Брат Морозного 1
Вожатый жил на рубеже веков и водил конку с одного берега реки на другой.
«Едет, едет окаянный!» — кричал он во сне, кусая от ужаса свою рыжую бороду. Кричал так, что в его небольшой каморке прыгала от страха посуда и тоже вскрикивала, подражая хозяину. «Трамвай снится», — объясняли друг другу соседи, живущие за тощими стенами. «Батюшка, спи, его еще не пустили!» — громко говорила отцу через всю комнату с печки Акулинушка, привыкшая к такому крику, и вожатый от этого просыпался, лавиной слетал с кровати, катился к окну, таращился туда, подозрительно осматривал небо: не накручено ли там проводов? Крестился с громким выдохом и, наконец, нырял в синюю свою, с двумя рядами блестких пуговиц, форму, ловил ногами в прихожей сапоги, и вот уже бежал по двору, протягивая вперед руки, чтобы поочередно целовать в морды Сивку и Бурку, отдыхавших от конки под каретным навесом и тоже уже привыкших к ночным этим лобызаниям. «Кормилицы! — в который раз восклицал вожатый, крепко схватив лошадь за уши и стараясь попасть губами точно ей между ноздрей, чтоб уж наверняка. — Не пустили на нас еще черта электрического!»
Во сне трамвай выкатывал на Проспект подобно самодвижимому гробу и тихонько, но с угрозою подвывал. Близился, со страшной молнией между рогами, а над непроницаемыми окнами вместо обычной рекламы кондитерской белым по черному значилось: «Извозчики и вожатые более не надобны!» И торжественно останавливался как раз напротив окон, в которых жили извозчики. Наяву вожатый читать не очень умел, но во сне смысл этой вывески являлся во всей дьявольской ясности. Самым жутким были все же не черно-зеркальные стекла и не молния между рогами, а то, что двигался трамвай сам, будто управляемый кем-то из другого мира, и передний балкон с лавкою вожатого был издевательски пуст.
И колокол молчал, и лампа не горела. Внутри, за черными стеклами наверняка кто-то ехал, но не показывался до времени, ждал свою остановку, и от этого делалось еще хуже, наизнанку всего вывертывало. Иногда, если Акулинушка не могла вовремя разбудить отца, окаянный черт в его сне врезался прямо в императорский дворец, сея снопы искр. Искры обдавали вожатого, прожигали бороду, больно кусали в лицо, дымили в нос, и он просыпался, чтобы перекреститься, бежать к лошадушкам и до утра уж не заснуть, проворочаться, разгадывая: как же ходит он без возничего?
К каждому Рождеству Государь обещал пустить по рельсам самодвижимого черта, и каждый новый год вожатые конок просили обождать Христа ради, не портить праздника. Ходили к «Аблака- ту», заседавшему обыкновенно в «Плясовом сверчке», трезвили его, платили собранное вскладчину, и «Аблакат» составлял при них жалобную «Амнистию», а составив, обещал отнести ее ко дворцу и сунуть там в особый гербовый ящик, которого никто из возничих никогда не видал, да и спрашивать, где тот ящик, робели. Про провода же рассуждали меж собою, что главная слабость их в невидимости, чьей волей все движется, а значит, нельзя и знать, когда эта воля кончится. В «Сверчке» обсуждали также, что, если Государю угодны заграничные изменения, не лучше ли, скажем, заменить лошадей на верблюдов из зоосада, если только верблюды разумеют по-русски, что им говорят, это требовало выяснения. На что возражали грамотные, из бывших студентов, мол, всем охота ближе к Царю селиться, вот в столицу и едут, город пухнет, три вагона на подъеме, и Сивка с Буркою, и никакие верблюды уж не вытянут.
Началось же с того, что немцы-сименсы подарили Царевичу электрическую дорогу. Государь призвал профессора и посадил его вместе с мальчиком подробнейше исследовать движение, чтоб пустить такое новшество по столице уже в натуральном размере.
Вожатый видел этих немцев-сименсов — в черных крылатых шинелях с нерусскими крестами на пуговицах и напомаженными головами ехали они как раз в его конке. Первый среди них был в кругленьких черных очках, как у незрячего, и с тонкой тросточкой, оставлявшей на полу след собачьей лапы. Когда конка в конце Проспекта проследовала мимо арки, в которой весело замелькал зимний дворец, этот сименс молча указал туда тростью, и остальные немцы дружно закивали, словно соглашаясь с предложенным им товаром в торговом ряду. А у вожатого от их вида заранее пробежал по спине мурашистый холодок.
И вот тяжко взглянув на провода, натянутые в темном равнодушном небе над рельсами, он даже смотреть на новшество не стал, а бедственно махнув рукою, отправился к Околотошному в участок, не войдет ли он в обстоятельства? Всегда вернее сдаться самому еще до того, как понаделаешь дел.
Дел же захотелось таких: кинуться в «Сверчок» к «Аблакату» и бить его, но спохватился тут же: на кого же сетовать, уже не на Царя ли или на немцов-сименсов? Все отсрочки не раз просрочены, и никакая просьба уважена не будет.
Пришла и другая идея — отпилить ночью себе кусок рельса, привесить на шею, да и жаркнуться с ним в ту прорубь у моста, куда обычно вожатый окунался после бани. Но вспомнилась Акулинушка. Явилось вдруг, как она, рябая, щекастая, поет одна у церкви жалостную, ловит в платочек медную монетку. И пилить рельс расхотелось, даже смешно сделалось. Акулинушку вожатый давно сговорился отдать в учение к швеям. 2
В участке все выложив, как попу на исповеди, вожатый встретил сочувствие отчасти оттого, что Околотошный не желал прослыть жестокосердным Иродом в канун великого праздника, отчасти же потому, что уже известно стало про другого водителя «общественной кареты» того же маршрута, что тот совершенно «в ярмарку уехал», т. е. пьет беспробудно в «Плясовом сверчке», а по утрам лежит поперек на рельсах и скоро из города будет отправлен в арестный дом.
— Убыточно отозвалось электричество незримое на жизни твоей, и путь твой житейский далее с вагонными рельсами расходится, — вывел Околотошный и, разгладив на щеках баки, добавил: — Давай определять тебе должность.
С этими словами он снял со стола внушительную книгу, про которую вожатый всегда зря думал, что это церковная псалтырь и в некотором роде часть самого стола. Туда Околотышным заносились все замеченные происшествия. Книгою он укрыл голову бывшего вожатого. Из ящика того же стола достав связку баранок, сайку и стеклянный кувшин с малиновым квасом, все это составил на книгу и так велел идти. На третьем же шаге воздвигнутое Околотошным поползло с головы, и книга поехала вниз. Поминая святых, вожатый пробовал ловить рукой, но и сам тут же оказался на полу, меж баранками.
— Разносчика из тебя не выстругать, — признал Околотошный. — Еще можно к книгопродавцам в лавку, там удобно и неграмотному, да говорить только ты не мастер, а чтобы духовный товар за должную цену продать, надо знаешь сколько наплести покупателю всяческой чертовщины?
Вожатый согласился. Одному графу требовался отдержщик боевой птицы. Но и тут выяснилось, что хоть вожатый и жил когда-то в деревне, третьяка от переярка вряд ли у него отличить получится, и, значит, не сможет знать, сколько кому из них давать красного вина для отдержки, да и не приметит, пожалуй, подло подпиленных у осенчука шпор.
Еще была вакансия «холодным сапожником», который все свое с собою носит. Но и тут соискатель не смог увидеть, что оба сунутых ему под нос сапога на левую ногу, а что же за клиент имеет обе левые ноги?
Напоследок Околотошный справился:
— Нет ли у тебя ковра, чтобы кувыркаться на нем за мелкую монету перед новым заведением «Утомленный верблюд», особенно в ярмарочные дни?
— Ковер-то есть, и презанятнейший, с турецкою войной, но только сам я не привык ни кувыркаться, ни сидеть сиднем в лавке, ни с коробами ходить, а привык я с людьми и ездить.
— А вот решено быть новому коробейнику, в стиле «модерн», Деду Морозному, — сообщил, подмигнув, Околотошный, — к нему все сами побегут, ибо он цены за свой товар не назначает и даром жалует.
— Это как же он жалует? — изумился вожатый, — и кому же он Дед?
Последовало разъяснение:
— Дед он каждому, потому как должность его навроде святого Николая, только ряженый и на неделю.
И Околотошный поведал полусекретно об организованном государственном волшебстве и новом увеселении. Смекая, слушавший чаще обычного чесал в бороде и переспрашивал, а отвечавший запретительно крутил в ответ выбритой головою.
В дверях уже вожатого спросили, ест ли он кашу с конопляным маслом? И услышав ответ утвердительный, опечалились, сказав, что и к пожарным тоже не припишут. Они, мол, и так это масло, отпускаемое им для свечения уличных фонарей, съедают с кашею, и еще один такой рот окончательно обеспечит во всем околотке тьму египетскую.
Вернувшись домой, вожатый застал Акулинушку с книжками «Как мыши кота хоронили» и «Хождение души на том свете». Букв девочка не знала, ну да там и без букв все показано. Пригляделся к себе в желтое зеркало и крикнул дочке: «Лети метелью на Проспект за акварелями, да купи мне один только белый и поболее!»
Пока Акулинушка носилась, взял он ношеный мундир свой и вывернул вдруг его изнанкою, кирпично-красной, как фабричная стена, а у дочери позаимствовал пуховый платок, чтобы им этот новый облик подпоясать. На дне сундука раскопал валяные сапоги и скуфью, приобретенную в те еще молодые лета, когда пономарствовал он в храме и собирался в диаконы. А как еще в стиле «модерн» одеться?
А когда дочка вернулась с Проспекта, то поставил перед собою к зеркалу образок святого Николая и открыл коробочек с краскою. 3
В первый час его появления на Еловой площади те, которые шли из винного шатра, целовали Деду руку и спрашивали благословения, другие пытались говорить с ним на чужеземных языках, а третьи допытывались, не старовер ли перед ними и сколькими перстами крестится? Находились и любопытствующие: нет ли в мешке его шарманки или складного театра с Петрушкою?
Дети забавлялись тут обыкновенно: прокрутить дыру в балаганной парусине, чтобы дивиться на русалок и глотателей гвоздей, лазать на колокольню, подкупив звонарей, или приморозить монетку между булыжниками и кричать склонившемуся простаку: копытом бей!
Но стоило раскрыть мешок, детвора взялась отовсюду. По рукам пошли апельсины, конфекты, сусальные петухи, леденцовые кони и рыцари, яблочная пастила в бумажках и бублики, в которые набежавшие норовили просунуть головы, марципановые фрукты, рахат-лукум и круглые французские вафли, свистульки с павлиньими хвостами, тещины языки и фарфоровые Марфы Захаровны.
Мешок наполнялся так: с напечатанным указом и образом Николая в руке Околотошный обходил в честь праздничка лавочников, кланяясь им и обещая: «Да простит святой тех, кто польского бобра переделывает в камчатского». Или: «Да простит он тех, кто соленым квасом мех мочит и, растянув его, лишнюю полосу срезает», — это в меховой мастерской «У Михайлы Пота- пыча» и далее в таком роде по всей торговой улице. Заходил он и в «Атлас Канифас», заворачивал к книжникам и сапожникам.
За каждым из них Околотошный знал грешок, припоминая, например, портным, как они в этом году, перешивая, генеральский мундир прожгли и чем заделали, никому о том не доложившись.
А собрав со всех дань денежную, посылал ее вместе с мешком в сладкий ряд и к игрушечникам.
— Кто грешок за собой нераскаянный помнит, того в мешок утянет, и унесу в лес к себе, а кто во всем покается и своевольничать заречется, тому угощение или диковина, — пояснял свои условия Морозный Дед, и ребенок, робея, говорил ему на ухо, чьих он будет, и передавал свою за год исповедь.
Иногда же Дед открывал ту самую настольную книгу происшествий. Околотошный временно одолжил ее для солидности Морозному, ибо за год была уж исписана.
— Тут о тебе особо сказано, вот на этой странице, брат, ты отмечен, — тыкал в книгу Дед разрисованной рукавицей.
От этого кроха жмурился, залпом отчитывался во всех грехах и, так и не раскрывая глаз, лез рукою в мешок, чтобы извлечь оттуда лошадь с хвостом или печатный пряник. Это детское покаяние оставалось между отроком и Морозным.
Наделенные, дети спешили на реку, там каток.
— Это я сковал реку-то, рельсы можно класть... — говорил Дед. «Тьфу ты! — спохватывался он про себя, — снова эти рельсы в голове засверкали, не приведут они к добру».
По всему околотку помчалась слава, что Зимник-Корочун на Еловой у чайных навесов раздает малолетним всячину. Бабы во дворах передавали это друг другу и снаряжали своих чад на поиски.
Играть в бабки или выслеживать совсем пьяных у «Сверчка», чтоб прикалывать им на спины всякую гадость, — прежние забавы детьми позабылись. Отныне все хотели только выслеживать Морозного. Издали его завидев, спешили, как на пожар, брали в хоровод и уж не давали выйти, видя, что мешок за спиною Деда таит в себе еще многое.
Сквозь леденцовых рыцарей чудесно смотреть на зимнее солнце, пока какой-нибудь бедовый товарищ не ткнет тебя под локоть, и не припечатается щека прямо к леденцу.
Немало узнал Морозный в те дни о детской жизни и даже прозвища многих выучил. Шли к нему Мамай, Пузырь, Генерал, Бивень, Челюсть и Капитоша, а с ними Ариша, Маруся, Егоровна и прочая детская армия. Он стал даже рассуживать меж ними навроде мирового судьи.
Для полноты иллюзии на закате из арки на площадь выбегала Акулинушка, по самые глаза закутанная в платок, и лезла в почти пустой мешок без исповеди. Вскрикнув, втягивалась туда, весьма искусно показывая, будто мешок живой и ее проглатывает. Морозный Дед супил брови, мигом подхватывал сей визгливый, брыкающийся груз и нес за плечами домой, а ребятня с леденцами разбегалась в священном ужасе. Закутанность ей нужна была, чтобы никто не спросил потом, встретив, как да чего там было, у Морозного?
Дед шел в сумерках по городу, шуршала за спиной чем-то найденным на дне мешка Акулинушка. И нравилось ему, что все Христа встречают с небес, а в окнах зажигают звезды вифлеемские из узорчатой золотой бумаги.
Дома Акулинушка хватала щипцами кирпичный кусочек, бежала с ним на кухню, накаливала в печи, кропила сверху духами, бог знает где добытыми, и с этим пахучим кирпичиком в щипцах ну носиться по комнате, пока везде не повеет благодатью. Так выказывала она радость и надеялась отогнать батюшкины тяжелые сны.
Сон же ему посылался новый: развязывает на Еловой мешок, а там одни маленькие трамваи, как у Царевича, красные, блестящие, новехонькие. И все ребята из мешка их без спросу берут, и на зуб пробуют, не карамельные ли? А они все никак не кончаются, мешок полон и тошно смотреть. 4
В положенный им срок все праздники закончились. Рядиться в Морозного придется только через год, и акварель смывается водою. Дети, вглядевшись зорко в бывшего вожатого на улице, узнали его по глазам в первый же будний день.
— Нет, я брат его, а Морозный к себе в студеный океан на льдине отбыл, мне вишь работу оставил, книгу грехов ваших в прорубь топить иду, — отвечал им отец Акулинушки.
Сдав прошлогоднюю книгу происшествий Околотошному, по дороге домой остановился он между оградою храма и крыльцом «Плясового Сверчка». Из кабака пели:
Я сегодня устал да намаялся
Добывая насущный свой хлеб
Из натруженных рук рюмка валится
Проливая вино на жакет...
Но решил все же сначала в храм, выбрал там в свечном ящике свечку потолще, поставил ее Николе Зимнему и шепотом просил, чтобы сделалось все как раньше, при лошадушках, без проводов.
Назавтра Околотошный сам пришел к нему и сообщил указ — переучиваться. Брать новые вагонные вожжи. «Будешь ездить на привычном балконе и звенеть в упреждающий колокол».
Выяснилось, что без водителя обходится только игрушечный трамвай у Царевича во дворце, да еще тот, что во сне извозчика, а остальным никак без вожатого.
Наука оказалась немудреная: нажималка — крутилка — дергал- ка. «Вперед», «назад» и «помедлить». По прежним рельсам повел он вагоны на мост и другой берег, только сверху теперь провод за небо держится.
— И всего-то, — объяснял вожатый Акулинушке, — проще, чем с лошадями, и кормить никого не надо.
— А куда ж Сивку с Буркой теперь? — встревожилась девочка. — Неужто татарам отдашь, так они колбасы из них к своему празднику навертят?
— Кормилицы! — крикнул вожатый лошадям в окно, чтобы те успокоились. — Никакой колбасы! Полжизни вы меня катали, а теперь я вас возить стану.
И пошел с этим к Околотошному. Выслушав и не желая прослыть гонителем животных, Околотошный отрядил отдельную платформу, грузовую, нужна была, чтобы уголь возить, но можно сеном им выстелить.
Каждое утро вожатый сопровождал туда Сивку с Буркою, выкупив им два льготных литерных билета. Надевал на своих лошадок венки из банных веников и закручивал их от холода в холстину, отчего все прохожие на тротуарах уверяли друг друга, что это едут пировать ряженные под римлян купцы, запросившие себе отдельный вагон. На это веселое мнение и был расчет.
И только дети ближних дворов знали истину. «Э, да это брат Деда Морозного своих лошадок на трамвае катать повез!» — завидев состав с прицепом, на вопросы неместных отвечала Егоровна, перехваченная крест накрест материнским платком, или Мамай, посасывая из бутылки нечто сладкое сквозь гусиное перо, просунутое в пробку. И немедленно они вспоминали, что к следующему Рождеству сам Морозный с мешком к ним явится на льдине.