кажется, что народы начинают вслушиваться в самих себя, тем самым произрастая назад».

Последние два предложения показывают, что автор политической передовицы более проникнут идеей «повторного рождения», нежели это может показаться на первый взгляд. Для него возвращение неизменно соответствует собственному происхождению. В итоге не случайно он неоднократно упоминает весьма важные для него вновь объявляющиеся скалы. В качестве первой вынырнувшей скалы можно указать на большевизм, который западноевропейская идея окрашивает в «ре-азиатизацию» России. Второй является Италия, которая «в повороте к романству и латинству с культом Цезаря и имперским кулисами» в «духе Колы ди Риенцо и его фашистских эпигонов», вовсе не предается романтическим забавам. И при этом ещё раз напоминание о «регерманизации» Германии: «Только полный профан может прикрепить бирку профессорского историцизма к возвращению Тора и Вотана». В то же самое время роль

Франции и Англии в этом процессе еще не определена. Франция столкнулась с вопросом: «Возвращение куда? Возвращение к римской латыни, к кельтскому гению, к галльскому духу, к франкской традиции?» Однако любой из этих выборов означает «разрушение гуманистического французского синтеза». «Поэтому Франция медлит. Она будет наряду с Англией одной из самых мощных опор западноевропейской идеи — но не из силы, а скорее, из смущенности. Однако с тех пор, как Эдуард Шюре обнаружил кельтскую душу Франции, с тех пор, как во французской жизни вновь проявился крепкий как гранит бретонский дух, дезинтеграция пусть и медленно, но всё-таки в этих краях движется вперед. Кажется, лишь Англия намеревается решительно шагнуть в древний мир облаченной в костюм-визитку и цилиндр. Томас Карлейл был только инцидентом, а Хьюстон Чемберлен почти скандалом, который попытались скрыть в недрах острова. Сегодня Англия и Франция — это последние западные государства Европы. Они не могут примкнуть к революции, но при этом не развалиться на куски. Однако остальная Европа переживает древнюю эпоху. Это будет длиться до тех пор, пока каждый европейский народ раскапывает свою собственную Трою».

Подобные суждения были отнюдь не единичными. У Фридриха Хилыпера, автора из окружения Эрнста Юнгера, можно снова и снова обнаружить мысль о том, что национальные государства должны были распасться до уровня племен и ландшафтов (франки, Силезия, Тоскана, Бретань) — а может быть и даже до ещё более меньших структур. И только после этого из этих ячеек надо создать нечто большее, выходящее за рамки привычного национального государства. Чтобы совершить резкий переход надо стремительно двигаться в противоположном направлении. Эта идея звучит в последнем абзаце передовицы, что цитировалась выше: «Homo revolvens — мятежное возращение человека — уже играет свою партию в великой мировой постановке; оно не прекратится до тех пор, пока не поменяется содержание музеев. До тех пор, пока жертвенники не вернутся в рощи, а кресты не займут своё место в выставочных витринах».

3.8. От возвращения к политике


Мы пытались показать, какие формы может принимать мировосприятие. Мы описали, как бывшая действенной на протяжении столетий линейная система мира сменяется абсолютно иным миропостроением, когда ей противопоставляется возвращение. Всё весьма удалено от конкретной политики и политической идеологии, которой собственно посвящено наше исследование.

Подобное отступление было необходимо. Вспоминается старый спор, никак не утихающий в искусствоведении — какой из видов искусств является главным (в большинстве случаев дискуссия проходит по линии, отделяющей архитектуру от живописи и скульптуры). Великий Алоиз Ригль положил конец этим дебатам, выдвинув идею о «художественном желании», которое равномерно было распределено между отдельными видами искусства. Вероятно, имеется «желания» более высокого уровня, которое лежит в основе любых человеческих побуждений и эпохальной деятельности, в том числе политической.

Такое «существенное желание» едва ли может быть конкретным. Его можно выявить через отпечатки, которые накладываются на человека в различных сферах жизни. Покинем небезопасную сферу, в которой мировосприятие принимает вполне конкретный вид, обратимся к отдельным проявлениям, в первую очередь к политическому мышлению. Это одновременно возвращение от Ницше ко второму за XX век послевоенному периоду, а также погружение в более узкий отрезок времени, отграниченный 1918 и 1932 годами. Здесь нам более не потребуются вспомогательные каркасы, здесь мы находимся на твердой почве.

Мы разбирали образ возвращения столь подробно, так как, кажется, что оно — возвращение — может быть образцом для всей «Консервативной революции». Только исходя из этого, можно будет понять истинный смысл большинства высказываний. Конечно же, данный образец присущ различным носителям идеи «Консервативной революции» отнюдь не в одной и той же степени. Имеется разный уровень приобщения — имеются даже те, кто противится этому образцу или только пытается перекинуть к нему переходный мостик. Но даже там, где «Консервативная революция» зиждется на старых понятиях — в это время переходы и промежуточные ступени не являются редкостью — всё равно она стремится выровнять свои представления по новым образцам. Это не может обойтись без дискуссий. В лагере «Консервативной революции» всегда было много споров относительно обогащения её идей.

Однако надо помнить, что «образ» возвращения никогда не сможет бытъ втиснут в устойчивую и вместе с тем четко градированную «систему». Это кроется в самом принципе обоснования. Там, где Ницше пытался создать подобную систему, он запутался в сетях своих противников. И не может быть случайным, что самые убедительные места в его произведениях, рассказывающие о возвращении, поданы в поэтической форме. Необходимо унаследовать это от Ницше. Его приверженцы не ведут речь о том, чтобы «доказать» что-то — они, скорее, стремятся представить возвращение в его всемогуществе.

Целью данного идеологически-исторического исследования не является выстраивание логичной, лишенной внутренних противоречий системы. Хотя в будущем необходимо исправить некоторые неверные моменты в понимании циклического мышления. Это вовсе не означает, что необходимо наверстать упущенную систему. Мы позволим себе основываться даже на разнообразных логических противоречиях. Для «Консервативной революции» логика — это всего лишь инструмент для трактовки постигнутого иным путем — при этом она исполнена недоверием к любым «системам», что в состоянии «взойти».

Подобные плавные всходы — это признак того, что мышление более не подгоняется толчками действительности. Это является одной из аксиом «Консервативной революции» — действительность нужна в её несовершенстве, так как она способствует мышлению только через противоречия. Она полагает, что мышление — это «всходы», случавшиеся в лишенном реальности пространстве. Только пустота без четкого внутреннего деления может стать сквозной конструкцией.

Как бы то ни было, в число наших задач не входит доказательство «правоты» идеологии — для начала эта идеология должна быть описана. При этом очень быстро мы погрузимся в массу деталей, но все-таки утверждаемая нами связь между системой мира возвращения с конкретными политическими течениями не является принудительной и очевидной. Типичным примером этого может быть изданная в 1927 году книга Георга Кваббе «Тар а Ри». Согласно Кваббе это странное название есть не что иное, как ирландское приветствие короля, из которого потом родился английский политический термин «тори».

Отсылка к «гори» — английским консерваторам — указывает на то, что Кваббе относился к числу немецких «консерваторов», а именно состоял в Немецконациональной народной партии, а потому обращаясь к английским образцам, хотел обучить соотечественников подлинному консерватизму. Если принимать во внимание, что по теме нашего исследования есть масса печатных источников, нередко посредственных, а иногда и вовсе плохих, то данная книга явно выделяется на их фоне своей интеллектуальностью. Она показывает, что получившая популярность в XIX веке фраза «Дух исходит слева» является ложью. Надо также обратить внимание на то обстоятельство, что Кваббе всё ещё находится посредине между «старым консерватизмом» и «Консервативной революцией» (это становится заметно в описании роли тори и акценте на христианстве). Данная книга является лишь показательным примером постановки вопроса.

В то время как первая половина (начиная с «Тар а Ри») состоит из редких попыток описать историю консерватизма, вторая половина принципиально стремится к постижению его сути. Для Кваббе консервативное и либеральное отношение в природе человека являются противопоставленными друг другу, когда даже создание Прогрессистской партии спровоцировано, чтобы позволить прочувствовать консерватизм. Он хочет проиллюстрировать это вечное противостояние через перечень из восьми противоречий. Циркуляция и прогресс, жизнь и правда, высшее и творение рук человеческих, автономный порядок и государственное регулирование, общее и личное, иррациональное и разумное, авторитет и свобода, историческое право и право целесообразности. То, что противопоставление «циркуляции» и «прогресса» — в нашем случае «шара» и «линии» — вынесено на первое место, является отнюдь не случайным.

То, что говорится в «Тар а Ри», в частности о первой антагонистичной паре, отчетливо указывает на трансформацию, которой подвергается образ возращения по мере того, как он переносится в политическую сферу, становясь «прилагаемым» к политике. Кваббе, прибегнув преимущественно к «линейному» языку, так описывает это: «Консерватор исходит из того, что сумма всего человеческого счастья на Земле остается неизменной, в то время как прогрессист делает допущение, что человеку под силу самому увеличить количество блага. Это наиболее показательный для противопоставленных сторон момент, а слово «прогресс» здесь избрано потому, чтобы показать стремление шагнуть-в-небеса. Разумеется, нужно отметить, что нередко это выливается в подозрительное пристрастие к уходу в самого себя. Выступление против фальшивого прогрес-сизма, который сходен с [бесо-боязненными] афинянами, которых упоминал апостол Павел — те всегда искали что-то новое. С другой стороны, очевидно, что назрела необходимость изменений, которые бы помогли преодолеть застой в политической жизни. Это несущественное в духовной жизни. В конце концов, всё сводится к тому, чтобы обеспечить возможность и вероятность продолжительного воспроизводства духовных ценностей, выработки идей, выделения человека из хаотического природного материала, а также святой уверенности в том, что наши дети будут лучше нас. Консерватизм видит ценность не только в вещах, но и в бы-тийственной циркуляции зарождающегося, существующего и отмирающего. Ни какая ценность не возникает без того, чтобы не занять место другой. Самая светлая идея в итоге создает где-то непроглядную темноту, новое лекарство порождает новую болезнь, обретенное счастье приводит к новым желаниям. Едва ли можно отрицать сам факт прогресса, но нельзя забывать, что на другой стороне бытия он приводит к возмущению — очевидному упадку. Даже такой талантливый и убежденный в своей правоте прогрессист как Герберт Уэллс не отрицает, что неуклонно растущая культура желаний и потребления негативно сказывается на характере, что истинную добросовестность и бескорыстие можно обнаружить чаще всего во времена веры, [а не знаний], что самая важная идея XIX века — теория Дарвина о развитии видов, в итоге нанесла непоправимый урон существующим догмам. Однажды станет понятно, что всё зависит от счастья людей. Уверены ли мы, что испанские крестьяне XVII века с их ханжеской глупостью, воспетые Сервантесом, были несчастнее, нежели современный литератор? Мы уверены в том, что философ умирает легче, чем крепостной из Обломовки?»

Там же Кваббе высказывает мысль о круговороте, который хотел сделать более «консервативным»: «То безразличие, которое нередко связано с консервативными настроениями, чаще всего трактуется как пессимизм, вызванный, как правило, непоследовательным существованием государств, точнее говоря, собственного государства. Не то, чтобы это отрицается, однако об этом не слишком явственно говорится, даже в отношении собственного государства: каждый час жизни уменьшает жизнь ровно на час, который нужно прожить. Опять же нет четкого понимания того, что благо для собственного государства может стать бедой для соседней страны. По этой причине нередко возникают противоречия между мистически-безучастными внутриполитическими построениями консерваторов и их вполне агрессивными внешнеполитическими представлениями. Однако Бурке и прочие духовидцы пренебрегают тем, чтобы воспринимать собственную нацию всего лишь как щуку в мировом пруду для разведения карасей. Они довели до конца идею о круговороте, применив её также к государственному строительству. Во внутренней жизни делаются вынужденные и сдержанные изменения, как если бы самый последовательный детерминист тщательно высчитывал свои действия». Пример с работой Кваббе — один из многих возможных, даже если речь вести всего лишь о не слиш-ком-то отчетливой связи с образом круговорота. В 1931 году Густав Штайнбёмер в выступлении на «зеленом четверге» в открытом ещё в 1919 году «Июньском клубе» сделал принципиальное заявление о консервативном отношении. Отношение к времени и истории для него «весьма показательный критерий отношения мышления к консервативным взглядам вообще». Не случайно его речь была «О принципе длительности». В ней описывается этот принцип как «продолжительность в форме единства существующих, ушедших и будущих поколений»; тогда «длительность — это победа над временем», в то время как «забвение длительности — это подчинение времени». Мы видим, что в основе этой идеи лежит мысль о возвращении. Для этого даже не было необходимости в конце выступления делать столь категоричное подтверждение: «Из Ницше мы черпаем длительность как возвышение вечного бытия и вечного возвращения».

Пока можно ограничиться этими намеченными контурами. Из «Тар а Ри» при всей изысканности этой книги в любом случае можно взять лишь три слова, состязание которых отразилось в наименовании «Консервативной революции»: консервативный — реакционный — революционный.

3.9. Консервативный — реакционный — революционный


Вечное возвращение нередко ошибочно трактуют как реинкарнацию или переселение душ. Однако выживание отдельно взятой души не имеет отношения к тому глобальному значению, которое здесь отнесено к «возвращению». Оно подразумевает, что отдельное вновь становится целым, а из всеобщего вновь берет своё начало отдельное. На подобную интерпретацию указывает фраза Ницше — «возвращение того же самого» и нередко механистическая лексика его фраз. Но в принципе ни он сам, ни его преемники не оспаривали того, что возвращенное отдельное возвращается всегда в новой формации.

«Той же самой» остается форма, «тем же самым» остается вид целого. В противоположном лагере, в котором прогресс пытается присоединиться к всеобщему, оно подается через возвращение как неуклонно множащееся. Циклисты не отрицают Бытие. Однако они полагают, что через его постоянное исчезновение поддерживается равновесие. После одной ночи неизменно наступает вновь только один день. Завтрашний день будет отличаться от прошедшего, но в обоих случаях форма будет одна и та же.

Трактовка возвращения должна отталкиваться именно от этой позиции, если мы хотим постигнуть «консервативную» составляющую «Консервативной революции». Вполне может быть это слово подобрано не слишком удачно. В «сохранении» и «преумножении» сокрыта идея развития, что больше подобает партии прогресса, нежели её противникам. Но, тем не менее, название натурализовалось как составное понятие, применяемое ко всем отрицающим прогресс отношениям. Мы отказываемся от исследования всех без исключения аспектов консерватизма и сосредоточимся только на постижении, что означает «консервативное» рамках исследуемого нами движения.

В целом словоупотребление термина «консервативный» относится к характеристике стремления сохранить что-то существующее и придерживаться этого при любых обстоятельствах, в любой обстановке. Это относится к большей части германских и зарубежных политических партий, которые решили написать это слово на своих знаменах. Однако «Консервативная революция» полагает, что в данном случае речь идет об ошибочно истолкованном консерватизме, а потому стремится придать этому термину новое содержание. То, что является этим содержанием, лучше всего постигается при анализе противоположного понятия — «реакционный».

Это слово кажется созданным в первой половине XIX века в среде прогрессистов как оскорбительное обозначение любых попыток сохранить или восстановить состояние Франции дореволюционного периода22. То, что при ближайшем рассмотрении оказывается тем самым ущербом, который наносится при достижениях прогресса. «Консервативная революция» принимает это оскорбительное для неё определение, однако относит его исключительно к «фальшивому» консерватизму. Например, реакционеры даже после катастрофы 1918 года надеялись на восстановление власти Гогенцоллернов. Новый консерватизм не сосредотачивается на отдельных утраченных формах. Разумеется, речь идет только о жизнеспособных явлениях, сохранении того, что является всё ещё живущей традицией, чем он отличается от прогрес-систской веры, которая намеревается заменить уже существующее на принципиально новое.

Новый консерватизм признает постоянное изменение отдельных форм. Однако за этим движением находится безмятежность целого. Мёллер ван дер Брук в книге «Третья империя» в главе «Реакционер» писал следующее: «Чтобы что-то со временем изменилось в истории народа, надо желать, чтобы это произошло. Однако неизменное, некая константа будет всегда весомее и сильнее, нежели переменные, которые всегда состоят в том, что что-то убавляется или прибавляется. Неизменное — это предпосылка всех перемен». Новый консерватизм не считает, что нечто должно измениться в самой сути. Например, ему чуждо прогрессистское представление о постепенном совершенствовании, что отражается в идее изначально хорошего человека, которого портят неблагоприятные обстоятельства. Люди из раза в раз будут носить иную одежду и заботиться о соблюдении других обычаев. Но их предрасположенность к добру или к злу останется неизменной. Совершенство присуще только Всеобщему, индивидуум может стать безупречным только через возращение в Целое.

Таким образом, активному «охранительству» нет места в лагере «Консервативной революции». Индивидуум останется индивидуумом и подчиненным Всецелому, у него нет даже воли содействовать крушению. Пассивное «охранительство» и вовсе становится сугубо рациональным явлением, всё «сохранено» и ничто более не в состоянии выпасть из Всецелого. В главе «Консерватор» своего главного произведения Мёллер ван дер Брук написал: «У консерватизма есть вечность для себя». Именно из окружения Мёллера ван дер Брука произошла новая трактовка слова «консервативный», которая более удачно объясняет новый смысл этого слова. Это произошло в 1931 году на страницах издаваемого Генрихом фон Гляйхеном журнала «Кольцо». Тогда Альбрехт Эрих Гюнтер написал вслед за Мёллером ван дер Бруком: «Мы трактуем консервативное не как возвращение в то, что было вчера, а как жизнь на основе того, что будет всегда». То есть консерватор не живет будущим, как прогрессист, и не живет прошлым, как реакционер — он живет сегодняшним днем, в котором объединены и настоящее, и прошлое, и будущее. Время «Великого полудня».

Однако наше движение называется «Консервативная революция». Как «революционное» может соседствовать с «консервативным»? Не находится ли «революционное» полностью в прогрессистском пространстве? Там оно означает устранение преград, которые препятствуют прогрессу. Если революция удается, то новое присоединяется к прошедшему. В рамках «Консервативной революции» подобный смысл никак не применим. В этом лагере «революцию» можно сравнивать с «кровопусканием». Отдельное, время которого прошло, не должно судорожно сохраняться, как это пытается делать реакционер. Надо активно содействовать его устранению. Быстрая кончина лучше затяжной агонии, тем более, если закат и без того предопределен. В данном случае «революция» — это не идея прогресса, а мысль о стремительном рывке за пределы медлительного «эволюционного процесса». Подразумевается подрезание мешающих корчеванию отростков. «Любая революция хочет взорвать теснящие её формы» — заявил Раушнинг в описании представляемой ему консервативной «революции».

Было бы ошибочно видеть в этой консервативной «революции» ограниченное действие сродни «реформе». «Реформа» — это нечто бескровное, в то время как консерватор не удивлен тому, что рождение через уничтожение должно иметь свою цену. Кроме того, через «реформы» опираются прибавить нечто к уже наличествующему. Для консерватора есть вещи, существующие всегда, а «революция» всего лишь должна служить результату — новой организации уже наличествующего.

По этой причине данный вид «революции» можно было назвать «бесцельной», так как она не требует явить царство из далекого будущего. Она может называться «скептической», так как она не намеревается формировать новый лучший мир. Можно было бы обозначить её как «пассивную» революцию, так как ей присущи страдательные черты, а еще она не намеревается брать на себя ответственность за управление историей, что позволяют себе пафосные революции, свершаемые во имя прогресса. Кроме этого надо отметить, что в «Консервативной революции» война также понимается в качестве революции. Вследствие этого понятие «революция» как гражданская война (в отличие от войны национальной) является для понимания нашей типологии совершенно непригодным.

Упоминавшаяся в разделе 3.7 газетная передовица сообщала, что революционный процесс, находящийся на консервативной стороне можно называть собственно «революционным», а на прогрессистской стороне — «эволюционным». Подобное сравнение становится очевидным, когда отделение революции от эволюции осуществляется всего лишь по факту наличия или отсутствия кровопролития и применения силы. Уничтожению ведом и другой цвет крови, не только красный. Это как если бы порывистое движение к определенной цели обозначать как «эволюцию». Напротив, о «революции» сообщалось: «Ре-волюция, прокручивание назад, повторное восстановление изначального состояния». Разумеется, это созвучно нашей интерпретации «Консервативной революции» как утверждения возврата к изначальной точке, к моменту происхождения. В какой мере приводимый здесь процесс, описывается «линейными» представлениями или подобающими ему (циклическими) понятиями зависит как от интерпретации используемого в «Консервативной революции» великого и многоуровневого слова «происхождение». И это один из многих вопросов, который так и остается открытым.

В любом случае очевидно только одно: у «Консервативной революции» есть воля к насильственному изменению определенного положения, что оправдывает использование слова «революционный», и обозначается противной стороной вновь и вновь в качестве «революции». Как мы уже говорили выше, нашей задачей не является формирование логично работающей системы, мы можем лишь описать имеющееся мировоззрение, выделяя при этом слова «консервативный» — «реакционный» — «революционный».

3.10. Отношение к христианству


Может показаться странным, что мы противопоставляем друг другу христианство и «Консервативную революцию». В широком восприятии консервативные революционеры могут быть как сторонниками, так и противниками христианства, а в большинстве случаев христианское отношение совпадает с «консервативным». И это относится не только к «старому консерватизму» («реакционерам» в консервативнореволюционном смысле), но и к носителям новой консервативной идеи, которую мы находим выступающей общим фронтом с христианством. Однако этот союз в первую очередь базируется на наличии общего противника. Это радикальные сторонники прогресса, ставшие мятежным и секуляризированным детищем, выступающим против своих родителей. Прогрессисты стали противниками христианства, от которого в итоге и происходят. Если бы «Консервативная революция» была бы господствующей силой, то разграничительная линия, пожалуй, очень быстро пролегала бы между нею и христианством.

Однако столь запутанное положение вызвано тем, что в лагере «Консервативной революции» — прежде всего у умеренных представителей младокон-серватизма, а также среди некоторых фёлькише и даже у национал-революционеров были убежденные христиане. Август Винниг, Вильгельм Штапель, Герман Улльман — это примеры того (если не считать находящихся на периферии движения христианских теологов) как можно объединить христианство и «Консервативную революцию». Однако, кажется, что попытки наведения мостов предпринимались только с одной стороны, тогда как движение с двух сторон ставилось под сомнение. От этих попыток отказывались как авторитетные христианские теологи, так и последовательные консервативные революционеры, так как обе стороны откровенно скрывали собственные намерения.

Наше допущение о несовместимости христианства и «Консервативной революции», базируется на анализе последней, что в свою очередь выводит нас на противопоставление «линии» и «шара». «Консервативная революция» находится всё ещё в стадии становления, а потому она являет собой движение переходных стадий и промежуточных ступеней, а потому выделенные нами характерные черты могут быть не всегда отчетливо видны. Однако нам кажется непосредственно постигнутым «линейный» характер христианства, которое выстраивает бытийственное направление между двумя точками — между распятием и моментом Страшного Суда. Это может быть более ярко выражено в раннем христианстве, нежели в средневековом католицизме, которое можно обозначить как великую и провальную попытку «огречевания» (придания греческого вида) христианству или как попытку тормозить неистовый ход времени23. Есть, конечно, некоторые таинства католической церкви, которые пытаются сломить этот ход событий. Можно также указать на более поздние христианские формы, которые «очень сильно отличаются от линии», — однако повсюду, где христианство пытается избавиться от наносного, везде, где оно стремится восстановиться в истинном виде, можно наблюдать торжество «линии».

Из относящегося к современности католического лагеря мы цитировали выше Романо Гвардини. Если же говорить о протестантизме, то здесь самой выдающейся книгой является работа Оскара Кулльмана «Христос и время», в которой как раз говорится о «линии Христа». В данной работе можно обнаружить отказ от восприятия вечности как безвременья, как внезапного прекращения времени, но подобно «философии» и «метафизике» она воспринимается как безграничное время. В данном случае «вечность» по своему качеству не отличается от «времени», то есть вечность является бескрайней линией. Время же есть ничто иное как «как один ограниченный Богом отрезок того же самого бескрайнего промежутка Божественного времени». По этой причине Кулльман так же говорит, что «время согласно дохристианским воззрениям не является Вновь-Божественным»: «С одной стороны время не противоречит вечности Бога, с другой стороны, оно упоминается не как линия, а как круг. Так как это будет следование из одного начала и до одного конца. Однако «начало» и «конец» могут быть различным относительно адекватной фигуры». Христианин должен исходить из осознания того, что «символ времени для раннего христианства, равно как и для библейского иудаизма — это восходящая линия, в то время как для античной Греции — это круг». Поэтому Кулльман констатирует: «Переход дохристианской точки зрения и привязка её к метафизике восходящей линии исторического времени через искупительный подвиг Христа — это корень ересей».

Книга Кулльмана — это наиболее яркое, но отнюдь не единственное свидетельство «линейности» протестантизма. Не правда ли показательно, что единственное место, где воистину говорится о цикличности, теологи едва ли не единогласно обвиняют в недостоверности? Эти слова приписываются Соломону, приведены они в книге Экклезиаста, которая является основой христианства: «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь. Все вещи — в труде: не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас». Подобный отрывок должен был считаться откровенно еретическим, так как он низводит Христа до уровня одного из спасителей.

Само собой возникает подозрение, что противопоставление христианства и «Консервативной революции» стало очевидным только лишь в настоящий момент, когда этот вопрос оказался на повестке дня нашего исследования. Что именно акцент на интенсивной современности, рушащей прошлое и будущее, девальвирует как «искупительную жертву Христа через распятие», так и ожидающий «впереди» Страшный Суд. Но противоположность воззрений становится заметной и при изучении других существенных вопросов.

Возьмем, к примеру, индивидуума. В «Консервативной революции» он утрачивает свою безусловную значимость и является лишь частью Целого — частью, которой оказана великая честь как раз быть в составе этого Целого. Однако какое место отводится индивидууму в христианстве? Если мы вспомним цитаты из Гвардини, то обнаружим у него слова о том, что христианство дало человеку «личную честь». А у Георга Кваб-бе мы можем прочитать: «Я уже говорил, что у либерального индивидуума есть могущественный союзник — христианское учение. Безусловное новшество этой религии — это познание безграничной ценности человеческой души. Смысл мессианской традиции заключался не в избавлении евреев, хотя они и были любимым народом Бога, а в высвобождении индивидуума».

Это свидетельство ценно хотя бы тем, что его автор принадлежит консервативному лагерю, чьи приверженцы полагают свои действия согласованными с христианской этикой. Несколько позже можно будет обнаружить весьма примечательное предложение: «Одним из удивительнейших фактов нашего умственного политического устройства являются наивные представления о личной унии и реальном союзе между общепринятым консерватизмом и христианской религией. Я говорю об общепринятости, так как полагаю, что консервативная идея может договориться с христианством хотя бы на чисто теоретическом уровне. Если было бы нечто иное, то я был бы подвержен серьезным сомнениям не только относительно природы, но и относительно моральной приемлемости консерватизма». Так же весьма показательным является место, где Кваббе рассматривает вопросы войны, которая для консерватора является чем-то неизбежным, а в некоторых случаях даже необходимым: «Я не льщу себе, что в состоянии принимать грамотное участие в теологических дискуссиях, но меня никак не покидается ощущение, что Христос, как он нам явлен в Евангелиях, проповедует воззрения, похожие на представления о сегодняшних изменениях — пацифистские, социалистические, я бы даже сказал коммунистические. И возникает масса сомнений, как случилось, что Христос воспринимается как близкий к этим идеям, нежели к учению о необходимости войны?»

Кваббе понимает, что вступил на путь очень сомнительных размышлений, а потому стремится избежать противоречий следующим путем: «Не надо рассматривать вопрос, почему консерватор является антипацифистом. Я полагаю, что должен иметься ощутимый идеал, к которому наше учение должно быть навечно привязано». То есть консерватизм превращается в нечто формальное. Для других идеалов Кваббе приводит доказательства, но пацифизм обходит стороной. Это происходит по причине того, что он верит в возможность избегания войн, но вместе с тем нарушает консервативный постулат, что соотношение добра и зла остается неизменным, и что самое великое зло может обернуться великим добром.

Если мы указываем на противоположность христианства и «Консервативной революции», то мы должны хотя бы бегло рассмотреть два следующих вопроса: о «единстве» и о консервативном «отношении».

3.11. Расщепление и напряженность


При изображении духовно-интеллектуального движения нет ничего более бессмысленного, чем сопоставление отдельных мнений, суммирование, умножение или деление которых должно на выходе дать какую-то общую картину. Изучение поведения является плодотворным только при сравнении позиции по немногим главным вопросам, которые в силу своей продолжительности исключают возможность высказывания голословных суждений. Одним из таких вопросов является отношение к настоящему времени — после ответа на него мы сможет явить нашу картину. Однако образ человека, который кроется за фасадом суждений, тоже является весьма показательным, подобно картине мира в целом. И то, и то является неоднородным — но об этом надо хотя бы коротко упомянуть.

Картина мира, которая определяет основное направление «Консервативной революции», характеризуется двумя словами «единство» и «целостность». Эти слова направлены против фрагментации мира, против его деления на две части, одна из которых воспринимается более ценной, нежели вторая. И христианство, и лагерь прогресса предпринимают именно подобное членение мира, что еще раз указывает на их родство. Католицизм через создание института церкви как «тела Христова» возводит нечто вроде усилительных подпорок между двумя частями мира. Но при этом ничего принципиально не меняется — христианство делит мир на две части: «мир земной» и «мир потусторонний» как место свершения — тем самым обесценивая наш свет. Идея о прогрессе, неуправляемое порождение христианства, придает особую ценность «миру сему», который в перспективе и должен стать местом свершения. В то время как «потусторонний мир» всего лишь новое качество «мира сего», которое придается ему в постоянном оглядывании на христианство и его «тот мир». В прогрессистском окружении весьма ощутимо идейное лицемерие, которое основано на делении мира. Прогрессисты якобы ведут ожесточенную борьбу против «мракобесов», которые грозят «мистическими» силами, что характерно даже для самых глухих закоулков мира прогресса. И эта борьба, которая является неизменной спутницей идеи прогресса, весьма примечательная. Так как этой борьбой движет потаенное опасение, что силы «мира того» способны на большее, нежели силы «мира сего» — это страх перед вторжением в жизнь «другого» мира.

С «единством» и «целостностью» «Консервативная революция» отстаивает своё право избежать подобного расщепления. Там, где можно обнаружить «мистическое» воздействие, она не выделяет его, а приобщает как ново-обретенную часть собственного мира. Или, чтобы выразить это в народных пространственных образах, которые в силу своей наглядности можно обнаружить почти в любом высказывании о мире в целом. Идея о прогрессе заканчивается там, где для христианина начинается «надмирское» пространство, но «Консервативная революция» движется ещё дальше. Для неё не существует дальнего предела; любое из мест мира подчиняется одним и тем же законам. Возможно только разделение на Целое и его отдельные части. Но подобное разделение никогда не становится распадом или расщеплением.

Подобное «единение» иногда ошибочно трактуется противной стороной как монизм образца, предложенного Эрнстом Генрихом Геккелем. Подобному заблуждению способствовал боевой призыв Ницше против ме-тафизиков-пессимистов («задворки мира») звучащий как «Будь верным земле!», что могло бы стать призывом для трактовки мира представителями «Консервативной революции», равно как «любовь к судьбе» («Amor fati») для изображения человека как такового. Поскольку очень многое в творчестве Ницше изложено языком соперничающего мировосприятия, то возникает известное количество недоразумений, в частности предположение, что упомянутое «единение» является материальным и распространяется только на явленную часть мира. Однако призыв Ницше состоит в том, чтобы не искать иного света «за» миром, что имеется только один мир и что этот мир начинается там, где мы находимся, что повсюду вокруг нас. Поскольку: «Центр повсюду».

Аналогичное недоразумение можно обнаружить, например, у Вайнингера, пытавшегося дать осязаемую интерпретацию данного «единения» — он представляет его как бессмысленную инертную массу, у которой нет «потребных сигнальных огней противоположностей». Противоположности между тем не исключают «единения» и «целостности»: они охватывают их, включают в себя, тем самым препятствуя расцеплению Целого. Они не расщепленные, а напряженные. Нередко между этим понятиями стирается грань различий — «напряжение» (полярность) и «расщепление» (дуализм). Осознание этого и есть один из ключей к постижению «Консервативной революции».

3.12. «Героический реализм»


При анализе образа человека мы сталкиваемся с другим недоразумением, которое также мешает постижению «Консервативной революции». Это утрированная форма мысли, заявляющая о том, что прогрессисты считают человека изначально хорошим, в то время как консерваторы (включая христиан) полагают, что человек изначально является плохим. Однако надо повториться, что прогресс и христианство — это две стороны одной медали, с разными знаками, но представители одного и того же лагеря, которые в равной степени отличаются от «Консервативной революции».

У христианства и прогрессистского мышления есть общий знаменатель — они оценивают человека нравственно радикально, нравственно абсолютно. Согласно христианским воззрениям человек является грешным созданием, а потому всё его земное существование направлено на то, чтобы избавиться милостью Божию от прегрешений. Согласно прогрессисткой точке зрения человек изначально является хорошим, но только вредные воздействия уводят его от совершенства. Поэтому его существование направлено в будущее, где он сможет обрести данное совершенство. Исходя из прежних исследовательских построений, мы знаем, что подобное резкое расхождение в оценке чего-либо может быть признаком внутреннего родства, это всё равно, что идти в разных направлениях, но по одной и той же дороге.

«Консервативная революция» отличается и от первого, и от второго, полагая, что столь радикальная оценка человек невозможна — он не «плохой» и не «хороший». Её установка — никого нравственно не судить, а только оценивать развитие событий, исходя из рационального восприятия. «Всё, что происходит — это восхитительно», слова произнесенные Леоном Бло-ем могли бы стать лозунгом всей «Консервативной революции». Вместе с тем она не отрицает нравственного начала, но только воспринимает его в общей связи. Подобное отношение можно было бы назвать «эстетическим», то есть «созерцательным», что полностью противопоставлено морализаторству. Тем не менее, слово «эстетика» под давлением христианского морализаторства и его секуляризованных форм утратило свое дох-

ристианское, изначальное значение. Оно используется для негативного обозначения пассивного украшатель-ного отношения к чему-либо.

Категорией «эстетической» антропологии, которая лучше всего описывает суть человека, является слово «недостаточность». Человек не плохой по своей природе, но он несовершенен, так как является лишь частью Целого. Но это не снижает его ценности, так как являться частью Целого — это оказанная честь.

Противники «Консервативной революции» раз за разом упрекают её в том, что её картина мира, равно как образ человека как бы парализует его, обрекает его на бездействие. Можно вспомнить Вайнингера, который называет круговорот «совершенно неэтичным движением»: «Оно самодовольно, исключает стремление, оно беспрестанно повторяет одно и то же, оно, с нравственной точки зрения хуже, чем попятное движение рака, которое, по крайней мере, стремится всё дальше назад и осмысленно».

Совершенно иные слова раздаются из лагеря цик-листов. Например, Фридрих Георг Юнгер заявляет, что «часто связывают представление об определенной инертности и слабоволии с фатализмом, но тот вовсе не касается воли. Великий волевой человек не становится слабее от того, что он осознает себя инструментом, используемым дланью неведомой, высшей силы, примеры из истории нас учат обратному — от этого он приобретает дополнительную энергию».

Какая же из сторон является правой? В наши задачи не входит установление этого, мы не должны констатировать, какая из двух «систем» содействует более активному восприятию мира согласно внутреннему закону. Мы должны лишь описать уже имеющееся и в процессе этого наталкиваемся на поразительный факт — по-видимому, квиетизим и мистическая созерцательность циклической системы мира не исключает активности её носителей.

«Консервативная революция» отмечает, как все человеческие отношения в итоге терпят крах, а потому полагает, что у этой неудачи в целом есть сокрытый смысл. На эту неудачу обречены и христианин, и прогрессист.

Однако в христианской системе мира подобная неудача возвышена до уровня освобождения отдельной души. В прогрессистском мышлении — это диалектическая ступень, ведущая пусть и к отдаленному, но всё-таки завершению пути. Консервативный революционер, напротив, это поражение воспринимает невозмутимо — он всё равно остается частью Целого и не может отказаться от высшего предназначения этого Целого. Это надо было обозначить, так как нередко цикличный мир воспринимается как мир задумчивой идиллии. Более того, удивительно, что вновь и вновь обнаруживаются тревожащие образы возвращения, которые помогают осознать собственное изничтожение, но верят в то, что колесо рождения и умирания будет повернуто.

Мы обнаружили самое ядро консервативнореволюционного воззрения. Ницшеанские слова о «любви к судьбе» являются ключом к нему: любовь к миру, как он есть, с его вечной сменой рождения и умирания; к миру, как он есть, без надежды, что можно будет обрести более лучший мир «по ту сторону» или в далеком будущем. К миру, который всегда был и всегда будет таким, как он есть.

Предпринимались различные попытки назвать это воззрение. Уже у Ницше мы можем обнаружить термин «трагическое мировоззрение», которое используется для характеристики подобного отношения к реальности. Оно не стремится поспешно засыпать все пропасти. Молодое поколение консервативных революционеров использовало словосочетание «героический реализм», введенное в оборот в 1930 году Вернером Бестом, когда оно появилось на страницах изданного Эрнстом Юнге-ром сборника «Война и воин». «Героический» потому, что этот мир воспринимается «реалистично», не потому, что это верно, а потому, что следует отказаться от поиска другого мира и улучшения этого, он воспринимается таким, как он есть. В книге Эрнста Юнгера «Труженик», ставшей «библией» «героического реализма» мы можем прочитать: «...это есть задача героического реализма, утвердить себя». В другом месте говорится: «Добродетель, которая подобает этому состоянию — это состояние героического реализма, когда вас уже не может потрясти вид полного уничтожения и безнадежности всех прилагаемых усилий».

Почему подобные воззрения героического реалиста это нечто большее, чем просто смирение со своей судьбой? Почему подобное отношение не парализует действие? Это становится понятным, когда Эрнст Юн-гер говорит о человеческом действии как носителе этого отношения — «с радостью взорвет всё и в этом акте заметит утверждение порядка». Теперь становится понятным, что в этом отношении кроется понятие необычной свободы, которая возможна вопреки бессилию одиночки: «Позиция человека-одиночки отягощена, скорее, тем, что он сам представляет собой противоречие, т. е. находится на передовом рубеже борьбы и работы. Удерживать эту позицию и, тем не менее, не растворяться в ней, быть не только материалом, но в то же время и носителем судьбы, постигать жизнь не только как поле необходимости, но и как поле свободы — способность к этому уже была нами охарактеризована как героический реализм».

3.13. Парадоксальность консервативной теории


Мы стремились описать суть «Консервативной революции» через её отношение ко времени. Также вкратце мы дали описание её картины мира и картины человека. По логике вещей на очереди стоят детали, описывающие её воззрения на проблемы обычаев и права, государства и общества, экономики и культуры, а также всего прочего, на что нередко делится наша «жизнь». Однако именно в этом месте мы прекращаем наше рассмотрение и переходим к части исследования, в которой рассматриваются пять групп «Консервативной революции».

То, что до настоящего момента мы пытались показать, были аксиомы, на которых покоится консервативно-революционное мышление и действие. Вне этих аксиом можно обнаружить исключительное видовое разнообразие — например, положение разных поколений, или местное укоренение, или местную традицию— всё то, что определяет различия. «Консервативная революция» — это отнюдь не застывшая идеология с четко очерченными контурами, а трудно фиксируемая «топографическая местность». Всё, что выходит за рамки вышеописанного, не является первоочередным для рассмотрения.

Несомненно, приведенные аксиомы дают в руки исследователей вспомогательные средства, которые можно использовать в самых различных областях. Если мы, например, обратимся к проблеме государственного строительства, то мы будем исходить из того, что государство будет всегда существовать. Также можно утверждать, что люди не были равными и никогда не станут равными; состояние неравенства, в котором мы пребываем, и есть исходный пункт для любого государственного строительства. Государство, которое исходит из утверждения равенства всех без исключения людей, «Консервативная революция» уличает в обмане и опасном заигрывании. Закон иерархичной структуры в любом случае победит, даже если это произойдет исподволь. Какую форму примет это поэтапное строительство в идеях отдельно взятого консервативно-революционного государственного теоретика зависит от условий, которым он подчинен и как человек, и член сообщества. Здесь нужно предпринимать отдельное исследование.

Вполне очевидно, по какой причине осуществление подобных исследований является сложным проектом. Слишком часто идеи «шара» и «возвращения» изложены на «линейном» языке. В этом виновато не только междуцарствие, в условиях которого мы существуем, и границы которого легко стираются. Мы также должны упомянуть особый вид «стыдливости» — молчания, которое окутало все консервативное.

Роман Томаса Манна «Волшебная гора» является ярким свидетельством его отстранения от «Консервативной революции», которую он возносил в его «Размышлениях аполитичного». В упомянутом романе он как бы ведет дискуссию между «Консервативной революцией» и её противниками. В одной из идеологизированных бесед он позволяет Сеттембрини, поборнику идей прогресса, заявить: «Ибо слово — это человеческая честь, и лишь слово делает жизнь достойной человека. Не только гуманизм — гуманность вообще, исконное уважение к человеку и человеческое самоуважение от слова неотделимы, они связаны и с литературой. .. Поэтому с ним связана и политика, или правильнее будет сказать: она возникает из их союза, из единства гуманизма и литературы, ибо прекрасное слово рождает прекрасное деяние». В данном случае Томас Манн ведет речь с опорой на фразу Достоевского о том, что Германия все еще не нашла своего слова. Сеттембрини призывает немецкого инженера Касторпа: «Вы молчите... вы и ваша страна. Вы позволяете безоговорочно управлять молчанием... Вы не любите слово и не используете его или используете, но самым ненадлежащим образом... Мой друг, это опасно. Язык — это само благонравие.... Слово, даже самое противоречивое, очень сильно связывает. Но безсловесность живет в одиночестве. Предположу, что вы будете стремиться действием сокрушить Вашу уединенность».

У консерваторов мы можем найти многократно повторенную мысль о том, что консерватизм — это воззрение, а не теория. И действительно консерватизм возводится в ранг теории, только тогда, когда он вынужден обороняться от конкурирующей теории. В итоге в языковой сфере он играет по правилам противника — опасность, которой он может избежать, если воспринимается как воззрение.

Георг Кваббе однозначно свидетельствует: «Указывают не только на враждебность по отношению к учености и ограниченность, кои делают консервативную теорию сомнительной даже для консервативно ориентированных людей. У консерватора в крови есть предрасположенность быть самоуверенным и убежденным. В то время как прогрессивный рационалист гордо взирает на предполагаемое соответствие между его учением и чистым разумом, а также склоняется к тому, что видит в консерваторе неисправимого болвана; консерватор рассматривает же отказ от своих идеалов как некую разновидность психической, а возможно даже физической дегенерации». Для консерватора «размышление об основах собственного мировоззрения сродни профанации, подобно тому, как для любого верующего является неприятным приводить доказательства существования Бога. Рефлексия — это низведение нерациональных ценностей на рациональный уровень, секуляризации Божественного, у которого есть обаяние непостижимого. В ходе боевых действий инфернальные поклонники разума из числа левых едва ли могут это принять и постигнуть».

К упомянутому безмолвию консерватора надо также добавить, что он весьма ограничен в политической борьбе сегодняшнего дня. «Ты должен быть таким, ты не сможешь скрыться от самого себя» — такая фраза никак не подходит в качестве лозунга, под которым ведется политической борьба, в ходе которой одна сторона говорит о неизменности судьбы, а вторая обещает улучшение жизни отдельно взятого человека. Георг Кваббе, который отметил самоуверенность консерватора и который прекрасно знает слабости консервативных позиций, писал по этому поводу: «Здесь можно наблюдать несомненное превосходство прогрессивных тезисов над консервативным; необходимая для победы надежда у одних и безразличие — у других, что не впечатляет психологию масс или даже кажется невыносимым настроением».

О том, насколько Кваббе пребывает во власти убеждений его же противников, показывает тот факт, что он использует для обозначения собственного отношения слово с негативным звучанием — «безразличие». И это страшно далеко от пафоса молодого поколения, которое проникнуто «героическим реализмом». Далее Кваббе продолжает: «Урон, нанесенный консервативным идеям подобной пропагандой, вполне очевиден. Наши глубинные убеждения остаются непонятыми широким массам. Последние рубежи являются настолько высокими, что одолеть их по силам немногим. Льстивые, внешне привлекательные, светлые и оптимистические тезисы прогрессистов как раз подходят для простофиль и пьяниц. Это всё равно, что писать локонами или поверить неизвестному оратору, пообещавшему на собрании счастье всем и сразу. Наша теория живет только лишь в узком эзотерическом кругу. Едва ли мы в состоянии сформировать его таким образом, чтобы все люди нашего образа мышления остались невосприимчивыми к мнимой «правде». Это безнадежная затея успешно воздействовать на массы. Вне всякого сомнения, это также обусловлено значительными расхождениями между «чистой» и «практической» консервативной теорией, снижением уровня доступной агитации, игнорированием эффективных моментов, отстранением от обсуждения актуальных вопросов, противоречивой системой популярных лозунгов и идей». Эти слова проливают свет на то, почему в рамках «Консервативной революции» нередко возникали «политические секты».

Таким образом, Георг Кваббе придерживается мнения, что подлинный консерватизм должен принимать форму тайной доктрины: «Наша чистая теория не подходит для этого времени, когда в ходу понятные аргументы и доходчивые меры. Несомненно, это время — эпоха переходной культуры. Будут ли события бежать по кругу или двинутся вперед, но однажды тайная доктрина войдет в моду».

Загрузка...