Третья глава

1

Знакомство Котовского с Леонтием связано с необычайными событиями, о которых многие помнят в Бессарабии.

В 1900 году Котовский окончил кокорозенскую школу, окончил с отличными отметками. Только теперь, расставаясь, поняли выпускники, что у них кончается на этом молодость, что они вступают в трудную неизведанную жизнь, что их связывают навсегда воспоминания о юных, беспечных годах. Пусть не очень сытная, пусть не лишенная огорчений — все же это была хорошая пора!

— Ты куда идешь работать? — спрашивали выпускники друг друга.

— Я буду садовником в имении Вишневского, — сообщил Димитрий Скутельник.

— А я буду работать в бессарабском училище виноделия.

— Ого! Значит, выпивка нам обеспечена!

— И букет роз из оранжереи Скутельника!

— А ты, Котовский?

— Управляющим в имении Скоповского.

— Ты-то сделаешь карьеру!

— Тем более, что у Скоповского, говорят, есть красивая дочка…

— Нет, братцы, те каштаны не про нас!

И они расстались, вновь испеченные агрономы, управляющие и виноградари.

Нельзя сказать, что новое положение было Котовскому по душе. Имение «Валя-Карбунэ», большое и благоустроенное, открыло перед Котовским новое, чего он еще не видел до сих пор отчетливо и что его сразу же неприятно поразило: это пропасть, которая разделяла крестьян, трудившихся на полях помещика, и господ, с их роскошью и мотовством.

Сам помещик Скоповский производил впечатление интеллигентного и культурного человека. Он даже щеголял тонкостью обращения и высокими запросами: у него была и богатая библиотека, и дорогие картины. Он любил говорить о просвещении, о прогрессе человечества… Но все-таки он не понравился Котовскому с первого же взгляда.

Да, он выписывает толстые журналы — «Вестник знания», «Русское богатство», — а кроме черносотенной газеты «Новое время» к нему приходят и либеральные: «Русское слово» и «Речь». Почтальон приносит приложения к журналу «Нива» — собрания сочинений Майкова, Станюковича, Чехова. Много поступает и иностранной литературы. И вместе с тем этот культурный человек произносит странные злопыхательские речи. Он не доверяет никому. Все люди — прохвосты. Каждый норовит меньше сделать и больше получить.

— Я не строю никаких иллюзий относительно этого двуногого. Каналья! И во всяком случае выгоднее думать о каждом, что он лодырь, мошенник, и ошибиться в этом, чем, наоборот, оказаться излишне доверчивым и в результате остаться в дураках.

Котовский слушал с возрастающим презрением. Откуда такое человеконенавистничество? На чем основано такое самомнение? И чем же замечателен этот лощеный, нафабренный, в шелковом белье, в бухарском халате и в колпаке с кисточкой, пресыщенный и самодовольный человек? Может быть, он осчастливил человечество новыми открытиями? Может быть, он создал духовные богатства? Почему он будет жить в вечном празднике, в излишествах, в неге?

Котовского удивило, например, что, получая из собственных своих садов, возделанных чужими руками, лучшие сорта винограда, яблок, слив, имея огромные запасы и свежих фруктов, и сушеных, и в вареньях, и в пастилах, и в маринадах, помещичье семейство еще выписывает из-за границы ящиками и корзинами всевозможные заморские диковины. К ним привозят ананасы и бананы, кокосовые орехи и финики… да всего и не перечислишь, только успевай размещать на складах и в погребах!

Но и этого, оказывается, недостаточно. Еще существует оранжерея и специально к ней приставленный садовник. Видите ли, им угодно, чтобы и в зимнюю пору, на рождество, подавалась к столу свежая земляника! Чтобы не переводились и спаржа, и огурцы, и зеленый лук!

А рядом, всего в каком-то километре, в деревнях копошатся и чахнут голодные дети, со вздутыми животами, в коросте и лишаях. Питаются люди — и то впроголодь — кукурузной мамалыгой, и косят людей эпидемические болезни, болеют они чесоткой, золотухой и черной оспой, завшивели в своей огромной беспросветной нищете…

С первых же дней работы управляющим имения поразил Котовского этот контраст, и он ходил ошеломленный, расстроенный, он не мог понять, не мог примириться. И все думал, думал об одном: «Почему же так получается? Разве это справедливо? Почему так устроена жизнь?»

Дом наполнен тетушками, приживалками, и все они изнывают от безделья, все они прожорливы, похотливы, злоязычны, все заняты дальнейшим устроением и обеспечением такой утробной и ведь дьявольски скучной жизни. О чем они мечтали? Какие у них были идеалы? Котовский с терпеливой настойчивостью исследователя, изучающего нравы каких-нибудь насекомых, разглядывал, выспрашивал обитателей помещичьего дома. Он понял: стремятся они получить наследство, выгодно жениться или выскочить замуж… и снова сидеть и раскладывать пасьянсы, и разбираться в сновидениях, пережевывать не новые новости и переваривать обильную пищу — изделия выписанных из-за границы поваров.

Котовский точно, по документам, знал, что Скоповскому принадлежит четыреста восемьдесят семь десятин отлично возделанной и удобренной земли. А в соседних Молештах есть крестьянские хозяйства в две десятины, а то и в одну — на десять голодных ртов.

— Сколько же может дать молока ваша Буренушка? — спрашивал с состраданием Котовский, разглядывая тощую корову крестьянина.

— А теперь уж мне не забота, сколько бы ни давала, — отвечал с невеселым смешком хлебороб. — Вот будет базарный день — отведу и продам. Сколько ни дадут: все равно кормить нечем, сдохнет до весны.

«А вот у нас в „Валя-Карбунэ“, — думал Котовский, — спят до одури, едят до сердцебиения. Специально делают моцион, чтобы больше съесть! И что-то я ни разу не видел, чтобы господа помещики кушали мамалыгу».

Постепенно управляющий Котовский знакомился со всеми обитателями помещичьего дома. Дом был просторный, и многие комнаты вообще пустовали. Одни назывались «залами», другие «гостиными», была «буфетная», «гардеробная», «комната барышни», то есть Ксении, дочери Скоповского, учившейся в Петербурге, в институте благородных девиц, «комната молодого барина», то есть Всеволода, студента-путейца. Были еще и другие комнаты, без названий, но с дорогой мебелью, ежедневно протираемой горничными, упрятанной в белоснежные чехлы.

Впрочем, в главном доме жили только сами Скоповские. Приживалки, тетки, бесчисленная челядь, а также учитель музыки, учитель танцев месье Шер, домашний врач Геннадий Маркелович, ключницы, портнихи размещались во флигелях, пристройках, и далеко не все приглашались к барскому столу, только доктор, да учитель танцев, да две-три родственницы поприличнее.

Супруга Александра Станиславовича Скоповского, как о ней выразился один из гостивших в летние каникулы студентов, «женщина грандиозного телосложения и микроскопического ума», посвятила жизнь неравной и самоотверженной борьбе с обуревающим ее аппетитом. Домашний врач, унылый, опустившийся и пристрастившийся к спиртным напиткам Геннадий Маркелович, давно изверился в медицине, считал, что порошки, кроме вреда, ничего человеку не приносят. Впрочем, он понимал, что врачи необходимы, но не для лечения болезней, а для терпеливого выслушивания жалоб пациентов и для неизбежного после этого вручения «барашка в бумажке» — гонорара, который полагается совать в руку доктора этак незаметно, как бы мимоходом. Геннадий Маркелович именовал состояние почтеннейшей госпожи Скоповской по-научному «амбулией», а в просторечии — обжорством.

Алевтина Маврикиевна Скоповская была из украинского семейства, и у них в роду сохранились рассказы о прадеде, весившем более двенадцати пудов. Усевшись за стол и уничтожив жареного поросенка с кашей, добавив к этому и домашних «ковбас», и домашней птицы, выкормленной специально для кухни, затем обстоятельно потрудившись над вкусными варениками, галушками, пампушками, грушевым взваром и сладкими пирогами, уснастив все это хорошими порциями вишневой наливки, сливянки и других смачных напитков, сверкавших и переливавшихся в объемистых графинах, этот предок вылезал из-за стола, поглаживая свой солидный живот, расправлял усы, свешивавшиеся ниже подбородка, и жаловался: «Черты його батька знае — нема ниякого аппетиту…»

Алевтина Маврикиевна не только не жаловалась на отсутствие аппетита, но даже старалась его укротить. Увы, в конечном счете она всегда терпела полное поражение в неусыпной борьбе с соблазнами и наконец полностью капитулировала, сдаваясь на милость победителей: борщей, пирогов и жареных индеек.

Домашний доктор при этом всякий раз приговаривал:

— В присутствии доктора, дорогая Алевтина Маврикиевна, можете позволить себе в виде исключения малую толику жареной баранины и крылышко восхитительной тетерки… В присутствии доктора пагубные последствия благорастворяются. Кушайте, матушка, и ни о чем не думайте, если того требует природа! Не терзайте себя сомнениями! Все равно помрем, голубушка. Человеческая жизнь эфемерна и мимолетна. Omnia mutantur, как говорится, все вздор, все тлен!

Летом имение «Валя-Карбунэ» наполнялось шумом и гамом. Приезжала молодежь. Устраивались крокетные площадки перед домом, натягивались металлические сетки и под присмотром управляющего изготовлялся корт для игры в лаун-теннис.

Приезжал Всеволод Скоповский, слабость и гордость отца. Он был красив, и сам сознавал это.

— Севочка, ты отдыхай, — суетился Александр Станиславович. — Доктор, посмотрите, не развилось ли у Севочки малокровие?

Всеволод никогда не питал пристрастия к наукам. Котовский попробовал с ним говорить о строительстве мостов, железных дорог. Всеволод цедил сквозь зубы:

— Не понимаю, почему это вас интересует, милейший! Я, откровенно говоря, ничего в мостах не смыслю. За меня сдают экзамены бедные студенты. Мой друг, князь Кугушев, очень удачно выразился: «Когда я поеду в Париж, сказал он профессору Передерию, — я надеюсь, что все мосты будут стоять на месте и мой экспресс проследует по своему маршруту…»

Из дальнейших расспросов Котовский убедился, что Всеволод Скоповский в равной степени красив и глуп. Оказывается, он не собирался делать карьеру путейца. Просто ему нравились серебряные нашивки с вензелями. Всеволод был заносчив, презирал профессоров, получавших мизерное жалованье, а сам увлекался балетом и бегами, вернее, увлекался всем, чем увлекался «его друг, князь Кугушев», по-видимому, являвшийся для него идеалом, образцом — увы! — недостижимым, потому что Кугушев был «баснословно богат».

— Можете себе представить, — рассказывал восторженно Всеволод, — у князя уже есть содержанка — Вероника, певичка из театра «Буфф», и он подарил ей бриллиантовый кулон!

Всеволод Скоповский получал хорошие куши от отца, но все-таки не такие, чтобы мог дарить певичкам кулоны. И это, пожалуй, было самым большим огорчением для Всеволода. Ведь князь Кугушев мог. И князь Радзивилл мог. И сын миллионера Кабанова мог все себе позволить.

На летние каникулы вместе со Всеволодом часто приезжал безусый гимназист Коля Орешников. Собственно, дружил-то Всеволод со старшим братом Коли. Но тот всегда ускользал в последний момент, намекая на нечто романтическое и даже говоря со вздохами влюбленного: «Если бы ты ее видел, ты бы понял меня! Она едет с мужем в Ялту, и я должен последовать за ней…» И тут он подсовывал вместо себя братишку: «В общем, вы пока поезжайте, а там, глядишь, и я пожалую. Тебя же прошу, как друга: посылай от моего имени моим родителям телеграммы, чтобы они думали, будто я у тебя гощу…» С этими словами он исчезал, а Всеволод ехал домой с неуклюжим, застенчивым гимназистом.

Прибыв в «Валя-Карбунэ», Коля Орешников немедленно вооружался удочкой и целыми днями просиживал на берегу пруда, внимательно следя, как покачивается на прозрачной поверхности заводи полосатый поплавок.

Гимназист Коля Орешников жил, ни над чем не задумываясь. Он принимал мир таким, как он есть. Очевидно, всегда были и будут мужики, которые косят сено и едят очень вкусный черный хлеб, прихлебывая квас. И так уж придумано, что есть солнце на небе, папа и мама в Петербурге, на Васильевском острове, помещик Скоповский в «Карбунэ», а главное — рыба в карбунском пруду.

Коля был страстный, неукротимый рыболов, и первое знакомство его с управляющим Котовским произошло у пруда: они тогда заспорили, в какое время рыба лучше клюет — перед дождем или после дождя. Кстати, на этом знакомство и кончилось.

Для того чтобы в кладовых Скоповского не переводилась всяческая снедь, а в кармане Скоповского не переводились денежки, на полях работали сотни людей. Самая тяжелая работа поручалась молдаванам. Вероятно, потому, что они выполняли самую тяжелую работу, их больше всего и презирали. Все в них раздражало Скоповского: их невозмутимость, и их необычайная выносливость, и их покорный вид. За что, за какие заслуги им отпущено такое феноменальное здоровье? Это он имеет право на здоровье и долголетие! Он, испокон веку владеющий пастбищами и садами, он, оберегаемый няньками, докторами и полицией!

Котовский возненавидел помещика с первого дня, и это нерасположение все возрастало. Скоповский, напротив, терпимо относился к новому управляющему. Силач и здоровяк, Котовский не вызывал в нем зависти. Управляющий должен быть силен, чтобы раздавать зуботычины. Это так же бесспорно, как то, что горничные должны быть миловидны, а кучера толсты.

— Я с вами, а не с ними, — говорил Григорий Иванович молдаванам. Верно говорит народная пословица: ива не плодовое дерево, барин не человек. Хотя и говорят, что за деньги и черт спляшет, но меня им не купить, не продажный.

— Мы тебя сразу поняли, какой ты есть, — отвечали молдаване.

Они относились к Котовскому с доверием и платили за человеческое участие усердием в работе.

— Мы тебя не подведем, человече добрый! За добро добром платят!

А Скоповскому это и на руку: достатки росли, имение процветало, чего же еще надо.

Так до поры до времени и жили. Когда Скоповский отдавал вздорные распоряжения, Котовский молча выслушивал его и поступал по-своему. Трудно ему было. Только и отводил душу, когда уезжал на луга, на сенокосы, когда бывал на виноградниках или проезжал через тенистые рощи. Природа настраивала на торжественный лад. Слушая, как шумят вершины деревьев, как звенят птичьи голоса и жужжат медуницы и пчелы, Котовский думал о счастье, о светлом будущем, которое сулили человечеству в книгах. И ведь надо же, чтобы все эти приживалки народа, эти обжоры и бездельники, жили в таком раю! Как будто нарочно красоты природы хотели подчеркнуть душевное убожество этих трутней.

Июльские полдни безмятежны, зеленую прохладу лесов сменяют яркие солнечные поляны. Густая трава, кустарники, поля и рощи — все звенело и пело.

Котовский не знал, как сложится его личная жизнь, но чувствовал всей своей действенной натурой, что впереди еще много неизъезженных дорог, много непройденных путей, много ждет испытаний.

Все, что узнаешь, пригодится в жизни. Котовский деловито изучал помещичий быт, все повадки этих сытых людей, все правила «хорошего тона». Много бывало в «Валя-Карбунэ» военных. С презрительным любопытством наблюдал он за щегольством офицеров, гостивших в помещичьем доме. Как они щелкали шпорами! Как умышленно картавили! Как презирали штатских!

Однажды понаехавшая на летние каникулы молодежь поставила управляющего в неловкое положение, в его присутствии и явно о нем заговорив между собой по-французски. (Было заведено в присутствии слуг изъясняться на французском языке).

Котовский на другой же день приобрел самоучитель французского языка.

— Не можете ли вы мне показать, как произносится это слово? обратился Котовский к дочери хозяина, белокурой Ксении.

Ксения производила на него странное впечатление. Она постоянно ходила с книжкой. Котовский успел разглядеть, что это были французские романы.

Ксения мечтала. Она всегда мечтала. Она рассеянно садилась за стол, рассеянно ела. За ней ухаживали молодые люди — студенты, офицеры. Она удивленно смотрела на них. Она с наивной откровенностью спрашивала:

— Неужели вы думаете, что могли бы мне понравиться?

Ксения мечтала о принце, который придет и завладеет ее сердцем. Все, что она видела вокруг, казалось ей такой скучной прозой, такой обыденщиной!

В Ксению был влюблен гусар — молоденький, хорошенький, с черными усиками. Он порывисто садился за рояль и пел, сам себе аккомпанируя и принимая эффектные позы:

Три юных пажа покидали

Навеки свой берег родной,

В глазах у них слезы блистали,

И горек был ветер морской…

Голос у него был недурной, и когда он пел, то так выразительно смотрел на Ксению! Да, но он вовсе не был сказочным принцем и даже не обладал состоянием. Поэтому, когда гусар заканчивал пение, особенно напирая на слова: «А третий любил королеву, он молча пошел умирать», Ксения смотрела на него спокойными светлыми глазами и думала:

«Интересно, если бы этот красавчик от любви ко мне застрелился или сделал растрату в полковой кассе…»

Когда управляющий обратился к ней с просьбой помочь ему разобраться в произношении французских слов, Ксения спросила:

— А зачем вам французский язык? Вы меня удивляете.

— Как зачем? Я хочу научиться говорить по-французски.

— Но вам это совсем не нужно. Неужели вы думаете, что если научитесь говорить по-французски, то перестанете быть тем, кто вы есть, управляющим?

— Кроме того что я управляющий, я еще и просто человек.

— Человек, конечно. Но не человек общества.

— Что же мне нужно знать, по-вашему?

— Вам нужно уметь слушаться и уметь угождать. А говорить по-французски — это не обязательно.

Ксения подумала, наморщив свой розовый хорошенький носик, и добавила:

— Обезьяну тоже можно приучить держать вилку… Но от этого она не перестанет быть обезьяной.

Больше Котовский не обращался к ней за помощью, но французский язык изучил, и необычайно быстро: у него вообще были способности к языкам. Уроки согласился давать ему француз-парижанин месье Шер, преподаватель танцев. Шер хвалил его способности и говорил, что у Котовского лионский выговор.

Приехав на рождественские каникулы, Ксения случайно услышала, как они непринужденно болтают по-французски.

— Однако, вы упрямый человек, — строго заметила она. — Очевидно, вы ровно ничего не поняли из того, что я вам говорила.

— Я понял, — ответил Котовский, — что вы невоспитанная девушка. Одно из правил хорошего тона — не давать почувствовать собеседнику разницы общественного положения. А вы же считаете себя аристократкой!

2

В скучный, дождливый день возвращался Котовский с поля. Ездил проверять, как идут осенние работы, вспашка зяби, подготовка к зиме. Уже появились утренники, и надо было спешить.

Котовский ехал, прислушиваясь к птичьему гомону и шелесту деревьев. Он приближался уже к имению, когда услышал позади конский топот, и мимо него прошел на рысях эскадрон.

«Куда это они? — подумал Котовский. — В такую-то погоду!»

Откуда ни возьмись — крестьянин, молодой, статный, смотрит на Котовского пристально. Верхом и, видать, прямиком ехал: к мокрым сапогам прилипли листья и травка.

— Что, — спрашивает, — не понимаешь, куда скачут? Скачут мужиков усмирять.

— Мужиков усмирять?

— Ну да. В Трифанешты. Помещик вытребовал. Настоящие военные действия, не хватает только, чтобы из пушек начали палить!

Новый знакомый назвал себя Леонтием, и теперь Котовский вспомнил, что не раз видел его в соседней деревне.

— Понимаешь, какое дело, — рассказывал Леонтий. — В Трифанештах что ни год — недород. Одно несчастье! Рядом, у соседей, еще туда-сюда, худо-бедно, а какой-то колос болтается, а у них в поле, глянешь — ни былинки! Слезы одни! И вот потихонечку-помаленечку стали они землицу свою помещику продавать. Продавали-продавали, да и совсем без земли остались. Стало еще хуже. Пошли к помещику батрачить. Сначала-то он с десятины, чтобы полностью ее обработать — вспахать, засеять, скосить и вымолотить, два рубля платил и урожай мерка на мерку: мерка помещику, мерка мужику. Кое-как перебивались. А потом помещик стал платить иначе: два рубля по-прежнему, а урожай — три мерки ему, одна мерка крестьянину. Хлеба стало хватать только до рождества. Главное, и на заработки податься некуда. Здесь, в Бессарабии, и без них голодного люда хватает, а в Россию поехать — языка не знают. И стали они проситься на Амур. Говорят, река есть такая и привольные там места.

— Вон чего надумали! На Амур!

— Надумали-то хорошо, да что толку? Помещик не позволяет: ему самому дешевые работники нужны.

— Чего его слушать?

— Мужики говорят: «Съезди к губернатору, за нас похлопочи». Не знаю, ездил он или не ездил, но только объявил, что губернатор тоже отказал. Крестьян сомнение взяло: «Напиши, говорят, на бумаге, что губернатор отказал и по какой причине, а мы дальше хлопотать будем, пока до самого царя не доберемся». Помещик и этого сделать не хочет. Тогда собрался народ с трех деревень, никак с полтысячи, встал перед господским домом и решил ждать, пока помещик согласится и бумагу подпишет.

— Смирные мужички!

— Они по-хорошему хотели. Никого не трогали, никому входить или выходить из помещичьего дома не препятствовали. Что у них — пистолеты какие? Разве что у дедов сучкастые палки имеются, с которыми они всегда ковыляют. А помещик испугался и сразу солдат вытребовал.

— Как ты думаешь, будут стрелять?

— Тут у одного солдата лошадь захромала, поотстал, так я у него все выспросил. Приказано, говорит, острием шашки не рубать, а бить плашмя по чему попало. Боевых патронов им выдано на каждого по пятнадцать штук. Но стрелять велели только в воздух, над головами, и то по команде. У нас, говорит, не кое-как, у нас с народом вежливое обхождение.

— Поедем! — предложил Котовский.

— В Трифанешты? Да они и нас зарубят!

А сам уже и коня подхлестывает. Видно, что и сам устремлялся туда.

Трифанешты, если лесочком проехать, — вот они, рукой подать. А эскадрон по дороге двигался. Поэтому Котовский и Леонтий в самый раз подоспели. Видят: у помещичьего дома толпа, а по деревне уже конные скачут. Толпе надо бы разбегаться, а она — непонятно почему — навстречу солдатам двинулась. Кавалеристы приняли это за дурной знак. Горнист сыграл атаку — и они понеслись на толпу полным карьером.

У Котовского кулаки сжались, на глаза навернулись слезы:

— Что же они, подлецы, делают? Ведь они н-народ потопчут. Нельзя этого допустить!

А те уже врезались. Крики, вопли оттуда доносятся, а «славное воинство» избивает шашками, топчет конями…

Леонтий еле удержал Котовского, тот уже готов был ринуться.

Толпа врассыпную! Конные преследуют бегущих, заскакивают в крестьянские дворы, гоняются по огородам, выгонам и бьют, бьют с остервенением, с дикой злобой, благо можно бить безнаказанно и даже заслужить благодарность. Некоторые мужики, спасаясь, бросились в реку и стояли по пояс в воде, но их и оттуда выволакивали и тоже били.

— Это что же т-такое делается! — шептал Котовский. — И чего м-мы стоим? Ударим, для них это будет н-неожиданно… Эх, оружия нет. Открыть бы огонь! Ладно же! Пусть п-погуляют! Пусть потешатся! Это вперед наука, разве так н-надо бунтовать!

Леонтий взглянул на своего спутника. Котовский был бледен, весь дрожал.

— Тоже, — бормотал он, — бунтуются! С палками! Н-нет уж… если на то пошло…

В это время один кавалерист догнал возле ворот молодого парня и только замахнулся на него, как парень схватил очутившиеся под рукой вилы и всадил их в ногу солдата.

— Молодец, не растерялся, — проговорил Котовский, глядя на эту короткую схватку. — Хоть один осмелился дать отпор!

Лошадь шарахнулась в сторону. Кавалерист, рассвирепев, выхватил шашку и бил молодого парня по голове, по плечам до тех пор, пока парень не свалился на землю.

— Дорого ему стоило, — сказал Леонтий.

— Что ж. Война не обходится без жертв. А уж парня, если еще не убили, то, наверное, сгноят в остроге!

Между тем в деревне сгоняли народ на площадь. Подоспевший исправник собирался держать речь. Котовский и Леонтий подъехали ближе, чтобы было слышно.

— Эй, вы! — закричал исправник, искоса поглядывая на командира эскадрона и ища у него одобрения. — Бараньи головы! Тридцатая вера!

Кавалеристы, видя улыбку на лице командира, приняли это за команду, по их рядам прошел смешок: здорово он честит, этот исправник! Хо-хо! И выдумает же такие названия!

— Бунтовать?! — кричал исправник, помахивая плеткой. — И старики туда же ударились?!

Тут старики на колени бухнулись:

— Прости, батюшка… Ошиблись малость… Нечистый попутал… Нужда заела… Да разве мы не понимаем, мы же по-хорошему, где нам, чтобы насупротив…

— Молчать! — рявкнул исправник и в наступившей тишине долго кричал на мужиков.

А тем временем побитых да потоптанных в сторону отволокли, кровь на дороге засыпали… И все приходило в порядок. Оставалось только написать донесение по инстанции — и крышка.

— Поедем, — предложил Котовский, — невыносимо на это смотреть…

Молча ехали, а пока ехали, много о чем передумали.

Наутро все население «Валя-Карбунэ» высыпало на дорогу посмотреть, как ведут арестованных.

— Это, наверно, самые главные, — рассуждал повар, в белоснежном колпаке, с засученными рукавами, с огромным ножом в руке, но очень добродушно настроенный.

— А по-моему, чего зря водить, — суетился приказчик, человек с бегающими беспокойными глазами и носом, свидетельствующим о том, что его обладатель — большой любитель выпить. — Приканчивали бы здесь, на месте, вернее бы было.

— Изверги! Изверги! — приговаривала к каждому слову ключница Дарья Фоминична, неизвестно кого имея в виду, карателей или бунтовщиков.

— Ведут! — сообщили босоногие мальчишки, мчась по дороге и выбивая заскорузлыми пятками брызги.

Из-за поворота дороги показалось печальное шествие. Впереди ехал невыспавшийся, с зеленым, помятым лицом кавалерийский офицер. Он после экзекуции всю ночь напролет играл в карты в помещичьем доме, причем неизменно при сдаче прикладывался к рюмочке, и теперь чувствовал себя отвратительно. Кроме того, он не любил медленной езды.

— Тащись из-за них, как на похоронах! — ворчал он.

Однако, проезжая мимо усадьбы Скоповского, приосанился и даже прикрикнул на солдат для порядка службы.

Четырнадцать арестованных «зачинщиков» шли по дороге пешком. Некоторые еле двигались после побоев. Парень, тот самый, что защищался вилами, шел с перебинтованной головой, со связанными за спиной руками.

Троих везли на подводе, и, кажется, со слабой надеждой довезти живыми. Седой старик тоже сидел на телеге и непрерывно кашлял. Прокашлявшись, он говорил, как бы извиняясь, что производит такой шум:

— Скажи, пожалуйста! Все нутро отбили!..

Впереди, позади и с боков арестованных шагали спешенные кавалеристы. Они шли с шашками наголо и перепрыгивали через лужи.

Дальше следовал эскадрон. В Трифанештах оставили только взвод для наведения порядка.

Котовский встретил эту процессию в поле. Он долго смотрел вслед. Давно уже скрылся эскадрон, и затих цокот копыт, и не стало слышно команды офицера. А Котовский все стоял. Он хотел разобраться во всем сумбуре мыслей, которые нахлынули на него в эти дни. Он снял шапку перед этими четырнадцатью крестьянами, идущими на страдание. И все еще стоял так, с непокрытой головой, не замечая холодного порывистого ветра и водяной пыли, с утра падавшей на разбухшую, хлюпающую землю.

3

Если вначале Скоповский был доволен сильным, смышленым, распорядительным практикантом и даже назначил его управляющим, то в дальнейшем он все больше разочаровывался в нем.

То Скоповскому доносили, что управляющий по собственному усмотрению отпустил крестьянина с полевой работы только потому, что, видите ли, у того жена рожает. Подумаешь — телячьи нежности! И еще вывел этому бездельнику за полный рабочий день!

То разговоры какие-то неуместные. О бесправии, о бедственном положении крестьян, о безземелье. Иди да выдели мужикам десятин по пять, если такой богатый!

Вдруг Скоповский узнал, что новый управляющий читает какие-то книжки. Что за книжки? Откуда книжки? И зачем, спрашивается, управляющему читать?

Наконец, Скоповский совсем уже был взбешен, когда исправник Денис Матвеевич, направляясь в Трифанешты, мимоездом заглянул к нему и совершенно секретно сообщил, что его управляющий находится под негласным надзором полиции.

— Я давно вижу, какого полета эта птица! — негодовал Александр Станиславович. — Ладно же, отблагодарю я господина директора, что подсунул мне такое сокровище!

И вот, когда Котовский, вернувшись в имение, после того как мимо провели арестованных трифанештинских крестьян, стал с возмущением рассказывать об избиении беззащитной толпы войсковой частью, предназначенной, казалось бы, для защиты отечества, а не для того, чтобы расправляться со стариками, Скоповский не выдержал и высказал все управляющему, чтобы поставить его на место:

— Вот что, милейший, так дело не пойдет. Предупреждаю, что у меня не Трифанешты, да-алеко не Трифанешты! У меня не побунтуешь! А ваше поведение, давно хочу вам сказать, ни к черту не годится. Вы у меня совершенно распустили мужиков. Вы это кончайте. Довольно.

— Простите, я не совсем понимаю, что вы хотите сказать.

— Я вижу, вы вообще многого недопонимаете.

— Напротив, с каждым днем все больше начинаю разбираться.

— Что-о?

— Я говорю, что не я, а вы многого недопонимаете. Так обращаться с крестьянами, как вы себе позволяете, это сошло бы еще в прошлом веке. Не те времена, господин Скоповский! Не ошибитесь.

— Вы слышите? Он еще меня учит! А я сам и не собираюсь «обращаться с крестьянами», позвольте поставить вас в известность. Для этого занятия я нанял вас. И я именно хочу дать вам указания, чтобы вы перестали миндальничать. Пороть лодырей! Пороть смутьянов! Нечего на них глядеть!

— Попробуйте!

— Попробую!

— Добьетесь, что они вам красного петуха пустят.

— Подожгут? Это мы увидим. А пока вот вам три фамилии. Я узнал, что они не являются на работы. Завтра же выпороть. Имейте в виду, я проверю.

— Пока я здесь, никто и пальцем не тронет мужиков.

— Ах, вот вы какой?!

— Да, я такой.

— Значит, правильно меня предупреждали! — Глаза Скоповского все больше округлялись, шея багровела, голос его превратился в пронзительный визг.

Из внутренних покоев выплыла мадам Скоповская, обеспокоенная криками. Она увидела разъяренного супруга. Скоповский кричал и хлестал себя по голенищу сапога стеком. Управляющий весьма дерзко отвечал, но о чем они спорили, понять было трудно.

Мадам Скоповская только было собралась вставить слово, попросить супруга не портить себе нервы, но в этот момент Скоповский завизжал:

— Крамольник! Это ты мужиков портишь! Я тебе покажу: «не имеете права»! Я тебя самого на конюшне выпорю!

И в полном исступлении Скоповский взмахнул стеком… мадам Скоповская ахнула… и на лице управляющего отпечаталась яркая полоса от удара.

— Александр!.. — простонала мадам.

У нее было мягкое сердце, и она не выносила подобных сцен. Она придерживалась либеральной точки зрения и считала, что надо мужиков не пороть, надо их сажать в тюрьмы.

Только что намеревалась она высказать свое мнение и посочувствовать управляющему, как в это мгновение произошло нечто совершенно бесподобное, трудно было даже поверить, что это действительно так и было.

Управляющий поднял ее супруга, так что тот успел только комически дрыгнуть ногами. Взмах — и Скоповский, как сказочная птица, мелькнув фалдами, вылетел в окно, высадив собственной тяжестью оконную раму, и исчез в образовавшемся отверстии.

Если бы она сама не видела этого, она ни за что не поверила бы, что живого человека можно вот так вышвырнуть, как какой-нибудь окурок или засохший букет цветов.

Скоповский благополучно пролетел по кривой от окна до земной поверхности и приземлился на клумбе с почерневшими от первых заморозков левкоями. Здесь он поднял крик, хромая и отряхивая с брюк свежую землю и раздавленные бутоны. Он кричал, что его убили, что он искалечен и что «он этого не потерпит»…

Сбежалась дворня, и, хотя Котовский отчаянно отбивался, слуги взяли численностью, навалились и били, стараясь своим усердием понравиться хозяину. Только значительно позднее кучер удосужился спросить:

— Что же он наделал, мазурик? За что мы его?

И к полному удивлению мадам Скоповской, которая вообще медленно соображала, ее супруг крикнул:

— Мошенник! Он… это… он меня обокрал! Что?

Собственно, почему обокрал? Когда обокрал? Он что-то не то выговорил. Но не рассказывать же всем, как его, известного помещика и дворянина, вышвырнули в окно на левкои.

— Да, да! Деньги! Вяжите его!

И подумав немного:

— Точно! Семьсот рублей, вырученные за продажу свиней! Что?

— Шуренька, а как же ты говорил, что эти деньги…

— Молчи, коли бог ума не дал! Не лезь, куда не спрашивают! Раз говорю, украл — значит, украл! Доставить его, живого или мертвого, к Денису Матвеевичу, к исправнику! Что? Или еще лучше — связать и выбросить в поле, как мусор! Пускай подохнет! Небольшая потеря!

Садовник, который видел странный полет барина из окна, еле сдерживал улыбку. Впоследствии он рассказал о происшествии своему шурину, шурин рассказал друзьям… И пошел гулять по свету забавный рассказ о помещике, вышвырнутом из окна собственного дома.

Пока Котовского связывали по рукам и ногам, выполняя приказ барина, пока волокли к телеге, всё продолжали бить. Подскочил Скоповский:

— Пустите, я сам!

И тоже ударил связанного. Вошел во вкус и стал наносить удары.

Когда Котовский очнулся, его тащили с телеги. Где-то далеко видны были огни. Небо было звездное. Подернутая инеем земля блестела голубыми искрами.

— Что ж ты делаешь? — сказал Котовский приказчику, который распоряжался, покрикивая: «Тяни, берись за ногу!» — Ведь я замерзну в одном белье! Развяжи меня!

— Нельзя, — ответил приказчик, — барин приказал бросить связанного. Мне-то что, но раз приказано — значит, и говорить нечего.

— Эх ты! Холуй!.. — пробормотал Котовский.

Он окончательно очнулся. Чувствовал, как холод пронизывает тело. Погромыхивала, удаляясь, телега. Они о чем-то разговаривали — приказчик и кучер — спокойно, как будто возвращались с базара…

— Н-но-о! — мирно понукал кучер.

Потом стало совсем тихо.

«Долго не выдержать», — подумал Котовский.

Попробовал освободить руки — веревка больно врезалась. У приказчика был большой опыт: ведь он постоянно завязывал и упаковывал тюки.

«Нужно двигаться, самое главное, — приказал себе Котовский, — тогда я согреюсь».

До рассвета было еще далеко. Трудно надеяться, что кто-нибудь проедет мимо. Степь молчала. И только далеко где-то настойчиво кричал, видимо у семафора, паровоз.

Сколько прошло времени? Два часа? Или четыре? По-видимому, Котовский опять терял сознание.

И вдруг он услышал громкий голос:

— Вон он где! Всю степь обшарил! Говорят, бросили возле станции, а где возле станции? Небось руки-то занемели?

Это был Леонтий. Вот она — дружба!

Развязал. Синюю домотканую куртку на плечи накинул.

— Ну, дорогой, теперь тебе тикать надо отсюда. В город отправляйся. Скоповский — серьезный господин, он очень просто и пристрелить может, если увидит.

— Пристрелить — это положим…

— Почему бы нет? Скажет: потраву делал, лес пришел рубить. У них ведь как? Судьи свои, полиция своя. За нас только один бог…

Леонтий подумал и, хитро подмигнув, добавил:

— А может быть, и бог-то… тово… тоже в ихней компании? Тоже переметнулся?

Он покрутил головой:

— Пожалуй, так оно и есть. Одна шайка-лейка.

4

Было отвратительное, промозглое утро, а тротуары скользки и липки, когда Котовский добрался наконец до Кишинева и зашагал по хмурой, заспанной улице.

Тело ныло. Была тупая боль в груди и пояснице.

«Должно быть, помещик Скоповский знает анатомию, — думал Котовский с некоторой досадой, — он бил по самым чувствительным местам, не так, как другие».

По улицам шли женщины с сумками, с корзинами, направляясь вниз по Армянской улице, очевидно, на рынок. Сейчас они купят какой-нибудь провизии, вернутся домой и приготовят завтрак…

Котовский при мысли о еде почувствовал, что очень голоден. А судя по тому, как от него шарахались прохожие, понял, что вид у него ужасный.

Он шел, но, собственно, и сам не знал, куда направлялся. Одно он твердо решил: в Ганчешты не поедет. Обе сестры вышли замуж. Зачем им портить семейную жизнь?

Котовский шагал по мокрым тротуарам и перебирал в памяти людей, которых в этом городе знал. Он не раз приезжал с поручениями из имения. Но все те, с кем он имел дело по продаже сена или покупке инвентаря, не приняли бы его.

И вдруг вспомнил: переплетчик Иван Маркелов, которому он давал переплести конторские книги! И живет рядом, около рынка, и человек простой, наверное, приютит на первое время.

Быстро миновал Котовский богатую часть города, где пестрели занавесками и комнатными цветами на окнах кирпичные одноэтажные дома. Начищенные медные дощечки на парадной двери извещали, кто проживает в доме: присяжный ли поверенный Зац, или купец Аввакумов, или зубной врач Любомирский…

Вот и кончились эти богатые кварталы, а дальше вдоль улицы пошли лепиться глиняные хибарки, вросшие в землю, с грязными дворами, с незакрывающимися калитками. Вот и дом № 48, кажется, самый неказистый в этом скопище убогих домишек.

Котовский постучал. Открыла ему бледная, в лице ни кровинки, женщина, безучастно посмотрела, спросила:

— Вам что, наверное, Ивана Павловича? Он спит.

Но Иван Павлович, переплетчик, сразу же проснулся, узнал Котовского, спросил, не заказ ли он принес, и сказал разочарованно:

— Значит, заказа не принес? А то я как раз свободен… Мы, брат, бастуем. Третий день.

— И голодаем столько же, — добавила жена Ивана Павловича.

Тут Иван Павлович встал и, оглядывая Котовского с ног до головы, нахмурился:

— Да ты, кажется, сам-то тово… на новом положении?

Котовский рассказал, как он расстался со Скоповским, как чуть не замерз, связанный и избитый, в степи, как спас его от смерти один хороший человек.

— Понятно, — в раздумье произнес Иван Павлович. — А я спросонок ничего не разобрал и к тебе с заказом…

— Ну, и как же вы бастуете? — спросил Котовский.

Он не любил распространяться о своих бедах и вообще не любил долго говорить о себе.

— В Кишиневе восемь переплетных мастерских, — рассказывал Иван Павлович, усадив за стол пришельца, — в них работают двадцать шесть взрослых и четырнадцать мальчиков. Работаем по восемнадцать часов в сутки, а получаем по двенадцать рублей в месяц — никак не прожить. Вот мы и надумали бастовать. Сейчас время горячее, подоспели заказы, может быть, чего добьемся.

— А чего вы добиваетесь?

— Чтобы работать по-человечески, ну хотя бы двенадцать часов в сутки, и чтобы повысили заработок. А что голодаем третьи сутки — это она выдумывает, нам ведь немного-то комитет помогает.

— Комитет?

— Ну да, социал-демократы… Ты, Раиса, расшевели самоварчик-благоварчик, хоть чаем гостя побалуем, вот только хлеба-то у нас нет… Ты, что же, к себе в Ганчешты поедешь?

— Нет, в Ганчештах делать мне нечего. Как-нибудь здесь.

Маркелов помолчал, подумал, несколько раз произнес: «Так-так-так… Так-так-так…» — затем засуетился, пробормотал: «Ты ничего, сиди, сиди тут, я в минуту!» Выскочил в дверь, нахлобучив на голову старенький картузишко, и вскоре появился с хлебом: купил на рынке, и мало того принес еще и кусок колбасы.

Котовский старался не смотреть на эти соблазнительные предметы, которые хозяин дома положил на тарелки и стал резать на куски.

— Вот какие дела, — продолжал Маркелов, — шорники тоже бастуют, а завтра не выйдут на работу токаря. Да вот почитай, тут все написано. Раиса, как у тебя там самовар? Шуруй, шуруй его!

Иван Павлович извлек из-под рубахи аккуратно завернутую в переплетную бумагу газету.

— «Искра», — прочитал он и гордо добавил: — Здесь, в Кишиневе, напечатана! Ленинская!

Но быстро спрятал газету обратно, потому что кто-то шаркал у двери ногами.

Вошел мужчина в ситцевой в горошинку рубашке, с небольшой русой бородкой, росшей почему-то немного вбок. Он был в очень возбужденном состоянии. Покосился на Котовского, как бы взвешивая, опасаться ли постороннего человека, и, не сказав даже «здравствуйте», закричал:

— Продали! Продали нас, собаки!

— Садись, Василий, да говори толком. Какая польза от крику? Кто продал? И если продал — почем?

— Хозяин продал. Идельман. Набрал к себе новых рабочих. «А вы, говорит, бунтовщики-забастовщики, можете убираться на все четыре стороны, вы мне не нужны».

— Как так не нужны?

— Очень просто.

— Здорово!

Иван Павлович как нарезал хлеб, так и сел с ножом в руках на табурет, сел и молчит, ошеломило его известие. Молчит и оглядывается на жену: слышала или не слышала? Зачем раньше времени ее огорчать?

— Ты тут питайся, — сказал Маркелов гостю. — Ешь все, ничего не оставляй. Чай пей. Сахару у нас нет, но ничего, можно и без сахару. И ночевать оставайся, место найдется. Пошли, Василий. Надо немедля в стачечный комитет. Не нужны! Как это так не нужны? Как это так на все четыре стороны?

Котовский совестился есть. Люди сами голодают, а впереди их ждут еще более горькие дни. Жена Маркелова приготовила чай, поставила на стол чашку.

— Кушайте, — сказала она.

Голос у нее был отсутствующий. Говорила, а сама не думала, что говорит.

— Давайте вместе, хозяюшка, перекусим… Что ж я один?

— Я после, обо мне не беспокойся, батюшка.

Котовский поел немного. Выпил чашку горячего чая. Чай был не то морковный, не то фруктовый. Котовский никогда не пробовал такого, но чай понравился.

— С таким чаем никакого сахару не надо, — сказал он, прихлебывая с блюдечка.

Женщина ничего не ответила. Она сидела на лавке, опустив костлявые, жилистые руки. Она смотрела в окно.

Начались мытарства, поиски работы, поиски пищи. Иной раз удавалось найти случайный заработок. Котовский не отказывался ни от какой работы. Заработав, покупал хлеб, мясо и нес это к Маркеловым.

Маркелов все еще не мог найти работу. Бедствовали они ужасно. Проданы были все вещи, какие только можно было продать. Один раз Раиса получила заработок: ей дали в стирку белье. В другой раз оба — Маркелов и Котовский — работали два дня на железной дороге, грузили шлак.

И вдруг пришла удача: встретил на улице Кишинева старую знакомую ганчештинскую учительницу, которая учила когда-то Котовского играть на гитаре. Она расспросила Котовского обо всем, слушала, покачивала сокрушенно головой:

— Нет чтобы к старым друзьям заглянуть… Постойте, кажется, я смогу вам помочь…

И действительно помогла: порекомендовала своего ученика помещику Семиградову.

Семиградов, маленький, круглый, с животиком, веселый, с мясистым подбородком, сочными губами и смеющимися глазками, встретил Котовского хорошо. Да, да, ему нужен опытный садовник. Они быстро договорились об условиях.

— Я очень люблю розы, — говорил Семиградов, — пожалуйста, сделайте так, чтобы в комнатах всегда были букеты роз.

Была весна. Все зеленело, все расцветало, все набирало цвет. Белые акации наполняли воздух сладким, медовым благоуханием. Котовский с увлечением возился на клумбах, поливал, подрезал, пересаживал розы, ремонтировал парники.

В первую же получку он отнес половину заработка переплетчику. Тот долго отказывался, но все-таки взял.

Когда Котовский вернулся от него и, сняв пиджак, взялся за лейку, он обратил внимание на какое-то шуршание в кармане.

«Уж не положил ли Иван Павлович деньги обратно?»

Но это оказалась листовка. Котовский пошел в самую отдаленную аллею сада и там прочитал:

«Тяжела наша доля, невыносима жизнь. Слабыми, хилыми детьми вошли мы в мастерские, с малых лет взвалили на наши плечи тяжелую ношу беспрерывного труда. Душная мастерская, изнурительная работа с утра до ночи, нищенская заработная плата, грубые оскорбления хозяев, вонючий угол, тяжкие муки и постоянные страдания — такова ужасная картина нашей жизни…»

Григорий Иванович еще раз прочел небольшой листок, напечатанный на газетной бумаге.

«Тут еще не все сказано, — подумал он. — Написать бы, как обращается Скоповский со своими батраками или как избивали они всей лакейской сворой связанного, беспомощного человека, виновного только в том, что не пресмыкается перед барином и жалеет бедняков».

Он стоял среди густых высоких кустов, скрывавших его от всего мира, и думал о судьбах человечества: «Неужели никогда не настанет такое время, чтобы не было голодных, чтобы всем хватало работы и еды?»

Сад благоухал. Цвели розы — темно-красные, нежно-розовые, белые, чайные — самых разнообразных оттенков. Как бы хорошо и нарядно мог жить человек!

Совсем рядом с аллеей сада, за сквозной проволочной сеткой, находился просторный помещичий двор, с амбарами, погребами, конюшнями, со столбом гигантских шагов и качелями посредине. До слуха Котовского донеслось тарахтение пролетки. Кто-то приехал.

«Опять будут всю ночь играть в карты», — подумал Котовский и тут же вспомнил, что жара уже спала и можно начинать поливку газонов, клумб и парников.

— А! Гость дорогой! Милости просим! — услышал Котовский голос Семиградова.

И в ответ — голос приезжего, показавшийся Котопскому знакомым.

Котовский не ошибся. Это приехал Скоповский. Садовник решил, что лучше не показываться ему на глаза.

Медленно угасал день. Вот засветились окна в помещичьем доме. Там накрывали ужин. На столе среди бутылок и графинов, среди судков с соусами и всевозможных закусок стояли огромные букеты роз.

— Не могу пожаловаться, — тараторил без умолку Семиградов, — новый садовник попался мне толковый. И даже, кажется, не пьет! Можете себе представить?

— А я опять без управляющего, — пожаловался Скоповский, — выгнал этого Котовского: оказывается, политикан, состоит под надзором полиции…

— Позвольте… как вы сказали? Котовский? Так он ко мне и поступил на работу.

— Что-о? К вам? На работу? Гоните его в шею, пока он не испортил вам всю прислугу!

— Скажите на милость! А такой приличный на вид. И толк в садоводстве понимает…

— Гоните! И не откладывайте! Завтра же вон! Эта публика на все способна.

— Конечно, выгоню. Спасибо, что предупредили. Разрешите муската? Преотличнейший!

И снова Котовский оказался на улице. Правда, на этот раз его не избили, не бросили связанного на дороге, и у него была небольшая сумма, на которую он мог некоторое время перебиваться.

Опять пришел он к Ивану Павловичу. Там встретили его как родного, даже у Раисы появилось подобие улыбки.

— Выгнали? Чего же удивляться? Это в порядке вещей. А я вновь переплетчиком поступаю. Повезло. Мало нас, а то бы мы им показали! Какая у нас тут промышленность? В мастерских по десять — пятнадцать человек. Ничего, Григорий! Правда ведь, ничего?

— Не ничего, а будет правда! Должна она быть! Пусть они нас хоть на кусочки полосуют, будем стоять на своем. За правду-то и мучения переносить радостно.

— Ого! Как он заговорил! Садись-ка за стол, Раиса сегодня еду какую-то приготовила.

Иван Павлович наклонился ближе и скороговоркой сообщил:

— Сегодня ночью полиция в тайную типографию ворвалась… Все арестованы… Добрались, собаки! Говорят, возами возили литературу. Бумаги-то мы им поставляли достаточно…

«Хорошо переносить безработицу в летнее время, — думал Котовский, блуждая по Кишиневу в поисках хоть какого-нибудь заработка. — В летнее время на одних фруктах просуществовать можно».

Иногда удавалось ему помогать снимать урожай яблок. Веселая, приятная работа! И уж в эти-то дни он был сыт по горло.

А потом начался «месяц ковша», как называют молдаване октябрь за то, что в этот месяц виноградного вина много и пьют его, черпая ковшом.

Кончился «месяц ковша». Все чаще стали перепадать дожди.

5

В один из пасмурных дней Котовского остановили на улице:

— Ваши документы.

Котовский понял, что за ним следили. Непонятно было только, за что сажали его в тюрьму. Кажется, и сами тюремщики этого не понимали.

Российские тюрьмы неприглядны. Облезлые фасады наводят тоску. Полосатые будки, толстые стены, покрытые лишаями сырости, грязные дворы и зловонные камеры… И словно выставленные на позор, на поругание — часовые по углам, в неказистых вышках. Особенно омерзительны пересыльные тюрьмы, и трудно сказать, которая хуже: питерские ли «Кресты» с их железными галереями и металлическими сетками в пролетах лестниц, чтобы нельзя было броситься вниз и покончить самоубийством, или захудалая вологодская, или иркутская тюрьма, с грязными, залежанными нарами…

Не таким казалось это учреждение в Кишиневе. Построенное в мавританском стиле, оно походило издали на волшебный замок, с его зубчатыми башнями, круглыми цитаделями.

Так могло казаться издали. А на самом деле Кишиневская тюрьма ничем не отличалась от других. Об этом хорошо знали ее обитатели. Узнал и Котовский.

В ней были такие же сырые, с тяжелым, затхлым воздухом камеры, такие же гулкие коридоры, по которым бродили тюремные надзиратели с массивными связками ключей.

Когда человек оказывается в тюрьме неповинно, не совершив ни убийств, ни ограблений, то он сам становится судьей своих тюремщиков. Он внимательно и строго рассматривает их, вооруженных, но имеющих дело с безоружными, привычных к созерцанию страданий, но с годами теряющих душевный покой, щелкающих кандалами, но и прикованных по долгу службы к этим ржавым решеткам на всю свою беспросветную опоганенную жизнь.

В тюрьме Котовский познакомился со странной породой людей. Это были те, кто в газетах именуется «подонки общества». Страшные физиономии увидел Котовский: холодные, гадючьи глаза; лица, измотанные морфием, или, на воровском жаргоне, «марфушей».

Тут был знаменитый Володя Солнышко, который еще никому не проиграл ни одной партии в карты — в стос, в буру. Игравшие с ним в карты (и, разумеется, проигравшиеся до нитки) с гордостью рассказывали: «Я играл с самим Володей Солнышко». Уже одно это могло поднять авторитет.

Его побаивались даже тюремщики. Кое-кто получал от него «лапу». А вообще каждый мог получить удар ножом. Володя Солнышко не промахивался и бил прямо в сердце.

Проигравшие с себя все до нитки сидели тут же, голые, озябшие, синие, и с завистью поглядывали на игроков. Карты были самодельные и не совсем похожие на обычные. Их печатали вырезанными ножом трафаретами, и очень быстро. Но не дай бог сделать ставку, проиграть — и не уплатить! Такие назывались «заигранными». По воровскому закону им полагалась смерть. Был один выход — поставить на кон голову начальника тюрьмы или корпусного надзирателя.

Из-за этого в тюрьме преследовались карты. Вот уже в который раз, проследив в волчок, что игра идет полным ходом, надзиратели врывались в камеру и производили поголовный «шмон», то есть обыск среди арестантов. Колода карт исчезала бесследно.

Наконец вызван был специалист по обыскам Каин, про которого говорили, что он найдет даже то, чего не было. Он был косолап, ходил как-то боком, был изъеден оспой, пропитан спиртом, как какой-нибудь музейный препарат.

— Ого-го! Каин пришел! — встретили его уголовники. — Ну, теперь будет дело!

Однако и Каин ничего не нашел. Как будто и спрятать карты негде… И камера-то небольшая, с голыми каменными стенами… И вещей немного у арестантской братии…

Явился сам начальник тюрьмы, тучный, с одышкой. Сонными глазами смотрел на арестантов и о чем-то думал.

Каин еще раз обшарил все углы, заставил всех открывать рот, раздел наголо. Карт не обнаружили.

— Вот что, деточки, — сказал начальник тюрьмы, — ваша взяла, всё, молодчики. И я обещаю больше не беспокоить вас, только раскройте мне секрет, где же вы их, черт вас возьми, прячете!

Воры посовещались, заставили начальника тюрьмы повторить свое заверение, что даст им безнаказанно играть в карты, и затем объяснили:

— Когда входят надзиратели в камеру, мы сразу же суем карты самому корпусному в карман. А когда кончается обыск, мы забираем карты обратно. Вот и вся хитрость. Ничего мудреного.

И снова арестанты играли в карты, ссорились, пели воровские песни. В песнях прославлялись худые дела, на жаргоне упоминались какие-то «гамзы», «марухи» и звучала тюремная тоска:

Дорога дальняя… Тюрьма центральная…

И мы конвойными окружены…

Опять по пятницам пойдут свидания

И слезы горькие моей жены!..

Котовский оказался в компании «изящных» воров, неразговорчивых убийц и отпетой шпаны, презирающей себя, бога и человечество.

В женской камере молоденькая воровка Женька показывала свое воровское искусство. Она предлагала желающим положить возле себя любой предмет, что не жалко. Вся камера следила за каждым ее движением. Глаз не спускали. Женька проходила мимо — и выложенный на самом виду, оберегаемый всеми присутствующими предмет — рублевка, или кусок мыла, или носовой платок бесследно исчезал. Как она это делала — уму непостижимо. Женьку хвалили, восхищались ее ловкостью и проворством:

— Это я понимаю! Чистая работа!

Быть ловким, уметь отнять у другого… Об этом мечтали с одинаковым упорством и воровка Женька и помещик Скоповский. Только у каждого были свои приемы.

«Стыдно жить, — думал Котовский, — пока Женька вызывает восторг, а Скоповский — всеобщее уважение».

Однажды во время прогулки Котовского окликнул незнакомый человек, пожилой, в очках, с остренькой светло-русой бородкой:

— Коллега! Вы за что сидите?

— На этот раз ни за что, — ответил Котовский, — но в следующий раз посадят за дело.

Незнакомец назвал себя просто товарищем Андреем. Оказывается, он человек бывалый, много раз попадал в тюрьмы, сиживал и в Таганке, в Москве, и в Иркутске, в Александровском централе, и в Питере, на Шпалерке, и где только не сидел он за свою жизнь! Даже в Парижской тюрьме молчания!

— Я работал в подпольной типографии, — сообщил товарищ Андрей.

— Слыхал! — ответил Котовский и весело добавил: — Кажется, чуть ли не семнадцать пудов литературы полиция вывезла?

Котовский знал от Ивана Павловича, что в Кишиневе была подпольная типография ленинской газеты «Искра». Типография помещалась в маленьком домике, на углу Армянской и Подольской улиц. Знал Котовский и некоторые подробности разгрома типографии.

— Когда полиция нас накрыла, — рассказывал новый знакомый Котовского, — мы печатали статью Ленина. Статья эта полиции явно пришлась не по вкусу. А я нахожу, что это была превосходная статья!

Месяц продержали Котовского в тюрьме.

Прокурор, к которому поступило дело арестованного Котовского, тонко улыбаясь, сказал:

— Дела тут явно никакого. Но и не посадить голубчика было бы просто неудобно. Донос подписан такими почтенными лицами, нельзя было не уважить их просьбы. Сам господин Скоповский дает пространное описание преступной деятельности его бывшего управляющего, а на поверку выходит, что тот жалел мужиков! Жалеть по нашим законам не возбраняется, даже в евангелии написано… гм… да. И Семиградов тоже подписал этот донос. Вы знаете, сколько лежит в банке у Семиградова? А от этого проходимца не убудет, если месяц просидел на казенных харчах. Даже нравоучительно. Ну, а теперь напишите распоряжение, чтобы его выпустили. Можно сформулировать так: «Ввиду отсутствия состава преступления…» Что? Вы думаете: слишком? Хорошо. Тогда мы напишем так: «Ввиду того что мотивы обвинения не подтвердились…» Что там у нас еще есть новенького? Ага! Подпольная типография! Вот это, я вам доложу, дельце! На таком дельце карьеру можно сделать! Тут меньше чем пятнадцатью годами Сибири они не отделаются!

Прокурор щелкнул отличным серебряным портсигаром, с выгравированной на нем красавицей, закурил и с явным удовольствием стал перелистывать толстую папку аккуратно подшитых документов.

Котовского выпустили. Одновременно с ним покидала здание тюрьмы воровка Женька, она — «за недоказанностью преступления».

— А ты что? — спросила она Котовского, когда они вышли за тюремные ворота. — В отрицаловку шел? Молодчик! Самое главное — характер! Факт!

6

Котовский побывал в Ганчештах, но дом свой родной сторонкой обошел. Не нравился ему муж Софьи, манукбеевский прихвостень, и не хотел нарушать их покоя. А к учительнице Анне Андреевне заглянул.

— Можете меня ругать: у Семиградова я больше не работаю.

— Что так? Характерами не сошлись?

Котовский рассказал о приезде Скоповского, о том, что находится под надзором полиции и вполне естественно, что ему везде будет трудно удержаться. Рассказал, что его месяц продержали в тюрьме.

— Ну так вот, — выслушав его, тоном, не терпящим возражения, заявила Анна Андреевна, — прежде всего, вам нужно дать денег. Много не могу, а вот вам на первое время… Не возьмете — на всю жизнь обидите, покажете, что вы мелкий и самолюбивый человек. Это во-первых. Во-вторых, все равно подыщем вам работу. Вы с мужем сестры вашей, Софьи Ивановны, как? Ах, никак? Вполне вас понимаю. Значит, этот вариант отпадает, он мог бы вас устроить на работу, но не надо. В таком случае, я поговорю в лесничестве, не требуется ли им какой-нибудь работник. Ну вот. А теперь деловая часть закончена. Пироги с яблоками любите? Но сначала будет борщ по-украински!

— Анна Андреевна! Вы просто чародей! Вы — настоящая контора по устройству безработных. Представьте, меня приняли лесным объездчиком в селе Молешты. Работой я очень доволен и бесконечно благодарен вам за хлопоты.

Это сообщил Котовский своей бывшей учительнице в скором времени, заехав к ней уже верхом на коне и даже привезя ей в подарок живого зайчонка, которого поймал прямо руками, найдя его в колее дороги.

Анна Андреевна шумно радовалась удаче, уверяла, что «это — карьера», что в лесу работать приятно и полезно для здоровья.

— Я изучил в этих краях каждую тропинку и могу с закрытыми глазами добраться до любого селения. И надо сказать — красивейшая местность! Я почему-то думаю, что красивее нет на земле… Так мне нравится все: и молдавское солнце и молдавское небо… А как шумят деревья, послушали бы вы! Ведь мне часто приходится и ночью ездить по лесным дорогам… А какие рассветы бывают! Какой гомон поднимают птицы! И какой у нас хороший, приветливый народ… И какие песни поют в Молдавии!..

Вместо ответа Анна Андреевна тихо пропела:

Лист зеленый, куст терновый,

Правды нет у нас в Молдове…

Они сидели перед открытыми окнами. Было время самой широкой распутицы. Грязь стояла невылазная. Посреди дороги еще можно было с грехом пополам проехать, а по обочинам, в глубоких канавах, либо стояла зеленая вода, либо с грохотом и ревом неслись мутные потоки.

— Смотрите! — воскликнул Григорий Иванович. — Неужели это дядька Антон?

— Теперь уже не дядька, а дедка. Старый он стал.

— И надо же ему непременно в такую грязищу с возом тащиться! досадовал Григорий Иванович.

Кляча деда Антона тянула воз, а сам дед шагал рядом, то и дело проваливаясь и непрерывно понукая свою кобылу.

Вдруг, откуда ни возьмись, вымахнула навстречу пара сытых рысаков серых, в яблоках. Котовский так и ахнул. Ярко, отчетливо вспомнилось детство.

— Как? — вскрикнул он. — Разве Манук-бей вернулся?

— Нет, Манук-бей не вернулся. Это лошади ганчештинского купца Гершковича.

Серые кони в яблоках мчали прямо на клячонку деда Антона. Кучер крикнул:

— Э-гей!

Дед Антон засуетился, зачмокал, свернул в канаву. Воз накренился и свалился в воду, а серые кони промчались мимо, и кучер так, для забавы, вытянул кнутом вдоль костлявого хребта Антоновой клячи. Сидевший в коляске купец Гершкович затрясся от сытого утробного смеха, явно довольный этой проделкой лихого кучера.

Вся сцена, запомнившаяся с детских лет, повторилась в точности. Котовский выскочил из-за стола, выбежал на улицу, помог деду Антону вытащить воз из канавы и собрать рассыпавшиеся жерди.

Когда он вернулся, Анна Андреевна посмотрела на него, ласково улыбаясь:

— Это хорошо, что вы добрый. Обязательно надо жалеть людей. А чай у вас остыл, давайте я налью новый.

Анна Андреевна рассказала, как Гершкович сначала открыл мелочную лавочку, в которой продавалось подсолнечное масло, керосин, свечи и пряники. Попутно он покупал у разорившихся крестьян то лошаденку, то овцу… и еще какие-то темные дела обделывал. Говорят, скупал краденое, хранил контрабанду… А потом вдруг открыл второй такой же магазин в городе, потом купил два дома…

— Сейчас у нас в Ганчештах два богатея: он да главный управляющий винокуренного завода князя Манук-бея Артем Назаров. Тоже паук. И как они ловко свои дела обстряпывают! Диву даешься!

До самого вечера просидел у Анны Андреевны Котовский и все спрашивал:

— Я вас не стесняю? Вам не будет неприятностей, что принимаете у себя п-подозрительную личность? Как-никак, а сидел в тюрьме!

Анна Андреевна махала на него руками и обижалась, что он спрашивает ее о таких вещах.

Вечером Котовский попросил:

— Тут недалеко… вы не пойдете, не спросите Софью… Может быть, она захочет меня повидать, так пусть придет сюда… Как жаль, что Елена уехала — вот душа человек, очень мы с ней дружили. Софья — та из другого теста сделана, а все-таки хочется словечком с ней перекинуться…

— Да, да, конечно! — всполошилась Анна Андреевна.

Пока она ходила за Софьей, Котовский рассматривал картины на стенах. «Аленушка» Васнецова. Левитан. Скромная обстановка, но умеет Анна Андреевна скрасить свою жизнь. Вот и коврик висит собственной работы, и абажур на лампе красивый, и на окнах цветы. Комнатка небольшая, вроде как столовая, а за печкой уголок есть, там кровать стоит — спальня, вот и получается целая квартира.

Софья прибежала. Запыхалась, сразу метнулась к брату, обняла и заплакала.

«Значит, знает, — подумал Котовский, — и о тюрьме и обо всех моих мытарствах. Наверное, Анна Андреевна посвящает».

— Похудел-то как! — первое, что проговорила Софья.

— Да и ты что-то не полнеешь, — отшучивался Григорий Иванович. — Я думал: вот такая помещица стала!

— А! Что обо мне говорить! Ну, Анна Андреевна сообщила мне, что сейчас у тебя хорошее место. Держись уж за него. Дай-то бог, чтобы все устроилось.

— Елена пишет?

— Как уехала — словно в омут канула. Ни звука.

Больше ни о чем таком семейном не говорили. Немножко стесняло присутствие хоть и хорошего, сердечного, но все-таки постороннего человека. Уселись за стол (в комнатке больше негде было садиться) и стали перебирать ганчештинские новости. Григория Ивановича все интересовало. Он всех здесь знал и помнил.

— Как наша школьная сторожиха, которая нас все с огорода гоняла?

— Живет и здравствует.

— А этот… у кого мы грушу подпилили… Роман Афанасьевич?

— Знаю, знаю, о ком ты говоришь. Перебрался в Оргеев.

— А как дедушка, которого еще, помнишь, всё мальчишки дразнили?

— Никанор? Помер. Еще в прошлом году. Отмаялся.

— Ой! — вскочила вдруг Софья. — Мне еще ужин готовить, сейчас мой-то вернется с работы…

Они попрощались. Анна Андреевна их провожала, стоя на крыльце. И затем каждый направился в свою сторону. Софья стала осторожно пробираться по лужам, а Котовский исчез в сумерках — только слышно было некоторое время, как хлюпал по грязи его конь.

Котовский разъезжал по лесам и оврагам своего участка. Ночевал, где застанет ночь: или на сеновале, или даже в лесу. Загорел, поздоровел. Все лето прошло в этом счастливом отдыхе.

А затем, как и следовало ожидать, лесничий несколько смущенно заявил Котовскому, что больше в его услугах не нуждается. Он извинялся, оправдывался, наконец его честная натура не выдержала, и он сказал откровенно, что ему дали понять: лесной объездчик Котовский нежелателен.

— В чем там у вас дело, я не знаю, — сказал лесничий, — я далек от всякой политики… У меня семья… ну и приходится, знаете ли, считаться…

Жизнь готовила Котовскому новые испытания.

Скоповский опять строчил донос. Велика была злоба этого человека! Он задался целью во что бы то ни стало сгноить в тюрьме бывшего своего управляющего. Для своего замысла он привлек и Семиградова. Каких только небылиц не выдумывали они, усевшись вдвоем над листом бумаги!

Скоповского подогревала распространившаяся по всему городу история с этим злосчастным окном. Пустил этот слух садовник, случайно наблюдавший полет. А в городе, изнывавшем от скуки, шутники придумали массу забавных подробностей. Некоторые говорили, что Скоповский, выброшенный управляющим в окно, летел вниз головой, воткнулся в мягкую землю по плечи и его пришлось — понимаете? — выдергивать, как редьку из гряды! Наконец, уверяли, что никакого управляющего вообще не было, а была разъяренная супруга, и Скоповский сам выбросился в окно и попал не то в куст шиповника, не то просто в крапиву…

Скоповскому нельзя было появиться в обществе. Сразу на него показывали глазами: «Тот самый помещик», — и начинались перешептывания да смешки.

Скоповский и Семиградов ездили в жандармское управление, лично нанесли визит бессарабскому губернатору Харузину. И двадцать второго ноября 1903 года Котовский опять очутился в тюремной камере.

Снова загремели тюремные ворота, снова гулко прозвучали в темных тюремных коридорах тяжелые шаги, затем распахнулась дверь в камеру и снова за ним захлопнулась. В подслеповатое окошечко, прочно загороженное толстыми железными прутьями, почти не проникал свет. Затхлый воздух был неподвижен. Да, все здесь было устроено с таким расчетом, чтобы тот, кто попал сюда, медленно чахнул и гнил.

Но Котовский совсем не собирался чахнуть. Нет, он еще только начинает по-настоящему жить. Все, что прожито до сих пор, — подготовка. И ведь он не выполнил обещания! Еще в прошлом году, находясь в тюрьме, он сказал одному человеку, что следующий раз будет сидеть в тюрьме за дело. Где же это дело? Что может делать он, Котовский?

Котовский лежал на нарах и обстоятельно разрабатывал план действий. Он посвятит всю свою жизнь борьбе с богачами, помещиками, правителями — со всеми, кто мучит и терзает бедняков.

Эти мысли были бесформенны, Котовский шел на ощупь, своим собственным опытом, своими побуждениями и чувствами. Он только осознал, что навсегда связывает судьбу с обездоленными. Он только понял, что будет бороться всеми средствами со сворой сытых, самодовольных, облеченных властью, со Скоповским и Семиградовым, с тем хозяйчиком, который выбросил на улицу Ивана Павловича, с купцом Гершковичем и всеми другими пауками-кровососами.

В этих мыслях незаметно прошло время. Как и в прошлый раз, Котовского вскоре выпустили.

Совершенно случайно, блуждая по городу, Котовский увидел приказ о мобилизации, наклеенный на заборе. Котовский вдруг остановился на цифре «1881»… Тысяча восемьсот восемьдесят один! Это и есть его год рождения! Значит, отсидев два раза в тюрьме, вдоволь наголодавшись и настрадавшись, — теперь он должен пойти защищать ненавистных ему правителей и проливать за них кровь в русско-японской войне? Не будет этого!

На следующий день Котовский приобрел на толкучке документы. Ну вот. Теперь у него другая фамилия и согласно документам непризывной возраст.

Через два дня в Киеве, по Крещатику, шагал плотный, рослый человек, по документам — Михаил Тарутин.

В Киеве было неспокойно. Всюду было много полицейских, с бляхой, с шашкой, которую в народе звали «селедкой», и с угрожающе громоздкой кобурой. Они расхаживали взад и вперед, в белых перчатках, усатые, вежливые… Для устрашения публики по улицам проезжали казаки. Женщины визжали, прохожие шарахались на тротуары.

Но вот появилась вдали и медленно проследовала к центру рабочая демонстрация. «Долой самодержавие!» — прочел Котовский-Тарутин на красном полотнище. Полиция куда-то исчезла. Рабочие шли посреди улицы. Кто-то запел «Варшавянку». Другие подхватили. В окнах домов мелькали испуганные лица обывателей.

Ночевал Котовский в ночлежке, с утра ходил в поисках работы, но всюду ему отвечали: «Своих-то увольняем».

Каждый день у него проверяли документы. Правительство то объявляло о решительных мерах, то отменяло их. Начались аресты.

Котовский ездил в Харьков, но и в Харькове была та же обстановка. Всюду волнения, всюду стачки…

Все явственней, все ощутительней испытывал Котовский тоску по родным местам. И хотя отлично понимал безрассудство поступка, все же не выдержал — вернулся в Бессарабию.

Кишинев после Киева и Харькова показался маленьким, грязным, приземистым. Но как вдохнул этот воздух, как глянул на свое родное небо так стало радостно на душе!

Но не долго он погулял. В январе 1905 года Котовского арестовал пристав. Пришлось назвать свою настоящую фамилию.

— Я скрываюсь от отбывания воинской повинности. Моя фамилия Котовский. Вам ясно?

— Очень даже ясно, — весело согласился пристав, красавец с нафабренными усами и набриолиненной головой. — А поскольку вы являетесь балтским мещанином, я вас туда и направлю для принятия надлежащих мер.

Пристава не интересовали убеждения, взгляды. Он исправно нес службу и полагал основой своей деятельности неукоснительность. Он послал запрос в Балту. Послал донесение по инстанции. Потом послал извещение о получении разъяснения и разъяснение по поводу извещения.

А Котовский тем временем находился в кутузке, при полиции. Кутузка, по-видимому, никогда не проветривалась, никогда не подметалась, в ее стенах были гнезда клопов, нары были отполированы боками часто сменявшихся здесь обитателей. Котовский разглядывал и этот клоповник, и тупые лица полицейских, и накуренную до невозможности дежурку. Все это сливалось в его представлении в одно слово, крупно выписанное на красном полотнище демонстрантов в Киеве: «Самодержавие». Вот оно — затхлое, тупое, клопиное. Оно и есть то, что следует ненавидеть.

После длительной переписки между Балтой и Кишиневом Котовского отправили в Девятнадцатый Костромской пехотный полк, в Житомир. Здесь он встретил замуштрованных мужичков, которые с перепугу забывали, где правая нога, где левая, на городской площади с разбегу втыкали штык в соломенное чучело, гремели котелками, получая солдатскую кашу, и учились рявкать: «Здравия желаю, ваше высокородие!»

Дождавшись, когда стало теплее, Котовский сказался больным, и его отправили в лазарет. И вот в приказе по Девятнадцатому Костромскому пехотному полку появилось сообщение, что рядовой Григорий Котовский, находившийся на излечении в лазарете, бежал. Об этом невозмутимо сообщал командир полка, по-видимому, привыкший к частым побегам солдат. Он преспокойно предписывал исключить Котовского из списков полка.

Когда Григорий Иванович возвратился домой, он не узнал своей тихой Молдовы. Стачки, митинги, демонстрации… Котовский слушал ораторов, отбивался вместе с другими от полицейских, выгонял штрейкбрехеров из помещения почты, пел «Марсельезу»…

Встретились с Леонтием неожиданно на улице и не сразу узнали один другого. Котовский очень изменился. Он за эти годы вырос, возмужал, утратил незамутимую ясность, какая была у него раньше во взгляде. Теперь он смотрел пронизывая, изучая. И походка у него стала иная. И голос иной. Леонтий же обрел все черты бессарабского царанина. И все-таки они узнали друг друга и очень обрадовались встрече.

Словно мимоходом, Леонтий сообщил:

— А тут у нас в Бардарском лесу разбойнички появились.

— Какие разбойнички?

— Простых людей не обижают, а на купцов да помещиков нападают. И под селом Присаки тоже, говорят, неспокойно. Там вторая шайка завелась. Неплохо работают.

Больше оба ни слова. Пошли в чайную, заказали солянку, пили чай. Платил Леонтий. Разговаривали о том о сем. Леонтий сообщил, что женился. И только когда расставались, Котовский спокойно заявил:

— Завтра будешь дома? Вечером приду — сведешь меня туда, ну ты сам понимаешь куда: в Бардарский лес.

Леонтий не ответил ни да ни нет.

А первого декабря обе вооруженные группы — и из Бардарского леса и из села Присаки — объединились под руководством Котовского и начали партизанскую борьбу. Отряд народных мстителей не собирался шутить. И что-то стало неуютно, стало не по себе некоторым толстосумам.

Загрузка...