КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ

Глава 30


Бургундцы всех званий и сословий единодушно называли герцога Филиппа Добрым. Причём если бы они не дали ему это прозвище, то, несомненно, дали бы другое — Великолепный. Это определение подошло бы, по их мнению, как нельзя лучше монарху, который, казалось, вобрал в себя всё самое богатое и роскошное, что есть в Европе, и превратил Бургундию в самое процветающее из европейских государств. Всем было известно, что бургундские меха — самые тёплые, бургундские кружева — самые тонкие и нежные, а золотое шитьё на бургундских одеждах сверкает ярче солнечных лучей. Горожане в Бургундии — самые зажиточные, бароны — самые важные и спесивые. Гуси в Бургундии откормлены лучше, чем где бы то ни было, и нигде больше в мире нет таких воздушных сливок, такого сладкого вина и отменного пива. Нигде не пируют так весело и обильно, как на бургундской земле, и аппетит у бургундцев, конечно же, под стать этим пирам. И подданные совершенно искренне полагали, что таким райским благополучием они целиком и полностью обязаны Филиппу Доброму, ибо именно он многие годы держал свой народ в стороне от войн, потрясавших все окрестные государства.

Так что у Филиппа Доброго воистину стоило поучиться подлинному искусству власти. Он привечал всех, держался со всеми любезно и добродушно, и оттого его двор всегда был полон послов со всех стран цивилизованного мира. Одни из них надеялись уговорить герцога помочь их монархам одолеть врагов, но в войны он не ввязывался; другие стремились добиться выгодных условий торговли с Бургундией — Филипп притворялся, что ничего не понимает в этом, но направлял их к своим голландским и фламандским торговцам, которые, напротив, прекрасно знали своё дело. Золото рекой текло в его казну. Но не менее мощным потоком оно оттуда и вытекало. И всё же золото, подобно воде или ветру, протекая через ваши руки, не исчезает бесследно, и это движение придало бургундскому двору непревзойдённый в Европе блески великолепие. «Талант, зарытый в землю и невостребованный, — часто улыбался герцог, — такое бывает, но только не у меня в Бургундии».

Людовик знал Филиппа Бургундского почти с самого своего рождения — элегантный, обаятельный человек, обладающий громовым басом. С шеи герцога каскадом драгоценностей ниспадала тяжёлая цепь, на которой безвольно, словно повешенный, болтался агнец ордена Золотого Руна. Людовик помнил, как играл этим агнцем в детстве, сидя на надёжных широких коленях дяди. Орден был нежёстким и легко гнулся, но дядя сказал, что он сделан из особого металла, секрет выплавки которого известен только бургундским мастерам.

Теперь герцог поседел, голос его уже не звучал так страшно, и, конечно, сейчас он казался гораздо меньше ростом. Людовику пришло в голову, что это детское воображение, которому всё вокруг представляется огромным и сильным, рисовало таким и Филиппа. К тому же властитель Бургундии раздался на пару дюймов в талии, и вот уже несколько лет подряд, каждую весну, ею парадные доспехи приходилось чуть расширять. Герцог любил подтрунивать над собою, говоря, что таким образом он проявляет заботу о своих литейщиках, оружейниках, резчиках по металлу и художниках, которые работают чернью по серебру, обеспечивая их постоянным заработком. А доспехи Филиппу были нужны каждую весну только для шуточного поединка с кем-нибудь из его крупных вассалов, которые неизменно прибегали к маленькой хитрости — как бы пропускали эффектный, но совершенно безвредный удар герцогского копья и «терпели поражение», а герцог тем самым доказывал восторженным зрителям, что рука его не ослабла, и он так же полон сил, как и в молодые годы.

Единственным, кто за последние несколько лет осмелился помериться с ним силами всерьёз, был его собственный сын Карл, граф Шароле. Герцог назвал его отважным и пылким, мать назвала его безрассудным. Однажды, после одной из жарких схваток, герцогиня «взбунтовалась» и два дня не прикасалась к пище, пока оба близких ей человека, сын и муж, не поклялись на святом кресте никогда не биться друг с другом на турнирах. Они сдержали клятву и на турнирах никогда больше этого не делали.

Кстати, герцог Филипп ужасно гордился этим крестом, считал его священной реликвией, хотя получил он его от Великого Османа. Султан послал бургундскому владыке это изображение распятого Христа из Святой Софии после падения Константинополя. К нему было приложено верительное письмо, начертанное турецкими буквами, прочесть которые не мог никто в Бургундии, и подписанное по-гречески кардиналом Виссарионом и патриархом Геннадием. Впрочем, как оказалось, греческого языка при герцогском дворе тоже никто не знал, так что содержание письма оставалось загадкой до тех пор, пока в Европу не прибыли, после месяцев трудного пути, первые греческие учёные и монахи — обломки далёкой трагедии, разыгравшейся на берегах Босфора, и не перевели письмо. Только так герцог Филипп открыл, что является обладателем бесценного сокровища и что Великий Осман, между прочим, обращается к нему как к «Великому Князю Запада».

— Всё-таки они там, в Турции, слышали о нас, — удовлетворённо потирал руки герцог, — и ещё не раз услышат и даже увидят, когда мы придём туда сами с нашими мечами и с твоими пушками, Людовик, мальчик мой...

Людовик слушал его молча, не напоминая о том, что пушки брошены в Дофине, а Анри Леклерку даже не нашлось дела на бургундском оружейном дворе, на котором, по отзывам самого Анри, работа шла вяло, а орудия отливались весьма устаревшие.

— Похоже, здесь не относятся к артиллерии всерьёз, — сказал как-то Анри дофину наедине.

Жизнь изгнанников в Бургундии была почётна, безопасна и наполнена удручающим бездействием. Один только Карл любил артиллерию и понимал в ней толк. Он несколько раз очень подробно расспрашивал Анри о новых разрывных орудийных ядрах и жадно внимал пространным объяснением, пестрившим непонятными техническими терминами.

— Тебе не следует быть столь откровенным с этим юнцом, Анри, он не в меру горяч, — предупреждал дофин, — он всё время твердит о крестовом походе. Я не верю ему. Пушки ему нужны для чего-то другого.

— А вам понятны были мои объяснения, монсеньор?

— Сказать по правде, нет, Анри.

— Не расстраивайтесь, монсеньор, эту тарабарщину никто не поймёт, — и оба от души рассмеялись.

Как всегда, они отлично поняли друг друга. Зависть к Бургундии и страх перед нею глубоко коренились во французских сердцах, и даже в этой почётной ссылке у гостеприимных и радушных хозяев Людовик и его соратники не могли от них избавиться. К тому же Карл Шароле обладал необузданным нравом и был склонен впадать в крайности, в противоположность самому дофину, сознательно и последовательно избегавшему их всю жизнь и инстинктивно не доверявшему максималистам.

По случаю приезда дофина, а также желая в соответствующей обстановке объявить о начале крестового похода, герцог Бургундский устроил грандиозный праздник. В былые времена, когда турки ещё только угрожали нашествием, христианское воинство постилось и возносило молитвы. Ныне же, когда они не только угрожали, но и завоёвывали христианские земли и вырезали целые деревни, первый из рыцарей христианского мира веселился.

Людовик, потрясённый обилием блюд и разнообразием утвари, в которой они подавались, мысленно подсчитал, что весь этот парад кулинарных изысков должен был обойтись бургундцам в сумму, превышающую годовой доход Дофине.

Большой зал Отель де Виль (Ратуши) в Лувене, прекрасно спланированное сооружение с десятью витражами на десяти окнах, выходящих на городскую площадь, был богато украшен множеством укреплённых на стенах факелов, которые освещали помещение ровным жёлтым светом. Кроме того, они распространяли приятный тонкий аромат, по которому сразу можно было догадаться, что материалом для них послужил воск, шедший во Франции на изготовление только самых лучших свечей. Столы, покрытые красиво расшитыми фламандскими скатертями, были густо заставлены серебряными тарелками, серебряными вилками и канделябрами; а на тарелках лежало всё, что только может представить себе человек с самым буйным воображением — настоящее королевство в миниатюре. Пирожные в виде замка высотою в три фута, церкви с маленькими сахарными головками в форме колоколов, единорог с карамельным рогом, приготовленный из мяса благородного оленя, журавли с запечёнными в них маленькими фазанами, нашпигованными мелкими перепелами, которые в свою очередь скрывали в своём чреве крошечных колибри. Жареные лебеди с белоснежными сахарными крыльями плавали в озёрах собственного дымящегося сока, в которых, впрочем, кроме них, утопали ещё и апельсины, яйца ржанки и спелые сливы. В довершение всего на одном из столов возвышалась голландская мельница с выпеченными в мельчайших деталях крыльями. Из мельницы тонкой струйкой выливалась винная река и стекала прямо в серебряный кувшин, не успевавший, однако, наполниться до краёв, так как рыцари усердно окунали в него свои кубки, вновь и вновь поднимали их и осушали до дна за здравие и во славу герцога Филиппа Доброго.

Дофин насчитал сорок восемь различных сортов мяса, рагу, рыбы, дичи и десертов, причём некоторые из блюд оказались до того изысканными и утончёнными, что дофин пожалел о непритязательной гренобльской кухне. Ему пришлось вежливо отказаться, к примеру, от пирога из розовой полевой мыши, а также от салата из улиток, которому, как полагал герцог Филипп, придавали особую прелесть филе из маринованных змей.

Всё время, пока продолжалась эта «скромная» трапеза, в зале звучала музыка менестрелей, игравших во вполне современной манере, однако сам оркестр размещался за импровизированной ширмой, увитой розами так, чтобы голос арфы казался неким волшебным дополнением к общему веселью, ещё одним блюдом на сказочном столе. Эпоха менестрелей уходила в небытие вместе с золотым веком рыцарства, но никто из присутствующих об этом не догадывался.

Потом пришла очередь петушиных боёв, травли медведей и борцовских состязаний. Шум и кровь при подобных забавах неизбежны — птицы пронзительно кричали перед смертью, медведи, которых рвали на части злобные собаки, издавали душераздирающий рёв, а борцы не только обхватывали друг друга могучими руками и бросали оземь, но и обменивались ударами нечеловеческой силы, и удары эти разрешалось наносить в любое время и по любой части тела. Стремительные и жестокие выпады тоже входили в старинное суровое представление о чести.

Дамы оставались за столом всё время празднества. Здесь были: беременная графиня Шароле и герцогиня Бургундская, супруга герцога Филиппа — португальская принцесса, она отличалась величественными манерами и, казалось, за долгие годы своего замужества так до конца и не привыкла к тому здоровому и свободному климату, что царил при бургундском дворе.

— Герцог всегда говорит, — произнесла она, приветливо наклоняясь к Людовику и улыбаясь, — что праздник без женщин — всё равно, что природа без весны и весна без цветов. Не правда ли, сказано по-рыцарски? Вы согласны? Может быть, во Франции иные обычаи?

— Они были иными в Дофине, госпожа герцогиня. О Франции я ничего не могу вам сказать, раньше и во Франции поступали иначе.

К концу пиршества для дам, которые скорее всего не стали бы пить поданные в это время креплёные вина и коньяки, принесли слегка подслащённый по восточному обычаю сок из апельсинов и дынь в ведёрках, полных снега. Дофину, конечно, приходилось пить оранжад, он даже слышал, что его положено охлаждать альпийским снегом. Но во Фландрии не было гор, и Людовик удивился, каким образом герцогу Филиппу удалось сохранить этот снег. Он хотел было спросить об этом у Анри, но тот сидел за другим столом, а за этим никого не было, кроме него самого, царствую щей четы Бургундии и графа и графини Шароле.

Карл шутливо намекнул на интересное положение своей жены, та улыбнулась и с притворной застенчивостью опустила взгляд ко дну своего хрустального кубка.

— Мне кажется, монсеньор, у вас нет наследника... — Карла распирало от гордости. Он был немного во хмелю.

— Это одна из тех милостей, которую Господу пока что неугодно было мне оказать, — отвечал Людовик, краснея.

— Ты забываешься, Карл, — тихо заметил герцог.

Возникла неловкая пауза, и в разговор поспешно включилась графиня:

— Мы так надеялись, что Шарлотта приедет с вами, монсеньор. Все мы здесь наслышаны о её пленительной красоте, и ведь она уже вполне взрослая женщина.

— Должен заметить, что Шарлотта и впрямь настоящая женщина, очаровательная, весьма образованная и благочестивая, — подтвердил Людовик сдержанно.

— Если память мне не изменяет, благочестие старика Амадея завело его чересчур далеко, — усмехнулся Карл.

— Карл! — раздался окрик герцога. Обращаясь к Людовику, он сказал:

— Мы очень рассчитываем на то, что в самом скором времени она будет с нами. Ведь если что и омрачает радость от встречи с тобой, так это отсутствие Шарлотты.

— Я сам всё время убеждаю её приехать, — ответил Людовик, — но герцог Людовико полагает, что в Савойе она будет в большей безопасности.

— Вот как он полагает! — взорвался наконец граф Карл. — Отец, с каких это пор захудалая имперская провинция считается безопаснее Бургундии? Неужели вы потерпите такую наглость?

Герцог беспомощно посмотрел на Филиппа де Комина. Ловкий дипломат, всегда готовый в трудный момент поддержать своего господина, осторожно заговорил:

— Видимо, монсеньору дофину нелегко признать, что, пока его тесть не позволяет госпоже дофине покинуть Савойю, ему гораздо проще уклоняться от выдачи её приданого, которое он должен был выплатить уже давно...

— Людовик, мальчик мой, тебе нужны деньги?

— Нет, дядюшка.

— Филипп де Комин, монсеньор дофин нуждается в деньгах?

— Он прибыл ко двору вашей Светлости без единого су в кармане. Казна Дофине оставлена им нетронутой.

— Поразительно! — пробормотал Карл.

— Сударь, что вы хотите этим сказать? — в голосе дофина зазвучали металлические нотки.

— Я хотел сказать только, что меня удивляет, как вы могли оставить всю казну неприятелю, — невозмутимо ответил Карл.

Между тем герцог, наклонившись к уху Филиппа де Комина, что-то прошептал ему. Тот поклонился.

— Да, мой герцог, повеления вашей светлости будут исполнены. Замок Женапп и содержание в две тысячи ливров ежемесячно. Монсеньор дофин нерасточителен.

— В таком случае, увеличьте сумму до двух с половиной тысяч, — поспешно добавил герцог, — я скорее погибну, чем дам повод говорить, будто наследник французского престола оказался стеснён в средствах, когда ему было угодно доставить мне счастье своим посещением. Достаточно ли будет двух с половиной тысяч, чтобы он чувствовал себя свободно? Я не силён в цифрах.

— Это королевская цифра, мой герцог.

— Что ж, именно такой она и должна быть.

Граф Карл помрачнел. Поистине это было королевское содержание. Людовик делал вид, что ничего не слышит. Дамы и вправду не слушали. Как раз в эту минуту красивый молодой борец отгрыз ухо своему необыкновенно уродливому сопернику, который жалобно молил о пощаде. Мужчины азартно подбадривали победителя, а дамы в восторженном возбуждении принялись размахивать изящными кружевными платочками.

Волна шума, крика и общее волнение нарастали, и арфисты заиграли несколько громче и быстрее, дабы герцог мог их слышать.

Вдруг, совершенно неожиданно, гам прекратился и в трапезной воцарилась тишина — Филипп поднялся со своего места. В руке он сжимал обнажённый клинок меча, на эфесе которого, заключённые в целый кусок стекла, блестели осколки креста из Святой Софии. Тёмные от времени, 0ни словно вобрали в себя суровое величие веков. При виде сей священной реликвии многие из собравшихся пали на колени, другие склонили головы, сняв шляпы и осенив себя крестным знамением.

И тогда дрожащим от волнения голосом герцог произнёс клятву, ту самую клятву, ради которой, собственно, и затевались пышные торжества.

— Если Господу Богу будет угодно, — торжественно провозгласил он, — бургундский герцог возглавит крестовый поход для освобождения Гроба Господня, отвоевания Константинополя и восстановления истинной веры на всём Востоке.

Он призвал всех присутствующих рыцарей, чья отвага и благородство известны всему христианству, встать под его знамёна.

Первым это сделать поклялся дофин. Людовик говорил с искренним чувством, склонив голову и коснувшись всех святынь.

Затем один за другим клятву принесли все крупнейшие вассалы бургундского дома, причём слова каждого, кто вставал с места, дышали ещё большим пылом и страстью, чем слова предыдущего. Казалось, энтузиазм баронов нарастал, подобно снежному кому. Один из них, например, дал обет не закрывать в бою доспехами правую руку; следующий за ним — не вкушать никакой пищи с рассвета до заката по четвергам, а один из рыцарей заявил, что не возляжет рядом с женой до тех пор, пока Христово воинство не возвратится обратно с Великим Османом в кандалах.

После этой церемонии герольдмейстер Золотого Руна почтительно приблизился к дофину и торжественно возложил на его шею сверкающую цепь с агнцем этого ордена, в знак того, что отныне новый кавалер становился членом избранного и наиболее знаменитого рыцарского союза Европы.

Затем, когда уже все, кто находился в зале, погрузились в благоговейное молчание, нарушаемое разве что тяжёлым, богатырским дыханием и мерным гулом общей молитвы, Филипп де Комин наклонился вперёд и прошептал что-то на ухо своему властелину.

— Да, да, верно, — пробормотал герцог, — я забыл об этом.

Он снова высоко поднял руку, показывая, что будет говорить, и добавил к своей клятве нечто весьма существенное, а именно: задуманный крестовый поход должен быть угоден не только Всемогущему Господу, но и как будто позабытому всеми ими королю Карлу Французскому, сюзерену Бургундии.

Людовик усмехнулся. Об этом можно было не беспокоиться. Король Карл и весь его совет ни о чём так не мечтали, как о том, чтобы все эти непокорные и заносчивые бургундские бароны безвестно сгинули в палестинских песках. Сам Людовик, будучи французом, не мог не признаться, что отчасти разделяет эти чаяния. Между тем его дядя сделал ещё одно добавление: Бургундия, благословенная страна, милостию Божией преданная в его руки, должна оставаться в мире и спокойствии во время его отсутствия, а значит, должна быть разумно управляема.

После этой речи все вассалы принялись поочерёдно клясться в верности герцогу, торжественно объявляя его волю своей волей, его обет своим обетом. Воистину, пройдёт ещё не один месяц, прежде чем настанет день (да и настанет ли вообще?), когда они выступят в полный опасностей поход к Святой земле, о которой они имели весьма смутное представление.

Взгляд Людовика неторопливо скользил по их мрачным лицам, и дофин думал, что, наверное, ничего добавлять не стоит. Ведь совершенно очевидно, что никто не желает отправляться на Восток. И Филипп де Комин, возможно, спас своего господина от страшного греха ложной клятвы на святом кресте. Неуловимый, циничный, незаменимый человек.

Однако неслыханно — одно-единственное слово, нашёптанное на ухо советником, в зародыше и безвозвратно погубило крестовый поход, провозглашённый минутой раньше. А ведь не было сомнений, что произошло именно это, хотел того герцог Филипп или нет. И в тот момент Людовик раз навсегда решил, что если когда-нибудь всё же станет королём, то ни за что не допустит, чтобы даже самый ценный и мудрый советник приобрёл на него такое влияние.

Но когда он взойдёт на престол? Вот в чём вопрос! Он уже так долго ждёт этого дня! Быть может, ему уготована судьба Чёрного принца Английского, который должен был царствовать по праву и который царствовал бы, если бы только отец не пережил его ровно на один год. Боже, какую злую шутку может сыграть с принцем жизнь — терпеливо ждать долгие годы и умереть, когда тебя отделяет от венца всего двенадцать месяцев!

А Филипп де Комин прятал тонкую и неопределённую усмешку в бокал красного искристого вина, которое он пил из венецианского кубка нежнейшего хрусталя.

Брабант был любимой провинцией герцога Филиппа, Лувен — любимой столицей этой провинции. Он был расположен в плодородном и благодатном краю извилистых рек, прекрасных вёсен, процветающих мануфактур и всеобщего достатка. Кроме уже описанного нами нового Отель де Виль с чудесными витражами на окнах (вообще, витражи на окнах светских строений были в новинку) Лувен славился древними церквами, знаменитым университетом, а также столетней древности роскошным цеховым зданием, принадлежавшим почтенной гильдии портных. В доме гильдии портных имелась длинная сводчатая галерея, выстроенная на уровне мостовой, на которой колёса тяжело груженных торговых повозок оставили глубокие борозды между булыжниками. Во втором этаже находились собственно мастерские членов гильдии, и, наконец, самый верхний зал был занят огромным залом заседаний с изящными лёгкими колоннами — в этом зале великий мастер принимал претендентов на вступление в гильдию, отработавших положенный срок в качестве учеников. Нигде в Европе торговые гильдии не были так сильны и славны, как во Фландрии — здесь властям издавна приходилось с ними считаться, и Людовик обратил на это обстоятельство пристальное внимание. То был народ — новая сила, о которой не забывал теперь ни один разумный правитель.

Уже стемнело, когда дофин добрался до улицы Портных. На грандиозном пиршестве в Отель де Виль он старался есть как можно меньше, и всё же долг вежливости, а также неусыпное наблюдение Карла Шароле заставили его съесть больше, чем он собирался. Однако Людовик надеялся, что прогулка пешком разомнёт его затёкшие от столь длительного сидения члены и развеет тревожное чувство, которое всегда охватывало его после слишком обильной трапезы. Плотно поужинав, Людовик никогда не ложился в постель, не сделал он этого и на сей раз.

Он быстро шёл по городу в полном одиночестве. Идти одному по пустынным улицам было рискованно, но кому он мог поручить сопровождать себя? Кому мог он доверить свой секрет? Даже Анри Леклерк ничего не знал о нём.

На Людовика, конечно, могли напасть грабители, но он полагал, что сможет достойно их встретить. Сама мысль о возможной стычке казалась ему даже привлекательной. С тех пор как дофин в последний раз обнажал меч или выхватывал в гневе кинжал, прошло уже Бог знает сколько времени. Сейчас при нём были и меч, и кинжал, и он судорожно сжимал и разжимал их рукояти, торопливым шагом проходя по тёмным улицам и аллеям Лувена. Людовик шёл уверенно, не спотыкаясь на неровной и скользкой булыжной мостовой, на которую добрые горожане постоянно выплёскивали из окон нечистоты, распространявшие в их домах ужасную вонь. В тот вечер он почёл за благо не только вооружиться, но взять с собой изумруд кардинала, а также изображение святого Людовика.

Он не чувствовал теперь ни того необъяснимого прилива уверенности, с которым однажды презрел опасность, ни знакомого тревожного холодка по коже. Он не думал, что с ним что-нибудь произойдёт. Но поскольку ни разу за всю свою жизнь Людовик не мог с уверенностью сказать, что ему ничто не угрожает, приходилось быть начеку и постоянно держать наготове план действий на любой случай. Вот и сейчас предстояло придумать, что говорить, если вдруг он очнётся от забытья и увидит на фоне неба головы любопытных прохожих. Поразмыслив, он решил, что выйдет из положения, сославшись на чересчур обильные возлияния на пиру — это выглядело бы весьма правдоподобно, так как многие из будущих крестоносцев, ещё недавно произносивших выспренные клятвы, не могли добраться до своих постелей без помощи слуг по причине излишне усердного поклонения богу вина.

Людовик давно уже привык к необходимости предусматривать всё заранее, — так калека привыкает к своим костылям, — и он редко размышлял о том, как приятно было бы вести жизнь обычного человека. И вправду, обычные люди ходят пешком — ин тоже ходит пешком. Правда, они не задумываются об этом, просто идут себе и всё — ну так что же, ему приходится только кое-что уладить и кое о чём позаботиться — и это ему было настолько привычно, что не требовало никаких усилий.

Подойдя уже достаточно близко к дому портных, дофин заметил свет факелов, метавшихся туда-сюда между арками галереи, и тут же до его слуха донёсся поток витиеватых латинских ругательств, тонувший в раскатистом хохоте, сквозь который, в свою очередь, можно было различить звуки десятка европейских языков. В университетском городе, вроде Лувена, такая беззаботная болтовня, молодой и здоровый мужской смех, и в особенности латинская божба, могли значить только одно — а именно компанию разудалых студентов. Вероятно, они на свой лад и по своему вкусу отмечали день клятвы, данной старшими в Отель де Виль. Людовик улыбнулся. Он с удовольствием присоединился бы к ним, но они, пожалуй, нашли бы его недостаточно юным, чтобы чувствовать себя с ним на равных, кроме того, его массивная золотая цепь смутила бы их, а то ещё, не дай Бог, вызвала бы у какого-нибудь молодого повесы, у которого ветер гуляет и в голове, и в кошельке, искушение потихоньку стянуть её и улизнуть, надёжно припрятав её в потайных глубинах широкого рукава студенческой мантии. А это вызовет уличную драку, бессмысленную и крайне нежелательную. И тем не менее Людовик был не прочь купить студентам бочку вина, хотя, впрочем, несколько бутылок им будет достаточно. Ему стало немного досадно, что он не может распить их вместе с ними, не открыв своего имени. Было совсем не похоже, чтобы эти юноши недавно отобедали сорока восемью мясными блюдами. Людовик слегка пожал плечами при этой мысли и, подобно библейскому Левиту, пошёл было своим путём, но тут он заметил, что, собственно, так их развеселило.

Если бы они стравили пару петухов, он не повёл бы бровью — петушиные бои считались вполне приличным развлечением, к тому же птиц можно было потом изжарить.

Если бы они забили камнями собаку, Людовик тоже не стал бы вмешиваться, поскольку знал, что лишь немногие люди относятся к собакам так, как он, да и некоторые из этих тварей были действительно опасны, особенно тощие голодные дворняги, снующие во множестве по улицам в поисках съестных отбросов.

Однако эти молодые люди избивали человека, убогого калеку.

Дофина охватила ярость. Его первым побуждением было выхватить кинжал или меч и перебить хотя бы несколько мерзавцев. Он бы с наслаждением перерезал глотку их главарю, долговязому белобрысому юнцу, который гнусным голосом орал по-английски: «Вот так, бес тебе в ребро!» и «Получай, грязный горбун!», покрывая беспощадными ударами изуродованную спину несчастного, в то время как тот извивался ужом на холодной мостовой, закрывая лицо руками и моля о пощаде.

Людовик, однако, не поддался первому побуждению. Убить студента было бы крайне неразумно. Они пользовались значительными привилегиями, университеты всегда защищали и покрывали их, кроме того, убитый вполне мог оказаться младшим отпрыском или, в крайнем случае, любимым незаконным сыном могущественного иностранного государя или вельможи. Поэтому вместо того, чтобы обнажить кинжал, Людовик проворно и бесшумно подбежал к полукругу, который образовали озверевшие юноши, и неожиданно оглушил одного из них эфесом своего меча. Тот в падении выронил факел, и тогда дофин, подобрав его, принялся размахивать им направо и налево, словно дубинкой. Он кричал, как кричал когда-то на поле брани, тыкал факелом в лица ошалевших студентов, и они в смятении и ужасе отшатывались от него. «Вот тебе, жалкий трус! Вот тебе, малодушный пёс! Вот тебе, гнусное отродье!» — некоторым он обжёг пальцы, другим опалил волосы, но рука его, привычная к ратному делу разила достаточно умело, чтобы не переусердствовать. Внезапно он услышал собственный крик, торжествующий крик, который нёсся вдогонку разбегавшимся в беспорядке, наступавшим на края своей одежды студентам: «Сходите к портному, ребята, пусть он укоротит ваши куртки, и впредь не выходите на улицу без взрослых!»

Догнав белобрысого главаря, Людовик решил пойти на хитрость. Он совершил молниеносный выпад факелом, и студенческая мантия тут же вспыхнула. Пока товарищи белобрысого, сгрудившись вокруг него, тушили пламя (в конце концов им удалось сорвать с него мантию и затоптать огонь), Людовик успел подхватить полуживого калеку и оттащить его в спасительную тень одной из арок.

— Теперь беги со всех ног, — прошептал он.

— Господин мой, спаситель, благодетель, я не могу бежать!

— Они так сильно помяли тебя, бедолага?

— Я всегда хожу помятый. Это ничего, к этому я привык. Дело в ногах. Они обе вывихнуты, они отказываются мне служить. Я не могу идти, господин мой.

— Тогда мне придётся тебя нести, — недовольно пробурчал Людовик. Ему не хотелось оставаться в этом квартале. Почтенные бюргеры, встревоженные криками и к тому же живущие в вечном страхе перед пожаром, один за другим высовывались из своих жилищ и с тревогой взирали на разбросанные по мостовой факелы. Откуда-то вдруг донёсся свист караульного. Студенты разбежались кто куда: одни вверх по аллеям, другие за угол, третьи поспешили в тень, увлекая за собой оглушённого приятеля.

Людовик посадил горбуна к себе на плечи:

— Где твой дом?

— У меня нет дома. В Лувене я чужой. Я приехал сегодня утром из Тильта, чтобы здесь заработать своим ремеслом.

Дофин почувствовал, как что-то влажное и липкое потекло вниз по его рукаву, когда он попытался придать своей живой ноше более удобное положение. Это что-то было ему знакомо.

— Ты истекаешь кровью, мой добрый ремесленник, — Людовик решил, что несчастный малый, должно быть, добывает себе пропитание обычным для убогих способом: бродит по городам, показывая фокусы за медный грош на грязных перекрёстках, — будет лучше, если я отнесу тебя к лекарю.

— Я сам лекарь, — калека произнёс эти слова со всем достоинством, отпущенным ему природой, — рана пустячная, просто этот англичанин выбил мне два-три зуба. Но я сделаю себе новые. Красивые белые зубы. Не нужно ли вашей милости вставить пару прекрасных новых, ослепительно белых зубов?

— Благодарю, пока не нужно, — рассмеялся Людовик.

Через некоторое время он ощутил, как тело горбуна обмякло и отяжелело. Видимо, тот потерял сознание.

А ещё немного позже той ночью хлопотавшие на кухне слуги герцога Филиппа были несказанно удивлены и озадачены при виде дофина, который вошёл через заднюю дверь с грязным и избитым горбуном не плечах.

Людовик велел им позаботиться об этом человеке и вскоре совершенно позабыл о своём приключении.

Глава 31


К удивлению дофина и сильнейшей досаде графа Карла Шароле, герцог Филипп придал этому происшествию большое значение. Однажды Карл сказал Людовику с завистливой злобой в голосе:

— Мне посоветовали держаться с вами начеку. Все заметили, как очарован отец вашим поступком. Вы ведь точно знали, как произвести впечатление на его романтическую натуру, не правда ли? Он только и говорит о том, что вы показали всем пример истинного христианского милосердия и рыцарской отваги. А в следующее воскресенье епископ намерен читать проповедь на тему притчи о добром Самаритянине. Отец подарил горбуну новое платье и даже позволил ему побрить себя. Чего я никак не могу понять, так это как вы оказались на месте событий!

— Совершенно случайно, — произнёс Людовик невозмутимо, — я просто проходил мимо.

— Поистине чудесное совпадение!

— Этот малый действительно оказался лекарем?

— Отец утверждает, что никогда ещё не был так чисто выбрит.

— Это говорит только о том, что калека — хороший цирюльник.

— Вы разочарованы этим, монсеньор?

— Отчего же? Я пока ещё не нуждаюсь в лекарях.

— Не сомневаюсь в этом.

— Напротив, умелый цирюльник мог бы оказаться мне весьма полезен.

— Дорогой кузен, он сделает ваше лицо неотразимым, — сладким голосом проговорил Карл и зашагал прочь, надменно выпрямившись во весь свой шестифутовый рост.

У графа были жёсткие, бронзового цвета волосы, маленькие усики торчком и бесподобно твёрдые икры — предмет отчаянной зависти всех придворных щегол.

«Ему остаётся только добавить “по сравнению со мной”», — мрачно подумал Людовик, оставшись один.

Он вообще с крайней неохотой позволял незнакомцам касаться своего горла бритвенным ножом. Но калека так надоедал ему, следуя за ним по пятам, дёргая его за полу плаща, когда он выходил из церкви, что дофин начал сдаваться. И, когда однажды горбун преградил ему дорогу, умоляя взглянуть на чудесный зуб из слоновой кости, который появился на месте выбитого могучим ударом английского студента, Людовик пожал плечами: «Ну хорошо, хорошо, я дам тебе попробовать». В конце концов, позволил же герцог Филипп!

Качество бритья явилось для дофина приятной неожиданностью. Мыльная пена не капала на одежду, кроме того, похоже было, что цирюльник предусмотрительно подогрел её. Лезвие бритвенного ножа осторожно, но твёрдо прокладывало по коже ровные дорожки, повинуясь ловкой руке, в которой к тому же чувствовалась необычайная физическая сила. Борода Людовика исчезла как по мановению волшебной палочки.

— Если ты и порезал меня, я этого не ощутил, — заметил Людовик, довольно поглаживая подбородок.

— О, монсеньор! — в густом голосе фламандца зазвучала горечь упрёка и благородное негодование. — Я бы скорее отсёк себе руку!

— Как тебя зовут, мой славный цирюльник?

— В Тильте меня называли Оливье Бородач, из-за моей привычки носить небольшую бородку.

— Она плохо вяжется с родом твоих занятий. Зачем она тебе?

— Я никому никогда не отвечал на этот вопрос, но мне кажется, что монсеньор способен понять, что недоступно другим людям, — аккуратно расчёсывая волосы дофина, цирюльник успел заметить шрам, — под бородой я прячу небольшую бородавку.

Присмотревшись, Людовик и вправду обнаружил бородавку, причём величиной она была с добрый кулак. Значит, кривых ног, уродливого горба между лопатками и длинных обезьяньих рук природе показалось недостаточно, и она наградила несчастного цирюльника ещё и этим гротескным наростом на подбородке. Людовик счёл за благо сменить тему и оставить беднягу наедине с его горестями. Внезапно ему вспомнилось недавнее оскорбление Карла Шароле, и он содрогнулся — Оливье цирюльник был карикатурой на него самого, его отражением в кривом зеркале, и все его физические недостатки повторяли недостатки дофина, только у бородача они словно были увеличены до омерзения.

— А как тебя величают в Лувене, мастер Оливье?

— Ах, монсеньор, в Лувене я изменил имя и избавился наконец от нелепого прозвища Бородач — ведь по-фламандски «бородач» означает ещё и «дьявол», ибо дьявол бородат, как известно всем, кто его видел. Теперь, когда я выучил французский язык, — гордо добавил он, — меня зовут Оливье Лемальве.

Людовик расхохотался.

— Кто-то снова сыграл с тобой злую шутку, Оливье. Когда ты в самом деле научишься говорить по-французски, ты узнаешь, что «lе malvays» на этом языке означает «злодей», так что твоё новое прозвище едва ли лучше старого.

Оливье «Злодей» в сердцах пробормотал по-фламандски что-то непонятное, однако Людовик расслышал в его речи слово «Карл».

— Уж не граф ли Карл так жестоко разыграл тебя?

— Монсеньор, граф Карл — высокородный рыцарь, а его родитель, герцог Филипп, — мой государь и повелитель. Но лезвие моей бритвы будет дрожать и дёргаться, если граф Карл когда-нибудь окажет мне честь и прикажет мне побрить себя.

Людовику пришло в голову, что Карл, наверное, тоже из тех, кто забивает живых тварей камнями.

Когда дофин отправился из Лувена в Женапп, резиденцию, предоставленную ему дядей, он взял с собой и Оливье Лемальве, и очень скоро выяснилось, что цирюльник одарён способностями не только в области бритья. Всю свою жизнь он провёл в городских трущобах, часто ночевал в сточных канавах, видел вокруг себя нищих и больных, увечных и подкидышей, имел дело с беглыми каторжниками, бездомными и прочими париями, которым не известны слова совесть и честь, а любовь, если это можно назвать любовью, проявляется у них в таких причудливых формах, которые просто не уложились бы в голове знатного и образованного человека. Этой любви чужды были беспредметная тоска и поклонение возвышенным идеалам — она была полностью, всецело сосредоточена на определённом предмете. Подобно тому, как собака привязывается к хозяину, любовь этих людей знала только одно — живое тело из мяса и крови и только ему была безраздельно отдана. И потому Оливье Лемальве, по природе своей, не мог быть предан идее — тот же животный инстинкт властно повелевал ему любить хозяина и служить ему и поистине его преданность была бескорыстной, бессловесной и нерушимой. Ради неё он пошёл бы на любые муки, хитрил бы и изворачивался, ради неё он мог жить и мог умереть.

Людовик не заметил, как привязался к этому необычному существу, которое, как когда-то Франсуа Вийон из парижского братства нищих, самой своей кожей чувствовало дыхание народа. Через Оливье Лемальве до него каждый день доходило бесчисленное множество слухов, мнений, и прочих сведений, которые, словно снежная лавина, падали с высот в грязные подземелья и оседали там, незаметные простому глазу. Оливье был рождён там, где они оседали; и потайные двери этих подземелий всегда оставались для него открытыми.

Однажды он как бы мимоходом сообщил Людовику, что англичанин, который заправлял шайкой студентов, что била его тогда вечером, скончался, объевшись весьма несвежей рыбой:

— Университетские доктора решили, что, возможно, он умер от холеры, так как за неделю до этого его видели в обществе греческого беженца. Считается, что греки переносят эту восточную заразу на своих длинных космах.

При упоминании о страшной болезни дофин перекрестился.

— Причём его тело долго не остывало после кончины, а руки и ноги были сцеплены так, как будто он всё ещё чувствовал боль. И, конечно, учёные доктора опустили его в яму с известью, а вслед за ним бросили туда же и рыбу, и волосы грека, — всё тело цирюльника сотрясалось от беззвучного смеха, но рука, в которой он держал бритву, сохраняла твёрдость.

— Чему ты смеёшься, кровопийца?

— Ничему, монсеньор. Просто я подумал: тело — такая непрочная вещь, самый хрупкий сосуд, какой только существует на свете. Ещё вчера этот здоровый малый был жив и весел и очень умело выбивал мне один зуб за другим. А сегодня я — я, скрюченный и перекошенный, как старая хибара, — всё ещё дышу воздухом, а он бьётся в жестокой предсмертной агонии.

— Откуда тебе знать, что он умер в агонии?

— Я слышал, что у него была не холера, монсеньор. Есть такой рассыпчатый белый порошок, если принять его слишком много, то симптомы будут неотличимы от тех, что возникают при холере, неотличимы для университетских докторов, во всяком случае. Запах этого порошка напоминает запах чеснока. Некоторые глотают его, чтобы пополнеть или для аппетита. Студенты им лечатся от весёлых болезней, подцепленных у шлюх в тавернах. Он и вправду ненадолго помогает. В малых дозах он весьма полезен против ревматизма, рези в желудке, малокровия, разных болезней в спине; его используют при сильных вывихах, невралгии, малярии, для выведения бородавок, и даже от простуды он помогает...

— Да это какой-то чудодейственный бальзам!

— Да, но если увеличить дозу, ну, к примеру, если кто-то вдруг неосмотрительно захочет отведать несвежей рыбки, приправленной этим порошком, полагая, что это — обычное лекарство, он почти наверняка умрёт от болезни, которую университетский доктор примет за холеру.

— Оливье, тебя справедливо прозвали дьяволом. Что у тебя общего с этим злодейским убийством?

— Боже мой, монсеньор, ведь я находился в Женаппе, англичанин покинул этот мир в Лувене. Без сомнения, у него было много врагов.

— Без сомнения. Нет сомнения также в том, что у тебя много друзей.

— Я слышал, что у вашего высочества тоже есть враги. И если бы ваше высочество...

— Я сказал, что мне не нужно ни твоих белых зубов, ни твоего белого порошка, Оливье Дьявол.

— Боже мой, монсеньор, я имел в виду только то, что и у вас есть друзья, раз они есть у меня, ибо мои друзья — ваши друзья.

— Господь устранит врагов с моего пути.

— Да, монсеньор.

— Когда это будет угодно Ему, а не мне.

— Да, монсеньор.

— И никогда, слышишь, никогда не предлагай мне ничего подобного!

— Да, монсеньор.

— А этот... гм... белый порошок, — похоже, он на многое годен, если кто-либо, скажем, страдает падучей — может он помочь?

— Нет, монсеньор.

— Ах так... Я спросил из чистого любопытства.

— От этого недуга следует пить настой из желчи хорька. Я могу приготовить такой настой.

— Я спросил из чистого любопытства. Я не знаю никого, кто страдал бы падучей.

— Я тоже, монсеньор.

Но Оливье Лемальве помнил о шраме Людовика и однажды ночью стащил несколько хорьков из вольера графа Карла, которому они нужны были, чтобы вытравливать кроликов из нор. Он растворил их желчь в коньяке, слил в небольшой пузырёк и поставил на свою полку, где наряду с цирюльными и хирургическими принадлежностями имелись, впрочем, и другие довольно нетрадиционные и не относящиеся к бритью препараты.


В другой раз он рассказал дофину, что у короля случился сильнейший приступ подагры — рассказал ровно за неделю до того, как французский посол уведомил об этом герцога Филиппа.

— Меня это нисколько не удивляет, — заметил Людовик.

— Кроме того, он отхлестал конской сбруей Бернара д’Арманьяка в присутствии Пьера де Брезе и всего совета.

— За что?

— По моим сведениям, д’Арманьяк осмелился превозносить мудрость, которую проявили вы, монсеньор, когда покинули Дофине и воспользовались гостеприимством бургундцев.

— Старый добрый Бернар!

Об этом происшествии посол не упомянул при дворе Филиппа. В последние годы король прикладывал все усилия, чтобы предстать в глазах всего мира милостивым и справедливым монархом, отцом своих подданных. Однако предстать таким в глазах Оливье Лемальве ему не удалось.

С каждым днём он становится всё более желчным и всё более вспыльчивым...


Ещё через некоторое время Оливье узнал от своего старинного знакомого — аптекаря, что тот продал повивальной бабке графини Шароле пакетик морского луку, а это значит, что госпоже графине пришёл срок разрешиться от бремени и необходимы решительные меры. На следующий же день с амвона всех церквей Лувена было объявлено, что у графини начались схватки, и всех добрых бургундских подданных призвали неустанно молиться за неё.

Герцог Филипп написал Людовику, что крестовый поход должен быть отложен, ибо его долг государя и деда — присутствовать при рождении ребёнка и убедиться, что он благополучно пережил самые опасные первые месяцы — скажем, месяцев шесть. При этом герцог так уверенно говорил о неродившемся ещё чаде, как о «принце», словно появление на свет именно мальчика было предрешено. Тем не менее несколько часов спустя Оливье принёс своему господину весть о рождении девочки, а ещё через какое-то время официальное послание властителя Бургундии подтвердило это. Не более недели понадобилось, чтобы разнести в самые отдалённые уголки Европы весть о том, что в Лувене раздался первый младенческий крик принцессы Марии Бургундской. Людовик прислал в подарок на её крестины маленький серебряный крестик и поздравил графа Карла в личном письме. Новоиспечённый отец не ответил.

Дофин очень старался установить более тёплые отношения с сыном своего благородного и великодушного дяди. Он не понимал, чем вызывает его неприязнь.

— Если бы я был тайным советником монсеньора... — начал Оливье Лемальве.

— Но у меня нет тайного совета.

— Он будет у вашего высочества.

— Ну и что бы ты сделал, будь ты тайным советником?

— Я предположил бы, что граф Карл, видимо, заранее клянёт изменчивую фортуну, которая однажды перевернёт нынешнее положение дел; гость, почти изгнанник, станет сюзереном, а хозяин и благодетель превратится в вассала. Наступит день, и графу Карлу придётся преклонить свои изящные колени и поклясться в верности Людовику, королю Франции. Думаю, мысли об этом не дают ему покоя.

— И несказанно радуют меня, Оливье, радуют ровно настолько, насколько лишают сна его. О, я отнюдь не завидую ему ни в чём, разве что завидую его отцовству.

Замок Женапп, хотя и был, благодаря вниманию герцога, полон слуг, чаще всего пустовал. Жизнь при лувенском дворе протекала среди постоянных турниров, празднеств, театральных представлений и соревнований музыкантов. Людовику не было дела до турниров — они были лишь пустой игрой и не приносили никакой пользы. Как и многие строгие в вопросах веры люди, он считал лицедейство греховным занятием, в особенности из-за того, что на подмостках разыгрывались теперь и вовсе светские, далёкие от благочестия действа — господи, для актёров даже начали возводить специальные здания и строить в них постоянные сцены, на которых они прыгали и кривлялись, показывая свои нелепые комедии, тем самым отвлекая простой народ от мудрых назидательных мираклей, которые с давних пор исполнялись в церквах и соборах. Что хорошее может выйти из бездумного развлечения просто ради развлечения? До чего может довести бесцельное, бессмысленное времяпрепровождение? Иное дело музыка — она в высшей степени полезна, ибо успокаивает нервы и способствует пищеварению. Впрочем, бургундские музыканты играли невыносимо громко. Что же касается шумных празднеств и пиров, то ему приходилось всю жизнь избегать их, и теперь, хотя герцог Филипп и жаловался, что его гость замкнут и необщителен, крайне редко посещал великолепные обеды в Лувене. Когда же он всё-таки появлялся на них, одна мысль о брошенных на ветер безумных деньгах заставляла его содрогнуться. Наконец, от государственных дел, в которых он с удовольствием принял бы участие и в которых его голос имел бы значительный вес, он поневоле вынужден был держаться подальше из-за всепоглощающей ревности графа Карла.

Таким образом, жизнь в Женаппе текла однообразно, и Людовику ничего не оставалось, кроме как лениво созерцать смену времён года, и оттого всегдашнее его чувство одиночества обострялось. Днём он охотился, но фламандский способ охоты был лишён азарта. По ночам же он управлял призрачными империями, побеждал в призрачных сражениях и заставлял Анри Леклерка расставлять шахматы, в то время как Магомет, его пёс, жирел с каждым днём, беспробудно посапывая у очага.

Находясь на значительном расстоянии от Савойи, дофин послал герцогу Людовико угрожающее письмо. Если его тесть станет и дальше удерживать Шарлотту при себе и не отпустит её к мужу, он сам приедет с бургундской армией и силой возьмёт то, что принадлежит ему по праву. Угроза эта, впрочем, вряд ли была осуществима. Граф Карл никогда не допустил бы такого оборота событий, а его влияние на стареющего герцога росло с каждым днём. С другой стороны, никто, взглянув на Филиппа, не заподозрил бы его в дряхлости, и его слава романтического рыцаря без страха и упрёка продолжала множиться. А военный поход за освобождение «томящейся в неволе принцессы» — это именно то, что воспламенило бы его воображение в былые времена.

Однако напуганный Людовико и без того сразу уступил. Как только пришло известие о том, что Шарлотта покинула Шамбери, Людовик немедленно отправил гонца с подробной и точной сметой обратных выплат по её приданому.

Когда Шарлотта переступила порог замка Женапп и предстала перед мужем, тот остолбенел. Он ни за что не узнал бы её теперь. Дитя выросло.

Она же как ни в чём не бывало присела перед ним в ловком, исполненном итальянской грации реверансе и, подставив для поцелуя тёплую юную щёчку, улыбнулась:

— Доброе утро, мой супруг. Отчего вы так нескоро позвали меня к себе?

Глава 32


С приездом дофины в мрачном старинном замке Женапп не осталось места для одиночества и тоски. Шарлотта привезла с собой целую свиту суетливых фрейлин, итальянского повара и даже очаровательную маленькую длинношёрстную собачку, к которой могучий пёс Людовика сразу же проявил живейший интерес.

— Не знаю, как нам и быть, моя дорогая, — говорил дофин, озабоченно потирая подбородок, — быть может, будет более разумно держать их раздельно?

— Но почему же, мой супруг и господин?

— Я хочу сказать, Магомет очень силён и огромен, а Бьянка — такое нежное и хрупкое создание...

— Я думаю, мы можем оставить этот вопрос на усмотрение Бьянки...

— Я имею в виду, что в результате такого союза на свет явится совершенное чудовище.

— О, я полагаю, нам следует во всём положиться на Господа. Мой дедушка кардинал всегда говорил, что Провидение Господне заботится даже о малых птахах.

— Ну, в таком случае, будем надеяться, что оно не оставит своей заботой и малых спаниелей.

— Ах, вы придаёте этому слишком большое значение, мой дорогой супруг.


Людовик был богобоязненным человеком, ибо он знал, что страх Божий есть начало высшей мудрости. Но, наверное, всё же только начало. Ведь сказано также, что спасение души человека в руках его. В конце концов он решил посоветоваться с цирюльником, которого он совсем недавно возвёл в ранг своего личного грума.

— Ни в коем случае, монсеньор! Зародыш гончей будет слишком велик для спаниеля, Бьянка не сможет ощениться, и оба погибнут — и мать, и дитя.

— Шарлотта любит Бьянку.

— Я могу кастрировать Магомета.

— Только попробуй, негодяй, и я кастрирую тебя!

— О нет, господин мой, лучше велите изжарить меня заживо.

— Охотно, если ты ещё раз заикнёшься об этом.

— Тогда я могу удалить яичники Бьянке. Я довольно ловко орудую своими инструментами.

— Я это знаю.

— Никто не заподозрит об этой маленькой операции.

— Как тогда, в случае с отравленной рыбой?

— Госпожа дофина ничего не узнает.

Людовик взвесил все за и против и отрицательно покачал головой:

— Неплохо придумано, Оливье, совсем неплохо. Но Магомет сразу почувствует неладное. Все эти месяцы, с самого приезда Шарлотты, я замечаю, что за внешней её беспечностью и невозмутимостью скрывается наблюдательная и сообразительная натура. Увидев, что Магомет перестал беспокоиться, она сразу обо всём догадается. Нет, мне придётся положиться на Господа, как советует госпожа дофина.

Оливье набожно закатил глаза и перекрестился бритвенным ножом:

— Безусловно, это самое надёжное, монсеньор. Но пока Он мнят другими делами, не могу ли я почтительно взять на себя попечение об этом? У меня есть на примете один спаниель, побольше Бьянки — а быть крупнее её нетрудно — но не такой громадный, как Магомет. В следующий раз, когда у Бьянки Начнётся течка... Если только ваше высочество соблаговолит пригласить госпожу дофину на прогулку по окрестностям, я бы мог устроить встречу...

Людовик от души рассмеялся:

— Оливье, ты будешь тайным советником!

И, когда пришло время, всё случилось так, как задумал Оливье, и через положенный срок Бьянка родила на свет выводок вполне полноценных маленьких спаниелей.

— Я всегда знала, что Бьянка не может ошибиться, — счастливо улыбалась Шарлотта, — вы видите теперь, как глупо было волноваться.

— Конечно, моя дорогая.

— Они нисколько не похожи на Магомета. И, как я полагаю, полностью унаследовали облик матери.

— Странно было бы ожидать, что отец с таким языческим именем, как Магомет, может взять верх в таком деле над утончённой савойской дамой-христианкой.

— Ну же, Людовик, не дразните меня. Смотрите, он их признал!

Магомет перекатывал носом маленькие пушистые комочки пищащей шерсти и даже вылизывал их. Делал ли он это из любопытства, привязанности или просто по зову тупого инстинкта — кто знает? — но, казалось, огромный гончий пёс и впрямь «признает» их своими законными детьми.

Людовик усмехнулся. Как всё-таки хорошо, что животные не умеют говорить. И его мысль, как обычно, потекла далее в этом направлении: сколь жизненно необходимо для «преступника» хранить молчание! Скольких принцев подменили в колыбели, от скольких свидетелей пришлось избавиться! И, наоборот, сколь многие знатные вельможи, у которых и у самих была нечиста совесть, считая себя рогоносцами, объявляли бастардами своих собственных законных детей. Сколько безвестных подкидышей были на самом деле непризнанными отпрысками высокородных отцов. Вот, к примеру, Анри Леклерк — черты его лица обнаруживают явное сходство с Арманьяками. И, наконец, о Боже, страшно подумать, сколько людей, которых мы видим каждый день, людей с виду вполне обычных и даже привлекательных, в действительности зачаты от дьявола, возжаждавшего земную женщину и овладевшего ею на брачном ложе, в то время как супруги, охваченные бесовским наваждением, ничего не чувствовали. Поток этих уродливых мыслей словно буравил мозг дофина и погружал его во всё более мрачное и горькое состояние.

— Вы сегодня почти не едите, — заметила Шарлотта за ужином, — кажется, моему повару не удалось угодить вам? Если так, он завтра же отправится обратно в Шамбери.

— Ни в коем случае, он превосходно знает своё дело. Никому не нужно возвращаться в Савойю. Я не голоден.

— Но неразумно морить себя голодом.

— Ну вот, теперь вы беспокоитесь напрасно.

— Ах, просто у меня в последнее время отменный аппетит. Я так хотела, чтобы вы достойно меня поддержали...

Людовик, однако, оставил без внимания эти слова. Снова наступило лето: лето 1459 года. Шарлотте исполнилось 16, а в этом возрасте немало принцесс успевало стать матерями, овдоветь и вновь выйти замуж. Дофин опасался малярии, хотя на всей равнине стояла испепеляющая жара, и, когда всё обошлось, возблагодарил Создателя и благоговейно дотронулся до своего изумруда.


Спустя несколько недель, когда дни пошли на убыль и тем напомнили Людовику о приближении новой зимы в изгнании, случилась неприятная история. Боль — своенравна, и дофин привык преодолевать физические недуги наедине с самим собой, он так долго держал их втайне от окружающих, что сама мысль о том, что кто-то другой может страдать от болезни, стала казаться ему невероятной. Он почти не думал о чужих хворях, пока покой в замке Женапп не был нарушен ими.

Весь день дофина была бледна и вяла. Она не вышла к заутрене в домашней церкви, которую они с Людовиком всегда отстаивали перед завтраком, и это удивило его — Шарлотта была набожна до суеверия. Он спросил у одной из её горничных, что произошло. Раулетта, так её звали, смущённо ответила, что госпоже дофине нездоровится.

— Нездоровится?! Так отвечают назойливому торговцу, а не мужу! Не смейте лукавить со мной, когда я спрашиваю о здоровье госпожи, не юлите! Итак, милейшая, отвечайте немедленно, что с нею такое? Я жду, чёрт побери!

В эту минуту в комнату, живая и невредимая, вошла Шарлотта, и незадачливая Раулетта ретировалась в полном замешательстве.

— Боже мой, Людовик, что с вами, вы смертельно бледны! Бедняжка Раулетта, она такая безмозглая! Вы испугали её.

— Прошу прощения. То есть нет, я не прошу прощения! Какое право имела она смертельно пугать меня?!

— Вы боялись за меня, Людовик?

— Разумеется, я боялся за вас. «Нездоровится» — это может означать всё что угодно. От такого ответа и впрямь не поздоровится!

— Мне гораздо лучше.


Она и в самом деле выглядела вполне здоровой.

Но в тот же вечер, когда они возвращались к ужину в замок, Людовик почувствовал, как её рука ослабела и обмякла в его руке. Шарлотта так и не научилась шествовать, лишь легко касаясь пальчиками вытянутой руки кавалера, как предписано французскими правилами этикета, и предпочитала ходить с супругом под руку, по более непосредственному итальянскому обычаю — вначале это немного смущало дофина, так как походило на публичные объятия, но со временем он привык к этому, и её милая непосредственность даже стала нравиться ему.

Её рука обмякла и безвольно повисла в его руке. Внезапно она оступилась и резко упала на ступени лестницы. Этот обморок случился так неожиданно, что Людовик не успел удержать её, хотя инстинктивное движение его локтя, которым он прижал её локоть, возможно, смягчило падение. Она лежала без чувств у ног дофина, её пёстрые юбки разметались вокруг, а высокий головной убор из отличного генуэзского кружева слетел с прелестной головки и откатился чуть в сторону. Изящные маленькие туфельки сверкали бриллиантами ему прямо в глаза — помнится, раньше его всегда огорчало, что их не видно под длинным платьем Шарлотты, впрочем, то были савойские драгоценности — только бриллианты, и среди них ни одного изумруда.

Мысленному взору испуганного супруга представились сведённые судорогой ноги, навеки закатившиеся под полусомкнутыми веками зрачки, воображение рисовало перед ним страшные картины: она задыхается на его руках, он видит, как лицо её бледнеет. Он почувствовал, как пена выступает у него на губах.

— Боже всемогущий! — Людовик бросился на колени. — Нет, только не забирай Шарлотту! Господи Иисусе, сохрани мне моё дорогое дитя, мою возлюбленную жену! О нет, услышь меня, нет, нет, нет!

Вдруг, словно очнувшись, он закричал что есть мочи:

— Эй, стража! A moi! A l’aide! Раулетта, Луаза, скорее, на помощь госпоже! Анри! Госпожа Леклерк! Жан!

Громким голосом взывал он ко всем домочадцам, не забыв даже о юном Жане Леклерке. В конце концов этот голос перешёл в истерический стон:

— Оливье! Хорьковой желчи!

Рывком разорвав воротник камзола, он дрожащими пальцами нащупал бархатный мешочек. Затем он раскрыл его и надел кардинальский изумруд на точёный пальчик Шарлотты. Кольцо оказалось слишком велико и слетело на пол. Людовик торопливо поднял его, прижал к пухлой ладошке, сомкнув её пальцы в кулачок, одновременно крепко сжимая его в своей руке.

— Держи его, держи крепче, Шарлотта. Никогда не снимай это кольцо. Пусть оно всегда будет на тебе, слышишь, всегда!

Никто и никогда не видел этого сурового, сдержанного человека таким взволнованным. Мгновенно всё и вся в замке пришло в движение: железные «подошвы» стражников гулко застучали по коридорам, выложенным камнем, впереди них спешили дозорные с факелами, примчался юный Жан с обнажённым маленьким мечом, появилась вскоре и толпа фрейлин Шарлотты в вихре муслина и воздушных кружев, и, наконец, из-за дверных косяков тут и там стали высовываться физиономии любопытной кухонной челяди. Где-то снаружи, в сгущающихся сумерках раздался сигнал тревоги, и тяжёлая решётка на воротах с грохотом опустилась, в то время как старый разводной мост надо рвом начал медленно, со скрипом подниматься.

Луаза де Бетлен была когда-то няней Шарлотты, а нынче, овдовев, состояла при ней камеристкой. Без особого труда она протиснула свои основательные «материнские» формы сквозь редкое оцепление из дам, столпившихся вокруг дофины. Одной секунды ей оказалось достаточно, чтобы понять, в чём дело, она усмехнулась и одарила дофина шутливо-презрительным взглядом.

— Мужчины! — фыркнула она. — Они всегда поднимают такой шум. Можно подумать, что это им придётся рожать. А теперь, Шарлотта, дитя моё, поднимите вашу очаровательную головку и попробуйте встать, вот так, вот так... Всё будет хорошо.

Она помогла дофине подняться, прижала её к своей необъятной груди, тихонько что-то приговаривая и покачивая юную госпожу взад и вперёд.

— Вас можно поздравить, монсеньор! — воскликнула она и посмотрела на Людовика, на чьём лице отражалась целая гамма самых противоречивых чувств, среди которых уверенно пробивала себе дорогу счастливая улыбка, — самое важное теперь — обеспечить ей полный покой и уберечь от малейших переживаний. Не надо позволять ей всё время лежать, но, уж конечно, никакой охоты и никаких верховых прогулок! Самый что ни на есть щадящий режим, но и здоровый при этом! Главное, чтобы в её головке роились только радужные мысли, тогда принц будет сильным и умным.

— Я думаю, вы сами справитесь со всем этим гораздо лучше, госпожа Луаза, — ответил Людовик, всё ещё вне себя от радости, — мне всё это несколько непривычно...

— Это вполне естественно, — произнесла Луаза де Бетлен с поистине королевской снисходительностью.

А в это время от тесной группы обитателей замка Женапп бесшумно отделился уродливый силуэт Оливье Лемальве. Он скользнул обратно в свою комнату, проворно скрывая пузырёк с хорьковой желчью за воротом камзола.


Шарлотта родила сына горделиво, легко и радостно.

— Его надо назвать Карл, — говорила она, — взгляните, как он красив!

— Я согласен со вторым утверждением, — отвечал ей Людовик, переступая с пятки на носок и заправив большие пальцы рук за цепь ордена Золотого Руна. Лицо его светилось гордостью. — Он, несомненно, красив, но Карл — неподходящее имя для моего сына. Я согласен назвать его как угодно, но только не Карл.

— Но его предок — Карл Великий. И меня зовут Шарлотта. Что бы вы ни говорили, Карл — самое подходящее имя для принца.

— Это — роковое имя, нашей семье оно приносит несчастье. Суди сама: мой недалёкий и гневливый отец, мой безумный дед, мой слабохарактерный брат, мой заклятый враг граф Шароле — все они Карлы. Нет, нет, я не позволю крестить его этим именем.

— Что ж пусть будет так, как вам угодно, — улыбнулась Шарлотта, — только с тем условием, что имена дочерей, когда они родятся, буду выбирать я.

— Как же мы назовём нашего новорождённого принца?

— Мы назовём его Иоахим, в честь великого богослова, который пророчествует в своих трудах о наступлении эры высшей справедливости, когда все народы будут жить по мудрым законам, в мире друг с другом, и перестанут воевать между собой. Об этом я мечтаю для Франции, а в один прекрасный и великий день такой порядок, быть может, восторжествует на всей земле. Когда я взойду на трон, я научу его всему, что знаю и умею, и даже тому, чему сам ещё только учусь, чтобы после моей смерти он продолжил начатое мною, а после него — его сын, а потом сын его сына, и так навсегда, во веки веков, пока не придёт золотой век, пока не воцарится эпоха благоденствия, пока не пробьёт тот час отдохновения для усталого человечества, о котором за много веков до того мечтала великая душа Иоахима, короля Франции.

— Боже мой, столько всего — на эти хрупкие плечики! — она нежно коснулась их рукой. — Всё это тяжкое бремя падёт на него одного?!

— Уж что-что, а плечики Господь дал ему славные — грех жаловаться, — заметила Луаза де Бетлен, нимало не интересовавшаяся тем, о чём предстоит мечтать великой душе принца Иоахима, — славная большая головка и широкие плечики — сколько мук они приносят бедным матерям.

— Его плечи расправятся, — Людовик величественно-патриархальным жестом расправил свои собственные, — никогда ещё Господь не посылал Франции такого дофина!

В мечтах он уже видел младенца королём.


Но сам Людовик ещё не был королём. Да и исторические анналы французского королевства не упоминали о дофине по имени Иоахим. Не прожив и года, первенец Шарлотты погиб, захлебнувшись в ванночке.

— Это был несчастный случай, — рыдала дофина, — Раулетта так любила нашего мальчика. Она оставила его всего лишь на мгновение...

— Клянусь Богом, — бушевал Людовик, — её следовало бы зашить в мешок и швырнуть подальше в Диль!

От слуха Оливье Лемальве последнее замечание не ускользнуло.

Глава 33


Смерть, похитившая королевского внука до того, как он произнёс своё первое слово, до того, как он обучился самым элементарным бытовым навыкам, существенно изменила положение дофина. Глухие сплетни и слухи при дворе короля Карла внезапно прекратились, но стало ясно, что наследник французского престола может иметь потомство; будущее династии выглядело теперь более прочным, и воцарение Людовика оставалось только вопросом времени. Бернар д’Арманьяк начал писать ему открыто, чего не смел делать в прежние годы. Другие вельможи тоже ему написали. Тон большинства из этих посланий был осторожным и неуверенным — ведь их авторы столько лет избегали даже упоминания о дофине, и сейчас они почли за благо ограничиться формальными соболезнованиями. Эти вельможи запечатлелись в памяти Людовика как сильные, гордые и опасные люди. Другие, более изворотливые царедворцы, стараясь обезопасить себя на будущее, намекали, что в душе всегда сохраняли верность ему. Этих Людовик позабыл, ибо они были пугливы и малодушны, и их он не боялся.

— Меня неожиданно захлестнул шквал всеобщего внимания, — делился он с Оливье Лемальве, — наверное, мой отец действительно очень болен. Бернар д’Арманьяк весьма прозрачно намекает на это, хотя природа болезни ему неизвестна.

— Это боли в животе — истинно королевский недуг, монсеньор. Я знаю это от людей, которые заслуживают безусловного доверия.

— Да, эта болезнь скосила многих в нашем роду. Пусть будет на всё воля Божия.

— Осмелюсь заметить, монсеньор, что исполнение Божией воли займёт гораздо меньше времени, если только ваше высочество позволит мне рассказать о ней моим друзьям. Мои друзья — друзья королевских лекарей. Может быть, кое-какие особые лекарства...

— Я сказал «Божия воля», Оливье. Божия, а не моя. Я горько раскаиваюсь в том, что доверил тебе слишком много сокровенных тайн моего сердца. Я стремлюсь к власти, но не ценой убийств!

— Ах, если бы монсеньор только мог смотреть на это дело, как на справедливую кару...

— Твоя душа черна, Оливье, и ты плохо скрываешь свои истинные помыслы. Ведь ты предпочёл бы быть тайным советником короля, а не цирюльником изгнанника, не так ли?

— Да, монсеньор.

Людовик усмехнулся:

— Что ж, по крайней мере, ты не лукавишь и говоришь без обиняков.


Бургундия объявила официальный траур по принцу Иоахиму. Герцог появился в соборе в лиловом траурном плаще члена французского королевского дома в знак почтения к дофину. Ожидали, что граф Карл облачится в такой же плащ, но он демонстративно отказался, заявив в присутствии своего конюшего, графа де Сен-Поля, который не замедлил довести его слова до сведения Людовика, что для него Франция — лишь сопредельное государство, и Бургундию с нею не связывают отношения даже формального вассалитета. Филипп де Комин подготовил манифест об отсрочке крестового похода ещё на один год, ибо в течение этого года Бургундия будет носить траур. Людовик и все принёсшие клятву рыцари улыбались: никто больше не верил, что давний план герцога когда-либо осуществится.

В то самое время, когда умы великих мира сего были заняты по-настоящему важными международными делами, няня Раулетта, состояние здоровья которой не внушало ни малейших опасений, вдруг слегла и вскоре скончалась.

— Бедняжка, её сердце было разбито, — сказала Шарлотта, — она так казнила себя, так корила за беспечность — и она на самом деле была беспечна! Господь наказывает её, думала она. Она говорила, что по ночам чувствует, как языки адского пламени лижут ей пятки. Я буду молиться за неё.

— Кто лечил её, Шарлотта?

— Как же, ваш собственный лекарь.

— Оливье?

— Когда я увидела, что с каждым днём ей становится всё хуже и хуже, я решила, что стоит спросить его совета и помощи.

— Да, стоило, — мрачно отозвался Людовик. Он ни о чём не спрашивал Оливье Лемальве и не молился за Раулетту. Грань между карой и убийством и вправду иногда бывает едва различима.

На протяжении следующих зимы и весны до замка Женапп часто доходили новые известия о болезни короля — на сей раз больше, чем намёки. Анри Леклерк получил письмо от своего старого начальника в годы службы во французском арсенале, Жана Бюро. Он обращался к Анри весьма почтительно, как к «генерал-капитану артиллерии» — звание, которое Леклерк носил в Дофине. В письме шла речь только о новых пушечных запалах, с изобретением которых Бюро поздравлял Анри и сообщал, что во Франции тоже приступили к их изготовлению — особенно много там размышляют о том, как можно регулировать время взрыва ядра, — ведь оно должно взорваться, лишь попав в расположение противника, а отнюдь не сразу после того, как вылетит из дула орудия и не в воздухе на полпути. Однако в потоке технических терминов и выкладок тут и там Бюро ссылался на прежнюю блестящую службу Анри в арсенале и намекал, что его и сегодня встретят там с распростёртыми объятиями.

— Они готовы рвать на части погребальный саван уже сейчас, когда он ещё жив, — ворчал Людовик, — всё! Даже мастера-литейщики! Нет, мне совсем не по душе, когда подданные алчно дожидаются смерти своих королей.

«Так он говорит, но думает ли он так же? В смерти короля — его триумф. Как бы мне хотелось, чтобы он позволил помочь себе...» — размышлял Оливье.


Никогда раньше Людовик не пребывал в столь добром здравии. Он даже забыл попросить Шарлотту вернуть ему изумруд кардинала. Ел он всегда умеренно, но сейчас, казалось, его желудок стал лучше усваивать пищу.

— Если, как вы однажды изволили заметить, в королевском доме Франции несварение желудка передаётся из поколения в поколение, — сказал Оливье однажды, — то вас оно, благодарение Боту, миновало. Либо ваш камзол немного сел, либо портной пожалел материи. Монсеньор, я полагаю, вам следует купить камзол пошире.

— Возьми этот, пусть его распустят.

— На нём нечего распускать, монсеньор. На него не пошло ни дюйма лишней ткани.

— Тогда его надо расширить за счёт заплат, — усмехнулся Людовик, — я не собираюсь тратиться на новый камзол только потому, что располнел на несколько фунтов.

— Ваше высочество были слишком тощи, почти как мальчик. Теперь же ваше высочество выглядит как король, которым вам вскоре предстоит стать. То, что теряет отец, обретает сын.

— Ты несносен, Оливье. На что ты намекаешь? Что ещё поведали тебе твои вездесущие друзья?

— Я не смею сказать, ваше высочество подумает, что здесь не обошлось без меня.

— Если обошлось, то не подумаю.

— Я клянусь своей любовью к покойной матери — а это было единственное существо на свете, которое я по-настоящему любил, кроме вас, — моего повелителя, спасшего меня от страшной смерти, — я клянусь, что не имею никакого отношения к нынешнему самочувствию вашего родителя, хотя мне не составило бы труда ускорить его кончину. Но вы запретили мне это, и я бездействовал.

— Ну же, ну, в чём дело?

— Говоря кратко, он так исхудал, что напоминает скелет, обтянутый сухой кожей.

— До герцога не дошло никаких сведений и даже намёков на это.

— Ни до герцога Филиппа, ни до какого-либо иного государя. Но всё, что я сказал, — святая правда, монсеньор.

— Откуда тебе это известно?

Оливье неопределённо покачал головой.

— Друзья друзей друзей?

— Именно так, монсеньор. Они сообщают, что он отказывается от пищи.

— Мой отец отказывается от пищи?!! — Комната огласилась оглушительным смехом Людовика. — Твои осведомители безумны!

— Отнюдь, монсеньор, но они намекают на некоторые признаки безумия у короля. Даже мои люди не могут угадать причину этой болезни, вернее сказать, этой величайшей Божией тайны.

Цирюльник, казалось, изо всех сил старался убедить своего господина в том, что событиями управляет Божественное Провидение без малейшего участия смертных.

— Я успел заметить, что благочестие просыпается в тебе, только когда ты чего-нибудь боишься. Что страшит тебя на этот раз?

— Монсеньор, ходят слухи, что это вы медленно убиваете его каким-то ядом. Король Карл сам так считает.

— Не без твоей подсказки, конечно.

— Кто-то подсказал ему, монсеньор, и я вполне мог оказаться этим кем-то.

Людовик погрузился в раздумья и наконец произнёс, взвешивая каждое слово:

— Если бы я был совершенно уверен, — то есть если бы я получил — неважно откуда — неопровержимые доказательства того, что ты стараешься приблизить смертный час моего отца, мне следовало бы просто тщательно отобрать эти доказательства и передать их французскому послу вместе с тобой. Если же, что скорее всего, у меня не будет доказательств, однако же я всё равно буду в этом уверен, я сам расправлюсь с тобой. Я не люблю цареубийц. Но, поскольку я пока в этом не уверен, ты можешь продолжать бритьё. И, кстати, проследи за тем, чтобы мне поставили заплату на старый камзол, и не позволяй бургундским портным водить себя за нос.


Оливье сам поставил заплату на камзол. Портной, к которому он обратился, запросил втридорога, очевидно, чтобы закрепить то состояние восторга, что охватило его при известии о том, что сам дофин оказывает ему честь. Вернувшись из лавки портного, цирюльник обнаружил нехватку небольшого куска материи и, чтобы Людовик не обвинил его в краже, объявил ему, что лоскут на заплату стоил десять су. Хозяин отсчитал ему ровно десять монет, и Оливье отправил их в задний карман.

— Отличный портной, Оливье.

— Самый лучший, монсеньор.

— И не мошенник.

— Он заслуживает доверия, монсеньор.

— Впредь отсылай все заказы только ему.

По лицу Оливье скользнула лёгкая тень. Итак, цирюльнику-пекарю-груму придётся заняться ещё и шитьём. «Да, монсеньор. Он сочтёт это за честь».

И он действительно считал это честью, в своём причудливо искажённом понимании этого слова.


К середине мая состояние короля Карла настолько ухудшилось, что недуг стало невозможно дальше скрывать. Французские посланники оповестили монархов соседних стран о том, что выздоровление его величества займёт, вероятно, несколько недель, а возможно, и месяцев.

— Так уж заведено в наши дни — если посол говорит «несколько недель» — значит, твой бедный отец обречён, — вздыхал герцог Филипп — мне больно сознавать, что он нас покинет, хотя я рад буду видеть тебя королём. Боюсь, что с крестовым походом придётся ещё подождать. Людовик, мальчик мой, я чувствую, что безнадёжно состарился.

— Напротив, ваша жизнь вступила в пору расцвета, дорогой дядюшка, и я обещаю вам, что по моём восшествии на престол мы немедленно отправимся в Святую землю.

Однако Людовик отлично понимал, что лучшие годы Филиппа Бургундского давно позади, да и сам он, дофин, давно уже не мальчик.

— Но мы все поклялись не отправляться в поход, если Бургундия будет в опасности, — зло промолвил Карл Шароле и воинственно взглянул на Людовика, — отец, нас должны окружать дружественные соседи.

— Боже мой, почему вы сами не можете дружить между собою, мальчики?! — раздражённо воскликнул старик. — Клянусь всеми святыми, я ума не приложу, из-за чего нам воевать и что делить?

— Бургундию, — ответил Карл.

«Францию!» — чуть было не вырвалось у Людовика, но он сдержался:

— Дражайший дядюшка, я и Карл всегда будем жить в добром согласии, по крайней мере, насколько это будет зависеть от меня. Я не могу понять, чем вызвал его неприязнь, и глубоко сожалею о ней.

— Карл! — начал герцог. — Вы должны стараться не воевать друг с другом. Обрати свой взор на пролив и не дай братоубийству разгореться на нашей земле. В конце концов ты останешься с тем же, с чем начинал, только загубишь многих добрых людей и задавишь простой люд налогами.

— В любом случае, мой дорогой отец пока ещё жив, — напомнил Людовик.

— Поистине «дорогой» отец, — пробормотал сквозь зубы граф, но старый герцог, чьим музыкантам с каждым годом приходилось играть всё громче из-за усиливающейся глухоты, не расслышал сына. Впрочем, несмотря на плохой слух, старик был всё ещё силён, хотя и несколько тяжёл, и вёл трезвый образ жизни, не в пример беспутному и невоздержанному Карлу.


— Чем именно страдает король? — спросил позже дофин у Оливье. — Ничего не скрывай от меня, мне необходимо знать подробности.

— Признаки его болезни крайне отталкивающи на вид, монсеньор, — во рту у него вырос гнойник величиной с гусиное яйцо; язык раздулся так, что он не может сомкнуть зубы, ни глотнуть, и потому лекарь должен денно и нощно находиться при нём с салфеткой...

— Боже мой, хватит, этого больше чем достаточно.

— Вряд ли он сможет теперь есть, даже если захочет.

— Мне в самом деле очень горько это слышать. Я никому не желаю мучений, даже собаке.

— Я не думаю, что он мучается, монсеньор. Когда разум тебя покидает, ты не ощущаешь боли.

— Да, в таком положении это, наверное, к лучшему, — Людовик подумал, что безумие — это старинное проклятие рода Валуа — вновь вышло наружу в эти последние дни его отца. Быть может, и ему уготована та же участь?

Впрочем, у него была ещё одна причина для страха.

Всё это время его жизнь в Бургундии текла мирно и безмятежно. Дофина любила его, без неистовости Маргариты, но преданно и верно. Она вся дышала молодостью, и рядом с ней он тоже чувствовал себя молодым. Она ложилась на закате и не сочиняла стихов. Она подарила ему наследника. Наступит день, и у них родится ещё один. Воистину Господь благословил его в савойской принцессе. К тому же она была разумна и бескорыстна — она вернула ему изумруд, стоило ему только как бы мимоходом заметить, что он слишком велик для её тонкой нежной ручки, и была вполне довольна небольшим бриллиантом, который он ей подарил взамен. Да, в Бургундии многие былые сомнения и страхи развеялись, обратились в прах. Всё вокруг казалось радужным и светлым, пока он оставался гостем герцога Филиппа Доброго.

Кроме всего прочего, здесь он находился в полной безопасности. Между ним самим и его врагами каменной стеной выросла огромная мощь и международный авторитет Бургундского герцогства, и он сам уже забыл о тех временах, когда постоянная тревога ночи напролёт не давала ему сомкнуть глаз, и он ходил взад и вперёд по комнате, мечтая окружить себя неприступным кольцом природных рубежей. Людовик даже привык смотреть на вещи, как бургундец.

Теперь же его положение снова круто менялось, и с ним менялся его образ мыслей. Отныне могущество Бургундии становилось не благом, а угрозой. Отец его вскоре отойдёт в мир иной. Правда, герцог Филипп миролюбив, но он стар. Граф же Карл молод и враждебно настроен. Он горд, безрассуден и совершенно непредсказуем.

Людовик начинал думать о границах Франции. От Бургундии Францию отделял лишь один-единственный рубеж — река Сомма, испокон веков защищавшая Париж от нападений с севера. Но теперь Сомма находилась в руках бургундцев. Франции необходимо было вернуть Сомму.

При каждой встрече с Филиппом, — а Людовик теперь прилагал все усилия, чтобы эти встречи стали более частыми, — он как бы невзначай заводил приятный общий разговор о маленьких городках, что стоят на Сомме — о Руайе, Мондидье, Перонне. Он восхищался их необычной красотой, мирным идиллическим укладом их жизни, вспоминал о древней славе этих мест и с горечью говорил о их нынешнем запустении.

— О да, — соглашался герцог, — должно быть, они сверкали великолепием и славой в те дни, когда франкские короли строили там свои загородные дома и сзывали окрестное рыцарство на турниры. Сейчас там нет больше королей, только овцы. Лично я отдаю больше внимания моим большим городам.

Один только граф Карл понял, что эта местность интересует Людовика только как важная стратегическая цепь холмов по берегам реки и что его единственная цель — овладеть ею.


В четверг, 23 июня 1461 года Оливье Лемальве, как обычно брея своего господина, слегка порезал ему подбородок ножом.

— С тобой никогда прежде этого не случалось! Отчего твоя рука дрожит? Что в этом смешного, негодяй?! Чему ты ухмыляешься?!

Усмешка исчезла с лица Оливье в тот момент, когда он увидел кровь Людовика.

— Боже, что я наделал! — взвыл он. — Я ранил моего короля! Я пролил его кровь! Пусть десять тысяч дьяволов осушат мои вены и выпьют мою кровь на моих глазах! Пусть языки адского пламени вечно лижут мне пятки! — он с силой полоснул ножом по собственной ладони и собирался уже прикоснуться ею к под бородку дофина. — Пусть моя кровь смоет вашу и вместе с нею смоет мой грех!

Людовик отшатнулся от него:

— Ах ты жалкое безмозглое несчастное насекомое, завяжи свой порез и прекрати визжать! И почему это ты назвал меня королём!

— Я прощён?

— Чёрт побери, отвечай мне!

— Я не вымолвлю ни слова, пока вы не простите меня!

Цирюльник пал ниц и принялся ползать у ног Людовика, биться головой об пол, всхлипывая и содрогаясь всем телом. Его пораненная рука оставляла на ковре кровавый след.

— Ты ещё смеешь торговаться со мной, дьявольское отродье?

— Бейте меня, вышвырните меня вон, повесьте — я заслужил это; но я ничего не скажу до тех пор, пока не вымолю прощения.

Людовик смягчился. Он словно нащупал что-то в сознании цирюльника, что-то неестественное, искривлённое, как и он сам, — и этому чему-то было жизненно необходимо услышать от хозяина слово прощения.

— Да, Оливье, — сказал он ласково, — я прощаю тебя.

Оливье мгновенно вскочил на ноги, и по его лицу расплылась прежняя улыбка.

— Ну вот, сейчас всё будет в порядке! — воскликнул он. — И если ваше величество согласится снова откинуться на спинку кресла, я мигом всё исправлю. Причинить боль моему господину! Господи Иисусе, да я бы скорее дал себя четвертовать!

— Похоже, на сей раз ты причинил боль самому себе, — пробормотал Людовик, пока Оливье прикладывал к его подбородку что-то вязкое. Бурное поведение цирюльника выбило его из колеи, и он на какое-то время даже перестал требовать ответа на свой вопрос, хотя обращение «ваше величество» вместо обычного «монсеньор» от него не ускользнуло.

— Моя рука почти онемела, — говорил между тем Оливье, — но это сущие пустяки в сравнении с той болью в спине, которая никогда не оставляет меня. Некоторые люди верят, что в горбе у калеки живут демоны и оттуда царапают его когтями, но я-то точно знаю, откуда эта боль. Всё дело в позвоночнике. О, как красив здоровый прямой и сильный позвоночник, как гибки его сочленения! Я знаю, я видел их. Мой же хребет скрючен, а позвонки грубы и скрипят при каждом движении: и я не в состоянии их смазать. Вот почему я давно привычен к адской боли.

Людовик ничего не отвечал на это. Подобным вещам не обучают в анатомической школе, и был только один способ, каким его цирюльник мог всё это выяснить, а именно — раскопав могилу и расчленив человеческие останки, — то есть совершив двойное преступление по законам всех христианских стран. Однако Оливье говорил уверенно и со знанием дела, и такое знание, если его систематизировать, могло бы со временем пригодиться. Ведь кто-нибудь когда-нибудь придумает, чем и как смазывать сочленения.

После того как едва заметный шрам на подбородке Людовика был умело прижжён, Оливье перевязал свою собственную пораненную руку и продолжал:

— Сегодня в Лувен прибыл гонец из Франции. На его лошади была траурная попона, пурпурная упряжь, седло оторочено пурпуром, а сам он был одет в платье, расшитое лилиями с траурной каймой.

— Возможно, смерть настигла моего брата Карла, герцога Беррийского. Или мою сестру Иоланду. Я молю Бога, чтобы известие касалось не Иоланды.

— Нет, оно касается короля. Всё случилось вчера. Мне сообщил об этом подметальщик улиц, который продаёт удобрения, обогащая их нечистотами из-под окон лувенской гостиницы, где останавливается знать — за это он просит двойную цену. Завтра, когда его платье постирают и накрахмалят, а оно уже почти готово, — он предстанет перед герцогом Филиппом и официально уведомит его о том, что король Карл Седьмой скончался. Ваше величество теперь король Франции.

Оливье подробнейшим образом описал Людовику все звенья, через которые прошли эти сведения. Всё казалось весьма достоверным.

Всю ночь Людовик беспробудно и крепко спал. Ради этого мига он прожил долгие томительные годы в изгнании. Ради этого мига он появился на свет.

Загрузка...