В первые дни февраля 1895 года лорд Куинсберри, проходя утром по Кинг-стрит, увидел у входа в театр Сент-Джеймс свежую афишу, извещавшую о новой комедии Оскара Уайльда, премьера которой была назначена через неделю. Он дождался открытия кассы и купил билет в ложу первого яруса, над самой сценой. Вечером в клубе маркиз был весел и возбужден, пригласил на ужин нескольких друзей, напился, и из его слов стало понятно, что он намерен учинить скандал во время спектакля. На следующий день об этом уже знал директор театра Джордж Александер — он распорядился отослать лорду деньги за билет и уведомил полицию. За час перед началом представления у всех входов стояли агенты полиции. Маркиз привез с собою большущий пук моркови и брюквы и собирался объяснить смысл этого, произнеся речь из ложи. Но его не пустили в зал. Он долго буянил в коридорах, пробивался к дверям зала, угрожал, наконец удалился, оставив свой букет в канцелярии театра с требованием вручить автору, когда тот появится на сцене.
Сильнейшая метель не могла отпугнуть толпы зрителей, приехавших в каретах, викториях и в обычных дрожках. У многих прелестных дам были в руках букеты лилий, лилии украшали также бутоньерки молодых людей, чьи эбеновые тросточки с набалдашниками слоновой кости и белые перчатки с черной строчкой привлекали всеобщее внимание.
Три акта «Как важно быть серьезным» закончились неслыханными овациями. Публика встала с мест и без конца хлопала. После представления на Пэлл-Мэлл зрители, выходившие из театра Сент-Джеймс, встретились с теми, кто возвращался из театра Хеймаркет, где с начала сезона беспрерывно шел «Идеальный муж»,— восторженная толпа не позволяла двигаться экипажу, в котором ехал Оскар. Газеты по-прежнему нападали на «отравляющий, безнравственный диалог», но делали это гораздо осторожнее, а некоторые рецензенты употребляли совершенно иные эпитеты.
В общем, все уже устали от собственной чопорности и восхищались тем, с какой бесцеремонностью дерзкий ирландец нарушает старомодную благопристойность.
Маркиз, изгнанный из театра и преследуемый славою человека, в ненависти к которому он поклялся, жил теперь в фантастическом мире подозрений и вымыслов. Во всех своих житейских неудачах он винил Оскара — вплоть до истории с Олд Джо; бегство обеих жен, которые были у него после развода с леди Куинсберри, он объяснял извращенными понятиями, которые внушают развратные книги «этого проклятого ирландца»; даже надвигающееся разорение приписывал некоему таинственному влиянию Уайльда и готов был присягнуть, что Уайльд погубил его жизнь. Казалось весьма правдоподобным, что он сойдет с ума, если не избавится от этих навязчивых идей. Ему было бы намного легче, будь у него с кем поделиться. Но теперь он ни у кого не встречал сочувствия, слушатели только пожимали плечами — весь мир был в сговоре против него. Наконец как-то вечером он пришел в Альбермарл-клуб и спросил Уайльда, а когда ответили, что того нет, оставил свою визитную карточку, написав на ней карандашом: «То Oscar Wilde posing as a somdomite»[21]. В последнем слове маркиз написал лишнее «м». От этого лишнего «м» маркиз впоследствии ни за что не хотел отказаться, упорно отстаивал его на всех судебных заседаниях, чтобы не подумали, будто он писал в состоянии возбуждения.
Служитель прочитал записку и, ничего не поняв, вложил в конверт. Оскар получил ее из рук швейцара вместе с другими письмами лишь десять дней спустя.
Дугласа в Лондоне не было. Расставшись с Оскаром в Бискре, он отправился в оазис Блидах, куда его привлекала молва о необычной красоте шестнадцатилетнего Али. Юный кауаджи[22] был согласен ехать с ним, но сперва следовало уладить дело с родителями, договориться с арабской канцелярией и успокоить комиссариат. Али действительно был хорош собой. Чистый лоб, казалось, светился на его матово-бледном лице, рот был маленький, глаза темные, выразительные. В роскошном халате, опоясанный шелковым шарфом, в златотканом тюрбане он походил на восточного принца — столько ярости было в его раздувающихся ноздрях, столько равнодушия в изящных дугах бровей, столько жестокости в презрительной складке рта,— рядом с ним лорд Альфред Дуглас смахивал на лакея. По легкой, безмолвной усмешке Али гостиничная прислуга прибегала быстрее, чем на самый громкий зов других постояльцев. Повсюду он шел первым, и было видно, что прихоти Альфреда вращаются по эклиптике его воли.
Они остановились в Сетифе, среди Малых Атласских гор. Каждый день заказывали экипаж для поездок в Хетма-Дрох, Сиди-Окба — зеленые оазисы среди желтых песков пустыни. Али не знал ни французского, ни английского. Дуглас нанял толмача, и, когда они втроем сидели за столом и пили чай, без конца повторялось:
— Атман, скажи Али, что его глаза похожи на глаза газели.
Прошло несколько дней, и Бози с недоумением стал замечать, что Али в какие-то часы исчезает. У него возникли подозрения, он начал добиваться признания, раскаяния, клятв, грозил, что отошлет Али обратно в Блидах. Под конец Бози обыскал чемодан Али и в самом низу, под бельем, нашел фотографию хорошенькой Мариам. Войдя, Али увидел в комнате беспорядок, на полу белые клочки разорванной фотографии, и, когда нагнулся, чтобы их подобрать, спину его, будто кипятком, обжег удар хлыста. Араб выл всю ночь, а рано поутру, первым поездом, его отвезли в Блидах. Бози за завтраком имел страшный вид — прислуга старалась держаться подальше от мрачного взгляда его обведенных синяками глаз. Только старик метрдотель осмелился подойти и положить на салфетку конверт с английской маркой, это было письмо Оскара о происшествии в клубе. Лицо Бози вмиг обрело обычную свежесть, взгляд прояснился, он опять стал милым юношей, словно сотканным из льна, роз и золота... Было заказано шампанское и отдано распоряжение готовить вещи к отъезду.
Поезд прибыл в Лондон поздно вечером, но Бози прямо с вокзала поехал на Тайт-стрит. Оскар был дома, он теперь редко выходил по вечерам. Бози прочитал записку маркиза.
— Ну, может быть, теперь ты уже не будешь колебаться?
Уайльд кивнул утвердительно.
— Разумеется. Надо уехать. На полгода — этого будет достаточно. А впрочем, может быть, и на год. Год в Париже. Как это будет чудесно. За год напишу две, три, четыре комедии, и будем жить, как нам заблагорассудится!
Уайльд потянулся, как бы преодолевая сильную усталость, и откинулся на спинку кресла, готовый рассмеяться, но тут он увидел лицо Альфреда. Оно было так страшно искажено, что Оскар застыл с поднятыми вверх руками.
— О чем ты говоришь?
Бози подошел к креслу, схватил Оскара за плечи и стал его трясти.
— О чем ты говоришь? Хочешь бежать, трус? Хочешь стать всеобщим посмешищем?
Уайльд высвободился из его рук. Теперь их разделяли высокое кресло и письменный стол, большой, тяжелый стол Карлейля. На столе лежала визитная карточка лорда Куинсберри, где над ровной полоской отпечатанной фамилии извивались несколько написанных карандашом слов, кривые, истерзанные буквы, напоминавшие странную, чахлую растительность.
На следующий день состоялось совещание с адвокатами. Кроме сэра Эдуарда Кларка присутствовал его юниор[23], м-р Трэверс Хамфрис и солиситор[24], м-р К-О. Хамфрис. Оскар вынул из бумажника визитную карточку маркиза и положил ее на стол — это было единственное движение, какое он сделал за целый час. Всю следующую неделю Бози возил его регулярно каждый день в ту же пору на Уигмор-стрит. Они усаживались в мрачном кабинете «солиситора», лысый стряпчий, подперев подбородок скрещенными пальцами рук, слушал невоз мутимое вранье Дугласа. Уайльд не произносил ни слова. Лишь однажды несколько фраз адвоката пробудили его внимание. Они касались судебных расходов. По осторожности тона можно было понять, что дело идет о крупных суммах.
— Боюсь, мистер Хамфрис, мне этих расходов не одолеть,— сказал Уайльд.
Бози дернулся в кресле так резко, будто хотел вскочить. Оскар потупил голову, чтобы не встретиться с его взглядом. Но тут же поднял глаза, услышав на удивление мягкий голос Бози:
— Успокойся, Оскар, платить будешь не ты.
Мистер Хамфрис был также удивлен. Лорд Дуглас удовлетворил любопытство стряпчего, сказав, что его семья с радостью покроет все расходы. Маркиз — это демон, инкуб, сгубивший жизнь и счастье ангела, леди Куинсберри. Семья не раз обсуждала, как бы засадить маркиза в дом умалишенных. Каждую выплату причитающейся леди Куинсберри ренты приходится добиваться через суд. Теперь наконец представилась возможность избавиться от маркиза хотя бы на время.
Бози встал и склонился над Оскаром.
— Ты не знаешь, у нас дома все теперь говорят о тебе, как об избавителе. Ты не потратишь ни гроша. Перси вчера сказал матери, что оплатить этот процесс составит для него величайшее удовольствие.
— У вас есть экипаж, лорд Альфред?— спросил «солиситор».
— Да, ждет на улице.
Мистер Хамфрис вынул из папки приготовленную жалобу. Развернул лист, чтобы проверить, лежит ли там карточка маркиза, и, приведя в порядок бумаги, взглянул на своих клиентов. Бози взял Оскара под руку. Они успели в судебную канцелярию перед ее закрытием; собравшийся уходить чиновник довольно резко поторопил Уайльда, чтобы поскорее подписал документ.
Оскар домой не вернулся. Он позволил увезти себя в «Эйвондейл-отель», где были сняты три комнаты, так как Альфред по дороге встретил одного из своих юных друзей. Вид этого молодого человека и его поведение в экипаже были таковы, что Уайльд, подняв воротник пальто и надвинув шляпу на глаза, спрятал лицо— не хотел, чтобы его видели прохожие. Вечером он перевез в отель некоторые свои вещи: два чемодана и коробку со шляпами. Застав Альфреда за ужином, он, сказавшись усталым, ушел к себе и лег. Еще долго он слы шал, как откупоривались все новые бутылки шампанского.
Теперь Уайльд стал чаще появляться в обществе и был так весел, так оживлен, словно ни одна забота не тревожила его. В течение дня он старался побывать во многих местах — в парках, клубах, театрах, ресторанах, и больше, чем когда-либо, производил впечатление человека счастливого и богатого. Ночевать ехал в отель— друзья на это только снисходительно пожимали плечами. Он шутил, что не помнит точно номера своего дома и даже не уверен, помнит ли улицу,— знает только, что живет где-то в Челси. И впрямь было бы еще более странно, если бы он завершал свой необычный день на супружеском ложе. Впрочем, никто особенно не старался объяснять его образ жизни: иные даже с определенной радостью думали, что вот нашелся наконец человек, который может себе все позволить.
Не так думал Фрэнк Харрис. Он был из числа близких друзей Оскара. Несколько лет назад они встретились на каком-то обеде. Харрис рассказывал о боксере, сражавшемся одновременно с несколькими противниками, и в его голосе, в жестах, в живости изображения было столько артистизма, что Оскар, очарованный, обнял его и стал звать по имени. Известную роль тут сыграло и авантюрное прошлое Харриса. Шестнадцатилетний Фрэнк сбежал из дому, из почтенной семьи шкипера Merchant Service[25], и переплыл океан, расплатившись за поездку полученными им тумаками, которых ему не пожалели, когда его, уже в открытом море, обнаружили в камбузе, под кучей кухонных отбросов. Высадившись в Америке, он за несколько лет переменил все профессии, которые можно уместить между профессиями ковбоя и журналиста, пока наконец не встретил миллионера и тот, узнав о его жажде знаний, помог Фрэнку поступить в университет. Там он, видимо, чему-то учился и сдал какие-то трудные экзамены, так как потом был преподавателем в брайтонской Грэммерскул. Но, вспоминая о тех годах, он хвалил их только за греческий и при случае читал наизусть длинный отрывок из «Одиссеи», всегда один и тот же. Женился он на состоятельной вдове, владелице дома на Парк-Лейн, но через несколько лет ему пришлось с богатством распроститься, так как терпеть его образ жизни не смогла бы и самая снисходительная жена. В Лондоне он был директором и совладельцем газет «Фортнайтли ревю», «Сэтердей ревю», «Вэнити Фэр», которые одну за другой оставлял, нигде не умея долго сдерживать свой воинственный нрав.
Дружба с Уайльдом весьма льстила Харрису, он старался поддерживать ее всеми способами, огромные гонорары, которые он платил Уайльду в своих издательствах, немало способствовали их сближению. То, что вначале, возможно, делалось для удовлетворения тщеславия,— Харрис давал обеды, украшением коих был Оскар,— со временем перешло в преданность, разумеется, в той мере, на какую был способен этот делец и авантюрист. Он знал об Оскаре меньше, чем другие, долгое время считал все недостойной сплетней, готов был присягнуть, что Уайльд ни в чем не повинен, но он первый и единственный предсказал катастрофу. Бернард Шоу, присутствовавший при их разговоре с Уайльдом, впоследствии не раз повторял:
— Если когда-либо на земле изрекали пророчества, которые сбывались, то это случилось в тот понедельник, между двумя и тремя часами дня, в «Кафе-роял».
В субботу Уайльд пришел просить Харриса засвидетельствовать перед судом, что «Дориан Грей» — не безнравственное произведение.
— Хорошо,— сказал Харрис,— я скажу это и еще то, что ты — один из тех редких людей, которые в своих словах и в своих произведениях совершенно свободны от всякой заурядности.
— Благодарю, Фрэнк, благодарю. Теперь я знаю, что выиграю процесс.
— Не думай об этом. Я сделаю все, что в моих силах, но умоляю тебя, Оскар, брось это. Английский суд из всех судов на свете наименее пригоден для решения вопросов искусства и морали.
Уайльд понуро ответил:
— Ничего не поделаешь, Фрэнк, я уже не могу ничего изменить.
— Стало быть, ты хочешь совершить самоубийство? На том они расстались. В воскресенье Харрис старал
ся узнать, что говорят в городе о деле Уайльда. Из умолчаний он понял больше, чем из слов, и у него было достаточно опыта, чтобы .прийти к убеждению — ни один английский суд не станет на сторону писателя против лорда.
— И прибавь к этому,— говорил он Уайльду в понедельник,— что твой лорд играет роль страдающего и за ботливого отца. Я уверен, что ты процесс проиграешь. Брось это, уезжай. С дороги напишешь в «Таймс» блестящее письмо, как ты это можешь, высмеешь маркиза, суды, адвокатов, скажешь что захочешь,— все будет лучше, чем то, что ты мог бы сказать в зале суда.
Шоу одобрительно кивал. Уайльд молчал. Харрис дал время этому молчанию созреть — по утомленному лицу, по неподвижным пальцам, в которых погасла папироса, видно было, что Оскар, отбросив обычную свою маску, почувствовал всю весомость предостережения. Минуту он сидел с закрытыми глазами, но, когда снова их открыл, во взгляде его выражалось какое-то детское доверие.
Внезапно появился Дуглас. Харрис стал повторять то, что говорил раньше. Но едва он сказал несколько фраз, Дуглас вскочил — он был бледен, лицо судорожно исказилось, пронзительный голос напоминал визгливое бешенство маркиза:
— По этому совету видно, что вы Оскару не друг!
И выбежал из зала. Уайльд тотчас поднялся.
— Это не совет друга, Фрэнк.
Произнес он это неуверенным тоном, но, отойдя на несколько шагов и взявшись за дверную ручку, еще обернулся. И то был опять гордый, дерзкий Оскар, с презрительным взглядом полуприкрытых глаз.
— Нет, Фрэнк, друг так не скажет.
Признавать свои ошибки так тяжело, так больно, что всякий предпочитает их скрыть, свалить на кого-то другого, обвинить жестокие, неустранимые обстоятельства. Уайльд даже тогда, когда решился на мучительно горькое осуждение своих ошибок, когда в своем послании из тюрьмы делал это почти с беспредельной искренностью, умолчал о том приступе ослепления и скрыл его самой неубедительной ложью. «Я мог бы быть счастлив и свободен во Франции,— писал он в «De Prófundis»,— вдали от тебя и твоего отца, не думая о его отвратительной записке и не внимая твоим письмам, если б только мог покинуть «Эйвондейл-отель». Но мне не разрешили оттуда уехать. Ты жил там со мною десять дней и даже, к моему великому — и ты должен признать, справедливому — возмущению, ты еще взял туда одного из своих друзей. Счет за десять дней составил 140 фунтов. Хозяин отеля заявил, что не разрешит мне взять мои вещи, пока я не оплачу все. Вот что задержало меня в Лондоне. Не будь этого гостиничного счета, я выехал бы в Париж утром того же дня».
В кассах театров Хеймаркет и Сент-Джеймс нашлось достаточно денег, чтобы Уайльд мог оплатить счет, округлившийся под конец в 200 фунтов. Бози тем усерднее грабил кошелек Оскара, чем больше возрастало его нетерпение. Когда наконец был отдан приказ об аресте маркиза Куинсберри, Бози вздохнул с облегчением, испытывая нечто вроде мужской гордости, этакий пьянящий избыток сил и счастья. В Лондоне ему стало тесно. Он потребовал, чтобы Оскар повез его в Монте-Карло. Там он играл день и ночь, приходил к открытию казино и уходил последним. Оскар сидел в одиночестве на террасе или в парке, бродил по берегу моря, чертил фигуры на песке, платил по счетам, молчал. В иные минуты ему хотелось быть одним из деревьев на берегу, чтобы врасти корнями в свободную, веселую французскую землю.
Возвратился он за несколько дней до суда. Маркиз был на свободе, его выпустили под залог, и он, не считаясь с расходами, готовил «доказательство истины». Некий Чарлз Брукфилд, актер и владелец ночного кабаре, а впоследствии театральный цензор, по собственному желанию, бескорыстно разыскивал свидетелей в вертепах Пиккадилли. Этого добровольца следственных органов вдохновляла годами скрываемая ненависть к Оскару Уайльду.
Под влиянием Альфреда и адвокатов Оскар проникся уверенностью в себе и ждал суда с любопытством, с каким ожидают занятного, необычного приключения. Накануне суда он с женою и Альфредом был на представлении своей пьесы, потом они ужинали у Уиллиса. У Констанции весь вечер стояли в глазах слезы.
Процесс начался 3 апреля в главном уголовном суде. Привратник у входа в зал брал по пять шиллингов за самое плохое место. Первые ряды он приберегал для тех, кто опаздывает, для джентльменов, что платят золотом. Уайльд приехал в дорогой карете, со слугами в ливреях. С ним были Альфред Дуглас и старший брат Альфреда, лорд Перси Дуглас оф Хоик. Альфреду не разрешили войти в зал. Известнейшие адвокаты заняли места на скамьях: адвокаты Уайльда — сэр Эдуард Кларк, м-р Чарлз Матьюс и м-р Трэверс Хамфрис; маркиза представлял королевский советник м-р Карсон, а также м-р Г.-К. Гилл и м-р А. Гилл. Адвокаты Бесли и Монктон следили за судебными дебатами по пору чению братьев Дугласов. Присяжные шепотом обменивались мнениями. Публика в задних рядах заключала пари — кто выиграет. Распорядителю пришлось дважды призывать к тишине, и вот наконец все встали — вошел судья, м-р Коллинз.
Сэр Эдуард Кларк сухо и монотонно изложил обвинение. Он говорил об оставленной в клубе залиске, о ее оскорбительном содержании, напоминал о славе отца Оскара, о собственной известности Уайльда. Когда он кончил, судья вызвал Уайльда. Зал загудел, когда за барьером для свидетелей появился Оскар, серьезный и спокойный.
— Сколько вам лет?
— Тридцать девять.
Судья заглянул в бумаги.
— Вы родились в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году, следовательно, вам уже исполнилось сорок.
Оскар вздохнул. Покончив с формальностями, м-р Коллинз предоставил слово адвокату. В ответ на вопросы адвоката Уайльд говорил о своих успехах в колледже и в университете, о своей литературной работе, потом об угрозах и оскорблениях маркиза, о шантаже, связанном с письмами.
— Все утверждения лорда Куинсберри — недостойная ложь.
После этих его слов поднялся м-р Карсон. Объясняя побуждения своего клиента, он назвал их заботой отца о добром имени сына, который под влиянием Уайльда сошел со стези труда и долга.
— Вы, конечно, согласитесь,— обратился он к свидетелю,— что нельзя жить, думая только об удовольствиях?
— Удовольствие — единственное, для чего я живу, а праздность — мать совершенства.
По залу прокатился смех. Этот внезапный, короткий взрыв веселья ударил Уайльда в спину, как лапа хищного зверя. Минуту он задержал дыхание, будто и впрямь боялся, что ощутит прикосновение когтей. Но опять воцарилась полная тишина — все боялись упустить хоть слово. Карсон между тем молча перекладывал бумаги. Наконец он спросил, состоял ли м-р Уайльд сотрудником журнала «Хамелеон». То был студенческий журнальчик, основанный прежними товарищами Дугласа. Оскар дал им страничку парадоксов, которые были напечатаны в начале номера. В том же номере опубликовали анонимную новеллу «Священник и служка».
— Вы являетесь ее автором?
— Нет.
— Считаете ли вы ее безнравственной?
— Хуже того, она плохо написана.
И, помолчав, прибавил:
— Она отталкивающа и нелепа. Впрочем, я не обязан заниматься писаниной безграмотных студентов.
— Полагает ли мистер Уайльд, что его собственные произведения способствовали повышению нравственности?
— Я стремился создавать только произведения искусства.
— Надо ли это понимать так, что вы не заботились об их нравственном влиянии?
— Я всегда выражал убеждение, что книга не может влиять на нравственность людей.
Адвокат опять умолк, слегка повернув лицо к публике, будто желая угадать, что означает ее ропот. Когда зал затих, он начал читать парадоксы Уайльда. Всякий раз, когда там встречались прославления молодости и насмешки над стариками, он после каждой такой фразы делал паузу и поглядывал на скамью присяжных. Там слушали его совершенно равнодушно.
— Полагает ли мистер Уайльд, что подобные слова могли иметь вредное влияние?
— Безусловно нет. Когда я что-либо пишу, передо мною стоит только художественная цель. Вдохновение не содержит в себе ни нравственной, ни безнравственной идеи. Я не хочу творить ни зло, ни добро, а только нечто, обладающее формами для выражения красоты, чувства, остроумия.
В руках Карсона появился белый томик «Дориана Грея». Несколько минут он перелистывал страницы так внимательно, будто и в самом деле погрузился в чтение. Даже его вопрос:
— А нельзя ли эту книгу толковать определенным образом? — произнесенный вполголоса, не относился, казалось, ни к кому из присутствующих.
Уайльд, однако, возразил:
— Я полагаю, это могут делать люди заурядные, ничего не смыслящие в литературе. Взгляды филистеров на искусство невероятно глупы.
Адвокат с минуту задумчиво смотрел на него.
— По вашему мнению, все люди — филистеры и невежды?
Я встречал феноменальные исключения.
— Полагает ли мистер Уайльд, что общество благодаря его взглядам поднялось на более высокий уровень?
— Боюсь, что у него для этого нет достаточных способностей.
— Старались ли вы помешать тому, чтобы заурядные люди читали ваши книги?
— Я никогда не отговаривал, но и не уговаривал кого-либо подняться над своей заурядностью.
Карсон опять раскрыл «Дориана Грея» и выждал, пока улегся шум веселья в зале.
— В вашей книге есть такая фраза,— сказал он наконец.— «Признаюсь, я безумно обожал тебя». Знакомо ли мистеру Уайльду подобное чувство?
— Нет. Я никогда никого не обожал, кроме себя самого. Впрочем, должен признаться, что это выражение взято у Шекспира.
— Читаю дальше: «Я хотел бы вполне обладать тобою».
— Это действительно звучит как голос пылкой страсти.
— Люди, не разделяющие ваших взглядов, могут понять эту фразу по-иному.
— Несомненно. С огорчением должен сказать, что люди не способны понять глубокого чувства, которое художник может питать к другу, одаренному необычно привлекательной индивидуальностью. Но я просил бы не допрашивать меня на предмет чьего-то невежества.
Вопросы и ответы следовали один за другим так быстро, что в дальних рядах всякий раз возникал тот приглушенный шум, которым толпа как бы хочет втиснуться между говорящими. На них это действовало, разумеется, по-разному: Уайльд все больше повышал голос, Карсон же стал обращаться к нему громким шепотом. Уайльд совершенно подавлял его своей улыбкой и непринужденностью. Но вот адвокат вынудил его помолчать подольше.
Достав из папки лист бумаги, Карсон прочитал письмо, в котором Уайльд, выражая благодарность за сонет, превозносит красоту Дугласа, называя его новым воплощением Гиацинта. Голос Карсона был рассчитан лишь на расстояние, отделявшее его от скамьи присяжных.
— Полагает ли мистер Уайльд, что это — обычное письмо?
— Нет. Это письмо прекрасно. Его следовало бы назвать стихотворением в прозе.
— Стало быть, это письмо необычное?
— О да, оно единственное.
— Ваши письма всегда были в таком стиле?
— Нет. Это было бы невозможно. Такие вещи не всегда удается написать.
— Не припоминаете ли вы других писем того же рода?
— Мои письма не принадлежат ни к какому «роду».
— Я спрашиваю, писали ли вы где-нибудь в другом месте что-либо подобное?
— Я никогда не повторяюсь.
Карсон вынул новый листок.
— «Отель «Савой», Набережная Виктории, Лондон,— зачитал он.— Дорогой мой, твое письмо было для меня так сладостно, как красный или светлый сок виноградной грозди. Но я все еще грустен и угнетен. Бози, не делай мне больше сцен. Это меня убивает, это разрушает красоту жизни. Я не могу видеть, как гнев безобразит тебя, такого прелестного, такого схожего с юным греком. Я не могу слышать, как твои губы, столь совершенные в своих очертаниях, бросают мне в лицо всяческие мерзости. Предпочитаю (тут,— обратился адвокат к судье,— идет несколько неразборчивых слов, но я попрошу свидетеля их прочесть)... чем видеть тебя огорченным, несправедливым, ненавидящим. Все же мне надо встретиться с тобою как можно скорее. Ты — божественное существо, которого я жажду, ты — гений красоты. Но как это сделать? Ехать мне в Солсбери? Мой счет здесь составляет 49 фунтов за эту неделю. У меня также новая гостиная. Почему же тебя нет здесь, дорогое, чудесное дитя? Я должен ехать, а тут — ни денег, ни кредита, и в сердце свинцовая тяжесть.
Твой Оскар».
— Полагает ли мистер Уайльд, что это также необычное письмо?
— Все, что я делаю, необычно. Не думаю, что я мог бы быть заурядным.
— Попрошу вас объяснить эти несколько неразборчивых слов.
Уайльд кончиками пальцев взял засаленную, грязную бумажку.
— «Предпочитаю стать жертвой шантажа»,— прочитал он и бросил листок на стол адвоката.
Наступила минута молчания. Карсон взвешивал в руке брошенное ему письмо.
— Мистер Уайльд заявил, что упреки лорда Куинс берри не имеют оснований. Подтверждает ли мистер Уайльд свое заявление?
— Подтверждаю.
Адвокат вопросительно взглянул на судью. Коллинз закрыл папку и объявил, что заседание откладывается на завтра.
Уайльда окружили друзья. Все, смеясь, повторяли его ответы.
Толпа медленно покидала зал со смутным чувством, что они видели Ариэля перед судом Калибана. Единственный, кто в тот день не мог заставить себя улыбнуться, был Оскар Уайльд.
— Вот куда приводят дурные пути,— говорил он бесцветным голосом.— Я очутился в самом сердце Фи листерии, вдали от всего прекрасного, блестящего, великолепного и дерзкого. Увидите, я еще стану поборником хорошего поведения, пуританства в жизни и моральности в искусстве.
На другой день вид у него был такой, будто в нем вдруг погас свет. Внешне все было, как вчера: карета, слуги в ливреях, свежий цветок в бутоньерке, но черты лица стали какими-то более плоскими, размытыми, движения были сонные, он как бы не владел руками, по многу раз лез в карман за папиросами. Королевский советник м-р Карсон, укутанный в складки своей тоги, наблюдал за ним скромным, выжидающим взглядом. Судья кашлянул, но, прежде чем он успел что-либо сказать, защитник лорда Куинсберри быстро вскочил с места и попросил, чтобы ему позволили задать свидетелю еще несколько вопросов. М-р Коллинз утвердительно кивнул. Адвокат вынул из папки пачку бумаг и поднес к глазам первую из них.
— Знает ли мистер Уайльд человека по фамилии Тейлор?
— Да.
— Бывал ли он у вас?
— Да, бывал.
— А вы бывали у Тейлора на чаепитии?
— Да.
— Не привлекала ли квартира Тейлора ваше внимание чем-то необычным?
— Там было красиво.
— Кажется, она всегда освещалась свечами, даже днем?
— Возможно, но я в этом не уверен.
— Встречали вы там молодого человека по фамилии Вуд?
— Да, один раз встретил.
— А бывал ли на чаепитиях Сидней Мейвор?
— Возможно.
— Что связывало вас с Тейлором?
— Он был моим другом, »то умный и хорошо воспитанный юноша.
— Знали ли вы, что Тейлор состоит под надзором полиции?
— Нет, не знал.
— В прошлом году при облаве Тейлор был арестован в заведении на Фицрой-сквер, вместе с неким Паркером.
— Я узнал об этом из газет.
— Это, однако, могло быть поводом для разрыва отношений.
— О нет, Тейлор мне объяснил, что пришел туда на танцы и что полиция сразу же освободила его.
Карсон открыл рот для нового вопроса, но тут же его закрыл. Вопрос, видимо, был особенно затруднительный — во всяком случае так можно было понять по его колебанию, длившемуся, впрочем, всего несколько секунд.
— Имеющиеся у меня сведения,— начал адвокат,— весьма скудны. Они собраны поспешно и могут содержать много неточностей. Между прочим, тут говорится о каких-то обедах, на которых бывали молодые люди. Эти обеды якобы устраивал Тейлор по поручению мистера Уайльда.
— Это ложь! — И Уайльд обратился к судье:— Милорд, прошу защитить меня от подобных оскорблений.
— Я не хотел вас оскорблять, мистер Уайльд,— опередил судью Карсон.— Я сделал оговорку, что не имею точных сведений. Подобные детали остаются тайной полиции. Мой вопрос скорее должен был звучать так: сколько молодых людей представил вам Тейлор?
— Всего их было пять.
— Давали ли вы им деньги, подарки?
— Возможно.
— А они? Давали ли они вам что-либо?
— Нет, ничего.
— Среди тех пяти, с которыми вас познакомил Тейлор, был ли некий Паркер?
— Да, был.
— Вы считали его своим другом. Очевидно так, раз вы его называли «Чарли», а он вас «Оскар». Сколько лет было Паркеру?
— Я не занимаюсь статистикой возраста знакомых. Выведывать, сколько лет человеку, которого встречаешь в обществе,— это пошло.
— Где вы встретили его в первый раз?
— В день моего рождения я пригласил Тейлора в ресторан Кеттнера, сказав, что он может привести, кого захочет. Он пришел с Паркером и его братом.
— Знали ли вы, что Паркер лакей без места, а его брат — грум?
— Нет, этого я не знал.
— Но вы ведь знали, что у него нет никаких литературных или артистических наклонностей и что он не является человеком высокой культуры. Что же было у вас общего с Чарли Паркером?
— Мне нравятся люди молодые, яркие, веселые, беспечные, оригинальные. Не люблю рассудительных и пожилых. Я не признаю общественных перегородок, и сам факт молодости, по-моему, это такое чудо, что я предпочитаю поговорить полчаса с молодым человеком, чем отвечать на вопросы королсвского советника преклонных лет.
В зале грянул смех, и долгое время его не удавалось унять. Когда замолкали первые ряды, из задних накатывалась новая волна веселья, словно все вдруг возжаждали высвободиться из-под гнета мрачного, удручающего часа, который они просидели затаив дыхание. Ведь с каждой новой фамилией, возникавшей из бумаг адвоката, воздух становился все тяжелей. Туманные, неуловимые, они всплывали как призраки, задерживаясь иногда лишь на миг, на ту частичку времени, которой хватает, чтобы сказать «да»,— единственное слово, придававшее им видимость существования,— и опять отодвигались в тень, и за ними чудились какие-то двери, какие-то стены, ведь они кружили по орбитам чьей-то жизни и обладали силою вампиров, способных эту жизнь уничтожить. Было поистине что-то напоминавшее жажду в этих вытянутых шеях, пересохших глотках, запекшихся губах — этакая ненасытность порочного и безжалостного любопытства человеческого, стоящего перед неожиданно открывшейся тайной.
Карсон и малейшим жестом не выдал, что слышал эту шутку, которая, отозвавшись в смехе, кружила вокруг него. Он спокойно перебирал бумаги, потом поднял глаза и с минуту задержал взгляд на лице Уайльда, на том местечке, где у корней волос выступила едва заметная капелька пота.
— Снимал ли м-р Уайльд квартиру на Сент-Джеймс плейс?
— Да, с октября тысяча восемьсот девяносто третьего года до апреля тысяча восемьсот девяносто четвертого года.
— Приходил ли туда Паркер на чаепития?
— Да.
— Давали ли вы ему деньги?
— Три или четыре фунта — он жаловался, что сидит без денег.
— А серебряный портсигар на рождество подарили? — Да, подарил.
— Были ли вы у него дома однажды ночью до половины первого?
— Нет, не был.
— Посылали ли вы ему «прекрасные стихотворения в прозе»?
— Не думаю.
— Как вы восприняли известие об аресте Тейлора?
— Я был огорчен и написал ему об этом.
— Когда вы познакомились с Фредом Аткинсом?
— В ноябре тысяча восемьсот девяносто второго года.
— Знали ли вы, кто он?
— Возможно.
— Даже в этом вы не уверены. Но вы, я полагаю, заметили, что он не литератор, не художник. Сколько ему было лет?
— Девятнадцать или двадцать.
— Приглашали ли вы его в ресторан Кеттнера?
— Кажется, я встретил его на обеде у Кеттнера.
— Присутствовал ли Тейлор на этом обеде?
— Возможно.
— А впоследствии вы его еще встречали?
— Да.
— Вы были с ним в Париже?
— Да, был.
— Когда вы встретили впервые Эрнеста Скарфа?
— В декабре тысяча восемьсот девяносто третьего года.
— Представил его вам, кажется, Тейлор?
— Да, Тейлор.
— Это, конечно, происходило в той квартире на Сент-Джеймс-плейс?
— Нет надобности подчеркивать это столь настойчиво, мистер Карсон. В этой квартире бывало много людей, и таких людей, встреча с которыми была бы честью для иных королевских советников.
— Как вы можете это говорить, мистер Уайльд,— вмешался м-р А. Гилл и вдруг покраснел — то ли от возмущения, то ли под властным взглядом Карсона. Опять вернулись к Скарфу, а после нескольких вопросов всплыла новая фигура.
— Когда вы познакомились с Мейвором?
— В тысяча восемьсот девяносто третьем году.
— Прошу вас уточнить — мои записи на этот счет не вполне ясны: получал ли Мейвор от вас деньги или какие-нибудь подарки?
— Портсигар.
Послышался странный, приглушенный шум, что-то вроде хриплого урчанья. Этот звук никак нельзя было назвать вздохом — оказалось, однако, что это вздохнули склеротические легкие лорда Куинсберри.
Он сидел в клетке для подсудимых, и все о нем забыли, да он и не пытался привлечь к себе внимание, если не считать нескольких фраз, которые он пробормотал в начале заседания, отвечая на вопросы судьи. С того момента он ни единым словом не замутил своего глубокого, пронзительного наслаждения. Он впивался глазами в лицо своего врага, в каждую мимолетную складку усталости; ему чудилось, будто каждая капля пота, проступавшая на лбу Уайльда, возникала из того блаженного трепета, который щекотал ему позвоночник. Никогда в жизни он не испытывал подобного восторга. Все, что он до сих пор мог себе позволить, ограничивалось издевательствами над женой, тихой и кроткой женщиной, скандалами в клубах, нисколькими' уличными драками. Для этого не надо быть потомком! королей и владельцем большого богатства. И вот началась игра, на которую не жаль истратить все состояние. За нынешний день он про себя назначил Карсону особое вознаграждение. Карсон напоминал ему образ, в его глазах особенно привлекательный: спущенную с поводка собаку. И он инстинктивно понял, что погоня близка к цели, угадал это по чувству облегчения и тогда-то издал тот неистовый, шумный вздох. Все внезапно увидели маркиза: маленькую круглую голову, пожелтевшее лицо и пару больших, торчащих, огненно-красных ушей, — Мистер Уайльд простит мне,— снова заговорил Карсон,— если я еще раз затрудню его память. Речь идет о человеке, называющемся Уолтер Грейнджер. Он был слугою лорда Альфреда Дугласа. Мистер Уайльд, несомненно, видел его, в частности, в Оксфорде, где провел несколько дней в квартире молодого лорда. Я хотел бы знать — прошу опять-таки не истолковать дурно мой вопрос,— хотел бы знать, целовал ли его мистер Уайльд когда-либо?
— Ах, боже мой! Конечно, нет! Этот малый был чрезвычайно некрасив, поистине злополучно некрасив. Мне было очень жаль его.
М-р Карсон, необычно оживившись, сделал удивленное лицо.
— Поэтому вы его не целовали?
— Ох, мистер Карсон, с вашей стороны это просто дерзость!
— Очень прошу извинить меня. Я хотел бы только знать, вы ссылаетесь на его некрасивость, чтобы объяснить, почему вы его никогда не целовали?
— Вовсе нет. Это нелепый вопрос.
— Понимаю. Но почему же тогда вы упомянули о его некрасивости?
— Даже вообразить смешно, чтобы нечто подобное могло случиться при каких бы то ни было обстоятельствах.
— Но я повторяю: почему вы упомянули о его некрасивости?
— Потому что вы своим вопросом оскорбили меня. Карсон не отставал. Долгое время только и были
слышны назойливые вопросы адвоката и все более невнятное бормотанье свидетеля. На лбу Уайльда у корней волос проступили венчиком мелкие блестящие капельки. Под конец Уайльд вспылил:
— Вы оказываете на меня давление, вы мучаете меня, оскорбляете, я просто сам не знаю, что говорю.
Тут встал сэр Эдуард Кларк. Его небольшая, тщедушная фигурка, бледное лицо, казавшееся еще более худым из-за темных вьющихся бачков, весь он, как бы сошедший с какой-то плохонькой иллюстрации к роману Диккенса, был слабым напоминанием о том, что у Оскара Уайльда есть свой адвокат. После короткой вступительной речи в первый день процесса сэр Эдуард ни единым словом не вмешался в поединок своего клиента и королевского советника Карсона. Никто не мог добиться от него объяснения, почему он не вызвал в качестве свидетеля лорда Дугласа. Это было бы единственное свидетельство, которое могло направить внимание присяжных на маркиза, на его бесчинства, на позор его отношений с семьей. В течение допроса Уайльда адвокат вел себя так пассивно, что, когда на скамье адвокатов его голова поднялась на несколько дюймов, это вызвало живейшее удивление. Карсон умолк на середине фразы, а судья с явной неприязнью глядел на вмешательство Кларка — разумеется, этого следовало ожидать, но было тут что-то неуместное, поскольку дело его клиента так покорно угасало среди толпы всех этих неожиданно явившихся призраков.
Обращаясь к судье, сэр Эдуард Кларк выразил удивление, что его клиента, вызванного в качестве свидетеля, допрашивают с пристрастием, допустимым лишь в тех случаях, когда имеют дело с преступником. Защитник обвиняемого отодвинул на второй план предмет судебного разбирательства, запутал его историями, ничего общего с ним не имеющими, прикрыл ими самого лорда Куинсберри, о котором, собственно, должна идти речь. Дабы охарактеризовать Куинсберри, Кларк зачитал переписку маркиза с сыном, обрисовал их взаимную ненависть, привел факты в доказательство того, что маркиз является человеком буйным и опасным. А Оскар Уайльд оказался жертвою застарелой семейной вражды.
Когда его уже начали слушать с известным интересом, он вдруг умолк и, постояв безмолвно несколько секунд, сел. Судья предоставил слово защитнику обвиняемого.
Лорд Куинсберри, говорил м-р Карсон, принимает на себя полную ответственность за свои действия. Ничего нет удивительного в том, что отец хочет избавить сына от пагубной дружбы. Из допроса свидетеля стало ясно, что люди, которыми окружал себя м-р Уайльд, преимущественно были лакеями, кучерами, продавцами газет, и возраст их не превышал двадцати лет. К чему доискиваться, является ли м-р Уайльд автором рассказа «Священник и служка», если та же порочная идея выражена в письмах к лорду Альфреду Дугласу и в повести «Портрет Дориана Грея»? Там, где м-р Уайльд видит красоту, всякий порядочный гражданин видит нечто порочное, безнравственность поистине отталкивающую.
Судья отложил разбирательство на следующий день. Уайльд тяжело поднялся. Рядом с ним не было никого. В коридоре Дуглас взял его под руку, и они сели в ожидавший у входа экипаж. Друзья, пришедшие навестить Уайльда, не застали его дома.
После открытия третьего заседания м-р Карсон повторил все фамилии, о которых шла речь накануне. Он перечислил этих людей одного за другим, останавливаясь на подробностях их знакомства с Уайльдом, и наконец заявил, что попросит суд вызвать их в качестве свидетелей. Они наверняка сумеют уточнить многие неясности. Они расскажут, как это оказывают поддержку бедному парню, не имеющему места, как везут его в карете в ресторан на обед с шампанским, и, возможно, с их помощью обнаружится, для какой цели м-р Уайльд имел постоянную квартиру в отеле « Савой». В частности, Паркер мог бы дать комментарий к одному намеку в письме лорда Куинсберри.
Адвокаты Уайльда вышли, а когда через полчаса они вернулись в зал, сэр Эдуард Кларк пожелал побеседовать с Карсоном. Совещание адвокатов было недолгим. Еще более бледный, чем обычно, Кларк взял слово.
В ходе судебного разбирательства можно было, мол, прийти к убеждению, что лорд Куинсберри в своей записке не высказал явного обвинения, а лишь предположение. Его клиент не видит оснований для преследования лорда за неосторожный домысел и, не желая затрагивать тягостные подробности, вносит предложение освободить обвиняемого и прекратить тяжбу.
— Я, со своей стороны,— сказал Карсон,— прошу лишь подтвердить, что лорд Куинсберри был в состоянии обосновать свои слова.
Судья Коллинз согласился, что нет достаточных причин для того, чтобы заниматься разными неприятными подробностями, не находящимися в связи с предметом тяжбы, и предложил присяжным вынести вердикт.
— Признали ли господа присяжные обстоятельства дела выясненными? — спросил после перерыва секретарь суда.
— Да, признали,— отвечал глава присяжных.
— Признали ли господа присяжные, что обвиняемый невиновен, и является ли это признание единогласным?
— Да. И мы также признали, что он действовал ради общественного блага.
— Отсюда, видимо, следует,— спросил Карсон,— что защите будут возмещены расходы?
— Да, конечно,— ответил судья.
— И лорд Куинсберри свободен?
— Разумеется.
Маркиз, выйдя из клетки, прошел на середину зала.
Толпа приветствовала его аплодисментами. Судья соби рал бумаги на столе и, казалось, не слышал шумной овации, столь необычной в этих суровых стенах. Уайльд у выхода натолкнулся на толпу, не дававшую ему пройти. Раздавались свист, крики, завыванье. Он попятился и прошел на улицу через боковые двери. Дуглас отвез его в отель «Кэдагэн», где Уайльд жил уже несколько недель. Выглянув из экипажа, Дуглас увидел дрожки, остановившиеся на углу Слоун-стрит. Там сидели двое мужчин. Это были детективы лорда Куинсберри.
Минуту спустя было принесено письмо. Бози узнал почерк отца.
«Если наша страна позволит Вам сбежать,— это относилось к Уайльду,— тем лучше для страны. Но если Вы заберете с собою моего сына, я буду преследовать Вас повсюду и убью Вас».
Разговор о бегстве шел еще с утра. Первым произнес это слово один из адвокатов, м-р Матьюс, за полчаса до судебного заседания.
— Если пожелаете, Кларк и я будем затягивать разбирательство так, чтобы вы успели добраться до Кале.
— Нет, я остаюсь,— ответил Оскар.
Слово «бегство» настолько тесно слилось в его уме со словом «погоня», что с той минуты он уже не мог избавиться от чувства, будто чья-то рука хватает его за воротник. После приговора колебаться уже было нечего. Росс принес известие, что поверенный маркиза, Чарлз Рассел, послал письмо на имя генерального прокурора, приложив копии всех документов и стенограмм процесса. Вместе с двумя другими адвокатами он, Рассел, отправился к судье, и было весьма вероятно, что сэр Джон Бридж нашел время их принять.
Росс взял у Уайльда чек на двести фунтов и немедля поехал в банк Херрис, Фаркуар и Ко, на Сент-Джеймс-стрит. Выходя из банка, он увидел агента, беседующего с его кучером. В отеле он застал Оскара за столом — тот пил рейнское и зельтерскую воду, один стакан за другим, не в силах утолить жажду. Уайльд попросил Росса съездить на Тайт-стрит и рассказать жене обо всем, что произошло.
Констанция зарыдала, стала бегать по дому, одевать детей, доставать вещи из шкафов.
— Оскар должен уехать за границу,— сказала она наконец, немного овладев собой.— Скажите ему это. Усадите его в поезд насильно. Он, наверно, не знает, что делать. У него бывают минуты бездумья и упрямства, о которых никто не догадывается.
Росс опять поспешил к дрожкам. В отеле «Кэдагэн» ничего не изменилось. Вся комната была серой от папиросного дыма. Оскар неподвижно сидел за столиком, уставленным бутылками. На уговоры друзей он отвечал одно:
— Поезд в Дувр уже ушел. Поздно.
Из конторы отеля принесли расписание поездов. До вечера было еще два поезда, более ранний успевал к пароходу до Кале. Надо было спешить. Но к понятию «спешить» назойливо цеплялось словечко «бегство», в котором таилась та страшная, неведомая рука, хватающая за воротник. Впрочем, все произошло слишком внезапно, слишком неправдоподобно, чтобы так продолжаться: можно ведь надеяться, что все опять обернется по-иному, ведь он имеет такое влияние, столько людей всегда стояло за него, он ведь не первый встречный, которого можно так просто бросить в тюрьму, еще есть где-то вершины, на которых он был недоступен и ото всего защищен. А в общем, лучше уж вот так сидеть и ждать, чем торопиться, прятаться от толпы, «красться, совершать множество всяких гнетущих, нелепых действий.
К Дугласу пришел его кузен, Джордж Уиндхем, и оба уехали — как будто в палату общин. Не стало рядом единственного человека, который мог найти нужное слово, чтобы рассеять эти чары бессилия.
Около пяти часов явился репортер газеты «Стар». Редакция получила из надежного источника известие, что уже отдан приказ об аресте. М-р Марлоу говорил это почти шепотом Россу, однако Уайльд, который если и не слышал, то мог догадаться по выражению их лиц, вдруг поднялся, смертельно-бледный, потребовал денег, спрятал их в карман и надел шляпу. Минуту спустя, когда Росс подавал ему пальто, он легонько оттолкнул Росса и опять сел. Налив себе новый стакан вина, Уайльд выпил его одним духом.
— Где Бози?
Губы его дрожали, словно он сдерживал плач. Несколько раз в течение часа задал он этот вопрос, на который никто не мог ему ответить.
Было десять минут седьмого, когда раздался стук в дверь. Никто не пошевельнулся. Вслед за служителем отеля вошли двое полицейских.
— У нас есть приказ арестовать вас, мистер Уайльд,— сказал старший по чину,— по обвинению в безнравственных действиях.
— Позволят ли мне внести залог?
— На это я не могу вам ответить, это дело властей,
— А куда вы меня повезете?
— На Бау-стрит.
Уайльд с трудом встал и как бы ощупью надел пальто. Он двигался, как пьяный. Его усадили в дрожки.
Когда въехали в Уайтхолл, он встревожился:
— Почему сюда?
Ответа не было. Несколько минут спустя дрожки остановились в «Скотланд-Ярде», перед зданием Метрополитен-Полис. Уайльд настоял, что сам уплатит за проезд, и дал кучеру золотой соверен.
— Благодарю, мистер Уайльд,— сказал кучер. — Спрячу его на память. Это уже будет второй ваш подарок, еще у меня есть альпийский эдельвейс, вы купили мне его прошлой зимой в Ковент-гардене.
В комиссариате Уайльда продержали час запертым в особой комнате. Стало совсем темно. Наконец появился чиновник с лампой, он удостоверил личность и приказал отвезти арестованного на Бау-стрит. В следственной тюрьме Уайльду зачитали приказ об аресте, где говорилось о «глубоко непристойных действиях». Уайльда тщательно обыскали и заперли в камере. Спать он не мог. Всю ночь ходил взад-вперед, не замечая, что через отверстие в двери за ним наблюдают глаза репортеров.
После ареста Оскара Росс вернулся на Тайт-стрит, но застал там только слугу, Артура. Чтобы взять немного одежды и белья, пришлось взломать шкаф. Впоследствии Росс при удобном случае вывез письма и рукописи, которые удалось найти второпях. На Бау-стрит инспектор полиции отказался принять чемодан с вещами.
— У меня на этот счет нет никаких инструкций. И, как я догадываюсь, власти не заинтересованы в том, чтобы мистер Уайльд получал что-либо из города.
После ухода Росса явился лорд Альфред. Чиновник сказал ему, что об освобождении под залог не может быть и речи.
— В подобных случаях полиция вынуждена соблюдать известную осторожность.
— Если вы имеете в виду бегство,— выкрикнул Дуглас,— можете быть спокойны, раз он до сих пор не сбежал.
— О, до нынешнего дня мы к этому были хорошо подготовлены. Не всегда можно рассчитывать на такую усердную помощь частных лиц,— шепнул, как бы доверительно, чиновник.
На другой день, 6 апреля, Уайльд предстал перед судьей.
Его ввели в зал с верхним освещением, с бледно-зелеными стенами и блестящими панелями. В глубине, на возвышении, сидел сэр Джон Бридж, слева от него находилась скамья адвокатов, справа — места для свидетелей. Чуть поодаль несколько молодых клерков пробовали свои перья. Напротив судьи стояла скамья, а за нею нечто вроде клетки, в которую и завел Уайльда полисмен.
В клетке уже находился Альфред Тейлор, которого тогда же арестовали по обвинению в соучастии,— он встал и, отвечая на приветствие Оскара, подал ему руку.
Это был молодой человек тридцати лет. Он происходил из богатой семьи фабрикантов какао, вел жизнь роскошную и эксцентричную. Квартиру, о которой столько говорилось на суде, он снимал в красивом доме на Литтл-Колледж-стрит, позади Вестминстерского аббатства. Окна там всегда были завешены, воздух пропитан духами, швейцар не мог сообщить, кто убирает квартиру. Тейлор не держал прислуги, говорили, будто он даже сам себе готовит пищу. При обыске нашли много дамских париков, некоторые с длинными косами, и запас необычного белья.
Обвинение огласил м-р Гилл, а когда он приступил к допросу Уайльда, сэр Джон Бридж неоднократно должен был его останавливать из-за оскорбительного тона вопросов и замечаний. Опрос свидетелей занял целый день. Вынесение приговора судья отложил на четверг. М-р Трэверс Хамфрис лишь под конец заседания вышел из состояния полной пассивности и попросил, чтобы его клиента отпустили под залог, на что получил решительный отказ. Еще в тот же день Уайльда отвезли в Холлоуэй. Через щели в крыше тюремной повозки он видел первые загорающиеся ночные светила, слышал за стуком колес шумы улиц, которые оживил теплый апрельский вечер.
Газеты были полны сообщений и вымыслов об аресте, о проведенной под арестом в полиции ночи, о начавшемся следствии. После полудня на дороге Лондон-Дувр-Кале было замечено необычное движение. Носильщики удивлялись обилию дорогих баулов, чемоданов, несессеров, шляпных коробок, которые им приказывали доставлять побыстрее. В вагонах первого класса была теснота, какой не встретишь даже в пригородных поез дах в праздничные дни. Могло показаться, будто все, что представляло в Англии могущество, блеск, богатство, знатность, переселяется на континент. Там видели министров, знаменитых членов Академии, получивших дворянство миллионеров, генералов. К потоку эмигрантов присоединились несколько снобов, чтобы их упомянули среди убегающих знаменитостей. Прежде чем рассеяться по побережью Средиземного моря, все они собрались в Париже и целыми днями осаждали английский бар в квартале Сент-Оноре, ожидая известий о деле Уайльда. Каждый час вскрывались десятки голубых телеграмм, сообщавших о действиях английской полиции, которая, как оказалось, хранила в своих архивах свыше двадцати тысяч фамилий подозреваемых.
Только в четверг, 11 апреля, пришла важная новость: сэр Джон Бридж, подробно ознакомясь с материалами обвинения и на основании показаний свидетелей, заявил, что обвинение представляется ему обоснованным, вследствие чего дела обоих обвиняемых, Оскара Уайльда и Альфреда Тейлора, он передает в главный уголовный суд. М-р Хамфрис снова представил просьбу об освобождении под залог.
— Ответственность за разрешение на залог или отказ в таковом,— сказал судья,— лежит на мне. Тут я принимаю во внимание два обстоятельства: тяжесть преступлений и убедительность показаний. Я вынужден отказать вам в принятии залога и держать Оскара Уайльда в тюрьме до дня суда.
В течение трех недель ожидания суда вершился над Уайльдом суд общественный. В защиту нельзя было сказать ни слова. Фрэнк Харрис, в то время редактор и один из главных акционеров еженедельника «Сэтердей ревю», подготовил статью, в которой призывал общество проявить больше беспристрастия, воздержаться от осуждения, пока не будет вынесен приговор правосудия. Книготорговая фирма «Смит и сын», владевшая киосками на всех вокзалах, была предупреждена типографией и известила Харриса, что не примет для продажи газету, которая посмеет поднять голос в защиту Оскара Уайльда. Книготорговцы прекратили продажу его произведений, все книги, имевшиеся на складах, были отосланы издателям. Театры вычеркнули его имя на афишах, но и это не помогло — залы опустели, пришлось пьесы Уайльда изъять из репертуара. Два его сына, Сирил и Вивиан, должны были оставить школу, словно они были из дома зачумленных. Дирекция Портора-скул в Эннискилле распорядилась убрать его имя с каменной таблицы, на которой были перечислены лучшие ученики, но в ту же ночь таблица по невыясненной причине треснула, и десять золотых букв бесследно исчезли.
Несомненно, больше всего вредила ему слава. Шум вокруг среднего человека никого не оскорбляет — он даже бывает как бы скрытым прославлением посредственности. Но незаурядный ум, бесспорный талант, очевид-_ ное и неоспоримое превосходство таят в себе нечто вызывающее и пробуждают хмурую, тупую ненависть.
Против Уайльда восстала ненависть мелкой буржуазии, не находившей у него ни одной из своих заурядных добродетелей. Лицемерный кальвинизм с невыразимым наслаждением поносил и затаптывал в грязь приверженца радостей жизни. Говорили, что он развратил Лондон. Ссылались на пустые церкви, на все более частые разводы. По вечерам женщине нельзя одной пройти по Хеймаркету или Пиккадилли! Самые древние старцы не упомнят таких неприличных слов, какие теперь слышишь от торговок и подметальщиков улиц! Имя «Оскар» стало нарицательным.
— Вы говорите, что Оскару уже не подняться вновь, потому что он оскорбил всех порядочных людей? — сказал один его друг.— Хуже того: на него ополчились все негодяи, потому ему и не подняться вновь.
Лавки, в которых были неоплачены счета, подавали жалобы в суд. Первую представил ювелир на сумму в сорок фунтов за булавку для галстука Дугласу. Расходы на процесс против маркиза достигли семисот фунтов. Их должен был покрыть Альфред, вместе с матерью и старшим братом. Все трое не исполнили обещания. Оскар оказался неплатежеспособным, суд признал его банкротом и распорядился о продаже его имущества с аукциона.
Дом на Тайт-стрит был уже давно пуст. Констанция с сыновьями переехала к родственникам. Остался только слуга. Когда судебные исполнители пришли опечатывать имущество, он выбежал к ним голый, с цилиндром на голове. Безумец уцепился за большую, свисавшую с потолка люстру и стал раскачиваться на ней, пока не упал, причем сильно расшибся и порезался осколками хрусталя.
Аукцион походил на разбойничий набег. Были сорваны с петель двери, выломаны замки в шкафах и в письменных столах, на полу валялись осколки стекла, фарфора, клочки бумаги. Много вещей было украдено. Про пал план начатой комедии, рукопись оконченной драмы «Женщина, увешанная драгоценностями», из которой сохранился только отрывок; исчезла «Несравненная и удивительная история мистера У. X., единственная, дающая ключ к сонетам Шекспира, впервые изложенная полностью». Это был подготовленный для печати новый, расширенный вариант «Портрета м-ра У. X.», который за несколько дней до процесса прислал Уайльду издатель для каких-то дополнений.
Толпа напирала на чиновников, и те, будучи не в состоянии унять шум, продавали только стоявшим поближе. Одна из лучших картин Уистлера была продана за несколько крон. Так же, по дешевке, попали в неизвестные руки рисунки Берн-Джонса, полотна Соломона и Монтичелли, дорогой фарфор, наконец, библиотека — несколько тысяч томов в дорогих переплетах, редкие издания, собиравшиеся Уайльдом со студенческих лет у антикваров на Холиуэлл-стрит и у букинистов на берегах Сены, собственные произведения Оскара, напечатанные на особой бумаге, в переплетах, изготовленных по его замыслу и рисунку, полные пометок и эскизов, книги с посвящениями от Виктора Гюго, Уитмена, Суинберна, Уолтера Патера, Малларме, Морриса, Верлена, от всей современной литературной Англии и Франции, вещи для писателя драгоценные и ничем не восполнимые. Два дня толпились там люди, каждому хотелось приобрести за несколько пенсов клочок этой греховной роскоши. Бози сходил с ума от радости, что лорду Куинсберри аукцион не возместил и половины его судебных затрат.
Уайльд делал, что мог, дабы собрать деньги для защиты. Но, сидя в тюрьме, он мало что мог сделать. Он писал отчаянные и бесплодные письма. Просил Роберта Шерарда, находившегося в Париже, продать Саре Бернар авторские права на «Саломею» за триста — четыреста фунтов. Получив письмо, Шерард в тот же день отправился на бульвар Перейр. Актриса разволновалась, заплакала. Она говорила, что, разумеется, она теперь ставить «Саломею» не может, что такой крупной суммы у нее нет, но она посмотрит, что найдется в кассе ее театра, поищет у знакомых, не даст ли кто взаймы, пусть Шерард придет через несколько дней, в понедельник, и пусть напишет своему бедному другу, как глубоко она ему сочувствует, как сильно хочет ему помочь. Она готова была обнять Шерарда. В понедельник ему отворил дверь негритенок, паж Сары, и сказал, что хозяйка ушла, не оставив никаких распоряжений. Ше рард заметил, что он улыбается, но все же пришел еще несколько раз — актриса всегда была чем-то занята и не могла его принять, наконец ему пообещали, что он получит письмо, и он прождал этого письма целую неделю с терпением и надеждой, которую можно было оправдать лишь большой его преданностью Уайльду. «Твоя рыцарская дружба, твоя прекрасная рыцарская дружба стоит больше, чем все деньги мира»,— ответил ему Оскар из Холлоуэя.
Писанье писем представляло единственную и столь хрупкую связь с миром, от которого он был отрезан внезапным несчастьем, принявшим такое множество страшных обличий. Это было также единственное занятие, не подлежавшее тюремным ограничениям. Начальник Холлоуэя, в чью обязанность входил просмотр писем, посылаемых из его заведения, вначале с немалым трудом разбирался в узеньких, колышущихся, как ленты, строчках, и его суровое, хмурое лицо недовольно морщилось, когда на него сыпалось это обилие слов, содержавших так мало настоящего смысла, истинное словесное буйство, нездоровая, по его мнению, горячка болтливости. Он относил это за счет ирландской крови и всякий раз не мог сдержать удивления.
— Право, господа,— говорил он своим подчиненным,— впервые случается мне видеть, чтобы человек ожидал суда среди такой сумятицы слов.
В конце концов он перестал этим заниматься и свел исполнение своего долга к тому, что старательно ставил печать на приносимых ему каждый день стопках почтовой бумаги.
«Сумятица слов» — то было, возможно, самое удачное определение. Оскар одурманивал себя словами, как наркотиком. Он писал всем друзьям, чаще других — Альфреду Дугласу. Тот, впрочем, посещал его ежедневно. Каким-то образом Бози удалось получить разрешение на часовую беседу в отдельной комнате — четыре голые стены, простой стол из некрашеного дерева и два стула с соломенными сиденьями. Появлялись папиросы, виски и содовая. Уайльд, которого после захода солнца запирали в камере, страдающий бессонницей, лишенный табака, видевший остальных друзей только через решетку в полном людей зале, принимал каждый такой час, как дивный, неожиданный дар из тех скупых рук, у которых откуда-то появилась сила отодвигать засовы и еще более тяжкие полицейские правила. То, о чем бе седовали эти двое, не заслуживало даже гримасы пренебрежения: начальник тюрьмы, слушая доклад стражника, который всегда присутствовал при свиданиях, прерывал его после первых нескольких фраз. Ведь в стихах Вордсворта о майском ветре никак не усмотришь связь с делом человека, обвиняемого в глубоко безнравственных действиях.
За исключением этого часа да времени, когда Уайльд писал письма и магия слов очищала его от душевных терзаний, остаток дня и всю ночь он находился в состоянии смиренной покорности человека побежденного и отринутого судьбою. М-р Трэверс Хамфрис, посетивший его несколько раз, не мог почерпнуть ничего утешительного из вида этого небритого, серого лица, сутулящейся спины и неподвижно сплетенных на колене рук. За несколько дней перед судом лорд Альфред Дуглас уехал в Кале и остановился в отеле «Терминус», где уже с неделю жил Роберт Росс.
Процесс открылся в субботу, 26 апреля, в Олд-Бей ли. Председательствовал судья Чарлз, обвинителем был м-р Гилл. Сэр Эдуард Кларк, м-р Чарлз Матьюс и м-р Трэверс Хамфрис заняли места на скамье защиты. Уайльд сидел на скамье подсудимых рядом с Альфредом Тейлором, усталый, опустившийся, в плохо очищенном костюме с прилипшими соломинками из тюремных матрацев. Среди публики, в одном из первых рядов, находился маркиз Куинсберри с пунцовой розой сорта «Кримсон Рэмблер» в бутоньерке.
При открытии заседания Кларк потребовал, чтобы дело Уайльда отделили от дела Тейлора, ибо нет доказательств, что его клиента можно подозревать в соучастии в преступлениях человека, который подвергался аресту и состоял под надзором полиции. Соседство с ним на одной скамье создает ложное и вредное впечатление, что может оказать нежелательное воздействие на присяжных.
— Согласен,— сказал судья,— что это— пункт щекотливый, но оба дела поступили ко мне с Бау-стрит вместе и так были утверждены в вердикте присяжных (true-bill). Иной под ход к ним можно установить только на основании опроса свидетелей, посему предложение защиты я должен отвергнуть.
Вызвали свидетелей. Они шли один за другим: Чарли Паркер, Фред Аткинс, Эрнест Скарф, Уолтер Грейнджер, Мейвор, Шелли, Альфред Вуд. М-р Гилл извлекал из каждого возможно больше подробностей, что, впрочем, заранее было подготовлено адвокатами маркиза в беседах с каждым из них. Даже без метких замечаний защиты, без неожиданных вопросов Кларка, после которых обычно слышалось невнятное бормотанье, суд справедливый и непредубежденный — если бы в этом зале находился таковой — обнаружил бы во всем этом откровенный сговор: от свидетелей так и разило шантажом. Фред Аткинс к тому же находился под угрозой тюрьмы за лжесвидетельство. Один Шелли был исключением, но он был не вполне в своем уме. Зачитывали его письма, где говорилось о боге с такой восторженностью, которую всякий англичанин счел бы неуместной, а затем, почти без всякого перехода, шли страницы о чувственных восторгах, довольно туманные, как бы в полусне написанные, несмотря на дурманяще экзальтированные выражения— это казалось каким-то непре кращающимся кошмаром. М-р Матьюс обратил внимание судьи на то, что Шелли лишь под действием вопросов обвинителя начинал как-то увязывать смутные образы своей фантазии с личностью обвиняемого.
— Не знаю, какие выводы сделают из этого присяжные,— сказал судья.— Что до меня, я полагаю, что здравый смысл велит отвергнуть гипотезу защитника. Чего ради стал бы этот молодой человек с живым умом выдумывать вещи, о которых и вообще-то говорить неприятно, а особенно в этом зале.
После воскресного перерыва разбирательство дела продолжили 29 апреля. Горничная из отеля «Савой» давала показания при закрытых дверях. Судья, указывая на Уайльда, спросил, узнает ли она его.
— Да... конечно... Но то, о чем я говорила... Нет. Он показался мне моложе, гораздо моложе и не таким высоким.
Сэр Эдуард Кларк внезапно встал и попросил разрешить ему минутный разговор с его клиентом.
— У меня нет замечаний,— сказал адвокат, когда оба они возвратились в зал.
Уайльд сидел бледный, слегка склонив голову набок. Страх исчез из его глаз. По опухшим губам пробежало что-то вроде улыбки.
В темных зрачках, глядевших так спокойно, уже тогда таились мысли, высказанные двумя годами позже: «Чужие грехи были отнесены на мой счет. Стоило мне захотеть, и я мог бы на обоих процессах, разоблачив того человека, избежать — разумеется, не позора,— но тюрьмы. Я сумел бы доказать, что три главных свидетеля были тщательно вышколены маркизом и его адвокатами,— о чем им молчать и о чем говорить, и как, заранее сговорившись и прорепетировав, перенести чужие действия и поступки на меня. Я мог каждого из них удалить из зала властью судьи еще более решительно, чем то сделали с жалким лжесвидетелем Аткинсом. Я мог бы выйти из суда, засунув руки в карманы, выйти свободным. Мне это советовали, меня заклинали, умоляли. Но я отказался. Я предпочел не делать этого. Никогда, ни на одну минуту я не пожалел о своем решении. Такой поступок был бы ниже моего достоинства. Грехи тела — ничто. Постыдны только грехи души. Если бы я обеспечил себе свободу такими средствами, я терзался бы до конца дней».
К нему вернулось сознание своего превосходства, и над загородкой показался четкий профиль его лица, осветившегося внезапным оживлением. Речь пошла опять о литературе. Зачитали стихи Дугласа «Хвала стыду» и «Две любви».
— Это не стихи Уайльда, мистер Гилл,— перебил Кларк.
— А я, кажется, этого и не утверждал.
Мистер Гилл желал узнать, что означает «любовь, не смеющая себя назвать вслух». Три головы защитников, будто на пружинах, обернулись в сторону Уайльда, на всех трех лицах— просьба об осторожности, но было слишком поздно.
— Любовь, не смеющая назвать себя вслух,— говорил Уайльд,— речь идет, разумеется, о нашем веке, ибо наш век не может или не хочет ее понять,— это глубокое чувство мужчины, старшего годами, к младшему, чувство Давида к Ионафану, чувство, составляющее основу философии Платона, заключенное в сонетах Микеланджело и Шекспира. Это глубокое духовное чувство, столь же чистое, сколь совершенное, оно порождает великие произведения искусства, такие, как у Микеланджело и у Шекспира; и эти два стихотворения,— они также произведения искусства, до такой степени непонятные в наше время, что вот я стою теперь перед судом. Это прекрасное чувство, чувство возвышенное, благороднейшее. Это чувство интеллектуальное, и возникает оно тогда, когда старший наделен интеллектом, а младшему еще присуща радость и лучезарная надеж да жизни. Мир этого не понимает, мир бесчестит и пригвождает к позорному столбу все, что с этим связано.
Среди публики раздались аплодисменты. Судья застучал молотком.
— Публика должна соблюдать полную тишину. Если это еще раз повторится, я прикажу очистить зал.
Но м-р Гилл уже закончил опрос, и судья отложил заседание на следующий день. В среду выступления Кларка, обвинителя и судьи продолжались до полудня, после чего был оглашен вердикт присяжных. Три голоса были поданы за освобождение. Из-за отсутствия единогласия дело назначили на новое рассмотрение, не сразу, но только в конце мая. На сей раз залог приняли. Из пяти тысяч фунтов Уайльд дал гарантию на половину суммы, остаток поделили между собой лорд Перси Дуглас оф Хоик и преподобный Стюарт Хедлем.
Из Олд-Бейли Уайльд попросил отвезти его в гостиницу, где для него сняли комнаты. Кучер, словно не расслышав, еще раз спросил адрес. Оскар повторил громче, и в этот миг какая-то тень скользнула в щель между домами. Фиакр ехал с непонятной медлительностью. Они еще не добрались до места, как часы на церковной башне пробили семь.
Служителю, проводившему его наверх, Уайльд сказал, что обедать будет у себя в номере. Но не успели подать тарелки, как вошел хозяин и попросил тотчас съехать из гостиницы. Он, мол, знает, кто его постоялец, и не желает, чтобы тот хоть минутою дольше оставался под его кровом. Уайльд дал отвезти себя на окраину Лондона, где кучер сам указал ему гостиницу. Это был неказистый и грязный постоялый двор. Там никто его не знал. Он был настолько утомлен, что сразу же лег. Его разбудил стук в дверь, который он сперва принял за кошмар. Когда же стук повторился, еще более громкий, Уайльд встал и открыл. Хозяин, кланяясь, что-то бормотал. Очевидно, он чего-то просил и в чем-то оправдывался.
— Эти люди говорят, что, если вы отсюда не уедете, они разнесут дом и наделают шуму на весь околоток.
— Какие люди?
Хозяин пожал плечами и возвел глаза к потолку.
Потом стал усердно помогать постояльцу одеться.
На улице было пусто и темно. В самом ее конце, там, где горел фонарь, прикрепленный к стене углового дома, бродило десятка полтора фигур. Уайльд направился в противоположную сторону. Сделав несколько шагов, он побежал, охваченный неодолимым страхом. Наконец, чувствуя, что силы его покидают, он остановился и поглядел назад. Позади не было никого.
Около часу пополуночи в доме на Оукли-стрит послышался тихий стук в окно. Сидевший за письменным столом Вилли Уайльд не обратил на это внимания. Сдвинул его с места только окрик матери из соседней комнаты:
;— Сходи, Вилли, посмотри, кто там на лестнице.
В коридоре улверей лежал Оскар.
— Пусти меня, Вилли, пусти поспать хотя бы на
полу, иначе я умру на улице.
Старший брат, который в этот час обычно уже плохо держался на ногах, с трудом втащил его в помещение. При свете Оскар заметил в его глазах торжествующий огонек. «К счастью,—думал пьянчуга,—мои грехи вполне пристойные».
Утром Оскар проснулся в комнате, заставленной шкафами и другой старой мебелью. Перед его глазами было окно с такой темной занавеской, что свет дня казался унылыми сумерками. У Оскара был жар, мучила жажда, но он боялся позвать — не знал, кто появится в-дверях, закрытых плюшевой портьерой.
Он увидел мать. Когда она нагнулась над ним, один из медальонов, которые она носила на груди, отцепился и упал ему на руку. То была миниатюра, изображавшая его мальчиком девяти лет, с челкой на лбу и веточкой сирени в петлице костюмчика.
Через несколько дней его начали посещать друзья. Приехал из Парижа Роберт Шерард.
— Почему ты не привез мне яду из Парижа?
Он много раз повторял этот вопрос; звучание слов
«poison from Paris» доставляло ему явное удовольствие. Ежеминутно просил еще и еще лимонаду. Прерывал разговор на половине фразы и надолго впадал в молчаливую задумчивость. Ему читали сонеты Вордсворта, он слушал, прикрыв глаза. .Чрезвычайно удивился неправильной рифме:
— Что это такое?
И рассмеялся прежним своим искренним смехом. Какая-то дама под вуалью принесла пакет, в кото
ром были подкова, букетик фиалок и записка со словами: «Желаю счастья». Пришло несколько писем, одно из Мадрида от какого-то узника, писавшего, что он родственник Оскара, и просившего поддержки. Иите принес письма с выражением сочувствия от многих друзей из Ирландии. Вилли был этим недоволен: «Кто же защитит его лучше, чем я?» — говорил он. И бегал по Лондону, чтобы заводить разговор об «этом бедном Оскаре».
— Это ужасно,— сокрушался Оскар.— Вилли способен опорочить даже паровую машину.
В конце недели явился Фрэнк Харрис и увез Оскара к себе на обед. У него был подготовлен план бегства, нанята яхта, стоявшая на Темзе,— он хотел перевезти Уайльда во Францию. По пути на пристань Оскар неожиданно выскочил из фиакра.
— Это невозможно, Фрэнк. Я знаю, это было бы чудесно, но нет, нельзя. Меня бы сразу арестовали. Ты не знаешь, что такое полиция. Сидеть во Франции и дрожать, прятаться, убегать от каждого полицейского — нет, Фрэнк, это было бы ужасно.
— Выдумки! На континенте никто не имеет права тебя арестовать.
— А залог, Фрэнк? Ты забываешь, сколько человек за меня поручилось.
— Ты вернешь им деньги. Опишешь свое бегство и заработаешь тысячи.
— Нет, это невозможно. Если до вечера я не вернусь на Оукли-стрит, Вилли сообщит в полицию.
— Твой брат?
— Да, он.
— Пусть так. Пока кто-нибудь узнает, мы будем уже в море. Да в конце концов до двадцатого мая ты свободен, ты можешь делать, что хочешь.
— О, ты не знаешь моего брата. Он заставил меня выкупить несколько моих писем. И потребовал за них больше, чем кто-либо другой.
Они снова уселись в фиакр.
— На Оукли-стрит, Фрэнк, смотри же.
По дороге Уайльд всякий раз, когда ему казалось, что едут не в том направлении, готов был опять выскочить.
Перед домом стоял Вилли.
— Я уже беспокоился,— сказал он, беря Оскара под руку.
— Почему? — спросил Харрис.
— Боялся, что вы уговорите его бежать. А он — прошу, вас, мистер Харрис, это запомнить — он ирландский джентльмен. Ирландский джентльмен никогда не бежит от английского суда.
«Обесчещенное имя, жизнь в непрестанном страхе перед преследованием,— писал Оскар Дугласу,—нет, это не для меня, которому явился ты на той высокой вершине, где все прекрасное обретает новые формы. Впрочем, с тех пор как я вышел из тюрьмы, в меня вселилась надежда, что я туда никогда уже не вернусь. В этот раз было три голоса, за оправдание, на следующем процессе их будет двенадцать! Представляешь, ка какой это будет день? Я хотел бы, чтобы ты был со мною, но предпочитаю знать, что ты вне всякой опасности, золотой мой мальчик. Довольно того, что мрачное испытание пройдет только через мои жилы — в твои оно уже вольется волною смеха, волною счастья».
Пожалуй, ни один человек не был дальше него от надежды и счастья.
В последние дни он вовсе перестал выходить. Ж аловался, что болен, и казалось, отчаяние его парализует. Вилли то и дело приводил к нему мать, и она говорила:
— Если бы ты сбежал, Оскар, я бы от тебя отреклась.
Он все считал, сколько еще осталось ему часов этой отравленной свободы. Пробовал свыкнуться с мыслью, что ему дадут год тюрьмы, половину того, что определено самой суровой статьей закона.
Несколько дней передышки имел он в доме одной из своих знакомых, богатой Ады Леверсон, которая предоставила ему две комнаты на втором этаже. То были детские комнаты, полные игрушек, Уайльд попросил игрушки не убирать. Завтрак, обед и полдник приносили ему наверх, только вечером он появлялся у своих хозяев, одетый, как в прежние времена, с цветком в бутоньерке, с прической а 1а Нерон. Тут навестила его жена, умоляла бежать из Англии. Но день-другой покоя вернули ему уверенность в себе, он не желал ни о чем слышать, готовился к победоносной битве.
Утром 20 мая за ним приехал лорд Дуглас оф Хоик. Судебное заседание началось долгим юридическим спором, в котором участвовали Кларк, судья Уиллс и обвинитель сэр Фрэнк Локвуд. Речь шла об исключении Уайльда из дела Тейлора, а когда это произошло, возник вопрос, какое дело разбирать раньше. Кларк добит вался, чтобы первым шло дело Уайльда, резонно опасаясь, что после осуждения Тейлора присяжные будут сильно предубеждены. По той же причине обвинитель этому, воспротивился. Дело Тейлора заняло два дня, обвиняемый не признал себя виновным, присяжные вынесли вердикт, осуждающий его. Однако судья не огласил приговора, объявив, что сделает это позже, и назна чш! слушание дела Уайльда на следующий день, при новом составе присяжных.
Куинсберри, высидев до конца, не мог вместить распиравшей его радости и напился допьяна в ресторане «Спирс энд Понде Баффет» по соседству с Олд-Бейли. Из ресторана он послал телеграмму своей невестке, леди Дуглас оф Хоик:
«Спешу принести поздравления по поводу вердикта, если не по поводу мины Перси, который ходит как живой труп, наверно, от избытка поцелуев. Тейлор осужден, завтра очередь Уайльда».
С тех пор как Перси поручился за Уайльда, маркиз чуть не каждый день слал его жене подобные письма или телеграммы. Наконец сын с отцом случайно встретились на Пиккадилли вечером 23 мая. Почти с первых же слов вспыхнула ссора, маркиз поднял трость, два или три раза ударил сына, потом они стали драться по всем правилам бокса, согласно «Queensberry rules of boxing»[26]. Полицейский отвел их в участок, там составили протокол, а на другой день оба предстали перед полицейским судом за нарушение общественного порядка.
— Так старый пьянчуга входит в историю девятнадцатого века,— молвил Уайльд, когда за обедом у м-с Леверсон ему рассказали об этой стычке.
Это последний вечер перед решающим днем. Собралось немного друзей, на столе красуются любимые тетерева, в хрустальной вазе со льдом бутылка шампанского. У мужчин в бутоньерках туберозы, хозяйка дома приколола к корсажу две белые камелии. Говорят мало, все следят за пробегающими по лбу Уайльда тенями. Он заканчивает беседу с м-ром Хамфрисом — обсуждают, как обеспечить мать денежным пособием.
— Вы понимаете, на время моего отсутствия. К примеру, на какой-нибудь год, если я сам не смогу этим заниматься.
Лоб его вдруг светлеет, глаза блестят по-прежнему. Он начинает смеяться. Смех вырывается так неожиданно, что склоненная лысая голова слушающего адвоката резко отшатывается. Уайльд рассказывает историю некоего изобретателя.
Молодой человек придумал такое кресло для театрального зала, которое дало бы большую экономию места. Его друг пригласил на обед две дюжины миллионеров, им показали модель театра на шестьсот мест, привели расчеты о практичности изобретения, и миллионеры согласились дать деньги. Однако ночью молодой человек занялся вычислениями. До утра он считал, сколько прибыли принесло бы это кресло во всех театрах мира в течение года. В следующий день он подсчитывал места во всех церквах на свете, потом перешел к школьным классам, к университетским аудиториям, принялся соображать, какие заведения могли бы еще использовать его изобретение. После недели напряженного труда он дошел до миллиардов денежной прибыли, а также многих выгод моральных, политических и религиозных. Закончив вычисления, он узнал, что миллионеры уже и слышать не хотят о его далеко идущей, сулящей целый переворот затее.
Оскар заключает рассказ новым взрывом смеха. Всего минуту назад оживленные жесты, обилие слов, быстро меняющихся образов как бы заслоняли его самого, теперь он сидит весь открытый неуверенным, слегка испуганным взглядам присутствующих. Никто не ожидал этой истории, никто ее не понимает — все пытаются уловить какую-то связь между нею и самим Уайльдом. Трудно видеть в нем просто переполненное смехом существо. Но он все смеется, смех клокочет у него в горле как прежде, как всегда, и наконец сидящие за столом дают себя увлечь, хохочут, забыв обо всем.
По лбу Уайльда опять пробегают тени. Он вынимает из кармана часы, портсигар, карандашик в золотой оправе, записную книжечку в кожаном переплете, раскладывает все это на столе, прибавляет еще два-три перстня, расческу из слоновой кости. Потом оделяет всех по очереди. Расческа достается лысому адвокату.
— Я могу быть уверен, мистер Хамфрис, что в ваших руках мой подарок не износится.
Он поднимается, просит извинить, но он устал (завтра надо раньше встать) и, пожелав всем спокойной ночи, уходит наверх.
На другой день Уайльд снова сидел на скамье подсудимых и, как все эти дни, чертил на листке бумаги буквы греческого алфавита, кружки, сетки, свастики, только бы не поднимать глаза, не видеть усмешки обвинителя, узких губ, квадратной челюсти и прищуренных глаз судьи. Все происходившее как бы отгораживала пелена тумана, фамилию Уайльда надо было повторять дважды, чтобы он встал и снова давал те же ответы на те же вопросы. Дело продвигалось туго, будто скрипу чий, заржавевший, непослушным механизм. В моменты, которые легко было предвидеть, возникали юридические споры между судьей, обвинителем и защитником, потом опять появлялись свидетели, все те же. Куинсберри их приодел, кормил вдоволь и перед судебным заседанием не спускал с них глаз. Не удалось ему лишь изменить их прошлого, оно ежеминутно всплывало из документов. Уайльд слушал рассеянно, мысли его были далеко, и он не заметил, как в этой мельнице правосудия что-то все же застопорилось. Показания свидетелей отпадали, как шелуха. Шелли признали умалишенным, Вуд и Паркер брали у маркиза деньги, были шантажистами, их свидетельства не подтверждались. «Тому, что говорит Вуд, нельзя верить,— признал судья,— так как он принадлежит к самому низкому классу отбросов общества». А несколько истерических горничных вели себя так, что судья готов был удалить их из зала. Зоркий наблюдатель заметил бы, что из всех материалов обвинения не осталось ничего, кроме взятых из книг Уайльда фраз да следов дыма от сожженных писем, которые он выкупил у Вуда. Однако присяжным не хотелось утруждать себя. Дело уже так запуталось, расхождение в свидетельствах зашло так далеко, ч?о единственной опорой для присяжных были ожесточение прессы, злая воля судьи и коварное рвение Локвуда. Их совершенно покорили картины, нарисованные в его обвинительной речи, походившей на отрывок из Светониевых «Жизней цезарей». В последний день, 25 мая, судья Уиллс усердно внушал им убеждение в том, что он совершенно беспристрастен. Кларк неоднократно прерывал его речь, добиваясь опровержения ложно освещенных фактов, на что в конце концов получил отповедь: «Речь судьи не может быть бесцветной, не то она никому не принесет пользы».
В начале каждого раздела речи появлялась одна и та же дата: 1892 год. Ни одно свидетельское показание не заходило дальше того месяца и дня, когда Оскар Уайльд познакомился с Альфредом Дугласом. Глава присяжных спросил, отдан ли приказ об аресте молодого лорда.
— Не думаю,— сказал м-р Уиллс.— Мне об этом ничего не известно.
— А не говорилось ли об этом? Суд этого не добивался?
— Не могу вам дать ответа. Чтобы был отдан приказ об аресте, мало свидетельских показаний, нужны доказательства совершения наказуемых действий. Пи сем, говорящих об отношениях такого рода, недостаточно. Нет, лорда Альфреда не вызывали, но господа присяжные могут оценить эти обстоятельства, как сочтут необходимым.
— Если из этих писем можно сделать вывод какой-либо виновности,— сказал глава присяжных,— то ее в равной мере разделяет лорд Альфред Дуглас.
— Это к делу не относится. Господа присяжные лишь должны своим вердиктом подтвердить вину подсудимого.
Так и остался в общественном мнении незапятнанный образ лорда Альфреда Дугласа, благородного юноши, который под влиянием развратного писателя был близок к падению, но был спасем заботливым и любящим отцом.
В половине четвертого присяжные удалились для совещания. Через два часа они прислали судье вопрос: было ли подтверждено, что Чарлз Паркер провел ночь в квартире на Сент-Джеймс-плейс. М-р Уиллс ответил, что нет, не было. Еще через несколько минут присяжные возвратились в зал с подтверждением всех двадцати пяти пунктов, из которых с дюжину сам судья готов был отвергнуть за отсутствием доказательств.
Выслушать приговор привели Альфреда Тейлора.
— Оскар Уайльд и Альфред Тейлор,— начал судья,— преступление, вами совершенное, отвратительно. Ограничусь этим определением, хотя мне трудно подавить чувства, которые пробуждаются в душе каждого уважающего себя человека перед лицом фактов, обнаруженных в ходе этих двух ужасных процессов. В том, что на сей раз присяжные вынесли вердикт правильный и продиктованный совестью, нет ни малейшего сомнения. Мое освещение дела могло показаться слишком осторожным, что можно объяснить соображениями приличия и присущей каждому судье заботой о том, чтобы ни тени предубеждения не проникло в акт правосудия. Однако состав присяжных является голосом гражданской совести и наилучшим образом исполняет свой долг тогда, когда выражает глубокое возмущение подобными поступками. Но бесполезно читать тут проповедь. Люди, способные на такие вещи, разумеется, нечувствительны к позору, и нечего ожидать от них какого бы то ни было раскаяния. Нельзя сомневаться, что от вас, Уайльд, исходила зараза самой отвратительной порчи нравов. Благодаря своей профессии и положению вы располагали сатанинскими средствами. Хотя это дело самое неприятное из всех, какие я доныне вел, я почти счастлив, что моею рукой будет отсечен сей ядовитый побег на здоровом стволе нашей нравственности. В этих условиях все ждут от меня самого сурового приговора, допускаемого нашим правосудием. И приговор этот, по моему мнению, будет еще слишком мягким. По приговору суда Ее Королевского Величества, каждый из вас будет осужден на два года тюрьмы и тяжелых работ.
Уайльд стоял совершенно неподвижно, на белых его руках, опиравшихся на барьер, темнели синие жилки. При последних словах судьи он дернулся, пурпурным заревом кинулась в лицо кровь, глаза раскрылись так широко, будто сейчас выскочат из орбит. Он протянул правую руку в сторону судьи.
— А я? А я? — воскликнул он.— Могу ли я что-нибудь сказать, милорд?
Судья отрицательно махнул рукой. Уайльд исчез в боковых дверях, уведенный тюремными стражами.
На улице у Олд-Бейли еще с полудня собралась большая толпа. Возбуждением ожидавших пользовались агитаторы, произнося речи в связи со скорыми выборам и — на конец июня был назначен роспуск парламента. Впрочем, сейчас это мало кого интересовало, улицы были усеяны листовками, которых никто не читал. В редкие минуты тишины слышались цитаты из Библии, оглашаемые хриплым голосом уличного проповедника. Группа членов Общества трезвости, протискиваясь сквозь толпу, ходила взад-вперед с прибитой к шесту грубо намалеванной картиной: Оскар Уайльд в окружении бутылок с различными напитками, а внизу надпись, призывающая к воздержанию.
Наконец наступили сумерки, из-за темных, мрачных домов здесь они сгущались особенно быстро, и толпа стала похожа на унылое серое месиво. Из коридора уголовного суда донесся вой — известие о приговоре дошло до стоявших у входа. Те, кто пришел сюда из ненависти к тонкому белью и хорошо скроенному костюму, объединились в общем ликовании с теми, кто ненавидел новую мысль и непривычную музыку слов. Ругали аристократов. Мужчины, покатываясь со смеху, обнимались, потом отскакивали в стороны и принимались тузить друг друга кулаками. На мостовой, выбрав место посвободней, проститутки, взявшись за руки, образовали большой круг — они плясали, прыгали, извивались как сумасшедшие. Им аплодировали. Толпа, не сдерживаемая спокойными, улыбающимися полицейскими, двинулась через Лудгейт на Флит-стрит и Стренд и там стала шуметь под окнами редакций.
Экипажи, оттесненные толпою на Флит-Лейн, вернулись к зданию суда. В один из первых сели Альфред Вуд и Чарлз Паркер. Вуд, стоя на подножке, вдруг рассмеялся:
— Ах ты, Гиацинт!
И всей ладонью ударил Паркера по спине.