- Махалин, Сережа, студент консерватории, готовлюсь к оперной карьере. Меня господин Собинов прослушивал, отозвался... Пиво же - диурез, если изволите понимать, рыба - и того хуже.

В это время половой поставил, не расплескав (хотя и со всего маху) пару перед носом Николая Александровича, тот пригубил и поморщился:

- Однако - вторичное, вы правы. Кондуев, человек вольной профессии.

- Это я сразу понял, - тонко улыбнулся Сережа. - Отдыхаете?

- Нет, у меня задача.

И объяснил, что, являясь очень дальним родственником убиенного мальчика Ющинского ("Я ведь в Санкт-Петербурге проживаю, на Николаевской набережной", - соврал, не моргнув), почел долгом незамедлительно прибыть для личного расследования.

- А я думал - вы просто вор... - с детской улыбкой заметил Сережа.

Красовский набычился:

- Такой же, как вы - оперный певец!

Махалин встал, изящно сложил руки на груди и запел:

- "В томленьи ночи лу-унной тебя я увидал..."

Шум смолк, ошеломленные соседи сгрудились за спиною певца и слушали затаив дыхание. Голос и в самом деле напоминал незабвенный, собиновский... Когда ария закончилась и отгромыхали крики и аплодисменты, Красовский с чувством облобызал нового знакомого:

- Ты - гений и, как всякий гений, обязан посочувствовать. Я так люблю свою сестру Наташу... Плачет, бедная, денно и нощно, головой об стенку бьется, штукатурка сыплется... Не знаю, как и помочь.

Вышли на площадь. Махалин предложил пройти к Днепру и там, в спокойной обстановке, все обсудить. Стало тревожно, чутье подсказывало, что с какого-то мига они с Сережей поменялись местами: теперь вроде бы Махалин ведет какую-то игру; но эти сомнения Красовский отогнал: "Подумаешь, певун, сопляк, тоже мне...- подумал пренебрежительно. - Кто он такой, в конце концов?" В том месте Набережно-Крещатицкой улицы, куда вышли с Подола, река разветвлялась на несколько рукавов и являла удивительное зрелище полнокровной водной жизни: корабли с парусами (скорее, обыкновенные барки, но Красовскому это место очень нравилось), лодки и баржи с грузами, дымки и гудки, эхом разносящиеся над водой, - это так успокаивающе было, так славно...

- Это похоже на Венецию, - заметил Махалин. - Вы бывали в Венеции?

- Не пришлось, - сознался Николай Александрович.- Но этой осенью непременно поеду. Вы рекомендуете?

- Несомненно, несомненно! - закричал Махалин и, не изменяя голоса и манеры, сказал: - Вы, я думаю, сомневаетесь, что родственника вашего евреи убили?

Красовский схватил певца за руку:

- Что же вы так кричите? Дело интимное, тише, ради бога!

И Махалин рассказал, что знаком с уголовно-политическим каторжником Караевым Амзором:

- Сидели вместе в предвариловке - он за экспроприацию, а я - за распространение листовок РСДРП(б) (потупив очи, сообщил). Я поддерживаю с ним отношения, и Караев этот из "принсипа" (так и произнес) желает раскрыть дело. А почему? Все заключается в том, что, как идейный революционер-экспроприатор, Амзор считает, что все люди братья, что наций нет, а есть только классы ("А что это такое?" - с ужасом на лице осведомился "Кандуев" и получил ответ, что "классы - это большие группы людей, различающиеся по их месту в общественном производстве"), а правительство разжигает антиеврейские настроения, поскольку дни его сочтены; на самом же деле виновны воры ("Вы уж извините..." - снова потупился).

Далее из рассказа консерваторского студента следовало, что Караев высокий профессионал своего дела, ход к ворам с Лукьяновки (убийство совершили именно там) найдет всенепременно и этим своим разоблачением заслужит признательность всего мирового пролетариата. "Немножко сумасшедший... - подумал Красовский, заканчивая разговор. - Ну, да кто только не встречается в нашем ремесле..."

- Слышь... - сказал, подмигивая. - А ведь консерватории в Киеве пока нет? А?

Махалин не растерялся:

- Не ловите. Училище есть, и уже принято решение о преобразовании его именно в консерваторию. Получше Московской и столичной станет...

Договорившись о встрече с Караевым в ближайшие дни, расстались дружески... А на душе скребли кошки. И когда возвращался на конспиративную, и когда проверялся - нет ли слежки. Никто не сопровождал, казалось- все прошло гладко и в нужном ключе, а кошки скребли... Разгримировываясь и переодеваясь, ловил себя Николай Александрович на самых дурных мыслях: Махалин - не просто так. Махалин - подстава. "Союзников" ли, правых, правительства - это еще предстоит разгадать, но - подстава. Конечно, сколько ни анализировал прошедшие три часа - ничего тревожного не находил. Вышел в лучшем виде, никого не заметил. Пришел на Контрактовую - и там никого. И в пивной все происходило естественно - если бы была наружка, слежка чья-то - ему ли не "срисовать"? Ну, допустим, что после выхода из особняка Охра ны взяли его в е...стос. Повели. Установили все, что хотели, в том числе и конспиративную. Тогда, конечно, могли и проследить и, ожидая, что он, сыскарь, а не филер или охранник, зайдет именно в пивную - заранее, за минуты считанные подставили своего, совсем неглупого "сотрудника". Так оно. И все равно: дело сделано и надобно идти до конца. А там видно будет.

Упрям был Николай Александрович Красовский.

Встреча с Караевым произошла днем, в пустынном месте Царского сада, на обрывистом берегу Днепра. Видно отсюда было так далеко, что казалось - вот он, Чернигов; а сколько верст на самом-то деле...

- Хороший вид... - Караев был лет тридцати на вид, с узким, длинным лицом и иссиня-черными, прямыми волосами. Серые глаза смотрели внимательно, но доброжелательно, с некоторой долей хитрецы или насмешки- за недостатком времени Красовский не уловил. - Ладно. Давно чалился?

- Год тому, в Орловском централе пыхтел, - отозвался Красовский. Освободился вот, живу. А ты?

- Не обо мне речь, - отозвался Караев. - Ладно. Мне все равно - урка ты или "гвоздь забиваешь", главное в другом: я бандит, матерой, с Сингаевским - его кличка "Плис" - сидел в здешней тюряге, знаком с ним и их компанией. Там еще несколько безжалостных... Так вот: я разговаривал после того, как мальчика убитого нашли - с Плисом. Он мне четко сказал: "Наше дело". Так что если ты желаешь с ними посчитаться - вали на Лукьяновку, там евонная сеструха живет, Верка, у нее притон. Дело замыстырили у нее. Умно влезешь - все концы найдешь.

- Мне Сережа сказал, что ты - идейный. Это так?

Караев бросил на Махалина мимолетный взгляд.

- Правда. Я служу партии. Есть такая партия, которой я служу, понимаешь? Деньги нужны, оружие, то-се... Ты думаешь, партия чистыми руками к власти идет? Забудь... - рассмеялся. - Когда-то кто-то сказал: "Цель оправдывает средства". И еще: "В борьбе обретешь ты право свое". Человек всего добивается сам. Человек - это звучит гордо.

Красовский насмешливо прищурился:

- Звук - великое дело... А ты, значит, эсер...

- Я член партии, о которой заговорят в самое ближайшее время. Что эсеры... Навоз истории. Тебя ведь интересует, зачем я пошел на откровенность? Помогаю зачем? - И, не дождавшись ответа, продолжал: - В нашей партии много евреев. Да и все честные люди понимают: евреи не могли убить мальчика. Это других рук дело...

Расстались, пожав друг другу руки, с улыбкой.

Но кошки на душе Красовского заскребли так отчаянно, что захотелось вдруг содрать рубашку и в кровь расчесать грудь. Публично, без стыда.

- Что-то здесь не так... - сказал себе под нос. - Что-то совсем не так... Только вот - что?

Вызвездило, над городом опрокинулась огромная чаша, наполненная мерцающим, нездешним светом. Тайна, неведомая и непонятная...

- Знаете, - Катя запрокинула голову, - когда я смотрю на небо, я думаю, что звезды говорят нам об ином мироздании. В нем - свет, а у нас тьма.

Евгений Анатольевич взглянул удивленно: иногда Катя поражала его так сильно, что языка лишался. Господи, да кто она, откуда такие мысли? Но не спросил, а только пожал плечами.

- Катя... Давно хотел спросить... Ты тогда, около ресторана, ты ведь не случайно меня догнала?

Смутилась, опустила голову.

- Я ведь тебе призналась, Женя. Я секретный сотрудник Охраны.

Улыбнулся.

- Двурушник, да?

- Зачем такое обидное слово?

- Но ведь ты мне "призналась", а делать этого ни в коем случае не должна была, не так ли?

Она заплакала.

- Да ведь я тебя люблю! А любовь - она всего превыше!

Шли рядом, Евдокимов молчал, Катя потянула за рукав.

- Скажи что-нибудь, я боюсь...

- Ко-ого? - протянул насмешливо.

- Их, они всесильны. Тебя - ты непонятен. Женя, Женечка, не покидай меня, милый, любимый! - повисла на шее, слезы заливают лицо, душат. - У меня... У меня... дамские дела задерживаются, а если что?! - смотрела, не отрывая глаз, Евдокимов с кривой усмешкой снял ее руки.

- От кого?

Широко раскрытые глаза, ужас ширился и расплывался в зрачках.

- Что... от кого?

- Ребенок - от кого? - спросил сквозь зубы. - Ты, девочка, не на того напала! Я тебе не лох с Крещатика, я тебе не эсер, которым тебя начальство подставляет! Ты эти речи, надежды эти - оставь!

Что-то клокотало в горле у Евгения Анатольевича, он скорее булькал, нежели говорил. Катя отвернулась, замолчала и до самого особняка не произнесла ни слова. Впустил Ананий, на его по-детски пухлом лице светилась радостная улыбка, отчего оно - круглое, как полная луна, - казалось еще круглее.

- Вси давно собралися, ждут, вы подымайтесь, а я покамест самоварчик сооружу! Я когда вас обоих вижу- такая радость в серьдце бушует.

- Не нагрянут?

- Оне и так весь день - сменщик сказывал - гоняли наших гостей болезных и вдоль и поперек-с! Не-е, не пожалуют, здесь правило есть: сначала телефонируют, потом - заезд, так-то вот...

"Ну, это он, пожалуй, и прав... - сообразил Евдокимов. - И каких только чудовищных и наиглупейших инструкций не наплодил департамент за полвека! Скажем, запрещено офицерам работать с секретной агентурой - за редким исключением. А почему? Агентура - материя тонкая, а господа офицеры чуть что - больше в морду норовят..."

В столовой уже ожидали. Мищук сидел рядом с Зинаидой Петровной, нежно сжимая ее руку, Красовский нервно выхаживал у окна. Женщины радостно бросились друг другу в объятия, мужчины поздоровались сдержанно; Евдокимов сразу заметил: что-то не так.

- Николай Александрович не в себе... - с усмешкой заметил Мищук. - Нам сказывать отказался. Я так думаю - надобен просвещенный жандармский ум...

- Да, господа, - улыбнулся Евдокимов, - осел останется ослом, хотя осыпь его звездами, жандарм - жандармом. Евгений Францевич, не я источник бед - ваших и любезной Зинаиды Петровны.

- Господь с вами! - вскинулась Зинаида. - Вы спаситель наш!

Красовский сел за стол и, положив на скатерть сомкнутые кулаки, начал рассказывать о знакомстве с "консерваторским студентом" Махалиным Сережей. Язык у пристава был красочный, образный, особенно с большим удовольствием живописал Николай Александрович расцвеченную физиономию чиновника, сломанные стулья.

- Я бы и захохотал от души, - пояснил. - Да уж не до того было.

Выслушав подробности, Евгений Анатольевич глубоко вздохнул:

- Первое. Драка по поводу стульев - отвлекающий спектакль. Они шли за вами по пятам и просто не успевали посадить своего человека точно по вашему курсу. Либо человек опаздывал. Вы говорите - у чиновника по лицу кровавая каша потекла?

Красовский кивнул.

- Еще раз смотрю мысленно - так и есть.

- А много вы случаев знаете, чтобы от удара кулаком так "текло"? Евдокимов насмешливо щурился. - Или ударили ломиком, ножом?

- Нет-нет, кулаком... - ошеломленно покачал головой Красовский. Господи, какой же я дурак... Такой простой трюк - и не понял! - зло ткнул себя в ухо и замотал головой, мыча от огорчения.

- Это значит, - вдохновенно подхватил Евдокимов,- что они работали свою комбинацию! Они подставляли вам своего агента, вот и все!

- Женя... - Катя смотрела ошеломленно, враз позабыв все обиды. - Какой ты невероятно умный...

Мищук встал.

- Господа, вы понимаете: нас всех желают сделать актерами в пиеске, написанной драматургом Охраны!

- Или в осмыслении событий, уже свершившихся, - покачал головой Евгений Анатольевич. - Что будем делать, господа?

- Господа, - Зинаида Петровна нервно стиснула пальцы, - мы плывем по течению, нас всех сунули в речку, и мы плывем, мы делаем то, что им надобно, господа!

- Ну, слава богу! - хмыкнул Красовский. - Теперь среди нас два человека из департамента: трудник и сотрудник, нам помогут, не так ли?

Катя обиженно фыркнула:

- Вы, Николай Александрович, человек прямолинейный и грубый! Хорошо. Я уйду. Господин Евдокимов уйдет. Вон, Ананий... Минуточку, он кажется самовар несет...

Вошел Ананий с самоваром, пыхтящим на подно се, радостно пригласил "попить чайку" с широкой улыбкой удалился.

- Нам еще дров наколоть, а за телефон не беспокойтесь, я его со двора услышу!

- Представьте, и Ананий перестанет помогать? С кем останетесь? Что станете делать? - напористо продолжала Катя. - Господа, мы должны быть вместе, мы должны забыть обиды и подозрения, мы должны исповедаться. Пусть каждый откроет душу товарищам...

- Мерзейшее словцо... - заметил Евдокимов. - Когда при мне упоминают "товарища министра внутренних дел", как бы заместителя - меня откровенно тошнит!

- Хорошо, - согласилась Катя. - Друзья. Я считаю вас всех друзьями. Я начну с себя. Слушайте мою исповедь...

Отец Кати Дьяконовой был офицером, добровольцем отправился на Русско-японскую и там сгинул навсегда. "Пропал без вести" - так сообщило воинское начальство. Жить на мизерную пенсию матери невозможно было, и Катя, как и многие в ее положении, двинулась на панель. Успех имела ошеломляющий - тоненькая, юная, стройная, со всеми женскими прелестями, коих хватило бы еще на пятерых, - завлекала клиентов, не делая никаких усилий. Вскоре заработки (до ста рублей в день доходило) позволили снять уютненькую квартирку на Дорогожицкой; место понравилось - храм был рядом; согрешишь - и покаешься, так, право, хорошо! Матери помогала вплоть до ее смерти в 1910 году. Оставшись одна, решила, что выбранное ремесло единственно возможное и даже приятное, процветала, и все продолжалось до тех пор, пока однажды не влипла в историю. Как-то вечером подцепила на Крещатике клиента - хлыщеватого господина с пугливо бегающими глазами, дерзко назвала цену: "100 рублей, за меньше никак нельзя-с", господин вздохнул и сразу согласился (отказов Катя не знала, даже неблизкий путь на Лукьяновку в сопоставлении с ее фигуркой всегда заставлял принять единственно возможное решение). Пошли в ресторан, самый лучший, на Крещатике же, "Паризьен"; господин заказал роскошный ужин с шампанским и, нервно ухмыльнувшись, сообщил, что "нужда заставляет отлучиться на некоторое время". Кате хотелось спросить - что еще за "нужда" такая, и тогда он, будто угадывая ее мысли, проговорил, скабрезно улыбаясь: "А какая нужда может быть у мужчины? Прощенья просим, терпежу нет!" Это была немыслимая, невозможная грубость; решила влепить пощечину, но господин исчез так быстро, да еще сюртук на спинке кресла оставил, что Катя от растерянности и обиды не успела рта раскрыть. Злость поднималась удушливой волной: как он (этот бог знает кто!) посмел? Ладно, пусть только явится, получит все, что заслужил. Но господин появился не один, его сопровождал некто в цивильном и двое полицейских унтеров с каменными лицами. "Вот, эта женщина, господа, я ее нанял на Крещатике, привел сюда, она усмотрела в моих руках бумажник, когда я расплачивался за ужин с официантом, попросила взглянуть - мол, очень забавной работы (он и в самом деле китайский, невероятно красивый...)" Катя в этом месте яростно оборвала: "Какой к чертовой матери расчет, мы еще ничего и не ели и не пили, позовите официанта!", явился официант и с дубовым лицом, немигающим взглядом предъявил оплаченный счет за еду, которую Катя и в глаза не видела.

"А вы говорите... - укоризненно покачал головой цивильный. - Мы вас задерживаем, поехали!"

Но на улице цивильный и оба полицейских исчезли мгновенно, будто их никогда и не было; Катя оказалась перед экипажем с закрытым верхом, оттуда кто-то позвал, пришлось сесть, то был мужчина лет сорока пяти, с усами, в штатском. Приподняв котелок, представился: "Иванов-Петров-Сидоров. Я из жандармского. Вы, мадемуазель, опростоволосились, мы едем к вам домой". "Зачем?" - спросила испуганно, он очень серьезно ответил: "И по поводу вашей профессии - тоже. Я давно за вами присматриваю". Поняла все: заманили, обвинили, теперь заставят на себя работать. Встречаться - с кем укажут, вытворять с подставленными клиентами, что велено, и рисковать жизнью. Иванов-Петров-Сидоров будто подслушал: "Так ведь ради чего? Все гонорары при вас. Второе: от нас - за помощь и содействие пойдет еще пятьсот рублей каждый месяц, не мало, замечу. Я, к примеру, получаю четыреста". Когда приехали в дом, Павел Александрович (так звали жандарма) потребовал "объявить все искусство по полной программе". Что ж... пришлось удовлетворить, это продолжалось до утра. И множество раз повторялось потом...

- Я его убью! - не выдержал Евгений Анатольевич.

- Слишком многих придется... - вздохнула Катя. - Что в промежутке до вас было - я опущу, сами знаете, для чего требуется женщина вроде меня. Но вот в канун исчезновения мальчика Ющинского полковник Иванов велел, чтобы я незамедлительно вошла в доверие к Верке Чеберяковой. Предлог, ввод, простой был: она - модистка, я живу неподалеку; купила материю на платье, мол, требуется модно раскроить и сшить. Я пошла... Ну, познакомились, она, я вам скажу, нервная, но душевная женщина, я это сразу поняла, а все нервы ее они на почве дурной жизни с Василием, мужем, который спился и перестал быть мужчиной. Платье она мне сшила, я ей заплатила как в лучшем ателье платят (денежки ивановские были, так что и не жалко), ну, и стала бывать у нее запросто... Какие случались застолья! На скатерти (пусть рваной и не слишком чистой) - все, чего душа пожелает! Вина заморские, преимущественно - французские, икра всякая, балык, белуга и осетрина, спаржа, раки - одним словом, чудо, а не стол! Приходили только родные и друзья: Петя Сингаевский, брат; его сотоварищи Ваня Латышев, Боря Рудзинский - он себя еще "Плисом" называл; женщины разные, девицы, сидели, веселились, романсы под гитару исполняли; иногда мужчины дарили дамам красивые вещи: кольца, браслеты, одежду и обувь. "Это у нас плохо уходит... - объяснял в таких случаях Сингаевский. - Чем в таз, лучше в нас!" Хохотал так, что падал со стула и утягивал за собой скатерть с яствами. Вера, конечно, сердилась, но скоро мягчала и улыбалась вновь: любимый братец, единственный... И одеты все мужчины были с иголочки, по-дворянски, уверенно и со вкусом. Иногда заходил городовой - выпить рюмочку, "поздравить", когда кланялся и благодарил: "Наши паничи люди знатные, никого не обидят, дай вам всем Бог здоровья!"

- Кто же они? - спросил Мищук.

- Все воры, - отвечала Катя. - Иванова они не интересовали.

- Тогда зачем он послал тебя в эту малину? - не выдержал Евгений Анатольевич.

- Я и рассказываю.

В очередную ночь инструктажа и непременных утех полковник сообщил, что имеет данные. Мол, ворье (на которое жандармам глубоко наплевать, есть для того общая и Сыскная полиция) затевает ограбление Святой Софии, древнего храма, и не просто ограбление, а желают "стырить" (Иванов употребил блатное словечко) древний образ Премудрости Божией из Николаевского придела. Стоит эта икона несметных денег, но не в этом дело. ("Катенька, душа моя, утеха моя ненаглядная! Радость!- вещал Павел Александрович. - Суть та, что политическое это выходит дело! Государь узнает - не помилует! Ссора со Священным Синодом! Со всеми ссора! И потому все разведать, разузнать и донести!"

- Я известен об этом! - взвился Красовский. - Прутики это! Понимаете прутики! Не дали Андрюше прутика, которого хотел, - вот и решил отомстить!

- Катя, вы рассказывайте, - предложил Мищук. - А вы, дрожайший Николай Александрович, имейте терпение!

- Да ведь и так, спасибо Екатерине Ивановне, все сходится... вздохнул Красовский.

- Что же вы узнали? - У Зинаиды Петровны горели глаза и щеки покрылись румянцем.

- Мы закончили с полковником Ивановым (Катя потупилась) утром рано, а уже ввечеру я заявилась к Чебряковой: "Вера, ты должна срочно сделать мне фасон подвенечного платья!" Она всполошилось - мол, кто, что, а я: "Секрет пока. Но тебе скажу первой!" Потом она говорит: "Немножко не ко времени, у меня опять гуляют". Я говорю: "Зайду в другой раз". Тогда она хватает меня за руки и тащит...

Сильные руки были у Веры Чебряковой. Словно речной буксир, втянула она Дьяконову в столовую - там за привычно роскошным столом пели, кричали и плакали, обнимаясь, знакомые Кати из воровского мира. Шла игра в "почту", все обменивались посланиями, сочиняя их на листках из записной книжки.

- А-а! - завопил Сингаевский, вылетая навстречу.- Красавица наша заявилась! Слышь, Катерина, рассуди нас: измена поощряется?

Катя зарделась.

- Как бы... нет... А что?

- Во, дурища... - ласково прогромыхал Латышев. - Да не мужу, а другу. Скажем, в деле? Убытки большие или жизни можно решиться, а?

- Тогда - другое дело, господа! - обрадовалась Катя. - Я поднимаю свой бокал за дружбу, верность, жертвенность! - и осушила единым глотком.

Ворье взвыло. Кто-то рвал на себе рубаху, кто-то лез целоваться, кто-то совал крест, требуя побрататься и обменяться тельниками в связи с этим прекрасным действом.

- Тогда она... - Рудзинский повел головой в сторону гостьи, - все и решила. Так и поступим?

Все согласно закивали, заговорили разом, перестали обращать внимание на Катю, и она незаметно выскользнула из комнаты. Когда оказалась в коридоре, по неизбывной женской невоспитанной привычке ("А кто меня без отца мог толком воспитать?") вернулась к дверям и отчетливо услышала: "Стал быть, байстрюку амба!"

- Верьте мне! - Катя обвела присутствующих растерянным взглядом. - Я как бы и испугалась, а с другой стороны - ну амба и амба, мне-то что? "Байстрюк"? - спросила я себя. А что? Я знаю, кто такой этот "байстрюк"? Может, это воровская кликуха одного из них? Я им всем не мама, чтобы беспокоиться... А что я там была и с ними играла - вот, - и протянула листок с круглыми дырочками. - Это я Петьке написала...

- "Петя Сингаевский - красивый мужчина..." - вслух прочитал Мищук. Такой же листик, господа. Такие около трупа валялись. Что это?

- Для игры разодрали Веркину записную книжку...

Все ошеломленно молчали, и Катя продолжала:

- Когда я спустилась во двор, Вера нагнала меня...

Она была не в себе, испугана, схватила за руку.

- Ты не думай, это их дела, понимаешь?

- Да ничего... - смущенно отозвалась Катя. - Чего ты всполошилась?

- Ладно, - обрадовалась. - Ты приходи завтра ввечеру, раньше я не могу, занята, никого не будет, детей я к Сингаевским отправлю, мы с тобой фасон обрисуем, обсудим, ладно?

На следующий день Дьяконова явилась точно вовремя. Вера и вправду была одна, шила наволочки.

- Садись, - пригласила. - Чаю попьем, порисуем.

Вечер провели дружно, рисунок платья получился хорошо, Вера причитала:

- Тебя, красавицу, и так всякий возьмет, пусть и приданного у тебя нет, а уж в этом платье - и подавно! Ты в нем как императрица станешь!

За болтовней и делом летел вечер, часы пробили, Катя смутилась.

- Поздно... Хоть и не так далеко до дому, а страшно.

Вера ласково улыбнулась.

- Оставайся. Только спать будем в одной кровати - Василий нынче на дежурстве.

Начали устраиваться, Кате приспичило по нужде, пришлось спуститься во двор...

- Вы меня извините за такие подробности, но дело в том, что не успела я сойти вниз, как слышу голос детский: "Тетенька, а Вера Владимировна дома ли?" - "Тебе зачем?" - "Она к завтрему обещала рубашку зашить, а то домой не могу идти, отчим изобьет!" Я ему говорю: "Вот, нашел время! Не мешай, мне по делу надобно!" - "Я наверх пойду". Слышно стало, как стучат каблуки ботинок.

Катя сидела в неудобной позе и бездумно наблюдала сквозь широкие щели, как угасает долгий весенний день. Темнело, слабый свет из окон едва высвечивал угол сарая, поленицу дров и выгнутую спину кошки на ней. Внезапно мелькнули какие-то тени, негромкий возглас раздался - не то вопрос, не то утверждение, голос был низкий, взволнованный, второй отозвался, и обе тени исчезли на лестнице. И стало тихо, так тихо, что Катя сразу позабыла, зачем пришл а, и, торопливо приведя одежду в порядок, решила немедленно вернуться в квартиру Чеберяковой.

- Она открыла мне сразу, - Катя волновалась все больше и больше, - мне показалось, что на ней лица нет! "Случилось что?" - спрашиваю, мнется, по плечу меня гладит. "Ты, - говорит, - ступай, ложись, а я сейчас, за тобой".

В спальне было темно, так темно, что темень за окном воспринималась, как брезжущий день. Ощупью добралась до широкой кровати, полог откинут был, подушки взбиты, но беспокойство нарастало и нарастало, не в силах справиться с ним - поднялась и без цели, просто так, направилась в коридор - чтобы пройти на кухню. Захотелось выпить чаю. С трудом, ушибившись и вскрикнув от боли, пробралась к дверям и уже хотела открыть их, как вдруг отчетливо услышала низкий мужской голос, он принадлежал Ивану Латышеву, вспомнила сразу. "Кажись, все теперь... - бурчал Латышев. Кончился. Мотайте его в ковер..." Снова послышались шелестящие, тяжелые звуки, будто нечто объемное и в самом деле с трудом закатывали в ковер. "До утра полежит... Ты, Верка, ничего, значит, не бойся... - это уже Сингаевский. - Я тебя в обиду не дам! Вечером мы его отнесем, куда надо, и сразу слиняем в Москву, а предварительно магазин фотографических принадлежностей колупнем, чтобы, значит, отвод вышел без задоринки!" - "Вас найдут! - не то кричала, не то шипела Вера, - дураки вы! Подумаешь, донес о "Софии"! Да вы еще и не сделали ничего!"- "Однако упредить..." Рудзинский будто ухмылялся, так уж противно звучал его голос.

- И я тихо вернулась в спальню, легла, потом пришла Вера, толкнула в бок: "Подвинься", я спрашиваю: "У тебя кто-то был?" Отвечает: "Никого". "А мне показалось, что Андрюша Ющинский к тебе поднялся..." - "Это зачем?" Села на кровати, дышит мне в лицо перегаром. "Да ведь он к тебе за рубашкой, что ли? Ты зашить обещалась?" Легла: "Верно, обещала, только завтра. Ты спи. А то ты чаю опилась, начнешь бегать вниз, меня будить. Если что- ведро в коридоре..." Чувствую- спит она...

Евдокимов слушал, словно ребенок сказку на ночь: приоткрылся рот, широко распахнулись глаза, выпятились губы. Да и все остальные прониклись рассказом - молчали, замерев.

Толкнула тихонько: "Спишь, что ли?" Не отозвалась, и тогда осторожно слезла с кровати, босиком (не дай бог, даже самый маленький шум!), на цыпочках двинулась к дверям. Тронула, они не заскрипели, коридор, заставленный всякой дрянью, тоже миновала без происшествий, наконец, нащупала дверную ручку и надавила. Но не тут-то было... Двери оказались запертыми. И тогда, укрепившись в подозрениях (что-то случилось именно на кухне и именно с мальчиком), вернулась в спальню, ощупью нашла одежду Веры и в ней связку ключей. В дверном замке перепробовала всю связку, штук двадцать, но все же открыла. Вот деревянная ванна ("Я в ней детей купаю, еще накануне объяснила Чеберякова. - Древняя, ей лет сто..."), под пальцами - ворс ковра - развернуть этот ковер, как можно скорее развернуть! И вот руки нащупывают что-то теплое еще, что-то скользкое, мягкое...

Дрожь била Зинаиду Петровну, в глазах застыли испуг и удивление.

- Ужас какой... - произнесла едва слышно, Катя закивала мелко-мелко.

- Я думала - щас умру!

- Кто же там был, в ванной этой? - спросил Мищук.

- Мальчик... - одними губами произнесла Катя. - Кто же еще...

- Но вы убедились? - настаивал Красовский.

- Как я могла? - Катя развела руками. - Свет не зажжешь - я даже не знаю, где она держит спички и где лампу ставит на ночь; щупать же его, тискать - не-е... Я в поту смертном стояла, как вы думаете? К тому же - она меня закричала, и я вернулась.

- Понятно... - кивнул Мищук.

- А я, господа, уверен, что так и есть, - с жаром сказал Красовский. Смотрите: скользко - это кровь. Мягко - это тело. Заманили и убили - ясно, как день! Воры его не стеснялись, а позже мальчишки прутики не поделили он и отомстил!

- Я еще слышала... - вдруг вступила Катя. - Когда они, воры, на кухне бубнили, Рудзинский и говорит: "А чтобы нас на понт сыскари не взяли надобно его разделать. Под жидов. Нас тогда вовек не найдут!"

- Вы... Это точно слышали? - Мищук заметно взволновался.

- Зачем мне сочинять? - бесстрастно возразила Катя.- Я не актриса, мне популярности не надобно.

- Ишь, словцо... - заметил Красовский. - Образованны вы, Екатерина Ивановна...

- Господа, - решительно поднялся Мищук. - Евгений Анатольевич проводит Екатерину Ивановну, а мы, Николай Александрович, решим наши некоторые, чисто уголовные проблемы, в них господин Евдокимов нам без надобности.

- Не доверяете... - покривился Евдокимов. - Мы уходим.

- Оставьте. Доверяем. Но будут названы конкретные люди - из числа моей личной агентуры. - Мищук объяснял, словно ребенку. - Правило вы знаете: посторонним- ни-ни!

- Я не посторонний... - обиженно сказал Евгений Анатольевич. Впрочем, вам виднее - кому верить, а кому нет.

Мищук укоризненно покачал головой:

- Красовский мой временный заместитель, ему я могу сказать.

Воцарилось молчание. Мищук сосредоточенно постукивал ложечкой о край блюдца. Красовский курил у окна, держа папироску по-босяцки - тремя пальцами. Зинаида Петровна стояла в красном углу, у иконы Николая Угодника, тихо молилась. И долетели слова:

- ...облекитесь, как избранные Божии, святые и возлюбленные, в милосердие, благость, смиренномудрие, кротость, долготерпение...

Красовский покачал головой, сунул папироску в пепельницу - давил так, словно врага убивал.

- Что ж, Зинаида Петровна, слова великие, да мы, грешные, несовершенны зело... То - Господь, а то - мы...

Улыбнулась.

- А вы слушайте сердцем: совлекшись человека ветхого с делами его и облекшись в нового, который обновляется в познании по образу Создавшего его. Разве недоступно?

- Недоступно. Может, после нас, через тысячу лет появятся люди и услышат. А мы, Зинаида Петровна, ненавистью живем. И всей разницы, что одни ненавидят и делают как бы во имя Любви, а другие - Диаволу служат, вот и все.

Она рассмеялась.

- Путаник вы великий, но всяк из нас, увы, в себе и своем скорбном времени...

Мищук слушал с напряженным интересом, Зинаида Петровна заметила:

- А ты как думаешь?

Евгений Францевич будто проснулся.

- Просто думаю. Вот что, Красовский... На Лукьянов ке есть сиделица винной лавки, Зинаида Малицкая ее зовут... Это мой осведомитель. Зайдите только не в своем облике, разумеется, поговорите, ну, чтобы все получилось - сошлитесь на меня, ее псевдоним "Бабушка". Я так себе представляю, что она как раз в доме Чеберяковой живет или рядом - я не помню теперь точно.

- Сделаю. - Красовский был краток, он все понял: если "Бабушка" хотя бы в полглаза подтвердит рассказ о Чеберяковой - дело, считай, раскрыто.

- Только не торопитесь делать выводы... - усмехнулся Мищук. - Я один раз поторопился, что вышло - вы знаете. Мы имеем дело с людьми изощренными, злыми, они подчинили свой разум сумасшедшей идее, небывалой идее, они наследники средневековья, и, кто знает, может быть, они, сколь ни печально, только в начале страшного и кровавого пути.

- Эк вас понесло... - с укоризной покачал головой Красовский. - Да плюньте и разотрите! Мы их пальцем об мостовую, и все! Теоретики, так их растак... Прошу прощения, сударыня...

- И второе, - продолжал Мищук, - если найдете надежных людей в Сыскном - вы их знаете лучше меня, нарядите наблюдение за Катериной Ивановной. Мне важно знать - встречается ли она с Ивановым. А также и понять важно: что в ее рассказе чистая правда, а что - налет, патина, ржавчина. Понятно?

- А я тебе, Женя, удивляюсь! - воскликнула Зинаида Петровна. - Ну право же, нехорошо! Да, панельная. Да, "сотрудник" ГЖУ, ну и что? С человеком всякое может быть, главное в том, чтобы человек осознал! Апостол Павел осознал и превратился из иудея-гонителя в учителя нашего! Разве нет?

- Священная история и наше бытование - две вещи разные... - мрачно ответствовал Мищук. - Вы все поняли, Николай Александрович?

- Честь имею кланяться. - Красовский обозначил короткий военный поклон - кивком.

Малицкую Красовский нашел легко и быстро. Дождавшись, пока сиделица закрыла лавочку на перерыв, вошел следом в боковой ход, там располагалась ее квартира. Это и вправду был дом Чеберяковой. На этот раз Николай Александрович рядился не то под Кулябку, не то под Иванова: усы подрезал, волосы черные (парик), костюм с иголочки, вид государственный, строгий. Представился:

- Из Охранного. Я вас не задержу, всего несколько вопросов.

- Да что ты, батюшка, спрашивай... Я ваших всех знаю и очень уважаю. Из Сыскного - тоже, но там публика попроще станет.

Вглядываясь в ее иссохшее, мумиеобразное лицо, Красовский подумал было, что ее знания как-то и ни к чему, но решил на опасения, внезапно мелькнувшие, плюнуть. "Тоже мне, Рокамболь в юбке, - подумал насмешливо.Разберемся..."

- Что же тебя интересует, милок? - вопрошала ласково. - И не желаешь ли рюмочку, время как раз обеденное, у меня хорошая селедочка есть?

Как пристав полиции Красовский понимал, что имеет право на рюмку. Полиция никогда не отказывается. Но вот Охранное... И, словно уловив его колебание, взглянула пристально, колюче, с усмешечкой.

- Ваши никогда не отказываются, уж ты мне поверь- несть греха!

"Вот сволочь старая! - ярился. - На понт берет, тварь!"

- Что вы, мадам, - сказал как бы смущенно. - Может быть, общая или Сыскная себе и позволяет, мы же стоим на страже государственных интересов, при чем здесь алкоголь, спрошу я вас?

Смешалась.

- Да я так, ты не обижайся, я от души!

...Из рассказа Малицкой следовало: в один из вечеров конца первой десятидневки марта, покончив все дела в лавке и заперев ее, собралась вкусно поужинать, для чего целый час готовила на плите жаркое с картошкой и даже решила распечатать шкалик, за свои, разумеется, деньги. Ну, села, приступила, и в это время сверху, из квартиры Верки, донесся детский крик и матерная брань нескольких мужчин, среди которых точно опознала Ивана Латышева и Веркиного братца-ворюгу Сингаевского Петьку. Возня продолжалась минут пять, потом все стихло.

- А что за мальчик такой? - осведомился Красовский, закуривая. Молча поставила пепельницу, вгляделась, будто вурдалак перед началом страшной трапезы.

- А то и есть, что это Андрюша Ющинский был, я ведь его видала не раз и даже знакома была - сколько конфектами угощала! Ты слушай: Веркино это дело и ейных родичей-воров, ты мне верь!

Евгений Анатольевич лежал рядом с любимой в кровати и мрачно рассматривал потолок. Был неровен, в точках не то от клопов, не то от раздавленных мух.

- Ты бы побелила, что ли... - произнес укоризненно. - А то как-то нехорошо...

Катя выскользнула из-под одеяла, блеснув на солнце, пробивающемся сквозь занавески, телом ослепительной белизны (Евгений Анатольевич даже зажмурился и подумал сладостно: "Королева, черт ее дери... Да что там "королева". Царица вселенной, вот кто моя Катя, никак не меньше!").

- Не куксись, любый, я сейчас тебя утешу в лучшем виде!

Евгений Анатольевич прижался к стене и закричал дурным голосом:

- Помилосердуй, девочка моя! Я больше не могу!

Рассмеялась:

- Слаб ты, Евгений. Мужчина - он должен иметь неограниченные возможности. Как говорят в науке - потенцию, ты понял? Но - не пугайся, я другим тебя утешу, - и исчезла в кухне.

Пока Евдокимов рассматривал на пальце правой ноги вросший ноготь и соображал, какие ножницы следует попросить у Кати, - та уже влетела с подносом в руке и, жонглируя им, словно цирковая, произносила умильно:

- А вот мы нашему мальчику кофеечку сделали и сырку наилучшего на свежайшем хлебе с лучшим маслицем от почти Елисеева представляем на завтрак! Каково?

Глядя на нее по-собачьи преданно и с обожанием во взоре, Евгений Анатольевич всплеснул ручками и поцокал языком.

- Мог ли я мечтать... - сказал меланхолично. - Нет. Я не мог. А что, Катя, ты еще продолжаешь служебные встречи с Павлом Александровичем?

Она уронила поднос с содержимым на пол, зазвенела посуда, раздался звук битого стекла.

- Женя... Ты сошел с ума... - смотрела, не мигая. - Ты что же думаешь? Мне велят - а я могу манкировать? Ты человек системы, ты не хуже меня знаешь: велено-сделано.

Смотрел в ужасе.

- Значит, ты...

- Ничего не значит, - ответствовала холодно. - Он приглашает - я иду. Другое дело, что мы уже давно не...- смутилась. - Не сожительствуем. И задания я получаю только по осведомлению на маршрутах. Езжу на трамваях, слушаю, о чем люди говорят. Надобно, чтобы в России был порядок, ты ведь не хуже меня понимаешь.

- А об нас? Об нас он интересуется? Говори правду!

- Иногда спрашивает. Я так располагаю, что ему это больше не интересно. Следствие докажет, что все учинили воры, их посадят, навет с евреев снимут - а как же? Там люди справедливые...

Страшное подозрение закралось в душу Евгения Анатольевича. Настолько страшное, что теперь, в эту минуту, он бы ни за что даже себе не признался. Тем не менее спросил:

- Послушай... Ты все же какую скрипку играешь в нашем оркестре? И по какой партитуре?

Покривила губками.

- Композитор у нас у всех один. И оркестр - тоже. Моя же скрипка далеко от огней рампы, Женя. Да и твоя - тоже, ты не слишком-то и обольщайся...

Вздрогнул, сел, спустив голые ноги на пол.

- И как же тебя понять?

Кинулась на шею, обняла, начала целовать яростно.

- Я люблю тебя, люблю, вот и все!

Вскрикнула, нагнулась, подняла окровавленный осколок стекла, задрала ногу - из глубокого пореза текла кровь. И тогда, намазав палец, провела с улыбкой по губам Евдокимова.

- Мы теперь одной крови, Женя.

Евгений Анатольевич сидел на кровати с белым лицом, потным лбом и кровавыми губами.

- Ты похож на вампира, - сказала без усмешки. - Женя, все зависит от тебя, постарайся понять.

...Иногда ему снился Псков, тихий город с низкорослы ми, разляпистыми церквами, казавшимися странным завершением упругих, округлых холмиков, на которых некогда возвела их рука строителя. В иных местах храмы тянулись к небу, словно стремились взлететь, здесь же, напротив, слегка назойливо, упрямо желали остаться с людьми и никогда не покидать их, дабы не забыли они своей веры. Евгений Анатольевич никому не рассказывал о своих странных религиозных озарениях - не было привычки к откровенности, да и кто бы понял? Например - удивление. Некогда Христос сказал иудеям, что храм Соломона, строившийся много десятилетий и разрушенный, воздвигнет в три дня. И те, унылые и несовершенные, хотели побить Его за кощунственные - с их точки зрения - слова. А Он искренне говорил им о храме тела Своего, о Главном храме человеческом... "Но тогда зачем такое обилие церквей? смутно вопрошал себя Евгений Анатольевич. - Бог внутри нас есть и Царствие Божие внутри нас есть (здесь он как бы соглашался с богохульником Львом Толстым), и значит, Храм Божий, главный храм, внутри нас есть. Если Господь пребывает с нами внутри нас - для чего пребывать Ему в каменном доме, где нет ничего, кроме представления о Господе, но Самого Господа, конечно же, нет и никогда не было! Храм тела - вот, Он Сам сказал, и кто может оспорить это? И дело ли смертных человеков навязывать всем как обязательное свое представление о Боге? Откровение Благодати дается лишь живому во Христе, но не мертвому камню!"

И от этих странных мыслей становилось плохо на душе и тяжело на сердце, и заканчивались размышления всегда одним и тем же: страшными мыслями о грядущем отлучении от Церкви. Думал: "Мы, Охрана, не в состоянии удержать народ от падения в пропасть. И Церковь не может. Значит, она бессильна. И значит, Воля Господа такова: Россию - геть!" (Это украинское словцо некогда произвело на Евгения Анатольевича неизгладимое впечатление!) Ивсе же Евгений Анатольевич Евдокимов более всего был земным человеком, и поэтому главной болью его сердца была Катя - странная, противоречивая, малопонятная, но очень, очень желанная. В последние дни все чаще и чаще ночевал у нее, на Дорогожицкой, подчиняясь не столько светлому чувству любви, сколько всевозрастающему зову плоти. Благо храм святого Феодора был виден из окна и, следуя религиозному правилу, Евгений Анатольевич каждый раз после греха отправлялся туда и упоенно бил поклоны перед крестом Господним. И казалось ему: понимает Господь и, по безмерному великодушию Своему, - прощает. Но иногда слышалось Евдокимову: "Оставь блуд, ступай домой". И тогда, подчиняясь, возвращался он в гостиницу, на холостяцкое ложе.

...В этот раз лег поздно; после обильного ужина и столь же обильной выпивки тошнило, саднила голова, хотелось забыться и не думать о Кате, мальчике, всех этих проклятых делах... Стук - резкий, настойчивый, безжалостный- вырвал из сна, сердце заколотилось, будто у петуха, которого волокут на колоду: пришел последний миг. Путаясь ногами, искал тапочки, черт знает что такое - их не было; подумал: "Сладострастник чертов, конечно же, перенес их к Екатерине!", холодный пол раздражал и приводил в исступление, а стук нарастал, хрипел голос из-за дверей нервно:

- Барин, барин, да проснитесь же, ради Бога! Телефонируют вам!

Евгений Анатольевич вскочил и, плюнув на тапочки (вот ведь незадача...), засеменил на цыпочках.

- Что, что такое? - кричал сердито. - Который теперь час?

И сразу же мыслишка - скользкая, противная: "Это не жандармы, не Охранное. Это, слава Господу, не за мной. Пока..." - последнее словцо проговорил вслух, с гадкой ухмылкой.

- Открываю, не колоти, дурак...

На пороге возвышался служащий с таинственным выражением на лице и похмельной улыбкой.

- Вы идите, тамо нервничают очень, настоятельно просили ускорить...

- Да иду, иду, дай хоть халат надеть...

Облачившись в красный шлафрок и обмотав вокруг талии пояс с кистями, Евгений Анатольевич сошел на первый этаж и, приложив ухо к трубке, взял переговорную мембрану.

- Здесь Евдокимов, с кем имею честь?

- Здеся Филиппович, эслив изволите еще помнить...- зашелестело на другой стороне. То был жандарм, невольный Катин любовник, Ананий чертов, заноза, да какая болезненная...

- Что тебе? Говори, я тебя узнал. Да не сопи ты так, черт тебя побери! Ну, что, что?!

- Мы, значит, как бы насчет жида... Этого. Ну, да ведь вы у них жили, так?

- О, болван... - в сердцах проговорил Евдокимов. - Где, где я жил, чтобы ты лопнул!

- Дак у этого... - лихорадочно искал слова Ананий Филиппович. Значитца, так: завтрашний день его и возьмут! У меня все, значит. Я как бы из чистой дружбы к вам, ваше высокородие, - в трубке загудело.

Только теперь, проснувшись окончательно, понял Евгений Анатольевич, и у кого жил и кого возьмут. Медленно поднявшись по лестнице, вошел в номер и сел в кресло. Следовало все обдумать. Что ж, их (это местоимение как бы отделило от соратников; возникло ощущение, что соратники теперь вроде бы и отдельно существуют, а он, надворный советник Евдокимов, - и того отдельнее) план включен (будто штепсель в розетку - сравнение вызвало усмешку), Менделю-Менахилю с утра не поздоровится. Посадят в одиночку, чтобы сомлел и взбудоражился, а когда начнет орать по ночам и плакать беспричинно, - отправят в камеру, а там уже будет ожидать некто, улыбчивый, добрый, утешительный, влезет в душу, подскажет участливо - что и как говорить и - нету Менделя. Спекся. "Да ведь он и не виноват, это же любой стоеросовой дубине понятно! И отсюда вывод: нельзя этого всего, никак нельзя!" Вспорхнув с кресла легко и молодо, Евгений Анатольевич запрыгал по комнате, стараясь попасть в брючину (забыл от волнения, что порядочный человек надевает брюки только сидя!), пиджак застегивал на ходу, летя через две ступеньки вниз. Слава богу, извозчики у гостиницы сонно коротали ночь.

- На Лукьяновку! - крикнул, нервно усаживаясь на скрипящем сиденье. Да поторопись, целковый получишь сверх таксы!

Через полчаса он уже барабанил в двери Бейлиса, легкомысленно забыв о собственных недавних переживаниях по поводу неделикатного стука.

Мендель открыл заспанный, слегка опухший от сладкого сна, почесывая волосатую грудь, проступавшую сквозь вырез длинной ночной руба хи, спросил, сладко зевая и прикрывая рот ладошкой:

- Погром начинается? И вы по дружбе имеете предупредить? Только говорите тише! Мои спят! А который теперь час? Ночь поди?

- Четыре часа, - отозвался Евгений Анатольевич. - Да не держи меня на улице, зайдем и побыстрее! - тесня хозяина, втолкнулся в прихожую. - Да что с тобою? Проснись!

- Только тише, тише! - Бейлис схватился за голову.- Что вы делаете, что вы делаете, Эстер не выспится, детки не выспятся, это же дурное настроение на весь день! Вы не понимаете? Ну? Так что?

Евгений Анатольевич начал рассказывать. Лицо Менделя менялось на глазах: только что покрытое здоровым румянцем, молодое, без единой морщинки, оно вдруг побелело и сморщилось, словно яблоко, слишком поздно извлеченное из печки и уже ни на что не годное.

- Шема Исроэль, шема Исроэль... - повторял Бейлис белыми губами. - Вы имеете шутить, вы пугаете меня нарочно, ну, скажите, скажите же, что вы просто пошутили! А детки? А Эстер? А мы все? Как же так? Какое надо иметь недоброжелательство к бедному человеку? Я вам скажу: какая разница еврей - не еврей? Человек! Разве не так? И за что?

Евгений Анатольевич слушал молча, чувствуя, как все внутри наливается тоской и безысходностью.

- Не надо было пить кровь христианских младенцев...- хмуро сказал с кривой усмешкой. - Ты кончил причитать? Собирай жену, детей - и ноги в руки! Чтобы тебя здесь не было через десять минут! Проснутся соседи, то-се - костей не соберем! (Сказал: "соберем", а не "соберешь" - и это было очень странно - он-то тут при чем?) Мендель, бекицер, я правильно произношу? Слушай, какого черта? Я ведь не еврей? Зачем ты мне сдался? Ты идешь или уже нет?!

Мендель усмехнулся, поглаживая бороду.

- А судьба? Мы же все имеем судьбу? Русские, евреи, татаре - я знаю? Нет, вы мне скажите: кто имеет спорить с судьбой? Ее можно оспорить? Не смешите меня! И будь что будет!

- Ты, однако, идиот... Умалишенный... - тихо проговорил Евгений Анатольевич. - Ты знаешь, что будет?

- Судьба будет, - Бейлис повел плечом. - А что такое судьба? Мне один еврей - он знает вашу веру, ваше православие как свои пять пальцев, но верит, конечно, в Адонаи эло гену, это же естественно! Так вот: он сказал, что по-русски судьба - это суд Божий. Кто же спорит с Богом? Русский спорит? И еврей тоже нет. Можно я пожму вам руку? - И вдруг улыбнулся беззащитно и безнадежно. - Вы... Вы такой порядочный человек... Мало встретишь... Я знаю, вы мне верьте...

Евдокимов нерешительно протянул руку и вдруг ощутил крепкое, сильное, очень мужское пожатие. Этот не сдастся просто так. Будет протестовать. Нет, не обличать или обвинять. Но, чувствуя свою правоту, никогда не унизится до признания неправды. Даже ради спасения жизни...

- Пострадать хочешь? - спросил с грустной улыбкой. - А знаешь, я никогда не верил Достоевскому. Очищение страданием? Да чушь это все - так я считал... Выходит - правда. И выходит - одна для нас всех. И для вас, евреев, тоже. А что... Ты ведь прав...

И, несмотря на все протесты Менахиля, твердо решил остаться. Пусть арестовывают гласно. В присутствии свидетеля. В конце концов, им же потребуется понятой. Или два. Правила одни: и в порядке охраны1, и в общеуголовном порядке понятые все равно требуются. Интересно, что скажет Кулябка? Что объяснит несчастному? Очевидная нелепость предстоящего угнетала и будоражила одновременно.

- Подготовь жену и детей... - сказал жестко. - Не следует тешить беса...

Мендель удивился:

- Какого еще беса?

И тогда объяснил, что человека можно всего лишить: дома, семьи, привычных дел и обстоятельств, можно все погубить, но есть такое понятие: "виртус", доблесть. Сильный человек встречает удары судьбы с поднятой головой...

- А я сильный? - с большим сомнением в голосе спросил Бейлис.

И тогда ответил - уверенно и твердо:

- Ты - сильный. И пусть Господь поможет тебе. Адонаи эход, Господь един, мы оба знаем это...

Сколь ни странно - остаток ночи проспали безмятежно. Бейлис сказал:

- Не стану будить Эстер. Часом раньше - не выспится, часом позже узнает все, только без головной боли. Так что? Пусть спит...

И Евдокимов уснул мгновенно - на своем старом месте, но на этот раз рядом с детьми. Проснулся от крика петуха; подумалось: "И трех раз не прокричит петух, как ты предашь меня. Так сказал Господь Петру, самому верному, самому преданному, и тот испугался и отрекся. Что ж... Ты Мендель, не Бог, а я - не Петр, но не отрекусь. С этим благостным размышлением приподнялся, оперся на локоть и долго вглядывался в лица спящих детей. Где мальчики, старшие - видел, девочки все были на одно лицо: смуглые, с черными кудрявыми волосами, пухлыми губками - хорошенькие, милые дети. "Еврейские..."- пронеслось в голове. Ну таки что? Разве от этого они перестали быть детьми? Не перестали. Да, но они вырастут и под влиянием воспитания и среды станут в лучшем случае безразличны к Империи и проблемам России. А в худшем - как все, пойдут по революционному пути в надежде, что революция сделает их свободными. И объяснить им, что никто, нигде и никогда не сделает их свободными - невозможно. Не поверят. Да и как поверить? Однажды в разговоре с министром внутренних дел Дурново зашла речь на вечную, болезненную тему. Дурново сказал: "Вот, господа, только что прочитал Салтыкова-Щедрина. Пишет, что самое страшное - быть евреем. У каждого, мол, есть надежды, у еврея надежды нет. Что сказать? Глубокое и верное наблюдение. Не подумайте, я не в защиту евреев. Они терпят многое, потому что не хотят понять, что живут в России, среди русских и по одному этому обязаны принять правила и условия, по которым живет русский народ! Разве не так?" Все горячо поддержали, Евдокимов пожал плечами: "Ваше превосходительство, русский - это русский, а еврей - это еврей. Пусть каждый остается на своем месте. У всех своя судьба..." Министр милостиво кивнул, соглашаясь. И вот, эти дети... Через час-другой явятся сюда жандармы, все перевернут, уведут их отца, и что же? А ничего... Никто не ахнет, не охнет, потому что так было и так будет. Может быть, напрасно Мендель не согласился бежать? Вон, Мищук... И ничего. Я первый не осужу. "А ты бы убежал?" - спросил себя и очень удивился тому, что пришло в голову: "Никогда!" И еще подумал: "Это оттого, что я - русский. А Бейлис - еврей. Он - по логике- должен бежать. А я- остаться". Поднялся, осторожно заглянул в комнату хозяев. Эстер уже встала и рассматривала кринки с молоком на подоконнике. Заметив Евдокимова, улыбнулась:

- Молока желаете? Такое вкусное...

Евдокимов запрокинул голову и начал пить. Такого молока он не пил никогда... У Эстер было очень некрасивое и очень еврейское лицо с некоторой долей болезненности даже. Возвращая пустую кринку, сказал:

- Вы сильная женщина, Эстер?

- А... что? - Она прижала кулачки к груди, во взгляде мелькнул испуг. - Да. Я поняла. Случится несчастье.

- Случится... - кивнул. - На вас остаются дети, держитесь.

- Я понимаю. Когда?

- Скоро. Сейчас. Менделя арестуют. Я предлагал ему убежать, он не захотел.

- Он... гордый, - подобие улыбки вымученно обозначилось на помертвевших губах. - Это он... с виду такой. Беззащитный. Как многие у нас... Вы ведь, поди, тоже думаете: а что? Они евреи. И этим все сказано!

- Я так не думаю, - сказал твердо. - Больше так не думаю. Вы... пока соберите ему. Еду. Смену белья. Потом не до того будет...

Томительно тикали ходики, стрелки не двигались - так казалось. Встали дети, Эстер усадила их за стол и начала кормить. Евгений Анатольевич косил глазом, замечая, как капризничают девочки и чинно, неторопливо, по-взрослому, уминают хлеб с молоком мальчишки. Мендель стоял у тусклого зеркала, что висело на стене, и, высунув от напряжения кончик языка, старательно расчесывал густые жесткие волосы. Заметив взгляд Евдокимова, улыбнулся и развел руками:

- А что делать? У вас - нормальные волосы, а у меня- проволока. Третьего дня был в синагоге, реббе говорит: "Мендель, ты кто?" Я ему отвечаю: как и вы, я- еврей. Он сердится: "У меня, говорит, есть пейсы воспоминание о Едином и избавлении от плена египетского! А что у тебя?" Я говорю: "Бакенбарды, учитель!" Он меня ударил: ты, говорит, не еврей! И вот с тех пор - выращиваю, будто кущи! А толку? Разве из таких волос могут быть пейсы?

Дверь открылась - резко, с грохотом. На пороге стоял Кулябка, за ним переминались четыре жандарма. Сделав шаг, Кулябка раскрыл папку, которую ему услужливо подал унтер-офицер.

- Вы Менахиль-Мендель Бейлис?

- Да... - кивнул Мендель, делая шаг навстречу. - А что?

- Вы не задавайте глупых вопросов, а ждите, пока я вам сообщу, поморщился Кулябка.

- Я и жду! - удивился Бейлис.

- Не пререкайтесь! - прикрикнул полковник. - Итак: вот распоряжение о вашем аресте, который мы производим в порядке охранения общественного порядка и безопасности. Вы понимаете, что это значит?

- В тюрьму повезете?

- Это значит, что вы арестовываетесь не по поручению судебной власти, а в порядке охраны. Есть такой закон.

- Что ж... Раз есть - какой разговор? Вещи взять можно?

- Вы не спрашиваете - за что... Я полагаю - это оттого, что вы понимаете - речь идет о... соответствующем убийстве мальчика Ющинского. Хотите совет опытного человека? Признайтесь сразу. Тогда - формальный обыск, и мы поедем в тюрьму - как вы очень верно заметили. Момент... А вы? - просверлил взглядом Евдокимова. - Вы кто? Вы еврей?

- Я журналист... - безмятежно улыбнулся Евгений Анатольевич. - Я собираю материал о еврейской жизни. Из глубины, так сказать. Вы мне кого-то очень сильно напоминаете, полковник. Мы не встречались? В Петербурге?

Кулябка налился багровым цветом.

- Вы слишком много себе позволяете... Отвечайте: что вы здесь делаете?

- О-о... - Евгений Анатольевич подошел к Бейлису и взял его под руку. - Это мой брат. Во Христе. Разве не так? А помните? "Несть еллин, ни иудей, но все и во всем- Христос"? Господь наш по плоти - от колена Сима, не слыхали? А покровительница святой Руси, дева Мария, - и вовсе. Нет?

- Еще одно слово - и я арестую вас за кощунство, - процедил Кулябка. Жандармы все слышали...

- И подтвердят все, что вы им прикажете! - не удержался Евдокимов. Что будем искать, полковник? Тайную синагогу? Место заклания? Орудие убийства?

Появился унтер-офицер, бесстрастно протянул толстый потрепанный том в кожаном переплете, сказал пустым голосом:

- Там, в одном из помещений, возвышение. Так у них в синагогах бывает. Нечто вроде алтаря. И книга эта... Буквы древние...

- Где это? - Кулябка с трудом скрывал восторг.

- Если господам угодно - я покажу... - Бейлис направился к д верям, жандармы торжественно вышагивали по сторонам, остальные шли следом.

Неподалеку от больницы стояло недостроенное, без отделки, здание, Бейлис подвел к нему. Поднял голову, посмотрел в небо.

- А что, какая будет славная погода нынче! Настоящая весна, лето даже!

- Вы не имеете отвлекаться! - прикрикнул Кулябка.- Этот дом?

- Как бы так точно, - кивнул Бейлис. - Но: пуст. Недостроен потому что.

Кулябка молча вошел в помещение. В глубине его и в самом деле имелось возвышение, нечто вроде эстрады.

- Для чего? - смотрел победно. Приблизился, с опаской провел ладонью.

- Понимаете, сударь, это для бедных евреев строилось...

- Хм, для бедных... Ну?

- Пансион, так сказать - для выздоровления. И чтобы имели молиться решили это сделать, - Бейлис указал на возвышение. - Синагога далеко, а как без молитвы? Вы же каждый день молитесь?

- Это не имеет отношения... Вы пекли... мацу?

- Так точно! По поручению хозяина, господина Зайцева, выезжал в его имение, там пекли. Пудов по десять каждому.

- Еврей Зайцев имеет имение?

- Ну, дом, так назовите, при доме постройки, земля есть...

- У нас не всякий русский землей владеет... А вот еще что, отвечайте без утайки: знатные евреи на пасху вашу у Зайцева были?

- А как же! Друзья, родственники. Вот еще из-за границы Эттингер имел пребывание - знатная семья! Шнеерсон.

- Потомок Любавического раввина? Книжника? Хасида?

- Так точно! А что?

Евдокимов то покрывался краской стыда, то бледнел, мысли в голове летели невероятные. "И это мы, охрана... Революция наступает на Россию, революция наступает, а мы... Господи, чушь какая... Или я, верно, поддался..."

Кулябка раскрыл книгу, в лице отразилось полное удовольствие:

- Иврит... Вы понимаете на иврите?

Мендель покачал головой.

- Для меня и идиш - труден. Какой иврит... Несколько богослужебных слов, которые знает, потому что произносит каждый день, - любой еврей!

Кулябка улыбнулся.

- Швайки сами выдадите?

- Так я не шорник! - словно обрадовался Бейлис. - В конюшне работал Берко Гулько, у него были швайки, я так располагаю, что он их в конюшне и бросил. А вам для чего? Подшить чего?

Полковник кивнул, унтер-офицер убежал. В лице Кулябки сквозила убежденность и скука, дело для него было настолько ясным, что он и не скрывал этого.

- Скажите, - взял книгу, покачал на ладони. - Скажите честно, облегчите душу: когда вы и ваши единомышленники, хасиды, делали... Это. Делали это, - произнес размеренно, почти по складам. - Кто из вас читал эту книгу вслух?

- А... зачем... читать? - одними губами спросил Бейлис. Он понял, на что именно намекает начальник Охранного отделения.

- А затем, милейший, что ри-ту-ал-с. - Кулябка развел руками, давая понять, что сочувствует Бейлису всей душой.- Как русской и как православный, я, конечно, протестую и одобрить не могу-с... Но как человек - я понимаю. И даже сочувствую. Потому у нас, русских, говорят: от сумы да от тюрьмы - не отказывайся. Всякое может случиться. Но если ты, еврей, чистосердечно расскажешь, как все было... Кто где стоял... Кто и как держал жертву... Кто колол... Я обещаю: суд учтет. Скажи, ты - цадик?

Бейлис развел руками и рассмеялся. Среди мрачных жандармов, испуганной жены и пугливо молчащих детей смех этот прозвучал почти насмешкой, издевательством. Эстер взглянула на Евдокимова, в глазах полыхал неприкрытый ужас. "Остановите его! - кричал взгляд. - Остановите! Он убьет нас всех!"

- Полковник, - вступил Евдокимов. - Я уже изучил эту часть вопроса. Давно. Мои предки учили еврейских детей, я поэтому знаю. Цадик - это оракул среди верующих. Он имеет огромную власть над верующей массой. Его слово закон! Оно исполняется беспрекословно! Между тем Бейлис - простой человек, всего лишь приказчик, не более того...

- В самом деле? Но это то, что видите вы. На самом же деле именно он, Бейлис, и руководил... Этим. Вам понятно? Вообще-то маловато для лица, прикосновенного к евреям с детства. Или другое: вы жили среди них и вы стали таким же, как и они. Приступайте к обыску!

...Когда Бейлиса уводили, Евдокимов стоял рядом с помраченной Эстер, дети обступили его, держа кто за палец, кто за полу пиджака, кто за руки.

- Помогите ей - если что! - крикнул Бейлис, усаживаясь в пролетку с двумя жандармами.

Унтер-офицер торжественно нес на вытянутых руках вещественные доказательства: книгу и четыре швайки. Вокруг стояли люди, по большей части то были соседи. Стояли молча, никак не выражая своего отношения к происходящему. Только Вера Чеберякова, растолкав впереди стоявших, подскочила к экипажу и, уперев руки в бок, крикнула яростно:

- Ну? Что? Жид? Допрыгался? Мало вы нашей кровушки попили, вам детская понадобилась? Для чего замучил Андрюшу? Ангела нашего? Мои дети осиротели через тебя! Пархатый, чтоб ты подох в муках! Чтобы дети твои сиротами остались и все передохли! Чтоб у жидовки твоей повылазило! Отольются тебе мои слезки, ох отольются! - И, звонко похлопав себя по тугому заду, добавила, скорчив лицо: - Кус меин тохес! Какер!1

Бейлис грустно улыбнулся:

- Что ж, Вера Владимировна... Это бывало, согласитесь. Только все прошло, да? Не держите зла. Я ни в чем не виноват! - спокойно, с достоинством уселся в экипаж, кучер-жандарм взмахнул кнутом, толпа загудела, и Евгений Анатольевич услышал четко произнесенные слова: "Господь рассудит..." Сочувствие то было или, наоборот, ожидание возмездия - не понял.

...А странные слова Бейлиса "...это бывало..." почему-то стыдно звенели в ушах, и похабная мыслишка скребла: "Хоть и еврей праведный, обремененный детьми и службой - а поди же ты, туда же, куда и все норовят..." И пожалел, что вовремя не задал прямого и честного, мужского вопроса: "Ты что же, как все? Улестил замужнюю даму и не поперхнулся?" Сплюнул - по-блатному, сквозь зубы: "Признайся, Женя, без обиняков признайся себе самому, что задевало тебя: ты - в дамском деле быдло, ординарный, зауряднейший, а Мендель вроде бы казался таким чистюлей... И это заедало, даже обидно было. А оказался как сто из ста - и полегчало..."

Дождавшись, пока все разошлись, вошел в дом и взял Эстер за руку.

- Отведите меня в синагогу.

Она смотрела с таким изумлением, что Евгений Анатольевич рассмеялся.

- Я не сошел с ума, нет, я просто хочу увидеть, понять, как обращаются к Богу евреи.

- Хорошо...

Через минуту она появилась в строгой темной одежде, в руке держала черную шапочку.

- Возьмите. В русский храм входят с непокрытой головой, в наш - с этим.

- Это непременно надо? - бледнея, спросил Евдокимов, Эстер покачала головой.

- Вы же не желаете оскорбить?

Взяли экипаж, поехали через весь город. Яркое солнце выбеливало стены домов, листья деревьев казались стеклянными, утомленно вышагивали прохожие, жизнь продолжалась... "Но не для нее... - подумал. - Не для Менахиля. Не для детей... Те перь на долгие годы будет им всем мука. А за что? Господи, да что такого совершили они все, чтобы всегда и везде, во сне и наяву преследовала их всеобщая ненависть или, самое малое, подозрительность, недоверие... Люди как люди, молятся своему Богу, как и мы молимся, пьют, едят, рожают детей, ищут пропитания - испокон веку этой приземленной дорогой идет все человечество, почему же оно не позволяет им быть как все? Как мы? А почему я или господин министр внутренних дел лучше любого из них? Мундиром? Положением? Деньгами - всегда заслуженными, праведными? У меня нос прямой, у него - горбатый, мои глаза сидят глубоко, у него - навыкате, форма ушей разная, форма черепа, да ведь мозги, мозги у всех у нас о-ди-на-ко-вы-е! И души, от Господа данные! И руки, и ноги... Что за идиотизм, право..."

...На пересечении Рогнединской и Мало-Васильковской кучер притормозил и, вглядываясь в лицо Евгения Анатольевича с большим сомнением, произнес язвительно:

- Господам, кажись, сюдае? Ну, в таком случае - извольте выходить!

Расплатился, "на чай" бородач отверг, искривив нижнюю губу.

- Мы токмо что от православных... От вас не надобно, - и уехал, огрев лошадь хлыстом.

- Вот видите... - взглянула Эстер исподлобья. - Может, и вправду - не стоит?

Взял ее за руку и, решительно надевая на ходу шапочку, шагнул к синагоге. То было высокое трехэтажное здание в мавританском стиле, богато инкрустированное аркадами, фронтонами, выступами. Вокруг толпились евреи в черных лапсердаках и котелках вперемежку со шляпами, многие входили по высокой лестнице в парадные двери, некоторые надевали такие же шапочки, как у Евдокимова.

Зал с возвышением впереди, алтарем, был огромен и великолепен. Горели свечи, великое множество, на лицах застыло благоговейное ожидание, и вот зазвучала молитва. Евгений Анатольевич не понимал ни слова, но язык был певуч и даже красив, искренность не вызывала сомнений...

"Странно, странно-то как... - неслось в голове. - Я, русской, стою здесь и ничего, жив еще... И рога не выросли. И на душе благостно. И спокойно. И вот, даже плакать хочется. А если бы я пришел к ним еще в Петербурге? Я что, перестал бы служить? Я перестал бы делить общество на "своих" и "чужих"? Не перестал бы... Так в чем же дело?" - оглянулся, пытаясь увидеть Эстер, она стояла среди женщин и улыбалась...

Слова на древнем языке разносились под сводами, и казалось Евгению Анатольевичу, что он угадывает их сокровенный смысл...

В одном ошибся Евдокимов: Бейлиса не стали специально готовить для переселения в "сучью будку" - камеру с агентом. Менделя сразу же поместили в нее. Кулябка не хотел терять времени: члены патриотических союзов требовали фактов. Признание (по убеждению господина полковника) было лучше всех фактов и доказательств. Оно мгновенно отсекало все проеврейские разговоры, особенно в кругах элитарной интеллигенции. Все эти писателишки, щелкоперишки, доктора-словоблуды уже начинали порочить власть, уже явилось в обществе суждение, что все зря, что возведена напраслина, об этом шептались на выставках, из-за этого даже отменяли театральные спектакли, это было, конечно же, недопустимо!

Лукьяновский тюремный замок, государственная тюрьма матери городов русских, города Киева, ничем не отличался от тюрем срединной и окраинной России: грязь, вонь, клопы и молчаливая хамоватая охрана. Правда, кормили неплохо, с голоду здесь никто еще не умер. Бейлиса привели в камеру нижнего этажа (по странному стечению обстоятельств она находилась как раз под той, где некогда сидел Мищук) в тот момент, когда раздатчик выдавал коренному арестанту миску с кашей, хлеб и довольно хорошего цвета чай. Коренной брезгливо рассматривал содержимое миски и смешно морщил курносый нос с веснушками, отчего они прыгали словно блохи - то вверх, то вниз. Серые навыкате глаза внимательно оглядывали новенького, Бейлис тоже не отрывал взгляда: хозяин камеры зарос такой буйной рыжей щетиной и толщина волос была столь невероятна, что волосы эти скорее были похожи на медную проволоку, нежели на человеческую поросль, и Мендель, до сей поры убежденный, что жестче его собственных волос нет ничего на свете, почтительно покачал головой и зацокал языком:

- То, что вы имеете, - не имеет боле никто, я вижу. Как вам удалось?

Рыжий засмеялся:

- Накося, приложи пальчики?

Бейлис осторожно взялся за волосы.

- Рви! - последовала команда, но легче было выдернуть каштан на Бибиковском, нежели эти упругие прутья.

- Не имею возможности. Вы один такой на целом свете. Вы не пробовали держать цирк?

- Э-э, глупости. Вы еврей и я еврей, это означает, что я дам вам братский совет.

- Какой? - искренне заинтересовался Бейлис, но собеседник совета давать не стал и с места в карьер перешел к другому:

- Вы знаете, что такое "Бунд"? Хорошо! Вам и не надобно про то знать! Почему? Потому что "Бунд" - проклятая партия еврейской буржуазии, сытых и богатых партия, вы поняли? Они, конечно, евреи, как и мы с вами, но (поднял указательный палец к потолку, отчего сразу же сделался очень значительным): они живут своими спесивыми и подлыми заботами об угнетении трудящихся! Вы поняли меня! А вы знаете, кто такой Ульянов? Нет? Вы идиот! Все народы смешаны в Ульянове - до семижды семи языков, как говорят русские попы! Вавилон! Иерушалаим! О-о! Русские, татары, чуваши и якуты, евреи, само собой, и даже мордва! Вы поняли? Вы видели, чтобы еврей был когда-нибудь равен русскому? Вы не видели этого, потому что этого не может быть! Но Ульянов сделает так, что все станут по очереди править Россией. И ты, ты тоже, понял?

Напор был так велик и неотразим. Бейлис заслушался. Слова звучали дерзкой сказкой, неосуществимой мечтой.

- А... еда?

- Всем все поровну! Ты, я, он, она - мы все отнимем у власти и богатых, награбленное раздадим бедным евреям, мордве, якутам и русским! Все будут довольны. Но...- Он снова поднял указательный палец. - Малость нужна. Совсем малость! Евреи идут в революцию? Идут. Но - мало! Нужно больше! Гораздо больше! Только евреи в своей массе сделают истинную революцию, ты понял? Вот. Значит, так: чем больше угнетения, погромов, обид - тем лучше! Чем хуже, тем лучше - вот лозунг, то есть призыв нашей партии! Ты уже понял, я вижу по твоим глазам! - протянул руку. - Давай познакомимся. Ты, я знаю, Мендель Бейлис, о тебе говорят, пишут в газетах и сочувствуют. Великий писатель Короленка высказал тебе свое сочувствие. Сегодня человек в России расценивается по отношению к тебе! Кто тебя любит - тот наш! Кто нет - тот погромщик! Ты понял? Так не положи охулки на руку!

Бейлис сник:

- Чего... не положить? Куда?

- Э-э... Ты хочешь помочь евреям? Я что говорил? Чтобы евреям помочь...

- Им... Нам то есть, должно быть очень плохо. А как это сделать? Мне? Я не понимаю? Когда выйду - зарезать пятерых евреев? Чтобы их дети остались сиротами, как и мои, и померли с голоду и от болезни? - Бейлис разрыдался.

- Э-э, успокойся, бекицер, ты понял? Ну, вот... Не надо никого резать. Не надо золотушных еврейс ких детей! Не надо, чтобы у тети Цили вечно болела печень и она срыгивала за столом! Ничего этого не надо! Так. Я мечтаю после победы революции поменяться с жандармами и служить пролетарской диктатуре!

- А... теперь ты кому служишь? - сквозь слезы по-детски спросил Бейлис.

Коренной долго молчал. Слова, которые он произнес внятно и очень значительно, казались невероятными, Мендель решил, что слышит эти слова во сне. Но - нет. Все было на самом деле.

- Ты, - начал скучным голосом, - должен во всем признаться. Они ждут от тебя признания. Скажи им: я убил мальчика. Че-ерт, забыл его имя, ну да неважно. Главное - убил. Подробности я тебе подскажу. Тебя отправят на каторгу, смертной казни за такое, слава Единому, нет. Начнутся погромы. Убьют многих невинных. Детей в том числе. И баб наших. Женщин то есть. Кровь, кровь, кровь... - Сумасшедшее пламя хлестнуло из глаз, он словно бредил. - Ужас пройдет по всей России - там, где живет наше племя. И когда все станут выть и умирать, умирать и выть - тогда вдруг выяснится, что ты ни в чем не виноват. Ты станешь уважаемым человеком, все склонят головы и удивятся, евреи сойдут с ума: разве способно наше племя на такое? Кто поверит? А ты - здесь: вот он я! Человек из будущего! Слух о тебе пройдет по всей Руси великой!

- Он и так пройдет... - Бейлис горько махнул рукой.

Разговор этот хорошо был слышен в соседнем кабинете, что располагался сразу же за стеной камеры. Вентиляционная решетка служила двум помещениям и была устроена столь остроумно, что из камеры доносился даже вздох или шепот, и так отчетливо и внятно, будто и стены никакой не существовало; однако все, что говорилось в служебном кабинете, в арестантскую не проникало. Тюрьма была старая, вероятно, ее строитель предусмотрел полицейские приспособления такого рода, а может быть, кто-то из наблюдательных и дотошных начальников заметил однажды странный эффект, и стали им пользоваться - в интересах народа и государства.

Слушали трое: полковник Иванов стоял молча у окна, поблескивая лысиной; полковник Кулябка вышагивал нервно из угла в угол и потирал руки, то и дело поворачивая голову в сторону третьего - то был сравнительно молодой еще человек в цивильном, с бесцветными глазами и спутанными волосами отживающей шевелюры. Этот облик изящно дополняли усы и бородка на французский манер. Сидел в кресле легко, непринужденно, по-женски изогнув гибкую еще талию и изящно заложив ногу на ногу- казалось даже, что незнакомец вальяжно демонстрирует шелковые носки цветной разделки. Нервенные жесты начальника Охранного и равнодушную спину Иванова он словно и не замечал. Наконец, чиркнув спичкой, закурил сигару и, выдохнув к потолку, произнес высоким голосом, хорошо соответствовавшим хлипкой фигуре:

- Кто внутрикамерный агент?

- Еврей, естественно... - повернул голову Иванов.

- Ваш? - взглянул на Кулябку.

- Никак нет, - почтительно наклонил тот голову. - Павла Александровича-с. У нас агентура завербованная- для дела-с. Или по делу внедренная-с. Тюремная нам ни к чему-с.

- Да? - В голосе появилась заинтересованность. - Отчего же?

- Специфика, ваше превосходительство, - отозвался Иванов. - Антисемит из "Бунда". Блувштейн. Объясняет свою фамилию соитием двух слов: французское "блю", "голубой", и немецко-еврейское "штейн" - "камень". Забавно, не правда ли? Личность в своем роде... Ценный сотрудник.

- В самом деле?

- Представьте себе: он искренне убежден в том, что, помогая нам, приближает конец Империи. Еврей, который терпеть не может своих, - парадокс мировой истории!

Гость обвел присутствующих безразличным взглядом.

- Господа, ваш человек пытается склонить еврея к признанию. Этого не надобно.

- Как? То есть... - Кулябка тревожно посмотрел на Иванова, тот пожал плечами - мол, начальству виднее.

- Еврей должен быть разоружен, развален, раздрызган, он должен являть собою печальное зрелище мерзавца и убийцы, покусившегося на самое святое для каждого русского человека: ребенка. Да еще с изуверскими, обрядовыми целями их нечеловеческой религии.

- Но... Как же без признания-с, - бубнил Кулябка.- Все сознаются. У нас. Главное доказательство-с, все же...

- Вы не понимаете... Цель проста: поставить процесс, дабы весь мир убедился в том, что евреи представляют нешуточную опасность. А конкретный еврей - э-э... Одним евреем больше, одним меньше... Работайте по существу.

Офицеры встали и торжественно щелкнули каблуками штатских ботинок.

Следить за Катей Красовский поставил двух опытных унтеров, съевших зубы на наружном наблюдении. Задание было простое: установить, с кем, где и когда встречает ся, и, если получится, подслушать разговоры. Унтеры заняли позицию рядом с домом Кати. Один рисовался вдрызг пьяным, второй изображал уличного продавца сбитня.

В первый день (тот самый, когда Катя до позднего утра провалялась в постели с Евгением Анатольевичем) унтеры ничего не смогли сообщить "объект" из дома не появился и никто из посторонних в дом не входил. Зато уже на следующий день Катя выпорхнула на крыльцо ровно в полдень, намазанная и накрашенная до такой степени, что у старшего унтера случился приступ непристойного хохота, и бодро направилась к трамвайной остановке. Доехала под неослабным наблюдением до конца Бибиковского и здесь сошла, а уже через несколько шагов исчезла в дверях ресторана "Палермо", в доме два. "Пьяный" унтер незамедлительно привел себя в "надлежащий" вид (благо, что одет был прилично) и вошел следом. В рапорте - по окончании служебного дня - записал: "Женщина, порученная нашему наблюдению, ровно в один час пополудни вошла в зал ресторана "Палермо", что на Бибиковском, 2, и сразу же направилась к третьему столику справа, у окна, где ее открыто и радостно ожидал средних лет мужчина в сером цивильном костюме, лысый, с мешочками под глазами, складки у носа на лице глубоко выражены, глаза серые, вид независимый, гордый, видно, что знает себе цену. В оном одностольнике нашей женщины опознал я известного вам полковника Иванова, о чем и доношу. Севши рядом, за соседний, и заказавши себе рюмку анисовой и пирожок, делал вид наслаждения пребыванием и чревоугодия, ни на миг не ослабляя ушей и глаз. Она: "Я так рада! Вы здоровы? Что-то вид нехороший..." Он: "Вы, сударыня, тоже внешне истощены, и я знаю - чем и кем. Ладно. Я вызвал вас, чтобы сказать: известный вам Николай Николаевич (я так понимаю, что он имел в виду начальника Охранного, Николая Николаевича Кулябку) гнет дело в сторону известных вам лиц и племени (опять же - ясно: имеются под этими словами арестованный Охранным Бейлис и все евреи Лукьяновки). Я же продолжаю пребывать в убеждении, что дело это воровское. И оттого я прошу вас, любезная Катерина Ивановна, удвоить усилия по изобличению истинных виновников". О чем и доношу". Далее стояла витиеватая подпись и приписка: "Верно". И вторая подпись.

Этот рапорт и принес Красовский на очередную встречу в жандармский особняк. Читали по очереди, пожимали плечами, давая понять, что большей ерунды не видели в своей жизни.

- А где теперь Дьяконова? - спросил Мищук.

- Была дома, - покраснев, объяснил Евдокимов. - Я сказал, что иду телефонировать в Петербург, мол, увидимся завтра.

- Не заподозрила? - бросил Красовский.

- Я уже окончательно ничего не понимаю! - схватился за голову Евгений Анатольевич. - Вы вдумайтесь, господа! С одной стороны - она явно привела нас к Иванову. С другой - он как бы специально для нас обозначил свое отличное от Кулябки мнение. Вывод: он наш союзник. Еще вывод: это все туфта, липа, забитые гвозди, как изволит выражаться милейший Николай Александрович!

- Гвоздь, - хмуро поправил Красовский.

- Другими словами, - вступил Мищук, - как некогда верно заметила Зинаида Петровна, - нас столкнули в реку, и мы плывем... Это очень плохо, верьте мне. Мы рискуем запутаться. А в нашем деле это - гибель!

- Что вы думаете об Анании? - вдруг спросил Красовский.

- Я склонен доверять ему, - отозвался Мищук; Евдокимов кивнул, соглашаясь. - У вас есть сомнения? - удивленно продолжал Мищук.

- Не знаю... - нахмурился Красовский. - В цепи событий - непонятных и странных, когда мы все время чувствуем за спиной неведомую силу - все можно думать... Я вижу только один путь: проверим вариант с Чеберяковой до конца! Я берусь сделать все, что требуется, она меня не знает, никогда не видела, результат будет, не сомневайтесь!

Утром на следующий день Красовский явился в редакцию "Киевской мысли". Поднявшись по лестнице (поскользнулся на выброшенных кем-то объедках, упал и ушиб руку), вошел в помещение редакции и с места в карьер нехорошо выругался:

- Что ж, господа газетчики, вам на посетителей наплевать, отчего и возникает подозрение, что на читателей - тоже! - Заметив Барщевского (тот без устали выводил что-то на листе бумаги), позвал зычно: - У меня новость, за которой вы гоняетесь давно! Идемте, сообщу.

Барщевский с недоумением оторвался от стола, не слишком охотно пошел.

- С кем имею честь?

- А вот выйдем отсюда - все в лучшем виде представлю! - уверенно парировал Красовский.

Рассчитал верно: какой газетчик откажется от новости? Вышли в коридор, здесь Николай Александрович сообщил без предисловий и обиняков:

- Я - пристав Красовский. На внешний вид - не обращайте внимания, нельзя, чтобы вся ваша газетная шантрапа знала, дело государственное!

- Мы не шантрапа! - обиделся Барщевский. - Что вам угодно?

- Хотите участвовать в раскрытии дела Ющинского?

Реакция собеседника была столь бурной, что Красовскому пришлось подхватить журналиста, иначе тот упал бы - от восторга, должно быть. Объяснил: Вера Чеберякова завязана в убийстве, это как бы доказано уже.

- Вы ведь о евреях печетесь, у вас жена - еврейка, я про вас все знаю, поэтому - вам и карты в руки. Условие: меня представите как сотоварища, газетчика из Харькова, допустим, есть ведь там газеты? Да вашего слова с лихвой хватит, она обрадуется, вы увидите!

- Что сядет в тюрьму или в каторжные работы пойдет? - насмешливо прищурился Барщевский. - Господин городовой, вы уж давайте откровенно, ладно?

Он был прав, черт бы его взял, прав, и потому придется открыть ему душу - иначе как получить столь необходимое содействие?

- Вы вот что, любезный... - Красовский колебался, предположение, возникшее только что, было столь необычно, что могло и оттолкнуть. - Я думаю, что она - дрянь последняя. Она пытается свалить на других. А мы с вами как бы в лаборатории, как бы вивисекторы, поняли? Мы за ней понаблюдаем, все поймем, да, это как бы и грязно, неинтеллигентно, а что делать? Тодо модо, нес па?1

- Гадость... - поежился Барщевский.

- Гадость, - подтвердил Красовский. - Есть другие предложения? Зато какой репортаж, а? Сенсация! Правые уже объявили дело Ющинского "мировым". Спасете жену, соплеменников жены, прославитесь. Все будут подходить, пожимать руку, говорить со слезами: вот. Вот именно этот, скромный, рыжеватый, с веснушками репортер спас евреев от погрома, а русских - от позора! А!

- Уговорили! - Барщевский протянул руку, и Красовский с удовольствием ее пожал.

...К Чеберяковой явились на следующее утро, при параде, обвешанные фотоаппаратами и приспособлениями для магниевой вспышки. Представились, Чеберякова казалась польщенной, в какой-то момент - когда сели пить чай, Красовский бухнул, что, мол, все известно, - кто, где и как убивал Ющинского, что причастность Чеберяковой несомненна и что теперь у нее единственный шанс, через прессу, оправдаться хотя бы в глазах общественного мнения. Вера посерела, грохнулась в обморок; побрызгали на лицо спитым чаем (Барщевский сбегал на кухню), пришла в себя и, вяло прикрывая лоб ладонью ("Как в сцене чьей-то смерти, я на театре такое видел совсем недавно!" успел подумать Красовский), сказала тихо:

- Виновата... - Вскинулась, зыркнула непримиримо:- Не о том подумали, господа! Меня как раз дома не было, они, сволочи, мальчика сюда заманили, ну, и... А я никак ни при чем! Мальчик хотел их выдать, заявить в Сыскное, что они храм ограбить желают. А я была у свояченицы в Чернигове, есть и билет железнодорожный, словно нарочно сохранила, да и свояченица в лучшем виде подтвердит!

- Это об вас, - заметил Красовский, делая вспышку и как бы снимая (куда навел объектив, куда нажимал - даже и не думал). - Но нам бы интересны подробности, доказательства, если хотите.

- А вот идемте в погреб, - поднялась, резво пошла, едва поспевали следом. Вот и сарай, откинула крышку в полу, спустилась первой.

- Вот здесь было пятно крови, огромное. Мокрое и еще липкое - это когда я вернулась из Чернигова. И еще: если за ваш счет - едем немедленно в Харьков, там кто-то из них - Латышев, может, запрятал часть наволочек (одну около убиенного нашли!) и ботинки Андрюши. Они особенные были, с пуговицами, не как у всех, их мать и тетка сразу узнают. Только... - обвела глазами, смотрела, не мигая, и увидел в ее глазах многоопытный пристав нечто страшное, - ...только вы мне здесь, сейчас, пишете не просто расписку, а указываете, что в случае предоставления вам названных вещественных доказательств ("Вот, стерва..." - мысленно обозначил Красовский) обязуетесь выдать мне наличными пять или, лучше, десять тысяч рублей с правом обратить взыскание - в случае неисполнения - на ваше имущество!

- Да... Да где же мы, нищие журналисты, найдем такие деньги? Вы подумайте: об вас вся Россия узнает! Весь мир! - уныло сказал Красовский.

Чеберякова подбоченилась, сплюнула сквозь зубы:

- Какала я на Россию и на мир, господа хорошие... А то непонятно? Подписку проведете среди богатого еврейства, они все отдадут, лишь бы погромов не было! Согласны? - И увидев неслаженный кивок обоих, добавила непререкаемо: - Тогда прямо сейчас и едем на вокзал, харьковский поезд как раз и будет...

Красовский даже не успел сообщить своим о случившемся разговоре...

Евдокимов узнал об отъезде Красовского и Барщевского в Харьков от сына Чеберяковой, Жени. Разговор с мальчиком состоялся случайно: Евдокимов пришел к Эстер, хотел утешить, дать денег, но дома не застал, соседи же сообщили, что жена Бейлиса и все дети где-то у родственников.

- Жаль мужика... - махнул рукой каменщик, разбиравший кирпичное строение неподалеку от печи. - Хоть и еврей, а никогда не обижал...

- Верите, что зарезал Ющинского? - осторожно спросил Евдокимов.

- Он? - удивился каменщик. - Да он муху убить боялся! Не-е... Это кто-то под них устроил. Кому-то надобно, чтобы евреев побили. А вот мне это - ни к чему!

- А что разбираешь?

И мужик объяснил, что на этом месте намечался странноприимный дом с молитвенным возвышением, а так как в самом городе уже есть настоящая синагога, то власти сочли за лишнее еще одну.

- Говорят: православная религия в России - одна! Остальное - ересь, их не надобно!

- Да ведь повсюду синагоги? - удивился Евдокимов.

- Ну, стало быть, хотят эту юрунду изменить, - резонно возразил мастеровой.

Распрощались, на душе у Евгения Анатольевича стало даже легче, двинулся к забору и воротам, здесь и подбежал Женя Чеберяк. Поздоровались как старые знакомые, Женя стоял, переминаясь с ноги на ногу.

- Вы к жиду приходили? - спросил без злобы.

- К Менахилю, - кивнул Евдокимов. - Эстер одна осталась...

- Вам зачем? Вы на еврея не похожи, - мрачно стоял на своем.

- Все и во всем - Христос... - с чувством, убежденно, как на исповеди, произнес Евдокимов. - Разве не так?

- Что священник говорит - еще не есть правда... - горько сказал мальчик. - Батюшка наш, Синькевич его фамилия, отец Феодор, его по святому нашей церкви зовут, - он про Израиль на службе сколь раз произнесет, а спросишь - ничего, кроме "Бей жидов, спасай Россию", не скажет. Тогда чему же верить? Да я вам еще давеча говорил: мать с евреем спуталась, отец и сестра Людя их тоже ненавидят...

- Спуталась... - повторил Евдокимов, сознавая, может быть, первый раз в жизни, что так о своей матери говорит ребенок, сын, и что же тогда ждать? Гибель это...- Ну, у мамы твоей, должно быть, не так уж и хорошо все было? Да и разве за это Бейлиса надобно убить?

- Он маму отобрал! - непримиримо смотрел, дерзко.

- Не у тебя... - грустно сказал Евдокимов. - У твоего отца. А об этом - не нам с тобою судить... Помнишь? Не судите, да не судимы будете...

Мальчик стоял молча, переминаясь с ноги на ногу, Евдокимов почувствовал - хочет сказать что-то, но не решается.

- Боишься кого-нибудь? Скажи. Я помогу - если смогу, конечно.

- Я знаю, кто на самом деле убил Андрюшу, - угрюмо смотрел в землю, замер, закостенел, превратился в изваяние. Холод прошел по спине Евдокимова...

- Знаешь... - повторил одними губами. - Тогда... Тогда - скажи, не бойся, я приехал из Петербурга, специально по этому делу! Говори, жизнь человеческая повисла на ниточке, понимаешь? И может, не одного только Бейлиса, понимаешь?

- Их много побьют... - сказал задумчиво. - Ладно. Я подумаю. Мне надобно рассказать об этом. Я хотел священнику, да не смог, побоялся. Батюшка - он из "Союза". Двуглавого орла или Русского, я не знаю. Я как бы и сочувствую "союзникам" - здесь знаете сколько евреев развелось? Русскому человеку и не продохнуть! Все захватывают...

Евдокимов смотрел на детское, нервное, подвижное лицо, на глаза, в которых сквозили боль и от чаяние, и думал, что не свои слова говорит ребенок... Да ведь как опровергнуть? Ведь и у самого другие, новые еще не появились, не сформировались.

- Зараза проникает только в больное тело, Женя. Разве русский человек болен? Нет ведь, нет! Это навет! Навет злобных, завистливых тупиц, которые ничего не умеют сами и винят в этом своем природном несчастье всех, кого угодно! А евреев легче всего ругать...

Мальчик повернулся, пошел, не говоря ни слова; на полпути к воротам оглянулся.

- Я подумаю. Приходите через два дня. Матери нет, мне за девочками смотреть надобно, убираться, еду готовить. Приедет мать - заходите, сюда же, на это место. Я все вам скажу и покажу. Это на кладбище...

От избытка чувств Евгений Анатольевич даже перекрестил мальчика вслед...

В тот же вечер, в особняке, понизив голос до предела, сообщил о встрече и о разговоре. Мищук ахнул, Зинаида заплакала.

- Ужас... Какой ужас... Я даже не знаю, что и предположить.

- А я знаю... - Лицо у Мищука было мрачнее тучи.- Я только то знаю, что вы, любезный друг, совершили непростительную ошибку! Вы обязаны были, слышите! Найти ключ к сердцу мальчика! А теперь - боюсь, что поздно будет...

- Да что же случится, ради Бога?! - возопил Евдокимов. - Встретимся мы с ним, расскажет, все раскроем, я и не сомневаюсь!

- Не встретимся. Не раскроем, - холодно сказал Мищук. - И вообще, давайте расходиться. Спать хочу...

Зинаида смотрела изумленно, похоже было, что такого Мищука она еще не видела. Решив, что Евгений Францевич от долгого сидения тронулся умом, Евдокимов удалился, попрощавшись безразличным кивком. "Пусть знает, нечего заноситься, а то как бы самый-самый, а другие- ничто"...

В Харькове Вера сразу же взяла быка за рога.

- В гостиницу поселимся позже, теперь идите за мной...

Двинулись, Красовский переглянулся с Барщевским.

- Вера Владимировна, мы вам безусловно доверяем, но ведь люди взрослые, что за "Пещеры Лейхтвейса", право! Эжен Сю, ей-богу! Говорите, куда идем, зачем?

Она долго отнекивалась, кокетничала, потом призналась, что ведет в камеру хранения, там служитель принял 14 марта от Латышева пакет с ботинками Андрюши, наволочкой - точно такой же, с вышивкой крестом, какая была обнаружена рядом с трупом, в пещере, и совершили это действо воры только лишь для того, чтобы держать ее, Веру, в узде.

- Чтобы не продала их - в случае недовольства с моей стороны в будущем! - объяснила.

- Но ведь это уличает их, а не вас! - выкрикнул Красовский.

- Ботинки - да. А наволочка? Ну, и то-то... Вы идете? Только еще раз поклянитесь, что деньги точно отдадите. - И пока они оба, чуть ли ни хором проговорили: "Да! Деньги, пять тысяч, отдадим сразу же по возвращении в Киев!" - с места не сошла.

В камере велела позвать Алексея Ивановича; парень в фартуке перекрестился.

- Дак третий день как похоронили.

- А что... с ним случилось? - едва ворочая языком, спросил Красовский.

- Отравился какой-то дрянью и помер. В одночасье.

- А пакет? - выспрашивала Чеберякова.

- Пакет он хранил, не так давно киевские ему привезли и на сохранение оставили, да он его унес, еще сказал- мол, так надежнее выйдет. Он один жил, вы ступайте, может, новые жильцы и отдадут?

Домик, в котором квартировал сиделец камеры хранения, располагался у кладбища, почти в центре города. Когда пришли и стали спрашивать, первый же прохожий показал на кучу обгоревших бревен и свалку мусора.

- А как он помер - так домик-то и вслед за ним... - объяснил с сочувствием.

Поняли, что уперлись в стену. Вера сказала:

- Верите теперь?! Я так думаю, что это Рудзинского и дружков дело. Забоялись разоблачения, не до меня им стало, вот, - и посмотрела победно.

Никогда прежде не был Красовский столь уверен в абсолютном раскрытии дела. Никогда еще не получал такой оплеухи. Сказал, не скрывая:

- Либо вы, Вера Владимировна, все знали и лукавили изначально, либо мы имеем дело с такой силой, какая нам не по зубам.

Вера усмешливо кивнула, Барщевский вытащил из портсигара папироску и нервно трясущимися пальцами поднес ко рту. Даже спичку зажечь не смог, и Красовский, чиркнув, дал прикурить. Это был полный разгром...

Утром, во время завтрака в гостинице, появился Ананий и, пройдясь для вида (что именно для вида, Евгений Анатольевич понял сразу, слишком уж хитрющая физиономия была у жандармского вахмистра), потребовал у официанта "рюмку и редиску", а получив требуемое, вкусно запрокинул и, вытирая усы, осведомился - нет ли каких претензий и пожеланий. Затем милостиво выслушал подбежавшего хозяина, что, мол, "все за счет заведения", и величественно удалился. Скомкав завтрак и проклиная Анания, имевшего странную особенность появляться всегда не вовремя, Евдокимов выскочил на улицу и помчался в сторону памятника, где маячила рыхлая жандармская фигура.

- Чего тебе?

Ананий хитро взглянул и прищурился.

- Вы, ваше высокородие, даже для собственной пользы чревоугодие не могёте оставить, между тем то, что я имею сообщить...

- Так сообщай, не тяни! - нервно прервал Евгений Анатольевич, - нас видят, понимаешь? А этого нельзя, тебя начальство хоть чему-нибудь учило? Слово "конспирация" знаешь?

- В лучшем виде! - отозвался радостно. - Мотайте на ус... - взглянул недоуменно. - Слабый у вас ус... Никчемный. Никакой. На него разве что сметана из галушек прилипнет. Ладно. Сегодня вечером - встреча. Важная. Велено приуготовить не чай, как обыкновенно, а кофий и закупить пирожных от Франсуа. Я вас прячу на чердаке, тамо дырка есть, я уже высмотрел... Приоткроете аккуратно - и пожалуйте.

- Слышно ли?

- Не было возможности опробовать. Да ведь лучше надюжа, нежели фиг?

В логике Ананию нельзя было отказать... Расставшись с жандармом, Евгений Анатольевич до самого вечера тужил память, пытаясь вспомнить, чем так сильно задели его эти пирожные. Но так и не вспомнил. "Однако Ананий... - подумал вдруг. - Что-то в нем не так было... В фигуре, что ли? Или в голосе? Как бы вспомнилось что-то... Только вот - что?"

В особняк проскользнул в назначенный час и, предводительствуемый Ананием, поднялся по скрипучей лестнице на чердак. Здесь было сумрачно, душно, на веревке висело мужское белье.

- Наше-с, - стыдливо потупился Ананий, перехватив взгляд Евгения Анатольевича. - С супругой, значит, в ссоре, а оно, сволочь, запах выделяет.

- А ссора-то из-за чего?

- Потребовали-с любви, а у меня, ну, после известных вам событий и женщины этой... Ну, да вы знаете - срам один. Не выходит ничего-с...

- А где теперь Мищук и Зинаида Петровна?

- По разным комнатам, под строжайшим замком-с,- несколько нервозно произнес Ананий и, подойдя к трубе, что шла сквозь пол и крышу, аккуратно вынул два кирпича. - Тамо каминное зало, диван стоит как раз напротив, истоплено, так что дрова кидать не станут, иначе вы тутае задохнетесь. Слушайте в свое удовольствие, - и, улыбнувшись на прощание, удалился.

Евгений Анатольевич догадался: он приятен Ананию, потому что тому приятна Катя. "О отзвук, реминисценция любви, даже ты будишь в самых отдаленных сердцах некий живой отклик, и это значит, что всесильна любовь..." - меланхолично подумал Евгений Анатольевич, и странная улыбка скользнула по его вдруг пересохшим губам.

Ждал долго. Уже и смеркаться начало, а снизу не доносилось ни звука. Наконец громыхнула дверь и потянуло сквозняком, ударил поток теплого воздуха. Сквозь вынутые кирпичи дуло изрядно, и Евдокимов с опаской подумал, что вытянет у них там все тепло, тогда затопят- прощай подслушка. Между тем гости рассаживались, скрипел диван, невнятные междометия долетали довольно отчетливо.

- Профессор, - послышался до боли знакомый голос (это ужас, это кошмар!), - мы пригласили вас на конспиративную квартиру Охраны ввиду крайней важности предстоящего обсуждения. Вот подписка о неразглашении. Благоволите прочитать и расписаться. Формальность, конечно, но интересы государства превыше всего... Павел Александрович, прикажите подать кофий. Пирожные, надеюсь, от Франсуа?

"Да ведь это же сам Владимир Алексеевич! - едва не закричал Евдокимов, по-детски зажимая рот обеими руками. - Вот это пассаж..."

В каминном зале сидели четверо. Владимир Алексеевич, Кулябка и Иванов - на диване, рядком, словно куры на насесте; напротив, слегка наискосок, - благообразный, седой, в пенсне, в черном строгом костюме человек лет шестидесяти на вид. Видно было, что в непривычной, может быть, даже невероятной для себя обстановке старается он максимально сохранить достоинство и безразличие на лице, но это плохо ему удавалось. Кулябка ободрил:

- Бог с вами, профессор, мы, право же, обыкновеннейшие люди, и всякая пакость, кою распускает про нас обостренная интеллигенция, никак действительности не соответствует!

- Да-да... - поморщился Владимир Алексеевич, - не обращайте внимания, формальности не могут испортить добрых наших с вами взаи моотношений. Вы патриот, мы - патриоты, мы все монархисты, и мы все понимаем, что несет России революция, то есть евреи. Не так ли?

Профессор пожевал губами, он старался подавить страх, волнение, отчего бледнел на глазах, руки, сомкнутые на коленях, заметно дрожали.

- Господа... Я не желал бы быть втянутым в конкретику. У меня есть знания, у вас вопросы. Я слушаю.

- О-о, - улыбнулся Владимир Алексеевич. - Мы не знатоки. У каждого из нас есть русское национальное ощущение опасности, вот и все. Но это совсем не значит, что мы не в состоянии обмыслить проблему... - Вытащил за длинную цепочку часы из кармана жилета, щелкнул крышкой. - Подарок Государя... Взглянул победно. - Вот, я слышу их шаги!

Вошли Замысловский и Шмаков, поклонились. Замысловский приблизился к стене, что была справа от камина.

- Мне здесь удобно и я виден всем. Итак, профессор: на виске ребенка ровно тринадцать уколов. У вас есть суждение?

- Давайте поразмыслим... Резник, прежде чем убить скотину, двенадцать раз пробует нож, его остроту, его качество, а на тринадцатый - наносит разрез, убивает. Таков у евреев Закон, - с достоинством ответил профессор.

- Хорошо! - подошел Шмаков. - Но тогда объясните: что означет фраза "ты умрешь со словом "эхад"?

- Эхад соответствует цифре "13". В том смысле, что слово "Один", "Един", соответствует цифре "13". "Ты умрешь со словом "эхад" в равной степени правомерно и для заклания животного, и для смерти благочестивого еврея. "Шема Исроэль Адонаи эло гену, Адонаи эход". Так молится перед смертью каждый еврей, но...

- Что "но"? - вступил Владимир Алексеевич.

- Каждый православный произносит перед смертью: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!" Я считаю, что это одно и то же.

- Вы "считаете"... - мрачно произнес Замысловский.

- Я считаю. Если угодно - "13" - это основа еврейской религии. Тут ровным счетом ничего такого.

- Мы разговариваем с вами, как с русским человеком! - сказал Шмаков.

- Я и отвечаю вам, как истинно русский человек: без предвзятости.

Замысловский отделился от стены:

- Но ведь доказано, что евреи замешивают пасхальную мацу на крови христианских младенцев. Саратовское, Велижское дело... В истории тьма случаев!

Троицкий встал.

- Я жил среди евреев, у меня были ученики евреи. От меня ничего не скрывали. Поверьте: в мацу не то чтобы кровь - в нее пылинка попасть не должна! Если мимо места, где выпекают мацу, пройдет иноверец - маца выбрасывается, потому что становится "трефной", нечистой. Это невозможно о чем вы сказали!

- Вы только не нервничайте, профессор... - сочувственно произнес Шмаков. - Но, согласитесь, они называют нас "гоями", "акумами" и много еще как! Мы - чужие им...

- Можно подумать, что они вам - родные... - хмыкнул профессор.

Шмаков сделал вид, что не замечает выходки, только усмешка мелькнула и пропала. Недобрая усмешка...

- Они говорят: "Лучшего из гоев - убей"! Это так?- напирал Замысловский.

- Это так. Но вы процитировали не все. Там еще есть: "на войне". И это объясняет многое... Впрочем, во Второзаконии, в главе Х, в стихе семнадцатом-восемнадцатом прямо сказано: "...Он любит пришельца, давая ему пищу и одежду". Это императивное указание, господа. Оно обязательно и для евреев, и для нас с вами. Ведь Бог- Един, не так ли?

- Когда евреи совершают ритуальное убийство - раввин произносит: "Ты умрешь смиренный с закрытым, молчащим ртом". Это так? - Замысловский будто не слышал.

- Я не верю в ритуальные убийства. Что касается произнесенной вами фразы... Это образ смиренного, умирающего праведника. Еврей говорит это еврею. Раввин никогда не скажет этого христианину. Вы неверно понимаете.

- В самом деле... - задумчиво произнес Замысловский. - Но ведь вы, профессор, знакомы с результатами экспертизы, не так ли? Помните, у мальчика были осаднены десны, и это означает, что во время истязаний и взятия крови Ющинскому грубо зажимали рот? Спрашиваю еще раз: нет ли здесь исполнения ритуала?

- Нет. "Молчащий рот" - это образ. А зажатый - действие.

- Вы сказали, что среди евреев у вас есть родственники?

- Только добрые знакомые.

- Мне все понятно, и вопросов у меня более нет, - поклонился Замысловский с насмешливой улыбкой.

...А Евгений Анатольевич сидел в поту, привалившись к трубе, волосы сползли на лоб и смотрелись мокрой мочалкой. Надворный советник разводил руками, словно оркестром дирижировал, и что-то лепетал невнятно. Но вот взгляд сделался осмысленным, и прозвучала фраза:

- Либо я дурак, а евреи очень хитры, либо все это - говна-пирога...

И вдруг таинственно зазвучал голос Замысловского, будто стихи читал или заклинание: "В книге "Зогар" сказано: кто господствует над Израилем тот господствует над миром. Все в еврейских руках, - сказано там, и подтверждается это лестницей, которую Иаков видел во сне. Они говорят: "Наше пленение будет продолжаться до тех пор, пока не прекратится владычество акумов..." Кстати: "Иаков" и "Израиль" - это одно и то же имя.

Замысловский вплотную подошел к профессору и смотрел, не мигая, будто загипнотизировать хотел:

- Вы ведь знаете: только жертвы благодарственные заменены у евреев покаянием и молитвой. Жертвы за грехи и повинности ничем не заменены, и это значит...

Троицкий молчал, лицо его напоминало маску.

- Тогда я вам скажу, - продолжал Замысловский. - Это значит, что жертвы за грехи и повинности приносятся кровью... До сего дня приносятся. И мы это докажем!

- Нет, господа... - Троицкий покачал головой. - Нет. Вы только гробокопатели, не более. Вы разрываете тысячелетние могилы. В них нет ничего, кроме мертвых костей...

...А Евгений Анатольевич вдруг увидел луч света, он пробивался откуда-то сверху, и это странно было, потому что давно уже наступил вечер и стало быстро темнеть. "Что бы это значило?.. - подумал с тревожным недоумением. - Свет... Откуда бы?" И сразу вспомнил слова, над смыслом которых никогда не задумывался: "И да вчинит вас идеже свет животный". Понял: да озарит вас свет жизни. И любви. Но не тьмы и ненависти...

Смутное томление овладело Евдокимовым. Подумал: "Мальчик..." Так уже не раз было. И в самом деле: ребенок стоял в глубине чердака, в текучем мареве у ската крыши. На нем светлела полотняная рубашка ниже колен, волосы плавно стекали по лбу и вискам. "Миленький... - с мукой выговорил Евгений Анатольевич. - За что же тебя... И кто?" Бездонные глаза, недрогнувшее лицо, словно вечный покой разливался по этому худенькому, бесплотному тельцу. "Да ведь так оно и есть..." - без удивления подумал и повернулся, чтобы уйти, и вдруг зазвучало внятно: "Яко первейши всех заповедей: Слыши Исраилю, Господь Бог ваш, Господь Един есть"1.

- Христос сказал... - помраченно слетело с губ Евгения Анатольевича, Шема Исроэль, Адонаи эло гену, Адонаи эход... Аб ово1: все мы вышли из шинели...2 Все мы вышли из еврейского яйца... О Господи... Укрепи пошатнувший дух мой...

Особняк опустел, Ананий поднялся на чердак, окликнул осторожно:

- Вы тутае?

- Тутае, тутае... - отозвался Евдокимов, выходя из-за трубы.

- Слышно ли было? - продолжал спрашивать Ананий, и такое детское любопытство сквозило в его дрожащем голосе, что все подозрения Евгений Анатольевича разом рассеялись.

- Слышно... - ответил, усмехнувшись. - Спасибо тебе... Что теперь?

- А... об чем оне? - Ананий покрылся краской, это даже в полутьме чердака заметно было.

- Об чем? - повторил Евдокимов. - Об том, самом, самее которого не бывает.

- Не доверяете, значит? - с обидой произнес Ананий. - Ладно. Я не в обиде. Служба есть служба... - в краешке глаза искорка промелькнула - не то сожаление, не то насмешка, и все подозрения разом вернулись к Евгению Анатольевичу.

- Слушай... - начал, прищурившись. - Ты мне все время кажешься знакомым. Ну, будто я тебя раньше видел? Где-то?

- Вполне, - отозвался охотно, кивая. - А как же? Человек с человеком все время встречается... - и снова искорка.

"Ах, ты, шкворень чертов... - раздраженно подумал Евгений Анатольевич. - Сейчас я тебя выведу на чистую воду!"

- В чем дело? - сдвинул брови. - То ты - рыхлый, толстый. То собранный, даже могучий какой-то? Это как?

- А никак, ваше высокородие, - беспечно махнул ручкой. - Это опосля прояснится, если вообче прояснится. Не станем напрягаться, всему свое время, значит...

И Евдокимов почувствовал, как где-то глубоко-глубоко внутри возникает нечто холодное и липкое. Понял: лучше не продолжать.

...Проводив надворного советника к выходу, Ананий поднялся на второй этаж, к дверям Мищука, и уверенно постучал согнутым пальцем. Потом отпер и распахнул дверь.

- Идемте... - повелительно бросил. - Я провожу вас в комнату Зинаиды Петровны и подожду в коридоре. Поговорите минут пять. Больше нельзя.

- А... в чем дело? - Мищук встревожено поднялся с постели. Что-нибудь... случилось?

- Случилось. Идемте...

Шел впереди, позвякивая ключами. Мищук вышагивал напряженно, мысли в голове роились самые неподходящие: "Дать ему сейчас по голове, отобрать ключи, забрать Зину..." и, словно угадывая опасность, Ананий проговорил, не оборачиваясь и не сбиваясь с шага:

- Не стоит, Евгений Францевич. Пустое. Внизу специальные люди. Вас не выпустят. Пропадете сразу.

Спина стала мокрой.

- Что... Что значит "сразу"? Болван?

- Я не болван и, замечу, что "сразу" означает сразу. А если вы окоротитесь - то не сразу. В вашем положении "не сразу" дорогого стоит...

Не ответил, что уж тут отвечать. Сказано прозрачно-однозначно. Только вот что Зине объяснить? Между тем Ананий (или кто он там был) открыл комнату Зинаиды Петровны.

- Как я сказал: пять минут.

И, оставив Мищука наедине с узницей, закрыл дверь на два оборота и начал неторопливо прохаживаться по коридору.

- Зина... Милая, добрая... - Слов не хватало, язык костенел, прилипая к небу. - Мужайся. - Как скверно на душе. Как скверно и страшно...

Она прижала кулачки к груди.

- Да неужто так плохо все? Ты пугаешь меня!

Улыбнулся вымученно.

- Я и сам испуган... Да ведь уже и поздно. Пугаться. Прости меня. Я виноват...

- Да в чем же, Господи? В чем?

- Я... Я втянул тебя. В это. И погубил. Прости. Жаль только, что так и не успел обнять тебя. Знаешь, Зина, ты всегда была единственной. Любимой. Желанной... Да ведь я пень. Дурак. Стеснялся, понимаешь? И боялся: а вдруг откажешь? Эх...

Она приникла к нему, гладил ее волосы, лицо, шептал что-то, чего и сам, наверное, не понимал, и так хорошо было, так благостно и спокойно...

- Ты... всегда так... нерешителен был... - говорила сквозь слезы. - А я думала: это ничего. Он такой славный. Я так люблю его, всегда любить буду. Всегда!

- Молчи... Господь все видит. И все знает.

Обнялись; будто из воздуха на пороге возник Ананий, заметно нервничая, сказал:

- Идемте.

Сойдя с поезда в Киеве утром, Барщевский, Красовский и Вера Владимировна решили ехать на Лукьяновку.

- Изнервничалась я что-то, - со слезой в голосе проговорила Чеберякова. - Будьте благовоспитанными мужчинами, проводите даму...

Довод был слишком убедительный, чтобы отказать. Поехали, по дороге Барщевский (сидел впереди один) повернулся к Николаю Александровичу, сказал убито:

- Теперь евреям в Киеве - конец! Да не им одним... И все вы, Вера Владимировна. Не понимаю. Так солидно все началось, так глупо заканчивается...

Вера пожала плечами, бросила на Красовского странный взгляд.

- Вы, господа, многого не знаете и не понимаете.

- Чего же именно? - не вытерпел Красовский.

- А того, что есть обстоятельства... - туманно изрекла Чеберякова. - И вам их не понять.

"Обстоятельства" ждали на Лукьяновке. Когда подъехали - увидели у дома Чеберяковой огромную толпу; стояли мужчины, женщины в черном, молчаливые дети; старухи и выли в голос, многие подносили к глазам платки, кто-то нараспев читал: "Со святыми упокой..."

- Господи... - одними губами сказала Вера, с хриплым криком срываясь с места. Неслась к дому дикими прыжками, словно волчица, которую приготовились забить егеря.

Красовский повернул к Барщевскому побелевшее лицо.

- Вы ведь правы оказались, теперь евреев ничто не спасет...

- Да что случилось?! - завопил Барщевский, теряя самообладание.

- Вы сидите здесь - от греха... А я сейчас узнаю... - спрыгнул на дорогу, быстрым шагом направился к дому.

Толпа молчаливо пропускала, один раз кто-то сказал в спину:

- Раньше надобно было меры принимать, ваше благородие...

Оглянулся, увидел непримиримое лицо, зло сжатые губы.

- Какие, какие меры, мать вашу так! Вы все молчите, я ничего не могу узнать, полиция изолирована - из-за таких, как вы! Чего молчишь?

Но непримиримый отозвался:

- Вас всех евреи купили, а мы теперь плоды вашей продажности пожинаем...

Влетел, уже плохо соображая, на второй этаж, здесь вой и всхлипывания звучали особенно громко и безысходно, с трудом протиснулся сквозь плотную людскую стену. Комната, в которой оказался, была спальня. На широкой кровати лежали рядом Женя Чеберяков и его сестра Людя или Люда (так было правильнее, но все называли ее почему-то на "я"). С белыми лицами, синими кругами вокруг глаз, руки по-покойницки сложены на груди. У кровати на коленях, положив голову на край, стоял отец Василий Чеберяков и, давясь рыданиями, рассказывал (наверное уже не в первый раз), как все случилось. Жены он пока не замечал, та вдавилась в стену и, стиснув руки, бесслезно подвывала.

- Вчерашний день рано заявился мущина, - вещал Василий. - Я сразу подумал - что-то не так... Улыбчивый, в руках коробка с тортом - ну, это потом ясно стало... Говорит: это, мол, от Сыскной полиции подарок.

Красовский почувствовал, как уходит из-под ног пол. Впервые за долгие годы службы стало по-настоящему страшно... Василий между тем повышал и повышал голос, он уже не столько кричал, сколько безнадежно и страшно хрипел. Но слова понятны были.

- Это, говорит, торт из лучшей кондитерской, от Франсуа. Я как бы и обалдел, - бедные мы, по недостатку денег такого сроду не едали, а он покрутил с улыбкой и велел строго, чтобы ели только дети, они, мол, так честно, так достойно вели себя во время следствия... Мне бы, дураку, сообразить, чт о никто их еще и не допрашивал ни разу, да я так обалдел, что дар речи потерял! - Василий разрыдался и, пытаясь справиться с вдруг нахлынувшим отчаянием, молча приложился лбом к лицу мертвого сына. Ну... - давился слезами, из носа текло, не замечал, - пришли с прогулки Женя и Людя, обрадовались так... О-о-оу-у-ууу... - взвыл, колотя себя по лицу, по голове. - Поели... Через час колики и... все... Умерли бедные детки мои...

На этих словах Красовский стал протискиваться в обратном направлении, моля Бога, чтобы не опознали и не убили. Но - не тут-то было...

Кто-то крикнул визгливо:

- Вот он, убийца! Бей его! Бей!

Толпа развернулась и поперла. Здесь, в доме, мало что можно было сделать - слишком кучно стояли, но в мгновение ока поток вынес Красовского во двор и на улицу, швырнули, удары посыпались градом. Извивался, стараясь защитить голову, грудь и живот... Сквозь толпу протискивался священник в рясе, с крестом. Остановился около самых буйных (лупили пристава ногами изо всех сил), сказал негромко:

- Православные, опомнитесь! Это русский человек, и не туда направлен гнев ваш... Следствие разберется - если он виновен. Остановитесь, пусть идет с миром...

Красовский поднялся с трудом. Вид у него был плачевный: одежда порвана, лицо разбито, весь в грязи, сверху припорошен желтой пылью. Больше был похож на пьяного драчуна, получившего сполна, нежели на пристава Сыскной полиции. Когда вернулся к пролетке - догнал батюшка:

- Я только хотел сказать: оставьте это дело... Господь разберет - кто прав, кто виноват.

- А пока людей убивать будут? Нет, отче, уж извините. Сыскная полиция для того и поставлена, чтоб разбираться в земных делах, если в них кровью пахнет. Впрочем, за помощь спасибо, я ваш должник.

- На все воля Господа. Вы прислушайтесь к моему совету...

- А вы что же, верите, что я детям отраву прислал?

- Вы не понимаете. Столкнулись высшие, так сказать, интересы. Я не знаю ничего, но чутье патриота и православного подсказывает: идет Армагеддон1, понимаете? Иоттого, кто выиграет битву - зависит судьба народа нашего, России...

Красовский нехорошо усмехнулся.

- Да ведь вы, батюшка, лучше моего знаете, что последнюю битву Христа и Антихриста Господь выиграет, а кто же еще? Я правильно вас понял?

- Правильно.

- И оттого не надобно мешаться?

- Оттого. - Отец Феодор поклонился едва заметным кивком и тихо поплыл в обратную сторону, метя длинной рясой пыль.

Красовский смотрел ему вслед со странным чувством: с одной стороны, батюшка вроде бы и спас от смерти. Сдругой - было в его невнятно-туманных словах нечто такое, отчего холодная струйка ползла за шиворотом. Странные слова. И страшные. Неведомая глубина, черная, непримиримая проглядывала в них...

Сразу же поехал к Евдокимову, в гостиницу, надеясь застать. И вправду, Евгений Анатольевич был дома, вышагивал нервно из угла в угол, увидев Красовского, подскочил, молча развел руками, схватился за голову.

- Черт знает, что такое... Дети, дети, вы представляе те? А священник этот? Он с мальчиком говорил, он знает- что и как, я предлагаю взять его в оборот!

Загрузка...