- Священника... - недоуменно проговорил Красовский. - Вы не понимаете, о чем говорите. Требуется разрешение митрополита, ясно вам? Ведь никаких преступлений отец Феодор не совершил, не так ли? А разговаривать добровольно, и тем более откровенно, он не станет. Я только что имел с ним беседу. Вот что... Найдем Катю, встретимся с Мищуком и Зинаидой - это дело пора сворачивать. Мы ничего не добились и не добьемся. Они все равно устроят суд над Бейлисом. И поверьте, оправдают его. Он им не нужен. Они и не станут доказывать его вину. Так и будет записано: группа неустановленных следствием лиц заманила Ющинского в печь кирпичного завода при еврейской больнице и с обрядовыми целями выцедила кровь... Им еврейство обвинить надобно, все еврейство, понимаете? И они обвинят. Кто их остановит? И как?
- Я остановлю, - негромко сказал Евдокимов. - И я чувствую - как. Помогите мне.
Катю дома не застали. Красовский провел пальцем по полу крыльца и показал Евдокимову.
- Она не была здесь дня четыре. Вы что же, не виделись?
- Я пытался... - смущенно сказал Евдокимов, - но тоже не застал. Неужели и ее...
Красовский покачал головой.
- А вам не пришла в голову мысль, что слишком уж легко все у нас получилось? В особняк проникли, с Мищуком увиделись... Вы Ананию все же очень напрасно доверяете, очень напрасно... Жук он, вот и все!
- Но я его... как бы проверил в деле... - щеки Евгения Анатольевича покрылись краской. - Он... как бы - влип. И вынужден был.
- Это мы с вами влипли, вот в чем дело... Ладно. Не найдется - все ясно станет, убедитесь; а нам с вами надобно сегодня же, с темна, понаблюдать за особняком...
- Зачем, Господи? - испуганно спросил Евдокимов.
- Затем... - неопределенно развел руками Красовский. - И сам еще не знаю. Интуиция, понимаете?
Отправились в сумерках, устроились на подступах, в кустах, на пригорке. Зелень уже вовсю распустилась, в воздухе разливался особый запах раннего лета, когда жизнь только начинается и в сердце так много надежд. Должно быть, соловьиное пение пробуждало эти надежды...
- Вы проверяли? - спросил Красовский. - Запасных выходов нет?
- Как-то... в голову не пришло, - смущенно отозвался Евгений Анатольевич. Черт возьми, а ведь он прав, Красовский этот... Так легко все вышло, сердце радовалось, так гордился своим профессионализмом, умением, и - на тебе...
- Я взгляну. А вообще-то странно, что и мне это как-то не пришло. Улыбнулся. - Квиты, сударь. Не огорчайтесь, я сейчас...
Исчез в разливающемся сумраке и вернулся сразу:
- Не сомневайтесь, они не идиоты. Кирпичная кладка, не совпадает с основной. Я так располагаю, что там у них механизм есть, просто так не откроешь. Что и требовалось доказать.
- Сволочи! - в сердцах произнес Евгений Анатольевич. - Дрянь...
- Да уж нет... - возразил Красовский насмешливо.- Они - большие мастера своего дела, а вот мы с вами оказались похуже. Нет?
Что ответишь, если правда, пусть и горькая...
- Здесь нечего сидеть, - решительно заявил Николай Александрович. Если что и произойдет - так только там. Идемте.
- А... что произойдет? - вопрос прозвучал по-детски.
Красовский улыбнулся:
- Не знаю. Повезет - увидим.
...Сидели, не шелохнувшись, часа два. Когда на колокольне ближайшей церкви колокол пробил два раза (а может быть, - то были часы на каком-нибудь доме, они не знали), послышался шелест колес ("В резиновые шины обуты, - заметил Красовский. - Дело не чисто, а грязно..."), подъехал странный экипаж: телега с досками, уложенными в четкий ряд - это разглядели. Красовский подобрался поближе и убедился: колеса в резиновых шинах.
- Неспроста это... - голос дрожал и срывался. - Ох, неспроста... простонал Николай Александрович. А Евгений Анатольевич смотрел во все глаза, как ребенок, который ожидает страшного буки, но надеется, что минует его сей ужас...
Без скрипа, неслышно повернулась кирпичная дверь. Сразу же вышли двое. Не составляло труда опознать их: полковник Иванов и Кулябка. Следом появился еще один- скукоженный, зябкий, руки засунуты в рукава не то пальто, не то бабьего салопа.
- Полищук... - едва слышно произнес Красовский.- Ах, ты сучье вымя...
- Выносите, - донесся голос Иванова, - кладите осторожно...
Еще четверо выползли из мрака, шли по двое, цугом, отдыхивая, волокли тяжелые кули.
- Я нести велел! - фальцетом закричал Иванов. - Нести, мать вашу, а не волочь!
Подняли, кряхтя начали укладывать на телегу.
- Рогожей, рогожей накройте! - это уже Кулябка подал голос. И еще один появился - плотный, мощный, медлительный, в цивильном костюме, с преобразившейся внешностью.
- Ананий... - одними губами прошелестел Евдокимов, не веря глазам своим. - Или не он? Да ведь я знаю его, знаю. Матка Бозка...
- Оставьте ваш польский... - зло прошептал Красовский. - Бегать, не дыша, умеете?
- Я... я спортсмен! - обиделся Евдокимов. - Бывало, на даче...
- Побежим за ними, - безапелляционно прошипел Красовский. - Вы понимаете: обнаружат - амба.
- Я понимаю...
Осторожно поначалу, но убыстряя и убыстряя ход, пошла телега. Тащила одна лошадь, это спасало. Если бы их было две... Красовский бежал ходко, не оглядываясь, вдруг Евдокимов прохрипел через силу:
- Осторожно! Экипаж!
Сзади действительно быстро нагонял экипаж, запряженный парой. Спрыгнули на обочину, едва успели: мимо промчались Иванов, Кулябка и Ананий (или как его там следовало называть).
- Они не выпустят этот процесс из-под контроля... - сказал Красовский. - Дай бог, чтобы недалеко...
И снова побежали. Когда на повороте какой-то очередной улицы Евдокимов прислонился к стене дома и, тяжело дыша, просипел:
- Все, больше не могу, умираю, - Красовский поднял его за шиворот и встряхнул:
- Ще Польска не сгинела... Вперед, взвейтесь соколы орлами!
Теперь уже брели, но по лицу Красовского все отчетливее разливалось торжество.
- Они на Щекавицкое. Кладбище, одним словом. Троицу мы опознали, на нее пока плевать. Дождемся, пусть зароют свою тайну, а тогда...
- Я знаю это кладбище, - сказал Евгений Анатольевич. - Я... Я встречался здесь. С мальчиком.
Красовский махнул рукой:
- Не мелите чушь, пошли...
Через несколько минут перелезли через ограду ("Зачем? - подумал Евдокимов. - Она же вся разрушена..."- понял: Красовский ощущает себя победителем и прет напролом), и сквозь кусты и кресты услышали, как шмякает тяжелая земля - видимо, жандармская ватага засыпала могилу...
- Ждем, - приложил палец к губам. - Собери те нервы... - Красовский сам нуждался в помощи - белел на глазах. Наконец стихло, вспыхнул огонек кто-то закуривал, но вот и он погас, послышались неторопливые шаги и смолкли. Подождав немного, переглядываясь, словно пытаясь найти опору друг в друге - ужас обволакивал, как саван, - вышли к свеженабросанной земле. Мгновение стояли молча, не проронив ни слова, опустив головы.
- Что ж... - Евдокимов опустился на колени. - Земля мягкая, разроем... - И принялся яростно копать руками. Напоминал пса в поле, раскапывающего нору. Красовский постоял, посмотрел, смущенно почесал за ухом- а ведь что делать? Другого способа нет. И опустился рядом. Работали слаженно, земля шла легко, вдруг Евдокимов выдернул часть одеяла и отскочил в испуге, стараясь унять трясущиеся руки. - Они, наверное, укрывались этим... - проговорил едва слышно. - Я глазам своим не верю...
- Сейчас поверите... - Красовский рванул, одеяло слетело, открыв два мертвых лица. Справа белел Мищук, страдальческая складка обозначилась у носа, Зинаида выглядела спящей, даже волосы не растрепались.
- Помогите, - просипел Красовский. С трудом вытащили обоих на траву, развернули. Были в своей одежде, без видимых повреждений. Красовский покачал головой. - Ясно... Они отравили их. Закапываем и уходим.
- Вы с ума спрыгнули! - возмутился Евгений Анатольевич. - Немедленно к губернатору, в суд, в газеты! Мы пригвоздим этих мерзавцев к позорному столбу истории!
- А куда пригвоздят нас с вами? - укоризненно-печально взглянул Красовский. - Не рисуйтесь героем, вы не герой, и время теперь не то.
- Оно всегда не то! - кричал Евгений Анатольевич.- Но люди должны оставаться людьми!
- Оставьте... - устало сказал Красовский. - Машина пущена в ход, это государственная машина, и ее не остановит никто! Я убежден, что губернатор в курсе дела, без подробностей, конечно... И верьте мне - Петру Аркадьевичу Столыпину теперь - конец!
- Похоже на то... - убито-обреченно пробормотал Евдокимов. Закапывать будем?
- Помогите...
Опустили с трудом.
- Бросайте землю, - приказал и бросил первый. Закапывали быстро, забрасывали, точнее. Когда все было кончено - накидали веток, травы.
Евдокимов криво улыбнулся.
- Помогаем властям?
- Себе, - бросил Красовский и начал читать молитву...
У ворот Евгений Анатольевич попросил:
- Вы теперь идите, куда вам надобно, увидимся завтра. А я к Бейлису зайду...
- В такое-то время? - изумился.
- Мне надо. Вы ступайте, встретимся вечером.
Когда Красовский удалился, огляделся и направился в глубь кладбища. Чего искал? На этот вопрос не ответил бы, шел просто так, влекомый знакомым, все нарастающим чувством: мальчик. Вот и простые могилы закончились, пошли побогаче, с мраморными надгробиями, художественно оформленными крестами. У одной из таких заметил углубление на краю мраморной плиты, словно земля осела. Опыт уже был и, не думая о целесообразности, даже просто о цели- начал разрывать, срывая ногти, ломая пальцы. Через мгновение показались доски, поразила их свежесть, - они были совсем новые, не кладбищенские. Попытался приподнять - вначале не получилось, потом пошло легче. Наконец вывернул нечто вроде крепко сделанного люка или крышки, сбитой гвоздями. И вдруг показалось: зовет кто-то. Поднял голову: мальчик стоял у соседней могилы, все в том же облике и, видимо, поняв, что Евдокимов видит его,- кивнул. И медленно удалился, исчезая среди могил.
"Это он мне знак подал... - стучало в голове. - Знак..." И зазвучали в меркнущем мозгу Евгения Анатольевича слова немыслимые, невозможные... "Я шел из Предмостной, договорились с Женей Чеберяковым идти в поле, смотреть, как птичек ловят... В училище я решил в тот день не ходить. Когда перешли через мост - там, у часовни, экипаж остановился, закрытый, с черным верхом. Три человека в нем..." Евдокимова уже не удивляла складная речь, она не могла принадлежать мальчику, это кто-то другой рассказывал, но это неважно было... Евгений Анатольевич видел: вот, мальчик остановился у дверей часовни, вот зацокали лошади (запряжены парой, так редко ездят обыкновенные извозчики), и свесился некто улыбчивый: "Ты все отца искал. А он тебя ждет! Мы приятели его, по его просьбе за тобой и приехали, да в Слободке тебя не оказалось - однако, слава богу, и встретились... - поток мутных сбивчивых слов (Они сами боятся, - пронеслось в голове. - Трясутся, а делают...). Мальчик молча сел в экипаж, прорысили по сонным еще, только пробуждающимся кое-где киевским улицам; вот и Лукьяновка, мальчик не спрашивает - где отец, словно бесконечно доверяет тем, кто везет его в небытие. У кладбища притормозили: "Идем", - и здесь пошел послушно, молча, без удивления и вопросов. И вот отверстая могила. "Там твой папка, идем..." Вскрикнул, зажали рот, поволокли. Но не заметили: с другой стороны кладбищенского забора стояли, вдавив лица в щели между досками, мальчик и девочка. То были Женя и Люда Чеберяковы, они ждали своего приятеля с большим нетерпением (накануне Люда весь вечер уговаривала брата взять с собой). То, что теперь увидели, было настолько невероятно и страшно, что Люда проговорила, давясь рыданиями: "Женька! Теперь спасемся, только если замолчим навсегда и никому-никому! Понял?" - "Я завтра к исповеди иду... - отозвался Женя. - На исповеди велят покаяться, то есть правду сказать". - "Ну, и дурак!" отозвалась Люда.
...Поставили у стены. Двое держали, еще один (капли пота перекатывались по лбу, высвечиваясь - отвратительные искорки адова пламени) - вытащил две швайки. Объяснил: "Я, значит, и правой и левой. Как бы два человека кололи. Похоже выйдет..." и начал пороть. Кричать не давали, уже через минуту мальчик только невнятно стонал. Потом смолк и стон... Валялась одежда, ремень, книги.
"Тряпки давай... - распорядился. Тщательно вытер руки, швырнул на пол, туда же полетели и швайки. - Ночью встречаемся здесь. Не опоздайте..."
"Ночью они отнесли тело в пещеру..." - тихий шелест, не голос уже, "это я сознание теряю", - объяснил себе Евгений Анатольевич, а уже шли сквозь кусты, ломая ветки, без опаски, уверенно, трое с мертвым телом: двое держали за ноги, один за голову. И вот - втиснули, убийца (тот, что порол) приказал: "Вещи и книги - бросьте здесь. Жиды - они как бы и боятся православных, а в то же время как бы и говорят: "Наша земля. Что пожелаем то и сделаем! Полиция должна ох..ть".
...И еще всплыло из глубин обострившейся вдруг памяти: туман ползет, стоят люди у пещеры, невнятный говор и - трое, у дерева, курят, папироски застряли в пальцах по-извозчичьи. Они, это они, только вот лица... Нет у них лиц. Пятна. Не узнать ничего...
...Что это было - не задавался таким вопросом, как сомнамбула, спустился в открывшийся проем, под сводом стояли два гроба, но не на постаменте, а на темном каменном полу, у стены. Крышки откинуты, истлевшие бронзовые ручки отвалились, кости высыпались и лежали по всему полу, словно мусор, который забыли убрать. Кирпичные стены местами совсем развалились, проступала глина. Отколупнул, протер меж пальцев, вспомнил: "органические включения". Что ж... Если проверить эту глину - они будут, останки прежних, некогда захороненных в этой глине тел... В углу увидел (странно было: до рассвета несколько часов, а все видно) кусок белой материи с темными следами - догадался: наволочка Чеберяковой и округлый предмет - то был детский ботинок с пуговицами вместо шнуровки, рядом валялся чулок. Снова догадался: его, Ющинского. Здесь же лежали две остро заточенные швайки шила с лезвиями в виде маленьких долотцев на концах. Все обросло засохшим, страшным. "Кровь это... - подумал безразлично. - Они здесь его и убили..." Кто? Теперь это как бы все равно стало. Государственные служащие только что учинили убийство двух людей и профессионально скрыли следы преступления. Что ж неясного... И к ворам толкали вовсю, дабы Мищук и Красовский, а прежде всего - он, Евдокимов, око недреманное, убедились (и всех вокруг себя убедили), что воры ни при чем, и тогда что бы осталось? Евреи, и только они... Точно, умно, ловко и рассчитанный и исполненный маневр. Один Ананий чего стоит...
Вдруг отчетливо-отчетливо увидел лицо Кати, улыбку, глаза; стало невыносимо горько. Как же так... Ведь есть на свете любовь. Или нет? Подумал: "Надо бы все эти предметы отсюда забрать, предъявить миру. Добиться осуждения (хотя бы общественного) преступников от "сфер". Но... Но ведь бесполезно это. Красовский верно сказал. Время донкихотов миновало, прошло безвозвратно. С государственной машиной никому еще не удавалось сразиться в одиночку. А единомышленники... Поди, найди... они примкнут на мгновение и, обозначив себя на ниве общественного негодования, исчезнут без следа, как дым, как нечто нематериальное и пустое. Так всегда было в России, так всегда будет.
Чья-то тень появилась над люком. Поднял голову - Ананий, он. За спиной - еще двое. Но не Кулябка, не Иванов - как бы те самые, без лиц.
- Я вам руку подам, вылезайте, - голос у "Анания" был другой: густой, уверенный.
- Благодарствуйте, я сам... - Евдокимов выбрался, встал, отряхиваясь.
- Отдаю должное вашей интуиции, - произнес "Ананий" негромко. - Мы по суете немыслимой исполнителей не проверили (что "исполнители" - так, мясники, и все), улики, стало быть, и сохранились. А когда пришли в себя план возник... Рискованный, но острый - вы охранник, поймете. Оставить все как есть и под контролем. Если наиболее ретивые юдофилы1 попытаются - мы их установим и к ногтю. Ах, Евгений Анатольевич, кто бы мог подумать... Вы и они?
- Убьете?
- Зачем... Мищука и подругу его, детишек чеберяковских - это вынужденно, согласитесь; вы ведь понимали, что, убивая, к примеру, Иоллоса и Герценштейна, как бы обязаны это сделать, их ведь ничем нельзя было остановить.
- Я не убивал... - не то проговорил, не то прошептал Евгений Анатольевич, но "Ананий" как будто не слышал:
- А вас, любезный, остановить можно, и даже нетрудно это сделать. Вы ведь любите женщин, кофе, пирожные от Франсуа... Итак: забудьте обо всем и - прощайте.
- Но... Красовский... - слабо сопротивлялся Евгений Анатольевич. - С ним-то как быть?
- Да просто все... - весело произнес Ананий. - Красовский придет сюда, ничего не найдет - уж вы мне поверьте, и будет молчать о сем печальном эпизоде до конца своих дней. Он нам нужен как свидетель на процессе, свидетель как бы защиты, для поддержания общественного мнения... - И сделал ручкой, словно актер, покидающий сцену с явным ощущением успеха... И Евдокимов увидел его лицо близко-близко - это было другое лицо. Белое, покойницкое, с проваленными глазами и черными, словно у клоуна, кругами, они проступили вдруг, и человек превратился в маску.
- Жалеете мальчика... Ребеночка... - шептал Ананий, прохрустывая пальцами, - а он за нас с вами себя в жертву принес. Очищение. Через муку и боль очистим Россию. Ничего не пожалеем. И никого...
Он говорил, а Евгений Анатольевич отчетливо-отчетливо видел скользящие в тумане фигуры. Замыкающий нес на плечах мешок. Яко тати в нощи прорезали пространство, и не было у них препятствий - сквозь заборы, кустарник, овраг - будто по воздуху...
Вот и пещера.
... - Вы не понимаете... - вернул к действительности шелестящий голос. - Божья матерь накрыла покровом истинно русских и помогла нам!
- С чего бы это ей, еврейке1, помогать ворам и разбойникам? - не удержался Евдокимов. - Убийцам, изничтожающим ее племя? Ты мразь, Ананий, или как там тебя... Пошел вон.
Но Ананий улыбнулся.
- С этих слов многие русские люди, зараженные смердящей интеллигенцией, вольнодумством, начинали сотрудничать с нами... Но позже, вняв гласу, стихали и обретали сознание, что они - от Ефета, а не от Сима. Мы еще увидимся... - И растаял в тумане.
В Петербург Евгений Анатольевич не вернулся, остался в Киеве. Деньги неистраченные и прошение об отставке переслал в столицу через полковника Кулябку, который при встрече сразу его узнал и очень тепло вспомнил о совместно проведенных в Санкт-Петербурге вечерах в компании Александра Ивановича Спиридовича, начальника дворцовой охраны. И даже помог найти занятие - посредническую фирму по продаже швейных машин.
- Я, батенька, - объяснил дружелюбно, - отдаю вам свой будущий кусок хлеба: выйду в отставку и встану рядом с вами, плечом к плечу, как любят говорить наши с вами враги...
...Осенью, в конце августа, Евгений Анатольевич получил по почте раззолоченный пригласительный билет за подписью Спиридовича: бывший сотоварищ приглашал в театр, на оперу "Царь Салтан". Место предлагалось почетное, в третьем ряду партера, в билете стояло: "Спектакль дается в Высочайшем присутствии". Желание увидеть Царя возникло столь бурно и неудержимо, что на следующий день Евгений Анатольевич облачился во фрак (непременную принадлежность всех заседаний посреднической фирмы) и отправился в театр, на Фундуклеевскую. Повышенные меры охраны заметил сразу - глаз еще не утерял опытности. Подъезжали кареты, автомобили, из них выходили мужчины в роскошных мундирах и дамы в сверкающих туалетах; фраки, смокинги и простые пиджаки перемешивались в невообразимую кашу, у которой не было ни лица, ни смысла. И вдруг защемило под ложечкой: "Да ведь сбудется пророчество Красовского, сбудется..." И Государь сидел в своей ложе такой печальный...
Во втором антракте увидел премьер-министра, тот стоял у рампы и о чем-то разговаривал с публикой. Вдруг молодой человек, сидевший неподалеку, резко поднялся, выбрался в проход и, подскочив к Столыпину, выстрелил в него. Зал вздохнул и взорвался криками. На молодого человека бросилась толпа. В мгновение ока от его новехонького фрака остались лохмотья, на лице расплывались кровоподтеки, ссадины чернели, всклокоченные волосы придавали его облику нечто сатанинское...
Премьер был бледен, угасающий его взор искал Государя; он поднял руку и благословил Царя большим крестом. Публика кричала и бесновалась, требовала гимн. Труппа на сцене исполнила "Боже, Царя храни..." и опустилась на колени.
Безумие овладело Евгением Анатольевичем.
- Свершилось, свершилось! - повторял он, рыдая, и казалось, что спала завеса и рассеялась тьма. Столыпина убили потому, что способствовал, способствовал...
Кому и чему? Да это и понятно было. Разве следовало настаивать перед Государем на свободе еврейской... Какая свобода, Господи... Да разве стоит их проклятая свобода жизни такого человека? Спасителя России? Кто теперь поможет, кто... Толпы хлынут в кровь и смерть, и кто остановит эти толпы? Никто...
Странно-то как... Он ведь прав был, Петр Аркадьевич. Прав. Он понимал: зло можно остановить не другим тяжким злом. А только милосердием. И добром. А теперь - ничего. Пустота...
Пробившись к выходу, Евгений Анатольевич увидел, как вносят безжизненное тело Столыпина в карету "скорой помощи"...
...На суде над убийцей (только из газет узнал Евгений Анатольевич, что убийца, Богров, местный житель, из богатой еврейской семьи, что его отец член Дворянского клуба, а дед - писатель) не присутствовал, не пригласили. Зато 14 сентября, во время казни, стоял в первом ряду: "Ананий" явился лично, с садистской улыбочкой.
- Вы уж не откажите, сколько мы с вами пудов соли съели...
Конечно же, отказать не посмел, содрогаясь от собственного ничтожества и подлой дерзости правительственного чиновника. В том, что "Ананий" - актер и мерзавец - еще и правительственный чиновник весьма высокого ранга, - не сомневался. Поздним вечером (луна в центре бездонного неба светила покойницки) миновали два кольца охраны и оказались на месте: обрыв, виселица "глаголем", яма под ней, вокруг казаки и чуть дальше - полиция.
- Лысогорский форт, - сказал Ананий.
Толпились "союзники" во главе с Голубевым, тот заметил Евгения Анатольевича и с улыбкой кивнул. И рука сама потянулась к котелку, приподняла, а губы ответили как бы доброжелательной усмешкой.
Прибыла карета с осужденным, Евгений Анатольевич сразу его узнал - все тот же фрак, вид, только щетина появилась и волосы приняли застарело всклокоченный вид. Офицер направил в лицо Богрова фонарь.
- Господа, прошу подтвердить, что это он, без подмены.
- Он, он, - зашумели "союзники", Голубев поставил точку молчаливым кивком.
Подошел раввин, Евгений Анатольевич ус лышал:
- Повторяй за мной: Шема Исроэль Адонаи эло гену, адонаи эход.
Богров неслышно рассмеялся:
- Будут погромы, будет протест, революция будет. Идите, реббе.
Палач приблизился, связал руки за спиной, повел и поставил на помост над ямой, надел и оправил - почти нежно - саван.
- Голову поднять выше, что ли? - послышалось из-под савана. Палач толкнул помост...
Евдокимов увидел, как крутится, а потом и плавно качается тело. Все молчали. Кто-то сказал:
- Небось теперь стрелять не станет.
Кто-то ответил:
- Теперь не время разговаривать.
Палач снял тело. Приблизился врач, опустился на колени, приложил ухо к груди казненного.
- Мертв, - бросил кратко и отошел. Труп швырнули в яму, залили известью и заложили досками. Поверх набросали земли.
- Как на Щекавицком кладбище... - на ухо Евдокимову произнес Ананий. И так будет со всяким. Кто покусится.
- Даже если "покусившийся" - премьер-министр, - сказал Евдокимов.
- Даже, - кивнул Ананий и, взглянув усмешливо, добавил хриплым, очень знакомым басом: - А сон - ну, в трамвайчике? Помнишь?
- Так это... вы были... - обреченно произнес Евдокимов. - Это вы меня втянули, обманули и выплюнули...
- А согласитесь, что Владимир Алексеевич тонко вашу кандидатуру выбрал. Большой психолог! И прогноз гениальный: уж если вы и Красовский, да кодла журналистская вокруг вас, пусть невольно, с сомнениями, к тому придете, что не воры это убили, не родственники, а именно евреи, увы, - вот тогда общественному мнению, мать его так! и делать нечего, согласитесь! Жаль, конечно, что с Мищуком и дамой его глупо вышло, ну да уж не без издержек.
Евдокимов промолчал. Что говорить... Сколько жертв принесено на алтарь Отечества. Безжалостно, в уверенности благой. А что? Раз Отечеству надобно? Мы люди маленькие...
Ехали молча. Гора темнела за спиной. Впереди сиял утренними огнями прекрасный и счастливый город... И не было больше департамента, Кати, Мищука и Красовского, только Бейлис еще оставался и в мозгу точечка болезненная: что-то с ним теперь будет...
Солнце вставало, купола церквей и кресты над ними вспыхивали нестерпимым золотом. Сдавило сердце: нет надежды... "Да ведь я понимаю... думал, скорбя, тщетно пытаясь уловить, остановить в тумане промелькнувшую мысль. - Это - они, это из-за них... - и, погружаясь во мрак от обуявшего ужаса, повторял - не вслух, про себя страшные слова - будто кто-то не отсюда диктовал их, вливая в уши: "Аз, Господь, избрал... Вокруг, не веруя и проклиная, станет вращаться род людской до тех пор, пока не исполнится все! И обретем Свет. Аз сказал. Аминь". Евгений Анатольевич боялся повернуться, чтобы Ананий не заметил мелких бисеринок смертного пота, скатывающихся по лицу. Но тот, слава богу, ничего не видел.
Послышалась музыка; она звучала бравурно, искренне, уверенно. Вывернул оркестр, трубы сияли, музыканты самозабвенно надували щеки, барабанщики колотили в натянутую кожу, марш обещал счастье здесь, на земле. Следом вышагивали солдаты с винтовками "на плечо", сполохи взлетали с офицерских погон; невесть откуда, будто из воздуха, возникли дамы с букетами цветов, они бросали хризантемы, и офицеры ловили с милой улыбкой, любезно прикладывая ладони к козырькам фуражек.
Все было как всегда.
А до величайшего несчастья оставалось всего шесть лет. И это нельзя было изменить: заканчивалась Россия...
"Исчислил Бог царство твое и положил конец ему..."1
Ночь упала на Киев, быстрая августовская ночь. Только что проступали сквозь грязные стекла очертания домов, что растянулись длинно и однообразно по другой стороне улицы - и вот уже неясные тени танцуют за окнами, и расползается синеватый туман.
Председатель Блувштейн1 - рыжеватый, с шевелюрой, больше похожей на проволоку, и буйно растущим из ушей и ноздрей волосом, изрек непререкаемо:
- Вывод ясен... - чиркнул спичкой, высунув кончик языка, поднес к фитилю "семилинейки", вспыхнуло нестерпимо яркое пламя, наверное, оно казалось таким в размытом сумраке. По пухлым губам председателя скользнула расслабленная улыбка. - Этот свет- словно заря новой жизни, товарищи... Наш труд мертвящ и кровав, но кто выполнит вместо нас приказ революции? Нет таких людей в России. Вы знаете, что Феликс Дзержинский имеет полное понимание роли нашего народа в революции! Кто кроме нас, товарищи?
- Но ведь товарищ Лацис - латыш? - робко спросил кто-то невпопад.
Блувштейн сузил глаза.
- Что такое "еврей" в революции? Рабинович? Нухимзон? Нет! Это "Иванов", "Петров", "Сидоров" - ради бога! Кто любит революцию - тот еврей, и никто больше, представьте себе! И нет больше черты оседлости, законов, которые делят людей на евреев и неевреев. И ликует, ликует народ! - От глаз остались щелки, сквозь них, искоркой непримиримой, зрачок.
- Это может быть последнее заседание, товарищи. Завтра здесь будут жовто-блакитные и трехцветные, враги. И потому - мы обязаны успеть...
Следователь Цвибак (сидел рядом с оперуполномоченным Шварцманом, тот испуганно косил прыгающим глазом и оттого казалось, что вот-вот выстрелит очами в портрет товарища Лациса, что костенел напротив) изумленно всплеснул маленькими пухлыми ладошками:
- Докладываю по ревсовести: лично я успел все! Привлечено, расследовано и кончено до восемьсот пятьдесят человек, то есть контры, которая в подавляющем большинстве имела рыдать и имела почти полное сознание в блядстве-гемахт1 о советской власти!
Тренькнул телефон, Блувштейн снял трубку и, выслушав короткое сообщение, вытер кулаком разом взмокший лоб.
- Отход в шесть утра. Все. У нас на провсе - три часа! Вот три адреса... Сотрудники Шуб, Фарерман, Каган и Гринштейн - в авто и пулей! Одна рука здесь, другая нога - там!
Каган взял бумажку с адресами, медленно прочитал вслух:
- "Житомирская, Лапский, Елисаветинская"... Улицы, значит? Ну, это не есть проблема. Через полчаса - туда, через пять минут - обратно, итого имеем сорок минут. - Вскинул голову: - Тут стоит: "Чеберякова, Розмитальский, Галкин". Объясните или потом? 2
- Читаю... - Блувштейн подслеповато разглядывал листок с бледно-голубоватым текстом. - Слушали: о погромной деятельности членов-организаторов монархического сообщества имени "Двуглавого орла" Галкина, Розмитальского и их пособницы - Веры Чеберяковой. Означенные лица...
- А как их зовут? - поднял руку Гринштейн. Он вдруг стал похож на гимназиста, задающего учителю интересный вопрос.
- Не знаю... - пожал острыми плечами Блувштейн.- А зачем? Мы читали ихние показания на суде, здесь, в Киеве, они говорили так, что Менделю Бейлису светила виселица! Да плевать на Бейлиса, что такое Бейлис? Чуждый приказчик ев рейской больницы, прихвостень эксплуататора Зайцева, капиталиста и богатея! Под нож пошли бы тысячи бедных, нищих евреев...
- По фамилии "Иванов" - "Петров" - "Сидоров"...- втиснулся все тот же голос.
Блувштейн вгляделся.
- Глупая ирония... Все люди братья. Мы бы имели жуткий погром! Нет, товарищи... Не интеллигентская трепотня делает успех в революции. В тот миг, когда мы остановимся и откажемся перестрелять тысячи людей - в этот самый миг мы погибнем. Поехали. Времени нет.
- Мендель-Шмендель... - задумался Цвибак. - Ну как же! Я читал! Это о ритуальном убийстве младенца Ющинского! Все, я загорелся! Пошли, товарищи! Погромщикам еврейских трудящихся мы дадим достойный отпор!
- Ющинский был совсем не младенец, а мальчик 13 лет, - вдруг сказал следователь Шуб, он сидел в углу комнаты, развалившись в ободранном кресле времен Екатерины II. Такие кресла имели широко раздвинутые подлокотники, потому что садились (зачастую) дамы в кринолине и места должно было хватить и упитанной попке и тяжелому платью. - Черт знает, что такое! Мне стыдно вас слушать! Нельзя разговаривать в святом месте правосудия с таким ужасающим местечковым акцентом! Вы же служите диктатуре пролетариата! Вы взгляните на себя! Патлатые! Нечесаные! А рост? А объем худосочной груди? Вы дохлое племя, и мне больно вас видеть! Революции должны были бы служить евреи древнего Израиля, потому что у них не было примеси иноверной и инородной крови! Я был в Петербурге, я - рэволюцьионэр, я обогащаю себя всей культурой человечества, и потому я пошел в музэй! Я видел картину: "Христос и грешница". Неважно - никакого Христа никогда не было, мы это знаем! Но что я увидел на этой картине? Я не увидел на ней истинных, древних евреев! Я увидел вас, всех вас - с нечистыми, опухшими лицами плутов и пройдох! С толстыми носами, с маленькими нечестными глазками, неряшливых и неопрятных! Лучше горькая, но правда! Чем сладкая, но ложь! - с чувством исполненного долга Шуб развалился в кресле еще больше, растворившись в спинке, подлокотниках и ножках.
- Я думаю... - побелел Блувштейн, - что мы сейчас заслушаем дело бывшего чекиста товарища Шуб - об его выраженном антисемитизме!
- Это не антисемитизм... - буркнул Шуб. - Это горькая правда! Вы сами даете повод издеваться! Посмотрите на меня...
Белобрысый, коротко подстриженный, затянутый в ремни, наверное, и среди гвардейских он не слишком бы выделялся. Образчик истовой службы и веры в себя...
- Ладно, я думаю, что все изменится теперь, - примирительно улыбнулся председатель. - Товарищи, это раньше, раньше ненавидели нас только за то, что мы евреи. Сегодня нас ненавидят по делу, не зазря! В конце концов сегодня именно мы карающий меч диктатуры пролетариата, и я горжусь, что наш народ не побоялся взвалить на свои хрупкие плечи всю мощь революционного возмездия. - Он взмахнул рукой, как на митинге, и все сочувственно зааплодировали.
- Вы повторяетесь, - перебил все тот же голос.
- Я позволю себе закончить... - Блувштейн снова взял в руки листок с постановлением. - Означенные лица состояли на секретной службе в Киевском охранном отделении и в Киевском же губернском жандармском управлении, являясь "секретными сотрудниками" вышеозначенных органов. Своей деятельностью оные способствовали борьбе режима против революцьи. Постановили... - обвел присутствующих тяжелым взглядом. - Рас-стре-лять! Возражений нет?
- А куда девался из текста Бейлис и навет на нас, то есть еврейский народ? Я не имею согласия! - выкрикнул Гринштейн. - Говорили-говорили, а вышел пшик!
- Ты местечковый идиот, Гринштейн, а не чекист! - белея, процедил Блувштейн. - Неужели непонятно? То, что мы "слушали", - это "совершенно секретно"! Это только для ВЧК! А то, что "постановили", - это распубликовывается во всеобщее сведение, ты понял? Наша объективность и беспристрастие не должны иметь сомнения в массах! Всем уяснено?
Молча поставили подписи. Блувштейн рассмеялся:
- Я только хотел сказать, товарищи, что какие мы евреи? Забудьте! Мы прежде всего ленинцы! Большевики-коммунисты, товарищи!
Арестованных доставили в гараж, строение располагалось в глубине сада, - кирпичный домик с оштукатуренными стенами. Чеберякова затравленно обвела глазами грязные, испачканные бурыми пятнами стены.
- Кончать станете? - В блеклых глазах равнодушное отчаяние, на миловидном лице, еще сохраняющем отзвук былой красоты, серая маска смерти.
Розмитальский - статный старик в заношенном черном сюртуке, прислонился к стене, видно было, что держится из последних сил и вот-вот упадет. Только Галкин- стареющий идеолог "Двуглавого орла", вел себя подчеркнуто независимо. Смерив чекистов презрительным взглядом и сделав резкий жест правой рукой- будто отшвыривал, произнес непримиримо-ненавистно:
- Я ведь предупреждал тогда! Я предупреждал! Я сказал: у евреев на Лукьяновке собираются раввины и революционеры! Темная революционная партия! Они убили Андрюшу Ющинского и выпили его кровь! Маца Гезир1, маца Гезир вот была их цель! Они нажрались этой мацы и сделали революцию, и вот, торжествует Израиль! Бедный мальчик, несчастный мальчик. Родина моя, ты в крови невинной, и вот - 6662!
- Привяжите женщину, - негромко распорядился Блувштейн. Сощурив глаза, наблюдал, как привычно-ловко коллегия городской ЧК выполняет приказ (больше некому было, обслугу и красноармейцев отправили, не для простых глаз существовал этот гараж). - Чеберякова! Мы все равно вас расстреляем - я честный человек и никогда здесь, в этом святом месте правосудия, не лукавлю! Но если вы сознаетесь. Если же нет - мы вас заставим, и вы будете иметь хуже! Я жду ответа...
- Не виновата! Не виновата ни в чем! - мотала головой, словно загнанная лошадь, пена пошла.
Самуил Цвибак подошел с клещами, зацепил ухо.
- Рано пенишься, красавица... - И сладострастно рванул.
Она закричала дико, страшно и тяжело повисла на ремнях.
- Сволочи, жиды, - хрипел Галкин. - Мало громили вас, мало резали, мало жиденятам вашим бошки об кирпич расшибали, я знал, знал - вы всему голова, вас надо было, вас...
Шуб поймал холодный взгляд начальника, подошел и не целясь выстрелил Галкину в лицо. Вышибло мозги, они хлестнули по штукатурке, растекаясь студенистой розовой массой.
- И этого, сухенького, - сипел Блувштейн.
Второй выстрел свалил Розмитальского. Между тем Чеберякова пришла в себя.
- Что же... мучаете... - захлебывалась, давилась, с трудом выплевывая невнятные слова. - Ничего дурного... не делала... Все как есть... объясняла... Граждане, да у меня теперь муж, рабочий, коммунист, Петров1 его фамилия, вы помилосердуйте, граждане, я никогда... против вас... ничего не имела...
- К тебе ходили воры... - бубнил Шуб, приникнув к уху Веры. - Они ведь зарезали Ющинского, они?
Цвибак рванул клещами другое ухо, кровь брызнула в лицо; утираясь, терял самообладание, свирепел.
- Говори, говори, стерва! - Рвал клещами, уже ничего не соображая. У-у-убью-ю-ю...
- Готова... - приблизился Блувштейн. - Роняешь себя, товарищ Цвибак, вернемся в Киев - я тебе, пожалуй, на снабжение поставлю, ты не владеешь обстоятельствами... Вы ее вместе с мужем привезли?
- Так точно, - Цвибак словно выбирался из сна. - Ждет на улице...
- Ступай скажи, что вина ее доказана полностью, что, мол, кончено все. Только без этих штучек, Цвибак! Без лишних слов и подробностей. Скажи: если товарищ Петров имеет несогласие - пусть обратится к ПредВУЧКа товарищу Лацису! Занавес истории над этим делом закрыт навсегда! Проклятое прошлое кануло в Лету - я знаю, почему не в Зиму? Но это уже не наше дело, товарищи...
Взгляд Блувштейна неуловимо изменился, черно-бездонные глаза исторгли безумие, заражая и без того ошалевших от выстрелов и крови сотоварищей уже не сумасшествием, а чем-то гораздо более страшным, древним, не поддающимся смыслу, но лишь той вечной воле, которая некогда правила миром и теперь продолжала править - не менее цепко и яростно. Из горла вырвался крик на высокой, невозможно высокой ноте - такую и Собинову не взять; руки взметнулись к потолку, пестревшему ярко-красными, еще не успевшими потемнеть пятнами, пальцы разлетелись и затрепетали, будто перебирая струны невидимой гитары, и, подчиняясь вдруг откуда-то пришедшему ритму, кожаные куртки окружили председателя и, стекленея глазом, восторженно повторили и звук, и движение. А ритм нарастал, ширился, и сапоги выбивали по каменным плитам немыслимую дробь, и прежний, давний, вроде бы забытый напев раздвинул стены и вырвался на волю...
Красные уходили из города, грузились на баржи - помятые, обтрепанные, в кровавых бинтах и кровавых делах. Понуро брели сквозь молчаливую и ненавистную толпу, сгрудившуюся на тротуарах. Из редкой телеги не торчала труба граммофона, шикарный обывательский сундук или дорогая портьера, сорванная наспех с буржуйского окна. Исхудавшие лошади, рваная веревочная сбруя; не лица - пятна. Тонкая пыль висела в теплом еще воздухе, оседая на потных гимнастерках и потертых стволах утомившихся бойней пушек.
А на другой день застучали по мостовой новенькие подковки гуцульских войск в неведомой русскому глазу шелестящей, не изношенной еще форме и следом трепыхнул над оборванными синими жупанами и вытертыми смушковыми папахами, из-под которых торчали не то чубы, не то грязные клочья волос, жовто-блакитный петлюровский флаг.
- Слава! - орали неслаженным хором и крестились истово на купола. - Ще не вмэрла Украина! Незалежна, незаможна вильна ненька!
И еще день провалился в небытие, и под ликующие крики растеклись по замордованным улицам золотопогонники Деникина. Нестройны ряды, дробит нога, равнодушны лица и пусты глаза - ничего не осталось от молодцов Императорской армии. Но экстаз толпы безграничен: "Единая и неделимая Россия!" И никто не знает, что все уже предрешено...
...Тихая улочка, особняк миллионера Решетникова1, тенистый сад и там, среди зелени, серая масса пыточного гаража. Выбитые зубы, сваренные в чугунном чане конечности, волосы, выдранные с корнем, и мозги - засохшие и слегка подвяленные, с оплывшими фессурами2. Сад- сплошная могила. Раскапывают добровольцы, зажимая рты и носы платочками, и - трупы, трупы... Сотни трупов. Найдены Галкин и Розмитальский. Но Веры Чеберяк нет, она исчезла, и потерянный, расхристанный муж, большевик Петров, тщетно ищет сочувствия у бледных офицеров.
- Что? - пытается вникнуть один. - Чеберяк? Это та? По делу этого еврея?
- Бейлиса, - подсказывает Петров. - Она не виновата, поверьте!
- Мне плевать! - отмахивается офицер. - Грязная история! Вы лучше посмотрите, что натворили комиссары! - и снова взгляд на мечущегося человечка. - Оставьте. Эта гадость закончена. Суд истории свершился!
Петров долго молчит, провожая равнодушными глазами носилки, их выносят солдаты, и лица у них словно присыпаны мукой. Трупы - сплошное месиво; искорежены руки и ноги, пробиты тела, остатки одежды в заскорузлой крови, и запах - нет, не тлена; запах разложения и гибели.
И дикий крик разносится над садом:
- Ве-ра! Ве-е-роч-ка... Ты не виновата! Ты ведь ничего, ничего не знала! Ни-че-го-о-о!
Заканчивался день, 1 сентября 1919 года...
Послесловие автора
Суд над Бейлисом начался 25 сентября 1913 года (ст.ст.), в 14.30, в здании Присутственных мест на Софийской площади - оно как раз за спиной "спасителя" Украины, Богдана Хмельницкого, "москальского запроданца", как называли его многие и тогда и сейчас. Я видел старую черно-белую хронику: три жандарма в серых шинелях и бескозырках с кокардами, усатые, улыбающиеся, стоят на пригорке, окружив плотным кольцом человека небольшого роста в черном пальто и такого же цвета котелке - Бейлиса. Мендель тоже улыбается изо всех сил, но и позировать кинооператору ему приятно, это видно. Черная борода и такие же усы охватывают его круглое лицо траурным кольцом. Пейсы не заметны, наверное, они органично вписываются в бороду, сползая по щекам. За спиной "мирового" преступника белые домишки, под ногами - немощеная земля. Видимо, по просьбе "кино", Бейлиса ведут в суд (а может быть, и на допрос) пешком, и делают это специально, чтобы как можно больше простого люда увидело супостата христианских младенцев и, озлобившись, повлияло на общественное мнение, а значит, и на присяжных, позже...
Процесс продолжается ровно месяц и три дня. Перепуганные, лепечущие свидетели показания дают приблизительные, малозначимые, даже косвенных доказательств виновности Бейлиса нет; чеканно выстраивают свою линию прокурор Виппер, поверенные гражданской истицы (матери Ющинского) Шмаков и Замысловский. Эти известные всей России юдофобы, принципиальные, бескомпромиссные борцы с "жидовским засильем", люди, несомненно образованные, в предмете великолепно разбирающиеся. К тому же и умные, они это доказывали не раз и не два1. И вот, в мягко нарастающей бессмыслице (ведь Бейлис невиновен, это очевидно!) начинает угадываться, а потом и высвечивается огнем негасимым священная задача: доказательно обвинить еврейство, весь народ Израиля в исторически присущей ему, народу, бесчеловечности, лютой злобе, кровавой устремленности к господству над Миром, над всем человечеством...
Должен сказать, что доводы обвинения производят впечатление. Цитаты из Священных книг (в том числе, и общих для евреев и христиан), исторические ссылки (на конкретные уголовные дела прошлого), как правило, звучат доказательно и убедительно. Но... только в том случае, если эти цитаты принять как данность, не поразмышлять над ними, не попытаться усомниться или даже опровергнуть. И здесь приходится столкнуться то ли с избирательной памятью обвинителей, то ли с не слишком обширным знанием. Примеры вряд ли надобны, внимательный читатель их уже увидел в тексте. И возникает уверенность: обвинению не нужны доказательства виновности Бейлиса. Обвинению надобно утвердить одну, несомненную для него, обвинения, мысль: евреи, проживающие в рассеянии по всему миру, - крайне опасны. Они захватывают промыслы, финансы, науку и искусство, они как трутни въедаются в тело того народа, среди которого живут. И в этом смысле робкая, почти интеллигентная позиция программы Союза русского народа: способствовать всячески удалению евреев на "историческую родину" - отнюдь не кажется поначалу предтечей "окончательного решения еврейского вопроса"...
Николай Бердяев написал однажды, что антинациональная по сути революция в России совершена, увы, национальным большинством, русскими по крови людьми, так и не понявшими по сей день, в какую бездну толкнули их Маркс, Энгельс, Ленин и прочие радетели народного счастья.
И сегодня мало кто понимает, что евреи, хлынувшие в русскую революцию неудержимым потоком и натворившие в России много черного и непоправимого, пролившие реки своей и чужой крови, - на самом деле получили первотолчок именно от Шмакова, Виппера и Замысловского, от "союзов" - Михаила Архангела, Двуглавого орла и десятков прочих, жаждавших не исторической справедливости для русских, а только одной лишь мести за правильно и, чаще, совсем не правильно понятую деловую активность определенной части еврейства. В конце концов, хотели того или не хотели евреи-банкиры, фабриканты и заводчики, адвокаты, писатели, режиссеры театра - они приносили пользу своей родине, России.
Протоиерей о. Сергей Булгаков в неком религиозном, искреннем устремлении назвал народ Израиля "Осью мира". Булгаков обосновал свою точку зрения прежде всего тем, что Спаситель мира и Бог Вселенной вышел из недр этого народа и называл Себя "Царем Иудейским". Есть над чем поразмыслить...
...Между тем процесс закончился ровно через месяц и три дня, 28 октября 1913 года, и окончился именно так, как и планировали его окончить те, кто стоял у его истоков: оправданием Бейлиса. Объективность была соблюдена, присяжные (подобранные жестко, из числа тех, кто ни при каких обстоятельствах не сочувствовал евреям) вынесли вердикт, доказавший всему миру, что Власть в России объективна, непредвзята, не имеет лицеприятия1. Это позволило как бы бесстрастно объявить всему миру, что невиновность одного еврея как раз и доказывает общее правило - виновность и опасность народа в целом. Ведь суд, находившийся под влиянием "истинно русских" (что особого значения на самом деле не имело), действовал по приказу правительственной власти (МВД, Министерство юстиции и др.). Вопросы, поставленные судом составу присяжных, показывают это...
Вопрос первый: "Доказано ли, что 12 марта 1911 года в Киеве, на Лукьяновке, по Верхне-Юрковской улице, в одном из помещений кирпичного завода, принадлежащего еврейской хирургической больнице и находящейся в заведывании купца Марка Ионова Зайцева (пусть не смущает читателей как бы русская фамилия купца и как бы православное имя и почти православное отчество - это не попытка выдать себя за русского, в прошлом это все понимали), тринадцатилетнему мальчику Андрею Ющинскому при зажатом рте были нанесены колющим орудием на теменной, затылочной, височной областях, а также на шее раны, сопровождавшиеся поранением мозговой вены, артерий, левого виска, шейных вен, давшие вследствие этого обильное кровотечение, а затем, когда у Ющинского вытекла кровь в количестве до пяти стаканов, ему вновь были причинены таким же орудием раны в туловище, сопровождавшиеся поранением легких, печени, правой почки, сердца, в область которого были направлены последние удары, каковые ранения в своей совокупности числом сорок семь, вызвав мучительные страдания у Ющинского, повлекли за собой почти полное обескровление тела и смерть его". Присяжные, естественно, отвечают: "да". Действительно, трудно придраться к формулировкам первого вопроса: в нем торжествует объективность и непредвзятость. И это очень грамотно, четко рассчитанный ход, сейчас мы это увидим.
Вопрос номер два: "Если событие, описанное в первом вопросе, доказано, то виновен ли подсудимый, мещанин города Василькова Киевской губернии, Менахиль-Мендель Тевиев Бейлис, тридцати девяти лет, в том, что заранее задумав и согласившись с другими, не обнаруженными следствием лицами, из побуждений религиозного изуверства лишить мальчика Андрея Ющинского, тринадцати лет, - 12 марта 1911 года, в городе Киеве на Лукьяновке, по Верхне-Юрковской улице, на кирпичном заводе, принадлежащем еврейской хирургической больнице и находящемся в заведывании купца Марка Ионова Зайцева, он, подсудимый, для осуществления этого своего намерения, схватил находившегося там Ющинского и увлек его в одно из помещений завода, где затем сговорившиеся заранее с ним на лишение жизни Ющинского, не обнаруженные следствием, лица, с ведома его, Бейлиса, и согласия зажали Ющинскому рот и нанесли колющим орудием в теменной, затылочной и височной областях, а также на шее раны, сопровождавшиеся поранением мозговой вены, артерий левого виска, шейных вен и давшие вследствие этого обильное кровотечение, а затем, когда у Ющинского вытекла кровь в количестве до пяти стаканов, ему вновь были причинены таким же орудием раны на туловище, сопровождавшиеся поражением легких, печени, правой почки и сердца, в область которого были направлены последние удары, каковые ранения по своей совокупности, числом сорок семь, вызвав мучительные страдания у Ющинского, повлекши за собой почти полное обескровление тела и смерть его". Ответ присяжных: "Нет, не виновен". Я думаю - внимательный читатель уже догадался, понял: объективное содержание первого вопроса никак не могло вызвать отрицательного ответа присяжных. Зато так называемая субъективная сторона состава преступления, приписываемого Бейлису (сговор с другими, не установленными следствием лицами, побуждения религиозного изуверства) во втором вопросе, накладываясь на ужасающую объективную сторону состава, то есть конкретного выражения преступного деяния, давала леденящую картину еврейской низости, подлости и, главное, потенциальной опасности. Следует обратить внимание и вот на что: "Не виновен" относится в данном случае только к Бейлису, но никоим образом не опровергает и не отвергает "сговора" и "изуверства". Как бы вскользь, ползком, невнятно эта формула проскользнула в вопросе номер два и сделала свое дело... Между тем ни у следствия, ни у суда позже не было ровным счетом никаких, даже мельчайших доказательств такого сговора неустановленных убийц об изуверском, на религиозной почве, уничтожении мальчика Ющинского. Все ссылки на конкретные дела XVIII-XIX веков, на религиозную идеологию евреев до нашей эры и в первые годы нашей эры- юридически, с точки зрения права, не выдерживают никакой критики. Отсюда следует, что формулировка второго вопроса, как бы затерявшаяся на "объективной" картине убийства, навязана теми, кто стоял у истоков этого "Мирового дела".
Есть еще одно трагическое обстоятельство: премьер Столыпин, человек несомненно мыслящий и порядочный, стремился остановить надвигающуюся революцию, для чего ликвидировал крестьянскую общину (питательный бульон товарища Ленина и прочих) и, желая искренне обратить евреев на пользу России, их Родины в конце концов, старался не допустить, чтобы целый народ сделался заложником кровавого большевизма. Именно поэтому добивался премьер общих гражданских прав для этих, как бы "второсортных" подданных. Что ж... Недальновидность Государя в этом вопросе прискорбно очевидна, а История поступила так, как поступила. Столыпина убили трудники охраны, воспользовавшись "сотрудником", евреем Богровым, который, в свою очередь, искал в своем сотрудничестве с Охраной путь к свободе. Увы... Сотрудничество с Охраной всех времен и народов - дорога в никуда. Путь к Свободе лежит на иных стезях...
Евреи не получили общих гражданских прав. Шмаков, Замысловский, Виппер и прочие обрели четыре года счастливой, без "еврейского засилья" жизни. Я не знаю, что сталось с Замысловским. Шмаков успел умереть до 1917 года. Виппера большевики расстреляли. А Бейлис вместе с семьей покинул Россию навсегда.