Перед отъездом Виталия Коротича в США (осенью 1991 года) я записал с экс-боссом «Огонька» достаточно пространное интервью. В середине декабря 91-го Виталий Алексеевич приезжал в притихшую столицу нашего разваливающегося государства. К сожалению, легендарный реаниматор «Огонька» отказался дать интервью «ВІ/IDy» в Шереметьево. Заметив: «Получится: вы здесь патриотически голодаете, а Коротич в очередной раз сваливает в Америку?» Пожалуй, он был прав. У нас не любят, когда кому-нибудь хорошо (или, во всяком случае, неплохо). Хотя… Виталию Алексеевичу довелось повоевать на своем веку. На сотню редакторов хватит, по-моему. На днях (напоминаю, это 1992 год. — Е.Д.) я позвонил в Бостон. И мы договорились, что бывший шеф самого перестроечного из журналов берется стать собкором газеты «Новый Взгляд» в США.
— Вы упоминали в нашей беседе о ненависти, а я знаю, что у вас была книга под названием «Лица ненависти».
— Это была для меня очень важная книга. Вы знаете, у меня есть такая вот традиция — отвечать за все, что я сделал. Поэтому я ее переиздал в 87-м (или 88-м) году еще раз. Здесь. Это книга о 1982 годе. Очень страшный год. Я был тогда в Америке. Она была на грани войны. И мы были на грани войны. В США как раз вышел «Рэмбо», вышел знаменитый фильм «Америка». Рональд Рейган говорил об империи зла. В это время люди в Америке, с которыми я позже стал дружить (Генрих Смит, Роберт Скайзер), писали о-России. Генрих Смит написал книгу о том, как тяжела и сложна Россия и как она переполнена злостью и безысходностью. Я же написал книгу о ненависти, которая впитывалась, вкачивалась в Америку. Книгу там знают. Она выходила на испанском, французском, английском. И книга для меня осталась важной до сих пор. В Америке (в 1990 году) я проводил семинар по теме ненависти. Если в стране воспитывается ненависть, то надо или начинать войну, или не заниматься этой ерундой. Мое мнение. Потому что, если ненависть не воплощена в войну, она взорвется внутри страны! Америка начала это ощущать. Ненависть, направленная на нас, но не воплощенная в реальные взрывы, начала взрываться там. Сегодня Америка уже успокоилась. Сегодня, мне кажется, должны успокоиться и мы. Это одна из главных моих тем: «Исследование философии ненависти и то, что она с нами наделала».
— Что будет с вашим депутатским статусом? В связи с тем, что вы будете большую часть времени, насколькоя понял, проводить все-таки за границей?
— Во-первых, что я сделал. Я организовал сейчас в Харькове (где я был депутатом) большое пожертвование от американских церквей на постройку госпиталей для лечения пострадавших в Чернобыле; помог организовать в Харькове огромный Международный моцартовский фестиваль-концерт. Что еще я сделал? Связался с губернатором штата Огайо (у них два танковых завода) для проведения совместной конверсии с харьковским заводом им. Малышева (где делали танки). И шесть директоров харьковских оборонных предприятий посетили США. Короче, я занимаюсь этим. Все-таки я буду в Харьков приезжать. Тут свято. Хоть, честно говоря, страны, которую представлял Верховный Совет СССР, уже нет. Я представляю Украину, живя за ее пределами. Может быть, я даже больше могу сделать там (в США), чем здесь. Здесь я обращался с письмами. Кого-то освободил, что-то еще сделал. Я был в Харькове, все честно рассказал, была большая встреча с избирателями, выступил по местному радио и телевидению. Вот так вот и сказал: «Ребята, пока что я ваш. Потому что вы — это конкретная точка на карте мира».
— Виталий Алексеевич, вы не боитесь повторения переворота, но теперь настоящего путча полковников, которые все сделают грамотно и более решительно?
— Я боюсь вот чего. В стране — то ли умышленно, то ли по глупости — создается инфраструктура будущего переворота. Сейчас миллион человек, в среднем, партийных работников вышвырнуто. Это где-то с семьями — три-четыре миллиона людей. Многие политработники армейские выкинуты на улицу. Это здоровые, с хорошими связями, серьезные люди, которых разогнали. В Киеве — Военнополитическая академия Военно-морского флота. Во Львове, в других местах есть училища. Эти ребята не виноваты, что их там учили. Сегодня они — никто. Нарастают производственные и продуктовые трудности. Завтра может случиться, что люди выйдут на улицы. Наша страна все время жила в условиях страшного изоляционизма. Мы жили таким образом, что если делается автомобиль, то части для него производятся там, там, там — внутри Советского Союза. Весь мир летает на боингах, мы летаем на своих. Весь мир смотрит видеомагнитофоны производства Японии, Южной Кореи, а мы свои делаем. У нас в пять-шесть раз больше номенклатура производства товаров, чем в США! Мы все — от зубных щеток до ракет — делаем сами. В этом смысле очень страшна сегодняшняя дезинтеграция. Харьков один из главных центров военно-промышленного комплекса. Заводы там закрываются, завтра десятки тысяч людей выйдут на баррикады. Купить все комплектующие детали, которые недопоставили Грузия, Украина, Литва, невозможно даже в Швейцарии. Потому что это уникальные детали. Сегодня дезинтегрированный Советский Союз стоит на грани взрыва. У этого взрыва будут хорошие лидеры. И такие фашистики вроде Жириновского. И бывшие коммунистические партработники. Злые. Которые понимают, что в случае развала они могут опять оказаться той единственной силой, которая будет реставрировать свою власть. Я боюсь фашистского переворота, я боюсь того, что нам угрожает не только чилийский вариант (полковничий путч). Я почему-то думал, что у нас будет так: вот такие Алкснисы, Петрушенки сделают свое дело. Быстренько пересажают, перетолкут тех, кто им не нравится. Через месяц-два генералы сделают следующий переворот. Арестуют этих придурков, будут их судить, расскажут всему миру о том, как демократическим принципом в стране реставрированы и победили. Но страна уже будет тихая. Здесь тысячам пяти заткнуть рот, и — «все в порядке». Я вот этого боялся. Но теперь, когда произошел этот идиотский опереточный путч, я боюсь уже Жириновского. Боюсь фашистов. Боюсь того, что было в Германии в 1933 году, когда просто дали ребятам сначала рубашки, потом сказали, что жиды все украли. Они пошли бить это подлое племя. После этого им сказали, что виноваты капиталисты (кооператоры по-нашему). Они пошли-побили их, а потом: «Сегодня вам принадлежит Германия, а завтра весь мир». Вот этого я боюсь. Они где-то уже топчутся. Одна из телекомпаний западных прислала за мной автомобиль, чтобы я им вечером дал интервью. Меня вез водитель, и я ему сказал: смотри какой хороший автомобиль. Удобней, чем на нашем ездить? — Да если бы нам, — опять же сказал про это подлое племя, — не мешали, то мы такие бы автомобили сделали! Лучше! За год! Жиды же нам ничего не дают делать. — Правда? — спрашивал. — Не дают совершенно? А может, пустим к нам Форда, чтобы он у нас развернулся? — Нет, мы своего не отдадим.
Я уже несколько раз на наших улицах встречался с этим. И относиться к этому иронически нельзя. Это серьезная опасность. 17-й год? Когда вышли сначала женщины, стуча ложками в пустые кастрюли на улицах Петрограда, а за ними и армия стала разбегаться. Мы стоим перед тем же самым. В Первую мировую войну солдаты просто взяли и пошли домой. Сегодня солдаты пошли по своим республикам, в свои национальные армии. Повторится один к одному то, что было в момент свержения Временного правительства, и я очень боюсь новых большевиков. Вот, собственно, почему надо страну накормить. Я везде на Западе об этом кричу. Встречался с Бейкером, с Чейни (министром обороны США. — Е.Д.). Говорил одно: денег нам не надо. Если вот удастся предотвратить общими усилиями социальный взрыв, не дать возможности провокаторам разгуляться, то мы будем спасены. И мы, может быть, возвратимся в человечество. Смотрю на Тверскую. Я так представлял себе нэп. Нищие какие-то, первые лоточники. Так это начиналось, наверное. Если не подавить это сейчас, то к весне начнет разворачиваться. Может, приватизируются предприятия. Может, продадим что-то. Может, у нас кто-то купит наши автозаводы. Я говорю эти вещи, которые могут показаться кощунственными. Но в Америке около трехсот миллиардов иностранной собственности, и Америка продолжает существовать! А у нас ни копейки. Нефтепроводы текут, дома заваливаются, но все — наше. Вот нашелся бы какой-нибудь глупый, кто купил бы отель «Россия» (мы беседовали сидя в моей машине напротив гостиницы «Россия», где директор телекомпании «ВИО» Саша Горожанкин снимал нам «горбачевский» люкс под редакцию. — Е.Д.), то была бы, может, хорошая гостиница. Вот об этом я говорю. Поэтому я боюсь фашистского переворота. И я не понимаю того железного спокойствия, с которым мы смотрим на все это. Сегодня надо начать работу с политработниками и с бывшими аппаратчиками. Далеко не все они — злодеи. Больше того, последнее время туда брали много хороших молодых ребят.
Из газет, журналов. Я встречал нескольких после августовских событий. «Я безработный, я враг, ты не боишься со мной разговаривать?» Примерно такие речи. Нужно что-то делать, чтобы мы не создали вот этой базы грязного, гнусного бунта с маленькими фюрерами. Из которого потом будем выползать с кровью, с большой кровью.
Можно сказать, что в каком-то смысле сбылась мечта большевистской пропаганды о том, чтобы мысли о нашей замечательной современности преобладали над всеми другими мыслями. Мечта эта, впрочем, сбылась в условиях запрета большевистской партии, так что нет худа без добра. И все-таки, изнемогая в заботах о хлебе насущном, мы нет-нет, а обращаем свои взоры к той жизни, интересы которой хлебом не исчерпываются. Есть ведь, должна быть еще и такая жизнь…
Задумывались ли вы над тем, что будут читать наши внуки? Если они вообще будут читать… Я вспомнил недавно много стихов и всяческой прозы, которую изучал в школе несколько десятилетий назад. Вспомнил и подумал, что обладаю уникальным знанием, потому что этих книг не будет читать больше никто. И непременных к заучиванию наизусть стихов Маяковского о советском паспорте учить больше не будут. Я очень не уверен в том, что Николая Островского и Александра Фадеева будут учить подробно, с биографиями и с отрывками из произведений, обязательными к запоминанию наизусть.
Скончалась огромная цивилизация. Нелепая, измазанная в крови и грязи, но создававшая и создавшая систему ценностей, которая рухнула вместе с ней. Благополучно скончались фильмы о героической пограничной собаке Джульбарсе и ее пограничнике, которые никого не пропускали в Советский Союз, оглохла песня о том, насколько «широка страна моя родная», и не играют больше марша авиаторов, рожденных, чтоб сказку сделать былью. Выяснилось, что марш этот нота в ноту тождественен гитлеровскому маршу. Бог знает что.
Сейчас, сидя на пустыре разрушенных иллюзий и еще только осваивая общечеловеческие критерии, мы очень трудно переживаем свое вхождение в одно культурное пространство с остальным человечеством. Это очень тяжелый шок, но придется пережить его. Нам еще многое предстоит пережить. Слишком долгой была наша выдержка внутри собственной неповторимой эпохи и внутри знания, что, «как известно, вся земля начинается с Кремля».
Мы не знали много чего, если сами не прилагали усилий к полулегальному знанию о мировых событиях и мировом искусстве, за добрые (или недобрые — как хотите, так и зовите) пять-шесть десятков лет. Теперь будем наверстывать. Если сможем.
А наверстывать всегда трудно. Помню, когда-то я перевел стихи великого поэта нашего века Томаса Стирнса Элиотта, и редактор спросил у меня: что это значит, когда поэт говорит: «Тебе, любимая, принесут мою голову, как голову святого Иоанна, на блюде»? Он, бедный, никогда не читал Библии, да и откуда, если русскую Библию можно свободно купить в городе Бостоне, штат Массачусетс, а в городе Москве потруднее, а недавно и вовсе нельзя было. Это уже отставание не в одну книгу, а в целый культурный слой…
Впрочем, слоев этих много, и не все просто с ними.
Сын, приехав ко мне в Бостон, сообщил своим здешним сверстникам, что в Москве американские фильмы идут на всех перекрестках. Перечислил два названия, три, пять — американцы переглядывались и пожимали плечами. Постепенно выяснилось, что у него было какое-то одно американское кино, а у них почему-то другое. Точно как во времена моей молодости, когда мы знали, что лучшие американские писатели — это Альберт Мальц и Говард Фаст, а за океаном предпочитали почему-то Эрнеста Хемингуэя и Уильяма Фолкнера. Кстати, опережая ваш вопрос, скажу, что в бостонской видеотеке — одной из многих, просто в той, услугами которой пользуюсь я, — есть несколько десятков советских фильмов: от эйзенштейновско-пудовкинской классики до новейших. Иначе и быть не должно.
Киноэкраны всего мира, книжные полки мира давно уже дружат. От Токио до Берлина, от Сиднея до Чикаго и Монреаля люди примерно в одно время смотрят те же фильмы и читают те же самые книги. Информация, в частности культурная, объединяет людей на уровне общих критериев и общего знания; провинциализм давно уже признан одним из главных зол XX века. Выйти на уровень общечеловеческих достижений, сохранив национальные культурные ценности, — задача важная чрезвычайно, и ее уже научились решать во всем. цивилизованном мире. Теперь-то мы с вами знаем, что у советской власти с первых дней задача была явно противоположной, и не случайно начала она с уничтожения слоя великой российской интеллигенции, которого не восстановить и в столетия. Рвались наши связи с миром, все замыкалось внутри страны, угрюмо погружающейся в собственное средневековье.
Я говорю об этом потому, что за последние годы наш культурный отрыв не сократился серьезно: просто он стал другим. Я говорил здесь об американском кино как об одном из отсеков мирового искусства — мы ведь и европейского кино толком не знаем.
Привычка обходиться суррогатами одинаково опасна и для мозгов, и для желудка, потому что уродует систему восприятия и зачинает завтрашние болезни. Я говорю об этом, потому что мы по-прежнему отделены от остального человечества множеством барьеров, и назвал я только один из них. У нас еще нет привычки к общению. У нас не созданы возможности для общения. Нас очень долго отучивали от человечества. Наш человек еще не может вот так просто взять паспорт и поехать за рубеж, потому что и билет купить негде, и денег нет, и паспорт зачастую негде взять. От нас в большинстве стран требуют визы, так же как мы от всех требуем визы на своей границе. Пока мы разделяемся, мир объединяется, Западная Европа становится, по сути, едиными европейскими Соединенными Штатами, а у нас, извините, даже Чечено-Ингушетия видит свое счастье только в отделении от всего света. Вон, даже Татария желает выгородиться прямо внутри России, и боюсь, что на этом процесс далеко еще не закончен.
— А как вы ладите с эмигрантами?
— Когда-нибудь я напишу книгу про эмигрантов. Удивительная это все-таки часть человечества. Распрощавшиеся с местами своего рождения, они тем не менее тянут, как бечеву, прежние привязанности и привычки. Почти по каждому эмигранту нетрудно высчитать, кем он был в прежней жизни или кем хотел стать.
Мне позвонил в Бостоне знакомый по Киеву, улетая в Америку, он взял у моей жены номер телефона. «Во трепачи! — сказал мне киевский знакомый. — Наобещали черт знает чего, а здесь дали какие-то продуктовые марки и одну комнату на всю семью. Врали, что ждут, что помогут…» Я деликатно поинтересовался, а на что, собственно, он рассчитывал, эмигрируя, и кто обязан давать ему больше. Мой собеседник еще немного помычал, еще раз ругнул Америку и повесил трубку.
Через полчаса позвонила его супруга. «Америка — великая страна, — сказала она мне. — Не всякий сразу понимает это, но уже вначале видно, что лишь в Америке человек может быть по-настоящему счастлив…» «Никто тебя здесь не подслушивает, — сказал я. — Уймитесь вы оба. Поживите немного, разберитесь, что к чему. Просто это другая жизнь…» «Ты точно знаешь, что не подслушивают? — спросила моя собеседница. — А то мой дурак наболтал всякого. Возьмут нас теперь и вышлют…» «Не вышлют», — успокоил я.
Нельзя избавиться от акцента, если ты в молодости говорил на одном языке, а затем перешел на другой: гортань уже сформировалась, и ты выговариваешь так, а не иначе. Люди медленно отвыкают от своей молодости, люди волокут ее на себе. Но при всем при том в России, и не только в ней, всегда находились люди, в особую доблесть возводившие умение отдышаться исключительно в спертом, но родимом воздухе. Любую попытку надолго пересечь пределы отечества приравнивали, бывало, к измене, полагая, что пример других, более устроенных жизней может навести на мысли непатриотические. Недавно я наткнулся на категорическую формулу в сочинении Валентина Пикуля, одного из самых убежденных певцов русской исключительности, которого сегодняшние суперпатриоты из «Памяти» возвысили до ранга пророка: «Русские по заграницам не бегали. Худо ли, бедно ли, но свою проклятую житуху они пытались налаживать у себя дома, а прелести иностранного бытия их не прельщали…».
Советский Союз с его законами был, кроме всего прочего, страшен тем, что лишал большинство уехавших возможности возвратиться. «Ах, ты уезжаешь, такой-растакой?! Скатертью дорога! Мы и без тебя тут…»
Может быть, человек бы и не хотел, чтобы без него. Может быть, он бы огляделся и возвратился, как это делали тысячи его соотечественников в докоммунистические времена. Но исход из Советского Союза — это навсегда, это на веки вечные, это особенная психология и это ностальгия. Ностальгия возникает лишь там, где продаются билеты только в один конец. Когда человек свободен в передвижении, он болезненной тоской по родине не страдает и не выдумывает себе биографий, привлекательных только за рубежом. Российские путешественники трагичнее всех прочих, потому что многие из них уезжают в свои боль и обиду — невозвратно, обиженно, униженные стоянием в отъездных очередях и репутацией то ли предателя, то ли невесть кого. А ведь им и без того нелегко. Эмиграция, даже просто приезд в чужую страну надолго, обрывает все прежние социальные связи, ты бесприютен в среде, где у каждого свое собственное место, а у тебя еще нет никакого. Если ты уехал с прежними друзьями, они тоже меняются, входят в новые горизонты и панорамы, а ты с ними пробуешь по-старому, да они уже не хотят…
Для тех, кто уезжает работать вдали от дома, важно обладать хорошим умением и крепким характером. И железным желудком, потому что чужая страна — это еще и чужие еда, вода, время…
В Америке надо непременно обладать рефератом — характеристикой на себя самого, и люди выдумывают новые биографии: присваивают себе статус борцов, пророков, профессоров, предлагают книги собственных воспоминаний о том, с кем довелось накоротке пообщаться. Странно лишь, что мировая элита, упоминаемая в таких книгах, никогда не вспоминает о своих приятелях, которые внезапно оказались далеко от Москвы.
Некоторые действуют как эмигрант-жулик из Миннеаполиса с длинной польско-еврейской фамилией (Фельдштейнский, что ли), который умудрился издать в Америке порнографическое сочинение, придуманное от имени Пушкина. Фантазия у придумщика небогатая, так, на уровне школьного туалета для мальчиков, но он настаивал, что «держал оригинал в руках, да вот незадача — потерял его…». Первым моим желанием было проучить жулика. Я, пылая гневом, показал его бредни нескольким академикам и готовил в «Огоньке» подробный разбор фальшивки. А затем самый умный из академиков рассмеялся: «Ведь шпана, шпана несчастная, у которой не было репутации ни по одну сторону океана. Что же ты ему усилиями знаменитых пушкинистов будешь эту репутацию создавать? Да пшел он!..» Академик точно определил, куда он желает сходить мин-неаполисскому фантазеру, и плюнул. Заграничные жизни удаются или не удаются, но это совершенно другие жизни, которые в большинстве случаев начинаются с нуля, с ничего, с пшика. Некоторые люди очень стараются, чтобы пшик был замечен, но это удается нечасто, и равноправно стоять на всемирном базаре можно лишь в том случае, если твой товар лучше, чем у других. Или — получить возможность вдали от дома продолжать жизнь, определившуюся в родных пенатах.
Проблема нового дома универсальна. Моя мама так и не смогла привыкнуть к Москве. Она вспоминает города своей молодости — Ростов, Краснодар, Харьков. Она благоговейно говорит о Киеве, в котором прожила шестьдесят лет. Это был ее круг и ее град. Терпеть не могу, когда мне предъявляют логически высокие, совершенно деловые резоны обожания Киева или Москвы. Как правило, это делают провинциалы, не ощущающие себя дома, — ничего в городской жизни не понявшие. Они рассуждают о необходимости кого-то от кого-то спасать, о святителе на высокой горе, но при этом врут для самосохранения, как все бесприютные эмигранты.
Я родился в городе, мама моя родилась в городе — это естественная среда моего обитания, за которую я готов умереть. Мне приходилось сменять города — так птицы сменяют свои леса. Но деревья в лесах были теми же и гнезда, и звери у подножия деревьев были похожи. Эмиграция — это когда между деревней и городом или из одного народа в другой. Бог подарил мне возможность жить так, что я не ведаю ощущения чужестранства, живя в больших городах планетного северо-запада. Да-да, именно так. Когда-то у меня спросили о любимой стране и я ответил: «Европа», к возмущению многих. Я ношу с собой свою память, родной язык, знание, но это связывает меня с другими людьми, а не отделяет от них. Когда мне предложили поработать за океаном, я избрал на это время Бостон, самый европейский, по-моему, из городов США. Можно не быть чужестранцем, если страна, тебя принявшая, дружелюбна и деловита. Тем более что я всегда покупал билет в два конца — с окончанием маршрута в Москве. И конечно же, возвращусь туда, но с моими самолетами договорюсь сам.
Администрация Горбачева, а затем и ельцинская администрация составлялись в Москве из приезжих. Самых разных людей срывали с привычных мест, переселяя в столичный Вавилон, давая им власть над теми, кто жил и работал здесь десятилетиями. Бедняга грузин Шеварднадзе оказался в одном из самых элитарных окружений — в Министерстве иностранных дел, а уралец Ельцин — в московском городском комитете компартии, где привыкли считать столицу государством в государстве. Ставрополец Горбачев тоже не приехал из пажеского корпуса, так же как директор свердловского завода Рыжков или командующий окраинным военным округом Язов. Те, кого в Москве называли лимитчиками, то есть получившими право жить в столице по специальному распоряжению, вопреки правилам, занимали самые мягкие кресла, и это создавало вполне эмигрантскую ситуацию. Поскольку я в бытность мою киевлянином бывал в Москве часто, являясь секретарем писательского Союза, да еще и был женат на москвичке, меня здесь многие восприняли как своего, жалуясь на обилие заезжих провинциалов. Интересно, но окающего ярославца Александра Яковлева тоже воспринимали как москвича, прижились многие актеры, журналисты. Но Лигачеву всегда напоминали, что он сибиряк, парвеню, выскочка, да и Ельцина как-то все числят уральцем. Грека по национальности Гавриила Попова избрали мэром Москвы вопреки многим коренным русакам, козырявшим национальностью, как доходной профессией. Большие города — организмы особенные, не располагающие к ограниченности, но воспитывающие своих собственных провинциалов. Горбачева часто попрекали его южным акцентом, манерами его супруги, забывая о главном. Однажды на встрече с главными редакторами он вскинулся, оглядел нас и серьезно заметил: «Ведь из разных мест мы приехали, а делаем одно общее дело!» Это было еще одно прекраснодушное заблуждение милейшего Михаила Сергеевича…
— Горбачев — это вообще ваша тема…
— Горбачев…
Бывший университетский соученик Лукьянов стал обволакивать Горбачева манерами столичного адвоката, и преуспел, и сжевал президента, и получил в пользование Верховный Совет, став его председателем, и запачкался в нелепом августовском путче 1991 года. Специалист по марксистской философии, дослужившийся в партийных коридорах до академической ливреи, Фролов стал помощником Горбачева, а затем редактором газеты «Правда», создав самую непопулярную газету в Советском Союзе и, по сути, оставив Горбачева без столь необходимого ему рупора. Время от времени странные персоны маячили в горбачевском окружении, возрождая историческую память о предреволюционном смутном российском времени, о рас-путинщине. Проносились слухи о быстром решении всех проблем, множились астрологи и чудотворцы, шла болтовня о легких деньгах и нелогичных решениях. В Горбачеве были комплексы трудно акклиматизирующегося приезжего: на него производили впечатление фанфароны. Это не раз мешало ему, потому что, судя по всему, хороших помощников у него, в сущности, не было, а в КГБ были нескрытно заинтересованы в том, чтобы вокруг Горбачева была постоянная атмосфера неуверенности, подвигающая не на систематическую работу, а на внезапные решения. «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты…» Я не могу назвать вам друзей Горбачева и не уверен, что они вообще у него были. Тем более что стратегией антигорбачевских сил было осмысленное старание отделить его от либералов. «Он никогда слова хорошего о вас не услышит», — говорил мне Яковлев…
Меня поражало даже не то, что вокруг Горбачева такое количество людей лживых и ненадежных. Меня поражало, что он боится многих из них. Он сам, лично, кричал на меня, заклиная не трогать его заместителя по партии и явного оппонентя Лигачева, председателя КГБ Чебрикова, министра обороны Язова. Я, редактор, не боялся этих людей, а он — президент — боялся. Я понимал, что своим выговором Михаил Сергеевич спасает меня, но я не мог понять, почему он гневается на меня, а, не на тех, других… Кремль оборачивался для Горбачева одиночеством, чужбиной неоднократно — он терял свое привычное окружение, уйдя из Ставрополя, став генеральным секретарем, пытаясь быть парламентским лидером. Человек добрый и мягкий, он не мог по старой формуле править варварскими методами в варварской стране. Но сделать эту страну демократией оказалось выше его сил, в большой степени потому, что он был внутренним эмигрантом в Кремле и в доме ЦК на Старой площади. Политика, увы, была и остается командной игрой. У Горбачева бывали хорошие партнеры, но никогда не было хорошей команды. Он не чувствовал себя хозяином, пытаясь хозяйничать в государстве. Оно было его — и не его, будто временное пристанище эмигранта.
В конце своего президентства он начал многое понимать, уже предаваемый в открытую. Корреспондент «Независимой газеты» Караулов, бравший у Горбачева интервью перед самой его отставкой, рассказывал мне, что Михаил Сергеевич вдруг посерьезнел и сказал, что по многим причинам он так и не научился ценить независимых людей. «Как обидно, что я не смог использовать в полной мере таких людей, как Коротич, достичь абсолютного взаимопонимания с ними…»
Опять ошибка. Никого не надо использовать. Никому не надо позволять использовать себя. Надо делать общее дело и находить для этого верных единомышленников. Лет десять подряд Горбачев был эмигрантом в Системе, созданной коммунистами. Разрушив ее, он оказался в положении человека, принесшего неведомую болезнь на остров. Сегодня он все на том же острове. И все так же одинок на нем, потому что остров стал почти необитаем.
Сейчас Коротич рулит киевским изданием на русском языке (возглавляет редакционный совет всеукраинской газеты «Бульвар Гордона»), при этом гражданство у него — российское.
Последний раз я видел легендарного редактора на полувековом юбилее Артема Боровика, который Вероника Хильчевская отмечала в «Манеже». Виталь Алексеевич выглядел потерянным и свалил с мероприятия сразу после того, как к нему подошел потереть о былом его экс-сотрудник Дима Лиханов. Видимо, не очень хотел вспоминать «огоньковский» период.