Четвертого августа 1917 года Котовского отправили на Румынский, фронт. Одновременно переслано было секретное указание: для искупления тягостной вины кровью желательно вышеименованного Котовского передать в самую опасную и несущую наибольший урон воинскую часть.
— В саперы его? — вопросительно произнес полковник, прочитавший секретную рекомендацию.
— Зачем же? В разведку! В Сто тридцать шестой Таганрогский полк! Он как раз не укомплектован.
Есть такая русская сказка: злая мачеха посылает нелюбимую, неродную дочку, писаную красавицу, в зимнюю стужу в лес на верную гибель. Но всем мила и любезна хорошая девушка. Она не только не гибнет, но еще и возвращается из лесу с богатым приданым.
Так и Котовский. Как ни старались враги уничтожить его, находчивость, удивительная жизнеспособность и неизменное расположение к нему народа, всех тех людей, которые близко узнавали его, — все это выручало Котовского. Из всех бед и несчастий он выходил невредимым и еще более сильным и приспособленным для борьбы.
Находиться в разведке! Вот когда он доподлинно узнал все законы войны!
Начальник разведки унтер-офицер Трофимов после первого же дела удивленно заметил:
— Ты, заметил я, каждой пуле не кланяешься. Обстрелянный?
— Бывало, — осторожно ответил Котовский.
Оружие у него в образцовом порядке, начищено, блестит. Но никакого бахвальства в этом новом разведчике. И товарищем оказался хорошим.
Ходили они в тыл неприятеля. Попадали в большие переделки. Ловок и находчив был Котовский. Унтер Трофимов даже подумывал, не из разжалованных ли офицеров этот здоровяк.
Однажды, находясь в тылу противника, разведчики увидели, что немецкие войска перегруппировались, подошли со всеми предосторожностями вплотную к расположению таганрогцев. Котовский, переодевшись в шинель убитого немецкого солдата, побывал среди передвигающихся по дорогам обозников.
— Сегодня на рассвете они разгромят наш полк, — сообщил, возвратясь, Котовский.
— Так ты что? — спросил окончательно сбитый с толку Трофимов. — Ты и по-немецки можешь?
Необходимо было срочно пробраться в свое расположение и предупредить командование полка. Но тут случилось непредвиденное: они наткнулись на немецкий секрет, и первая же пуля сразила Трофимова. Правда, вслед за этим без лишнего шума, без стрельбы секрет был заколот штыками.
Само собой получилось, что Котовский принял командование разведчиками.
Пока продолжалась вся эта канитель, начало светать. Теперь они уже не успеют предупредить, вот-вот начнется атака. Котовскому представились безмятежно спавшие таганрогцы, большей частью молодежь… Вряд ли кто из них уцелеет.
И тогда Котовский решился на отчаянный шаг, быстро растолковал свой план разведчикам, увлек их своей затеей. Они кустарником подобрались к приготовившимся идти в атаку немецким пехотинцам и с криками «ура», с отчаянной пальбой бросились вперед.
«Русские в тылу! — разнеслась весть среди немцев. — Измена!»
Началось что-то невообразимое. Немецкие солдаты бросали оружие и бежали. Офицеры кричали, пытались восстановить порядок. Куда стрелять? Как отбиваться?
Беспорядочная стрельба обнаружила так умело подкравшуюся немецкую пехоту. Таганрогцы успели подняться и пошли в атаку. Котовский в эту ночь понял, что в бою успех решает не количество штыков, успех решает находчивость и внезапность удара.
Таганрогцев спасли разведчики. Котовский же извлек из всего этого практические уроки, которые ему пригодились впоследствии.
В полк пришло пополнение — солидные люди, много бородачей. Котовский обрадовался землякам, были даже из Кишинева.
И здесь Котовский встретился с людьми, которые сразу же ему понравились. Особенно он сблизился с одним. Фамилия его была Ковалев, звали его Иван Михайлович. Был он удивительно спокойный, невозмутимый человек. С ним спорят, горячатся, поднимают невероятный крик. Он выслушает и потом как начнет резать — обстоятельно, веско, толково — и в то же время спокойно ответит на каждое возражение и так расскажет, что только из упрямства можно с ним не согласиться. Он говорил и ребром ладони по колену себя ударял, это у него привычка была:
— Русский солдат — такого другого нет и не будет. Но до чего же бездарна ставка верховного главнокомандующего! Солдат у нас замечательный, а правительство ни к черту не пригодно, и давно пора бы его прогнать.
Ковалев улыбнулся:
— Царя прогнали. А может быть, и еще кого-нибудь прогоним? Сами судите, товарищи: война-то выгодна только терещенкам да родзянкам. А что, если им тоже по шеям?
Все рассмеялись: отчего бы и нет?
Оказывается, и внутри Совета шла отчаянная борьба, в Исполнительном комитете засели меньшевики, они поддерживали Временное правительство, уговаривали сражаться до победного конца и преследовали большевистскую пропаганду.
Котовский сам видел одного такого: приехал в Таганрогский полк и часа полтора кричал до хрипоты, причем можно было понять только отдельные фразы:
— Я призываю вас к классовому миру!.. Забудем распри!.. За оружие, солдаты!.. Победа над внешним врагом принесет свободу!
«И чего он вихляется? — думал Котовский. — И зачем кричать? Даже жилы на шее вздулись…»
Он не мог дослушать до конца оратора и вышел из помещения. А там выступали большевики; приезжий оратор не нашел лучшего выхода, как требовать, чтобы большевиков арестовали. Солдатам это не понравилось, они освистали оратора, он сел в машину и уехал, заявляя, что будет жаловаться.
Весть о победе Великого Октября, о событиях в революционном Петрограде докатилась до Румынского фронта, до городов и всей Молдавии.
Рабочие Кишинева вышли на улицу с плакатами, приветствовавшими Советскую власть. Представители буржуазной молдавской национальной партии спешно сколачивали свой орган — Бессарабский краевой совет.
— Мы должны создать свое государство! — ораторствовал на заседаниях этого нового органа власти помещик Херца. — Нам поможет великая королевская Румыния. Что касается этих… большевиков… то, как говорится в английской газете «Таймс», «большевизм надо лечить пулями»!
В эти же дни о событиях на улицах революционного Питера, о взятии Зимнего дворца, о Смольном, о Ленине рассказывал солдатам своего полка вернувшийся со Второго съезда Советов Ковалев. Он был полон воодушевления, глаза его лучились, голос звенел. Он привез принятое на съезде воззвание «Рабочим, солдатам и крестьянам!»
— Представляете, товарищи, — рассказывал он, — съезд заседал всю ночь с двадцать пятого на двадцать шестое октября, и мы даже не заметили, как пролетело время!
Котовский выспрашивал Ковалева:
— И Ленин выступил? Расскажите все подробно! Как он выступил, к-какой он из себя? Нет, вы уж все, с самого начала: как приехали в Питер, как пришли в Смольный… Ага! Костры, говорите, на улицах горят? Холодный день? И броневиков много около Смольного? И пулеметы в чехлах у подъезда?
Ковалев много и охотно рассказывал. Даже о том, что Керенский бежал из Гатчины, переодетый сестрой милосердия, даже о том, как меньшевики и эсеры демонстративно ушли со съезда, а им кричали вслед: «Дезертиры! Лакеи капиталистов!»
Котовский был необычайно взволнован. Он слушал, он ловил каждое слово Ковалева. И наконец сказал:
— В-вот оно, главное, вот оно, настоящее. И как просто и ясно: отдать народу землю! Ведь это понятно к-каждому, правда ведь, Иван Михайлович? Отдать землю крестьянину! Рабочим и крестьянам взять власть в свои руки! А как быть с армией? Распустить? Отказаться от наследства, которое оставил проклятый царизм? Старая армия, старая полиция, старые чиновники… Ведь никак нельзя в старую посудину лить новое вино? А? Как вы считаете, Иван Михайлович? Новую надо армию создавать? Совсем новую, не похожую ни на какие другие!
Долго они сидели.
— Вот видите! — воскликнул Котовский, — мы тоже не заметили, что пролетела ночь, как и на том съезде! Вы не сердитесь, что я вас так расспрашиваю. Для меня это очень важно. Я прожил длинную и, сказать по правде, горькую жизнь. Только сейчас и начинаю жить. Только сейчас и родился. Мой год рождения — тысяча девятьсот семнадцатый год!
Таганрогский полк и дивизия в целом отправили в адрес Петроградского Совета приветственную телеграмму:
«Посылаем свой горячий привет истинным защитникам и поборникам свободы, революции и мира — Петроградскому Совету рабочих и солдатских депутатов. Мы заявляем, что поддержим его силой штыков».
Котовского избрали в полковой комитет. Котовский ушел с головой в новые заботы. Он не умел делать ничего наполовину. Вскоре он был уже председателем полкового комитета. Шла подготовка съезда. Дня не хватало, чтобы справиться со всеми вопросами, побывать в частях, разобраться в конфликтах, провести беседы и митинги…
Армия была как кипящий котел. Все бурлило, все волновалось.
Галац. Румынский южный городок. Черепичные крыши и узенькие улицы. И холодный осенний ветер. Флотский арсенал, корабельная верфь и двадцать три церкви. Примечательный городок.
Котовского одним из первых выдвинули делегатом на Армейский съезд Шестой армии, и он незамедлительно прибыл по назначению.
Делегатов встречали с почетом, разместили со всеми удобствами, обеспечили питанием. И с первого же дня начались ожесточенные споры, выкрики с мест, демонстративный уход из зала… Бурно проходили заседания. И хотя все меры были приняты к тому, чтобы на съезд попало поменьше большевистских представителей, большевистская фракция одерживала победу за победой, встречая полное сочувствие большинства делегатов.
— Большевистская демагогия! — выкрикивали с мест меньшевистские представители. — Играете на темных инстинктах толпы!
Котовский плохо еще разбирался во всех этих спорах, хотя кое в чем разобрался еще в Нерчинске, беседуя с политкаторжанами. Все притягивало его к большевикам: они стояли за мир, за землю, за рабочую власть, они не увиливали от щекотливых вопросов, били в точку, не боялись смелых выводов и так умело разоблачали своих противников, что тем рискованно становилось появляться на трибуне.
Котовский тоже выступал. Оказывается, его знали! Когда председатель объявил, что сейчас выступит Котовский, и Котовский появился на трибуне, грянули аплодисменты, и, как ни шикали меньшевики, аплодисменты все нарастали. Это был счастливый момент, вознаграждение за все пережитое. Котовский был взволнован до глубины души. Слова его были простые и доходили до всех.
— Молодец! — сказал Ковалев, наклоняясь к председателю съезда и любовно глядя на оратора.
— Еще бы! — ответил председатель. — Котовский! Я еще лет десять назад слышал о нем!
Котовский говорил. Он рассказывал о своей жизни, о том, как на ощупь искал большую правду, как создал отряд. Его слушали затаив дыхание. Никто не шевельнулся. Только торопливо поясняли тем, кто не знал его раньше, что это за человек.
Котовский рассказывал. Давно был исчерпан регламент, но, когда председатель напомнил об этом, в зале закричали:
— Пусть говорит!
— Не знаю, — закончил свое повествование Котовский, — может быть, я н-не сумею выразить то, что чувствую. Но мне кажется, что я еще раньше, еще не зная партии, был в душе уже большевиком. Я с первого момента моей сознательной жизни, не имея еще тогда никакого понятия вообще о революционерах, был стихийным коммунистом. Я понял это только теперь, когда могу на этом съезде, не колеблясь, примкнуть к большевикам.
Котовский на съезде был избран в состав армейского комитета. Президиум комитета послал его в Кишиневский фронтотдел Румчерода для связи и представительства.
Слово «Румчерод» составилось из трех частей: «рум» — румынский, «чер» — черноморский, «од» — одесский. Румчерод — это Совет рабочих, солдатских, крестьянских и матросских депутатов Румынского фронта, Черноморского флота и Одесского военного округа.
Только что закончился Второй съезд Румчерода. На этом съезде Румчерод избрал новый, большевистский, исполнительный комитет.
Перед тем как отправиться в Кишинев, Котовский беседовал с одним из руководителей Румчерода.
— Вы едете на самый боевой участок, — говорил румчеродовец. — Это клубок, где яростно схватились два лагеря. Не уступайте позиции, товарищ Котовский! Держитесь за Кишинев! Не отдавайте его на съедение «Сфатул-Цэрию» и боярской Румынии!
Странно и радостно было Котовскому вновь подъезжать к родному городу. Казалось, что это происходило давным-давно: скованных арестантов пригнали из тюрьмы на вокзал… Входя уже в вагон, Котовский в тот день прощальным взглядом окинул далекие крыши и бирюзу июльского неба… Железная решетка в вагоне с лязгом закрылась, и он подумал: «Вешать будут в Одессе…» Да, все это было! Поезд тронулся, а на перроне вокзала остался Хаджи-Коли… Какая торжествующая улыбка была на его лице!
И вот Котовский снова приехал сюда. Кишиневские улицы смотрели на него. Кишиневское небо простерлось над ним. Ну что ж, Хаджи-Коли, борьба продолжается! Ее ведут на каждом участке, в каждом доме, на каждой улице, в учреждениях и казармах, в каждой роте солдат, в каждом цехе завода, в каждой деревне…
Котовский вышел из классного вагона, прошел через вокзал и направился к центру города. Здесь начинались маленькие улочки, разбегавшиеся во все стороны. Отсюда был виден и железнодорожный поселок, где когда-то жил Михаил Романов. Вот бы когда Миша пригодился! Вместе бы стали разоблачать лжепророков из «Сфатул-Цэрия». Где-то он сейчас?
Котовский вспомнил, как они просиживали с Михаилом ночи напролет, увлеченные разговорами. Наконец выходила Лиза и, ласково ворча на мужа, говорила: «Ну, полуночники, проголодались, поди? А у меня в печке стоит тушеная картошка». — «А ты чего не спишь, егоза?» — спрашивал Михаил. «Уснешь тут, когда ты начнешь гудеть, как иерихонская труба!» — «А ты разве иерихонскую трубу когда-нибудь слышала?..»
Котовский улыбнулся этим своим воспоминаниям и зашагал дальше. Он решил сразу направиться в Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, к Гарькавому.
Было пасмурно. Мелкий противный дождь, не переставая, мельтешил, оседал водяной пылью на голых ветках деревьев, на запотевших стеклах окон. Жидкая грязь хлюпала, расползалась, всхлипывали водосточные трубы, струйки холодной воды стекали за воротник. Но Котовскому казалось, что сияет солнце, что пахнет яблоками, цветущими садами. Он шагал по родному городу! Шагал открыто, свободно. Это была его родина. И какая жизнь предстояла, какие дела! Он был молод, полон сил и желания действовать. Ему хотелось крикнуть: «Здравствуй, Молдова! Здравствуй, Кишинев!»
Гарькавый был приветлив и обстоятелен. Узнав, что пришел Котовский, он вышел ему навстречу и долго пожимал руку:
— А вы еще слава богу. Ничего. И вид у вас богатырский, и глаза веселые. Молодцом!
Потом они уселись в кабинете Гарькавого, простом, строгом, со светлыми окнами, с обыкновенным, без всяких орнаментов письменным столом и десятком стульев по стенам — для заседаний.
— Ну, дорогой, рассказывайте все по порядку. Я люблю всякие подробности. Доехали хорошо? Или транспорт начинает прихрамывать? Откровенно говоря, у нас и с транспортом плохо, и с оружием неважно, и людей не хватает, и горючего нет… Ну, я не говорю уже о таких вещах, как сахар, мыло, спички, дрова… Туго населению приходится.
Он расспросил Котовского о настроениях армии, о съезде в Галаце. И сам рассказал, что делалось в Кишиневе:
— Живем мы тут… ничего живем. С господами Строеску воюем. Отряды Красной гвардии сколачиваем. У нас тут чудесные люди — Милешин, Венедиктов… да вы их всех узнаете. Фронтотдел ведет большую работу, парторганизация крепкая и сплоченная, хоть и не так многочисленна.
— Это мы, — сказал Котовский. — А те?
— Те, — улыбнулся Гарькавый, — очень воинственно настроены. Недаром Бессарабия породила знаменитого черносотенца Пуришкевича. Да разве один только Пуришкевич? А наш Крушеван — редактор гнуснейшей газетчонки «Друг»?
— Хороша парочка, баран да ярочка.
— Много их, всех не перечислишь. В апреле у них был съезд. Заправляли делами помещики Строеску, Херца и компания. Таким образом, у нас, как сейчас и повсюду, две власти: мы, с одной стороны, и буржуазные националисты, Бессарабский краевой совет, только что начавший свою работу, — с другой.
— А! Это «Сфатул-Цэрий»! Слыхали мы о нем!
— И еще услышим. Там председатель Инкулеп — тоже, доложу вам, птица! В общем, я ужасно рад вашему приезду, теперь будем вместе орудовать. Работы по горло. И хотя у нас дружный коллектив, но каждый свежий человек будет кстати.
Теперь Котовский жил открыто. Теперь пусть они прячутся, нетопыри, летучие мыши, охвостье прошлого!
Нет, они не прятались. Они еще надеялись на что-то. «Сфатул-Цэрий» поддерживал связь с Украинской центральной радой, вел таинственные переговоры с румынской «Национальной лигой».
— Мне точно известно, — с возмущением рассказывал Котовский Гарькавому, — они получают от «Национальной лиги» субсидии. Как это вам нравится?
— Идемте-ка, идемте ко мне в кабинет, — заторопился Гарькавый, слегка подталкивая его к обитой кошмой и клеенкой двери. — Я вам расскажу кое о чем посерьезнее.
И они скрылись за дверью, провожаемые любопытными взглядами машинисток и секретарей.
В кабинете уже сидел начальник революционного штаба Венедиктов и другие фронтотдельцы. Здесь же был комендант станции. Они оживленно обсуждали что-то. Вскоре и Котовский включился в беседу.
Серьезное дело заключалось, оказывается, в том, что в Кишиневе подготавливался, как удалось выяснить, вооруженный переворот.
— Понимаете, подлецы какие! — басил Гарькавый. — Украинская рада собрала трансильванских пленных, соответственно обработала их, снабдила оружием и теперь якобы отправляет на родину транзитом через Кишинев. Здесь господа из «Сфатул-Цэрия» только ждут сигнала. Трансильванцы выскочат из вагонов с оружием в руках, их поддержат так называемые национальные полки «Сфатул-Цэрия». А через час мы с вами будем болтаться на телеграфных столбах, что лично мне совсем не улыбается. Таков, по крайней мере, у них план.
— Ловко придумано. Но ничего у них не выйдет, — усмехался Венедиктов.
— Эшелон находится уже в пути.
— Мы его встретим, не беспокойтесь насчет этого. Нас ведь тоже не так мало.
— Мы все пойдем! — с воодушевлением говорил Котовский. — И не забывайте, что Пятый Заамурский конный полк — наша надежная опора и сила.
— Да и железнодорожники нас поддержат, — напомнил комендант станции Кишинев.
— Ну, давайте действовать, — заключил Гарькавый. — Конечно, ничего у них не получится с их хитроумным планом.
Но времени оставалось в обрез. Котовский справился у дежурного по станции — эшелон был уже в Раздельной.
— Получайте, товарищи, оружие! Стрелять умеете? — распоряжался, придя в железнодорожное депо, командир Пятого Заамурского конного полка, с первых дней перешедшего на сторону революции.
Машинисты, стрелочники, рабочие депо подходили, брали винтовку и две обоймы и уступали место следующим. Заняли позиции и заамурцы, деятельно распоряжались и комиссар Рожков и комендант станции.
Котовский установил наблюдение за «Сфатул-Цэрием». Там явно готовились, стараясь сделать все незаметно. И Котовский тоже позаботился, чтобы никто не видел их истинных приготовлений к встрече «гостей».
— Поезд проследовал через Бендеры, — сообщил дежурный по станции.
Было припасено десятка два букетов — роскошных, пышных, из оранжерей. Поставили на перроне духовой оркестр, но у каждого музыканта были в карманах револьверы. Вывесили огромное полотнище «Добро пожаловать!» по-русски, по-молдавски и по-украински. Прибыло на вокзал по меньшей мере пятьдесят коммунистов. Приехали Гарькавый и Милешин. Выслушали доклад Котовского, усмехнулись, посмотрев на плакат, на букеты, на духовой оркестр.
Соглядатаи из «Сфатул-Цэрия» докладывали:
— Подумайте! Эти головотяпы встречают с букетами наших трансильванцев!
— Они им покажут букеты, — проворчал Херца и снова повторил указания: — Один эскадрон сразу же захватывает телеграф, второй эскадрон ликвидирует «советчиков». По улицам — патрули. Разгонять любые сборища и, пожалуйста, без этих телячьих нежностей: стрельба в воздух и прочее. Ничего не случится, если будет немножечко жертв. Коммунистов расстреливать без суда и следствия, не водить их туда и сюда. Никаких арестов. Приканчивать. Проверьте сами, все ли поняли мои распоряжения. Можете идти.
— Эшелон прибудет в два сорок, — сообщил дежурный по вокзалу Котовскому.
Голос раздраженный, глаза холодные. Котовский посмотрел на него внимательно: свой человек не будет так озлоблен. Отыскал знакомого телеграфиста:
— Как там с трансильванцами?
— Подходят к семафору.
Соврал дежурный, когда сказал, что поезд придет в два сорок! Интересно, с какой целью? Не было еще и двенадцати, а поезд уже был тут!
Котовский доложил обо всем этом Венедиктову и подал знак музыкантам. Сигналом «Приготовиться» был бравурный марш духового оркестра. Оркестр грянул. За вагонами, в воротах депо, в киосках прохладительных напитков, в зале ожидания, в камере хранения ручного багажа — всюду поблескивало оружие.
Паровоз ревел, дымил, выпускал пары. Эшелон принят на первый путь. Добро пожаловать!
Как только поезд остановился, перрон наполнился вооруженными. Солдаты держали винтовки наперевес. В каждый вагон вскочило по нескольку человек из отряда железнодорожников и из Пятого Заамурского полка.
Трансильванцы увидели, что поезд окружен. Котовский лично наблюдал, чтобы был отцеплен паровоз.
— Сдать оружие!
— Сдать оружие!
— Руки вверх!
— Бросайте оружие на пол! Побыстрее, я не буду сто раз вам повторять!
— Что? По-русски не понимаете? А вот револьвер видите? Это хороший переводчик!
В каждом вагоне происходило одно и то же. Ни одного выстрела не было сделано.
Один офицер-трансильванец пытался спорить:
— Вы поступаете незаконно… есть международное право…
— А заговоры устраивать — тоже международное право? — спросил его Рожков.
Дежурный удивленно смотрел на эту дружную работу. Груды карабинов, ручных пулеметов быстро увеличивались. Затем все это исчезло в воротах депо.
— Размещайте дорогих гостей в номерах отеля! — весело распоряжался Котовский. — Всех запереть и поставить охрану!
Трансильванцев, все еще не успевших опомниться, запирали на гауптвахте, в складских пустых помещениях. Офицеров отвезли во фронтотдел.
— Сколько их в общем и целом? — спрашивал Котовский, когда пустой эшелон медленно уполз с первого пути.
— Всего-то? Шестьсот без малого.
— Арестуйте дежурного! — приказал Венедиктов. — Тоже отправить во фронтотдел.
Ночная мгла окутала Кишинев. Была тревожная, настороженная тишина.
Музыканты, кроме медных труб имевшие еще и револьверы, не спеша покинули вокзал. По указанию фронтотдела всю ночь разъезжали по городу патрули, только не от «Сфатул-Цэрия», как предполагал господин Херца, а назначенные большевиками.
Ни один эскадрон «Сфатул-Цэрия» не выступил. Они были разагитированы и перешли на сторону большевиков. Херца молча выслушал бежавшего от расправы солдат кавалерийского полковника.
— Поверьте, — доказывал полковник, все еще бледный от пережитого, они все в душе большевики.
Ночью Херца составлял длинный доклад. Куда он намеревался его отправить? В докладе он утверждал с присущим ему красноречием, что своими силами с большевиками никогда не справиться, нужна помощь извне.
Это учреждение без вывески помещалось в Яссах, на одной из тихих боковых улиц, где оно не так бросалось в глаза.
Окна трехэтажного здания были тщательно занавешены. Даже днем там горел электрический свет. В двери непрерывно входили и выходили люди в штатском, люди в военном. Некоторые прогуливались перед зданием и курили сигары. Одни разговаривали на английском языке, другие на русском, на румынском. Молодые и старые, толстые и худые, они болтали о том о сем и шли в ближайшее кафе посидеть за столиком и потянуть через соломинку из огромных бокалов, которые с феноменальной быстротой и ловкостью разносили официанты.
Внутри здания были длинные коридоры и множество дверей. В одном из кабинетов сидел, потягивая крепкий коктейль, рослый, мускулистый военный, голубоглазый, розовый, с повадками, свидетельствующими, что он привык приказывать. Это и был глава оффиса Гарри Петерсон.
Перед ним сидел русский офицер.
Гарри Петерсон только что ознакомился с докладом о положении дел в Бессарабии. По-видимому, в курсе дел был и русский офицер, капитан Бахарев, стройный, подтянутый, с красивыми, немножко неприятными глазами. Оба они молчали и молча пили. Затем Бахарев сказал:
— Мы и не должны были ожидать другого. Бунтовать — любимое занятие русских.
— Вы, однако, не бунтуете? Подонки общества, безработные, кому терять нечего, — другое дело, — возразил Петерсон.
— Сэр, вы не знаете России! Там всем терять нечего.
— И вам, Юрий Александрович? Лично вам?
— Ну, я не говорю о тех, кого ограбила революция. Имущие объявлены сейчас вне закона. А ведь в руках имущих были сосредоточены все богатства, мы и были Россией, ее славой, ее величием, мы — дворянство, которое правило, руководило, владело, даже, если хотите, поставляло мастеров кисти и пера! За нами тянулось купечество, духовенство, наиболее жизнеспособные крестьянские хозяйства. Около нас отлично жила интеллигенция, чиновники, военная каста. Капиталы, постройки, имущество… На несколько лет хватит, чтобы жить, потроша наши сейфы и сундуки.
— На несколько лет? Господин Бахарев! На несколько лет?
— Я хотел сказать «хватило бы». Но мы прекратим этот разгул в самое ближайшее время.
— Вы прекратите или мы, Америка и весь цивилизованный мир?
— Во всяком случае, поможем друг другу.
— Ну, наконец-то мы сказали с вами основное. Как эта русская пословица, происхождения которой я так и не понимаю: поставим точку над «и».
— Видите ли, у нас в алфавите три «и», в том числе «и» краткое — с хвостиком наверху и еще есть «и» десятеричное — «и» с точкой.
— А! Да-да! Ужасный язык, труднее китайского!
— Но вы с этим ужасным языком справляетесь идеально.
— Приходится: служба. Вы знаете, капитан, какая вам задача предстоит? Мы пошлем вас в Бессарабию.
— Вот как? А Москва?
— Москвой займетесь после. В Бессарабию мы сейчас двинем войска королевской Румынии… ну и немножечко подбавим русских частей, белых русских частей, разумеется. На эту операцию потребуется, я думаю, дня три, максимум четыре. И сразу же появитесь вы и поможете наладить порядок. Адреса, документы — все приготовлено. А сейчас я познакомлю вас с мистером… как его? Одним словом, с одним мистером.
— Очень приятно.
— Мы позволим румынам оккупировать Бессарабию, ну, а потом… потом вообще придется пересмотреть карту. Мы стоим, капитан, перед новой эрой.
Тут Гарри Петерсон позвонил.
— Попросите! — сказал он явившемуся на звонок секретарю и снова обернулся к Бахареву: — Вы знаете, я нашел чудесные перстни для моей коллекции. Чудесные!
— Будьте осторожнее, сэр. Наше офицерство бедствует. В Румынии скопилось много русских офицеров. Ну и… естественно… пускаются во все тяжкие… Вчера, например, я видел одного князя, из старинной фамилии… Торговал на мосту фальшивыми бриллиантами.
— О! В этом отношении не беспокойтесь! Я ведь собираю коллекцию перстней, я отлично разбираюсь…
Гарри Петерсон только что хотел подробно рассказать о своей коллекции, но вошел тот самый мистер, фамилии которого шеф никак не мог вспомнить. Это был смуглый человек небольшого роста. Держался он с достоинством, хотя и без всякого на то основания. Бахарев знал его. Он играл какую-то роль в правительственных кругах Румынии.
Войдя, этот человек сделал общий поклон и помахал ручкой. Гарри Петерсон предложил ему сесть и без предисловий объявил:
— Ну что ж, завтра начинайте, как мы уже говорили. И, пожалуйста, не затягивайте кампании. Оружие и все необходимое вы будете получать и в дальнейшем. Вообще действуйте уверенно, помните, что есть мы.
Враги были под Кишиневом.
Котовский ворвался в кабинет Гарькавого:
— Требуют снарядов на фронт!
— Садись, дорогой. Не хочешь ли чего-нибудь выпить? Да и голоден, наверно. Теперь о деле: ты ведь и сам знаешь — ни снарядов, ни пушек ничего этого у нас нет.
Ему трудно было все это произносить. Горькая складка залегла около его губ.
— Видишь ли, какая история. Если бы просто Румыния — ну, это еще туда-сюда. Но на нас ведь наступает не одна Румыния. Ты понимаешь это? Стеной идут. Мы можем, конечно, лечь здесь все костьми. Стоит ли? Мы еще будем драться, но надо перестроить силы. А сейчас надо найти в себе мужество, чтобы отойти…
Котовский и сам понимал все это. Спокойный внешне, но полный глубокой печали, голос Гарькавого отрезвил его.
Гарькавый продолжал:
— Хорошо, что ты приехал. Ты мне очень нужен. Тебе поручается эвакуация города, вывези все, что только можно.
Гарькавый заставил Котовского съесть бутерброд, выпить крепкого чаю. Они тем временем обсуждали подробности эвакуации. Действовать нужно было стремительно, нельзя было медлить.
— Железнодорожники у нас молодцы… Да вот беда: нет ни паровозов, ни вагонов, — прикидывал и соразмерял силы Котовский. — Придется отправить, что успеем, на подводах, гужом…
Гремела орудийная канонада. Тоскливо дребезжали стекла в домиках Кишинева. А потом снаряды стали ложиться совсем близко. Двигались подводы с военным и городским имуществом, с запасами продуктов, с семьями защитников города — женщинами и детьми. Одновременно уезжали на грузовиках, на конных подводах учреждения с папками дел, с пишущими машинками и бухгалтерскими счетами. Многие советские служащие и рабочие уходили пешком.
Странно было представить, что вот по этим самым улицам, по этим исхоженным родным дорогам через несколько дней будут разгуливать они вражья сила, ненавистные захватчики, и будут любоваться на эти деревья, поселятся в этих домах, осквернят своим присутствием священные места, площади, зеленые переулки.
Котовский заметил дряхлого старика, вышедшего за ворота своего домишка. Старик недоуменно смотрел на вереницу подвод, покидающих город. Он щурил слезящиеся глаза с красными воспаленными веками, заслонялся ладонью, смотрел и сокрушенно покачивал головой.
— Что, дед, невесело смотреть на это? — промолвил Котовский. Уходим, оставляем город, не хватило сил, чтобы защитить…
— Плохо дело, совсем плохо, — прошамкал старик.
— Плохо, да не совсем, потому что мы вернемся, дед, непременно вернемся, недолго врагам праздновать победу.
Сказал эти слова Котовский, а сам подумал, что вернуться-то они вернутся непременно, но доживет ли дед до этих светлых дней?
Старик как будто прочел его мысли.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест, — пробормотал он и опять стал всматриваться в обозы, поднявшие пыль на дороге, прислушиваться к скрипу колес, к нетерпеливому понуканию возниц.
Впоследствии, когда приходилось особенно туго и вражеские полчища особенно яростно наступали, Котовский вспоминал об этом старом человеке, провожавшем красные войска. «Он ждет, надо торопиться», — думал Котовский, и у него удваивались силы.
Но сейчас было не до раздумий. Город пустел, сиротел. Котовский вывозил все, что только можно было. А в окна особняков осторожно, из-за занавесей наблюдали за движущимися по улицам повозками те, кто здесь оставался, те, кто ждал прихода оккупантов.
Кажется, все. Последние воинские части покинули город. Котовский медленно ехал по безлюдным улицам. Город молчал. Грустное было расставание! Котовский прощался с каждым домом, с каждым деревом, с каждым садом.
Вот и Теобашевская улица… тот самый забор, за которым когда-то росли георгины… А вот и домик, где приняли его незнакомые люди и оказали ему помощь, перевязали раны… А здесь жил переплетчик Иван Павлович… Весь город был исхожен. Всюду были места, связанные с воспоминаниями, с каким-то куском живой жизни. Его город! Его Кишинев!
Одним из последних выехал Гарькавый. Они поцеловались, расставаясь, и Гарькавый сказал:
— Жду тебя, очень-то не задерживайся. Что делать! Приходится уходить. Встретимся за Днестром. А ты не отчаивайся, борьба еще не кончена, я бы даже сказал, она только начинается.
— Я знаю, товарищ Гарькавый. Врагам нашим было бы преждевременно радоваться. Я приеду не один. Найдется народ по селам.
Котовский сдержал свое слово. Уже в Ганчештах, когда он распрощался с Софьей, у него набралось несколько конных. А теперь, когда он сидел в хате Леонтия, пришло немало новых добровольцев.
— Двенадцать лет! — повторил Леонтий. — Это много, Григорий Иванович? А? Как ты думчешь? Двенадцать лет мы не виделись! Постой, когда в последний раз?
Они перебирали в памяти давние дела и происшествия, которые уже почти позабыты, и людей, которых уже, может быть, нет в живых. Всю ночь Котовский рассказывал Леонтию о своих злоключениях и как бы снова переживал и борьбу, и тюремную безысходность, и дерзкие побеги, и скитания по тайге…
Утром отыскали Котовского два человека: один — пожилой, широкий и грузный, другой — юный и подвижной.
— Я Марков, из Кишинева. А это мой сын… вот какое дело…
— Понятно.
— Мы записались в отряд, — пояснил Миша Марков, не выдержав медлительности отца. — Мы теперь тоже конники, только у нас нет коней. Вы не думайте, ездить-то я умею. Отец, конечно, больше на паровозе, потому что мы железнодорожники. А я могу. Думаю, что могу.
— Не умеешь — научишься, всему можно научиться.
— Это-то конечно, — вздохнул Марков, — но нет их, коней, откуда их взять!
— Нет коней? — удивился Котовский. И с горечью добавил: — Не только коней — у нас ничего нет. Нет оружия, нет продовольствия, нет бойцов. Ну так давайте, чтобы было!
Помолчал немного и затем тихо, раздумно заговорил:
— У нас ничего нет, но все будет, потому что это необходимо для победы. Я тебе ночью, Леонтий, рассказывал… У меня ничего не было в камере. Но я так хотел выбраться на свободу! А когда сильно хочешь, то добьешься своего!
Леонтий попросил Котовского повторить свой рассказ собравшимся в избе конникам. Котовский припомнил один случай. Потом увлекся, увлек за собой всех…
Молодежь слушала. Этим юношам тоже хотелось бороться, не отступать ни в коем случае, не бояться ничего на свете — вот как он!
— А помнишь, Григорий Иванович, ты рассказывал, что в день побега сделал веревку из одеяла, которое я передал тебе, а в камере соорудил чучело…
— Да. Надзиратель заглянул в мою камеру и увидел, что я лежу, укрывшись с головой. Это было чучело, а я уже сидел на чердаке. Говорят, после этого случая стали запрещать арестантам закрываться с головой.
— А голуби? — подсказывал Леонтий. — Расскажи про голубей!
И пояснял тем, кто раньше не слышал этой истории:
— Голубей много было в карнизах тюремной башни. Григорию Ивановичу дорога каждая минута, а голуби переполошились, вспорхнули, привлекли внимание часовых и чуть не испортили всю музыку.
Котовский улыбался, слушая этот пересказ. И жена Леонтия улыбалась. И Миша Марков, не отрываясь, смотрел на Котовского и все подталкивал отца, считая, что тот недостаточно сильно восхищается:
— Папа! Да слушай же! Ведь это удивительно! Ты понял про чучело? Правда, хорошо, что мы отыскали Котовского? Я же говорил тебе…
— А как в шахте тонул? А как по тайге шел? — напомнил опять Леонтий и опять рассказал сам: — Семь лет томился Григорий Иванович в каторжных тюрьмах. А потом бежал…
— Да, — задумчиво смотрел Котовский куда-то в пространство, на стену, где висел многоцветный ковер, — двадцать дней колесил в тайге. А вышел! Человек никогда не должен отчаиваться. И еще: непременно делайте гимнастику! По системе Анохина. Летом и зимой.
Миша Марков на всю жизнь запомнил этот день. С юношеским обожанием смотрел он на Котовского. К юношескому обожанию примешивалось еще чувство, похожее на зависть: хотелось тоже преодолевать трудности, опасности, хотелось самому все испытать.
— А теперь вы приехали из Кишинева? — спросил Миша, надеясь, что его вопрос вызовет новые рассказы.
— Сейчас я на родине побывал, в Ганчештах. Теперь вот отряд по селам собираю. Мы не из той породы, которая может смириться! Разве сломили вашу волю? Вот вы, молодежь, скажите: разве живет трусость в ваших сердцах?
Нет, они не были трусами, эти молодые поселяне!
Не понадобилось договариваться и с Леонтием о том, что дальше они отправятся вместе. Это само собой подразумевалось. Просто Леонтий поцеловал жену и детей. Просто оседлал коня. Когда нужно сражаться, все берутся за оружие. Тут думать не приходится.
Отряд Котовского отходил к Тирасполю.
— Фронтовики в каждом селе найдутся? — спрашивал Котовский. — Где фронтовики — там и оружие. Все снаряжение русской армии растащили по деревням. Сейчас каждый овин — оружейный склад и пороховой погреб!
Отряд Котовского рос. Дрались котовцы яростно. Но для каждого становилось очевидным, что силы неравные…
Вот и Днестр. Величавый и мудрый. Все запомнивший, поседевший от всего, что видел. Старый Днестр.
Отряд остановился. Никто не решался первым начать переправу. Командир сжимал эфес. Он молчал, и все не шелохнулись. В наступившей тишине было слышно, как потрескивает лед в полынье, как ветер ходит в камышовых зарослях. Котовский смотрел туда, на поля Бессарабии, на покидаемую родную сторонушку.
Вот он сошел с коня, снял фуражку. И тогда все, весь отряд, тоже обнажили головы. Котовский низко поклонился, коснулся рукой земли и громко, отчетливо произнес:
— Прощай, к-край мой родимый, цара молдовей… Сегодня мы тебя покидаем, но клянемся, что не выпустим оружия, пока наша родина не станет свободна, пока красное знамя не будет снова развеваться над Кишиневом.
Миша Марков видел, как у отца его и у многих других бойцов выступили слезы. Да и самому ему было не по себе. Сердце сжимало, грудь теснило… Миша Марков думал о том, что на веки вечные запомнится эта горестная и торжественная минута.
Командир вскочил на коня:
— Слушать команду!
И началась переправа. Туда, на советский берег, к Тирасполю.
— Формируется по указанию Румчерода Тираспольский отряд! Слышите, товарищи? В отряд входит и наш конноразведывательный отряд! — сообщил Петр Васильевич, придя из штаба.
— Значит, скоро примемся румын выкуривать, — радовался Василь.
— Теперь дело пойдет! — уверенно говорил Леонтий.
— В Одессе и Николаеве созданы рабочие отряды, их тоже посылают сюда, к Днестру, — добавил Петр Васильевич.
Настроение у всех было приподнятое. Казалось, еще немного — и будет освобождена Бессарабия.
— Вот и приказ! — пришел торжествующий Котовский. — Первая наша операция!
Это было только началом. Вскоре об отряде заговорили. Слава о его геройских подвигах дошла до Одессы. Приехал корреспондент из одесской газеты, длинный, в очках. Над ним добродушно подшучивали:
— Поосторожнее, товарищ. Вы такой высокий, а тут постреливают.
— Вы думаете? — спрашивал корреспондент недоверчиво, высоко поднимая брови и наклоняя голову чуть-чуть набок.
Хотел записать отдельные фамилии, но раздумал.
Через несколько дней Миша Марков вбежал в жарко натопленную хату, где поместились Леонтий, Петр Васильевич и еще несколько человек.
— Внимание! — закричал он еще на пороге.
Все выжидательно смотрели на него. Не хочет ли он сообщить, что выдают табак — по три пачки махорки на человека? Так они уже получили, только бумаги нет для завертки.
— Внимание! — повторил еще раз Миша и вытащил из-за пазухи газету.
Курильщики жадно смотрели на нее. Миша с важностью развернул газетный лист и прочел:
«Нашумевший в свое время на юге России Григорий Котовский, по полученным в Одессе сведениям, встал во главе отряда, действующего против румын.
Хорошо знакомый с местностью, Григорий Котовский сформировал в Тирасполе отряд из добровольцев и направился во главе его по направлению к Дубоссарам.
Отряд Котовского, по словам прибывших лиц, выказывает чудеса храбрости.
Все участники отряда хорошо вооружены и имеют в своем распоряжении лошадей и артиллерию».
— Всё? — спросил Петр Васильевич.
— Всё, — подтвердил Миша.
— Хорошая заметка. Мы ее внимательно выслушали, а теперь ты, конечно, отдашь нам газету в наше полное распоряжение?
— Не подумаю! Я буду ее хранить.
После горячего спора Миша согласился оторвать половину газеты. Ее честно поделили между собой Леонтий и Петр Васильевич. Опоздавшему коннику Андрею Куделе Миша вынужден был оторвать еще кусок, по самую кромку, где начиналась заметка.
Андрей Куделя, железнодорожник, примкнувший к отряду в Бендерах, закурил, пустил сизый дым к потолку и мечтательно заговорил:
— До того как пойти на железную дорогу, работал я на табачной плантации Андрианова, в Оргеевском уезде. Говорят — я-то, конечно, не знаю — самая большая была плантация в России. Вот где я покурил!.. Двести десятин засаживали!
Здесь же, среди бойцов, вертелся мальчуган, прибившийся к отряду в Бендерах. Отец его сражался в числе дружинников-железнодорожников. Костя Гарбар тайком от отца пробрался к баррикадам. И здесь он встретил самого Котовского, сказочного Котовского, о котором слышал столько удивительных рассказов. Костю гнали домой, а он все старался попасться на глаза Котовскому. Котовский улыбался ему и спрашивал, не страшно ли. Начался артиллерийский обстрел, на Бендеры двинулись регулярные войска. Завязался неравный бой. Стрелять Костя не умел, он стал подносить патроны. И когда, стиснув зубы, бойцы оставили город, Костя Гарбар ушел вместе с ними и больше уже не разлучался с отрядом.
Когда делили по кусочкам газету на курево, Костя не претендовал на свою долю: он не курил и так и не научился этому занятию в дальнейшем.
Котовский был в Румчероде. Там настроение пасмурное. Румыния явно хитрила. Что они затевают, эти румыны?
Бойцы отряда загрустили. Милая Бессарабия осталась там, на том берегу. Когда-то удастся ее снова увидеть. Часто можно было наблюдать, как стоят эти суровые, знавшие горе люди и смотрят, смотрят туда, в голубую даль… И можно было прочитать на их лицах, о чем они думают. О родном доме думают, об оставленных семьях…
Однажды пришел к Котовскому Леонтий. Долго мялся, наконец решился и попросил отпустить его.
— Не могу больше, сердце болит. Мне хоть взглянуть, как они там. Взгляну — и обратно. Людей еще приведу.
Как с братом, попрощался Григорий Иванович с Леонтием. Молча, потому что ничего нельзя было говорить, ни упрекать, ни жалеть. Иногда молчание самое сильное, самое убедительное слово.
С Леонтием ушел и Петр Васильевич Марков. Сына оставил, а сам ушел, объясняя не совсем вразумительно, что «будет и там нужен», что будет «действовать изнутри».
Ушли они ночью. Леонтий повел через плавни, он знал эти места. Благополучно переправились через Днестр, минуя полыньи, по хрустящему тонкому льду, местами покрытому водой. Когда выбрались на середину реки, Леонтий сказал:
— Сейчас мы — ничьи. Ни туда и ни сюда. А завтра как бы не полетели наши головы… Тогда опять будем ничьи.
Но вот и берег. Скорей ступить на него! Берег был тинистый, пахло гнилой рыбой и водорослями.
— Вот и противно пахнет, а родное! — вздохнул Леонтий.
Петр Васильевич безмолвствовал.
Не успели шагнуть в кусты, как нарвались на заставу. Леонтий побежал. А Петр Васильевич поскользнулся и упал. Подумал с горечью:
«Вот где довелось свести все счеты! В болоте, как лягушке какой…»
Однако никто его не схватил, шаги удалялись, по-видимому, его не заметили. Вдали послышался выстрел. Что там произошло? Уж не погиб ли Леонтий?
Петр Васильевич стал осторожно пробираться лозняками. Весь день шел. Ночью тоже шел.
Один раз очутился близко от шоссейной дороги. По дороге скрипел возок, за возком шли мужчина и женщина. Может быть, счастливый случай? Выручат, покормят… А вдруг в них-то и погибель? Перепугаются, выдадут?
Пока Петр Васильевич стоял так, в нерешительности, возок проехал. Так иногда близко-близко проходит человек от человека… и страшится протянуть руку…
Измученный, еле передвигая ноги, Петр Васильевич добрался наконец до Кишинева. Как заколотилось сердце, когда увидел кирпичные заводы на окраине!
Откуда взялся этот железнодорожник, с фонарем, в тулупе? Прятаться было поздно. Оставалось только сделать вид, что не произошло ничего особенного.
— А-а! Петру Васильевичу! А еще говорят, что мертвые не воскресают!
— Да я-то жив пока что. Как вы?
— Помаленьку. Ты что же? Оттуда?
На этот вопрос Петр Васильевич ничего не ответил, будто бы не слышал. Вместо прямого ответа что-то такое пробормотал о погоде, о тяжелой жизни… А сам вглядывался: выдаст или не выдаст? Кондуктор с товарного, так себе человечишка, неважный. Поговорили и разошлись.
И еще через минуту Петр Васильевич обнимал жену и свою Татьянку. Татьянка прижалась к нему. А Марина всплеснула руками, перепугалась, бросилась закрывать на окне занавески… Потом обе наперебой стали рассказывать, рассказывать… и вдруг Марина заметила голодный блестящий взгляд мужа, брошенный им на хлеб. Да ведь он голоден! А они тут с разговорами! Марина отрезала ломоть, он схватил, отвернулся и стал жевать.
— Вы ничего, рассказывайте, не обращайте на меня внимания. А ты, дочка, принеси-ка скорей табачок!
Когда Петр Васильевич закурил, Марина осторожно и вся трепеща спросила:
— А как Мишенька-то наш? Жив?
— Живехонек! Ты о нем можешь не беспокоиться.
— Он тоже придет?
— Конечно, придет! Вот победит революция, и он явится, можете быть уверены! Что касается меня… я пришел… видишь ли, тоскую я… привык к железнодорожному депо, к дому… Ты не подумай, что я дезертировал, меня командир по-хорошему отпустил. Я теперь начну здесь, в тылу врага, сколачивать боевую дружину. Здесь много хороших людей…
— Страшно здесь, — прошептала Марина. — За разговор по-русски сажают… На кого покажут — «большевик», расстреливают без рассуждения… Помнишь машиниста Петро Кащука? Расстрелян. Скворцов — тоже расстрелян… Коваленки — вся семья уничтожена, и дом спалили… Профессор Литвинов как арестовали, так и исчез без следа…
Петр Васильевич слушал, даже козья ножка у него потухла. А Татьянка молча, зажмуривая глаза от счастья, терлась щекой об отцовский рукав, как котенок.
— Ничего, — произнес после долгого молчания Петр Васильевич, как-нибудь все устроится.
И вздрогнул невольно: перед его взором встало серое лицо кондуктора… Предаст или не предаст?
— А я ведь у самого Котовского в отряде состоял! — с гордостью сообщил он потом.
— Тише! — всполошилась Марина и пошла даже к двери, проверила, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор. — Одного этого имени достаточно, чтобы они взбесились от ярости!
— Я думаю! Они еще познакомятся с ним! Они еще хорошо узнают, что такое котовцы!
Тут Татьянка приоткрыла глаза:
— Папа, я знаю, кто Котовский! И Миша тоже вместе с ним? А девочек туда принимают?
Всю ночь не спали. Беседовали, горевали…
На рассвете раздался стук. Петр Васильевич на всякий случай ушел за перегородку, а Марина пошла открывать дверь.
Вломилась полиция. Предал кондуктор! Пришли арестовывать большим отрядом, подняли на ноги всю полицию: в донесении указывалось, что «в Кишинев проникли советские агенты». Когда офицер увидел, что перед ним всего лишь один старый и испуганный железнодорожник, он страшно рассердился. Это издевательство! Опять газеты будут высмеивать полицию за ее страхи перед «воображаемыми агентами Коминтерна»!
Татьянка не видела, как это произошло, но услышала странный звук, какой-то хруст и затем стон: это офицер ударил со всего размаху отца.
Марина вскрикнула. Двое полицейских бойко подскочили и выволокли бесчувственное тело арестованного. Офицер потирал руку и тихо ругался:
— Костлявый, каналья! Черт бы его побрал…
Татьянка подошла, посмотрела в глаза этому офицеру… и залепила ему хорошую увесистую затрещину! Она была спортсменка, кстати сказать, и удар был чувствителен.
— Взять ее! — в бешенстве завизжал офицер.
— Татьянка! — вскрикнула Марина. — Что ты наделала!..
Офицер в это время представил, как он является с докладом: «Арестованы старик и девочка, причем девочка надавала мне по морде».
— Отставить! — крикнул он плачущим голосом. — Девчонку не брать! Ну, чего вы на меня уставились, сержант?
И он выскочил на улицу.
Пятого марта 1918 года был подписан мирный договор между Румынией и представителями Советского правительства. Румыния обязалась вывести свои войска из Бессарабии в двухмесячный срок. И договор и обязательства были пустой оттяжкой. Этого только и надо было Америке, Англии, Франции: последние приготовления были тем временем закончены, быстро столковались между собой недавние враги — Антанта и Германия. Немецкие войска, нарушив условия Брестского мира, вторглись в пределы Украины. Девятого марта они были под Тирасполем. Красная Армия отступала, отбиваясь.
Отряд Котовского еле выбрался из окружения, пробив кольцо около Раздельной. В сумятице и прифронтовой горячке Котовский встретил Гарькавого.
— Плохо? — спросил Гарькавый.
— Жмут, — ответил Котовский. — Я слышал, что против нас движется немецкий корпус.
— Помните наш разговор перед сдачей Кишинева? — спросил Гарькавый. Не какая-то Румыния, не кто-то отдельный — наступает капитализм, всей громадой, всей слаженной машиной, всей техникой.
— И что же теперь будет?
— Конечно, мы победим.
Оба рассмеялись. Легко и прочно чувствуешь себя, когда говоришь с Гарькавым. Перекинулись словом — и опять расстались. Ни тот, ни другой не думали о себе, о личном.
«Конечно, победим!» — твердил Котовский, прислушиваясь к орудийному грохоту.
— Приказ отходить с боями, — встретили Котовского в штабе.
Командир Тираспольского отряда Венедиктов был окружен людьми и только издали дружески кивнул Котовскому.
Отступление в общем велось планомерно. Когда дошли до Дона, выяснилось, что со стороны реки прижимают белоказачьи войска. Это было уже слишком. И отряд ринулся на врага…
Тираспольский отряд участвовал во многих кровопролитных битвах. В боях погибло немало храбрецов. В одном из сражений был убит и Венедиктов. Остатки отряда впоследствии влились в части 8-й и 9-й армий. Это те, кто не остался навеки в ковыльных степях возле Дона, чьи кости не овевал степной ветер, не палило солнце, не омывали дожди.
Тяжелые испытания обрушились на Украину. Красивые города, живописные села и станицы переходили из рук в руки. Вся Украина пылала. Вся она, цветущая, напевная, солнечная, была превращена в огромное поле сражения. Трудное было время! Рыскали петлюровские банды по глухим дорогам. Клялись в верности всем, кто дорого платит, и опять изменяли, и непробудно пьянствовали, и безжалостно грабили всех, кто попадется, новоявленные атаманы: Маруся, Добрый Вечер, Струк, Хмара, Черт, Лыхо, Клепач… По каждой водокачке обязательно била из-за косогора какая-нибудь трехдюймовка. Поезда сутками стояли на полустанках. В вагоны врывались вооруженные, проверяли документы и тут же, у насыпи, расстреливали.
Тифозные валялись на перронах. Мешочники на крышах вагонов пили морковный чай.
Все сдвинулось и переместилось.
Кто бежал от голода, кто дезертировал, кто занимался спекуляцией… В каждой волости имели хождение свои особые деньги, выпущенные черт знает кем и черт знает на каком основании. Здесь «керенки», там «колокольчики» и гетманские «лопатки»… Иные ассигнации были громадны, как афиши, другие печатались на паршивых клочках бумаги, и на те и на другие ничего нельзя было купить. Не было мяса. Не было хлеба. Не было керосина. И под каждой деревней был фронт.
Немецкие оккупанты грабили украинские клуни, английские корабли проследовали в Черное море через Дарданеллы. Французское правительство слало контрреволюционным генералам заем.
И шли уже бои на Дону, и грохотали воинские эшелоны, спешили на помощь братскому украинскому народу отряды питерских и московских рабочих. Центральная рада разоружала революционные войска, заключала тайные соглашения с иностранными правительствами, расстреливала большевиков…
Шла борьба не на жизнь, а на смерть между революционным пролетариатом, пришедшим к власти, и свергнутыми классами помещиков и капиталистов.
Котовский заразился тифом. Лежал и бредил в гостинице, в одном маленьком городишке. Миша Марков, отощавший, завшивевший, несчастный, приходил в гостиницу и часами стоял перед постелью своего командира. Котовский метался, скрипел зубами, командовал в бреду.
Миша Марков был в голубых обмотках, в рыжем полушубке, шапка у него была с убитого петлюровца, очень большая и очень мохнатая. Пояс он носил кавказский, с наборным серебром. Надо прямо сказать, обмундирование у него было «сборное». Впрочем, он отлично чувствовал себя в нем. В кармане у него была книжка стихов Есенина. И он был молод.
Он смотрел на командира. Какое измученное лицо! Глаза мутные. Мечется в жару, жар сухой, без испарины. Упорно борется организм с жестокой болезнью. Какой бешеный пульс!
У Маркова в бауле уцелел уложенный еще матерью на дорогу новенький костюмчик, из дешевых, но вполне приличный. Марков понес его на рынок.
На рынке стояли толстые, замотанные в шали торговки и продавали поштучно соленые огурцы и грудки вареной картошки.
— А вот горячая! А вот с пылу, с жару!
Унылый мужчина, густо заросший щетиной рыжеватых волос, крутил на руке каракулевую шапку и громко перечислял ее достоинства. Но охотников на его товар не было, и он бесплодно расточал свое красноречие.
И еще были продавцы. Продавалась швейная машина «Зингер», продавался соусник, продавались поношенные солдатские сапоги и женская жакетка на шелковой подкладке.
Миша Марков осторожно развернул свой товар — он принес его завернутым в чистую тряпку — и, перекинув костюм на руке, как все делали, стал прохаживаться по торговым рядам, крепко прижимая его к себе, опасаясь, что украдут.
Никто даже не смотрел и не спрашивал Мишу, что он продает.
Тогда Миша стал выкрикивать:
— Кому костюм? Новый, неношеный! Очень хороший костюм!
Никто не подходил, и Миша решил уже уходить. Вдруг его дернули за рукав. И тот самый, волосатый, продававший каракулевую шапку, тихо спросил:
— За пять керенок пойдет?
Миша Марков отстранился и ответил:
— За деньги не продаю. За продукты.
И тут сразу собралась около него толпа.
— Так это же что? — пощупала женщина костюм. — Это же грубошерстный!
— Сама ты грубошерстная!
— Братцы, да это чистейшая бумага! Садись да письмо пиши!
— Не нравится — не бери, зачем же подрывать торговлю?
— Покупает канарейку за копейку, да хочет, чтобы она петухом пела!
— Сколько, чтобы не торговаться?
И пошли всякие шутки-прибаутки, которые неопытного человека легко могут сбить с толку. В конце концов Миша продал костюм за буханку хлеба, кило овсянки и клюквенный кисель в порошке. Особенно Миша радовался киселю, он где-то слышал, что его дают сыпнотифозным. Он тут же, на рынке, расспросил, как варить кисель, и помчался в гостиницу.
Котовский был в том же положении. Разметался на постели, тяжело дышал и не узнал вошедшего, хотя смотрел на него во все глаза.
— Товарищ командир! Кисель! — говорил Миша, захлебываясь от восторга. — Кисель, знаете, как вам нужен! Он очень помогает!
Больной бормотал что-то невнятное, а затем стал размеренно, в одну ноту, стонать.
И так было жалко Мише этого громадного, сильного человека, теперь такого беспомощного, с воспаленными глазами, впалыми щеками, в горячечном бреду, заброшенного в незнакомый город…
— Товарищ командир! Это я, Миша Марков! Вы слышите, товарищ командир? Вы не падайте духом, хорошо?
И Миша бросился на кухню варить кисель.
Гостиничные повара сочувствовали парню, но они решительно заявили, что кисель без сахара — не кисель.
— А если на сахарине?
Миша зачарованно смотрел, как тускло-розовый порошок превращается в самый настоящий кисель, какой варила мать.
— Мешай, мешай, а то комьями получится!
Кисель наконец уплыл, но много еще осталось в кастрюле.
К полному огорчению Маркова, Котовский оттолкнул ложку и не притронулся к чудодейственному киселю.
Однако в ту же ночь был, по-видимому, кризис. Всю ночь Миша прикладывал холодные компрессы ко лбу больного, а на рассвете Котовский вдруг проговорил:
— Откуда ты взялся, дружище?
— Товарищ командир! — шепотом спросил Миша Котовского. — Может быть, вы пить хотите?
Вода была единственным лекарством, которое принимал Котовский. И все-таки он явно выздоравливал.
В один прекрасный день он поднялся, усмехнулся, ласково посмотрел на Мишу:
— Душевный ты человек! И товарищ хороший! И жалко мне, что пропадешь ты ни за понюшку табаку. Я-то бывалый, мне не привыкать, а ты с твоим простосердечием сразу попадешься. Ведь мы сейчас где? В настоящей ловушке. В логове врага. Слышал сегодня, как они маршировали? «Айн-цвай, айн-цвай…» Немцы! Понятно тебе?
— А что же особенного? Они никого не трогают, я видел их на рынке. Ходят себе и смотрят.
— Не трогают, пока не освоились. А потом покажут! Да ведь еще есть, кроме них, белогвардейцы, всякие самостийники, боротьбисты… Всякой твари по паре! Я, Миша, все думаю эти дни. В Кишинев возвращаться тебе никак нельзя: пронюхают, кто ты такой, и уничтожат. Что же мне с тобой делать?
— Куда вы пойдете, туда и я.
— Не годится это. Мне тебя твой отец препоручил. Вот что, браток! Отправлю-ка я тебя — знаешь куда? — в Москву.
— Что вы, Григорий Иванович!
— Да, да, обязательно в Москву. Пусть тебя Москва пошлифует. У меня там друг, по тюрьме знакомы. Вот к нему и поедешь.
— Григорий Иванович! Не отсылайте меня в Москву! — в голосе Миши Маркова отчаяние, на глазах слезы. — Лучше я с вами… Честное слово, Григорий Иванович…
Ах ты, горе какое! Жалко мальчишку, но Котовский, обдумав свое положение, решил ехать в Бессарабию, в подполье. Нельзя туда Маркова везти. Никак нельзя! И здесь бросить на произвол судьбы тоже невозможно.
— Знаешь, как мы решим? Определится мое положение — вызову тебя. Можешь положиться на мое слово? Обязательно вызову! А сейчас устроим тебе вроде каникул. Да ты, чудак, что же плачешь? В Москву поедешь — понимаешь ли ты одно это слово? Счастье тебе привалило! Москва! Да я бы сам… с таким бы удовольствием…
— Вот и едемте вместе!
— Пока что нельзя. Не могу я тебе всего объяснить, по никак нельзя.
Постепенно Миша сдавался. Раз так надо — ничего тут не попишешь. Все-таки последние дни перед расставанием они провели невесело. Миша стал молчалив, задумчив. Котовский тоже молчал, примерял и так и сяк, но видел, что придется Маркова отправить, другого выхода не было.
Долго провозился с письмом. Он не очень-то любил писать. Писал и думал:
«Решение принято правильное. В Москве не пропадет парень. Да и Стефан его не бросит».
Так как Котовский для себя самого — если бы не война — лучшего не мог пожелать, как побывать в Москве, то ему казалось, что и для Миши это лучшее, что можно придумать.
Письмо было готово. Самодельный конверт соорудили общими усилиями. Григорий Иванович рисовал Мише соблазнительные картины, рассказывал, какой это город — Москва: всем городам город, центр революционной мысли, столица мира, черт побери!
Ну, вот и все, кажется. Багажа нет, так что и собираться просто: встали да пошли. И как Миша ни боялся, настал день расставания.
— Поехали! — объявил Котовский.
— Как! Уже?!
Котовского покачивало. Он еще был очень слаб после болезни.
Отправились на вокзал. Замешались в толпу, обезумевшую от голода, тесноты, ожидания.
В справочном бюро угрюмо отвечали, что поезд пойдет неизвестно когда, а может быть, и совсем не пойдет. В буфете продавали кофе-суррогат и пряники на сахарине.
Исхудалые женщины с глазами, полными тоски и отчаяния, унимали своих плачущих детей. Куда они ехали? Что их заставило бросить свои жилища и отправиться в эти странствия?
Солдаты рядом на скамейке гоготали, пыхали махрой, уснащали каждое слово отборнейшей руганью и, по-видимому, готовы были или немедленно погрузиться в эшелоны, или оставаться здесь, в этом проплеванном вокзале, или переместиться в казармы, или быстро похватать винтовки, залечь цепью в привокзальном садике и отстреливаться от противника. Они давно махнули рукой на уют, на спокойствие, на свою жизнь и безопасность… И песни у них были отчаянные, залихватские. И за всем этим сохранялась вера в свою правоту, в какую-то большую правду.
— Подали! — завопил какой-то невзрачный человечек и выскочил первым.
— Маневровый! Ничего не подали!
— Подали! На девятом пути!
— Даешь девятый! Станция Петушки, забирай свои мешки!
— Конечно, подали. И паровоз уже прицеплен!
И все ринулись на перрон, волоча узлы, баулы, чемоданы, грудных младенцев и походные сумки. И Миша и Котовский вместе со всеми.
Около вагона Котовский обнял Мишу:
— Ты мне как сын!
Миша боялся, что расплачется, стискивал зубы и молчал.
— Счастливо! — крикнул Котовский на прощание. — Помни, что мы еще встретимся! Записку с адресом не потеряй!
Мише стало страшно. Сердце сжалось. А паровоз уже рванул состав… Вагоны закряхтели и тронулись. И Миша остался один на свете. Совсем, окончательно один! Пошли мелькать станции и полустанки с замысловатыми названиями, разъезды с дородными стрелочницами и с пестренькими курочками на перроне. Странно было видеть курочек в такое время. Почему-то казалось, что их давно уже нет.
Потом была пересадка. Потом просто стояли среди поля. И опять замелькали какие-то Гуляй-Поле, Лукьяновки… Марков бегал с чайником, отыскивал кипятильник, покупал гороховый хлеб… Ехали так долго, что Марков наконец привык, и ему казалось, что в этом вот вагоне ему так и придется ехать всю жизнь.
Он думал о командире. Неужели они больше не увидятся? И почему Котовский так неожиданно отправил Мишу? Самому-то Котовскому еще опаснее оставаться. Как же так получается? Не все он понимал.
«Маросейка… — читал он адрес на записке, которую дал Котовский. Странное название!»
И опять ему стало страшно и неуютно. Что-то ждет его впереди?
Кто-то окликнул его, подозвал к окну. Марков глянул и обмер.
— Вот она, наша матушка! — сказал пассажир, протирая стекло.
Вдали, как видение, мерцал старинным золотом, куполами изумительный русский город, слава и гордость народа — величественная Москва.