Тринадцатая глава

1

Недолго продолжался отдых бригады. Вскоре Котовского вызвали для переговоров.

— Известно ли вам, товарищ Котовский, что революция в опасности, что Деникин подходит уже к Орлу, что Ленин призывает нас на борьбу с Деникиным?

— Известно, — ответил Котовский, и ему представилось страшное зрелище: с гиканьем и свистом мчатся они, поборники прошлого, захватывают город за городом, восстанавливают старые порядки, с «Боже, царя храни» и городовыми… Кого только тут нет! И Шкуро, и Бредов, и «Добровольческая» армия, и армия Донская… Офицерские полки, кадровая военщина, лихие гусары и чванливые гвардейцы — дворянская косточка…

И Котовский повторил:

— Очень даже известно.

— Теперь дальше. В бане вас помыли? Чистое белье выдали? В смотре вы участвовали? Награды получили? Два дня отдыхали? Можно вас считать свежим пополнением?

— Определенно можно, — ответил, улыбаясь, Котовский. — Два дня! Это непозволительная роскошь. Два дня!

И котовцам было поручено сменить Третий Интернациональный полк, который отходил на отдых.

— Скажи, пожалуйста! — удивлялись котовцы, занимая позиции Интернационального полка. — Ведь вот кто они? Французы, конечно… ну и там англичане… Есть ведь среди них и англичане, товарищ командир, и немцы тоже? А поди ты — сознательные!

Савелий Кожевников заботливо осмотрел окопы. Сырые, но сделаны опытной рукой.

— Что ж, — рассуждал он, — здесь, безусловно, воевать сподручнее, здесь тебе и окопы, и всякое устройство, опять же тыл.

Восточная часть Новой Гребли занята офицерским батальоном противника — восемьсот штыков при двенадцати пулеметах «максим». Кубанская батарея на восточном берегу реки Здвиж.

Котовцы начали с того, что заняли с боем западную часть села. За остальную часть села противник цепко держался.

Теперь две воюющие стороны разделял один ряд деревенских дворов, с плетнями, курятниками и овинами.

Противник не заметил смены, по-прежнему полагал, что имеет дело с бойцами Интернационального полка.

Ночью он повел атаку. Атаку отбили, но действовали без нажима, с прохладцей, чтобы не рассеять заблуждения противника.

В следующую ночь одиннадцать раз атаковались позиции котовцев.

Каждому бойцу выдано по пяти патронов. Маловато, но достаточно, чтобы победить. Котовский приучил к экономии. Он внушал бойцам: если мало у тебя, бери у врага. Капиталисты поставляют белогвардейцам много оружия. Бей врага его же оружием!

Миша Марков, конник без коня, после гибели Мечты отпросившийся в пехотную роту, уже сделал два выстрела, и двое упали на той стороне. Привыкли там, что по ним мало стреляют, и свободно разгуливали по брустверу.

Марков лежал на животе.

Земля была влажная. Быстро смеркалось, и высыпали звезды на небе.

Пулемет строчил где-то слева. Но и это не нарушало величественного спокойствия природы.

Чертовски хотелось курить. В Житомире выдали махорку, по две пачки на человека. Во рту накоплялась слюна. Марков сплевывал.

Рядом лежал Савелий. Он все расспрашивал о Киеве:

— Что, ничего город? Ну вот с Одессу или как?

Марков рассеянно слушал. Савелий все удивлялся, как много настроено городов. Савелию хотелось, чтобы и Марков тоже удивлялся этому. Но Марков не удивлялся.

— А за Киевом что? А река здесь какая?

— Днепр.

— Здорово! И песни про него поют, а мы его форсировать будем!

— Сражений здесь хватало. Город-то седой.

И Миша сам вдруг почувствовал волнение. Седой! Дед городов русских!

Здесь шли полчища печенегов. Под Овручем пал в бою прославленный князь Олег. Здесь шли в кольчугах. Рубили мечом.

«Кровавые берега Немига не зерном засеяны, засеяны костьми русских сынов… Печалью взошел этот посев на русской земле… На Немиге стелют снопы из голов, молотят булатными цепами, на току жизнь кладут, веют душу от тела…»

Марков подумал, что, может быть, завтра и он… Подумал светло, с грустной гордостью.

Звезды дрожали в небесах, как слезы на ресницах. Марков думал:

«До того сладостно жить, что не жалко даже умереть».

Видения былого носились перед его взором. Скрещивались копья. Стрелы, пущенные тугой тетивой, свистели в воздухе. Шел Батый. Один за другим города закрывали крепостные ворота. Бились до последнего. Умирали, чтобы воскреснуть…

Какая короткая ночь! Вот она и кончается. Звезды гаснут…

Марков крепко сжимает винтовку. Сегодня наступление.

Марков расстегивает ворот гимнастерки. Двигает пальцами ног, с удовольствием ощущая новую подметку: только что выдали на бригаду «мозаичные» ботинки, изготовленные из обрезков кожи. А некоторые получили тяжелые армейские бутсы, почему-то все на одну ногу: видимо, на другую ногу засланы на другой фронт.

— Покурить бы! — вздыхает Марков.

— Нельзя, — отзывается Кожевников, — по уставу не положено. Вспышка спички видна за километр, огонек папиросы — за триста метров.

— Знаю.

Бой заглох. Дроздовцы решили выспаться, у них тоже готовили наступление. Они наметили наступление на полдень, с подходом резервов. Разведке Котовского удалось это разузнать. И Котовский решил ударить по врагу на рассвете.

«Час иногда может решить дело», — размышлял он.

Дроздовцы не сомневаются в победе. Ведь, по слухам, Деникин… Да и все газеты, все приказы в один голос твердят о близком конце коммунистов и белая и иностранная печать. Может быть, белая печать была повинна в беспечности дроздовцев?

2

В Киеве, на Крещатике, движение. Ярко освещены кафе. Улицы кишат военными. Много духовенства, черных медлительных старух. В церквах горят свечи, идет богослужение. У церковных оград нищие — совсем как в мирное время!

В кондитерских полно народу. Битком набиты и кавказские «Шашлычные», и увеселительные сады «Буфф» и «Трокадеро». Кишмя кишат притоны, кафешантаны и публичные дома.

В Киев съехалось множество самого разнокалиберного сброда.

Становые пристава и бакалейные торговцы, фабриканты, действительные статские советники, русская знать и придворная аристократия, издатели либеральных газет и газет черносотенных, артисты, художники, поэты, чиновники, архиереи, шпионы и контрразведчики, американские бизнесмены и немецкие коммерсанты, проститутки и настоятельницы монастырей…

И огромное количество военных — русских, французских, румынских, польских… И огромное количество агентов полиции, провокаторов, темных личностей…

И все они хотят наживы, торгуют бриллиантами и вагонами кожи, валютой и женщинами, акциями сахарных трестов и министерскими портфелями…

Торгуют и тут же вспрыскивают торговые сделки около буфетных стоек…

Полуголых танцовщиц сменяют прыщавые, в вышитых рубашках балалаечники… И кто-то за столиком, где в шпроты воткнуты окурки и по скатерти разлито красное вино, декламирует сквозь икоту:

Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом

Окаянной души не коснусь,

Но клянусь тебе ангельским садом,

Чудотворной иконой клянусь

И ночей наших пламенным чадом

Я к тебе никогда не вернусь!

Официант, лавируя, несет поднос с двумя порциями шницеля, фруктами и замороженным шампанским.

Пьяная компания офицеров нестройно горланит:

Да будет бессме-ертен твой царский род,

Да и-им благоде-енствует русский народ!

Бледный, со страшными, безумными глазами капитан дирижирует вилкой.

А рядом с неменьшим усердием опереточные националисты в шароварах, взятых прямиком из гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки», тянут пьяными голосами «Ще не вмерла Украина»…

Давно перевалило за полночь, но Киев не спит. Сверкает старое золото Софийского собора, и тускло поблескивают погоны штабных офицеров. Звякают шпоры. Надрываются скрипки в чадных ночных кабаках. Поют церковные певчие. На площади чернеют тяжелые английские орудия, и возле них бродят безмолвные часовые. Где-то на Подоле или у кладбища в Щековицах воет собака…

Брякнул выстрел. И хотя давно все привыкли к стрельбе, но все-таки прислушиваются: что за выстрел? Кого-нибудь расстреляли? Или какой-нибудь пьяный капитан, выйдя из ресторана, выхватил наган и — бац, бац! — в воздух, от полноты чувств? А может быть, разъезд наскочил на красных?

Снова тишина. Молоденький офицер, проходя мимо освещенного входа в церковь, вдруг круто свернул, поднялся по каменным ступеням, миновал толпу старух, вошел в церковь и тихо встал у колонны, прислушиваясь к монотонному чтению дьякона и вглядываясь в мерцание восковых свечей перед ликом божьей матери.

Давно перевалило за полночь, но Киев не спит. Во всем — и в пьяном разгуле, и в тишине садов, и в этом не прекращающемся ни днем ни ночью богослужении — напряженность, тревога, нетерпение… Разве можно сомневаться в победе?! Правительства всех цивилизованных государств взялись за это дело и кровно заинтересованы в успехе. Но почему так смутно на душе?

Старухи молятся. «Божья матерь нерушимой стены! Спаси и помилуй!» Прозрачный, кружевной Андрей Первозванный высится над городом, как будто возносится в небо. Где-то около лавры бухает трехдюймовка.

В эту ночь на одной из скамеек Бибиковского бульвара, под сенью деревьев, сидели двое. Это была встреча друзей, шумная, бестолковая, как и все подобные встречи.

Когда-то оба были в Путейском, в Питере.

Всеволод Скоповский учился только потому, что надо было все-таки получить образование. Но образования он так и не получил. В семнадцатом году Всеволод Скоповский еле избежал солдатской расправы, пристроился в Москве на службу, а вскоре нашел тайных покровителей и стал работать на одну иностранную разведку.

Сейчас Всеволод Скоповский на погонах носил два крохотных орудийных ствола, положенных крест-накрест, и шинель у него была очень длинная, и он уже научился презирать все другие рода войск, особенно «пехтуру».

Второй из встретившихся друзей — Николай Орешников, недавно покинувший Одессу.

Этот, напротив, мечтал сделаться новым Кербедзом и строить такие же великолепные мосты. Но жизнь сложилась иначе, он угодил в школу прапорщиков и стал взрывать мосты, вместо того чтобы их строить.

Все это и было предметом их сумбурных разговоров.

— На чем я остановился?

— Ты сказал, что твой отец…

— Да, да… он схлопотал мне место в артиллерийском училище. Но там особенно не разводили рацеи: раз, раз — и в Арзамас! И я уже на позиции. А ведь папаша-то рассчитывал укрыть меня в училище от всех катастроф и сохранить для продолжения нашего старинного рода!

Оба улыбнулись и некоторое время разглядывали друг друга молча.

Встретились они совершенно случайно. Обнялись, поцеловались, по-мальчишески гоготали, привлекая внимание прохожих. Затем пошли в кафе, выпили пива. Но так как за кружками не успели рассказать и половины того, что хотелось, то решили пройтись. Потом сели на скамейку, чтобы мирно выкурить по сигарете.

И опять раздавался вопрос:

— Так на чем мы остановились?

— Собственно, ни на чем и сразу на многом. Я начал рассказывать, как Ксения попалась при переходе границы… Ты рассказывал об Одессе…

— Потом ты рассказывал, как болел тифом, лежал в вагоне, и вдруг оказалось, что ты в расположении красных, и ты стал готовиться к смерти…

— Ерунда! К смерти вообще не готовятся. Я стал готовиться к побегу и благополучно бежал.

— Сева! А можно тебя спросить о серьезном? Как ты думаешь: мы победим?

— Ну, милейший, я вижу, ты все такой же младенец, как и был! Если для тебя недостаточно убедительно мое мнение, я могу привести высказывания крупнейших военных авторитетов, политических деятелей, наконец. Да разве ничего не говорит уже один тот факт, что мы с тобой сидим в Киеве, а добровольческие части вот-вот будут под Москвой?

— Очень хочется победить. Или не хочется? Я за последнее время часто задумываюсь над этим: хочется мне победить или не хочется?

— А жить тебе хочется? Числиться европейской страной, а не азиатчиной — хочется?

— Сева, ты пойми, что я прошел все испытания, все видел. Меня два раза водили на расстрел, я болел тифом, замерзал, был ранен, ходил в психическую атаку… Я истратил все запасы страха, какие могут вмещаться в человеке, и я уже ничего не боюсь. Вместе с тем я столько видел человеческой ворвани, столько гадости и цинизма, что утратил вкус к жизни. Осталось одно астральное любопытство: чем все это кончится и что это есть? Просто хочется осмыслить. А смысла нет. А без смысла трудно. Ты меня понимаешь?

— Я никогда не был философом. Я эстет.

— Разве эстетично, что офицеры военного времени, то есть бывшие студенты, учителя, дерутся с мужиками, нижними чинами, не сумев воздействовать на них разумными доводами, просто превосходством развития?

— Конечно, эстетично! Их и следует бить. Это же быдло…

— И еще. Может ли победить армия, идущая против народа?

— Ну, знаешь! Народ — это хорошо звучит, может быть, в учебниках. А я не люблю жупелов. Кого ты имеешь в виду, когда благоговейно произносишь это слово «народ»? Этих орангутангов, устраивающих на базарной площади кулачные бои? Кухарок, которые воруют у господ провизию? Сиволапых мужиков, которые привозят на базар сено?

— Я говорю о народе, который строил этот город. О тех, кто создал еще много других изумительных вещей, выпестовал гениев, породил прекраснейшую в мире, непревзойденную литературу… музыку…

— Понял! Кто дал человечеству Пушкина, Исаакиевский собор и Чайковского! Свежо, ново, самобытно, увлекательно! Что лучше: один Пушкин на сто миллионов дикарей или просто культурное общество? Ты, я — это, по-твоему, не народ?

— Мы — только пленка. Тонкая пленка на молоке. Дунул — и нет нас.

— Мы — сливки. Да, если хочешь знать! Сыворотки больше, но сыворотку отдают свиньям!

— Я вижу, тебя ничему не научили эти годы.

— Многому научили. Только бы победить. А уж тогда…

— Договаривай.

— Тогда… — Скоповский мечтательно задумался. — Тогда мы примем меры, чтобы никто не бунтовал. Причешем матушку Россию!

— А у меня нет веры. Вхожу в деревню… то есть врываюсь в деревню с оружием в руках, и вижу: я не освободитель, я — вооруженный оккупант.

Скоповский презрительно посвистел:

— Психология! А вот факты: армии настоящей у них нет? Нет. Военные специалисты — у нас? У нас. Какие у них и есть офицеры — и тех они расстреливают. Оружия у них нет? Обмундирования нет? Согласись, что без штанов воевать просто как-то неудобно. Нефти, угля… даже хлеба у них нет! Ничего у них нет!

— Есть.

— Что же?

— Сочувствие народа.

— А вот мы им покажем такое сочувствие… — и Всеволод Скоповский встал, заметив, что в нем накипает раздражение и он может наговорить дерзостей. — Сейчас, дружище, надо не мыслить, а поступать. Прощай. Мне еще сегодня предстоит путешествие. Наша батарея стоит в Новой Гребле препаршивое местечко, кстати сказать! Но скоро, скорее, чем ты думаешь, мы двинемся вперед… Короче говоря, адью! В Петербурге увидимся.

И они расстались далеко не друзьями.

3

Ночь была душная. Теплый ветер пропитался сладчайшими запахами лугов, зелени, яблонь. Откуда-то со стороны Вышгорода ухали гаубицы. Около Цепного моста пулемет пропускал редкие очереди. Иногда пробивалась тишина, и тогда вдруг на мгновение казалось, что ничего не происходит, просто вечер… просто пахнут яблони… Днепр всплескивает мелкой волной… влюбленные приходят и садятся на траву, на обрыве…

Только зачем так надсадно ноют скрипки в кафе? По улицам громыхают подводы… А, это вывозят трупы сыпнотифозных! Говорят, от тифа полезно носить на шее ладанку с нафталином…

Нет, нельзя верить тишине!

Капитан Скоповский в сопровождении ординарца Кузи выезжает из города. Спят холмы. Рощи притаились и заставляют настораживаться. Чем это он расстроен? Ах да, этот… хлюпик!.. «Сочувствие народа»! Дурак!

Кони фыркают. Спустились вниз, и сразу пахнуло сыростью. В городе было теплей.

Скоповский терпеть не мог вялости лошади. Он держал собранным коня. В его обращении с животными была жестокость. Он владел конем, но от малейшего неповиновения приходил в бешенство и тогда рвал коню губы, вонзал шпоры в бока…

Ехали молча. Ординарец чуть-чуть отставал. Скоповский молча испытывал неприязнь к ординарцу:

«Такая жалость, что в войне не обойтись без этих сиволапых! Конечно, бывают хорошо вышколенные слуги. Но кто может ручаться за всех этих ванек, по самой своей природе предателей и дезертиров?!»

Скоповский раздраженно прислушивался. Вот у ординарца споткнулся конь. Спит в седле, мерзавец! И чего тащится сзади? Скоповский искал, к чему бы придраться, на чем бы сорвать досаду:

«А впрочем, пусть делает что хочет. Бесполезно переучивать. Эх, добраться бы до места и уснуть!..»

Артиллерийский капитан ежился от сырости.

4

Все было готово. Вечером Котовский изучал карту, и сейчас он отчетливо видел холмы, и рощи, и извивы реки, и расположение противника, и направления, по которым котовцы двинутся завтра в наступление, и даже разветвления, по которым побегут опрокинутые враги.

В черноте ночи скрыты ложбины, но он их видел такими, какие они будут поутру. По ним бежали, стреляли, схватывались врукопашную и падали на пути…

Люди спали на том и на другом берегах. А уже была решена судьба их, и завтрашние покойники последние часы пребывали среди живых…

Когда дроздовцы внезапным ударом опрокинули красных, красные отошли от Киева частью на правобережье, к реке Тетереву, частью на левый берег Днепра, на Чернигов.

По шоссе Чернигов — Гомель бродили банды каких-то головорезов. Они изредка обстреливали проезжих и делали попытки захватить караваны судов, на которых эвакуировались грузы из Киева.

В устье Десны, под самым Вышгородом, стояла красная речная флотилия, прикрывающая эвакуацию.

На реке Тетерев — группа Павлова. У Житомира — прославленная Щорсовская дивизия.

И еще были червонные казаки, партизаны Николая Крапивянского, конный матросский полк Можняка…

Одним из звеньев этого фронта была бригада Котовского. Котовский мысленно оценивал и свое место, и общую расстановку сил противника.

Выбрав удобное для переправы место, разведчики размундштучили лошадей, ослабили заднюю подпругу. Место было глухое… Кони осторожно ступили в воду. Дно илистое. Торопливо вытаскивая вязнувшие ноги, кони добрались до глубокого места и пошли вплавь. Потом был лес. Открытые места проезжали вдоль опушки или вдоль изгороди. По каким-то неуловимым приметам определяли, где безопасно, и делали бросок. Подлубный ехал впереди.

Это был глубокий тыл. Спокойно шли вражеские обозы, передвигались подкрепления, не спеша проезжали связные, располагался в палатках лазарет…

Разведчики двигались бесшумно и быстро. Снаряжение и оружие были хорошо подогнаны. Наконечник шашки и стремена были обмотаны тряпками.

Оставив коней в кустарнике, дозорные ползком пробирались по канавам или шли, на мягком грунте становясь сначала на пятку, а затем уже на всю ступню и, наоборот, на твердом грунте становясь сначала носком, а затем осторожно опускаясь на каблук.

Перекликались пересвистами, подражая крику птиц. Однако внимательный человек подметил бы, что пересвистывались степные птицы, какие водятся под Тирасполем и каких не бывает здесь.

Вернулись они с богатой добычей. Определили численность, расположение врага, разведали местность и в короткой стремительной схватке уничтожили пулеметный взвод.

Котовский еще больше укрепился в решении атаковать. И вот до начала атаки осталось всего лишь несколько часов.

Котовский встает, потягивается.

Мигает огарок. Дежурный клюет носом возле телефонного аппарата…

Чтобы биться за родную Бессарабию, нужно ударить по врагу под Киевом, теснить его на Волге, расстреливать в Костроме.

И если понадобится, Котовский ударит по врагу под Киевом, будет теснить его на Волге!

Он будет воевать смело, красиво, со страстной убежденностью. Он не только пойдет — он и поведет, не только обнажит клинок, но и одержит победу. И сделает это просто, радостно, в боевых делах осуществляя себя.

5

Чуть брезжило. Туман полз, стлался, курился, из молочно-белого становясь розоватым.

Коноводы в отдаленной роще прислушивались.

Кони били копытами, прядали ушами, высоко подняв головы: где же седоки?

Туман был такой густой, что нельзя было различить ни кустарника, ни речки. В душе поселялась тревога: уж не сгинул ли мир, оставив на месте лесов, рек, гаубиц, международных конференций, стратегии, философии и искусства одну сырость, одно облако измельченных брызг?

Невозможно было дышать. Туман ворочался, клубился… Может быть, в этом хаосе возникнет новая вселенная, и, когда эта мерзость рассеется, все увидят какие-нибудь смарагдовые деревья или даже вовсе и не деревья, а что-нибудь небывалое, чего и не было никогда.

Бойцы ползли. Стягивались к мостику через Здвиж. Их ряды пополнил спешенный эскадрон.

Туман клубился. Туман тоже входил в расчеты Котовского и действовал по его плану.

Котовский вглядывался. Все произойдет именно так, как хотел. И если нет, будут внесены поправки. Но почему не подает сигнала Няга?

Котовский сжимает рукоятку. Слышит, как топают кони у коновязи. Угадывает, где находятся те, кто наступает в пешем строю. Сейчас они должны быть совсем близко… Но даже если не удастся захватить мост, противник, выдвинувшийся на этот берег, не успеет отступить за реку. План настолько бесспорен! Котовский готов подхлестнуть время, пришпорить минуты. Нетерпение охватывает его.

Весь мир кажется призрачным в этом проклятом тумане. Тревожно… Что там? Куст или человек? Кто идет?! Ни звука. Да что они, заблудились там, на том берегу?

…Бойцы ползут. Уже можно различить в рыхлом тумане смутные очертания. Берег. Перила моста.

Пронзительный свист. Это сигнал Няги. Туман наполняется тенями. В атаку!!

Не крикнув, часовой валится в воду. Река издает звук, похожий на тот, когда веслом ударяют по водной глади.

Котовский и все в засаде переглядываются.

Началось!

А вот и выстрелы. Беспорядочная пальба противника. Точные выстрелы наступающих, и вместе с выстрелами гул голосов: крики, проклятия, команда, предсмертный хрип…

Ветер потянул с востока. Туман выстлался лентой, сквозной, как марлевый бинт. С каждым мгновением открывалось все большее пространство, охваченное сражением.

Противник оправился от неожиданности. В сводном офицерском батальоне каждый был вытренирован и привык презирать жизнь и смерть.

А бессарабцы, хотинцы, пензяки, хлынувшие к берегу, — им вот как нужна была жизнь! Но их вытеснили из родного края, разлучили с семьями, гнали четыреста километров по знойной степи… Все бедствия исходили от этих самых, стрелявших сейчас в них в упор. Пришло время посчитаться. И они вступили в этот бой на уничтожение.

Рубили. Вонзали штык. Стреляли. Били прикладом. И когда противнику уже казалось, что он начинает одерживать верх, Котовский ударил с фланга.

Марков в это утро полз рядом с Кожевниковым. Вместе поднялись по сигналу, вместе бежали. Марков кричал «ура». Его охватило веселое возбуждение. Он какими-то вспышками осознавал себя.

Куст. Обежать справа. Где Кожевников? Здесь. Туман пронзили солнечные стрелы. Какое искаженное лицо у этого офицера!

В рукопашном бою нужны молниеносные решения. Действие и решение должны быть одновременны. Упусти миг — и будет уже поздно.

Марков увидел что-то красное, услышал страшный крик, пробившийся через трескотню выстрелов. Кожевников прикладом ударил высокого офицера. Почему они падают вместе?

Одновременно перед Марковым выросли двое. Марков не успел испугаться. Один, с наганом, молоденький, в подобранной в талию гимнастерке, кажется, выстрелил. Другой, с бородкой, замахнулся шашкой. Марков видел, как сверкнуло лезвие. Но вместо того чтобы ударить, офицер странно подскочил, с него свалилась фуражка, он упал, далеко отшвырнув ненужный уже клинок. Молоденький, вместо того чтобы броситься на Маркова, перепрыгнул через убитого и побежал. Он мчался в сторону пулемета. Марков понял: молоденького сейчас убьют.

Это тогда пробежал человек с лицом, залитым кровью? Или это было раньше?

Марков видел, как офицеры прыгают в воду. Марков прицелился и выстрелил. Это был его пятый заряд.

Не выдержав натиска, враги, послушные расчету Котовского, стали отступать в беспорядке к реке, как раз к тому месту, где заранее были установлены пулеметы.

Здесь было топко. Попадавшие сюда вязли в трясине. Чтобы ее миновать, выкарабкивались на бугорок. На бугорке их уничтожали пулеметчики.

Видя, что гибель неминуема, оставшиеся ожесточенно отбивались. В рукопашном бою схватывались двое, и оба падали, сраженные подоспевшими на выручку. Но и те оказывались наколотыми на штыки. Так накапливался ворох.

Утреннее солнце осветило ложбину, наполненную мертвецами.

Розовое облако стояло над Здвижем. К мосту течением относило трупы. Началась переправа. Кони красиво отражались в воде. День сиял, небо голубело. Котовский лично руководил переправой. Издали доносился колокольный звон.

6

Батарею Всеволода Скоповского обнаружил разведчик Владимир Подлубный. Батарея стояла за липовой рощей. Подлубный рассмотрел и артиллеристов, и ящики со снарядами, и новенькие английские шестидюймовки.

«Они как раз нам нужны», — хозяйственно подумал он.

Артиллеристы беспечно смеялись. Чей-то голос в офицерской палатке напевал: «Сердце красавицы склонно к измене…»

Рябой бомбардир, сидевший всего в нескольких шагах от Подлубного, вдруг крикнул:

— Тютяев! Хворосту принеси! Опять у тебя погасло, черт сопатый!

От этого неожиданного возгласа Подлубный вздрогнул, а затем поспешно пополз в сторону, в овраг.

Как раз вовремя. Тютяев, голубоглазый, с белесыми ресницами, похожий на годовалого деревенского бычка, поднялся, почесался, постоял в раздумье и направился к тому месту, где только что лежал Подлубный.

Котовский не медлил. Как только Подлубный принес донесение, конники, вытянувшись длинной вереницей, помчались вдоль опушки, мимо сгоревшей мельницы, мимо стогов.

Когда приблизились, артиллеристы дулись в козла, а капитан Скоповский, лежа на топчане, пытался изложить розовощекому прапорщику философию Шпенглера.

На лице прапорщика всегда было удивление. Это получалось потому, что его брови были высоко приподняты, а маленькие глазки были круглые и простодушные. Это выражение подзадоривало и выводило из себя Скоповского. Хотелось говорить прапорщику вздор, нелепицу, чтобы заставить его еще выше поднять брови и округлить глаза.

Скоповский пробовал все: анекдоты, философию. Врал, рассказывал невероятные вещи. Прапорщик, однако, не мог удивиться больше, чем удивился раз навсегда. Он смотрел на Скоповского ясными глазами.

Скоповский начинал злиться. Он придирался, он просто глумился. Может быть, прапорщик хотя бы обидится?

Но прапорщик бормотал:

— Вы это так… вы нарочно… только напускаете на себя. Вы хотите вывести меня из терпения…

— Ваша тарелка, прапорщик Чечулин, с успехом заменяющая вам физиономию, может хоть кого взбесить.

— Дайте ему по морде, Скоповский, — и баста! — советовал третий офицер с бородкой a la Николай Второй, скучая наблюдавший эту сцену.

…Конники окружили холм, на котором расположилась батарея. Роща наполнилась всадниками, но артиллеристы ничего не замечали, полагая, что находятся в тылу, и даже не выставили охранения.

— Итак, вернемся к теории относительности, — разглагольствовал Скоповский. — Все в мире относительно, даже ваша глупость. Прямая линия вовсе не прямая, кратчайшее расстояние — не кратчайшее, прогресс идентичен с тем, что физика называет процессом, анализ — функцией, а церковь оправданием через добрые дела. Вздор, что всем присущи одинаковые формы сознания! Каждая личность — замкнутый в себе мир, который осуществляет заложенные в нем возможности. Мы все трагически разобщены. Никакой лестницы к все большему совершенствованию не существует. Законы, действительные для капитана Скоповского, непригодны для прапорщика Чечулина. Мы до ужаса одиноки и даже не можем сообщить о своей боли, как таракан не может поделиться впечатлением с блохой, а пробковый дуб изложить свои взгляды иволге. Вселенная — аквариум. Социализм — утопия. Вы — идиот. И вообще — дайте мне папиросу.

Конники выскочили на поляну. Рябой бомбардир только что собирался покрыть козырным валетом пикового туза наводчика и уже замахнулся, чтобы щелкнуть картой по колоде. Тютяев только что хотел крикнуть, что опять кто-то взял ведро и нечем поить лошадей.

— Руки вверх! — весело крикнул Няга, как будто командовал на параде.

Скоповский, а за ним и другие выскочили из палатки. Ординарец Кузя стоял у костра, подняв кверху руки. Рубаха у него вылезла, и виден был голый живот. Он был особенно неказист в эту минуту.

Прапорщик Чечулин покосился на Скоповского, поднял ли тот руки, чтобы поступить так же, как он. Скоповский был без кителя, он стоял в небрежной позе, засунув руки в карманы. Он стоял, как посторонний зритель, и ждал, что будет дальше.

— Господа артиллеристы! — все так же весело продолжал Няга. — Нижних чинов мы не трогаем, начальство кончайте сами.

Конь Няги так и плясал и мордой едва не касался плеча бомбардира.

Артиллеристы переглянулись. Кто-то сказал:

— Это можно.

И тут все взгляды обратились на офицерскую палатку.

Скоповский вспомнил, что наган лежит в изголовье. Если сделать прыжок, пожалуй, удастся уложить человек пять, прежде чем прикончат.

Но почему-то охватила неизъяснимая вялость.

— Это можно, — повторил голубоглазый.

Бомбардир молчал. Два лычка и собственное достоинство не позволяли ему высказаться определенно.

Обнаженные клинки были красноречивы. Нужно было сделать что-то, сделать — и это уничтожит гнетущую тоску и превратит все снова в простое и обычное.

— А конечно, — сказал Кузя, с решительным видом хватая винтовку. Всем, что ли, из-за них пропадать?

«Я их ненавижу, — подумал Скоповский, — и мне совсем не хочется жить, если живут они».

Но вдруг понял, что все рассуждения ничего не стоят, жить хочется ужасно, но нельзя перейти к костру, поднять вместе с Кузей руки и остаться жить, ценой отречения от кого угодно: от бога, от отца, от Дроздовского, от Деникина…

Эти мысли отвлекли. Они хлынули, как вода в люки тонущего судна. Скоповский останавливал себя: нужно думать о действиях, нужно только сообразить… оттолкнуть Чечулина, вбежать в палатку… отстреливаясь, отступать в лес…

Кузя целился.

«Не посмеет. Он мой ординарец. Не посмеет меня… Нужно оттолкнуть Чечулина… затем…»

Пуля прошла навылет. Рядом упал Чечулин. Лицо его стало бледным, румянец исчез. Но брови были все так же удивленно вскинуты, как будто он недоумевал, как могли так легко и просто его убить.

Офицера с бородкой a la Николай Второй пуля настигла на опушке леса. Между тем артиллеристы уже помогали конникам выкатывать пушки.

В этот же день два друга, Николай Дубчак и Николай Слива, с группой бойцов в жаркой схватке захватили три тяжелых девятидюймовых орудия и с полсотни пленных.

Не успевали сообщать в дивизию о новых и новых подвигах котовцев!

7

Весть о том, что Сорок пятую дивизию отводят в тыл, на деформирование, вызвала недовольство: котовцы рвались в бой, они хотели взять Киев. Котовский отбивался и протестовал сколько мог. Но приказ есть приказ, и пришлось подчиниться.

— Что это за Рославль? — спрашивали бойцы. — Где этот Рославль?

— С чем его едят, этот Рославль?

Пришли новые заботы: о сене, о дровах, о строевых занятиях… Нужны кадры опытных строевиков… Сформировать и укомплектовать канцелярии…

Тиф начал косить бойцов. Котовский по прямому проводу связался с начальником дивизии, требовал прислать врача.

Кое-где в селах кулаки исподтишка вредили. Они саботировали выполнение гужевой повинности, не давали подвод для перевозки фуража.

Котовский предупредил:

— Если это не прекратится, буду ходатайствовать о расквартировании частей в селах, не дающих подвод, и чтобы на эти села возложили обязанность снабжать расквартированные части фуражом.

Заботы о фураже, о питании отнимали массу времени и сил. Еще первого ноября Котовский занимался этими делами, ездил в села, звонил по прямому проводу, спорил, добывал… И вдруг — новая неожиданность!

Второго ноября его вызвал к аппарату Гарькавый.

— Час назад нами получен приказ, — сообщил он, — нам приказано отправлять эшелоны на юденичский фронт, на помощь петроградским рабочим. Немедленно приступить к исполнению. Погрузка частей на станции Рославль. В течение суток отправить не менее пяти эшелонов. Следовать без малейшей задержки. Ответственность за быстроту продвижения возложить на начальника каждого эшелона и политкома. Следовать по маршруту Рославль — Смоленск Витебск — Невель — Великие Луки — Бологое — Петроград.

Прямо от аппарата Котовский направился в штаб. В Петроград! А у бойцов нет даже обуви! В Житомире дали некоторым «мозаичные» ботинки, и те развалились… Но можно кое-что придумать такое, что и обувь, и все необходимое будет. Ведь Петроградский-то фронт — важнейший? Защищать его дело почетное? Мы переходим куда? В распоряжение Седьмой армии? Снег выпал? Морозы начались? Воевать босиком немыслимо?

В штабе сидел один Юцевич. Он вынул из стола, запертого на ключ (канцеляристы воровали бумагу), большой бумажный лист отличного качества. Юцевич хранил его для особо важного случая.

Котовский начал диктовать, расхаживая взад и вперед по комнате. Начальник штаба Юцевич усердно писал. А через полчаса пакет летел с нарочным в управление.

Боевая слава и героическое прошлое, говорилось в этой докладной записке, создали в старом составе бригады, состоявшем исключительно из добровольцев, веру в свою непобедимость. Но потери в боях и эпидемия тифа вырвали из рядов много старых бойцов и командиров, пополнения неполноценны. Главная же беда в том, что отсутствует самое элементарное снаряжение, бойцы буквально голы и босы, из рук вон плохо с оружием, почти не осталось конского состава, связь ниже всякой оценки, инженерных частей вообще нет, санитарная часть полностью отсутствует, медикаментов нет и в помине. Необходимо принять все меры, чтобы сделать бригаду снова боеспособной и страшной для любого противника, чтобы она могла и дальше носить данное ей неприятелями Южного фронта название «железной».

Эффект этого доклада был необычайным. Котовский сам не ожидал, что так получится!

Доклад взорвался в управлении, как бомба. Зазвонили телефоны, полетели депеши… Забегали по кабинетам интенданты…

И когда эшелоны бригады подкатывали к платформе вокзала в Смоленске, там уже точно знали, сколько бойцов в каждом вагоне прибывающего эшелона. Соответственно с этим на перроне были разложены кучами новые, со складов, валенки, полушубки, шапки, гимнастерки, ватные брюки и полные комплекты вооружения. Возле каждой кучи имущества стояли наготове люди. У них были припасены и торбы овса.

Эшелон подошел, остановился.

— Получай!

В каждый вагон летят валенки и полушубки, хлеб и овес…

— Никто не остался неодетым? Оружия достаточно? Товарищи командиры, как обстоит дело у вас? Все в порядке?

— Нельзя ли напоить коней?

Отправление. Свисток паровоза. И дальше летит эшелон, на север, в город немеркнущей славы.

Строгий приказ — эшелоны не задерживать. Свисток. Семафор открыт. Дальше! Мелькают станции, березовые рощи… Бойцы в новом обмундировании, совсем иной облик.

Бологое… Детское Село… Парки. Липовые аллеи. Старинные купола и дворцы.

8

Котовский выстроил полки. Объезжая их, вглядывался в лица бойцов и говорил:

— Великая честь выпала на нашу долю. Нам дана возможность сражаться на величайшем и почетнейшем фронте — защищать Петроград! И мы с честью выполним боевую задачу. Красный Питер вечно будет красным, советским городом. Юденича и его белую банду сотрем с лица земли!

И несмотря на то что говорил он обыкновенные слова, и те именно слова, которые и ожидали от него услышать, самый голос его и его облик, который привыкли видеть во всех опасных сражениях как неопровержимое доказательство победы, — все порождало уверенность, что так оно и должно быть, как говорил командир.

Поскрипывал снег под ногами. Деревья стояли в инее. Зима!

— А что, большие морозы бывают в Питере?

— Нет, вы мне скажите: Юденич… это что же за Юденич?

— Обыкновенно: генерал.

— Скажи, пожалуйста! Бьем, бьем — и все новые появляются!

— Сказано — гидра. Гидра и есть.

…Основной удар Юденичу питерские рабочие нанесли еще до приезда бригады. Были брошены в бой части особого назначения, отряды коммунистов… Юденич и митрополит Владимир, созерцавшие в бинокль столь близкий и желанный Петроград, еле выскочили из рук подоспевших красных курсантов. Теперь кавалеристы Макаренко и Няги гнали разбитые части противника до самого Ямбурга.

— Хороший генерал этот Юденич! — ликовал Няга. — Замечательно быстро бегает, еле догонишь!

Разместили бригаду в казармах лейб-гвардии.

Отгремели бои. Остатки разбитой армии Юденича убрались восвояси. Тишина. Детскосельские парки запушены снегом.

А ведь явились сюда юденичские полчища как триумфаторы. Впереди войск ехали подводы с белыми булками. Булки бросали в толпу. Дескать, мы вам несем сытую жизнь и благополучие!

9

Не сразу заметили, что у Котовского пылающее жаром лицо, с лихорадочным блеском глаза. После настойчивых просьб он согласился измерить температуру. Тридцать девять и пять десятых!

Болезнь приковала к больничной койке…

Бригада ушла на деникинский фронт, а Котовский остался. Это было дико. Котовцы без своего командира! Котовский спорил с докторами, требовал, чтобы дали военную карту, чертил по ней красным карандашом, набрасывался на свежие газеты…

— Доктор, вы знаете, что такое город Балта? Балта славилась торговлей сальными свечами и арбузами. Занимает первое место в мире по непролазной грязи. Мы прошли через нее в эту сторону, теперь должны пройти, преследуя врага, в направлении к югу!

— Вы больны, дорогой, у вас крупозное воспаление легких. Это тяжелая болезнь, и вы должны все мысли и все усилия направить на то, чтобы прежде всего выздороветь. А все эти Балты и все ваши походы — это позже. Каждому овощу свое время.

— Как же я болен, когда я даже делаю гимнастику?

— И напрасно. И какие бы то ни было обливания вам категорически запрещены.

— Неловко мне хворать, не так я устроен. Если бы бойцы моей бригады увидели, как я сижу с градусником под мышкой… Неужели вы не понимаете? Не к лицу мне хворать!

— А знаете ли вы, что сегодня справлялись о вашем здоровье и требовали, чтобы вас поскорее вылечили? И продукты для поднятия ваших сил присланы. Это рабочие Путиловского завода присылали делегацию с подарками, только я их в палату не пустил.

Котовский был взволнован:

— Н-неужели так з-заботятся? И как же вы не пустили? Как жаль, что я не знал!

Не в силах улежать в постели, Котовский тащился к замерзшему окну, дышал на него, пока не образовывалась наконец круглая проталинка, пытался что-нибудь разглядеть. Видны были только крыши.

Как же бригада без него? Нужно сражаться! Вон сколько их!.. Навалились!.. В атаку!!

Дым застилает окно. Нет, это, видимо, от температуры… Жарко и дышать нечем…

…В середине декабря доктор сказал:

— Ну вот вы и поправляетесь. Железный организм у вас, батенька!

Через три дня Котовский выписался из больницы и отправился догонять бригаду.

Стояла белоснежная, в сугробах и инее, кудрявая зима.

10

Осень окрасила золотом деревья в Прохладном. Пурпурные, ярко-желтые и совсем темные, почти траурные листья шуршали на главной аллее, ведущей к сиротливой, никому не нужной купальне.

Люси бродила по этой листве, отшвыривая кончиком туфли листья клена. Потом направлялась к дому, приставала с вопросами к княгине, которая раскладывала сложный пасьянс, сбивалась и сердилась:

— Не мешай!

— Мама, а почему он не пишет?

— Отстань, дорогая, ты меня спутала. Ну не пишет, не пишет — и напишет…

— А если послать запрос?

— Куда запрос? Кому запрос?

Вот и совсем облетели листья… Говорят, что помещики снова спешно уезжают за границу. Говорят, что по всей Украине движутся партизанские отряды. Говорят, что Деникин разбит под Орлом.

Люси бродила как неприкаянная по комнатам, куталась в пуховый платок…

— Мама, мне скучно!

Садилась за рояль, начинала «Песню гондольеров» Мендельсона, перелистывала толстую тетрадь с нотами… «Сентиментальный вальс» Чайковского… «Ноктюрн» Шопена… «Матчиш»… Вальс «Оборванные струны»…

Захлопывала крышку рояля.

— Мама, он, наверное, совсем не приедет!

И он не приехал.

Вместо него приехал незнакомый человек. От него пахло овчиной.

Он сказал:

— Мне поручено передать, чтобы вы капитана Бахарева Юрия Александровича не ждали.

— Как так не ждала?!

— Убит. Вы не расстраивайтесь. Вы его жена?

Люси молчала. А незнакомец, напротив, разговорился. Она слушала, что говорит этот человек, но отвечать не могла. И плакать не могла. Она смотрела изумленно: как он может, этот человек, так спокойно, так просто говорить «убит»? Это ложь! Юрий не может быть убит! Он должен жить… Он так мечтал жить, с ней жить!.. С ней одной, нераздельно! У них же все продумано, все решено!..

— Впрочем, это неважно, жена вы или не жена. Мне очень трудно было к вам пробраться. Но я должен был сообщить. Вот и сообщил. Ну а вообще-то… Дело военное. Сейчас умереть — раз плюнуть. Жалко, но что делать. Убит в бою, в селе Долгом, есть такое село — Долгое. А вам бы советовал уезжать, уважаемая. Нечего вам тут делать. А то дождетесь беды… Право, уезжали бы! Я в курсе дела, я на такой же работе, как и Юрий Александрович, мы там вместе были, когда его убили. Я был на селе, в поповском доме. И могу вам точные сведения сообщить. По всей Украине созданы подпольные коммунистические организации, подпольные губкомы, подпольные ревкомы… Эти ревкомы занимаются агитацией, создают партизанские отряды, причем некоторые отряды вырастают до нескольких тысяч человеко-штыков… Вам не нравится это выражение? Но теперь людей нет, одни человеко-штыки. Человеко-штыки жгут помещичьи усадьбы, убивают, расстреливают по суду и без суда, их становится все больше, а дерутся они, надо сказать, превосходно и мастерски разлагают войска противника. Как они это делают уму непостижимо… Но я вижу, что вы меня не слушаете. Я понимаю ваше состояние и глубоко уважаю вашу скорбь. Что делать. Мы обреченные. Мне вот тоже не сносить головы, я это знаю, но смотрю на это спокойно. Кстати, не могли бы вы меня покормить? Я очень голоден. Большую трагедию переживает Россия. Да! Чуть не забыл. Вот его блокнот, я сам лично вытащил его из кармана френча Юрия. Тут пятна, запеклась его кровь, я даже колебался, передавать ли…

Он замолк, потому что по приказанию Люси принесли ужин. Теперь оба молчали. Люси молчала потому, что была в полуобморочном состоянии. Незнакомец молчал потому, что хотел есть. Теперь, когда он сбросил полушубок, он выглядел симпатичнее. У него были молодые глаза, наивные, мальчишеские губы. Лицо его портила щетина: он, по-видимому, давно не брился.

— Роскошно! Давно не ел настоящей пищи! Я хотя и не брит, но ведь тоже дворянин. Небритый дворянин. Как говорится, пошел в народ, опустился, опростился и даже, извините, пропах народом. Сердечно благодарен. Гран мерси! Мерси боку! А этот пирожок я, с вашего позволения, положу в сумку.

Тут незнакомец заспешил. И действительно, было уже за полночь.

— Могу вам сообщить, — остановился он в дверях, — что Юрий Александрович был человек непреклонных убеждений. Он делал ставку на куркуля, то есть на зажиточного крестьянина, на помещика в эмбриональном состоянии. Юрию Александровичу удалось бы поднять на восстание против Советов целые уезды, но вот… Один неосторожный шаг — и осталось незавершенным дело… Не знаю, чем все это кончится… У них — я имею в виду красных — объявились такие военные самородки, как некий Николай Щорс, как Боженко, как Григорий Котовский, который действует не так далеко отсюда… несколько южнее… У нас тоже есть опытные руководители… Но это для вас скучная материя. Все. Я пошел. Извините за беспокойство. Фамилии моей не сообщу. Мы без имени. Псевдонимы!

11

Он ушел. Если бы не блокнот Юрия, не его пометки, не его почерк, Люси думала бы, что никто не приходил, что она сама все это выдумала, что это бред…

Широко открытыми глазами смотрела на темно-бурые пятна на блокноте. Смотрела и не могла отвести глаз.

Плакать стала значительно позже. Плакала сутками, днем и ночью, плакала горькими слезами, запершись у себя и обнимая подушку Юрия, на которой совсем недавно покоилась его голова…

Потом приехал еще один человек. Это был американец, Гарри Петерсон, как он немедленно отрекомендовался.

Он был в военном. И в то же время у него был какой-то невоенный вид. По-видимому, он занимал крупный пост. Но относительно рода своих занятий он в подробности не вдавался.

Рослый, упитанный, со спортивной выправкой, голубоглазый, гладко выбритый, он сразу же понравился княгине. Впрочем, ей вообще нравились крупные мужчины.

Люси в это время находилась в таком отчаянии, что толком не разглядела его.

Гарри отлично говорил по-русски, и если иногда путал падежи или не справлялся с глагольными образованиями, то, пожалуй, больше из кокетства, чтобы показать, что он все-таки иностранец, не кто-нибудь, а подданный Северо-Американских Штатов.

Как многие американцы, Гарри любил титулы, породу, старинные вещи и собирал коллекцию перстней, платя за них бешеные деньги. Вот и теперь княгиня, беседуя с ним, никак не могла понять, почему он глаз не сводит с ее руки.

— Вы извините меня, — говорил Гарри, — что я несколько бесцеремонно явился к вам. Я прибыл, чтобы сообщить печальную весть относительно вашего родственника, насколько мне известно, капитана Бахарева Юрия Александровича.

— Да, да, — ответила грустно княгиня, — нам уже известно о постигшем нас горе…

Люси же впервые посмотрела внимательно на Гарри, и у нее невольно опять полились слезы.

Гарри сообщил некоторые подробности смерти Юрия Александровича. Гарри, как он пояснил, являлся непосредственным его начальником.

— Поскольку капитан Бахарев работал по моим указаниям, я счел долгом явиться к вам и спросить, не могу ли я быть вам чем-нибудь полезным.

— Спасибо. Это очень любезно с вашей стороны. Рано или поздно всем нам придется предстать перед престолом всевышнего… Но все-таки это так неожиданно… Я и моя дочь так полюбили Юрия… Но здесь человек бессилен. Мы можем только оплакивать эту тяжелую утрату.

Гарри был приглашен к обеду. Он оказался замечательным рассказчиком. Кажется, не было такого уголка на земном шаре, где бы он не побывал. Он рассказывал забавные истории о Турции, о Японии, о Париже.

— Мы, американцы, изменили точку зрения, — весело сообщил он, прежде мы претендовали на одно только полушарие, теперь же нас интересуют оба, и остается только жалеть, что у шара всего два полушария, наших капиталов и нашей энергии хватило бы, пожалуй, на четыре!

Княгиня вежливо согласилась, что американцы — деятельный народ.

После обеда Люси сочла долгом гостеприимства показать гостю Прохладное. Гарри был неизменно весел и разговорчив; единственное, что не понравилось Люси, — это его манера расценивать все на доллары.

— О! — говорил Гарри. — Такой великолепный сад! Это стоит сто тысяч долларов!

Они осматривали конюшни.

— Прекрасные лошади, и я удивляюсь, как в такое время удалось их сохранить! Я, правда, не знаток, но мне кажется, что такая конюшня стоила бы…

Люси не дала ему досказать свои соображения и повела его к оранжерее.

По странному совпадению именно в оранжерее она заметила, какие глаза у Гарри, а Гарри, помогая ей пройти мимо разросшихся олеандров, пожал ей руку. Это получилось в точности, как было в «Карбунэ», когда она прогуливалась с Юрием Александровичем!

Люси смутилась, сделав это сопоставление, а потом подумала:

«А что же тут худого? Ведь не уйти же мне теперь в монастырь?!»

Пока они осматривали имение, настал вечер. Гостя пригласили ужинать и оставили ночевать.

На другой день Гарри и Люси решили прокатиться в лодке. Пруд был красив осенней, печальной красотой. В одном месте они чуть не опрокинули лодку.

Княгиня обрадовалась, когда через окно услышала, что Люси смеется.

«Любые слезы высушивает ветер», — подумала княгиня.

И за обедом стала осторожно выспрашивать, откуда родом Гарри, женат ли он…

Гарри попросту ответил, что он «стоит семь миллионов долларов» и надеется в ближайшее время удвоить свое состояние, что он хотел бы жениться, если встретит достойную особу, и что он постарался бы сделать счастливой женщину, которую полюбит.

— Разумеется, я предложил бы жене уехать в Америку, потому что Европа… как бы это выразиться… Европа на ближайшие десятилетия — это огнедышащий вулкан. Европа неуютна.

Одним словом, Гарри был очарован, Гарри был потрясен всем великолепием барского дома: всеми этими фамильными сервизами, фамильными портретами… И он не прочь бы дать миллион долларов за все это имение вместе с его обитателями.

Гарри остался еще и еще на день, а затем прямо заявил Люси, что желал бы на ней жениться, что она должна подумать о своем будущем и позаботиться о матери, что она никогда не пожалеет, если даст согласие.

Он говорил долго и с воодушевлением… и Люси не прервала его.

Ночью Люси явилась в спальню матери, бросилась к ней на грудь, обе поплакали, и затем обе по-женски рассудили, что предложение Гарри не так уж оскорбительно, что, конечно, он не знатного рода, но он богат, а у них в Америке доллары заменяют и титулы, и короны…

12

Гарри оставался в Прохладном. Он перенес сюда и свой оффис, к нему являлись какие-то люди, скакали курьеры. Он отдавал приказания, выслушивал доклады…

Ему предоставили в полное распоряжение кабинет. Кабинет был огромный, весь устланный коврами. В темных шкафах поблескивали корешки старинных книг в тяжелых кожаных переплетах.

Однажды Гарри объявил, что, по полученным им сведениям, здесь небезопасно оставаться. Гарри имел продолжительную беседу с княгиней. Решено было, не соблюдая установленных обычаем сроков, совершить свадебный обряд.

Без всякой пышности и торжественности Гарри и Люси съездили в соседнее село, договорились с находившимся там священником (старенький, читавший такое трогательное нравоучение Юрию Александровичу и Люси, скончался от тифа). Новый священник их обвенчал, даже не справляясь, какого вероисповедания Гарри.

Действительно, оставаться в Прохладном было опасно. Усадьбу соседнего помещика сожгли. Управляющий получил сведения, что собираются поджечь и дом Долгоруковых.

Гарри сам непосредственно руководил укладкой имущества. Забрали все, что было ценного, и отправили длинный обоз под охраной американского конвоя.

— Вы не будете возражать, если мы сейчас поедем в Варшаву? — спросил Гарри.

— В Варшаву? Почему в Варшаву?

— Я вхожу в состав военной миссии, которая в ближайшее время прибудет в полном составе в столицу Польши.

— Мама! Конечно, поедем! Я очень хочу посмотреть Варшаву! Гарри, а это не опасно?

— Где находится подданный Соединенных Штатов Америки, там не опасно, — гордо заявил Гарри. — Имейте в виду, что вы увидите много интересного. В состав военной миссии входит семьсот офицеров и несколько тысяч обслуживающего персонала. Я только что получил сообщение. Одна Франция будет представлена девятью генералами, двадцатью девятью полковниками… Кроме того, в состав французского отдела войдут шестьдесят три батальонных командира, сто девяносто шесть капитанов, четыреста тридцать пять лейтенантов и две тысячи с лишним рядовых.

— Почему так много? — удивилась княгиня.

— Нужно, чтобы Польша воевала, — пояснил Гарри, — и она будет воевать. Мы этого добьемся.

— А балы будут? — спросила Люси.

— Балы, банкеты — все это будет обязательно, и моя Люси будет на них блистать.

Гарри был счастлив. Но его сдержанная натура не позволяла ему выйти из рамок деловитости. И только к одному официальному сообщению, отправленному им в Вашингтон, он неожиданно для себя добавил приписку совершенно частного порядка:

«Считаю своим долгом оповестить Вас, сэр, о крупных и внезапных переменах в моей личной жизни. Явившись в имение русских помещиков князей Долгоруковых по совершенно деловому вопросу, я сейчас покидаю имение и отправляюсь в Варшаву женатым человеком! It's an ill wind that blows nobody good![1] Женился я на молодой Долгоруковой, из старинного дворянского рода. Кроме жены я обзавелся крайне своеобразной, можно сказать, уникальной тещей, а также имением, с пашнями, лесами и луговыми покосами не меньше, чем в сто акров…»

Настала пора расстаться с Прохладным. Люси обошла все комнаты, держа за руку Гарри. Хотя огромное количество посуды, ковров, серебра, хрусталя, золота было уложено и вывезено, все-таки дом был еще полон вещей. Большая часть мебели оставалась на прежнем месте: шкафы, наполненные книгами, шкафы, наполненные графинами, бокалами, шкафы, наполненные какими-то камзолами, мундирами, фраками, сундуки со старинными шелками и кружевами все это оставляли здесь, в этом старинном доме, на попечение управляющего и старых слуг.

Осиротевший дом хмурился. В комнатах гулко отдавались шаги. Гарри говорил напыщенные, неуместные слова:

— Это не дом, дорогая моя девочка, это памятник дворянской старине, пышным приемам, помпе, пресыщенной жизни в роскоши и довольстве, среди серой, лапотной Руси…

Люси рассеянно слушала его, вспоминала детство, любимых кукол, неистощимо добрых нянь, легкомысленного папашу, вечно попадавшего впросак со своими маленькими интрижками и любовными похождениями. Как шумно праздновались дни рождения, именины! Какая кутерьма бывала перед пасхой, пахнущей кардамоном, куличами и окороком! Люси нежно любила и эту старомодную мебель, и эти молчаливые, задумчивые комнаты.

— Знаешь, что я придумал? — совсем разнежившись и размечтавшись, говорил Гарри. — Мы этот дом вывезем в Америку, вот таким, как он есть, сохранив и паркетные полы, и люстры, укутанные в марлю, и шифоньеры… даже иконы, даже паутину на потолке!..

— Однако мама нас заждалась, — прервала его Люси.

В этот момент Гарри забрался ногами на старое бархатное кресло и внимательно изучал ковер на стене:

— Ты знаешь, это настоящий персидский, ему цены нет! Как это я его не заметил?

Но их уже звала княгиня.

По русскому обычаю все сели, прежде чем выйти из дому, молча посидели несколько минут, затем княгиня первая встала, перекрестилась и громко сказала:

— Пора. Поедемте, с богом. Прощайте, Рудольф, не поминайте лихом, обернулась она к управляющему. — А тебе, Маруся, мой добрый совет — уходи отсюда от греха подальше да выходи замуж, ты вон какая молодая да красивая.

— Комендант обещал охрану, — неуверенно произнес управляющий. — Может быть, обождете?

— Обещал! — засмеялся кучер. — Нашего Арсенья ждать до воскресенья! Поедемте-ка по холодку, не мешкайте.

Уже вечерело, когда экипажи тронулись.

Люси не плакала. Гарри молчал. Проехали двор, проехали мимо оранжереи, дальше шла широкая березовая аллея, а потом начинались поля.

Вдруг кучер обернулся и сказал, тыча куда-то в воздух кнутовищем:

— Никак, у нас зарево… Вон как полыхает!

Все оглянулись в ту сторону, где было Прохладное.

Сомнений никаких не было: горел ярким пламенем, почти без дыма только что покинутый дом…

Гарри заволновался и хотел уже повернуть обратно.

— Там ценнейшая библиотека! Музейная мебель! Это варварство! возмущался он. — Это дикость!

— Барин, — потрогал его за рукав кучер, — ваше благородие! Что с возу упало, то пропало. Огня не погасишь. А вы благодарите господа бога, что сами-то ноги унесли. Дело прошлое, а ведь сегодня ночью должны были вас всех порешить. Прикажите лучше погонять коней, так-то вернее будет!

Зарево все ширилось и охватило уже половину неба. Можно было различить даже отдельные вспышки и снопы искр, по-видимому, в тот момент, когда обрушивалась какая-нибудь балка.

Окрестные деревья и поля и те стали розовыми. И на лицах отъезжающих мелькали отсветы пламени.

— Мы присутствуем при страшной, мистической картине, — тихо произнес Гарри.

— Погоняй! — решительно сказала княгиня.

Люси испуганно прижалась к плечу Гарри.

Кучер ударил кнутом вдоль широкой спины коренника. Лошади рванули и пошли мчать по широкому полю.

Загрузка...