КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава 22


Дофине, как и Верхний Арманьяк, по большей части скалистая возвышенность. Местные крестьяне говорили, что даже в холодные зимние дни, когда небо безоблачно, а воздух кристально чист и неподвижен, когда стоит такая тишина, что стук копыт горных коз слышен за полмили, вода в тихих, маленьких горных озёрах не замерзает. Быстрые потоки могут покрываться льдом, водопады застывать, словно ледяные шторы, но маленькие горные озёра никогда не замерзают, будто вода в них какая-то особенная. Но стоит бросить в такое озеро небольшой камешек или даже просто коснуться поверхности воды пальцем, как произойдёт необъяснимое: прямо на глазах, ещё до того, как успокоятся круги на воде, оно превратится в огромную глыбу льда.

Нечто подобное должно было произойти, думал брат Жан Майори, с приездом принца в Дофине. Европа следила за тем, что происходило с опальным французским принцем, и считала, что изгнание будет означать его конец. Если он попытается возглавить мелкое дворянство Дофине, его, пожалуй, убьют, если не попытается — его станут презирать и предадут забвению, как ничтожество, такое же, как его отец, но не имеющее, в отличие от отца, совета, который мог бы поддержать и спасти его.

Но ничего подобного не произошло. После приезда Людовика провинция консолидировалась, преобразилась, словно одно из этих таинственных горных озёр от брошенного камня, и стала одной из самых сильных, самых автократичных, но в то же время, по мнению большинства, за малым исключением, одной из наиболее умело управляемых в Европе. Как ему удалось так быстро установить там твёрдую власть, оставалось загадкой для членов совета Карла, который вот уже много лет безуспешно пытался сделать во Франции то же самое, что Людовику удалось так быстро сделать в Дофине. Было известно лишь, что уже через три дня после прибытия дофина в Гренобль — столицу провинции — народ приветствовал его на улицах.

Не успело дворянство опомниться, как Людовик издал указ о смещении их предводителя, наместника. Наместник отправился, как торжественно заверил своих подданных Людовик, в паломничество, чтобы замолить свой грех — слишком уж свободно запускал он руку в государственные доходы. Непохоже было, что бедолага скоро вернётся. Людовик объявил, что с этого момента он сам будет управлять провинцией, а возмещение убытков, нанесённых казне бывшим бесчестным правителем, будет произведено без повышения налогов, за счёт полной конфискации земельных владений наместника. Когда его спросили, как скоро это произойдёт, дофин невозмутимо ответил, что это уже произошло.

«Он схватился с великаном, — размышлял брат Жан, — этому я его никогда не учил. Я учил его в первую очередь думать об обездоленных, во всяком случае, пытался».

Однако брат Жан вспомнил, что Давид тоже сражался с великаном, один, перед лицом толпы, и, когда Голиаф пал, филистимляне бежали с поля боя и сражение было выиграно.

Брат Жан не был воином. Его интересы лежали в области геологии и гуманитарных наук. Он и понятия не имел, что это и есть классическая военная стратегия: сначала атаковать сильнейшего врага, а когда он повержен, более слабые теряют мужество и сдаются без боя. Но брат Жан очень хорошо знал образ мыслей дофина и помнил о том, что Анри Леклерк последовал за ним в изгнание. Так что скорей всего эту стремительную победу можно объяснить отчаянным решением Людовика сыграть ва-банк, не думая о том, выиграет он или проиграет, а также тонким советом опытного и практичного Анри. Брат Жан уповал лишь на то, что сердце дофина не превратилось в такую же ледяную глыбу, в какую превращались озёра его провинции. А это могло произойти.

Была одна из тех прозрачных, ясных ночей, которыми славится Дофине, когда горы Гран Шартрез со склонами, покрытыми заснеженными и искрящимися на солнце сугробами, поразительно напоминают какую-нибудь северную страну, когда небольшая кавалькада свернула в ущелье. Трудно было себе представить, что всего один день пути на юг отделяет их от цветущих оливковых деревьев, а ещё один день — от Прованса и тёплых голубых вод Средиземного моря.

Чёрная тень стервятника скользнула по бледному лику полной луны. Крестьянин-проводник остановился как вкопанный и насторожился, к чему-то прислушиваясь. Брату Жану показалось, что он чем-то напуган. Но вскоре тревогу на его лице сменила улыбка.

— Она не закричала, — радостно сказал он, — значит, всё в порядке. Никто из нас не умрёт.

Человек, закутанный в плотный плащ с надвинутым на глаза монашеским капюшоном, ехавший рядом с братом Жаном, поднял голову и спросил женским голосом:

— Кто не закричал?

— Мелузина, сударыня. Сегодня суббота.

— Всему миру известно, — серьёзно проговорил брат Жан, прикрывая рукой улыбку, — что Мелузина — фея-покровительница этих мест — превращается в змею каждую субботу.

— Только нижняя половина туловища у неё змеиная, преподобный отец, — поправил крестьянин, — только нижняя. А когда она кричит, это значит, что смерть близко.

— А что же происходит с верхней половиной? — весело поинтересовалась женщина.

— Не смейтесь над ними, сударыня, — прошептал брат Жан. — Здесь очень серьёзно относятся к подобным вещам, — и добавил: — Как, боюсь, и везде, все невежественные люди.

Он подумал, что Людовик, чьи поразительная интуиция и способность отгадывать чужие секреты иногда расценивались как колдовство даже на более искушённом севере, здесь, на юге, где люди были менее образованы, может прослыть королём колдунов. Здесь, закрывшись своими горами от столбовых путей истории, замкнутые в своём кругу люди дольше хранили свои древние легенды, жили по старинке, в их говоре всё ещё слышалась мягкость речи провансальских трубадуров, они легко откликались смехом на шутку, легко плакали, грамотность была им неизвестна, а их медицинские знания ужасали примитивностью. Брата Жана беспокоило здоровье Людовика. Даже слухи не просачивались отсюда во внешний мир. Возможно, у Людовика и не было приступов за те пять лет, что он жил в изгнании. Возможно, смерть Маргариты потрясла его и сняла внутреннее напряжение, которое вызывало приступы падучей.

В то время как они гуськом поднимались по узкой тропинке, ведущей к увенчанной крестом главной обители картезианских монахов — проводник снова заговорил:

— Сразу видно, что госпожа де Салиньяк не бывала раньше в этих местах, — сказал он с лукавой почтительностью, интонация его была по-южному медовой. — Всем известно, что выше пояса Мелузина почти так же прекрасна, как вы, сударыня.

Госпожа де Салиньяк вспыхнула и глубоко спрятала лицо в меховой капюшон. Её раздражало, что слухи о ней достигли даже этого захолустья, но в то же время это льстило ей. Она вовсе не хотела быть заживо похороненной в этой Богом забытой варварской стране, но, когда тебе уже двадцать восемь и ты ещё не замужем, когда ты уже злоупотребила гостеприимством такой женщины, как Аньес Сорель, в её заповедных владениях и её стараниями отправлена в изгнание, не так уж неприятно услышать, что выше пояса ты хороша, как какая-то колдунья или кто там она есть.

Брат Жан счёл, что будет тактичнее сменить тему, хотя госпожа де Салиньяк с удовольствием бы поболтала с проводником ещё, чтобы узнать, почему Мелузина превращается в змею каждую субботу и как она выглядит все остальные дни недели.

— Я вижу, — сказал брат Жан, — дорогу хорошо чистят. Это свидетельствует о трудолюбии монахов Шартрезского монастыря и о распорядительности преподобного настоятеля.

— Братья работают, — ответил проводник, — но снег убирают не они. Это делаем мы, как и подобает крестьянам. Монсеньор дофин удвоил повинность: три дня в неделю мы работаем на дорогах. Летом мы их разравниваем, зимой — чистим. Мы строим мосты, убираем камни, которые всегда осыпаются с гор, — он говорил весело и даже с некоторой гордостью, словно любуясь плодами своего непомерно тяжёлого труда.

— Три дня в неделю?! — воскликнула госпожа де Салиньяк. — Но у нас на севере...

— Тише, сударыня, — перебил её брат Жан.

— Мы ничего не имеем против. Зато ко всем относятся одинаково, и каждый знает своё место. До того как приехал монсеньор, некоторые из нас работали по семь дней в неделю, а некоторые не работали вообще, это зависело от прихоти хозяина. Всё было неясно. Теперь же даже богатые землевладельцы должны подчиняться законам, а если они не подчиняются... словом, ничего подобного до приезда монсеньора дофина не было. Возможно, вообще во всём мире ещё не было такого, как он.

— А что же происходит, если они не подчиняются законам?

— В этом случае, мадемуазель, Господь свидетель, к воротам замка приезжает сержант монсеньора, ворота открываются, землевладельца арестовывают, судят и — ему приходится платить штраф, как простому крестьянину! — Невозможно передать тот восторг, с которым проводник произнёс эти слова.

Да, Людовик произвёл революцию в маленьком мире своих владений, и теперь брат Жан начинал понимать, как ему это удалось: по-своему он в конце концов не забыл обездоленных людей. Он заставил их работать, но он дал возможность чувствовать себя уверенней.

Они въехали во внутренний двор монастыря, через никем не охраняемые ворота. Центральное здание окружал палисадник.

Проводник продолжал:

— Как я уже сказал, мы ничего не имеем против податей, но есть кое-что, чего мы не понимаем. Если приходится ремонтировать участок дороги на отвесном склоне, мы должны ещё ста вить на краю парапет. Можно подумать, монсеньор боится, как бы кто не упал вниз. Конечно, они очень красиво и аккуратно смотрятся, эти парапеты, как садовые ограды, но...

Он запнулся. Разумеется, работа, о которой он рассказывал, была не из лёгких, но он не жаловался. У всех сеньоров есть свои странности, чаще всего куда менее безобидные, чем у Людовика. И уж если он не имел права на них, то кто же имел?

— Он всегда был очень аккуратным и любил порядок, — сказал брат Жан с печальной улыбкой. Людовик есть Людовик, и его страхи по-прежнему при нём. Какие бы припадки не мучили его, он скрывал свой позор ото всех, перенося страдания в полном одиночестве. Брат Жан полагал, что мир никогда о них не узнает.

Лошади, почуяв запах овса в стойлах и поняв, что утомительный дневной переход близится к концу, своим ржанием разбудили привратника около ворот. Сонный, он вышел к путникам и приветствовал их обычными в таких случаях словами, почтительными и гордыми одновременно, с какими Шартрезский монастырь, колыбель картезианцев, веками оказывал гостеприимство и давал убежище любому путнику, независимо от его происхождения — только бы он пришёл с миром.

Приняв дорожный плащ госпожи де Салиньяк за сутану епископа, привратник обратился прежде всего к ней, называя её «ваше преосвященство» и полагая, что второе духовное лицо — его сопровождающий. Маргарита де Салиньяк рассмеялась:

— Как только меня не называли, но «вашим преосвященством» ещё никогда.

Она откинула капюшон, и в свете фонаря привратник увидел, как её светлые волосы, растрепавшиеся в пути, золотым каскадом рассыпались по её плечам. Эффект получился неожиданным: в её обличье появилось нечто распутное.

— Прошу прощения, сударыня, — сконфуженно улыбаясь, пробормотал привратник. Хоть братья и были официально прикреплены к монастырю и смиренно трудились в монастырских угодьях, не брезгуя никакой работой, но монахами они не были.

У привратника были дети и жена-крестьянка, и поэтому он мог оценить Маргариту де Салиньяк.

— Госпожа де Салиньяк замёрзла и утомлена сегодняшним длинным путешествием, — сказал брат Жан. — Нельзя ли разжечь огонь в женском флигеле? — Для путешественниц в монастырях обычно отводили отдельное строение, неподалёку от ворот и как можно дальше от келий принявших обет братьев. Но, как правило, женские помещения плохо отапливались.

Привратник с вежливым поклоном ответил, что для него большая честь лично позаботиться о том, чтобы устроить мадемуазель в тепле и со всеми удобствами. Он отлично знает, как опасны для хрупкого женского здоровья длительные путешествия в такую холодную ночь. Для него эти хлопоты будут удовольствием и честью.

— Смотри только не переусердствуй ради здоровья госпожи и не сожги дом, — улыбнулся брат Жан.

Прежде чем оставить госпожу де Салиньяк одну, привратник постелил постель, положив два пуховых одеяла и соблазнительно взбив подушки, показал, как открывать и закрывать решетчатые ставни, предназначенные для того, чтобы защищать маленькую спальню от сквозняка, как запирать дверь, добавив, впрочем, что, хоть флигель стоит на отшибе, ей нечего бояться, так как он всю ночь будет на страже у ворот и с радостью окажет ей любую услугу. Кроме того, он принёс ей бокал знаменитого монастырского зеленоватого ликёра «Шартрез», обычный знак местного гостеприимства, и уверил её, что ликёр будет согревать её всю ночь, даже если вдруг погаснет огонь, что маловероятно, так как корявые тяжёлые брёвна дофинесской сосны горят, как дубовые.

— Что-нибудь ещё, сударыня?

Госпожа де Салиньяк взглянула на него, поблагодарила и пробормотала, что больше он ничего не может для неё сделать.


В доме приора, несколько более просторном, чем дома монахов, так как он предназначался для почётных гостей, приор приказал развести такой огонь в очаге, словно дом предстояло обогреть после морозов, стоявших несколько недель.

— Нечасто к нам наведываются гости зимой, — сказал приор, придвигаясь поближе к непривычно жаркому огню. — До Гренобля совсем недалеко, и все предпочитают ехать прямо туда. Конечно, в долине гораздо теплее, чем здесь.

— У меня были особые причины, чтобы остановиться здесь, преподобный отец.

— Я очень рад, что вы это сделали, преподобный отец, — с вежливой улыбкой отозвался приор.

На взгляд брата Жана как врача, ряса приора была слишком тонка, ему в ней наверняка было холодно, едва ли такую рясу подобало носить столь почтенному человеку. Но, с другой стороны, аскет, который не разводит зимой огня, живя в лесу, где дрова попросту гнили, вряд ли позволит себе и одеваться теплее. По мере того как комната постепенно согревалась, брат Жан услышал, как потрескивают, распрямляясь в тепле, древние пергаментные манускрипты на стеллажах, покрывавших ряд за рядом все стены.

Тот самый привратник принёс и поставил на стол перед братом Жаном только один стакан зелёного ликёра. Брат Жан вопросительно взглянул на приора.

Приор покачал головой:

— Это не я, вы проехали сегодня много утомительных, холодных лиг[2], брат Жан, вам, а не мне, нужно восстановить силы.

— Изумительно вкусно, преподобный отец. Я ещё никогда не пробовал ликёра безупречно изумрудного цвета. Но позволю себе заметить как врач, что хозяин порой нуждается в восстановлении сил не меньше, чем гость.

— Да, бывает, — рассеянно заметил приор, но тем не менее не попросил привратника принести бокал для себя. Привратник удалился, и брат Жан не стал настаивать.

Он отпил немного холодной зеленоватой жидкости, нежной и сладкой на вкус, но стоило ему проглотить её, как всё тело и конечности наполнились разливающимся теплом, словно летнее солнце мягко засветилось внутри него. Пальцы ног и кончик носа согрелись, а натёртый седлом копчик перестал болеть.

Приор рассмеялся:

— Епископ Мейзе, впервые попробовав шартрезский ликёр, спел Мне забавную, немного фривольную песенку вашего Франсуа Вийона, а прислуживавший ему брат утверждал, что перед сном епископ сплясал балладину, но этого, разумеется, не может быть.

— Я знаю епископа Мейзе, — ответил брат Жан, — вполне возможно, что он действительно танцевал балладину.

Брат Жан знал епископа как одного из наиболее красноречивых и способных дипломатов Карла и как последователя одного из новомодных учений, столь популярных в Италии. Но брату Жану не хотелось сплетничать о брате-священнике, тем более при епископе, который к тому же был связан с той же миссией, которая привела в Дофине и его самого.

— Впрочем, от этого напитка любому захочется плясать, преподобный отец. У меня такое чувство, словно я хорошо поспал и взбодрился. Из чего он сделан?

— Поскольку вы врач, вы наверняка угадали привкус мяты, которая, собственно, и даёт такой цвет, особый сорт сахара, который привозят с Востока, делает напиток сладким, ну а настаивалось всё это на добром старом бренди. Что ещё наш аптекарь добавляет туда, какие горные целебные травы, — я не знаю и никогда не интересовался, хотя полагаю, что рецепт он нашёл в одном из этих древних манускриптов. — Тон, каким это было сказано, предполагал, что и гость не будет этим интересоваться, но, чтобы тот не обиделся, приор добавил: — Вообще с этим связано много всякой чепухи. Крестьяне, которые собирают травы, утверждают, что рвут их только в тех местах, где земля удобрена чешуйками, якобы упавшими с кожи летающей змеи, которая, как они говорят, часто наведывается в эти горы.

— А, ведьма Мелузина?

— Вижу, вы знакомы с местными легендами, брат Жан.

— И травы они собирают только по субботам?

— Боюсь, именно так.

Будучи уроженцем здешних мест, приор не имел обыкновения вмешиваться в чужие дела и расспрашивать людей о том, о чём им, возможно, говорить не хочется, поэтому он и не спрашивал брата Жана о причине его визита и о том, почему он путешествует в обществе молодой дамы, которая явно долго находилась при дворе, и зачем ему понадобилось делать такой крюк и заезжать в монастырь, когда дорога на Гренобль всего в часе езды. Но брат Жан сам просветил его с серьёзностью, которая совершенно очевидно, не имела никакого отношения к зелёному напитку.

— Вы, конечно же, слышали об Аньес Сорель? — спросил для начала брат Жан.

— А, да, — нахмурился приор, — припоминаю. Песенка, которую мне спел епископ Мейзе, повествовала о её необычном поведении. Большинство слов были мне непонятны, поскольку я не сведущ ни в медицине, ни в анатомии, но, насколько я мог судить, содержание её составляли в основном комплименты.

— Аньес Сорель скончалась, преподобный отец.

— Да что вы, не знал. Мне искренне жаль, что я только что плохо подумал о ней.

— Какой бы ни была её жизнь, умерла она как святая. Она освободила свой дворец в Боте-сюр-Марн и отдала его под госпиталь для пострадавших в войне, которая, увы, снова разразилась. Она покинула короля и, несмотря на все его мольбы, не встречалась с ним. Весь Париж знает о её щедрых пожертвованиях и публичных покаяниях, которые были так страстны и начались настолько незадолго до её смерти, что злые языки даже обвиняли её в лицемерии, но, я думаю, она была искренна. Господь вошёл в её сердце, но она осталась всё тем же человеком. Женщина, которая никогда не скрывала своих пороков, едва ли стала бы скрывать свои добродетели. Аньес Сорель жила, грешила, раскаялась и умерла открыто и честно. Вся Франция скорбит о ней.

— Мне очень, очень, очень жаль, брат Жан, жаль, что я подумал плохо о покойной и что мой ограниченный ум не в силах понять, как женщина может грешить «открыто и честно». Я помню о том, сколько горя она принесла монсеньору дофину, видевшему, что его обожаемая мать и эта женщина одновременно носили под сердцем детей его отца. Я вспоминаю о тех несчастных инфантах, четырёх девочках, которых она подарила королю до и после смерти доброй королевы. Где тогда было её раскаяние?

Брат Жан мог спросить его, а где было раскаяние вавилонской блудницы, которую простил Иисус, и что за таинственные, к сожалению, не дошедшие до нас священные слова Он начертал пальцем на песке, пока её хулители, пристыженные и не решающиеся бросить в неё первый камень, один за другим покинули храм, оставляя грешницу один на один со своим Повелителем и Господом точно так же, как теперь это случилось с Аньес Сорель.

— Думаю я и о том, — продолжил приор, — как ей удалось усыпить совесть короля. Это она повинна в хаосе и бедствиях, обрушившихся на Францию. Здесь, на юге, мы благодарим Бога за то, что являемся частью Империи, но не Франции. Здесь благодаря власти монсеньора дофина нет никакого хаоса, всё отлажено, как в монастырской обители. Дворянство подчиняется его законам. Крестьяне процветают и довольны жизнью. С разбоями покончено. У моих ворот даже нет стражи. Но так было далеко не всегда — пять лет назад здесь царили анархия и безвластие. Однако появился Людовик, и люди сплотились вокруг него. Он наказывает их, но любит. И здесь вы не найдёте Аньес Сорель.

Мир меняется, продолжал приор, и не в лучшую сторону. Здесь, в горах, он чувствует это, как чувствует приближение бури, видя отдалённые облака и вспышки молний задолго до того, как в долине услышат гром. По другую сторону Альп, в Италии и Савойе, из земли выкапывают бесстыдные статуи языческих богов, пролежавшие там многие века, и изображения обнажённых поющих, танцующих, смеющихся юношей и девушек украшают сегодня дворцы знати, да что там! — даже дворцы прелатов церкви! И всё это считается искусством. Приор покачал головой; это называют «гуманизмом», будто гуманизм а не жизнь в Боге является целью человеческого бытия. А некоторые называют это Возрождением, но Возрождением чего? Возрождением древнего зла, древних ошибок, культа плоти и поклонения красивым женщинам вроде госпожи де Салиньяк или Аньес Сорель.

Брат Жан не собирался обсуждать с престарелым прелатом-пуристом спорный вопрос об Аньес Сорель. Этот пуританин слишком долго жил в своих горах, где никогда ничего не менялось, в отдалении от мира полудостигнутых возможностей, в маленьком царстве мужчин, посвятивших свою жизнь служению Господу, и в его душе сложился свод более строгих правил — непререкаемых и универсальных.

— Я хотел говорить не столько о ней, сколько о короле Карде, — мягко перебил его брат Жан. — Незадолго до своей смерти Аньес Сорель, желая избавить короля от искушения, взяла с Него обещание отослать от себя Маргариту де Салиньяк.

— Это, по крайней мере, похвально.

— Король, естественно, дал обещание, но госпожа де Салиньяк пользовалась его особой благосклонностью и ему вовсе не хотелось лишаться её общества. Она исключительно красивая женщина.

— Я не смотрел на неё, — сухо заметил приор, — но я видел выражение лица привратника и верю вам.

— Когда Аньес Сорель умерла, не то король сам вспомнил, не то совет напомнил ему о данном обещании. Я как раз собирался по делам к монсеньору дофину, и ей было приказано отправляться со мной. С нами снарядили весьма внушительный отряд сопровождающих, которых ваши монахи приняли с таким гостеприимством, — полагаю, не для того, чтобы охранять меня, хотя при мне весьма важные документы, а для того, чтобы доставить к Людовику в Гренобль Маргариту де Салиньяк в целости и сохранности. Естественно, я её туда доставлю. Но дело в том, что я очень давно не видел Людовика. Госпожа де Салиньяк когда-то была одной из придворных дам его жены. Я везу послание, которое может его расстроить, и мне очень не хотелось бы расстроить его ещё сильнее, появившись в обществе женщины, которая когда-то была так близка с его женой и может вызвать воспоминание о былой жизни.

— Я даже совершенно не хочу расстраивать своего сюзерена, — ответил приор, — как, я полагаю, и никто в Дофине.

— Вот почему я вспомнил о гостеприимстве, которым всегда славился Шартрезский монастырь, и подумал, что госпожа де Салиньяк могла бы побыть здесь денёк-другой, пока я встречусь со своим старым другом и воспитанником и сообщу ему то, что должен сообщить. Людовик очень впечатлителен, нужно быть очень осторожным и не вываливать на него все дурные вести сразу.

Приор медленно произнёс:

— Я не хочу расстраивать своего сюзерена, но не хочу и вносить смятение в ряды нашего братства. Госпожа де Салиньяк разбудит в нём воспоминания о жизни, которую они оставили ради лучшей жизни, как это бывает весной, когда тает снег и особенный взгляд появляется в глазах более слабых молодых братьев. Мои правила просты: дать приют страннику, оказать помощь больному, накормить голодного, дать убежище даже преступнику. Но в них нет ничего, что касалось бы дам-пансионерок, особенно молодых, с медовыми голосами и пахнущих жасмином. Нет.

Брат Жан сдержал улыбку. Приор, должно быть, много прочёл на лице привратника, если смог определить даже запах духов госпожи де Салиньяк.

— Впрочем, если это поможет вам в исполнении вашей миссии и если вы считаете, что это избавит дофина от лишних огорчений, я мог бы пойти на нарушение наших правил и оставить её здесь на несколько дней, но вам придётся предоставить доказательства того, что эта молодая особа нуждается в убежище как преступница.

Брат Жан вздохнул:

— Нет, эта девушка не преступница, преподобный отец.

— В таком случае, преподобный отец, долг мой ясен — дама должна ехать вместе с вами. А я буду молиться о здравии дофина.

«Как и я», — подумал брат Жан. Но в этом не было ничего нового. Он молился за Людовика вот уже двадцать восемь лет.

Ночью, пока приор и брат Жан молились, а госпожа де Салиньяк куталась в пуховые одеяла, тщетно пытаясь согреться, другая кавалькада под савойскими знамёнами, сопровождающая пурпурный кардинальский паланкин, медленно приблизилась к воротам Гренобля.

Глава 23


Членов кардинальской свиты, которые хорошо знали, какими были гренобльские фортификационные укрепления до приезда туда Людовика, немало удивило, как выросли городские стены. Если бы на улице стоял день и зрение у них было получше, они могли бы заметить и приземистые каменные сооружения на склоне горы Раше, а если бы они обладали военным опытом, то узнали бы в них орудийные укрепления, за которыми прятались только что отлитые пушки, уже доказавшие свою мощь.

Даже кардинал, который всю дорогу мирно дремал в своём пурпурном паланкине, укутавшись в плащ из лисьего меха и положив ноги на грелку, завёрнутую в бархатное покрывало, проснулся, чтобы взглянуть из-за занавесок и подивиться толщине новых городских ворот. Они были окованы тяжёлыми бронзовыми пластинами, которые, словно золото, сияли в свете факелов.

Огни были зажжены, а ворота гостеприимно распахнуты в честь кардинала.

Кардинал двигался не спеша, потратив два дня на то, чтобы проделать недолгий путь от Шамбери до Гренобля, так как выбирал дороги получше. Эти дороги пролегали через долины Гьер Мор, Моржа и Изера. Недоразумение на границе между Савойей и Дофине ещё больше задержало его, и лазутчик Людовика успел вернуться в Гренобль и доложить обо всём дофину. В конце концов начальник пограничного отряда, когда его удалось разыскать, принёс глубокие извинения и заверил его высокопреосвященство, что безмозглый крестьянин, который потребовал от них предъявления полномочий, будет нещадно выпорот. На что его высокопреосвященство, удовлетворённый извинениями, попросил о снисхождении к этому крестьянину, признав, что и ему самому случалось совершать в жизни ошибки похуже этой, и кавалькада продолжила свой путь. Но в Гренобль они прибыли уже сильно за полночь.

К этому времени Людовик точно знал, сколько солдат и рыцарей в свите кардинала, чем они вооружены и даже какова длина их копий и как натянута тетива на луках — для сражения или для мирной церемонии. Тетива, конечно же, не была натянута, поскольку кардинал пришёл предложить союз, а не войну.

Людовик, со своей стороны, тоже был за союз.

С четырёх сторон из пяти провинция Дофине была защищена: на востоке и на западе несла свои воды широкая Рона, на юго-востоке высилась труднодоступная цепь альпийских гор.

На юге дело обстояло ещё лучше. Там, в Провансе — ещё одной провинции Священной Римской империи — правил Рене Добрый из дома Анжу. Он был кровным дядей Людовика, родным братом его покойной матушки и любил Людовика, как родного сына. Но даже если бы он и не любил его, дофину нечего было бояться, так как старик жил в прошлом, лелея древнюю славу своего дома, увенчанную титулом «Король Иерусалимский», хотя Иерусалим уже много веков принадлежал Турции. Он рисовал, причём весьма неплохо, картины, покровительствовал поэтам и менестрелям и поощрял театральные постановки, которые Людовик считал несколько фривольными. Однажды, когда Людовик увидел, как на представлении душещипательной пьесы «Арльские страсти» король Рене, прослезившись, освободил этот город от всех налогов на два года, он понял, что никакой опасности дядюшка для него не представляет.

Но, пока одна сторона из пяти, северо-восточная, не была надёжно защищена, Людовик не мог чувствовать себя спокойно — Альпы там были ниже, и широкие долины прорезали их в нескольких местах, как бреши в стене. За долинами лежало могущественное и древнее герцогство Савойя. Через эти долины мог пройти кардинал Савойский, чтобы предложить союз, но могли пройти и войска савойцев, чтобы разгромить Дофине. Многие во Франции приветствовали бы такой оборот событий.

Когда кавалькада подъехала к дворцу дофина, зазвучали приветственные фанфары, и Людовик вышел на улицу, чтобы лично приветствовать его высокопреосвященство и поцеловать епископский перстень, который кардинал небрежно протянул ему из лисьих мехов паланкина.

Большинство кардиналов носили перстни с аметистом. У савойского кардинала в перстне красовался великолепный изумруд, размером с перепелиное яйцо. Людовику тут же захотелось иметь такой же, не столько из-за очевидной ценности, а из-за тех целебных свойств, которыми, по поверью, обладал этот камень. Считалось, что изумруд помогает тому, кто его носит, сохранить добродетель, что уже давно было лишним для Амадея — герцога, кардинала, наместника папы в Савойе. Изумруды отгоняли злых духов, но кардиналу нечего было их бояться, рассуждал Людовик, поскольку новоизбранный Папа Римский отпустил Амадею Савойскому все его грехи после того, как Амадей, потеряв ту слабую поддержку, что у него была в церкви, публично отказался от притязаний на папский престол. Возможно, наряду с громкими церковными титулами — сплошь почётными — и этот перстень был подарен ему папой в знак благоволения, когда скандал, связанный с Малой схизмой, наконец-то утих и христианский мир вновь объединился. Поэтому, когда завистливые священники, а их встречалось немало, жаловались своим иерархам, что им противно целовать перстень кардинала Савойского, им советовали перечитать притчу о блудном сыне и проявлять такое же милосердие. Изумруд также помогал от расстройства желудка, но, судя по виду кардинала, тот страдал (если он вообще от чего-то страдал) от противоположного заболевания, так что потеря кольца пошла бы ему только на пользу, решил Людовик. Но основной причиной, по которой Людовику хотелось заполучить это кольцо, было то, что изумруды предохраняли владельца от приступов падучей. Однако существовало одно трудновыполнимое условие: талисман не должен быть ни купленным, ни украденным. Владелец должен был отдать его по доброй воле. Никто ещё никогда не дарил Людовику изумрудов.

У Людовика всегда были очень сильные руки. Ему пришлось приучить себя помнить об этом, даже когда он гладил собак. Иногда, когда он мысленно боролся со своими страхами и волнениями, одна из его собак, ревновавшая хозяина даже к его мыслям, поднималась со своего места у очага, подходила к нему и клала голову на колени, требуя внимания. Людовик пропускал сквозь пальцы длинные шелковистые уши собаки, несчастный питомец взвизгивал, и только тогда Людовик понимал, как сильно он сжимал бедное ухо.

Сейчас он с такой же силой сжимал руку кардинала. Видимо, камень околдовал его. Кардинал Савойский сидел, вытянувшись в струнку, в своём паланкине, словно аршин проглотил.

— Perbacco! — крепко, совсем не по-церковному, выругался он, что свидетельствовало об усвоенном им духе итальянского либерализма. — Возьмите перстень, но оставьте мне руку, чтобы я мог подписать договор! Папой быть безопаснее — у него целуют туфлю.

Окончательно проснувшийся кардинал готов был сразу же приступить к обсуждению договора. Он вполне отдавал себе отчёт в том, что Франция против договора, поскольку она против союза кого бы то ни было с дофином. Но он побаивался Людовика, который был у него под боком и который, в отличие от Франции, не был занят войной с Англией. К тому же он не забывал, что по долинам, которые лежали между ним и его молодым соседом, можно пройти как туда, так и обратно, и, конечно, Людовик скорее нападёт на Савойю, чем наоборот. Кардинал был стар. Он боролся за папский трон и проиграл. Теперь он устал и хотел жить в окружении друзей и умереть в мире.

Людовик о многом догадался и по шутливой мольбе кардинала оставить ему руку, и по готовности отдать изумруд, и по тому, что кардинал не выказал никакого недовольства из-за непонятной задержки на границе. Но он только что узнал от посланца брата Жана, что тот прибыл в Дофине и остановился в Шартрезском монастыре. Это был неожиданный поворот. Почему его бывший наставник не отправился прямо к нему? Неужели новости из Франции были настолько плохи? Может, отец угрожает войной? Если так, то условия, которые он выдвинет кардиналу, будут умеренными. Или его отец согласен на союз? Тогда он вытрясет из кардинала душу.

Он сказал кардиналу, что сожалеет о непредвиденной задержке на границе, и сообщил, что в апартаментах, отведённых его высокопреосвященству, уже разожгли огонь, чтобы ему было теплее спать, а для членов его свиты приготовили вино и ужин. Отряд охраны будет размещён в лагере у подножия горы Раше. То, что лагерь располагался рядом с его пушками, Людовик упоминать не стал.

Затем он осведомился о здоровье своей сестры Иоланды Французской.

В своё время, когда ещё не исключалась возможность того, что Амадей добьётся-таки папской тиары, двуличный совет Карла отослал Иоланду на воспитание к великолепному савойскому двору. Но у Амадея ничего не получилось, его предали анафеме, а затем он стал всего лишь кардиналом Савойским, после чего Иоланда перестала представлять какую бы то ни было государственную ценность, и совет отозвал её обратно в Париж.

Она писала Людовику, что совершенно не хочет возвращаться домой, и спрашивала, что он как брат может ей посоветовать. Как брат, придерживающийся строгих моральных принципов, которые становились ещё строже, когда дело касалось его родной сестры, Людовик ответил ей, что она ни в коем случае не должна покидать Савойю, ей следует остаться в стороне от лицемерия французского двора. Он напомнил ей о том, что кардинал Амадей Савойский, будучи отцом и дедом, при этом не содержа любовниц и не имея незаконнорождённых детей, никогда не нарушал церковного обета безбрачия, так как не был священником и не давал полного обета. «Савойю, — писал ей Людовик, — сейчас уважает весь мир. Францию — нет». Иоланда осталась.

— Она отлично себя чувствует, — ответил кардинал, — и хорошеет с каждым годом. Я полюбил её, как родную дочь. Так же, как и мой внук, не так ли, Амадео?

Молодой принц Пьемонтский, будущий герцог Савойский, был облачен в великолепные дорогие доспехи.

— Это правда, дедушка, я тоже полюбил её, — произнёс принц, — но не совсем как дочь.

У него было приятное лицо, и тон его внушал доверие. Людовику, правда, показалось, что голос у него был излишне нежным для того, чтобы воодушевлять войска в пылу сражения и даже для того, чтобы петь дамам серенады, но ему понравилось, как тот прямо и даже несколько самодовольно признался в своей любви к Иоланде.

— Она передала с Амадео письмо для вас, — сказал кардинал.

Конюший передал принцу письмо, и Амадео немедленно протянул его Людовику, предварительно сняв перчатку. Да, в Савойе знали кое-что о хороших манерах.

— Прочтите, — проговорил кардинал, — прочтите и увидите сами, что она о нём думает, и почему я, рискуя вызвать гнев нашего отца, оставил её в Савойе против его воли.

— Я уже знаю, как моя сестра относится к монсеньору принцу Пьемонтскому, — улыбнулся Людовик. — Она будет намного счастливее с Амадео, которого знает с детства, чем с каким-нибудь малознакомым принцем, которого выберет для неё совет, решив, что сей брак будет полезен из дипломатических соображений.

Кроме того, этот брак скрепит союз Дофине и Савойи. Но существует одно препятствие: даже если король Карл и совет не воспротивятся такому браку, ясно как день, что ни под каким видом не дадут за ней приданого, а это значит, что об этом должен будет позаботиться сам Людовик. Это надо было серьёзно обдумать.

— Я слишком устал, чтобы думать сейчас о подобных вещах, ваше высокопреосвященство. К тому же вы тоже, наверное, утомлены дорогой, — он положил письмо в карман камзола. — Сегодняшний вечер мы посвятим отдыху.


В полночь послушника Шартрезского монастыря снова разбудил стук в ворота. Был час заутрени. Во внутреннем дворе стояла абсолютная тишина. Монастырская часовня была освещена тусклым светом, в ней стоял мерный гул общей молитвы братьев.

Послушник довольно резко сказал, что брат Жан да и остальные французские гости устали с дороги и спят, и он ни при каких условиях не собирается никого беспокоить.

Но отблеск коптящей лампы, которая болталась у него в руках, упал на изображения святых на шляпе дофина — шляпе такой большой и опущенной так низко, что лица нельзя было разглядеть.

Послушник изменился в лице:

— Монсеньор! Это вы... Да как же я мог подумать... и совсем один!

— Может быть, брат Жан простит мне, что я бужу его, — сказал Людовик.

Глава 24


— Мы одни? — то были первые слова Людовика.

— Совершенно одни, — ответил брат Жан, — никакая сила, разве что ураган, не выгонит приора и его паству из церкви, пока не закончится заутреня.

— Рад снова видеть вас, — сказал Людовик, — как вы себя чувствуете, брат Жан?

Всё это было настолько похоже на дофина, что брат Жан не мог удержаться от улыбки. При других обстоятельствах он бы просто рассмеялся и спросил, отчего это Людовику понадобилось встречаться со своим бывшим духовником под покровом тайны только для того, чтобы справиться о его самочувствии.

Но внешне дофин изменился. Лицо утратило юношеское выражение, вокруг рта пролегли тяжёлые складки. Он явно возмужал, а кожа на его лице покраснела, хотя, возможно, и просто от холода. Изображения святых на шляпе Людовика говорили брату Жану больше, чем обыкновенному встречному. Здесь были: святой Дионисий, покровитель Франции; святая Женевьева — защитница Парижа, в душе дофин всегда оставался французом; далее — святой Андрей Шотландский — Людовик всё ещё чтил память Маргариты. И ещё — сельские святые — святой Фиакир, покровитель садовников и сыроваров — Дофине славилось своими превосходными сырами; святой Бализ, заступник ткачей — на склонах дофинейских гор паслись тучные стада овец. Не обделял Людовик своим вниманием и мануфактуры, и торговлю. На шляпе имелось изображение святого Ива, покровителя адвокатов, о котором при его жизни говорили: advocatus et non latro, res miranda populo (адвокат, но не вор, чему все дивятся). Людовик правил твёрдой рукою, но всегда строго следовал закону.

Были святые-воины: святой Адриан, покровитель пеших, святая Барбара — покровительница артиллеристов. Брат Жан припомнил ту пушку, треснувшую при выстреле, — шрам остался до сих пор. В Дофине с пушками ничего подобного никогда не случалось.

Брат Жан тщетно искал взглядом святого Иуду, покровителя отчаявшихся и потерпевших поражение. Людовик может быть осторожен и терпелив, но он никогда не признает, что дело проиграно.

Один знак его огорчил. В Дофине был город под названием Эмбрюн, туда совершали паломничество страждущие. Над боковой дверью местного собора имелась фреска Богоматери, которой приписывали чудесный дар исцеления. Шляпу Людовика украшало изображение этой мадонны. Глядя на дофина, брат Жан не решался спросить о его самочувствии, но тот, казалось, прочёл немой вопрос на лице монаха.

— Со мной всё в порядке, брат Жан. Ничего особенного не произошло с тех пор, как я здесь. Правда, часто болит голова, вы видите, я даже ношу изображение Святой Девы Эмбрюнской.

Брат Жан надеялся, что его не заподозрили в неискренности. Но после пяти лет разлуки было бы странно ожидать от человека полной откровенности при первой же встрече.

Внезапно Людовик обрушил на него град вопросов:

— Ничего не скрывайте, мне всё надо знать с самого начала. Что сказал Карл? Каково отношение совета к моему союзу с Савойей? Почему когда я предложил свои превосходные пушки, чтобы выбить англичан из Гиени, мою помощь отвергли с таким презрением? Почему послали вас, а не епископа Мейзе? Зачем вы привезли с собой госпожу де Салиньяк? Мне никогда не нравилась эта женщина. Поддерживают ли гробницу Маргариты в хорошем состоянии? Я отправлял вам деньги на то, чтобы отслужить мессы. Вы им сообщили об этом?

— Не так быстро, монсеньор! На мессу за упокой души Маргариты мне не нужно было денег. Да, я сказал им. Как и всегда, впрочем. А деньги я истратил на строительство госпиталя для ветеранов. Что касается союза, король ещё не принял решения...

— Это не новость.

— А в совете мнения разделились.

— А вот это новость! Кто против и кто за?

— Говоря в общем, высшая знать против.

— Ну, когда речь идёт о единстве, эти всегда против. А кто за?

— Жак Кер и Ксенкуань.

— Так, у торговцев мозгов больше, — довольно улыбнулся Людовик. Теперь он знал то, что хотел знать.

Франции не удастся воспрепятствовать союзу, коль скоро совет так решительно раскололся: французская политика немыслима без мощной материальной поддержки Жака Кера и Ксенкуаня. Этих двух зубров торговли, равных которым не было за всю историю христианского мира. Условия кардиналу Савойскому он поставит жёсткие: скажем, двести тысяч золотых крон.

— Я плохой дипломат, монсеньор, — беспомощно выговорил брат Жан. — Вы появились так неожиданно, что я и с мыслями собраться не успел. И сразу столько вопросов... И вправду лучше бы послали епископа Мейзе.

Теперь Людовику стало ясно, что, направь они епископа Мейзе, это означало бы бесповоротный отказ от союза, а вслед за ним явилась бы армия, чтобы подкрепить этот отказ. Однако французские войска хоть и одерживали победы в последние годы затянувшейся войны с англичанами, но были, безусловно, слишком заняты этими победами, чтобы выступить против дофина в его отдалённой провинции. Чего Карл и высшая знать не могли добиться силой, то должен был сделать брат Жан, используя узы дружбы. Хитрый ход, подумал Людовик, хитрый и гнусный.

— Разве вам не велели лестью и уговорами заставить меня отказаться от моего замысла? А если это не получится, то и пригрозить?

— Нет, нет, только не угрожать. Никто на свете не посмел бы предлагать мне это, — брат Жан извлёк из рукава рясы кошелёк из зелёного бархата на серебристом шнурке, вроде тех, в какие укладывают драгоценности ювелиры, — но члены совета просили меня передать вам это в знак дружбы и уважения, меня просили также остаться с вами на какое-то время — о, вы представляете всё в таком свете, что полученные мной указания выглядят совсем иначе! — и попробовать убедить вас, что союз Савойи и Дофине будет означать сосредоточение сил у южных провинций Франции и потому он противоречит интересам королевства, трон которого вам предстоит унаследовать.

Добрый человек, подумалось Людовику, любит меня и пытается честно служить Франции.

— Этот союз будет не угрожать Франции, а наоборот, защищать её, — сказал дофин, открывая кошелёк. В нём лежала красивая золотая цепь с нагрудным крестом, украшенным большим бриллиантом вроде тех, какие он носил как принц-регент Дофине. Один из титулов Людовика звучал так: имперский наместник Священной Римской империи, частью которой номинально являлось Дофине. Разумеется, в отсутствие императора он был настолько независим, насколько это позволяло его мужество, ум и искусство дипломата.

На Людовика произвели впечатление и дорогой подарок, и явное стремление совета договориться. Впрочем, прикинув, во сколько раз дешевле содержания армии обошлась им цепь, он решил, что не стоит переоценивать щедрость советников Карла. Побрякушка в качестве взятки, старый друг — всё это в залог доброго отношения. Что дальше?

— А что, у госпожи де Салиньяк такие же чудесные духи, как раньше?

— Ума не приложу, откуда вы узнали, что она здесь. Да, даже приор обратил внимание на её духи. Вообще-то я собирался несколько дней не обнаруживать её присутствия, так как я опасался, что оно огорчит вас.

Людовик подумал, что совет, судя по всему, держался иного мнения.

— По правде говоря, — заметил брат Жан, — я нисколько не сомневаюсь, что госпожу де Салиньяк удалили от двора в страхе, что она может отвлечь короля от более серьёзных предметов.

— О, мой невинный друг священник! — произнёс Людовик. — Неужели вы не понимаете, что они любезно послали её мне, чтобы скрасить моё изгнание и отвлечь меня? Это, конечно, идея де Брезе либо порождение воспалённого сознания Жана д’Арманьяка. Так или иначе, Маргарита де Салиньяк была одной из придворных дофины, и ей будет оказан соответствующий приём.

Людовик вложил цепь с крестом в кошелёк и протянул его брату Жану. Тот спросил с некоторым беспокойством:

— Как, вы отказываетесь принять это? Ведь меня же со свету сживут. Я никогда не осмелюсь доложить членам совета, что вы отвергли их дар.

— Вы должны вернуться сразу?

— Мне... мне дали понять, что моя миссия может затянуться на некоторое время.

Людовик рассмеялся:

— Ваша миссия, брат Жан, займёт ровно столько времени, сколько захочется мне. Пять лет я ждал вас. Честно говоря, я подозреваю, что вас изгнали, а вы даже и не догадались об этом. Так позвольте мне сделать ваше изгнание счастливым и лёгким. Оставайтесь в Дофине, вернитесь ко мне на службу, станьте снова моим исповедником, лекарем и другом.

— Мне и самому этого хотелось. Но во Франции я ещё сохраняю кое-какое влияние, и мне всегда удавалось отстоять там ваши интересы. Здесь у вас много друзей, там — почти никого.

Людовик погрузился в долгое и тягостное молчание.

— Но здесь у меня нет лекаря.

Смущённо отвернувшись, он снял шляпу и откинул прядь волос, обнажая кожу над правым ухом. Брат Жан увидел рваный шрам, всё ещё вздутый и красный, явно недавнего происхождения. Людовик опустил волосы и снова надел шляпу, возвращая себе вполне благопристойный вид.

— Я сам пытался покончить с ним при помощи коньяка и соли, — мне не хотелось, чтобы кто-то знал. Это случилось ночью Но могло случиться и среди бела дня, на глазах у всего двора, Меня сочли бы безумцем, особенно здесь, на юге.

Брат Жан наконец решился:

— И часто вы так падаете, Людовик?

— Так сильно раньше никогда. Но кто может поручиться, что завтра всё не повторится? В тот раз всё произошло совершенно внезапно.

— Быть может, какие-то признаки надвигающейся беды и были просто вы не заметили их. Иногда симптомы проявляются совсем слабо, их легко можно оставить без внимания — особенно когда голова, подобно вашей, обуреваема великими замыслами и планами.

— Вы останетесь со мной, брат Жан? Останьтесь, молю вас. Мне было так худо без вас, без вашего искусства.

— Конечно же, я вас не покину. Мне с самого начала следовало быть с вами.

— Слава Всевышнему!

Направляясь к выходу, Людовик указал ему на кошелёк:

— А с этим я прошу вас подождать. Не могли бы вы вручить мне его завтра — в официальной обстановке? У меня есть на этот счёт свои соображения.

— Разумеется, раз вы того желаете. Но куда вы направляетесь? Вам нельзя одному спускаться с той горы.

— Брат Жан!.. Нет, нет, не брат Жан — это слишком мало для лекаря дофина. Вас надо сделать епископом. Как имперский викарий Священной Римской империи я имею некоторые церковные полномочия. Ваше преосвященство господин епископ, позвольте мне напомнить вам, что официально меня здесь вовсе нет. Я мирно почиваю в моём гренобльском дворце, в двенадцати милях отсюда. Формально мы встретимся завтра, впервые за последние пять лет, — Людовик расхохотался. — Вы обеспокоены, господин епископ? Вы находите, что ещё минуту назад я был чересчур серьёзен, а сейчас чрезмерно весел. Это ничего не значит. К этому я готов всегда. Но такие вещи случаются после припадка, а не до. Теперь уж я не буду захвачен врасплох. А веселит меня мысль о союзе, об изумруде и о замужестве маленькой Иоланды. Я весел оттого, что снова обрёл вас. Вы, господин епископ, вы сами — залог моего здоровья. Дороже вас у меня никого и ничего нет. И перестаньте искать глазами башмаки. Я ведь уже в Гренобле. До свидания, до завтра, монсеньор епископ Гренобльский. Нет, лучше Валансский. Гренобльская епархия уже занята. Вашим кафедральным собором будет церковь Святого Аполлинария — прекрасное языческое имя, оно понравится кардиналу Савойскому, когда вы встретитесь завтра. Доброй ночи, милый друг, или, вероятно, доброе утро? Я уже на полпути домой.

Дверь отворилась и закрылась за ним. Людовик ушёл.


Брат Жан остался один, всё ещё не в силах прийти в себя от нежданных почестей и потока благодарностей, которые излил на него дофин. Может, это сон? Но не примерещился же ему шрам Людовика. Пугающе, неумолимо реальный, он объяснял и приподнятое настроение дофина, и его признательность. Лечить самого себя коньяком и солью — дело мучительно болезненное. Проходят недели, прежде чем рана медленно затягивается, снова вскрывается и опять затягивается, а ведь вскрывать её надо ланцетом и сушить потом — даже подумать страшно. День за днём Людовику приходилось появляться при дворе, скрывая сильную боль. Да и ночами он не мог, как другие, напиваться до бесчувствия, чтобы заглушить боль — боялся припадка. Неудивительно, что складки глубже прорезали уголки его рта.

Но при всём своём восхищении мужеством Людовика брат Жан — или, наверное, теперь епископ Валансский, — подобно многим, кого дофину удалось подчинить своей воле, — ощущал, что загнан в ловушку. Его буквально передёрнуло при мысли о неминуемой встрече с грозным Амадеем, кардиналом Савойским, некогда прославленным противником папы, хотя теперь всё было забыто и прощено. И всё равно нелегко будет прикоснуться губами к его перстню.

Но, если он теперь действительно епископ Валансский, ему вовсе не придётся целовать кардинальский перстень. Вполне вероятно, что Людовик, столь наблюдательный, столь чуткий к мелочам, для других незаметных, нарочно возвысил его, чтобы избавить от укоров совести. И тем не менее даже в самых щедрых своих поступках дофин не забывал о собственной выгоде.

Вздох усталости перешёл в широкий зевок, и брат Жан уснул.

Глава 25


Брат Жан спал, спала госпожа де Салиньяк, спал кардинал Савойский, сон охватил гору Гран Шартрез, сон сковал своими цепями долину, в которой лежал Гренобль. Лишь дофин Людовик не мог себе позволить роскоши сна.

От стремительного подъёма на гору и затем спуска вниз у него звенело в ушах. Если лечь, звон превратится в пульсирующую боль, которая сольётся с биением сердца. Ни один лекарь, даже брат Жан, не смог бы объяснить этого явления, ведь все врачи знают, что кровь не циркулирует в теле, ещё Эразистрат семнадцать веков назад учил, что в артериях не кровь, а ветер. И никто за тысячу лет не решился изучить человеческую плоть, чтобы убедиться в обратном. А уж брат Жан и подавно не отважится.

Так что, расположившись в кресле у яркого огня, защитив от сквозняков голову фетровой шляпой и завидуя псу Пегасу, который устроился у самого камина и похрапывал, как все здоровые собаки (по гибким линиям его тела время от времени пробегала дрожь, словно он в своём зверином сне преследовал несчастного зайца), Людовик молча и через силу размышлял.

Отношение Франции понятно — неохотное согласие. Французы не одобряли, но и не могли воспрепятствовать союзу. С этой стороны Людовику опасаться нечего. Отношение Савойи — благосклонное. Но как далеко простирается эта благосклонность, дофин не знал. И, пока он не выяснит позицию кардинала Савойского — сдержанно благосклонную, определённо благосклонную, весьма благосклонную либо безоговорочно благосклонную, — он не сможет понять, много это или мало — двести тысяч крон, в которые он оценил свою дружбу. Принимая во внимание то, что не отцу, а ему придётся выплачивать приданое Иоланды, пожалуй, всё-таки маловато. Ещё до завтрашней встречи необходимо определить сумму, которую можно запросить и действительно получить.

Будь дофин похож на типичного крупного феодала, будь кровь, что струилась в его жилах (что бы там ни говорил Эразистрат и его последователи!), попроще, да что там, если бы ему было доступно простое благо ночного покоя, он решил бы дело при ярком свете дня, а не ночью, в тоскливые часы бессонницы, на которую сам себя обрёк. Он устроил бы турнир в честь представителей обеих сторон. Он задал бы великий пир с вином, менестрелями, бродячими артистами и учёными медведями — в соседних Альпах водилось много проворных и сообразительных медведей, да и волков, и других хищников. А после празднества, когда все придут в доброе состояние духа, он начал бы переговоры, и пусть себе кричат и пререкаются, пока не придут к какому-нибудь соглашению. Это был феодальный стиль — красивый, куртуазный и традиционный. Это был сдержанный стиль англичан. В ещё большей степени это был блестящий стиль Бургундии.

Но Людовику он не подходил. Дофин избегал всего неожиданного и непредусмотрительного: не любил громких голосов, был одержим страстью к порядку. Имелась к тому же ещё одна, более важная причина. Долгие раздумья привели его к открытию нового способа управления, о котором государи, более приверженные старине, и помыслить не могли. Мало того, чтобы властитель обеспечивал порядок, он должен представать перед подданными как олицетворение порядка, в каждом своём деянии, — от принятия указа до малейших деталей его исполнения.

Союз будет заключён. Но важно, чтобы он был заключён в покойной обстановке, без лишних споров. На церемонии подписания договора будет присутствовать вся высшая знать Дофине. Нельзя допустить, чтобы они возвратились в свои замки с ощущением, что у Людовика возникли трудности или что он пошёл на уступки кардиналу Савойскому. Надо поставить их перед свершившимся фактом и разъяснить, что всё это — к их же благу, как дофин уже однажды сделал это, избавившись от губернатора в первую же неделю своего правления. Кропотливая и тайная подготовка велась бессонными ночами, которые были одновременно и проклятием и благословением Людовика. Она заставляла смотреть на все деяния Людовика с благоговением, как на неизбежность, противостоять которой бессмысленно.

Под утро он задремал в своём кресле.

С восходом солнца явился цирюльник. Людовик вознёс краткую молитву святому Луке, покровителю цирюльников, лекарей и кровопускателей, чтобы на подбородке не осталось порезов, которыми он обычно бывал испещрён после каждого бритья. Цирюльник не был слишком искусен в своём деле, и всё же лучшего в Дофине не нашлось; он был жизнерадостен, предан и, в благодарность за то, что Людовик, высоко ценивший ремесло цирюльников, позволил им объединиться в гильдию, развлекал своего господина, рассказывая подхваченные на лету обрывки дворцовых сплетен, которые, будь они даже совсем незначительны, всегда занимали дофина. Тем утром цирюльник, как бы между делом, сообщил, что кардинал Савойский уже поднимается.

— Его преосвященство немолод, — заметил Людовик, — и, как правило, встаёт рано. Но это совсем не значит, что ты должен брить меня второпях.


У дверей в покои кардинала Людовик увидел слугу, который держал серебряный поднос с завтраком для господина. Из-под алой салфетки вырывался пар. По запаху дофин определил, что на подносе были фазан, конченая рыба и подогретые хлебцы. «Приятно, должно быть, обладать таким отменным пищеварением в семьдесят два года», — подумал дофин. Сам он ограничился небольшой тарелкой куриного бульона и яйцом всмятку, не приправленных даже солью и перцем, хотя и то и другое было ему по вкусу, особенно благоухающий пряным ароматом перец, это чудо Востока, некогда завезённое в Европу крестоносцами, лакомство всё ещё редкое и дорогое (платили за него просто — мера перца за меру золота).

Людовик втянул запретный запах, вздохнул, улыбнулся и пожал плечами. Хорошо уже и то, что ему не семьдесят два года.

— Позволь мне самому угостить моего высокого гостя, — обратился он к слуге, — а ты, мой добрый савойяр, подойди поближе и убедись, что я не подсыпал твоему господину никакой отравы.

— Монсеньор, у меня и в мыслях не было ничего подобного! — Неужели? Что же ты тогда так уставился на поднос?

Такого рода обхождение было, мягко говоря, несколько неожиданным, и слуга терялся в догадках, что бы оно могло означать.

Однако кардинал, увидев в дверях дофина с завтраком, расплылся в довольной улыбке. Он был выбрит, одет и, завершив длительную церемонию пробуждения ото сна, сидел, откинувшись на спинку кресла.

— Монсеньор чрезвычайно любезен. Сомневаюсь, что даже папа Николай в Ватикане, — благослови его, конечно, Господь, — может похвастать такой предупредительностью к себе. Вам вовсе не было нужды так утруждать себя ради меня.

Люди обычно наиболее податливы в тот час, когда они только что поднялись и не успели ещё наметить планы на день. Первые литеры, нанесённые на девственно чистую доску, — всегда самые чёткие. Именно их Людовик и хотел нанести.

— Я полагал, что будет справедливо и разумно известить ваше преосвященство, — дружелюбно начал Людовик, — о том, что мне самому только что сообщили: в Дофине прибыло французское посольство. Полагаю, нам стоит заранее всё обсудить, чтобы выступить перед гостями объединёнными силами.

— Проклятье, — проворчал кардинал, — они наверняка будут возражать.

— Полагаю, это более чем вероятно, ваше преосвященство.

— Меня это не остановит, — произнёс кардинал, отрывая ножку фазана, сверкнув изумрудным перстнем и с аппетитом вгрызаясь в неё, — меня ничто не остановит.

Людовику, однако, показалось, что зелёные лучики, исходившие от камня, преломились так, словно пальцы собеседника задрожали.

— Вы думаете, король Карл может помешать нашим планам?

— Сейчас — нет. А потом будет уже поздно. Я уверен, что больше всего отца раздражает замужество Иоланды. Боюсь, он Откажет ей в приданом. Но счастье всегда превыше денежных расходов. Я сам с удовольствием выплачу её приданое.

— Вот это воистину королевский жест, — отозвался кардинал Савойский.

— Я, впрочем, думал, что вы можете вычесть соответствующую сумму из своего взноса при подписании договора.

— Гм, — задумчиво протянул кардинал и тут же добавил: — Но, конечно, конечно. Прекрасный способ разрешить дело. Счастье, как вы сказали, превыше денежных расчётов. Но мы как будто ещё не договорились о размерах этого взноса.

Это был не вопрос. Кардинал, отнюдь не новичок в заключении разного рода сделок, приготовил сюрприз. Недаром у него имелось в запасе шестнадцать внуков, и каждый из них — ценная пешка в дипломатической игре. Брак Амадео и Иоланды, пусть даже тайный, уменьшит угрозу Савойе со стороны Франции. Но что мешает ему извлечь из договора дополнительную выгоду, выдав ещё одну из своих внучек за самого Людовика, благо тот овдовел.

— Я полагал бы справедливой сумму в... — начал было дофин.

Но кардинал остановил его:

— Давайте не будем сосредоточиваться только на деньгах, монсеньор. Мне известно, что несколько лет назад — неисповедимы нуги Господни — вы лишились госпожи дофины. Но со временем рана затянется, боль утраты утихнет, и вам придётся подумать о новой супруге, которая даст наследника королевскому дому, особенно когда корона перейдёт к вам.

Людовик пристально посмотрел на кардинала. Такого оборота событий он совершенно не ожидал.

— У меня есть внучка, — пояснил святой отец, — набожная, здоровая и благоразумная девочка, стыдиться которой не пришлось бы ни одному королю. Принцу Пьемонтскому она доводится сестрой. Брак Иоланды с принцем и ваш брак с этой девочкой навеки освятят и укрепят союз Дофине и Савойи.

Людовик лихорадочно соображал. Похоже, кардинал заинтересован в союзе сильнее, чем предполагал принц.

— Я не помышлял о новой женитьбе, — искренне ответил он, — и, говоря откровенно, в душе запретил себе её. Мысль, что другая займёт место Маргариты...

— По удачному стечению обстоятельств, — сухо перебил его кардинал, — она ещё слишком юна и не скоро сможет занять место Маргариты.

— Сколько же ей лет?

— Ей... — кардинал колебался, — ей семь лет. Но для своего возраста она на удивление рослая, и, думаю, созреет рано.

— Ясно, — сказал Людовик. Разница в возрасте составляла всего двадцать один год, что в королевской фамилии отнюдь не было редкостью. Вообще говоря, нежный возраст принцессы бросал совершенно иной свет на всё предприятие, освобождая ею от болезненной примеси чувств, — внучка кардинала становилась всего лишь ещё одной выигрышной картой в весьма много обещающей дипломатической игре.

— Разумеется, я готов проявить максимальную гибкость в вопросе о приданом, — добавил глава савойской церкви.

Людовик немилосердно завысил цену.

— Учитывая процветание Савойи, — начал он, — и учитывая также немалые доходы, которые приносит вашему преосвященству ваше положение, принимая во внимание, наконец, моё намерение, при всей моей бедности, обеспечить приличное приданое за Иоландой (я отнюдь не обязан этого делать), я счёл бы что-нибудь около пятисот тысяч золотых крон справедливым вознаграждением.

Кардинал выронил крылышко фазана.

— Что?! — завопил он. — Полмиллиона золотых крон?!

— Сюда я включаю всё, ваше преосвященство, — кротко заметил дофин, — приданое за вашей внучкой и, соответственно, приданое, которое я даю за малышкой Иоландой.

— А в какую сумму вы оцениваете малышку Иоланду? — отрывисто поинтересовался кардинал Савойский. Он понимал, да и Людовик понимал тоже, что вполне приемлемой цифрой было бы пятьдесят тысяч.

— Сто тысяч, — сказал Людовик.

Кардинал сдвинул брови.

— Речь идёт о крупных суммах, монсеньор. Разумеется, тесные семейные узы, преданность близким — дело великое и доброе, гм, гм... — не знаю. У меня ведь столько внуков, обо всех надо позаботиться.

И всё же Людовик сделал верный ход. Он, старый богатый повелитель Савойи, сам себя загнал в такое положение, в котором стыдно будет проявить меньшую щедрость, чем относительно бедный властитель Дофине.

— Обо всём этом необходимо подумать, монсеньор.

— Времени у вас достаточно, — заметил Людовик, вставая, — Французов я приму только в полдень. А пока, ваше преосвященство, позвольте мне выразить восхищение вашим перстнем. Наверное, у меня никогда не будет и вполовину такого красивого, разве что кто-нибудь подарит...

— Чёрт возьми, я полагал, что вымогательство в Дофине запрещено.

— На редкость, на редкость красивый перстень, — пробормотал Людовик, бесшумно прикрывая за собой дверь.

Оставшись один, кардинал не смог сдержать улыбку:

— Perbacco! Проклятье! С таким нахальством, как у этого парим, я давно сделался бы Папой Римским!

Но, если чутьё ему не изменяет, в один прекрасный день этот нахальный парень» будет вершить судьбы Европы. Внучка кардинала попадёт в надёжные сильные руки. Тут он чуть усмехнулся против собственной воли при мысли, что дофин забыл спросить, а он забыл сказать, что маленькую савойскую принцессу зовут Шарлоттой.

Глава 26


В поддень Людовик формально удостоил французское посольство закрытой аудиенцией. Кардиналу Савойскому он представил брата Жана — как своего избранника на место епископа Налансского. Зная, что утверждение в должности — лишь вопрос времени, кардинал поздравил нового епископа, Несколько удивившись, впрочем, тому, что Людовик так торопится воздать почести человеку, которого Франция послала, чтобы воспрепятствовать его союзу с Савойей.

Кардиналу также был представлен кавалер Анри Леклерк, капитан-генерал артиллерии Дофине и член тайного совета дофина. Святой отец много слышал о смертоносных орудиях Людовика и невольно поёжился при виде их создателя. Генерал казался человеком решительным, знающим себе цену. Помимо того, в нём проглядывала та внутренняя сосредоточенность, которую кардиналу иногда случалось замечать в новообращённых. Разница включалась только в том, что этот человек поклонялся пороху и железу.

Но особенно не по себе кардиналу стало, когда Людовик представил ему Маргариту де Салиньяк как бывшую придворную даму покойной дофины. Маргарита, сказал он, — один из самых дорогих и близких ему, Людовику, людей. Сейчас её изгнали из Франции, — по какой причине, он умолчал, но дал понять, что дело тут в каких-то мелких политических интригах. В Дофина, продолжал дофин, она найдёт убежище, ибо любезный его сердцу друг всегда может рассчитывать на самое тёплое внимание и заботу. Она будет жить во дворе дофина.

Людовик сам подвёл её к креслу кардинала, куда того усадили из уважения к преклонным летам. Вовсе не обязательно, думал его высокопреосвященство, чтобы дофин держал её за руку, пока она опускается на колени и целует перстень. Он украдкой посмотрел на юного Амадео, принца Пьемонтского, который, казалось, глаз не мог оторвать от госпожи де Салиньяк, упиваясь золотистым блеском её волос, едва прикрытых, из почтения к кардиналу, серебряной паутиной, щёчками, пылающими щёчками, гибкостью фигуры, склонённой в безупречном реверансе. Кардинал почувствовал прикосновение молоденькой нежной руки, удивительно мягкой и тёплой, или, быть может, это его собственная дряблая кожа внезапно обрела давно утраченную остроту осязания. Голос у неё был какой-то сонный. Духи... скорее не духи, а благовония, какие используют в соборах, они отдавали летним садом, распустившимся под горячими лучами солнца, полным цветом, которые только и ждут, чтобы их собрали. Да, подумывал святой отец, немало времени пройдёт, прежде чем наступит день, — да и наступит ли вообще! — когда Шарлотта Савойская будет выглядеть похоже.

Всё это немало смущало кардинала. Но к неожиданным действиям его подвиг брат Жан.

Брат Жан едва заметил те знаки подчёркнутого внимания, что дофин оказывал Маргарите де Салиньяк: куда сильнее его заинтересовало помещение, где проходил приём. Это была небольшая комната, явно находившаяся в личных покоях Людовика. Судя по письменному столу, книжным полкам и уютному креслу с подушками, на котором и восседал кардинал, скорее всего — его кабинет. Но что казалось странным и не похожим на дофина — неизменно строгого, даже аскетичного в своих вкусах, — так это роскошное убранство. На полу, во всю ширину комнаты, был расстелен ворсистый турецкий ковёр, в котором нога утопала по щиколотку. Даже перед каминной плитой лежал меховой коврик. Толстые гобелены покрывали все стены. Повсюду — тяжёлые, богато расшитые ткани. И что удивительно — все новые.

И тут, с содроганием вспомнив про шрам, брат Жан сообразил, что вся эта недавнего происхождения роскошь приобретена новее не из тщеславия, но по печальной, хотя и старательно, скрываемой необходимости. Даже ребёнок, который только учится ходить, если и упадёт в этой комнате, то не поранится. Везде — мягкая подкладка. Брат Жан окинул взглядом стол и укрепился в своей догадке. Да, и на столе тоже. Он был целиком обит, так что даже до полу свисало, каким-то совершенно неуместным здесь зелёным войлоком. Войлок портил изящную форму стола, зато смягчал углы и зазубрины. Во всём этом брат Жан нашёл оправдание тому, что принял почести, — то была награда за согласие остаться и служить дофину.

Но даже теперь он и помыслить не мог о том, чтобы забыть и не выполнить со всей присущей ему добросовестностью долг, возложенный на него подавляющим большинством членов королевского совета Франции. Серьёзно и бесхитростно, не щадя чувств кардинала, он изложил суть послания. Сама его природная прямота, а также известная логика французской позиции придали ему красноречия.

Прочувствованно (имея в виду истинное отношение членов совета, может быть, чрезмерно прочувствованно) он выразил Людовику глубочайшее почтение и уважение французского двора. В его устах заверения дружбы прозвучали искренне. Затем он передал дофину дар совета: золотую цепь — символ власти. Людовик надел её на шею.

В этот момент кардинал Савойский пожаловался на внезапную слабость и обратился к присутствующим с просьбой ненадолго прервать церемонию, пока он снова не придёт в себя. Людовик проявил сочувствие к старику и проводил его в отведённые ему апартаменты.

Здесь к кардиналу немедленно вернулись бодрость и хорошее самочувствие:

— Французы передают своё послание через праведника! Вокруг таких голов нимб светится.

— Епископ начинает седеть, — произнёс Людовик.

— Он говорит чистую правду — во Франции вас высоко ценят, монсеньор дофин, — кардинал указал на цепь, особенно ярко сиявшую на фоне довольно скромного одеяния Людовика, — но не меньше вас почитают и в Савойе, — он снял с пальца тяжёлый изумрудный перстень, — вам он понравился. Говорят, изумруд способен открыть своему обладателю глаза на многие вещи. Пусть он откроет вам глаза на преданную дружбу Савойи — в приданое Шарлотты он не входит.

— Шарлотты?

— Моей внучки.

— Ах да. Ваша внучка. Будущая дофина.

После этого кардинал согласился со всем.

— Только одно условие, и на нём я вынужден настаивать, — скромно сказал он. — Оно касается госпожи де Салиньяк. Вы — человек прямой, монсеньор, и на вас никогда не падала даже тень скандала. Но вы ещё молоды, а госпожа де Салиньяк, сама возможно, не отдавая себе в том отчёта, ведёт себя вызывающа, опасно вызывающе.

— Должен признаться, что и я это заметил.

— Даже Амадео, который без ума от вашей сестры, не мог оторвать от неё взгляда. Полагаю, тут дело в её платье. Оно взметнулось, когда она наклонилась ко мне. Она должна покинул. Гренобль, монсеньор! Ей нельзя оставаться у вас. Когда-нибудь вы меня ещё вспомните добрым словом за этот совет.

— Но куда же ей ехать, ваше высокопреосвященство? И как я могу отказать в гостеприимстве приближённой моей покойной жены, как я смею отказать в пище голодному, в одежде нагому?

— Вот вы уже заговорили о наготе дамы, — этого я и боялся. Пусть она удалится в монастырь.

— Не думаю, что это принесёт ей счастье.

— Тогда пусть немедленно выходит замуж.

— Увы, пока никто не предлагал ей руки и сердца из одной лишь чистой любви, каковую она, несомненно, должна внушать. И, несмотря на знатное происхождение, у госпожи де Салиньяк нет приданого. Семья не оставила ей поместий.

Кардинал криво улыбнулся.

— Во всяком случае, теперь я знаю вас немного лучше, чем ещё сегодня утром, монсеньор. Что уж там, одним приданым больше, одним меньше... Вы согласитесь отослать её, если я дам за ней приданое? Только не старайтесь выжать апельсин, который уже засох, мой юный друг. Кожура кислая.

— У неё дорогие вкусы и большие запросы, — ответил Людовик, также улыбнувшись, — но, без сомнения, ей придётся их поумерить. Если я отправлю госпожу де Салиньяк к моему дяде, королю Рене, это удовлетворит ваше преосвященство? Он ценит всё изысканное. Возможно, ему захочется нарисовать её, к примеру, в образе Афродиты, рождающейся из морской пены. Вы и оглянуться не успеете, как он выдаст её за какого-нибудь провансальского сеньора, лишь бы только удержать подле себя это украшение двора. Думаю, ста тысяч крон вполне хватит.

— Решено! — воскликнул кардинал.

Тем же вечером в присутствии всего двора, перед лицом и под бурные рукоплескания представителей трёх сословий Дофине — дворянства, духовенства и буржуазии дофин Людовик и Амадей, кардинал Савойский, скрепили своими подписями и официальными печатями красиво начертанный на пергаменте договор о дружбе, союзе и взаимной доброй воле. На следующий день герольды уже оглашали его на площадях городов и в деревнях по всему Дофине, в местах со странными, не по-французски звучавшими названиями — Гап, Ди, Фрожес, Аллос, Ремюза, Паладрю и тому подобное. Знать и простолюдины радовались тому, что с заключением союза их жизнь станет ещё покойнее. Селян же, с присущим им острым, сочным юмором, весьма забавляла мысль о том, как кардинал будет самолично венчать свою внучку с их дофином. Как же теперь будет Людовик его величать — «дедушкой кардиналом»? Некоторые смельчаки осмеливались даже шептать, что обращаться он к нему будет: «дедушка “папа”».

Новость о договоре вскоре достигла Парижа. Членам совета она не доставила никакого удовольствия. Короля она привела в бешенство.

Глава 27


Брат Жан недурно держался в седле, но любителем верховой езды отнюдь не был. Он не выносил прелатов, которые без устали охотились, словно рыцари, умели ловко гарцевать на своих длинноногих лошадях и заставляли их выделывать разные фокусы. Он всегда предпочитал неторопливый, спокойный аллюр мулов — добрых терпеливых животных, отмеченных самим Богом. На лошадях скакали цезари и воины. Мулы пробуждали в брате Жане приятные воспоминания о юных годах, когда он был скромным аптекарем в монастыре Святого Михаила в Периле.

— А теперь я снова на лошади. И снова на охоте, как епископ Мейзе. Что дальше — кто ведает? Может, от меня потребуют, чтобы я танцевал?

— Уверен, вы и с этим справились бы блестяще, господин епископ.

— Не называй меня епископом, не то я начну называть тебя кавалером и генерал-капитаном имперской провинции Дофине, господином тайным советником его королевского высочества дофина, — всё это чересчур обременит мою память. Подумать только! Все эти громкие титулы принадлежат младенцу, которого я держал на руках и поил козьим молоком!

Они ехали бок о бок, и брат Жан явно был расположен к воспоминаниям. За последние двадцать четыре часа, наполненных разного рода хлопотами и делами, им с Анри впервые выпала возможность поговорить наедине. Видимо, столь неожиданное возвышение заставило брата Жана обернуться на прожитые годы.

— И вот виски этого младенца уже седеют, а мои волосы стали и вовсе белыми. Теперь ты — генерал, а я — епископ. Неисповедимы пути Господни, Анри Леклерк. Не знаю, почему Он сделал меня епископом, но твоим положением, я надеюсь, ты хотя бы отчасти обязан моим молитвам. Молитва обладает чудесной силой, Анри, о которой многие не задумываются. Когда Бог дарует нам то, о чём мы молимся, Он тем самым благословляет нас, наша вера укрепляется, и мы обращаемся к Нему с новыми праведными мольбами. Когда же Он отказывает нам в наших просьбах, Он и этим благословляет нас, давая понять, что неправедной молитвой мы оскверняли себя. Он посрамляет нас, как посрамил Иова. Тем самым Он умудряет нас. Да, Он благословляет нас всегда и всем. — Брат Жан смущённо улыбнулся: — Как епископ я должен буду проводить службы. А ведь, знаешь, я в жизни не отслужил ещё ни единой мессы, и мне немного боязно. Паства может разбежаться в ужасе.

— Ничего, я поставлю перед церковью пару пушек и загоню всех назад, — рассмеялся Леклерк.

— Да, это было бы неплохое применение для пушек, — откликнулся брат Жан и, помолчав, добавил: — Об одном я сожалею, Анри. Я так надеялся, что смогу крестить твоих детей. Я надеялся, что придёт время, ты женишься снова...

— Так ведь я и женился, — только сейчас Анри осознал, сколь долго он не виделся со своим учителем, приёмным отцом, наставником, — на прекрасной женщине из рода Коменжей. Уже после свадьбы её отец признался, что приданое дал Людовик, но просил меня сохранить это в тайне.

Как странно и непостижимо ведёт себя порой дофин, подумал брат Жан. Он выуживает у кардинала Савойского одно приданое за другим и никакого секрета из этого не делает, сам же втайне выплачивает приданое невесты Леклерка!

— Но что до крещения, боюсь, четырёхлетнего мальчика крестить поздновато.

Брат Жан вздохнул.

— Слава Богу, мне не надо больше быть дипломатом. Это самое трудное, даже мессу служить легче. Вообрази себе, я ведь даже думал, как оградить тебя от Маргариты Салиньяк.

— Дофин опередил вас в этом. Сегодня рано утром она выехала в Прованс с рекомендательным письмом королю Рене и тысячей крон, зашитых в седельный мешок. Она осталась очень довольна.

— А как ты назвал ребёнка? Анри? Или нет, скорее Людовик!

— Но Людовик не поил козьим молоком несчастного подкидыша и не объяснял ему устройство перегонных аппаратов.

— Ну, в этом я никогда не разбирался.

— Но тогда, значит, и я не разбирался в этом, и, следовательно, новые винокуренные заводы в Дофине не должны бы работать. Но они работают, да ещё как! Многие крестьяне-бедняки разбогатели и теперь живут припеваючи. Налоги высоки, но дело процветает. Нет, своему сыну я мог дать только одно имя. Жан Леклерк преклонит перед вами колена и попросит вашего благословения, как только вы почтите мой дом своим посещением.

— Считай, что уже благословил. Так ты назвал его в мою честь! Вот она, радость, которой тайно жаждет безбрачие! Я буду у тебя сегодня же вечером, если только не понадоблюсь Людовику, что маловероятно. Не помню, чтобы он выглядел лучше, нежели теперь. У меня как у врача совсем не будет дела, — сказал брат Жан и тут же подумал: «Так ли, право?»

Во всяком случае, он твёрдо знал, в чём заключается долг врача по отношению к больному — ободрять и заставлять других следовать твоему примеру.

Людовик и вправду выглядел прекрасно. Он весь искрился энергией и весельем в предвкушении охоты в честь кардинала Савойского и подписания договора. Сам кардинал, конечно, давно ужe не ездил на охоту. Людовик обещал добыть на изерских болотах несколько шкурок горностая для его мантии. Зная, что эти зверьки на редкость подвижны и проворны, святой отец улыбнулся и заметил, что с него вполне хватит и одной, и той, наверное, придётся дожидаться на том свете.

Но Людовик никогда не пытался загнать зверя, которого можно поймать в силки, и по всей долине расставили сотни капканов на горностаев, так что принц был вполне уверен, что выполнит обещание.

Не собирался он охотиться и на кабанов, хотя они во множестве водились в тех краях. Пусть их преследуют по лесам и полям англичане, всегда говорил Людовик, ведь они занимаются этим уже не одно столетие, пытаясь доказать, что кабан не уступит по вкусу самому крупному борову. Иногда они не съедали головы, хоть они и почитались самым главным деликатесом, и вместо этого развешивали жуткие чучела над обеденными столами в своих замках и хвастались друг перед другом длиной кабаньих клыков Людовик велел рыть волчьи ямы с зубьями на дне, чтобы зверь не выбрался, и крестьяне могли полакомиться свининой. Если появлялась возможность подстрелить добычу из ружья, Людовик не отказывался и от такого способа охоты. Но вообще-то огнестрельное оружие применялось только против людей, так как дым от медленно горящего фитиля отпугивал животных, а ведь даже Анри Леклерк признавал, что порох без фитиля не подожжёшь.

Хороша была охота на волков и на оленей; охота на лис, хоть и считалась несерьёзным занятием, позволяла долго и быстро скакать на лошади, учила крепко держаться в седле и разминала ноги, терявшие силу от сидячего образа жизни. Людовик любил охотиться и на медведей, но они часто укрывались в горах, и тогда приходилось возвращаться и придумывать правдоподобное объяснение, отчего он не стал загонять их. Он был рад, что зимой они впадают в спячку. Соколиная охота — тоже чудесное времяпрепровождение и тоже позволяет долго мчаться верхом. В общем, это даже не была охота в полном смысле слова, но отпустить птицу, затем снова поймать её — в этом что-то было Да и поучительно: снимаешь с сокола колпачок — и твоя добыча становится его добычей. И ещё нужна верная собака, чтобы подобрать эту добычу. Но всё искусство тут только в том, чтобы обучить птицу — на редкость скучное дело. Когда-нибудь руки дойдут и до этого. Но пока у него не было времени, чтобы обучать других сражаться за себя.

На этот раз охотились на серну — очень осторожную и чуткую антилопу. Летом их стайки паслись в отрогах Альп, а зимой спускались в долину в поисках пищи.

Слух у них был острый, глаза зоркие, а резвость вошла в поговорку. Приблизиться к ним было очень трудно. Заслышав малейший шорох, они срывались с места и вихрем уносились прочь. На холмистой местности эти животные обгоняли лошадь и потому, спасаясь, всегда инстинктивно выбирали самые неровные пути: каменистые тропинки, на которых люди и кони спотыкались и падали. Зимой они покрывались толстым слоем серого меха и благодаря ему становились почти незаметны, замирая в тени деревьев и сливаясь с грязным снегом. Уже сами по себе эти повадки подогревали охотничий азарт Людовика и бросали вызов его искусству.

Но была и ещё одна причина, по которой Людовик так любил охоту на серн. Они обладали мягчайшей шкурой. Из неё изготовлялись самые тонкие перчатки, самые роскошные камзолы и чулки во всей Европе. Красивая, бледно-жёлтого цвета от природы, она могла, если её покрасить, приобретать различные оттенки. Всё это сулило Дофине расцвет торговли и производства и в конечном итоге процветание. Перед внутренним взором Людовика вставали целые деревни, поголовно занятые обработкой шкур серны. Он не только разрешил, но и всемерно поощрял охоту на этих ценных зверей, которых, к несчастью, нельзя было приручить и разводить в неволе. Между прочим, из мяса готовили изысканнейшие и отменно вкусные блюда, которые он мог есть безо всякой опаски.

Брат Жан не имел о сернах ни малейшего понятия. Во Франции ему доводилось слышать, что они с рождения и до смерти живут на вершинах гор, где парят орлы и лежат вечные снега. Если Людовик намеревается взобраться так высоко, то ему, конечно, нужен лекарь. Поэтому весьма естественным шутливым гоном он осведомился, нельзя ли и ему присоединиться к охоте.

Несколько удивлённый, но явно обрадованный дофин воскликнул:

— Вы принесёте нам удачу! Все теперь скажут, что французский посол присоединился к нам душой и телом. Пегас, можешь поцеловать перстень епископа.

У брата Жана не было перстня, но умный пёс, видя, как его хозяин благоволит к этому человеку, подошёл и лизнул ему руку. Охотники захохотали и захлопали в ладоши. Анри усмехнулся. Амадео Савойский вытаращил глаза от изумления: казалось, даже собаки в Дофине способны выполнять самые сложные трюки по единому слову дофина. Охота началась весело, и всё обещало её участникам удачу.

На противоположном берегу Изера, прямо напротив Гренобля в излучине, образованной резким поворотом реки к югу, стоял густой лес. Здесь росли дофинесские клёны — осенью они окрашивали здешние края в яркие цвета, лиственницы, о которых дофин проявлял особую заботу, зная, что они ценятся как строительный материал, гибкие прибрежные ивы, в зарослях которых расставляли силки на горностая, и, наконец, в той части, где равнина поначалу плавно и незаметно поднималась, чтобы затем, милях в десяти к северу, резко перейти в горные склоны Гран Шартрез, высились вечнозелёные сосны.

Раньше здесь жили только лесничие и охотники. Они добывали зверя и зарабатывали на жизнь мелкой торговлей в Гренобле. То были обеспеченный и добродушный народ, почти неотличимый от беглецов, которые не выдерживали притеснений местных баронов, и каторжан, спасавшихся от закона. Теперь эти места населяли законопослушные и трудолюбивые люди.

Они отличались трудолюбием, ибо Людовик ненавидел праздность и позаботился о том, чтобы трудолюбие приносило доход Иные охотились на серн, за шкуры и мясо которых хорошо платили; другие жгли уголь на порох для Анри, и каждый теперь обрабатывал собственный небольшой участок, выделенный по указу дофина. Закон, принятый на второй год его правления в Дофине, запрещал охоту на этих участках без позволения хозяина под угрозой штрафа в 10 франков даже для знати, впрочем, конечно, не распространялся на самого Людовика. В Европе тогда о таком и не слыхивали.

А законопослушны эти люди были оттого, что боялись закона. Укрывая преступника, они становились с ним заодно. Если ему отрезали уши, то и им отрезали уши. Если его приговаривали к повешению, то и их тоже. Все без исключения три дня в неделю проводили на строительстве дорог, составляющих предмет зависти соседних провинций, однако же, как рассказал брату Жану проводник, не жаловались, так как со всеми обращались одинаково и каждый знал свои обязанности.

Более того, Людовик смягчил введённые им же жёсткие правила, нередко устраивая внеочередные праздники, вроде сегодняшнего — в честь подписания договора. А за хорошую работу полагалась премия. Проводнику брата Жана дали золотую монету и наняли сопровождать всю охоту, — знак особый, ибо Людовик прекрасно знал местность и в проводнике не нуждался.

Мост через Изер был украшен знамёнами Савойи, Франции, Дофине и Империи, а также геральдическими символами баронов и прочих важных персон, принимавших участие в охоте — лилии, орлы, какие-то диковинные животные азиатского происхождения, — их изображения появились во времена крестоносцев, — на прямоугольных штандартах красовались шлемы, башни, полумесяцы, пояса и кресты любой расцветки и формы; на шестах, подобно корабельным парусам, торжественно развевались флаги. Все эти многочисленные знаки достоинства и чести трепетали и хлопали на ветру, звеня, как крепкий, тугой ветер, который, вея с гор, обещает ясный день.

Из окна своей спальни кардинал Савойский, не снявший ещё ночного колпака, помахал отъезжающим ярко-алым платком и пожелал им удачной охоты. Решётки на башнях по обе стороны реки были высоко подняты, ворота широко распахнуты, мосты разведены. Сети, верёвки, копья, ножи и стрелы — вот оружие охотников. Никто не взял с собой меча и, уж разумеется, огнестрельного оружия. Из дворца донёсся резкий и призывный звук фанфар, и кавалькада двинулась в сторону леса, но затем наступила тишина, ибо это была охота на серн, и даже лошадиные копыта обмотали кожей. Несколько десятков горностаевых капканов, по преимуществу рядом с кроличьими норами, были опустошены. Останки незадачливых зверьков клали в специальные мешки, привязывали к ним камни и бросали в Изер. Это всегда напоминало Людовику о казни Александра де Бурбона, и он предпочитал не смотреть.

— Что ж, это послужит им уроком, не будут вторгаться во владения кроликов; они слишком большие лентяи, чтобы рыть собственные норы.

— Утопление — не самая мучительная смерть, хотя так может показаться, поскольку живые существа сопротивляются. Иногда мне приходится истреблять животных ради их органов, которые нужны для изготовления лекарств. В таких случаях я тоже всегда топлю их.

Брат Жан говорил чистую правду. Иногда его приглашали причастить кого-нибудь, кто едва не утонул, и вдруг выяснялось, что тот уже вполне оправился и с упоением рассказывал, что после первого ощущения ужаса, когда ты ещё задыхаешься, тебя вдруг захлёстывает волна великого покоя. Наверное, животным, лишённым человеческого воображения, этот ужас неведом. К тому же ему хотелось успокоить и ободрить дофина, который, как он заметил, отвернулся, когда топили горностаев.

Людовик задумчиво посмотрел на него.

— Впрочем, в зверях я разбираюсь мало, — продолжал брат Жан, — я даже не знаю, смелы охотничьи собаки или же трусливы. Они вынюхивают что-то в земле, настороженно подходят к силкам, застывают в неподвижности — хвост опущен, шерсть торчком, одна лапа всегда оторвана от земли, словно при первом же признаке опасности они готовы сорваться с места и убежать. Всё это так странно.

Людовик от души расхохотался.

— Да ведь их же этому нарочно обучали, мой благочестивый друг, — он свистнул Пегасу, и тот пулей подбежал к хозяину. — Пегас, красавец мой, епископ вот говорит, что ты — трус. Неужели ты стерпишь такое?

Амадео Савойский наблюдал за этой сценой, ожидая, казалось, какого-то нового фокуса, но Пегас просто потянулся, энергично замахал хвостом и поднял морду.

— Вот видите? — спросил дофин. — Ему даже не знакомо это слово.

К полудню одного из слуг отослали назад в Гренобль с мешком горностаевых шкурок для кардинальской мантии.


Хотя в тот год в горах выпало много снега, серны остались выше, чем обычно. Наверное, потому, подумалось Людовику, что в лесу стало больше людей. Тем не менее под конец дня у подножия Гран Шартрез они наткнулись на нескольких животных. При подъёме с каждым шагом самочувствие дофина ухудшалось, и для себя он решил, что, как только уложит одну серну, сразу же прекратит охоту под каким-нибудь предлогом, сошлётся, например, на преклонный возраст и усталость брата Жана, необходимость вернуться к кардиналу, наступление сумерек — неважно, что именно. Удобнее всего, наверное, будет сослаться на скверное состояние брата Жана — судя по его виду, он и вправду устал, и всё время ёрзал в седле, как если бы он стёр себе кожу за время долгого путешествия из Парижа.

Тут как раз они увидели стадо. Прежнее невезение обернулось теперь в пользу охотников, потому что несколькими метрами ниже серны могли учуять людей, лошадей и собак. Здесь же, чуть выше, они оказались против ветра, так что животные не могли заметить охотников, пока те не подошли на расстояние выстрела из лука.

Дюжина стрел оторвалась от тетивы одновременно, и несколько серн тут же свалились замертво. Другие стрелы только задели животных, их ноги подкосились, и слуги добили их ножами.

Но старый матёрый самец ушёл. Он словно взвился в воздух в тот самый миг, когда стрела дофина, пущенная чуть выше, чем следовало, ударилась о его рога. Безошибочный инстинкт вывел опытного, мудрого зверя на узкую тропинку, которая проходила по каменистому краю лощины. Мгновение спустя он исчез из поля зрения.

Людовик помнил этот овраг, он был неглубок, по крайней мере в этой части. Он надеялся, что сделает удачный выстрел. Пегас рванулся вперёд; дофин пришпорил лошадь и устремился за ним, вставляя на ходу новую стрелу в лук:

— За ним, Пегас! Загони его, красавец мой! Ему от нас не уйти.

Услыхав этот клич и увидев, что Людовик резко пустил лошадь вверх по скользкой дорожке, брат Жан тоже всадил каблуки своих мягких башмаков в лошадиные бока, хотя кроткая кобылка, что ему досталась, не была приучена к охоте и галопом скакать не умела, так что он сразу же сильно отстал от дофина, его собаки и преследуемого ими самца серны.

Но кобыла терпеливо и упрямо продвигалась вверх по склону, как будто понимала, какое важное дело она выполняет, и помышляла лишь о том, как доставить свою живую ношу в целости и сохранности «к месту назначения». Убедившись, что обрыв, каким бы крутым он ни казался, всё же не отвесен, брат Жан предоставил лошади самой выбрать, с какой скоростью идти: однако назад всё же не повернул.

И тут издалека внезапно донёсся крик — так могло кричать издыхающее животное. Дай Бог, чтобы это оказалось животное, мысленно взмолился брат Жан, снова изо всех сил вдавив каблуки в бока лошади в тщетной попытке принудить её двигаться живее.

— Людовик, о, Людовик, зачем вы дали своему лекарю ломовую лошадь, а себе взяли резвого скакуна! Дева Мария, Господи Иисусе, сделайте так, чтобы это кричал зверь, а не наш дофин!

По мере того как кобыла карабкалась вверх, вопли все приближались. Дорога круто повернула и оборвалась отвесным скалистым спуском — антилопа здесь ещё смогла бы пройти, но лошадь — нет. Серны, за которой гнался Людовик, нигде не было видно. Зато невдалеке от уступа схватились два других животных. Отчаянные стоны издавал раненый Пегас. Существо с окровавленной пастью, разрывавшее его на части, брату Жану встречалось только в рукописном собрании историй о живых тварях, которому он не склонен был чрезмерно доверять. Будущий епископ неловко соскочил с лошади и поспешил на помощь. Никакого оружия при нём не было, но под ногами валялись камни...

Людовику тоже никогда прежде не приходилось видеть снежных барсов, хотя он слыхал, что высоко в Альпах они ещё попадаются. Они сохранились там со времён крестоносцев, которые завезли их с Востока как диковину. Иным удалось бежать, и они стали жить и кормиться в горах Швейцарии и Савойи. Этого погнали вниз обильные снегопады: он был отчаянно голоден. От ощерившейся морды до кончика пушистого хвоста он был футов семи в длину, хитёр, как все кошки, жесток и кровожаден, как все леопарды, и наделён той же безграничной ненавистью к собакам и особым пристрастием к их мясу, хотя при случае сожрал бы и любое другое существо, какое удастся загрызть, даже пони. Теперь он оставил в покое серну и набросился на Пегаса.

Людовик соскочил на землю, ибо, если бы он попытался затоптать барса, под копытами лошади неминуемо погиб бы и Пегас. Позади себя он услышал крик, но решил, что это кто-то из охотников. Мысленно выбранив себя за то, что не стреляет, он пополз к сражающимся животным. Лицо его исказила ярость, в руке он держал наготове нож.

— Я иду, Пегас! А ну-ка клыками его, верный мой! За горло, за горло! Рви глотку!

Но у собаки уже были парализованы задние конечности, барс своими жуткими когтями повредил какой-то жизненно важный нерв. Звери перекатывались по земле, они слились в один сплошной клубок окровавленного меха, пёс жалобно выл, откуда-то из утробы барса доносился сдавленный рык, оскал блестел, когти рвали собачье тело на куски. Дикая кошка уже глубоко вонзила зубы в шкуру собаки, хотя Пегас ещё дышал. Человека барс не заметил. Кинжал взлетел и с силой вошёл в горло зверя по самую рукоятку. Забрызганные кровью челюсти широко раскрылись, бешено хватая воздух, на них выступила красная пена. Людовик всё наносил и наносил удар за ударом, а Пегас лежал рядом с широко раскрытыми остекленевшими глазами. Когда на месте событий наконец появился проводник и увидел растерзанную тушу зверя, он не узнал в нём снежного барса; Людовик же, как ему показалось, просто обезумел. Он рыдал, изрыгал страшные проклятья, колотил по рассечённым кускам плоти барса и отрывал их прямо голыми руками, липкими от крови и покрытыми клочьями шерсти. На лице у него застыла маска исступления.

Затем дофин приблизился к Пегасу, но не мог заставить себя погладить пса либо закрыть ему глаза: искалеченное животное выглядело чужим и уродливым в своей безнадёжной мертвенности.

— Бедняга, ты отдал за меня жизнь. Брат Жан обозвал тебя трусом. Но дай только срок, и ты будешь отмщён. Сегодня же он отправится назад во Францию! Я своими руками сорву с него митру!

Подошёл дрожащий от страха проводник:

— Монсеньор дофин...

— Ах, это ты! — завопил Людовик. — Трус! Ничтожество! Мерзавец! Где тебя носило? Почему тебя не было здесь? Я повешу тебя! Закую ноги в кандалы и переломаю их! Вон отсюда! А ну-ка давай сюда моё экю!

— Монсеньор, взгляните, — проводник указал ему на лошадь брата Жана. Освободившись от седока, она мирно пощипывала сухую траву у края лощины. Затем он указал пальцем куда-то в том же направлении.

Внизу, в некотором отдалении, согнутый под странным, неестественным углом, возле валуна, который и остановил его падение, лежал брат Жан.

Без малейших колебаний Людовик перепрыгнул через край обрыва и стал быстро спускаться по крутому склону. Галька была рыхлой и осыпалась из-под ног при каждом шаге, образуя небольшие камнепады. Проводник следовал за ним.

— Осторожно! — крикнул дофин. — Не иди прямо на него, обходи, чтобы на него не сыпались камни — они могут убить его!

Двое мужчин спускались с горы по широкой дуге, сбитая с места их ступнями обкатанная галька с глухим грохотом срывалась в долину, минуя на своём пути неподвижное тело брата Жана. Нет ничего удивительного в человеческом теле, вдвое сложенном вперёд, но увидеть человека, так же согнутого назад, страшно.

Дофин опустился на колени и бережно приподнял его голову:

— Что с вами, отец мой? Вы тяжело ранены?

С некоторым усилием брату Жану удалось улыбнуться:

— Я думал, что смогу швырнуть камень в это исчадие ада. У самого обрыва лежал как раз подходящий. Но ноги у меня, оказывается, уже не те, я оступился.

Это было точное, верное описание случившегося — брат Жан всегда умел его давать. Но лоб его сплошь покрылся капельками пота, а губы побелели и плотно сомкнулись, было совершенно очевидно, что он страдал от невыносимой боли.

— Помоги мне поднять его, — приказал Людовик, — если сделаешь это осторожно, получишь сотню экю. Если нет, Бог свидетель, через час ты будешь болтаться на виселице.

— Тише, тише, Людовик, — бормотал брат Жан, — оставьте меня на несколько минут в покое. Боль сейчас пройдёт. Мне нужно кое-что сказать этому доброму человеку, который так умело провёл меня через горы к Гран Шартрез.

— Благодарю вас, мой господин епископ, — произнёс проводник, понимающе переводя взгляд со священника на дофина.

— Ты помнишь ведьму, пролетевшую тогда на фоне лунного диска?

— Да, мой господин епископ.

— Ведьму Мелузину?

— Да, мой господин.

— Она кричала?

— Она не кричала, мой господин, нет.

— И поэтому никому не суждено было умереть. Ты ведь так сказал?

Проводник медленно кивнул:

— Так гласит старинное поверье в Дофине.

Брат Жан мрачно проговорил:

— Знай же, добрый проводник, один из присутствующих всё же должен умереть. Так что твоя Мелузина — лишь глупое суеверие. Запомни это и передай остальным. Бойся Бога, не бойся ведьм. Обещай мне.

— Я запомню, мой господин епископ. Я обещаю.

— Это неважно, — прошептал проводнику Людовик, полагая, что сознание брата Жана помутилось, — мы теряем время. Помоги мне поднять его на уступ и со всех ног беги за носилками.

Брат Жан расслышал его слова:

— Напротив, Людовик, это очень важно. Но он дал обещание, и я успокоен: мне удалось привести к Богу ещё одну, последнюю душу. Только не трогайте меня больше с места.

После этого он сказал как бы между прочим, словно сообщал, что собирается перейти из одной комнаты в другую (видимо, так он сам это себе представлял):

— У меня сломана спина, я умираю.

Людовик, который видел многих умиравших от тяжёлых ран на поле боя, заметил у брата Жана быстрое проявление некоторых признаков приближающейся кончины и сделал проводнику знак не трогать лежащего.

— Как кстати это вышло, — говорил брат Жан слабеющим голосом, — что я упал и тебе пришлось спускаться с горы, чтобы спасти меня! В этом и заключено бесконечное милосердие, Людовик. Разве ты не видишь, Господь указывает тебе, что высота не опасна. Отныне ты никогда больше не будешь бояться её.

Больше брат Жан ничего не сказал. Если он и молился о спасении своей души, то делал это беззвучно, последние же его слова относились к другим. Постепенно цвет лица его стал меняться, и он испустил последний вздох.

Людовик, который не в состоянии был прикоснуться к своей издохшей собаке, прижал к груди седовласую голову, он плакал и целовал остывший лоб, ибо тело умершего друга подобно разрушенному храму и потому не безобразно. В нём остаётся некое величие.

Проводник еле слышно прошептал:

— Должно быть, это была птица. Мелузина всегда кричит.

Глава 28


Менее чем два месяца спустя смерть нанесла новый удар. В четверг 7 января 1451 года в своей столице Шамбери внезапно умер старый Амадей, герцог-кардинал Савойский, и бремя управления провинцией пало на плечи его сына Людовико.

Об этом несчастье герцог Людовико писал дофину. Его высокопреосвященство рано встал и насладился прекрасной погодой. Примерил мантию, в которой собирался совершать богослужение по случаю бракосочетания внуков, столь дорогих его сердцу. Остался весьма доволен количеством и качеством горностаевых шкурок. Затем покачнулся, прижал руку к груди, прошептал: «Domine, in manuas tuas»[3] и упал замертво. Теперь, полагал герцог, придётся немного отложить свадьбу его дочери Шарлотты и Людовика, а также его сына Амадео и Иоланды.

По мнению Людовика, было бы совершенно правильным и к тому же неизбежным соблюсти подобающий траур, но на его вопрос, как долго будет длиться этот траур, Людовико отвечал невнятно и уклончиво. Начинало казаться, что новый правитель Савойи собирается отступить от политики сближения с дофином, которую проводил покойный кардинал.

К февралю причина промедления стала очевидной. Герцог Людовико боялся. Франция направила в Савойю посольство с протестом и плохо скрытой угрозой. Король Карл не желал выдавать Иоланду замуж за Амадео. Королю Карлу не хотелось также, чтоб Людовик женился на Шарлотте, одной из семерых дочерей и сыновей Людовико. Савойскому герцогу намекнули, что не совсем прилично становиться сразу и тестем и шурином дофина, что произошло бы, если бы оба брака состоялись. Людовико, благочестивый до суеверия, неискушённый в делах правления и отнюдь не такой стойкий, как старый кардинал, начал колебаться и уклонился от решения вопроса.

Французская делегация обрушилась и на Людовика. Епископ Мейзе прибыл в Дофине в сопровождении почётного эскорта численностью с армию.

Людовику не хотелось допускать депутацию в Гренобль. Он немедленно выехал ей навстречу со свитой вдвое более многочисленной, чем епископская. Дофин остановился на вершине холма, в то время как эскорт королевского посланца длинной цепочкой растянулся внизу и, едва вступив на склон, мог бы легко превратиться в идеальную мишень. Но у Людовика не только было больше людей, чем у епископа, у него была артиллерия — для приветственной пальбы. И, поскольку порядок применения подобных новых видов оружия при торжественных встречах никто ещё не устанавливал, в оглушительном пушечном залпе, которым почтили епископа Мейзе, не было ничего неуместного. Впрочем, из соображений экономии в таких случаях палили холостыми ядрами.

Над склоном холма взметнулись дым и пламя, и слитный выстрел шестнадцати орудий прогрохотал над головами французов. Ядра падали совсем рядом — Анри палил на грани риска. Такого в Европе ещё не видали: тут и там иные ядра каким-то чудом взрывались вторично, уже войдя глубоко в землю. Свита епископа в растерянности остановилась. Кто-то косился на своё оружие, другие оборачивались в сторону епископа, ожидая его приказа, но его преосвященство был и сам совершенно оглушён и сбит с толку.

Людовик, обычно одевавшийся крайне небрежно, умел тем не менее при случае выбрать платье, производящее должное впечатление. Сквозь нерассеившийся ещё дым епископ увидел, как к нему галопом скачет лошадь, а на ней ездок королевской стати. На его шляпе поверх изображения святых красовалась золотая диадема князя Империи. На кирасу из миланской стали, в знак уважения к памяти кардинала Савойского, он надел пурпурный траурный плащ «Royal de France» (особы королевского рода). На пальце сверкал изумрудный перстень — подарок кардинала, на грудь свисал крест на тяжёлой цепи. Его сопровождала кавалькада рыцарей и Анри Леклерк, облачённый в алый генеральский плащ.

Подъехав к епископу и натянув уздечку, Людовик произнёс: «Добро пожаловать в Дофине!» Его приятный низкий голос никак не вписывался в устрашающую церемонию приёма, а епископу, который всё ещё никак не мог прийти в себя, показалось, что мантия его пропитана парами серы. Его преосвященство принялся лихорадочно вспоминать заклятия против дьявола, но так и не припомнил.

Впрочем, он не был единственным, на кого встреча, устроенная Людовиком, произвела впечатление. Посол Савойи при дворе дофина поспешил в Шамбери доложить Людовико, что, какие бы силы Франция ни выставила против Людовика, он все, несомненно, предусмотрит и перехитрит кого угодно. Особенно поразили воображение Людовико ядра с двойным зарядом.

Позднее, уже в Гренобле, когда к епископу вернулся весь его непревзойдённый апломб, он торжественно передал Людовику королевское послание.

Дофина не удивило, что его отец отверг всё. Ведь они с королём проявляли единодушие только в одном случае — если речь шла о Маргарите. Так что в этом случае его больше интересовала форма передачи письма, а не его суть.

Епископ повёл себя неожиданно миролюбиво, что свидетельствовало о его слабости. Король Карл бранил сына за женитьбу на совсем ещё девочке.

— Но никто и не говорит, что уже в ближайшие годы мы станем жить как муж и жена, — резко возразил Людовик, — всё же остальное, как отлично известно вашему высокопреосвященству, сделано в полном соответствии с правилами и обычаями.

— Помимо того, ваш родитель сожалеет о браке принца Пьемонтского с Иоландой. Откровенно говоря, для Франции этот союз нежелателен.

— Но она любит его, ваше преосвященство. Для меня этого достаточно. Попробуйте спросить у короля, где ему случалось находить любовь, и, если угодно, пересчитайте его отпрысков.

Епископ поджал губы и сменил предмет беседы.

В один из её моментов Людовик едва не расхохотался.

— Если вам так уж необходимо снова жениться, — увещевал епископ, — ваш отец отнесётся к этому с пониманием и одобрением. Его огорчает лишь то, что вашей избранницей стала принцесса Савойская — она ведь ещё дитя. У короля на примете есть более зрелая дама из древнего и знатного рода — из королевского дома Венгрии. Собственно, речь идёт о тётке нынешнего венгерского короля. Это был бы исключительно выгодный союз, не говоря уж об экзотической восточной красоте невесты.

Людовику нравилось, что разговор принял спокойный, ровный тон, к тому же он не хотел без нужды наживать врага.

— Вы правы, Шарлотта ещё весьма юна, — ответил он, — я самым тщательнейшим образом обдумаю предложение отца. Ведь и воистину ничто — согласен с вами! — не сравнится с экзотикой восточной красоты.

Но, как ни посмотри, мысль эта выглядела совершенно нелепой. Венгрия далеко, и не может быть важна для дофина. Венгерский король Ладислав, насколько знал дофин, сам себя заключил в тюрьму из страха за собственную жизнь и всякий раз, принимаясь за еду, опасался, как бы его не отравили. Страной правил тиран и узурпатор. Экзотическая красавица с Востока — как же! Если уж епископ говорит, что это дама зрелого возраста, значит, она древняя старуха. Людовик не желал, чтобы какая-то престарелая венгерка нарушала его одиночество, в котором он нуждался более, чем многие другие.

Лишь в конце разговора епископ перешёл к угрозам:

— Как вам известно, мы, ко всеобщему нашему ликованию, разделались с англичанами. Каково же будет, если французский король, после столетней победоносной войны с внешним врагом, окажется вынужден усмирять при помощи мощной, к тому же ничем другим не занятой армии собственного возлюбленного сына! Однако, поистине, усмиряешь того, кого любишь!

Людовик знал: считалось, что англичане выдворены из Франции. Но они скапливались в уединённых местах и постоянно поднимали местные бунты и восстания. Так что дел у французских войск хватало. Должно было пройти немало времени, прежде чем воцарится спокойствие — да и воцарится ли вообще?

Он распрощался с епископом вполне дружески, пообещав напоследок серьёзно всё взвесить — что пришлось бы сделать и безо всяких обещаний. Его решимость заключить союз с Савойей особенно окрепла, ибо теперь Дофине подвергалось угрозе не с одной, а с двух сторон. Герцог Людовико, напротив, пребывал в сомнениях и колебаниях всё лето и осень. Людовик постепенно снизил сумму приданого с четырёхсот до двухсот тысяч золотых крон, но и это не помогло.

Времени оставалось мало. Из Франции пришла дурная весть — двое одобривших союз членов совета лишены всех титулов, званий и брошены в тюрьму. У обоих этих добрых и разумных людей конфисковали всё имущество. Король становился всё сильнее в собственной стране, не приходилось сомневаться, что он ударит, как только сочтёт, что сил у него достаточно. Людовик готовился к войне.

Со снабжением всё давно уже было в полном порядке. Но он нуждался в людях и знал, что рискует тем уважением, которое всем внушал, если сам первым призовёт их, как будто речь шла об очередной феодальной усобице. Ему придётся убедить их самих встать под его знамёна.

В Дофине никогда не было парламента. Людовик созвал первое в истории провинции такое собрание. Он говорил об опасности и долге. Когда депутаты поняли, что им предстоит заседать в постоянном парламенте, а следовательно, обрести право голоса в собственных делах, они с воодушевлением проголосовали за добровольный набор в армию и ввели особый налог для уплаты жалованья солдатам. От слова «solde» — вознаграждение — и произошло во всех европейских языках слово «солдат». Крестьяне толпами потянулись на государственную службу: ведь сражаться раз в год, а может, и никогда, ничуть не тяжелее, чем три дня в неделю гнуть спину на строительстве дорог. Жалованье обеспечено, задача понятна; ведь никто из них не хотел, чтобы Франция, да и Савойя, завоевали Дофине.

Герцог Людовико, наблюдая эту вспышку военного энтузиазма, решил, что Людовик, как и убеждал его с самого начала кардинал, представляет большую опасность, чем Франция. Иоланда прислала брату нежное письмо, в котором сообщала, что наконец-то выходит за Амадео. В тот же самый день герольд Шамбери подтвердил, что бракосочетание состоится в четверг, 11 ноября.

В воскресенье, 7 ноября, дофин в окружении свиты появился в Шамбери, где герцог Людовико благочестиво возносил молитвы в соборе Святого Людовика, не столь уж отдалённого предка дофина. Людовико молился о том, чтобы святой благословил плодородие союза своего тёзки и маленькой принцессы Савойской. Это был тонкий, изящный знак учтивости, и Людовик ответил на него в тот же день, отстояв две мессы, на которых он молился с грустью — праведный монах воплощал в его глазах идеальный феодализм, ныне пришедший в столь жалкий упадок.

Кроме того, дофин хотел лучше познакомиться с архитектурой собора, чтобы знать, где стоять и что делать. О церемонии будут говорить по всей Европе, и ему не хотелось оказаться смешным мужланом. На тот случай, если Шарлотта покажется — а это вполне вероятно — слишком маленькой, когда во время венчания придётся стоять, Людовик подумал, что надо бы поставить для неё небольшой помост. Его легко будет скрыть под грудой цветов, присланных в немыслимом количестве из Прованса королём Рене. И, разумеется, следует заранее повидать Шарлотту, с которой он раньше никогда не встречался, чтобы, во-первых, узнать её в соборе, а во-вторых, не напугать. Если она расплачется перед алтарём, это будет дурное предзнаменование, да и скандал выйдет. Он привёз ей подарки. От её нянек, Раулетты и Луазы де Бетлен, он узнал, что она любит кукол. И ещё он захватил с собой немного апельсинового варенья.

Требовалось время и для того, чтобы рассказать отцу невесты, какую искреннюю радость известие о женитьбе вызвало в Дофине, и внушить ему мысль о политической важности этого брака. Несмотря на непосильные налоги, его добрые граждане по собственному почину прислали Шарлотте денежные дары: от Вьенна — 600 крон, от Романа — 600, от Гренобля — 900, а множество деревень и деревушек объединёнными усилиями наскребли по своим тощим кошелькам 300 флоринов. Деньги и сопроводительные письма от глав муниципалитетов дофин привёз с собой, дабы Людовико не подумал, что это — его собственная инициатива. В дни, оставшиеся до бракосочетания, Людовик собирался видеться с Людовико как можно чаще, чтобы тот мало-помалу проникался уверенностью в выгодах союза.

Но он не успел довести эту неторопливую, основательную игру до конца.

В понедельник к нему явилась встревоженная Иоланда.

— Добрый брат мой, — сказала она, — сегодня утром в соборе появился незнакомец. Держался он горделиво и высокомерно. Никто здесь его не знает. Вы всегда советовали мне быть начеку и опасаться шпионов. Нам он не понравился. Верно, Амадео?

— Именно так, — отозвался принц Пьемонтский.

Людовик улыбнулся. Он подозревал, что, если бы сестра сказала: «Он выглядит как ангел», — Амадео согласился бы с не меньшим пылом.

— Как он был одет, Иоланда?

— Ну... как знатный человек. Богато одет, можно сказать.

— Хороший камзол, хорошие чулки, новые башмаки?

— Пожалуй.

— Но платье скромное, неброское, так, Иоланда?

— Наверное, хотя я не присматривалась.

— А что, лицо у него обветренное? Как после долгой дороги?

— О, это мне особенно бросилось в глаза, — вмешался Амадео, явно довольный тем, что и он оказался небесполезен.

Людовик нахмурился:

— Это шпион. Переодетый барон, он опасен. Что ж, я этого ожидал, хотя и не так скоро.

— Нам известно, где он остановился, — живо проговорил Амадео. — В одной гостинице для простонародья.

— Естественно, — отрывисто сказал Людовик, — проводите меня к нему.

— Наверное, мне следует сначала сообщить отцу, — заметил Амадео.

— Нет, — отрезал Людовик.

Принц Пьемонтский колебался, переводя взор с брата на сестру — семейное сходство бросалось в глаза, и даже выражение лиц было одинаковым.

Иоланда поддержала брата:

— Пожалуйста, дорогой Амадео, — мягко проговорила она, — Людовик прав.

— Что ж, дорогая. Если мне велите вы...

Дофин улыбнулся.

В гостинице незнакомец и не пытался скрыть своего имени, это был главный герольд короля Карла — герольдмейстер Нормандский. Если все герольды, будучи официальными посланниками, считались привилегированным сословием, то особа герольдмейстера была и вовсе неприкосновенна. Он мог безбоязненно посещать станы борющихся сторон в разгар войны. Оскорбить его — хотя обычно эту должность занимал какой-нибудь отпрыск боковой линии не слишком знатного рода, — значило оскорбить монарха, которому он служил. Это было равнозначно объявлению войны. Традиция эта намного старше рыцарской эпохи, она выросла из фетиалий Древнего Рима. Лишь однажды, в Лектуре, Людовик наблюдал нарушение неприкосновенности герольда и счёл это чистым безумием. Герольдмейстер Нормандский был молод, обладал приятной внешностью и властными манерами. Но его словам, он привёз письма для герцога Савойского. Людовик потребовал показать их. Посланник, разумеется, отказался. Тогда Людовик потребовал показать верительные грамоты. Их герольдмейстер, покраснев, предъявил. Дофин посмотрел их и убедился в их подлинности.

— Где мой отец? — с неожиданной резкостью в голосе осведомился Людовик.

Подобная бесцеремонность, похоже, покоробила и уязвила герольда, к чему дофин, собственно, и стремился.

— Скоро узнаете! — кратко ответил посланник.

Но и этим он сказал слишком много.

Людовик знал теперь всё, что хотел знать. Его отец находится в пути, а он в те времена без армии в дорогу не пускался.

— А теперь, если не возражаете, — продолжал герольдмейстер, — мне необходимо заняться моими делами. Как видно, здесь нельзя даже помолиться, чтобы за тобой не следили. Я приехал только сегодня утром, — он, казалось, собирался извиниться за то, что не сразу отправился к герцогу Людовико. По нему и впрямь было видно, что он всю ночь провёл в дороге и очень устал, — или вы осмелитесь задерживать меня?

— Нет, что вы, совсем наоборот, — Людовик резко переменил тон, — и поскольку вы прибыли без эскорта, мы сами будем сопровождать вас. Герольдмейстер заслуживает больших почестей, нежели те, что были вам оказаны. Облачитесь же в ваш парадный камзол, который я заметил в шкафу, и отправимся к герцогу, чтобы засвидетельствовать при нём всё достоинство, какое приличествует вашему высокому положению.

Герольд снова покраснел.

— Сударь, я не нуждаюсь в иных знаках достоинства, кроме тех документов, что я привёз с собою.

— Отлично, — улыбнулся Людовик.

Так что к тому времени, когда герцог принял их, герольдмейстер Нормандский всё ещё был в простом камзоле и чулках, без славного облачения, внушающего трепет изображёнными на нём устрашающими символами французской мощи, — и от этого он словно лишился половины собственного величия.

Его миссия состояла лишь в том, чтобы доставить письма и вернуться с ответом во Францию, держать речь он не был уполномочен. Он вручил их, пока Людовик вполголоса разговаривал о чём-то с адъютантом, после чего был со всеми знаками почтения препровождён в особые апартаменты, отведённые для высоких гостей.

Как только он отошёл настолько далеко, что уже не мог их слышать, Людовико воскликнул с тревогой:

— Это ужасно! Ваш отец решительно запрещает оба брака. Он угрожает войной. Его армия уже стоит у ваших ворот!

— Спокойнее, — заметил Людовик, — у моих ворот её нет, иначе я бы, безусловно, знал об этом. Известно ли вам, что происходит у ваших?

— Мои лазутчики не так проворны, как ваши, монсеньор.

— Я знаю то, что я знаю не только от лазутчиков, мой дорогой будущий тесть. Нормандский герольд проделал длинный и нелёгкий путь. Армии не могут передвигаться со скоростью герольдов. Так что ещё есть время.

— О, нет, нет, теперь я и помыслить не смею о том, чтобы разрешить эти браки!

— Что ж, в таком случае, — заметил Людовик мрачно, — наши провинции падут одна за другой, и первой жертвой станет Савойя. Ведь вы — мой союзник, и я подготовлен к борьбе лучше вас. Я уже послал приказ, и к утру мои войска с артиллерией будут защищать каждый дюйм моих границ. Ваши же границы я не могу охранять подобным образом, а первым нападению подвергнется слабейший.

Опасность создавшейся ситуации пробудила в Людовике всю силу убеждения и дар красноречия, которые всегда порождало в нём глубокое волнение, и он нарисовал перед герцогом страшные картины гибели Савойи; разорённой и сожжённой суровыми ветеранами Столетней войны; красочно описал Людовико, как сам он будет лишён венца, его династия низложена, его наследники повергнуты в прах, а сын кончит свои дни в бесславии, без невесты и в жестокой нищете, ибо Карл, который не колебнись обманывал своих друзей, уж конечно, не остановится перед уничтожением врага.

— Он, прав, отец, — вмешался Амадео, — мы зашли слишком далеко, чтобы отступать.

При этих словах Иоланда сжала его руку.

Людовик пустился в многословные рассуждения о неколебимой верности ему жителей Дофине, об их воодушевлении, их готовности сражаться за недавно обретённые свободы, напомнил о трогательных дарах, преподнесённых ими Шарлотте, и коснулся построенных им прекрасных военных дорог и надёжных укреплений. Людовико знал, что всё это правда.

Наконец Людовико заявил, что не сдастся. Он будет сражаться и не бросит оружия, пока всё Дофине, город за городом, деревня за деревней не превратится в руины. И даже если Дофине действительно падёт, он удалится в горные ущелья Савойи и продолжит борьбу там и будет продолжать её хоть по ту сторону Альп, если придётся.

Герцог невольно снова мысленно представил себе Савойю в огне пожарищ, и по его лицу пробежала тень страха.

Но всего этого вполне можно избежать, продолжал Людовик. Столкнувшись с мощным и прочным союзом, король Карл отступит. Французские войска на самом деле никогда не были так сильны, как это казалось. Своими победами в Столетнюю войну они обязаны лишь слабости и внутренним раздорам англичан. Он напомнил Людовико о восстании Джека Кеда: ведь тогда безвестному и безродному ирландцу удалось собрать армию в сорок тысяч человек, захватить Лондон и казнить чуть ли не весь цвет английской аристократии! Собственная слабость и анархия, распри между принцами — вот что в действительности погубило английские армии, а не французский король.

И уже в конце концов, не желая пренебречь ни единым доводом, он воззвал к благородным чувствам набожного Людовико, выразив уверенность, что он не запятнает себя грехом клятвопреступления. О свадьбе уже торжественно объявлено в соборе Шамбери. И воспрепятствовать ей теперь значило бы отречься от своего же слова перед Богом и людьми.

— Я ясно вижу, что у меня нет выбора, — тяжело произнёс Людовико после недолгого молчания, — нет иного выбора, кроме как поступить по-вашему, и дай Господь, чтобы ваши расчёты оказались верны.

— Нормандский герольд, наверное, теперь спит. Не думаете ли вы, монсеньор герцог, что было бы разумно совершить обряд до его пробуждения?

— Как? Сегодня?

— Я готова, — смущённо произнесла Иоланда, и Амадео решительно добавил:

— Я приготовился к этому уже давно.

— Но все торжества, украшение собора! Собор успеют привести в надлежащий вид не раньше чем к четвергу!..

К четвергу начнётся война, заметил Людовик, и война эта неизбежно превратит Савойю в огромное поле брани: «Что же касается собора, то я полагаю, что ваша личная часовня не менее любезна Господу...»

— Клянусь небом, Людовик, ваша речь благочестива и истинна. С моей стороны грешно было противиться вашим словам. Но всё же не сегодня. Самое раннее — завтра.

— Хорошо, но только на рассвете, — сказал Людовик.

— Тогда следует сообщить Шарлотте, чтобы она была готова.

— Разумеется, — Людовик чуть было не позабыл о Шарлотте.


На следующее утро, когда Нормандский герольд пробудился после крепкого и здорового сна и послал за ответом, ему сообщили, заверив его в совершенном почтении и покорности его господину, что он прибыл слишком поздно, и оба брака уже, к сожалению, заключены и освящены церковью.

Глава 29


Четырьмя днями позже французская армия достигла берега Роны и обнаружила на противоположном берегу объединённые войска Дофине и Савойи. Дофинесцы и савойяры медленно маршировали вверх и вниз вдоль течения реки, поскольку Людовик строжайше запретил стрельбу, какие-либо провокации, не говоря уже о пушечной пальбе.

По обе стороны Роны посланники нейтральных государей напряжённо следили за передвижениями обеих армий и ожидали, кто же из участников этой самой печально знаменитой в Европе распри между отцом и сыном первым перейдёт в атаку. Бургундский посол при дворе дофина сообщал своему повелителю, герцогу Филиппу: «Однажды монсеньор дофин, проезжая по берегу, разглядел на той стороне реки фигуру своего августейшего родителя. С совершенно меланхолическим выражением лица он приказал повернуть дуло орудия в другую сторону, хотя я сомневаюсь, что это может что-либо изменить, так как действие новых пушек монсеньора весьма разрушительно».

Посол Бургундии при короле Карле также доносил: «Увидев силы, собранные против него на противоположном берегу, его величество король собрал военный совет, который счёл немедленное наступление рискованным и предложил королю дождаться подкреплений, так как никто не ожидал столкнуться с коалицией. Совет также выразил сомнение в целесообразности нападения сразу на две провинции Священной Римской империи. Члены совета не видели никакой возможности признания браков недействительными, тем более что теперь, когда они заключены, вред королю уже нанесён. Однако ярость и гнев его величества на монсеньора дофина были столь неуёмны, что наступление всё же могло быть предпринято, если бы в палатку, где проходил совет, неожиданно не ворвался гонец с известием о мятеже в Бордо. В связи с этим, несмотря на протесты короля, совет принял решение отступить».

В донесении имелся постскриптум: «По прибытии в Бордо король Карл застал этот город в полной покорности и мире. Гонца, прибывшего с ложной вестью, разыскивают, при этом предполагают, что он был послан дофином».


Герцог Филипп написал королю иронически, что восхищается его сдержанностью, и выразил свою радость по поводу того, что его величество вновь продемонстрировал всей Европе свою «филопрогению» — слово было предложено одним циничным грамотеем, неким Филиппом де Комином, который начальствовал над бургундской канцелярией. Слово это вначале озадачило короля, узнав же, что оно означает «любовь к потомству», он пришёл в ярость.

Людовику герцог отправил сердечное, почти призывное письмо: «Как часто я вспоминаю себя в те дни, когда христианство восторжествовало над неверными в Святой земле. В наши дни я вновь вижу, как с Востока грозовой тучей надвигается турецкая неволя. Говорят, что эпоха крестовых походов миновала, говорят, что мои взгляды устарели. Но всё же мы должны обнажить меч во славу Христа и отстоять нашу честь под его святым знаменем. Только подумай о том, чего могли бы достичь мы, объединив мой меч и твои пушки в могучем священном призыве; тогда не найдётся такой твердыни, которая не покорится нам, и деяния наши вызовут у народов вздох восхищения даже в этот выродившийся век. Приезжай ко мне, привози свою невесту, и мы потолкуем обо всём этом». Письмо было подписано ласковым забавным именем, которое герцог некогда придумал специально для племянника: «Твой дядя Бургундия».

Людовик ответил герцогу собственноручно, обещая приехать Обычно он писал довольно мелко, словно стараясь уместить как можно больше слов на одном листке бумаги, однако в этом случае он перешёл на более крупный почерк, чтобы герцог мог без труда разобрать его. Людовик вспомнил, что ему показывали когда-то новое итальянское изобретение — два кружочка обработанного венецианского стекла, которые пожилые люди могут подносить к глазам и таким образом видеть окружающие предметы «увеличенными в два раза»; однако он положительно не мог себе представить герцога — лелеющего мечты о крестовом походе, в свои пятьдесят пять всё так же непобедимого в турнире — покорившимся такому унижению и нацепившим на свой благородный нос эти кружочки. Воинственный и грозный рыцарь в сияющих доспехах и... в очках? О нет, кто угодно, только не «дядя Бургундия»!

Кроме того, он ещё почти не виделся со своей невестой. Маленькая Шарлотта оставалась в Шамбери, где няни теперь называли её не иначе как госпожа дофина. Она проводила день за днём, прилежно постигая катехизис, искусство шитья, училась вести себя за столом «как дофина» и пользоваться итальянскими вилками, запоминала названия королевств и имена правящих государей Европы, что оказалось непростым делом, хотя бы потому, что троих из них звали Генрих. С главами древних баронских домов дело обстояло ещё сложнее, поскольку чуть ли не все они носили имя Жан. Всему этому обязательно обучали любую принцессу, но Шарлотта, связанная родственными узами с десятками этих герцогов, понимала, что если она хочет когда-нибудь превратиться в хорошую жену, мать и королеву, ей придётся знать и помнить о них всех. А потому Шарлотта старательно занималась всем этим, хотя иногда ей казалось, что взрослеть и выходить замуж вовсе не так уж весело и приятно.

Впрочем, у дофина тоже не оставалось ни минуты для отдыха. Каждый день оказывался слишком коротким, чтобы осуществить грандиозные замыслы, которые рождались в его голове по ночам: ремонт старых дорог и строительство новых, возведение и укрепление замков; единая сеть военных постов, новые, более скорострельные ружья... Все эти работы велись, но воображение дофина развивалось значительно быстрее. Он подгонял, торопил самого себя и всех вокруг. Он знал, что мир и спокойствие в его гране очень шатки, и ему лишь на время удалось избежать мести отца, который непременно вернётся и постарается покарать мятежного сына, как только совет позволит ему это.

Часто по ночам он вспоминал о Пегасе и тосковал по нему, хотя другой пёс лежал перед ним, растянувшись на каменном полу у очага, и снились ему, наверное, всё те же собачьи сны. Во всяком случае, он так же причмокивал во сне губами. Более всего тосковал он по брату Жану, которого никто и никогда не смог бы заменить, и потому он не упускал из виду Анри Леклерка и его семью, принимая в ней горячее участие. Сын Анри рос на глазах дофина, и тот часто говорил с ним о брате Жане. Как-то раз, словно напрягая память, Анри сказал ему: «Брат Жан когда-то говорил мне, что знает великого вельможу, которому известна тайна моего рождения. Я не осмелился расспрашивать о нём, к тому же мне было тогда всё равно, кто я. Теперь у меня есть сын, и мне бы хотелось выяснить это, впрочем, уже слишком поздно».

— Даже если в твоих жилах не течёт благородная кровь, я сделаю её таковой, — ответил Людовик.

Вместе с тем дофин подумал, что когда-нибудь он разузнает побольше о Бернаре д’Арманьяке.

Другое почти мистическое напоминание о брате Жане поразило воображение дофина однажды зимним днём, когда он осматривал новую горную дорогу. Его взгляд скользил по отвесной скале, и он вдруг понял, что за все эти месяцы его прежняя боязнь высоты ни разу не возвращалась к нему. И с этого дня горные дороги в Дофине стали строить без перил и парапетов, и Людовик объезжал их даже зимой, когда они покрывались коварной ледяной коркой; строительство теперь продвигалось гораздо быстрее. Было ли его избавление от старого недуга исполнением горячего пророчества брата Жана или оно было связано с некой магической силой, скрытой в изумруде кардинала — это Людовику было неведомо. И то, и другое он берёг как зеницу ока, кольцо он даже велел зашить в небольшой бархатный мешочек и носил его на цепочке вокруг шеи. Дофину казалось, что брат Жан, взирая на него с небес, может расценить это как суеверие и осудить. Впрочем, он питал слабую надежду, что брат Жан не заметит мешочка под камзолом.

Тем временем был коронован новый император, впервые за последние пятнадцать лет у Священной Римской империи появился властитель, а у Дофине — сюзерен. Поначалу Людовик надеялся, что с его воцарением наступит эпоха великих дел. Некоторое время даже казалось, что мечты Филиппа Бургундского сбываются — папа задумал новый крестовый поход против турок и обратился, как формальный глава всего христианского мира, за помощью к императору. Но император Фридрих III разочаровал его, ибо единственная помощь, которую он готов был оказать в борьбе с турками, — это разослать папские индульгенции тем отчаянным князьям, которые откликнутся на призыв святого престола. Огромный мешок таких индульгенций прибыл в Гренобль вместе с императорским письмом, в котором он повелевал раздавать их тем рыцарям, дворянам и простым солдатам, которые изъявят желание отправиться в Святую землю на свой страх и риск, а главное — за собственный счёт. Таких не нашлось. Вид этих дешёвых жалких бумажек крайне расстроил его святейшество, но вызвал живейший интерес у дофина Людовика, который заметил, что все они были абсолютно одинаковы до малейших деталей, а следовательно, не могли быть написаны от руки. Он решил показать их человеку, который, возможно, сможет разъяснить, как это получилось. Анри Леклерк подтвердил, что индульгенции не представляли собой, строго говоря, манускрипты: «Это что-то механическое, вероятно, какой-то тип печати. Мне приходилось видеть печатные картинки, но напечатанные слова я встречаю впервые».

— А можно ли печатать целые книги? Это было бы замечательно.

— Монсеньор, этого я не знаю. Должен ли я выяснить это? Мне знаком один литейщик, который, пожалуй, сможет отлить буквенные шрифты.

— А чем он занимается сейчас?

— Отливает полые ядра.

— Что ж... Я полагаю, что ядра важнее, — решил Людовик.

За эти несколько мирных, но беспокойных для Людовика лет Шарлотта вступила в пору цветущей юности, молодой Жан Леклерк вырос и стал проявлять больший интерес к искусству владения мечом, нежели к инженерному делу; а колесо истории продолжало оставлять свой кровавый след в Европе и Азии, но пощадило среди бурь и битв маленькое Дофине. Король венгерский Ладислав был отравлен в своей темнице. Исчерпав последние силы, пал под ударами турок Константинополь. Внутреннее брожение в Англии вылилось в конце концов в открытую войну Белой и Алой розы. Началась она исключительно ожесточённо, и, по всем признакам, должна была продлиться много лет.

Как и всякий добрый француз, Людовик был рад тому, что извечные враги его отечества погрузились в междоусобную распрю и не смогут больше причинять вреда Франции. Его страна могла теперь спокойно зализывать вековые раны, наслаждаясь благословенным миром и тишиной. Хорошо ещё было бы извлечь для себя урок из опустошительной гражданской войны, кипящей по ту сторону Ла-Манша. Однако Людовик не верил, что Франция запомнит этот урок. Куда легче было предположить, что король Карл теперь, когда его войска бездействуют, когда у него развязаны руки, обрушит всю мощь своего удара на Дофине при полной поддержке и одобрении своего совета. Карл всегда считал, что его ветеранов нельзя оставлять без дела. Людовик подумал о «мясниках», которых он сам когда-то водил в Швейцарию и на Рейн, и теперь их будет ещё больше. И на сей раз их поведут на него.

Долгие годы кропотливого труда будут в одночасье перечёркнуты, все его реформы в Дофине отменены, все силы, разбуженные им к жизни и приведённые в движение, повёрнуты вспять. Его мысленному взору представились разрушенные дороги, срытые замки, горящие леса. Крестьян, сохранивших ему верность, просто вырежут. Они этого не заслужили. И никакие уловки, никакое ложное сообщение о бунте на сей раз не поможет. И ему вряд ли удастся угрозами или мольбами убедить Людовико снова прийти на помощь. Три года назад шансы на успех были довольно призрачными. Сегодня всякое сопротивление оказалось бы совершенно безнадёжным, и Людовико это понимал. Обращаться за поддержкой к императору тоже было бесполезно, даже если бы Людовик решился вовлечь Францию в новую большую войну.

Франция же деятельно углубляла дипломатическую трещину между Дофине и Савойей. Людовик знал о тайном давлении короля на Людовико, верным признаком этого давления было уже го, что выдача приданого Шарлотты внезапно прекратилась.

А затем с северной границы пришла весть о том, что французы укрепляют посты, потом сообщили, что в Лионе собираются войска и, наконец, что сам король присоединился к ним.

— Пока к ним не прибыла артиллерия, мы можем быть спокойны, — сказал дофину Анри.

— Боюсь, она не замедлит к ним прибыть, — мрачно вымолвил Людовик.

На следующий же день гонец прискакал с известием, что Жан Бюро присоединился к королю с целым парком тяжёлых орудий. На это Анри сказал:

— Наши орудия ни в чём не уступят королевским, а наши зажигательные ядра превосходят его ядра.

— Генерал Леклерк, вы хотите гражданской войны во Франции?

— Если такова ваша воля, монсеньор.

— Гражданской войны, как в Англии?

— Да, если её хотите вы.

— Не думаю, что я хочу гражданской войны. Кроме того, на этот раз мы, несомненно, потерпим поражение.

— Что вы собираетесь делать?

— Не знаю.


В довершение всего пронёсся слух, — и он не замедлил подтвердиться, — о второй французской армии, которая продвигалась через Арманьяк, постепенно смещаясь к востоку. «Они не оставили нам шанса!» — с горечью восклицал Людовик, но он вынужден был отдать должное замыслу неприятеля. Две грозные армии, закалённые в столетних боях с англичанами, медленно охватывали Дофине с обеих сторон, готовые соединиться в один могучий кулак.


В смятении он с надеждой обратил свои взоры на юг, но король Рене ответил, что ни ему, ни самому Людовику, как князьям Империи, не пристало вовлекать себя в военные действия, не получив повеления от своего сюзерена, Фридриха, который, как вы знаете, никогда не воюет. Кроме того, я отнюдь не склонен обнажать меч против Карла, мужа пусть скверного — моей покойной сестры. И в любом случае мы были бы разбиты. В свою очередь он предлагал Людовику убежище и защиту в Провансе. «Впрочем, я не уверен, что смогу долго укрывать вас». Было очевидно, что лихие дни старого Рене позади, и теперь он с возрастающим страхом следит за передвижениями французских сил.

В один из последних дней августа в Гренобль прибыл бургундский посланец. Герцог Филипп, трезво оценив положение, написал племяннику всего одну фразу: «Людовик, мой мальчик, не валяй дурака».

— Мой дорогой дядюшка не особенно щадит моё самолюбие, — заметил дофин.

— Я предлагал составить письмо в форме двустишия, — несколько дерзко вмешался юный посол, — но, как вы видите, герцог предпочёл собственноручно написать вам.

— Но кто же вы, мой юный друг?

— Я — Филипп де Комин, сьер д’Аржансон, главный секретарь его светлости, вашего дяди Бургундии.


Посол был дерзок и бесстрашно язвителен, но Людовик знал, что при этом он был талантлив и пользовался безграничным доверием герцога Филиппа.

— Вот как. Я представлял вас себе гораздо старше. Что же это было за двустишие?

— Его сочинил не я, монсеньор. Я стараюсь никогда не забывать тот добрый совет, что получил паладин Роланд в роковой день Ронсеваля. Он не последовал ему, и он погиб.

И молодой бургундец произнёс двустишие из «Песни о Роланде» о необходимости быть не только смелым, но и разумным на том старинном языке, который в наши дни очень немногие помнят.

— Я ожидал, что мой дядя станет убеждать меня стоять насмерть и сражаться, не думая о том, чем это может кончиться.

— Ваш дядя Бургундия в полной мере наделён способностью отличать возможное от невозможного, монсеньор, и мечты о славе не затмевают его разума.

— Какой же совет он даёт мне?

— Я получил повеление не возвращаться в Бургундию без вас. Бургундия обильна и благодатна, и на чужбине я тоскую о своей родине.

— То же самое я могу сказать о Франции, Филипп де Комин. Я подумаю об этом.

Внезапно в Гренобль из Щамбери прискакал на коне сам герцог Людовико с убийственной новостью.

— Если бы у нас осталась хоть малейшая надежда на успех, я не оставил бы вас, — заявил он, — но взгляните на эту императорскую грамоту. Я получил её сегодня из Вены. Гонец очень спешил: золотые императорские двуглавые орлы, которыми расшит его костюм, были в пыли, а лошадь — вся взмылена. Боюсь, нам остаётся только подчиниться.

В своей красивой грамоте, начертанной на пергаменте готическими буквами, Фридрих весьма сожалел о возникшей угрозе столкновения с Францией, строжайше запрещая Савойе вмешиваться, и предлагал Людовико немедленно разорвать союзнические отношения с дофином. Далее следовали благочестивые общие места, в которых трактовалось о богопротивности и противоестественности вражды между отцом и сыном. «Но мы никогда не забываем, — писал император, — о нашем долге по отношению к нашим вассалам», — и предлагал Людовику пристанище в Вене.

— Короля Ладислава он тоже приглашал в Вену, — сухо заметил на это Филипп де Комин, — с вашего позволения, монсеньор, я осмеливаюсь считать, что еда в Бургундии гораздо полезней для пищеварения.

В последнюю неделю августа объединённые французские армии растянулись по берегу Роны от Лиона до Авиньона, готовые к переправе. Наконец пришёл ультиматум. Король Карл требовал, чтобы его сын предстал перед ним и держал ответ по целому списку обвинений. Всё, что успел Людовик сделать в Дофине, представлялось как преступление. Он якобы изменнически вооружил сопредельное государство против Франции. Он нарушил долг сыновнего почитания, женившись без отцовского разрешения. Он замучил своих крестьян непосильным трудом и непомерно завысил corvee. Он незаконно созвал парламент из представителей управляемых им областей. Людовику дали понять, что на него пало даже подозрение в убийстве, поскольку брат Жан, французский эмиссар при дворе дофина, скончался при самых загадочных обстоятельствах. И, наконец, согласно этому неподражаемому документу, дофин объявлялся виновным... в конокрадстве. Людовик предположил, что это последнее обвинение, добавленное явно по личному настоянию его отца и, возможно, даже вызвавшее возражения в совете, было связано с тем, что в ночь его бегства в добровольную ссылку, в ту самую ночь, когда умерла Маргарита, он и Анри ускакали на лошадях из королевской конюшни.

Герцог Людовико получил копию обвинительного листа вместе с письмом на его собственное имя, в котором король угрожал Савойе неисчислимыми бедствиями в том случае, если Людовик найдёт там убежище.

— Ясно, — произнёс Людовико, — вы должны уехать — немедленно. Сегодня же.

Лицо его побелело как полотно, рука, в которой он держал страшное послание, дрожала.

Людовик колебался. Он был бессилен отразить удары, готовые обрушиться на него со всех сторон — французские армии, враждебность императора, враждебность короля Рене, бездействие герцога Людовико, наконец, собственная неуверенность, — всё это были непобедимые враги. С другой стороны, он не мог заставить себя покинуть провинцию, в которую вложил столько трудов и заботы, которую за все эти годы превратил в хорошо организованное маленькое государство и которую, как он с удивлением обнаружил, он действительно успел полюбить. Но остаться значило воевать, воевать неизвестно как долго и как жестоко, — известен был лишь итог этой войны — падение и уничтожение Дофине. У Людовика защемило сердце и по коже прошёл озноб.

— Я поеду, — проговорил он медленно, — но только не сегодня.

— Но если вы решитесь ехать, — торопливо возразил Людовико, — почему бы не отправиться сегодня?

Филиппу де Комину это тоже было неясно, но он промолчал. Монсеньор дофин показался ему невероятно уставшим. Так же как и брат Жан, он был поражён красотой и богатством гобеленов, но в отличие от него не мог объяснить их происхождения. И Людовик, и он одновременно почувствовали, что в комнате гнетуще жарко.

— Уже вечер, — произнёс Людовик, сознавая при этом всю слабость и неубедительность найденного им предлога, — ночной отдых освежит лошадей, они понесут резвее, — и к тому же сегодня воскресенье, — нет, нет, я не могу ехать немедленно.

В самом деле, не мог же он сказать им, что весь этот жаркий августовский день его знобило и что сейчас, когда спускались сумерки, он едва не трясётся от холода? Не мог же он сказать, что морозный зимний ветер задувает в комнату сквозь все щели, если пламя свечей оставалось неподвижным и гобелены на стенах не колыхались? Не мог же он заставить их чувствовать то, чего не было на самом деле. Но ведь для него оно было, оно существовало неумолимо реально, и ему всё время казалось, будто он промок до мозга костей. Он демонстративно поджал губы и упорно молчал, надеясь, что Людовико и Филипп де Комин удалятся, но они продолжали беседу. Сколько дофин ни давал им понять, что хочет остаться один, они не уходили, видимо, исполненные решимости всё же увезти его немедленно. Так прошло некоторое время, пока он сам не положил конец сомнениям:

— Теперь оставьте меня. До рассвета. На рассвете я обещаю отправиться.

Он стиснул зубы, взгляд его стал отрешённым, скулы странно задёргались — всё это придало лицу дофина непривычное неприятное выражение. Герцог и бургундский посол поспешно покинули комнату. Людовик, обычно до мелочей соблюдавший правила этикета по отношению к тестю, продолжал сидеть без движения за письменным столом, покрытым тонким войлоком. Но, как только дверь за ними захлопнулась, он вдруг молниеносно вскочил и запер её на ключ. Глаза его сверкали, и он в бешенстве закусил рукав, чтобы не закричать.

Сознание почти покинуло Людовика, и он, с трудом находя нужное направление, ринулся в спальню, мечтая лишь об одном — добраться до кровати и не упасть по дороге. И всё же он упал. «Не добежал, не успел», — вспыхнуло в его мозгу на какое-то мгновение и тут же потухло. По телу Людовика пробежали судорога и бросила его на спину. В следующую минуту он понял, что неотрывным, остановившимся взором глядит в окно. Перед дофином расстилалось ночное небо. Огромная комета, кривая как турецкая сабля, казалось, неподвижно зависла над ним. Сквозь ровный блеск её хвоста мерцали звёзды. Впрочем, у Людовика во время подобных приступов уже случались видения. Кометы ему ещё никогда не мерещились, но немыслимые цвета, в которые, бывало, окрашивались предметы в его глазах, бывали и более пугающи.

Рассудок медленно вернулся к дофину, и он поднялся с пола. Толстый слой ковра спас его — он не сломал ни одного ребра и, по-видимому, ничего не поранил — нигде не было видно кровоподтёков. В изящных подсвечниках на столе от свечей остались небольшие огарки, длиною около дюйма, и язычки пламени оставались такими же ровными и спокойными, как прежде. Значит, в забытьи он пролежал часов пять. Да, приступ был жесток. Людовик тщательно вымылся и бросил одежду в полыхающий камин. Следя за тем, как огонь пожирает вельвет и мех, он вдруг пожалел о ней — франков двадцать... нет, конечно, меньше — он носил её ' три года, так что... примерно двенадцать ливров шесть су, значит — семь ливров четырнадцать су чистого убытку. Он улыбнулся своим подсчётам. Странно, что он ещё способен думать о деньгах и заботиться об экономии как всякий нормальный человек. Что ж, по крайней мере, он — это всё ещё он. Рецидива, как тогда, когда он отдал кошелёк Франсуа Вийону, на этот раз не случится.

Он улыбнулся, и это ему причинило боль. Взглянув в зеркало, он увидел, что довольно сильно рассёк нижнюю губу. Ничего страшного. Можно будет легко свалить на цирюльника.

Затем, не колеблясь, он подошёл к двустворчатому окну и посмотрел на небо. Кометы, разумеется, не было. Раньше он боялся, проснувшись, вновь взглянуть на тёмные углы и белые стены, на которых в припадке видел страшные картины. С годами же выяснилось, что лучший способ развеять страх после галлюцинаций — просто ещё раз внимательно осмотреть те поверхности, на которых они появлялись. Ведь нет лучшего способа осознать их нереальность и безвредность, чем удостовериться в том, что они исчезли.

На рассвете явился цирюльник, чтобы побрить своего господина. Неуклюжий от природы, бедный малый казался в то утро ещё более неловким. Людовик решительно отобрал у него бритву и сам побрился вполне твёрдой рукой, пока цирюльник закрывал окно, причитая, словно сорока, которая уселась сразу на девять яиц и никак не может как следует их уложить. Он не переставал извиняться в самых выспренних и красноречивых выражениях: по его словам, он был в отчаянии от того, что монсеньор вынужден выступать в качестве своего собственного цирюльника. В ответ Людовик пробормотал, что это, во всяком случае, лучше, чем быть зарезанным, многозначительно указав на свою нижнюю губу. Смущённый парикмахер не стал возражать и вполне поверил, что это — его вина. В глубине души Людовику приятно было убедиться, что у него не дрожат руки. Цирюльник вновь принялся нижайше просить прощения, и в оправдание своей неловкости заметил, что его крайне напугало и взволновало ужасное небесное явление, виденное им этой ночью. Не изволили ли его величество наблюдать полёт огненной звёзды? Быть может, начнётся война с турками? Она ведь была изогнута, как ятаган? Не полагает ли монсеньор дофин, что она возвестила рождение двухголового телёнка в деревушке Домен? А что, если она как-то связана с куриным мором в Сассенаже? И не было ли это, как считают многие, знамением скорого конца света?

Людовик не прерывал его болтовню. Комета, выходит, в самом деле пролетела...

— Когда я проснулся, небо было чисто, — небрежно обронил он.

— О, да, монсеньор, она закатилась; закатилась вместе с остальными звёздами, среди которых она сияла.

— Что ж, надо молить Господа, чтобы сегодня ночью она не взошла снова.

— Я буду молиться, монсеньор, — горячо подхватил цирюльник, — и все остальные тоже, в соборе с самого утра негде яблоку упасть.

Людовик охотно сам отправился бы в собор, ибо комета, особенно таких внушительных размеров, была, очевидно, крайне недобрым и мрачным предзнаменованием и могла повлечь за собой самые гибельные последствия; но у него уже не было времени. Он перешёл в кабинет и продиктовал указ о роспуске государственных учреждений Дофине. Его возненавидят за это, но, во всяком случае, король Карл не сможет разогнать их, если они не будут существовать.

Затем он распустил все войска и повелел солдатам разойтись по домам, однако позволил им взять с собой оружие, чтобы, при необходимости, защищать свои жилища от посягательств захватчика.

Он приказал Анри Леклерку уничтожить все орудия и ядра к ним и предупредить немногих мастеров, которым известен секрет изготовления полых ядер, чтобы они были готовы следовать за ним в любую минуту. Их семьи могут присоединиться к ним позже, говорил он, поскольку во всех краях и во все времена жён и детей бежавших или погибших врагов никогда не карали вместо их мужей и тем более никогда не пытали, выведывая тайны, которые им, возможно, вообще не известны. В этом последнем дофин всецело полагался на рыцарские обычаи, не принимая во внимание того, что времена изменились до такой степени, что обычаи эти оказались позабыты, варварство и зверство по отношению ко всем, независимо от пола и возраста, стали единственным законом войны.

В последний момент он написал письмо отцу. Оно пестрело смиренными выражениями, и Людовику было весьма неприятно сочинять его, но он понимал, что малейшая возможность спасти Дофине от разрушения и грабежа стоит того, чтобы поступиться чем угодно, и уж собственной гордостью во всяком случае. В письме он сожалел о том, что, похоже, стал единственной причиной нынешнего прискорбного положения дел: и раз это так, ему остаётся только удалиться. Итак, он покидает свой город и, если Богу будет угодно, достигнет владений герцога Филиппи Бургундского, с которым давно уже, по святому наущению свыше, он собирался отправиться в крестовый поход. Королю же дофин оставляет спокойную провинцию, населённую добрыми подданными. Он умоляет своего августейшего родителя управлять ими милостиво.

Той ночью на небе опять показалась комета. Она появлялась каждую ночь ещё шесть долгих недель, пока, наконец, не растворилась во мраке. Летописцы говорят, что ничего страшнее человеческому глазу не приходилось видеть с начала времён. Она пугала всех, кто сопровождал Людовика в путешествии, несмотря на то, что многие из них были инженерами и мастерами, то есть людьми гораздо менее суеверными, чем большинство их современников. Она вызвала смертельный страх у всех, кроме Людовика, который уже видел её первым, и при таких обстоятельствах, от которых почти все мы, по вечному милосердию Божьему, избавлены.

Загрузка...