В 20-х числах февраля 1918 года генерал Раддац,[123] возвращаясь из Персии, где он командовал дивизией, был арестован в г. Армавире и заключен в городскую тюрьму. Незадолго до этого в этом городе образовался большевицкий военно-революционный комитет, главной деятельностью которого было обезоруживание проезжающих воинских эшелонов, грабеж денежных ящиков, арест и отобрание денег у офицеров и других интеллигентов. Нижних чинов или зачисляли по их желанию в большевицкую армию, или отпускали без оружия домой. Главнокомандующим большевицкой армией в этом районе был некто Сорокин,[124] в прошлом фельдшер. Армия исчислялась в 40 тысяч. Состояла как из солдат с фронта, так и мобилизованных крестьян Ставропольской губернии и Кубанской области. В тюрьме генерал Раддац жаловался на своего начальника штаба как главного виновника его ареста, не исполнившего какой-то его приказ. Сам начальник штаба сумел от ареста как-то ускользнуть.
5 марта вечером арестованных в количестве 105 человек отправили на вокзал и разместили в трех грязных вагонах-товарных. В числе арестованных большинство были кубанские офицеры, возвращавшиеся из Персии, были доктора, ветеринары, делопроизводители, полковой священник, несколько урядников, три молоденьких девушки и два вольноопределяющихся — не казака.
Около 6 часов утра 6 марта поезд с арестованными подъехал к станции Ладожская и, не доезжая семафора, остановился, вероятно, по требованию окруживших поезд солдат. Арестованных осыпали бранью и угрозами. Три вагона были отцеплены. Солдаты, видимо, собирались расстрелять арестованных в вагонах, но прибывшие со станции четверо штатских и одна женщина (вероятно, комиссары) уговорили толпу солдат очистить поле перед вагоном, оставив лишь небольшую группу.
Один из комиссаров выкликнул фамилию: «Шевченко» (это был делопроизводитель Баталпашинского отдела — ярый антикоммунист). Вагон отперли, около выхода стало два солдата, дверь приоткрыли, и Шевченко вышел. Ему приказано было раздеться до белья и идти в поле. Шагах в 50 от вагона он был застрелен несколькими пулями в спину. Затем таким же порядком были расстреляны два вольноопределяющихся и три девушки (родом из Анапы).
Затем минут 15 не вызывали никого. Потом тотчас же комиссар выкрикнул: «Генерал Раддац!» Генерал вышел из вагона, разделся и, сохраняя полное спокойствие, твердым шагом, с презрением к толпе, как на смотру пошел в поле. Раздалось три беспорядочных выстрела, и генерал упал, шагах в 50-ти от вагона.
После ген. Раддаца были таким же порядком расстреляны генералы Кострюков[125] и Перепеловский,[126] полковники: Алексей Иванович Суржиков[127] и Плотников. Стоявшая около вагона комиссарша утирала слезы платком. В этот день было расстреляно 11 человек, и тела их до ночи лежали белыми пятнами.
После этого три вагона были придвинуты на станцию и поставлены около пакгауза. На перроне вокзала было много народа, вероятно наблюдавшего за расстрелом. Было много женщин, солдат, видны были и казаки в бешметах. Все настроены были весело, лущили семечки, слышен был смех и веселый говор. Как потом стало известно, здесь находился штаб 2-го Северо-Кубанского революционного полка.
Три вагона у пакгауза простояли до 2-х часов следующего дня, т. е. 7 марта. К этому часу от станции Усть-Лаба прибыл поезд с 3-м батальоном Гунибского полка. Накануне этот батальон был сильно потрепан у станции Усть-Лаба отрядом генерала Корнилова. Этим объясняется то озлобление, с которым прибывшие солдаты набросились на вагоны с арестованными.
Вагоны были продвинуты в поле, в вагоны влезли солдаты и стали выбрасывать арестованных. Толпа хватала их и тут же расстреливала или прикалывала штыками. Всего в этот день погибло 62 человека. В том числе священник Федор Домбровский, войсковые старшины Несмачный и Биллевский, два врача, ветеринар, остальные — офицеры-кубанцы.
На другой день оставшиеся 32 человека были отправлены на хутор Мужичий, в 12 верстах от станции, и там над ними состоялся суд. Председателем суда был кубанский казак — вольноопределяющийся Дарганов, а судьями несколько солдат. 16 человек были осуждены и на другой день расстреляны, а 16 оправданы. Но отпустили только пятерых. Они наняли линейку и уехали на станцию Ладожская, где их захватили солдаты и четырех убили, а пятый — военный чиновник, спасся и впоследствии об этом рассказал. Оправданных же 11 человек опять арестовали и на другой день отправили на хутор Романовский (ст. Кавказская) для нового над ними суда. На этой станции свирепствовал матросский суд, совершивший немало зверств. Но благодаря необыкновенно счастливому случаю все 11 были отпущены до суда и спаслись.
В ноябре 1919 г. я с семьей эвакуировалась на юг России. Нам не удалось уехать за границу и пришлось остаться, или лучше сказать застрять, в маленьком курортном городке Кубанской области — Анапе, где сосредоточилось довольно большое общество петроградцев и москвичей.
В начале марта 1920 г. город был занят почти без всяких инцидентов «зелеными», т. е. местными молодыми людьми из мещан, спустившимися с гор. Все городские власти беспрекословно им повиновались, и во главе города стал некто Калачов, или просто «Женька», как его все называли. В первую ночь их прихода было 2 нападения на буржуазные квартиры, сопровождавшиеся грабежом и издевательствами. В одной квартире молодая беременная дама была изнасилована 4-мя хулиганами. Это факт вполне достоверный.
11 марта в город вошли большевики после налета небольшого отряда Донцов. Вошла 16-ая дивизия Буденного. Целые дни по улицам дефилировали победители с музыкой…
Потом пошли приказы — о военном и осадном положении, о сдаче оружия и пр. и пр. С утра публика прежде всего бежала к столбам, чтобы прочитать новые приказы, чтобы не подвергнуться каким-нибудь строгостям за ослушание. Началась паника. Военное и осадное положение сменялись беспрерывно, и народ сбивался, до которого часа можно появляться на улице без страха попасть в чрезвычайку; доходило до того, что после 6 час. вечера уже на улицах было пусто.
Начались принудительные работы, которые носили исключительно характер издевательств, например было приказано засыпать овраг, который занимал громадное пространство в городе. Дам и девиц из «буржуазных» домов посылали мыть полы, стирать белье красноармейцам и пр. Ночью после окончания театров зачастую делались облавы и не захвативших с собою документов забирали в Чеку, а наутро всех более или менее чисто и нарядно одетых посылали непосредственно мыть полы и пр. Обыски повальные «по доносу». Первые были еще сносны, они производились красноармейцами, ограничивались только некоторым разгромом и поверхностным просмотром вещей, но вторые были ужасны. Врывались в квартиру чекисты ночью, не давая одеться, грубо, с руганью и пр. Будили детей, рылись в постелях, в печах, помойных ведрах, разматывали нитки, свертки и пр., затем арестовывали хозяина квартиры, хотя бы ничего предосудительного у него не нашли. Арестованных содержали в подвалах с выбитыми стеклами и цементным полом. Когда в одном подвале арестованные устроились спать на мягких мешках, то комиссар Петренко немедленно велел их вынести. Продовольствия не давали, родные должны были приносить пищу.
Главным образом искали лиц, имевших родственников в белой армии, и чтобы иметь основание их арестовать, им приписывалось участие в каком-нибудь заговоре. Так был открыт заговор о взрыве маяка и было расстреляно 16 душ — почти все молодежь из местной интеллигенции (Никитин, Панайоти и др.).
По подозрению в сношениях с бело-зелеными была расстреляна одна семья — 2 дочери и мать (жена полковника) Супротивные. Старшая дочь погибла геройски, проклиная большевиков перед самым расстрелом, мать была привезена из больницы, посажена на кресло и убита выстрелом в спину. Был расстрелян доктор Гейдт, всеми уважаемый в городе, по доносу одного красноармейца о переходе его из красной армии к белым года 2 назад в каком-то отдаленном уральском городе. Этот факт не был проверен, и впоследствии вдова его получила позднее известие об отмене приговора.
Тяжелое впечатление произвел в городе так наз. обыск с набатным звоном. Утром жители были разбужены сильным набатным звоном. Все побежали на площадь, где было объявлено, что все жители обязаны немедленно, в продолжение одного часа сдать все оставшееся оружие, в том числе охотничьи ружья и пустые патроны и все вообще вещи военного и казенного образца; если же после следующего звона при обыске найдется хотя бы одна какая-нибудь подозрительная вещь — виновный будет расстрелян. Так как не для всех было ясно, что значит вещи казенного образца, то несли все более или менее сносное, напр. детские костюмы, сшитые из «солдатского» сукна, пуговицы и пр.
Народ так спешил нести вещи, что похоже было, будто идут на крестный ход. Собрана была масса вещей, отбирали всё, были случаи снимания с плеч гимнастерки, пояса и с одной барышни сняли кофточку, перешитую из англ. рубашки, и т. п. После второго звона город замер, только раздавались никому не понятные выстрелы, на улицу выходить было запрещено и начались обыски по всем районам сразу… Ужасны были последствия этих обысков: была расстреляна одна дама (Баканова), у которой нашли на чердаке кортик, забытый уехавшим мужем. Была также расстреляна вдова (Латышова), имеющая 5 душ детей, за то, что у нее найдены были использованные патроны, которыми играли дети, набравши их, вероятно, на улицах. Был арестован старый, совсем дряхлый священник, у которого нашли винтовку, оставленную сыном. Когда вели арестованных в соседнюю станицу за 15 верст, нельзя было без слез смотреть на этого несчастного попика, который, бедный, в руках с подушкой, спотыкался и падал.
В июне месяце были так наз. «походы» на саранчу. Конечно, здесь нет ничего чисто террористического, но они, эти походы, измучили многих анапчан. Забирали на работу по приказу до 60-ти лет включительно, поэтому многие бессильные старики и старухи должны были идти пешком за 17 верст и там работать по неделям почти впроголодь. Были установлены патрули, и если кто убегал с «фронта», то рисковал быть убитым. И это всё было бесполезно, т. к. саранча все-таки успела подняться и полететь.
В августе после десантов на Приморско-Ахтарск и на Суко были взяты заложники, были аресты и расстрелы по подозрению в сношениях с белыми. Но об этом писать не буду, потому что всем известно, что происходило в местах, ближайших к фронту.
Вот история одной провокации. Однажды появились в Анапе несколько блестящих молодых людей — коммунистов, которые распространили слухи, что они контрразведчики из белой армии, и поэтому скоро вошли в местное общество, выражали сочувствие, ухаживали за барышнями, и даже один сделал формальное предложение одной светской барышне. Было решено, что они помогут всей компании уехать за границу, и сборы продолжались месяца три. Наконец было условлено, что к 5 ч. утра в назначенный день всё должно быть готово и будет подан автомобиль для отъезда в Новороссийск. Действительно, автомобиль подан, происходит укладка, прощание и отъезд, но автомобиль не поехал в Новороссийск, а когда доехал до дверей Чеки, то был остановлен и раздался голос «жениха»: «Довольно комедии…» Все были арестованы, отправлены при ужасных условиях на катере в Новороссийск, оттуда во Владикавказ, и как они после устроились или погибли — неизвестно. В числе жертв была одна очень пожилая дама, жена одного генерала (Неёлова[130]). Она мечтала уехать в Англию к своей дочери…
Затем могу перечислить факты, которые действовали на публику в высшей степени угнетающим образом, хотя и не имели в себе ничего террористического:
— Аннуляция донских денег.
— Запрещение торговли.
— Отбирание вещей у продавщиц на базаре.
— Разгон базара (было приказано всем советским служащим идти на базар, там ломать все лотки и будки, сваливать на подводы и везти для отопления советских учреждений).
— Беспрерывное переселение из дома в дом советских учреждений и в связи с этим выселение и порча домов.
— Полное исчезновение продуктов в связи с запрещением торговли.
— Хлеб по карточкам.
— Макуха вместо хлеба, сахарный и др. суррогаты.
— Очереди.
— Советские столовые и обеды по карточкам (о том, какого качества были эти обеды, достаточно сказать, что и те зажиточные мещане, которые жили на окраинах и имели свое хозяйство, все-таки брали эти обеды… для свиней). В этот период особенно была сильна тифозная эпидемия.
— Беспорядочная стрельба красноармейцев (погиб мальчик — сын почтальона Головкова от выстрела красноармейца. Кассирша хлебопекарни была убита шальным выстрелом из-за угла).
— Беспрерывное переселение из квартиры в квартиру красноармейцев, причем они не считались ни с чем, устраивались в спальнях, в столовых, где было потеплее и посветлее.
— Постоянные реквизиции разных предметов: музыкальных инструментов, технических, фотографических, картин и пр. У одного инженера, любителя-фотографа был отобран ценный стереоскоп с множеством художественных снимков; месяца через 2 один бывший в складе команхоза натолкнулся на груду разбитых стекол от этих снимков.
«Ущемление буржуев» в Екатеринодаре. Упоминаю о нем, п[отому] ч[то] это ближайший город к Анапе, и пришлось слышать о нем от очевидцев — это во-первых, а во-вторых п[отому] ч[то] на меня лично сильное впечатление произвело «поэтически-картинное описание» этого возмутительного факта в одной Екатеринодарской газете. Начиналось оно с описания великолепной погоды, которая как бы покровительствовала пролетариям, выгонявшим буржуев из домов (с одной сменой белья). Не могу не упомянуть о советской школе и народном университете. Гимназии были смешаны и преобразованы в школы 1-й и 2-й ступени. Ученики принимались со всякими знаниями и без них, и простонародие говорило, что теперь, мол, все будут учиться «на приступочках». Очень быстро все ученики превратились в хулиганов, здание загаживалось, стекла выбивались. Сначала ученье шло при ужасных условиях. Раза 4 в год устраивались колоквиумы для распределения учеников на группы, и вот ученикам одной группы пришлось устраиваться на лестнице писать сочинения, т. к. по классам везде выбиты стекла… Постепенно ученье останавливалось, ученики не посещали, преподаватели стали искать работу в виде пилки дров или грузить товары на пристани. Чтобы привлечь учеников в школу — стали раздавать завтраки (в то время голод сильно чувствовался). Тогда ученики, приходя, спрашивали: «Сегодня будут завтраки?» И если нет, то: «Вали, ребята, домой!»
Народный университет еще лучше. Наравне со знающими и уважаемыми профессорами, лекции читали и такие господа, которые не умели связать двух слов. Молодежь собиралась посмеяться и посчитать, сколько раз «профессор» скажет «так сказать» или «вопше» (вообще), пощелкать семечки, пофлиртовать, предварительно выключивши электричество и сделав темноту и пр.
В заключение упомяну, что нам, т. е. мне с семьей удалось покинуть «советский рай» легальным путем и приехать во Францию к сыновьям. Путешествие наше было очень тяжелое по тем препятствиям, которые пришлось преодолевать, и продолжалось от 14 октября до 29 декабря 1922 г. Очень трудно было получить заграничный паспорт, надо было пройти через массу анкет, свидетельств, разрешений на вещи, подробные списки вещей вплоть до булавок и главное — перенести кошмарный обыск при посадке на пароход из Батума в Константинополь. Насколько был тщательный обыск, достаточно указать на то, что 2 фунта орехов, взятые на дорогу для лакомства внучки, были все перебиты, чтобы убедиться, нет ли в них брильянтов.
С Кубанской чрезвычайкой я хорошо знаком по личному опыту. При одном из очередных арестов социалистов, живущих на Кубани, я был арестован и доставлен в участок милиции города Екатеринодара.
При моем входе в помещение участка сидевший дежурный чиновник восточного типа, очевидно, счел меня по внешности за какое-либо начальство, почтительно встал, не менее почтительно поклонился, заискивающе улыбаясь; но картина резко изменилась, когда приведший меня милиционер заявил, что я — арестованный.
— Садысь, — грубо, начальническим тоном, указывая на стул, важно проговорило начальство, не менее важно вновь усаживаясь в кресло.
Я с любопытством начал было рассматривать довольно тесное и грязное помещение милиции, публику, несмело толпившуюся здесь в ожидании разрешений всевозможного рода нужд; мысленно сравнивал все это с прежней полицией, — как дверь с шумом распахнулась, в участок быстро вошел высокого роста, в папахе набекрень, в красной черкеске, в щегольских сапогах, вооруженный почти до зубов человек, оказавшийся впоследствии начальником милиции Колесниковым. Начальнически-небрежный взгляд скользнул по мне, затем начальство круто, по-военному сделало полуоборот к дежурному, и громко раздалась команда:
— Усиленный караул!.. Подвал!.. Живо!..
Точно из-под земли выросло шесть вооруженных милиционеров, тесным кольцом окружили меня, вывели во двор и ввели меня в подвал. Яркие лучи южного осеннего солнца сменились слабым мерцанием электричества, в лицо пахнуло спертым подвальным запахом, плесенью, сыростью; щелкнул железный засов, лязгнуло ржавое железо, и я был впихнут в небольшой сырой, абсолютно темный каменный склеп. Не ожидая ничего подобного, я сначала опешил, растерялся, а потом нервно зашагал по каменному полу склепа, чутко прислушиваясь к глухому сдавленному топоту собственных шагов. Кроме меня в подвале оказался какой-то армянин. Он справился, не по «спекулянтскому» ли я делу, и убедившись, что нет, опять забился в свой угол, где и уселся, по-восточному, на корточках.
Медленно, тягуче тянулось время. Чувствовалось, что уже давно свечерело. В склепе сделалось чрезвычайно холодно. Легкая сорочка и накинутый на плечи пыльник плохо согревали мои застывшие члены. Зубы стучали от холода. Уже казалось, я сижу целую вечность, как в коридоре раздался топот ног, лязгнул засов двери, задрожал слабый свет фонаря, прорезывая густую холодную тень склепа, вошедшие четыре милиционера молча подошли к быстро вскочившему на ноги армянину, и началась самая дикая безобразная расправа. Армянина били кулаками, пинками, шашкой. Сначала несчастный стонал, умолял, затем совсем умолк. И только глухие удары по упругому телу, площадная брань милиционеров нарушали зловещую тишину могильного склепа.
Я инстинктивно, из чувства самосохранения отскочил к противоположному углу. В висках у меня болезненно стучало. Как утопающий за соломинку, хватался я за все, что могло меня защитить, и тут только я почувствовал всю бездонную глубину моей беспомощности по отношению к палачам. Ничего не соображая, я сначала приготовился к защите, однако безумие такой мысли было слишком очевидным. Злоба, отчаянная злоба и презрение к палачам быстро сменили инстинкт самосохранения. Машинально я сорвал с глаз золотое пенсне и также машинально сунул в какой-то карман. Под влиянием неведомого мне чувства я выступил вперед и превратился в библейский соляной столб, решив не шевельнуть пальцем, не издать ни одного звука. И только мысли густым роем болезненно кружились в моем раскаленном мозгу. Точно на кинематографической ленте промелькнула предо мною вся моя далеко неприглядная и не радостная жизнь, полная лишений, нищеты и громадного упорного труда.
Однако, кончив экзекуцию, милиционеры также молча вышли, как молча вошли. Лязг железа, отдаленный гул — и в склепе водворилась жуткая тишина, сквозь которую отчетливо слышались тяжелые вздохи распластанного на холодном каменном полу армянина. Прошло несколько томительных минут. Армянин быстро вскакивает, утирая струившиеся кровоподтеки и в то же время театрально-трагически потрясая в воздухе кулаками, он сдавленным сиплым голосом, долетавшим лишь до моего слуха и терявшимся в каменных сводах склепа, со свистом кричал:
— Мучители! Кровопийцы! Скоро ли перестанете пить нашу кровь! Ведь житья нет!.. Мы задыхаемся!.. Кровопийцы!
Голос его оборвался. Пошатываясь и еле волоча ногами, он медленно побрел к углу, бормоча под нос какие-то ругательства по адресу всех и вся…
История его оказалась очень несложной. Он — мелкий спекулянт. Гнал на перепродажу шесть быков. Около Круглика (небольшая роща около Екатеринодара) его схватила милиция и в каком-то административном порядке арестовала на три дня. Два дня сидел он спокойно. На третий день рано утром жена, принеся чай и завтрак, сообщила ему, что быки, оказывается, милицией еще не найдены, они в Круглике; есть большие опасения, что их сегодня найдут и реквизируют. На их след, кажется, уже напали. Армянин, недолго раздумывая, напился чайку, плотно подзакусил и, пользуясь слабым надзором за ним, как за срочным арестантом, завтра утром подлежащим освобождению, «тикнул» в Круглик, нашел быков, спекульнул ими на два с половиной миллиона, явился домой, где вновь был арестован и посажен за побег в этот склеп. А поймавшие его милиционеры, — те караульные, от которых он тикнул и которые сами подверглись наказанию.
В час ночи нас вызвали на допрос. Разбитый физически и нравственно, закоченевший от холода, я с присущей мне раздражительностью набросился на начальника милиции Колесникова за содержание меня в склепе, и самым решительным образом заявил, что в подвал я более не пойду. «Только силою штыков можно вновь меня туда бросить».
Не знаю, моя решимость и угрозы жаловаться на дурное обращение со мной, человеком ни в чем неповинным, или чувство сострадания взяло верх у немного хмельного Колесникова, но факт тот, что меня милостиво разрешено было перевести в общую камеру арестованных, где есть и свет, и тепло, и нары.
— А эту сволочь в подвал, — грозно сверкая глазами, приказало начальство, тыча большим украшенным дорогим перстнем пальцем в армянина. — Ты у меня завтра пойдешь в ревтрибунал, а оттуда лет на пять, на шесть на принудительные работы… Не будешь бегать в другой раз!
И отборная площадная брань начальства заключила собою все остальные невыгодные перспективы побега.
Общая камера на верхнем этаже, светлая, теплая, хотя переполненная народом и вонючая, показалась мне раем. Люди здесь валялись на нарах, под нарами, в проходах. Свернувшись калачиком, я скромно примостился около порога и, почуяв тепло, умученный пережитым, уснул, как убитый. Каково же было мое удивление, когда утром, проснувшись, я рядом с собой увидел блаженно улыбающееся и еще заспанное, подбитое, в синяках, лицо армянина.
— Вы как сюда попали? — удивился я. — Ведь вас Колесников приказал в подвал посадить?
— В подвал… — хитро ухмыльнулся тот. — Быков продал да в подвал. Чай я не дурак… Я ведь их всех знаю, как свои пять пальцев. — И он растопырил свои пять довольно-таки грязных коротких пальцев и начал мне почти скороговоркой рассказывать биографию каждого милиционера, большинство которых — пристава, помощники приставов, надзиратели царских времен.
— Колесников ушел, а его помощник сюда из подвала меня перевел. Вот они! — ухарски хлопая себя по карману, смеялся армянин. — Всех их можно купить и продать.
— Вы думаете, меня действительно пошлют в ревтрибунал за побег? Отдадут на принудительные работы? Нынче же домой пойду. Нынче третий день моего ареста! Мало пятьдесят — сто тысяч дам, двести, а дома буду!
И действительно, в три часа дня, когда я под конвоем с казенным пакетом направлялся в Кубанско-Черноморскую Чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией, мой сосед, приятельски распрощавшись с милицейским начальством, крепко пожал мне руку, весело посоветовал поскорее освободиться и, семеня ножками, быстро зашагал домой.
В Чеке я заполнил анкету, и после этого был доставлен на предварительный допрос к следователю, молодому человеку, лет 18–20, важно заседавшему в шикарно обставленном кабинете, напоминавшем рабочий кабинет солидного буржуа.
Только начался допрос, только я успел дать несколько ответов на поставленные мне вопросы, как в кабинет вбегает лет 16–17 девица со стаканом в руке и волнующимся голосом, игриво обращаясь к следователю, во всеуслышание заявила:
— Петька, иди скорее, иначе они все пожрут и тебе ничего не останется.
«Петька» краснеет, беспомощно бросает сконфуженные взгляды на меня, слабо упирается и бормочет что-то невразумительное. Тогда я пришел к нему на помощь и предложил закончить следствие, ибо я охотно признаю себя виновным в социалистическом образе мышления. Этим все дело быстро закончилось к общему удовольствию. «Петька» присоединился к пирующим, а меня под конвоем отвели в камеру Чеки.
Во всех камерах Чеки, рассчитанных приблизительно на 200–240 человек максимум, содержится свыше 500 человек. Люди спят на нарах, под нарами, в проходах. Движение невозможно, приходится или полусидеть, или полулежать, или стоять на ногах. Грязь — классическая. Если тротуаров около помещения Чеки трудом арестованных ежедневно сметается каждая пылинка и если кабинеты и вообще апартаменты господ чекистов этим же трудом убираются и моются каждодневно, то во дворе и внутри камер, где находятся заключенные, отчаянная грязь, вонь и мерзость запустения.
В течение четырехмесячного моего сидения пол мылся только два раза. Бани не полагается. Случайно один раз за всю зиму были в бане. Все просьбы заключенных сводить в баню — успеха не имели. Само собою разумеется, что мы в pendant к чистоте помещения обросли на вершок грязью, обовшивели. Вши, блохи, клопы гуляли стадами. А грубое обращение с заключенными чинов караула, услащаемое самой отборной большевистской площадной бранью, вполне соответствовало скотскому положению заключенных. Прогулок не полагалось, если не считать весьма редкие, не периодические, всецело зависящие от каприза караула 5-10-минутные проверки наличности числа заключенных, происходившие иногда не в камерах, а во дворе. Круглые сутки приходится глотать гнилой спертый воздух, от которого с непривычки или после долгого пребывания на свежем воздухе, кружится голова. Да это и понятно, при отчаянном переполнении, при отчаянной грязи — физиологические потребности арестованные выполняют круглые сутки в «парашу». Правда, есть выводные караульные, по два человека на камеру, выводящие по два человека «оправиться». Но так как в камере содержится 148–160 человек, то это равносильно издевательству, и большинство прибегает к «параше». В довершение этих бед мы не могли располагать достаточным количеством воды не только для умывания, но даже для питья. Водопроводный кран или замерзает, или в неделю раз шесть портится от бесхозяйственности, и мы сплошь и рядом сидим не только без чаю, но и без воды, мучимые жаждой. Что касается пищи, то, помимо ее отвратительности (черствый, как камень, хлеб и просяной с кукурузой суп), она раздается в скотских условиях: за неимением посуды пища разносится по камерам в тех самых ведрах, из которых ежедневно моются отхожие места, коридоры и полы присутственных и неприсутственных комнат Чеки. И как бы для полноты ансамбля, разливается и раздается рядом с «парашей», в атмосфере наибольшей вони и наибольшей грязи. Только отчаянный голод побеждает чувство брезгливости и заставляет есть казенную пищу. Как-то раз пища отдавала запахом какого-то лекарства. Объяснилось это просто: ведро, в котором была принесена пища, употреблялось при мытье полов в амбулатории Чеки, в которой делали перевязки больным чекистам, и в ведро попали загноенные, пропитанные лекарствами сменные перевязки. Отсюда и запах супа.
При Чеке имеется амбулатория и врач, некая Говорова. Впрочем, я сильно сомневаюсь, чтобы эта почтенная особа, всегда напудренная, нарумяненная, с большими резервами косметики на лице, была действительно врачом. Ровно в 11 часов по камерам громко объявляется: «Больные к врачу». Однако можно сказать, что медицинской помощи никакой нет. Когда я обратился к почтенному эскулапу за помощью от воспаления среднего уха, то получил краткий ответ: «Мы ухи не лечим, зеркал нет». Не осталось и камфары, масла и бинта. Обращающимся с зубной болью врач заявляла: «Здесь не ВЧК, где есть и зубная лечебница, а мы такой пустяк, как болезни зубов, не лечим». Когда же один из товарищей обратился с болезнью глаз, то в ответ получил цинично-шутливый каламбур: «Здесь не глазная лечебница. Но зачем вам сейчас глаза: не запутаетесь — часовые вас провожают, а если выйдете, то тогда и лечить будете».
Само собой разумеется, что к врачу ходили только или новички, или шутники, позабавиться ее методами лечения. А методы весьма занимательны. К больным она не приближалась. Термометр не полагался. Все сводилось к двум-трем вопросам. Иногда больной успевал ответить, иногда нет, как диагноз уже готов и больной получает какие-то порошки. Нужно ли говорить, что болезни свили себе прочное гнездо в камерах Чеки. В нашей камере много было сифилитиков, были тифозные, чесоточные. Иногда умирали. Покойника выносили, место, на котором он лежал и умер, подтирали, и оно с бою занималось новым человеком.
Каковы условия, в которых находятся заключенные, видно из отзывов сидевших в это время в Чеке эсеров-армавирцев — К. М. Варсонобьева, П. Л. Никифорова, сына известного народника Льва Павловича Никифорова, и других, видавших «виды» при царской власти, в полной мере испытавших прелести царских центральных тюрем, пересылок и этапов. Они в один голос заявляют: «Год заключения в тюрьме при царской власти равен месяцу сидения в ЧК — по лишениям и издевательствам над заключенными».
Все просьбы, протесты против такого режима, индивидуальные и коллективные, словесные и письменные, положительного результата не давали. Дальше корзины коменданта они не шли. Вот одно из серии таких заявлений-протестов:
«Коменданту Кубчеки
Старосты 3 камеры Нестерова
Заявление
Установившийся в Чеке для содержащихся заключенных режим настолько суров, что заставляет меня по поручению заключенных камеры вновь просить Вас, товарищ комендант, об устранении этой суровости, как опасной для здоровья заключенных и решительно ничем не оправдываемой. Нас в камере, рассчитанной на содержание 60–70 человек, содержится около 150 человек. Добрая половина валяется под нарами, в проходах, в самых нечеловеческих условиях. Казалось бы, что такие условия диктуют введение широких гигиенических мероприятий. Однако мы сидим сплошь и рядом не только без чаю, но без воды, мучимые жаждой. Большинство из нас за неимением воды не умывается. Посуда, из которой берется еда, употребляется на мытье полов, не моется, грязная, и издает зловоние. Пища и чай раздаются рядом с «парашей», что вызывает не только одно брезгливое чувство, но и опасность заражения сифилисом, дезинтерией и другими болезнями, которые и так в камере имеются в изобилии. Все это заставляет камеру просить Вас об отмене суровой меры содержания заключенных, предоставив нам прогулки, получение пищи самими заключенными из котла на кухне в свои посуды, вывод на двор к крану умываться и предоставление бани.
Староста 3 камеры Нестеров».
Однако, несмотря на то, что такие же заявления подавались и другими камерами, дальше корзины роскошного кабинета коменданта Чеки они не шли, и режим оставался прежним.
Заключенные ЧК, несмотря на то, что они являлись подследственными, лишались самых элементарных прав и совершенно теряли свое человеческое достоинство. В особенности это сказывалось на отношениях к женщинам. Ежедневно и в холод, и в грязь их силой заставляли мыть не только великолепные кабинеты судей и администраторов Чеки, но и длинные каменные коридоры всего помещения Чеки, заранее зная, что через пять минут эти коридоры будут такие же грязные, ибо по ним пройдут не сотни, а тысячи ног караула и заключенных. Бедные женщины работали несмотря ни на какой возраст, в отчаянной стуже, холодной воде, в грязи под сладострастными взорами и насмешками наиболее рьяных чинов караула… В отрицании человеческого достоинства администрация дошла до того, что не постеснялась устроить почти общее отхожее место и для женщин, и для мужчин. А на протест некоторых заключенных мужчин слышались ответы:
— Ничего, не стесняйся, мы баб уже приучили к тому, что они не стесняются.
И в это время женщины, а в особенности девушки, красные вскакивают со своих мест, стыдливо опуская юбки. Что касается Особого Отдела, то там в этом отношении пошли еще дальше. Когда водят в баню женщин, то расстанавливают караул не только в раздевальне, но и в самой бане, где женщины моются.
На почве абсолютного бесправия заключенных, их скотского содержания, не мог не вырасти пышным букетом самый разнузданный произвол со стороны караула.
Заключенным приносится с воли от родных или знакомых пища в установленные администрацией дни: понедельник и пятница. Однако пища иногда принимается и в другие дни. Как будто это наводит на мысль об излишней любезности администрации. Но ларчик открывается просто: принесенная пища караульными чинами разворовывается самым бесцеремонным образом. Заключенные получают едва половину принесенного, а иногда удовлетворяются и одной третьей частью, причем все это проделывается на глазах заключенных, без всякого стеснения. Приносится пирог со сливами заключенному Каратыну, а последний получает две раздавленные сливы. Я передавал в женскую камеру подушку, последняя очутилась у одного из чинов караула. Все просьбы, все хлопоты, даже жалобы — оказались гласом вопиющего в пустыне. Заключенному Давыденко принесли несколько сот папирос. И на глазах его и наших все чины караула начали преспокойно раскуривать его папиросы. Протесты приводили к заявлениям караула: «Совсем перестанем передавать». А это равносильно голодной смерти при скудости казенного пайка, выдаваемого к тому же один раз в сутки. Само собою разумеется, в лучших условиях находились наиболее состоятельные люди, коим могли и часто и помногу приносить пищу.
Бесправие заключенных сказывалось решительно во всем. Начальства мы в своей камере никогда не видали, если не считать минутные заглядывания коменданта. Но однажды заявляется сам председатель Чеки Котляренко, с целью проверки наличности заключенных. По наличным спискам вызвали всех. Выяснилось, что здесь сидят уже по два, по три месяца заключенные, нигде не зарегистрированные, не допрошенные, и их пребывание в Чеке обнаружено случайно только впервые с приходом Котляренко.
Все обитатели Чеки по роду преступления делились на четыре неравные группы: спекулянтов — самая небольшая по численности группа, дезертиров — группа, превосходившая численностью спекулянтов, сравнительно большая группа обвинялась в должностных преступлениях и, наконец, самая большая группа — обвинявшихся в контрреволюции.
Спекулянты делились на крупных и мелких. Первые не задерживались долго: через какие-нибудь недели две-три они освобождались и по-прежнему продолжали заниматься своим ремеслом. Хуже обстояло дело с мелкими спекулянтами, которые сидели дольше… Вообще нужно сказать, между чекистами и спекулянтами, в особенности крупными, существовали какие-то специальные отношения. Так, в Екатеринодаре, на главной улице (Красная) в то время, когда всё было национализировано, когда срыты были и базары, неожиданно для жителей появилась посредническая контора «Технотруд», во главе с заведующим конторой Михидаровым. Поставив себе целью скупку всевозможного сырья для перепродажи Внешторгу, контора быстро раскинула сеть агентов, завязала большие связи среди бывшего торгово-промышленного люда, и недели через три после своего открытия вся была арестована, за исключением заведующего Михидарова, оказавшегося агентом Чеки. Всего в Чеке оказалось около ста человек. Кого, кого тут только не было! Преступление всех арестованных заключалось в том, что они имели намерение вести торговлю, которая была запрещена. Началось следствие, в результате которого крупные спекулянты были освобождены через несколько дней, мелкие сидели дольше. Наконец все были освобождены, за исключением самых мелких во главе с Амирхановым. Последние сидят неделю, другую, месяц, бомбардируя начальство Чеки всевозможными заявлениями, просьбами об отпуске. В конце концов, Амирханов передает секретное заявление на имя председателя Чеки, в котором, жалуясь, что крупные спекулянты освобождены, а они, бывшие в конторе «Технотруд» на положении конторщиков, без допроса сидят более месяца, — предлагает свои услуги Чеке выдать весьма крупных спекулянтов, избежавших ареста, но имевших дело с конторой «Технотруд». Этого было достаточно, чтобы Амирханов без всякого допроса в тот же день вечером был выслан из Чеки в эксплуатационный полк, а секретное заявление Амирханова на другой же день было известно освобожденным крупным спекулянтам.
Гораздо серьезнее вопрос решался для группы дезертиров и зеленых. Несчастные, не взирая ни на что, расстреливались все. Замечательно, что в отношении их применялась тактика макиавеллизма. В амнистии местной власти черным по белому было написано: «получают полное прощение все, боровшиеся активно против советской власти с оружием в руках. Находящиеся за эти преступления в заключении подлежат немедленному освобождению». И несмотря на это, все сто процентов дезертиров и зеленых расстреливались. Впрочем, амнистия ни к кому, кроме спекулянтов и милиционеров, не применялась.
Третья группа, по численности больше первых двух, — это группа должностных преступников. Одна характерная особенность лиц этой группы: все они садились в Чеку не по доносам обывателей, как это часто имело место по отношению спекулянтов и контрреволюционеров, а по доносам должностных же лиц. Если сидит председатель какого-либо исполкома, значит, он посажен по доносу какого либо советского чина, или агента чрезвычайки или, всего чаще, по доносу милиции. Если сидит милиционер — знай, что его усадил в Чеку какой-либо чин исполкома. Словом, на фоне абсолютного бесправия простые смертные люди уже не рискуют тягаться с чинами советской службы. Сами должностные преступления весьма различны. Большинство — взятки, кражи, мошенничество, однако немалый процент сидевших обвинялся в грабежах, разбоях, убийствах, в изнасиловании женщин и т. п.
Что касается основательности улик к обвинению, то все зависит от социального положения и партийной принадлежности обвинителей и обвиняемых. Из станицы Славянской сидел заведующий больницей доктор И. И. Попов. Обвинялся он в краже пяти полбутылок спирта и нескольких пар больничного белья. Самое обвинение возникло весьма любопытно. Смотритель больницы и фельдшер-коммунист пьянствовали и разворовывали больницу. Попов решил их уволить. Но так как коммунисты наделены дискреционной властью, Попов не решился уволить пьянствовавших собственной властью и для этого поехал в Екатеринодар, к заведующему Здравотделом. Добившись приказа об их увольнении и взяв для больницы пять полбутылок спирта и пятьдесят пар белья, Попов возвратился в Славянскую, счет на полученные продукты и приказ об увольнении фельдшера и смотрителя оставил в конторе больницы для регистрации, а спирт и белье из чувства недоверия к увольняемым взял к себе на квартиру. Этого было вполне достаточно, чтобы узнавший обо всем фельдшер, будучи членом местной комячейки, заявил местной ЧК — политбюро о краже доктором спирта и белья, а Попов, не успевший еще провести в жизнь приказ об увольнении, был арестован и, как важный преступник, под строжайшим конвоем отправлен в Екатеринодар, в распоряжение Особого отдела. Последний, признав дело подсудным Чеке, доктора через два недели освободил и дело передал в чрезвычайную комиссию. Однако стоило только продолжавшему служить фельдшеру узнать о положении дела доктора Попова, как последний вновь арестовывается, сажается в Екатеринодарскую Чеку и сидит в ней около двух месяцев. Напрасно Попов показывал следователю, бывшему официанту одной из Екатеринодарских гостиниц, что в его деянии не было состава преступления, — всё было бесполезно, следователь его называл вором, грозил пятилетним сроком принудительных работ, и, может быть, осуществил бы свою угрозу, если бы не амнистия в честь трехлетия октябрьской революции, когда доктор Попов был амнистирован. Нужно ли говорить, что в Славянской он более уже не показывался…
В большинстве случаев в должностных преступлениях обвинялись начальствующие лица: различные комиссары, начальники милиции, председатели и члены исполкомов, председатели и члены различного рода ударных троек. На плечах всего этого начальства лежали тягчайшие преступления, но все они отделывались весьма легко. За грабежи, взятки и другие художества в Чеке сидел целиком ревком станицы Ладожской в лице председателя Шадурского и секретаря Шарова. Посажен он был распоряжением уполномоченного Майкопской Чеки Сараева. Как-то поздно ночью, когда камера уже дремала, многие спали, щелкает засов двери, и в камеру вошло начальство: кожаная новая с красными звездами «спринцовка» на голове, в лисьей с бобровым воротником шубе, прекрасных галифе, словом — важная птица. Начальство, морща от вонючего спертого воздуха нос, быстрым взором окинуло камеру, заметило еще не успевшую лечь фигуру секретаря Ладожского ревкома Шарова и быстро повернуло назад к двери. Однако последняя оказалась уже запертой, а в прозурку ясно послышался грубый голос часового: «Сиди, завтра заявки сделаешь. Теперича нет коменданта».
Для камеры ясно стало, что начальство само очутилось на положении арестанта. Арестанты начали вставать, с любопытством посматривая на вошедшего, как вдруг тишину прорезал громкий голос Шарова: «Товарищи, это уполномоченный Чеки, — указывая на начальство, кричал Шаров. — Это он нас с Шадурским арестовал! Шуба на нем не его, а моя. Он ее отобрал у меня, как вещественное доказательство, а сам, вот видите, носит. Отдай, это моя шуба!» — злобно и вместе с тем с радостью обратился он к Сараеву. Окруженный со всех сторон, силясь улыбнуться, хотя кроме жалкого искривления побледневших губ ничего не выходило, Сараев что-то бессвязно говорил. Моментально собрался импровизированный суд, и шуба торжественно была снята с плеч Сараева и не менее торжественно надета на плечи Шарова.
Однако пытливая мысль на этом не остановилась. Для каждого ясно было, что шуба, стоящая по довоенным ценам 600–700 рублей, вряд ли могла принадлежать Шарову, до этого рассказывавшего о своем трудовом прошлом. Впоследствии выяснилось, что и Шарову шуба досталась так же легко, как и Сараеву. Будучи начальником какого-то карательного отряда, Шаров запасся весьма ценным имуществом, в том числе и шубой.
Сараев и Ладожское начальство не составляли исключения среди арестованных. Вместе с ними сидело начальство из Майкопа — члены революционной тройки — Нестеров, Бахарев и Рыбалкин. Все это начальство — коммунисты, к нам, простым смертным, относилось свысока, жило в камере обособленно, варилось в собственном соку, а так как этот сок был — копание в своем революционном прошлом, то это революционное прошлое предстало пред нами во всей своей неприглядной наготе. Оказывается, что уполномоченный Чеки Сараев обвиняется в изнасиловании. Этот маленький станичный царек, в руках которого была власть над жизнью и смертью населения, который совершенно безнаказанно производил конфискации, реквизиции и расстрелы граждан, был пресыщен прелестями жизни и находил удовольствие в удовлетворении похоти. Не было женщины, интересной по своей внешности, попавшейся случайно на глаза Сараеву и не изнасилованной им. Методы насилия весьма просты и примитивны по своей дикости и жестокости. Арестовываются ближайшие родственники намеченной жертвы — брат, муж или отец, а иногда и все вместе и приговариваются к расстрелу. Само собой разумеется, начинаются хлопоты, обивание порогов «сильных мира». Этим ловко пользуется Сараев, делая гнусное предложение в ультимативной форме: или отдаться ему за свободу близкого человека, или последний будет расстрелян. В борьбе между смертью близкого и собственным падением в большинстве случаев жертва выбирает последнее. Если Сараеву женщина особенно понравилась, то он «дело» затягивает, заставляя жертву удовлетворить его похоть и в следующую ночь и т. д. И все это проходило безнаказанно в среде терроризованного населения, лишенного самых элементарных прав защиты своих интересов. И если Сараев в конце концов попал в Чеку, то, во-первых, через полтора месяца сидения он был освобожден и вновь занял прежнее место в Екатеринодаре, а, во-вторых, его выдала простая случайность. Намеченная им жертва была женой начальника районной милиции, и поэтому последний имел смелость жаловаться, да и самая «обстановка» дела сложилась для Сараева крайне неудачно. Дело происходило так. Во время «решительного объяснения» намеченная Сараевым жертва упала в обморок. Шум от падения на пол тела привлек бывших в соседней комнате посторонних лиц. Сараев, отучившись от всякой осторожности и забыв запереть дверь, поспешил воспользоваться удобным случаем — отсутствием сопротивления — и был застигнут на месте преступления.
Однако в этом занятии не он только один оказался повинен. Абсолютное бесправие граждан и вместе с тем трудовая повинность, точно тучный чернозем, порождали такого рода садистов. В одной из станиц председателю революционного комитета Косолапому понравилась местная учительница народной школы. Издается приказ о назначении ее в порядке трудовой повинности на должность секретарши исполнительного комитета. Все доводы учительницы за оставление ее в школе ни к чему не привели. Ей было заявлено, что за несоблюдение трудовой дисциплины она будет сослана на пять лет в концентрационный лагерь, как явная контрреволюционерка и саботажница советской власти. Пришлось подчиниться. Это было бы полбеды. Но беда заключалась в том, что вскоре начальство стало приказывать новой секретарше приносить ему вечерами на дом деловые бумаги, где с присущей начальству грубостью и прямолинейностью начало делать ей гнусные предложения, перешедшие впоследствии в явные попытки изнасилования. Кончилось это исчезновением новой секретарши из станицы. Немедленно во все концы полетели срочные телеграммы дословно следующего содержания: «Скрылась явная контрреволюционерка и саботажница советвласти К. Просьба все места учреждения и начальства таковую задержать, арестовать и направить этапным порядком распоряжение исполкома. Предисполкома Косолапый».
Несчастная К. была задержана в Екатеринодаре, приведена в милицию для отправления по назначению. Но, к счастью для нее, там оказался знакомый начальник милиции, культурный человек, бывший присяжный поверенный, не большевик. И дело приняло иной оборот. К. была отпущена, по поводу действий Косолапого было начато следствие… вскоре прекращенное.
В станице Пашковской председателю исполкома понравилась жена одного казака, бывшего офицера Н. Начались притеснения последнего. Сначала начальство реквизировало половину жилого помещения Н., поселившись в нем само. Однако близкое соседство не расположило сердца красавицы к начальству. Тогда принимаются меры к устранению помехи — мужа, и последний, как бывший офицер, значит контрреволюционер, отправляется в тюрьму, где расстреливается.
Фактов эротического характера можно привести без конца. Все они шаблонны и все свидетельствуют об одном — бесправии населения и полном, совершенно безответственном произволе большевистских властей.
Немало должностных преступлений совершено на почве личного обогащения. В станице Ставропольской, как на курорте, временно в течение лета проживал В. В. Пташников, страдавший туберкулезом. Так как у Пташникова были золотые и серебряные вещи, которыми захотел воспользоваться хозяин дома, где жил Пташников, казак Жинтиц, то в Чеку полетел донос о связи Пташникова с бело-зелеными бандами. В результате следует арест Пташникова и его жены. Золото остается у Жинтица. В процессе ведения следствия больному Пташникову удается установить невиновность. Окрыленный этим, несчастный имел неосторожность заявить о золотых вещах, оставшихся у Жинтица. Этого было достаточно, чтобы вещи были в частном порядке отобраны у Жинтица, присвоены себе следователем-чекистом, а во избежание дальнейших осложнений В. В. Пташников был расстрелян.
Само собой разумеется, что в условиях полной безответственности агентов Чеки процветает колоссальное взяточничество. Сплошь и рядом людей гноят в тюрьмах с единственной целью получить приличную мзду с состоятельных близких родственников или самих заключенных. В этих целях небезынтересна судьба гражданина Л. Слывший за состоятельного человека, Л. неоднократно подвергался аресту. Ему предъявлялись заведомо вздорные обвинения, и в конце концов дело кончалось двумя-тремястами тысяч рублей, а с падением курса рубля требование взяток повышалось до миллионов рублей. С уплатой «дани» Л. освобождался, чтобы через месяц или два-три снова сесть.
Из Крыма, когда он находился в руках Врангеля, шел коммерческий пароход в Батум, находившийся в руках Грузии. Не то шалость матросов, не то действительно не хватило угля, но факт тот, что пароход остановился недалеко от Сочи, и при помощи военной шлюпки был взят советской властью. Пассажиры все были арестованы, обысканы и у них были отобраны и вещи, и деньги. В числе пассажиров были арестованы ехавшие из Крыма в Батум два греческих подданных Константиниди и Попандопуло и у них отобрано восемнадцать миллионов рублей денег, в числе которых были деньги николаевского образца, донские, золотые турецкие лиры и греческие драхмы. Через три дня Попандопуло и Константиниди освобождаются, причем в назидание начальство объявило им следующее: у них денег не восемнадцать миллионов рублей, а только семь. И если они где-либо станут рассказывать про восемнадцать миллионов, то будут немедленно расстреляны на месте. Само собой разумеется, после такого предупреждения греки начали внушать себе, что у них было всего-навсего семь миллионов, и за получением последних явились по начальству.
— Приходите завтра. Еще не пересчитали деньги, — последовал ответ.
Но и завтра деньги оказались не пересчитанными, а через неделю Констаниди и Попандопуло были вновь арестованы, этапным порядком отправлены сначала в новороссийскую, а затем, просидев здесь полмесяца, в армавирскую тюрьму. Просидев и здесь без всякого допроса месяц, греки вновь были освобождены, с предложением немедленно убираться из пределов Армавира.
— А получить бы наши семь миллионов? — робко спросили греки.
— Хорошо, приходите завтра.
У греков блеснул луч надежды наконец-то выбраться из пределов социалистической республики, простившись с ее прелестями. Но на другой день, вместо получения денег, вновь были арестованы и отправлены в распоряжение Екатеринодарской чрезвычайной комиссии, где и просидели без допроса три месяца… Первое время они надеялись, что их скоро освободят. Но, потеряв всякую надежду на освобождение, греки начали всеми правдами и неправдами искать сношений с волей, в целях откупа. К счастью для них, в Екатеринодаре нашлись родственники, последние нажали педали в Чеке и в результате от следователя Чеки получили согласие на освобождение греков при условии: во-первых, никаких миллионов у Константиниди и Попандопуло нет, и о них они не должны поминать, во-вторых, Константиниди и Попандопуло обязаны уплатить следователю для округления три миллиона рублей. Начался торг, в результате которого следователь дополучил два с половиной миллиона рублей, а Константиниди и Попандопуло были освобождены по амнистии.
Гражданин П. за спекуляцию подлежал высылке в Екатеринбургскую губернию на принудительные работы. Жена начала умолять следователя чекиста освободить мужа. Следователь согласился при условии уплаты ему 300 тысяч рублей. Деньги были полностью уплачены. Но по какой-то случайности П. все-таки был выслан. Тогда жена бросилась к следователю, требуя возврата данных 300 тысяч рублей.
— Напрасно волнуетесь, товарищ, — спокойно заявило начальство, — дело вполне поправимо: давайте еще 700 тысяч рублей, я знаю, деньги у вас есть, и муж ваш будет возвращен.
— А где же гарантия, что вы, взяв 700 тысяч рублей, вернете мужа? — с недоверием спросила женщина.
— Вы гарантии хотите? Извольте. Деньги я с вас вперед не возьму, сначала вытребую назад мужа, тогда вы их мне и отдадите. Но знайте, если деньги вы мне не принесете, муж ваш будет расстрелян.
Сделка состоялась, а таких сделок весьма много. За взятки оказались освобожденными граждане В., М-с, П. и другие.
Но взятки чекистские следователи берут не одними денежными знаками, а и натурой. Дочери одного из бывших губернаторов К., обвиняемой в контрреволюции, чекист Фридман на допросе предложил альтернативу: или «видеться» с ним и получить свободу, или быть расстрелянной. К. выбрала первое предложение и сделалась белой рабыней в руках Фридмана.
— Вы такая интересная, что ваш муж недостоин вас, — заявил г-же Г. следователь-чекист, и при этом совершенно спокойно добавил: — Вас я освобожу, а мужа вашего, как контрреволюционера, расстреляю; впрочем, освобожу, если вы, освободившись, будете со мною знакомы…
Взволнованная, близкая к помешательству, рассказала Г. подругам по камере характер допроса, получила совет во что бы то ни стало спасти мужа, вскоре была освобождена из Чеки, несколько раз в ее квартиру заезжал следователь, но… муж ее все-таки был расстрелян.
Сидевшей в Особом отделе жене офицера М. чекист предложил освобождение при условии сожительства с ним. М. согласилась, была освобождена, и чекист поселился у ней, в ее доме.
— Я его ненавижу, — рассказывала М. своей знакомой госпоже Т., - но что поделаете, когда мужа нет, на руках трое малолетних детей… Впрочем, я сейчас покойна, ни обысков не боишься, не мучаешься, что каждую минуту к тебе ворвутся и потащут в Чеку.
При аресте чекисты тщательно всех обыскивают. Наличные деньги все отбирают, выдавая арестованному квитанцию в отобрании денег, но суммы преуменьшаются. Так, армавирцам, арестованным за принадлежность к партии социалистов-революционеров, недодали 15 000 рублей. Например, у Панкова отобрано было 19 000 рублей, а возвращены при освобождении 16 000. Данько вместо 8 000 возвратили 7 000, Балакину вместо 4 000 возвратили 3 000, Трифонову, Соколову и другим недодали по полторы и по тысяче рублей. Подавали жалобу, но последняя дальше корзинки коменданта Чеки не пошла.
Возможна ли борьба с этой вакханалией, с глумлением над человеческой личностью? Можно дать только один ответ: нет. Судьба доктора Попова, о котором мы говорили выше, красноречиво это подтверждает. Но кроме этого примера есть много других. Уже один факт отсутствия доносов на должностных лиц со стороны простых смертных граждан говорит о многом. Слишком велик размах кровавого террора, слишком велика совершенно безответственная свобода для произвола чекистов и коммунистов на фоне абсолютного бесправия граждан, чтобы была возможна борьба. Для иллюстрации я позволю себе привести один факт из сотен аналогичных фактов.
В станице Славянской заведующий отделом рабоче-крестьянской инспекции Вельский, солдат по духу, искренне веривший и уверявший в возможности борьбы с наиболее больными язвами советского строя — чрезвычайками (нужно к этому добавить — искренне преданный советскому строю), собрал богатый фактический материал о вопиющих злоупотреблениях агентов местного отдела чрезвычайки — политбюро. Подтвердив этот материал жалобами, поданными ему, как представителю рабоче-крестьянской инспекции, Вельский все это направил по начальству: подлинные документы на имя заведующего отделом областной кубано-черноморской рабоче-крестьянской инспекции рабочего Гука, а копию в центр, в Москву. Результат сообщений Вельского получился блестящий: вся Славянская ЧК была раскассирована, многие попали в тюрьму, в ревтрибунал. Словом, добродетель вполне торжествовала. Но стоило только кончиться шумихе вокруг этого дела, стоило только некоторым чекистам и просто коммунистам реабилитировать себя и возвратиться к своим пенатам, как Вельский тотчас же арестовывается под предлогом того, что он контрреволюционер, скрывающий офицерское звание. Все доводы его, что он никогда не скрывал своего офицерского звания, во всех многочисленных анкетах писал о нем, — были отклонены. Не дала желаемых результатов и предъявленная им кипа всевозможных документов, удостоверяющих его добросовестное отношение к не менее многочисленным регистрациям лиц офицерского звания, — Вельский срочно, этапным порядком, под сильным вооруженным конвоем, как важный преступник отсылается в распоряжение кубанско-черноморской областной чрезвычайки. Просидев в Чеке полтора месяца, доказав полную лояльность по отношению к советской власти за все время ее существования случайно сохранившимися и не отобранными у него документами, в том числе и соблюдением бесчисленных регистраций по офицерскому званию, Вельский был освобожден. От Гука получил благодарность за честное отношение к делу и повышение по службе. Казалось, судьба улыбается ему. И дернула его нелегкая поехать в Славянскую за семьей и домашним скарбом, чтобы перетащить всё это на новое место службы в Екатеринодар, как этого было вполне достаточно, чтобы он был вновь арестован славянскими чекистами и вновь, как опасный контрреволюционер, направлен в распоряжение Екатеринодарской областной Чеки, откуда получил высылку на пять лет принудительных работ в один из концентрационных лагерей в глубине России, как контрреволюционер.
Таким образом, мы вплотную подошли к четвертой группе заключенных: к «контрреволюционерам». Эта группа самая большая, ее преступления самые разновидные, а наказания за них самые жестокие. Здесь — люди, начиная с детского возраста, кончая древними старцами. По обвинению в попытке взорвать Екатеринодарскую Чеку сидел 12-летний мальчик Воронов; стольких же лет, если не меньше, сидел мальчик Кляцкин, ученик 3-го класса бывшего реального училища Шкитина в Ростове. Вместе с этим был посажен, как контрреволюционер, 97-летний глухой и слепой старик. И так как он не в состоянии был доходить до «параши» и физиологические потребности отправлял под себя, то по настойчивой просьбе всей камеры этот опасный для власти человек был на другой день после ареста из Чеки отправлен в больницу, откуда, кажется, вскоре освобожден.
Как легко создаются обвинения в контрреволюционности и какова степень наказания, хорошо свидетельствует следующий факт.
Ночью, часов в 12, в камеру привели молодого человека восточного типа, щегольски одетого, с шаферским цветком на груди и без фуражки. Оказывается, привели прямо со свадебного бала. Молодой человек этот Авдищев, занимающийся с отцом чисткой сапог на улицах Екатеринодара, мирно жил в содружестве с двумя товарищами, служившими агентами Чеки. Молодые люди, как соседи, постоянно бывали друг у друга, проводили вместе досуг, и, казалось, ничто не говорило о трагедии. Один из товарищей, чекистов, Кожемяка, выдает замуж свою сестру и приглашает в качестве шафера Авдищева. Как и водится на свадьбе, подвыпили, водка и коньяк развязали языки, прибавили смелости, которая Авдищеву позволила весьма неосторожно поцеловать жену Кожемяки. Взбешенный чувством ревности супруг хватает за шиворот своего товарища и собственноручно, прямо с бала доставил к Чеку. Сначала это дело вызывало улыбки среди арестованных, не исключая и самого Авдищева. Но с первого же допроса Авдищев вернулся в самом удрученном настроении, объявив в камере, что его обвиняют, во-первых, что он — бывший офицер, а во-вторых, что он был агентом контрразведки Деникина. Обвинение в офицерском звании отпало само собой, ибо следователь, при всей его неопытности, все же не мог допустить, чтобы не могущий связать пару слов Авдищев, к тому же занимающийся чисткой сапог, был офицер. Однако обвинение в службе в контрразведке Деникина вполне подтверждалось свидетелем, чекистом Кожемякой. Как ни старался Авдищев доказать свою невиновность, как ни пытался он выяснить истинную подкладку обвинения — ничего не помогало и Авдищев был расстрелян.
На городских бойнях в Екатеринодаре в качестве заведующего служил ветеринарный врач Крутиков. Общественный деятель, социалист, принадлежавший к партии социалистов-революционеров, весьма уважаемый в городе человек. В момент смены власти, при отступлении Деникина, служащие боен, Ионов, Бойко, Пинчугин, Передумов и др., пользуясь обычной в таких случаях неурядицей, присвоили несколько штук коров. Крутикову это было известно. Последнее обстоятельство весьма беспокоило Ионова и компанию, устроившихся членами местного комитета на бойнях при советской власти. И тогда у большевика Ионова возникает мысль отделаться от весьма опасного свидетеля, каким являлся Крутиков. Случайно у последнего на квартире находилось старое, негодное к употреблению ружье, не сданное согласно приказу надлежащим властям. В результате Ионов делает донос, Крутиков арестовывается и… расстреливается. В конце концов вся эта компания проворовывается, садится в Чеку, в которой Ионов, оправдываясь и перечисляя свои революционные заслуги перед советской властью, не забыл в своих показаниях упомянуть, что он «честный коммунист, борется с контрреволюцией, и благодаря только его доносу советская власть расстреляла контрреволюционера врача Крутикова». Нужно ли говорить, что Ионов и вся компания, просидев около двух месяцев в Чеке, оказались на свободе.
Как легко угодить в Чеку и даже быть расстрелянным, говорит еще один типичный случай. Более полутора месяца в Чеке сидел гражданин Преображенский, как ярый контрреволюционер. Через полтора месяца при допросе Преображенского обнаружилось, что в деле единственной уликой против него имеется карандашом набросанный на клочке бумаги анонимный донос, в котором указаны и свидетели, могущие удостоверить службу Преображенского в Деникинской контрразведке.
— Тебе, товарищ, грозит расстрел. Скажи, кто мог на тебя донести? — задал Преображенскому вопрос следователь.
— Не знаю, — ответил Преображенский, — вам лучше знать.
— Все вы ничего не знаете. Я те заставлю сказать.
Однако Преображенский упорно твердил, что не знает доносчика. Указанные в доносе свидетели, которым предъявлялся Преображенский, заявили, что они этого человека видят в первый раз. И только после этого последовало освобождение Преображенского.
Сплошь и рядом люди садятся в Чеку и приговариваются к тягчайшим наказаниям не за преступные деяния, а просто за их социальное положение или просто потому лишь, что имеют несчастье навлечь на себя гнев какого-либо большевика. Так, гражданин Сатисвили имел неосторожность обругать своего комнатного жильца-коммуниста. И только за эту «контрреволюционность» был сослан на два года в шахты на принудительные работы. Табельщик одного из заводов Екатеринодара Архипкин поссорился с большевиком-рабочим и за это пошел на пятилетние принудительные работы Екатеринбург. А так как за него вступились другие рабочие завода и наказать его только за ссору с большевиком было неудобно, его обвинили в том, что в момент прихода белых в Екатеринодар, полтора года тому назад, Архипкин имел на рукаве белую повязку. Как ни доказывал последний, что повязку носил не он один, а все дружинники по охране города от грабежей в момент смены власти, и что белые повязки, как и сама организация дружины, были разрешены отступавшими из Екатеринодара большевиками, доводы его оставались гласом вопиющего в пустыне.
Бывший Ейский городской голова Глазенко, избранный на эту должность в 1917 году по закону Временного правительства, на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, сидел полтора месяца в Чеке и в Ейске, и в Екатеринодаре лишь за то, что он был избран городским головой «по контрреволюционному» закону буржуазной власти. Наряду с этим бывшие городские головы дореволюционной эпохи гуляли на свободе, а некоторые, в содружестве с чекистами, «прибыльно» спекулировали.
В момент высадки Врангелем десанта на Таманский полуостров на Кубани циркулировали слухи, что часть десанта была высажена около Анапы. Об этом сами же большевики писали в газетах, наконец, все говорили. В частной беседе в виде вопроса об этом же спросил председателя революционного комитета станицы Пашковской диакон этой станицы Лукин… Однако спустя три месяца после ликвидации десанта, когда о нем уже забыли, Лукин был арестован и за разглашение председателю революционного комитета ст. Пашковской ложных «слухов об Анапском десанте» был посажен в камеру смертников, а затем выслан на пять лет на принудительные тяжелые работы в Пермскую губернию.
Большинство обвиняемых в контрреволюции расстреливается. Амнистии их не касаются. После амнистии в память трехлетия годовщины Октябрьской революции в Екатеринодарской Чеке и Особом отделе обычным чередом шли на расстрел и это не помешало казенным большевистским публицистам в местной газете «Красное Знамя» помещать ряд передовых и непередовых статей, в которых цинично лгалось о милосердии и гуманности советской власти, издавшей амнистию и будто бы широко ее применявшей ко всем своим врагам.
С августа месяца 1920 года по февраль 1921 года только в одной Екатеринодарской тюрьме расстреляно было около трех тысяч человек. Наибольший процент расстрелов падает на август месяц, когда был высажен на Кубань Врангелевский десант. В этот момент председатель Чеки отдал приказ: «расстрелять камеры ЧК». На возражение одного из чекистов Косолапова, что в заключении сидит много недопрошенных и из них многие задержаны случайно за нарушение обязательного постановления, воспрещающего ходить по городу позже восьми часов вечера, последовал ответ: «Отберите этих, а остальных пустите всех в расход».
Приказ был в точности выполнен. Жуткую картину его выполнения рисует уцелевший от расстрела гражданин Ракитянский.
«Арестованных из камер выводили десятками, — говорит Ракитянский. — Когда взяли первый десяток и говорили нам, что их берут на допрос, мы были спокойны. Но уже при выводе второго десятка обнаружилось, что берут на расстрел. Убивали так, как убивают на бойнях скот». Так как с приготовлением эвакуации дела Чеки были упакованы и расстрелы производились без всяких формальностей, то Ракитянскому удалось спастись. «Вызываемых на убой спрашивали, в чем они обвиняются, и ввиду того, что задержанных случайно за появление на улицах Екатеринодара после установленных 8 часов вечера отделяли от всех остальных, Ракитянский, обвинявшийся как офицер, заявил себя тоже задержанным случайно, поздно на улице и уцелел. Расстрелом занимались почти все чекисты с председателем чрезвычайки во главе. В тюрьме расстреливал Атарбеков.[133] Расстрелы продолжались целые сутки, нагоняя ужас на жителей прилегающих к тюрьме окрестностей. Всего расстреляно около 2 000 человек за этот день.
Кто был расстрелян, за что расстрелян, осталось тайной. Вряд ли в этом отдадут отчет и сами чекисты, ибо расстрел, как ремесло, как садизм, был для них настолько обычной вещью, что совершался без особых формальностей. По крайней мере, когда в октябре 1920 года приехала в Екатеринодар неожиданно ревизионная комиссия из Всеросийской Чрезвычайки для ревизии местной, то арестованные в этот момент и за переполнением помещения сидевшие рядом с канцелярией Чеки инженер Б., студентка М., учительница М., агроном Д. и гражданка Н. были невольными свидетелями суматохи екатеринодарских чекистов, рвавших и прятавших от начальства дела со смертными приговорами.
«Приговоры, в которых ясно говорилось «расстрелять», мы находили пачками в отхожих местах», — рассказывали невольные свидетели.
По всей вероятности, эти приговоры относились к расстрелам в момент десанта Врангеля, когда большевики, находясь в паническом состоянии, готовились к эвакуации, поэтому расстреливали заключенных, о чем свидетельствует Ракитянский. Расстрелы совершались пачками — 30 октября 1920 года было расстреляно 84 человека, в том числе Морозов, Глазков, Ганько и др.; 6 ноября расстреляно свыше 100 человек, в том числе бывший член Рады инженер Турищев, Калишевский, Богданов, мать и дочь Маневские, Домбровская, которую подвергли жестокой пытке, четверо юношей — казаки станицы Полтавской за дезертирство и др. 22 декабря расстреляно 184 человека, в том числе доктор Шестаков, которого подвергли психической пытке, баронесса Майдель, Грамматикопуло, поручик Савенко, поручик Иванов, генерал Косинов,[134] рабочий Анико, студент Анненков, казак Дубовик и др. 24 января 1921 г. расстреляны 210 человек — отец и дочь Рукавишниковы (последняя перед расстрелом успела сохранить и принять цианистый калий), Оганесьянц, казаки Ищенко, Юрченко, Монастырный, Кутняк, Дьяченко, Макаренко, Янченко, Звягин и др., офицер Ярковенко; 5 февраля расстреляно 94 человека, в том числе Падалка, Тарай-Магура и др.
Как же производится самый суд, если так свободно применяется смертная казнь? Самым упрощенным способом и в большинстве случаев самыми невежественными людьми. Происходит допрос. Вас допрашивает следователь, обычно подросток или девица. При допросе употребляются все средства, чтобы или получить от вас чистосердечное признание в виновности, или путем самых сбивчивых вопросов со ссылкой на несуществующие показания свидетелей, будто бы допрошенных уже и подтвердивших вашу виновность, стараются вызвать противоречия в показаниях обвиняемого. Твердо установлены два положения, кои проводятся в жизнь неукоснительно: это, во-первых, полная изоляция от остального мира, следовательно, полная возможность доказать свою правоту, и, во-вторых, чекистские следователи при производстве следствия исходят из положения: раз ты арестован, значит, ты виновен и обязан доказать свою невинность. Однако доказательство это абсолютно невозможно: ссылка на свидетелей, не принадлежащих к партии большевиков, да если еще имеющих несчастье принадлежать к интеллигенции, во внимание не принимается и в худшем случае может послужить вполне достаточной уликой для обвинения в контрреволюции самих свидетелей; ссылка же на свидетелей из рядов коммунистов не всегда доступна. И в сущности весь разбор дела ограничивается допросом вас следователем. Последний по следствию дает свое заключение, и это заключение, скорее формально, а не по существу, рассматривается уполномоченным чрезвычайной комиссии и затем коллегией Чеки, которая и ставит свой штемпель: «расстрелять» или «сослать на пять или на десять лет на принудительные работы», в зависимости от данного следователем заключения. Вот, в сущности, весь багаж правосудия.
Нужно ли говорить, что такая упрощенная форма суда в условиях всеобщего бесправия и террора в стране создает безбрежные границы самого безудержного произвола. Застенки Чеки напоминают средневековье по своей дикости, жестокости и глумлению над человеческой личностью. Пытки, взятки деньгами и натурой в Чеке расцвели махровым букетом. Причем пытки совершаются путем физического и психического воздействия. В Екатеринодаре пытки производятся следующим образом: жертва растягивается на полу застенка. Двое дюжих чекистов тянут за голову, двое за плечи, растягивая таким путем мускулы шеи, по которой в это время пятый чекист бьет тупым железным орудием, чаще всего рукояткой нагана или браунинга. Шея вздувается, изо рта и носа идет кровь. Жертва терпит невероятные страдания. При этом нужно оговориться, что пытке подвергаются лишь более важные «контрреволюционеры», замешанные в какой-либо опасной организации, которую чекисты стремятся раскрыть. Такой пытке в Екатеринодарской Чеке подвергся офицер Терехов, кстати сказать, уже психически больной, ибо во время пытки он лишь смеялся, чем привел в ярость палачей; затем гражданин Аксютин, впоследствии расстрелянный, гражданин Потоля, обвинявшийся в убийстве и приговоренный на 8 лет принудительных работ. Причем с пыткой Потоли произошел любопытный казус: Потоля коммунист. Когда истязали некоммунистов, то сидевшие в камере коммунисты, о которых мы говорили выше, Нестеров, Шадурский, Шаров, Сараев и др. оставались безучастными и ничем на это не реагировали. Но достаточно было подвергнуть пытке коммуниста Потолю, как поднялась буря негодования и обвинение чекистов в возврате к старому режиму, в продажности буржуазии и т. п. Тотчас в камере состоялось совещание всех сидевших коммунистов, начался стук в двери и вызов председателя Чеки Котляренки. В камеру явился комендант и прочие власти Чеки в целях успокоения расходившихся товарищей по партии. И нужно сознаться, эта демонстрация имела свои последствия: истязаемых не стали сажать в общие камеры, а в одиночки.
Так, в одиночке тюрьмы истязали учительницу Домбровскую, вина которой заключалась в том, что у нее при обыске нашли чемодан с офицерскими вещами, оставленными случайно проезжавшим еще при Деникине ее родственником-офицером. В этой вине Домбровская чистосердечно созналась, но чекисты имели донос о сокрытии Домбровской золотых вещей, полученных ею от родственника, какого-то генерала. Этого было достаточно, чтобы подвергнуть ее пытке. Предварительно она была изнасилована и над нею глумились. Изнасилование происходило по старшинству чина. Первым насиловал чекист Фридман, затем остальные. После этого подвергли пытке, допытываясь от нее признания, где спрятано золото. Сначала у голой надрезали ножом тело, затем железными щипцами плоскозубцами отдавливали конечности пальцев. Терпя невероятные муки, обливаясь кровью, несчастная указала какое-то место в сарае дом № 28, по Медведевской улице, где она и жила. В 9 часов вечера 6 ноября она была расстреляна, а часом позже в эту же ночь в указанном ею доме производился чекистами тщательный обыск, и, кажется, действительно, нашли золотой браслет и несколько золотых колец.
В станице Кавказской при пытке пользуются железной перчаткой. Это массивный кусок железа, надеваемый на правую руку, со вставленными в него мелкими гвоздями. При ударе, кроме сильнейшей боли от массива железа, жертва терпит невероятные мучения от неглубоких ран, оставляемых в теле гвоздями и скоро покрывающихся гноем. Такой пытке, в числе прочих, подвергся гражданин Ион Ефремович Лелявин, от которого чекисты выпытывали будто бы спрятанные им золотые и николаевские деньги. В Армавире при пытке употребляется венчик. Это простой ременный пояс с гайкой и винтом на концах. Ремнем перепоясывается лобная и затылочная часть головы, гайка и винт завинчиваются, ремень сдавливает голову, причиняя ужасные физические страдания.
Наряду с пытками физическими производятся пытки психические. Так, доктора Шестакова, в записной книге которого имелся адрес одного из членов Генерального Штаба в Москве, заподозрили состоящим в военной организации. Шестаков отрицал. В результате психическая пытка. В хорошую погоду вечером, когда Екатеринодар наиболее оживлен, когда одна из центральных улиц — Красная — запружена народом, когда жизнь бьет ключом и невольно тянет к жизни, Шестакова чекисты сажали в автомобиль, возили по главной улице и, подчеркивая прелести жизни, сатанински говорили:
— Смотрите, какая хорошая жизнь… как много в ней прелестей… Вы человек молодой, вам всего 25 лет… Выдайте вашу организацию и вы спасете свою жизнь.
Автомобиль катит за город, к реке Кубани. Здесь Шестаков принуждается рыть себе могилу, идут приготовления к его расстрелу… дается по нем залп из холостых… Вновь автомобиль, вновь катанье, вновь дьявольские предложения… вновь залпы… И так несколько дней. Последний раз над ним учинили такую же пытку, когда он находился в камере смертников. Несчастный, близкий к психозу, в конце не выдержал, указал на каких-то лиц, всю ночь не спал, сменяя безудержные рыдания смехом… надеялся на скорое освобождение, о чем радостно писал сидящей в женской камере своей жене, но… на другой же вечер 22 декабря был расстрелян. Расстреляна была также и его жена, и даже хозяин его квартиры, греческий подданный Грамматикопуло, совершенно непричастный к делу Шестакова человек, вина которого заключалась лишь в том, что Шестаков по ордеру реквизировал и занимал у него комнату, как мобилизованный советской властью врач.
Впрочем, условия сидения в камере смертников тоже одна из психических пыток. Мне пришлось ее переживать, она врезалась в память, а самая камера за № 10 в среде заключенных называлась не иначе, как преддверие могилы.
В страшную камеру под сильнейшим конвоем нас привели часов в 7 вечера. Не успели мы оглядеться, как лязгнул засов, заскрипела железная дверь, вошло тюремное начальство, в сопровождении тюремных надзирателей.
— Сколько вас здесь? — окидывая взором камеру, обратилось к старосте начальство.
— Шестьдесят семь человек.
— Как шестьдесят семь? Могилу вырыли на девяносто человек, — недоумевающе, но совершенно спокойно, эпически, даже как бы нехотя, протянуло начальство.
Камера замерла, ощущая дыхание смерти. Все как бы оцепенели.
— Ах, да, — спохватилось начальство, — я забыл, тридцать человек будут расстреливать из Особого отдела.
Потянулись кошмарные, бесконечные, длинные часы ожидания смерти. Бывший в камере священник каким-то чудом сохранил нагрудный крест, надел его, упал на колени и начал молиться. Многие, в том числе один коммунист, последовали его примеру. Кое-где послышались рыдания. В камеру доносились звуки расстроенного рояля, слышны были избитые вальсы, временами сменявшиеся разухабисто веселыми русскими песнями, раздирая и без того больную душу смертников — это репетировались культпросветчики в помещении бывшей тюремной церкви, находящейся рядом с нашей камерой. Так по злой иронии судьбы переплеталась жизнь со смертью.
В девять часов вечера в прозурку коридорный Прокопенько объявил нам, чтобы мы спали спокойно: расстреливать сегодня не будут, уехал из Екатеринодара председатель Чеки Котляренко. Расстреливать завтра будут из Особого отдела. И действительно, на другой день в 9 час. вечера в коридорах был топот множества людей, временами слышалась исступленная брань, возня. В грязные окна со второго этажа нам все же видно было, как под руки выводили смертников в сопровождении сзади чекистов наставленными в затылки наганами.
Так тянулось восемь дней. Почти все мы написали предсмертные записки и всякими правдами и неправдами, при помощи частью коридорных, частью арестантов-несмертников, ухитрились переслать их на волю. И тем не менее, с жизнью мы еще не покончили. В душе каждого из нас теплилась надежда на возможность спасения. Очевидно, только эта надежда останавливала нас от желания разбить свои черепа о толстые каменные стены мрачной тюрьмы. Временами даже казалось, что нас просто запугивают… Но, к несчастью… это только казалось. В половине девятого вечера в коридоре раздался зловещий топот множества ног. Лязгнул ржавый засов двери. В камеры с фонарем и наганом в руках вошли чекисты; в руках зашуршала бумага со списком обреченных. Пока читался список, некоторые успели прочесть на нем роковое «расстрелять».
Трудно передать состояние, охватившее заключенных в этот момент. Некоторые бились в истерике, рыдая, словно малые дети. Иные сразу изменились — с землистыми лицами, с ввалившимися глазами, с заострившимися, как у мертвецов, носами, бессмысленно, точно истуканы, смотрели на чекистов. Но состояние оцепенения, продолжавшееся несколько минут, сменилось неудержимо бурной тягой к жизни. Хочется жить… Безумно рветесь к жизни. Кажется, в эти минуты вы познаете всю бездонную глубину прелестей жизни. Точно раскаленными щипцами ухватили вас за сердце, и вы с адской болью бросаете тревожные взоры в мрачное тюремное окно, скрывающее от вас вместе с толстыми тюремными стенами бесценную дорогую для вас свободу. Как затравленный зверь, вы ищете спасения, больной, распаленный мозг лихорадочно работает. И чем больше вы думаете о спасении, тем больше вы познаете всю бездну вашей беспомощности. За несколько минут адского страдания вы устаете, делаетесь и физически, и нравственно разбитым, точно целую вечность совершали тяжелый, каторжный труд. Надежды на спасение нет. И от одного сознания близкой потери жизни в душе вашей совершается болезненный психический процесс. Вы ощущаете страшный упадок сил и постепенно впадаете в какой-то столбняк, через несколько минут сменяющийся опять бурным порывом, но порывом к смерти. С обрывом тяги к жизни в вашей больной душе появляется такая же бурная тяга к смерти. Скорее смерть…
В этот момент в камере раздалась бравая разухабистая песня, послышался смех, шутки. Некоторые всё свое внимание сосредоточивали на каких-либо действиях, мало напоминающих близкую смерть. Так, генерал Касинов, постоянно куривший трубку, мало заботившийся о ее чистоте, начал тщательно ее вычищать, обтирать, точно он будет из нее курить целые годы. Один казак, зная, что через несколько минут будет расстрелян, спокойно, не спеша расстелил платок с провизией, нарезал хлеба, сала и начал преспокойно закусывать, точно он не ел целую вечность. Поручик Савенко распевал песни. Но, конечно, всё это совершалось в состоянии патологического аффекта — механически, бессознательно. Только теперь я, пережив всё это, ничуть не удивляюсь некоторым жертвам французской революции, входившим с шутками… на эшафот.
Из камеры жертв расстрела выводили по десять человек. Каждый брался под руки двумя чекистами, третий чекист шел сзади, держа над затылком приговоренного заряженный наган. Малейшая попытка к сопротивлению парализовалась расстрелом. Расстрелы производились на краю ямы, в упор, так что голова дробилась до неузнаваемости. Расстреливались в нижнем белье, верхнее платье делалось добычей чекистов.
Теперь спрашивается, каков же должен был в этой атмосфере выработаться нравственный и психический тип вершителя судеб русского обывателя — чекиста? На этот вопрос ответом служат факты. В Екатеринодаре одно время оперировала шайка грабителей, которую в конце концов милиции удалось проследить. Был оцеплен дом, где грабители имели притон. Последние оказали вооруженное сопротивление, во время которого один из грабителей был ранен. Впоследствии оказалось, что притоном этой компании служила квартира следователя Чеки Климова.
В 1916 году Екатеринодарский Окружной Суд приговорил австрийского подданного Альберта за убийство к 20-летней каторге. По какой-то причине Альберт не был отправлен, а оставался в тюрьме. Большевики освободили Альберта, последний вступил в коммунистическую партию, а затем служил агентом секретно-оперативного отдела. От союза молодежи был делегирован в число студентов Кубанского университета. Впоследствии обнаружилось, что этот же самый Альберт, в то же самое время состоял одним из главарей шайки грабителей, совершивших ряд ограблений и грабежей. Последнее обстоятельство обнаружилось лишь случайно, благодаря тому, что товарищ по грабежам Кравцов, от которого Альберт скрыл добычу, донес на него.
Всех агентов Чеки, маленьких и больших, можно сгруппировать следующим образом: одна часть, весьма невежественная, является идейно коммунистической. В каждом интеллигенте, в каждом человеке из буржуазной среды она видит контрреволюционера, с которым необходимо бороться, и метод борьбы один — физическое уничтожение. Таков закон революции — а посему расстреливай. Вторая часть — совершенно беспринципная, близкая к отбросам интеллигенции. Ее идеал — жить для того, чтобы есть. Сегодня большевики — она служит большевикам, завтра — черная сотня, она служит ей. И, наконец, третья часть, правда, меньшая, насколько можно судить по Кубанской Чеке, — интеллигентная, преследующая известные принципы. Это бывшие офицеры, озлобленные на демократию вообще и интеллигенцию в частности за переживаемые офицерством страдания, и поэтому жестоко расправляющиеся с каждым интеллигентом и с каждым активным демократом. Эта часть не социалистична, и вряд ли ошибусь, если причислю их к сторонникам черной сотни. Однако их трудно отличить от коммунистов, ибо по расправе с контрреволюционерами они весьма жестоки и вполне солидарны с коммунистами. Насколько эта расправа жестока, можно судить по весьма любопытному факту, имевшему место в Екатеринодаре, в Особом отделе.
25 августа 1920 года, в момент высадки на Кубани десанта Врангеля, в Екатеринодаре были арестованы начальник транспортного отделения эвакопункта Е. И. Корвин-Пиотровский и его помощник — начальник санитарного транспорта Н. К. Минко. В ЧК, а потом в Особом отделе обоим предъявлено было обвинение в сокрытии своего аристократического происхождения и службы на ответственных постах у белых. Следствие вел самый свирепый палач из палачей на Кубани, уполномоченный Всероссийской Чеки Кавфронта Атарбеков, на совести которого не одна тысяча замученных жертв в застенках Чеки и Особого отдела. И Минко, и Корвин-Пиотровский отрицали обвинение, несмотря на пытки, которым был подвергнут Корвин-Пиотровский. Последнего, кроме жестоких побоев в камере, несколько раз выводили на расстрел, проделывая на его глазах приготовления к расстрелу. Затем объявили ему, что если он не сознается, то арестованные его жена и десятилетняя дочурка будут расстреляны. И действительно, ночью вдали, так что можно было разобрать лишь силуэты женщины и девочки, последние выводились к яме и по ним давался залп (впоследствии оказалось, что это особый метод воздействия на обвиняемого; жена и дочь Корвин-Пиотровского никаким расстрелам не подвергались, хотя и были арестованы). В это же время в тюрьме сидел некто Добринский, бывший директор политического кабинета генерала Корнилова, впоследствии Донской министр иностранных дел в правительстве генерала Краснова. При большевиках Добринский проживал в Армавире под фамилией Пшеславского, был арестован и обвинялся в участии в подпольной организации, имевшей целью поддерживать интересы белых. На допросе Пшеславский, спасая свою шкуру, выдал Атарбекову целый ряд лиц, в том числе полковника Кадринского, Руденко и др. Жизнь Пшеславскому Атарбеков оставил, но держал его, хотя и с некоторым ослабленным режимом, в тюрьме. С переходом же Атарбекова из Екатеринодара в Баку Пшеславского в тюрьме как бы забыли, что часто бывает в советских тюрьмах, и последний продолжал там сидеть. Узнав, что недалеко от его одиночки сидит важный преступник Корвин-Пиотровский, что обвиняется он в участии в организации белых и что уехавший из Екатеринодара Атарбеков организацию эту не обнаружил, что Корвин-Пиотровский предъявленное ему обвинение отрицает, Пшеславский предложил начальнику Особого Отдела Добрису свои услуги в раскрытии организации, выговорив себе свободу. В результате в одиночку к Корвин-Пиотровскому сажается неизвестный, и началась работа по раскрытию организации. Так как Корвин-Пиотровский и Пшеславский-Добринский оба из Петрограда, оба из высшего аристократического круга, то у них оказалось много общих знакомых. Это обстоятельство дало возможность Пшеславскому ближе подойти к жизни Корвин-Пиотровского, разузнать круг его знакомства в Петрограде и в Екатеринодаре и облегчить выполнение задуманного им дьявольского плана.
— Знаете что, — обратился к Корвину-Пиотровскому Пшеславский, — терять времени нечего: вас все равно решено расстрелять, между тем у меня есть хороший знакомый, начальник штаба 9-й армии Корвин-Круковский, рискните обратиться к нему с письмом о помощи, возможно, что он облегчит вашу участь и освободит от расстрела. Письмо это можно переправить при помощи знакомого мне надзирателя.
Письмо рукою Корвина-Пиотровского было написано. На адресе, во избежание каких-либо недоразумений, был рукою того же Корвина-Пиотровского помечен цифровой шифр, необходимый, по мнению Пшеславского, в переписке с Корвин-Круковским, установленный между последним и Пшеславским. Адрес следующий: Секретно (774-4-3-2-XI). Лично И. Л. Русиновой для передачи Корвину-Круковскому.
Через несколько дней Пшеславский из тюрьмы освобождается, но одновременно с этим в Екатеринодаре, среди военных, а особенно среди служащих транспортного отдела, которых арестовали со всеми их семьями, произведены массовые аресты. В числе около сотни арестованных оказались — инспектор пехоты IX армии полковник Радецкий,[135] командующий обороной черноморского побережья ген. Певнев,[136] преподаватель командных курсов генерал Гутор[137] и полковник Анисимов, служащая санчасти И. Л. Русинова, через которую должно было идти письмо к Корвин-Круковскому, Начсанарма Макаренко, Начэвака Корнеев, Грабовский и много других. Всем им предъявили обвинение в шпионаже в пользу мирового империализма. Причем улики обвинения были весьма вески и весьма различны. Виновность Радецкого, Певнева и Анисимова уличалась имеющимся в следственном производстве секретным (расшифрованным) приказом генерала Врангеля, в котором последний объявляет этим лицам благодарность за преданную ему службу во вражеском стане. Другой расшифрованный приказ того же ген. Врангеля производил в действительные статские советники Минко и Корвина-Пиотровского за такую же хорошую службу во вражеском стане и т. д. Виновность Русиновой уличалась перехваченным письмом, адресованным на ее имя, для передачи начальнику контрразведки ген. Врангеля Корвину-Круковскому от шпиона Корвина-Пиотровского. Следствие вел уполномоченный Особого отдела Святогор, средних лет человек, европейски культурный, со светскими манерами — грубостей, жестокостей и зуботычин, так обычных в застенках, не было.
Мягким, весьма предупредительным тоном Святогор сообщил на допросах обвиняемых, что их ждет одна участь — расстрел. И действительно, всем был подписан смертный приговор коллегией Особого отдела, в которой участвовал и Святогор, являвшийся таким образом и судьей. Для совершения расстрела обвиняемых привели в тюрьму, за стеной которой, на реке Кубани, производятся расстрелы. Однако арест весьма ответственных работников, какими являлись Гутор, Радецкий и др., да еще в военной среде, обеспокоил Москву и задел честолюбие Атарбекова. Покидая Кубань, этот палач заверил центр, что он всю крамолу с корнем вырвал на Кубани, и вдруг, не успел выехать из Екатеринодара, в последнем открыт грандиозный заговор в среде военных. С другой стороны, влиятельные родственники нажали все педали и в центре, и на Кубани, чтобы спасти несчастных. И с Кавказского фронта полетели грозные телеграммы в Особый отдел, призывающие временно приостановить исполнение приговора, а вслед за этими телеграммами, совершенно неожиданно для Особого отдела, заявился и сам Атарбеков, перед которым и предстала на допросе случайно не расстрелянная центральная фигура заговора И. Л. Русинова.
— Все равно вы будете расстреляны, — самодовольно улыбаясь, объявил Русиновой Атарбеков. — Виновность ваша бесспорна. Вы явились передатчицей письма Корвин-Пиотровского Начальнику Врангелевской контрразведки Корвин-Круковскому, ясно: вы — шпионка. — Пытливо посматривая на Русинову, Атарбеков не без злорадства показал ей злополучное письмо Корвин-Пиотровского, написанное последним под диктовку Пшеславского.
Никакие оправдания Русиновой успеха не имели. В воздухе пахло кровью.
— Но вы должны же дать мне очную ставку с Корвин-Пиотровским, — возбужденно требовала Русинова с решительностью человека, которому терять нечего. — Корвин-Пиотровский не мог писать мне такое нелепое письмо!.. Я требую очной ставки!
Кривая усмешка скользнула по губам палача, садически наслаждавшегося болезненными переживаниями своей жертвы.
— Никакой очной ставки вам не будет, — все тем же саркастическим тоном продолжал Атарбеков, — Корвин-Пиотровский сошел с ума, находится в психиатрической лечебнице, и только зная это, вы яростно требуете очной ставки с ним. Она невозможна, да и излишня: ясно, что вы — шпионка.
— Неправда! — перебивая Атарбекова, запротестовала Русинова, — Корвин-Пиотровский сидит в тюрьме в одиночной камере рядом со мной, я его сегодня видела, он совершенно здоров. Я требую очной ставки!
И действительно, перед тем как ехать на допрос, проходя тюремным коридором, Русинова видела Корвин-Пиотровского, обругала его идиотом и теперь требовала очной ставки.
Атарбеков насторожился. Уверенный, не допускающий никаких сомнений тон Русиновой внушал доверие. Возможность легкой проверки ее уверений подкупила его. Через полчаса он был уже в тюрьме, где Корвин-Пиотровский рассказал всю историю злосчастного письма на имя Корвина-Круковского. Тем самым обнаружилось, что уверение уполномоченного Особого отдела Святогора о пребывании Корвин-Пиотровского в психиатрической лечебнице, о его душевной болезни, о невозможности очной ставки, — всё это было сплошной выдумкой Святогора.
На другой же день приказом Атарбекова все обвиняемые в шпионаже в пользу международного империализма, приговоренные к расстрелу и лишь случайно не расстрелянные, были из тюрьмы переведены в подвалы Особого отдела, откуда все вскоре, за исключением Корвина-Пиотровского, Минко и Русиновой, освобождены, а на их места в тюрьму были посажены все ответственные агенты Особого отдела во главе с начальником его Добрисом и уполномоченным Святогором. И здесь только Русинова и другие вчерашние «шпионы» узнали, что уполномоченный Святогор был не кто иной, как Пшеславский, он же Добринский. А Минко, допрашиваемый Святогором-Пшеславским-Добринским, припоминает, что внешность, манеры, голос, даже рост Святогора поразительно напоминают ему светлейшего Чингисхана, князя Татарского, с которым он в дореволюционную эпоху по служебным делам встречался в Петербурге, в кабинете министров.
Я не знаю судьбу Добринского-Пшеславского-Святогора — светлейшего Чингисхана-князя-Татарского, быть может, он даже расстрелян. Но для меня одно бесспорно: чрезвычайки кишат такими Добринскими. В той же Екатеринодарской Чеке, под фамилией Искритского известен был своей свирепостью бывший, кажется, полковник некий Быстров, на совести которого не одна тысяча замученных жертв. Искритские, Святогоры и tutti quanti — отбросы русской, латышской, еврейской и других интеллигенций, являются душою и мозгом чрезвычаек. Стоя на целую голову по развитию выше люмпен-пролетариата, обслуживающего Чеку, эти дельцы революции ловко пользуются невежеством чекистских агентов-коммунистов, доводя до максимума их террористическую деятельность по отношению к политическим противникам, главным образом интеллигенции. Ведь только простая случайность разбила карьеру Святогора, вырвав из объятий смерти почти сотню ни в чем неповинных людей. Только грандиозность заговора в военной среде, среди влиятельных людей, имевших прочные связи с центром, честолюбие Атарбекова, почувствовавшего себя задетым, наконец, недюжинный ум и энергичные действия И. Л. Русиновой создали около этого дела шум и апелляционную инстанцию в лице заинтересованного Атарбекова, давшего другое направление делу и обнаружившего провокацию… А ведь сотни тысяч жертв не имеют ни связей, ни апелляционных инстанций и погибают в чекистских застенках, проклиная вдохновителей большевистского террора. И тем не менее Корвин-Пиотровский, Минко и Русинова не были освобождены Атарбековым. Они оказались высланными по разным городам севера, пройдя через все мучения тюремного этапа.
— Вы не виновны, я в этом уверен, — заявил им Атарбеков, — но освободить я вас не могу.
Вот тот фундамент, та опора, на которую опирается большевистская власть. В ней заложены начала гнилости всего механизма этой власти. ЧК — это государство в государстве. Это сверхправительственный «центр центров». Гниение большевизма идет изнутри. Из самой его сердцевины.
Астрахань — большой губернский город при устье Волги-матушки, когда-то кормилицы и поилицы пролетариев. Десятки тысяч рабочих. Многочисленные профессиональные объединения. Нет только социалистических организаций. Да и то лишь потому, что в 1918 году большинство партийных работников было расстреляно.
В августе-сентябре 1918 года погибла целиком губернская конференция партии социалистов-революционеров во главе с губернским комитетом в количестве 15 человек. Среди расстрелянных были т. Довгаль, секретарь губернского комитета партии социалистов-революционеров, член Учр. Собрания Петр Алексеевич Горелин, крестьянин Саратовской губ., Чеслав Мечеславович Струмило-Петрашкевич, член партии с момента ее основания, и др. Партийные работники, оставшиеся в живых, были терроризованы, и партийная жизнь совершенно замерла в Астрахани.
Насколько ненавистны были власти социалисты, видно из того, что только одного заявления о принадлежности к социалистической организации было достаточно, чтобы лишиться жизни. Так был расстрелян в связи с забастовкой, о которой теперь идет речь, т. Метенев, председатель Правления проф. союза металлистов, который при аресте назвал себя сочувствующим социалистам-революционерам (левым).
Металлические заводы Астрахани: «Кавказ и Меркурий», «Вулкан», «Этна» и др. были объявлены военными, труд на них милитаризован, и рабочие находились на военном учете. Город Астрахань, живший всегда привозным хлебом, с момента объявления хлебной монополии и прекращения свободной закупки продовольствия сразу очутился в затруднительном положении. Изобиловавший раньше рыбой, которой в одних устьях Волги ежегодно вылавливалось десятки миллионов пудов, город после объявления социализации рыбных промыслов и расстрела рыболовов (Беззубиков и др.) не имел даже сельдей, которыми запрещено было торговать под страхом ареста и продавца, и покупателей.
В 1918 году астраханцы кое-как снабжались продовольствием матросами волжского флота, но с наступлением зимы подвоз вольного продовольствия почти прекратился. Кругом Астрахани и на железной дороге, и по проселкам стояли реквизиционные отряды. Продовольствие отбиралось, продавцы и покупатели расстреливались. Астрахань, окруженная хлебом и рыбой, умирала с голода. Она была похожа на остров, вымирающий от жажды, среди пресного моря.
С января 1919 года продовольственное положение сулило рабочим Астрахани настоящий голод. Власть уже было решилась даровать рабочим право вольной закупки продовольствия, но центр отозвал главу края Шляпникова за его мягкую политику и назначил на его место К. Мехоношина.[140] Вместо ожидаемого разрешения посыпались стеснения и репрессии. От рабочих приказом по заводам требовали максимума производства.
Голодные, усталые, озлобленные, стоя после работ у пекарен за восьмушкой хлебного пайка, они свои «очереди» превращали в митинги и искали выхода из невыносимого положения. Власть назначила особые патрули, которые должны были разгонять импровизированные митинги. Наиболее активные рабочие были арестованы. Продовольственное положение ухудшалось, репрессии усиливались, и в конце февраля 1919 года рабочие, переизбрав Прав. союза металлистов, заговорили определенно о забастовке. В последних числах февраля на совместном заседании Губ. сов. проф. союзов с заводскими комитетами представитель матросов волжского флота заявил рабочим, что матросы в случае забастовки выступать против бастующих не будут. Оставалось только назначить день забастовки.
С первых чисел марта работа на заводах почти прекратилась. Везде шло обсуждение вопроса о требованиях, предъявляемых к власти. Решено было требовать разрешения временно (впредь до урегулирования продовольственных затруднений) свободной закупки хлеба и свободной ловли рыбы. Но окончательные требования до начала забастовки так и не успели сформулировать. А власть этим временем искала надежные части и стягивала их к заводам. Катастрофа приближалась.
И вот во вторую годовщину февральской революции «рабоче-крестьянская власть» затопила в крови рабочую Астрахань.
Даже на фоне российского коммунистического террора, направленного якобы против классовых врагов труда, но бившего главным образом рабочих и крестьян, это — беспримерная по своему размаху в истории рабочего движения расправа. В ней равно поражают как беззащитность рабочих, так и оголенная до цинизма откровенность. Расстрелом руководил член высшего в государстве законодательного и исполнительного органа: Всероссийского Ц.И.К. — К. Мехоношин. Этот именитый палач на всех распоряжениях и приказах полностью помещал свой громкий титул: Член Всероссийского Ц.И.К. Советов раб., крестьянских, красноармейских и казачьих депутатов, Член Рев. — Воен. Совета Республики, председатель Кав. — Касп. фронта и пр. и пр.
Вот как гласило правительственное сообщение о расстреле: «10 марта сего 1919 года, в десять часов утра, рабочие заводов «Вулкан», «Этна», «Кавказ и Меркурий» по тревожному гудку прекратили работы и начали митингование. На требование представителей власти разойтись рабочие ответили отказом и продолжали митинговать. Тогда мы исполнили свой революционный долг и применили оружие…» К. Мехоношин (с полным титулом).
Десятитысячный митинг мирно обсуждавших свое тяжелое материальное положение рабочих был оцеплен пулеметчиками, матросами и гранатчиками. После отказа рабочих разойтись был дан залп из винтовок. Затем затрещали пулеметы, направленные в плотную массу участников митинга, и с оглушительным треском начали рваться ручные гранаты.
Митинг дрогнул, прилег и жутко затих. За пулеметной трескотней не было слышно ни стона раненых, ни предсмертных криков убитых насмерть…
Вдруг масса срывается с места и в один миг стремительным натиском удесятеренных ужасом сил прорывает смертельный кордон правительственных войск. И бежит, бежит, без оглядки, по всем направлениям, ища спасения от пуль снова заработавших пулеметов. По бегущим стреляют. Оставшихся в живых загоняют в помещения и в упор расстреливают. На месте мирного митинга осталось множество трупов. Среди корчившихся в предсмертных муках рабочих кое-где виднелись раздавленные прорвавшейся толпой и «революционных усмирителей». Весть о расстреле мигом облетает весь город.
Бежали отовсюду. Кричали одно паническое «стреляют, стреляют»! Многочисленная толпа рабочих собралась около одной церкви. «Бежать из города», — сначала тихо, потом всё громче и громче раздается кругом. «Куда?» Вокруг бездорожье. Тает. Волга вскрылась. Нет кусочка хлеба. «Бежать, бежать! Хоть к белым. Здесь расстреляют». — «А жена, а дети? Братцы, как же?» — «Все равно погибать. Хоть здесь, хоть там. Есть нечего. Бежать, бежать!!»
Далекий орудийный выстрел. Дребезжащий странный залп в воздухе. За этим жужжанием вдруг бухнуло. Снова жужжание. Купол церкви с грохотом рушится. Бух! И опять бухающие звуки. Рвется снаряд. Другой. Еще. Еще. Толпа мигом превращается в обезумевшее стадо. Бегут, куда глаза глядят. А форпост стреляет и стреляет. Откуда-то корректируют стрельбу, и снаряды попадают в бегущих.
Город обезлюдел. Притих. Кто бежал, кто спрятался. Не менее двух тысяч жертв было выхвачено из рабочих рядов. Этим была закончена первая часть ужасной Астраханской трагедии.
Вторая — еще более ужасная — началась с 12 марта. Часть рабочих была взята «победителями» в плен и размещена по шести комендатурам, по баржам и пароходам. Среди последних и выделился своими ужасами пароход «Гоголь». В центр полетели телеграммы о «восстании».
Председатель Рев. Воен. Сов. Республики Л. Троцкий дал в ответ лаконическую телеграмму: «расправиться беспощадно». И участь несчастных пленных рабочих была решена. Кровавое безумие царило на суше и на воде.
В подвалах чрезвычайных комендатур и просто во дворах расстреливали. С пароходов и барж бросали прямо в Волгу. Некоторым несчастным привязывали камни на шею. Некоторым вязали руки и ноги и бросали с борта. Один из рабочих, оставшийся незамеченным в трюме где-то около машины и оставшийся в живых, рассказывал, что в одну ночь с парохода «Гоголь» было сброшено около ста восьмидесяти (180) человек. А в городе в чрезвычайных комендатурах было так много расстрелянных, что их едва успевали свозить ночами на кладбище, где они грудами сваливались под видом «тифозных».
Чрезвычайный комендант Чугунов издал распоряжение, которым под угрозой расстрела воспрещалось растеривание трупов по дороге к кладбищу. Почти каждое утро вставшие астраханцы находили среди улиц полураздетых, залитых кровью застреленных рабочих. И от трупа к трупу, при свете брезжившего утра живые разыскивали дорогих мертвецов.
13 и 14 марта расстреливали по-прежнему только одних рабочих. Но потом власти, должно быть, спохватились. Ведь нельзя было даже свалить вину за расстрелы на восставшую «буржуазию». И власти решили, что «лучше поздно, чем никогда». Чтобы хоть чем-нибудь замаскировать наготу расправы с астраханским пролетариатом, решили взять первых попавших под руку «буржуев» и расправиться с ними по очень простой схеме: брать каждого домовладельца, рыбопромышленника, владельца мелкой торговли, заведения и расстреливать.
Вот один из многочисленных примеров расправы над «буржуазией». Советская служащая, дочь местного адвоката Жданова, по мужу княгиня Туманова, «Волжская красавица», как звали ее в нижнем Поволжье, служила предметом настойчивых ухаживаний комиссаров, больших и малых — вплоть до высших. Настойчивые приставания власти всегда кончались гордым презрением честной женщины. В дни общей расправы над «буржуазией» коммунисты решили уничтожить «яблоко раздора». Отцу, пришедшему узнать о судьбе своей дочери, показали ее обнаженный труп.
К 15 марта едва ли было можно найти хоть один дом, где бы не оплакивали отца, брата, мужа. В некоторых домах исчезло по несколько человек.
Точную цифру расстрелянных можно было бы восстановить поголовным допросом граждан Астрахани. Сначала называли цифру две тысячи. Потом три… Потом власти стали опубликовывать сотнями списки расстрелянных «буржуев». К началу апреля называли четыре тысячи жертв. А репрессии все не стихали. Власть решила, очевидно, отомстить на рабочих Астрахани за все забастовки — и за тульские, и за брянские, и за петроградские, которые волной прокатились в марте 1919 года. Только к концу апреля расстрелы начали стихать.
Жуткую картину представляла Астрахань в это время. На улицах — полное безлюдье. В домах потоки слез. Заборы, витрины и окна правительственных учреждений были заклеены приказами, приказами и приказами.
14-го было расклеено по заборам объявление о явке рабочих на заводы под угрозой отобрания продовольственных карточек и ареста. Но на заводы явились лишь одни комиссары. Лишение карточек никого не пугало — по ним уже давно ничего не выдавалось, а ареста все равно нельзя было избежать. Да и рабочих в Астрахани осталось немного.
Лишь к 15 марта часть бежавших была настигнута красной конницей в степи, далеко от Астрахани. Несчастных вернули обратно и среди них-то и принялись искать «изменников» и «предателей».
16 марта на заборах появились новые приказы. Всем рабочим и работницам под страхом ареста, увольнения, отобрания карточек приказывалось явиться в определенные пункты на похороны жертв «восставших». «Революционной рукой мы будем карать ослушников» — так кончался приказ. Время явки уже истекло, а рабочих набралось всего лишь несколько десятков. И красной коннице был отдан приказ сгонять всех с улиц, вытаскивать из квартир и с дворов. Озверели инородцы, с остервенением рыскали по городу и жестоко пороли укрывающихся нагайками. С большим опозданием, под охраной пик и нагаек двинулось к городскому саду похоронное шествие.
Рабочие, с унылыми, плачущими лицами, не поднимая голов беззвучно шевелили губами. Жуткое по своей тишине «Вы жертвою пали» расплывалось в весеннем воздухе, едва успев превратиться в звуки.
Какая злая сатанинская насмешка! Они хоронили их — своих палачей, не смея думать о своих погибших товарищах, грудами наваленных на кладбище. Они пели им — своим палачам, думая о тех, с кем бок о бок шесть дней тому назад прорывали смертельный кордон правительственных войск. Они слушали речи коммунистов-ораторов о них — своих палачах, исполнивших «революционный долг», и не могли сказать хоть слово о расстрелянных революционерах-рабочих.
«Мы отомстим, мы сторицею отомстим за каждого коммуниста! — гремел голос правительственного оратора. — Вот смотрите: их сорок семь наших товарищей, погибших за «рабочее дело».» Еще ниже наклоняются головы рабочих. Слезы. Плач навзрыд. А оратор все заливается громким, торжествующим голосом победителя. И все грозит и грозит. Кругом общей могилы стоят сорок семь красных гробов. Вокруг них черные и красные знамена. «Революционным борцам — жизнь отдавшим за социализм», — красуется на них. «Революционные же борцы» с пиками и нагайками держат и знамена.
Не прорвешься сквозь них с этого места пытки… Горе и бессилье давит, давит рабочих. А невидимый, но ощутительный ужас сковывает и мысли, и действия. Рабочие пьют горькую чашу страданий до дна.
Газеты выходят с траурной каймой. «Революционным» усмирителям посвящаются все статьи. По адресу рабочих говорится гневное: «сами виноваты». Титулованный палач К. Мехоношин направил войскам благодарственное послание… «Вы исполнили свой революционный долг и железной рукой, не дрогнув, раздавили восстание. Революция этого не забудет. А рабочие сами виноваты, поддавшись на провокацию…»
И замерла рабочая Астрахань. Молчат заводы. Не дымят трубы. Рабочие разъезжались и разбегались безудержно из города. Не смогло их остановить больше и разрешение власти ловить рыбу и покупать хлеб. Слишком дорогой ценой было куплено это разрешение.
Кровью родственников и друзей было оно писано. Кровью тысяч астраханских пролетариев пахла правительственная «милость». Огненно-кровавыми буквами будет вписана Астраханская трагедия в историю пролетарского движения. Беспристрастный суд истории произнесет свой приговор над одной из самых ужасных страниц коммунистического террора… А нам, его современникам и очевидцам, хочется крикнуть всем друзьям рабочих, всем социалистам, всему мировому пролетариату: «Расследуйте Астраханскую трагедию!»
Сравнительно «мирное житие» в первые два месяца существования в Ставропольской губернии советской власти находило себе объяснение в особенностях быта зажиточного крестьянства и территориального положения губернии, окруженной со всех сторон войсковыми землями Донского, Кубанского, Терского и Астраханского казачеств.
Казалось, при таких условиях сами большевики, оторванные от центра, не верили в длительность своего существования и старались быть скромными, поскольку это позволяло положение неопытного седока на неоседланной взбесившейся лошади.
Но убийство в средине декабря 1917 г. на станции Прохладной Терского атамана М. А. Караулова,[143] безболезненный разгон Учредительного Собрания в январе 1918 г., выстрел, положивший 28 января конец благородной жизни Донского атамана А. М. Каледина,[144] уход в ночь на 9 февраля в неизвестном направлении армии ген. Корнилова, занятие 11 февраля большевиствующими казаками Голубова[145] столицы Дона, уход, наконец, объединенного Кубанского правительства и законодательной рады из Екатеринодара в походном порядке — все это укрепляло временные позиции большевиков и вливало новую энергию в их стремление во что бы то ни стало удержаться у власти.
Поняв еще в конце 1917 г., какую роль могла бы сыграть по своему географическому положению Ставропольская губерния, являющаяся тыловым центром четырех казачьих областей, большевики приложили все усилия, чтобы направить именно туда большевистские части с Кавказского и других фронтов и создать в зажиточной губернии вулкан, лава которого расплылась бы и на смежные казачьи земли.
И в этом отношении недальновидно помогли намерению большевиков сами казаки, проталкивая со всех сторон, как к месту свалки, в Ставропольскую губернию разложившиеся воинские части, и в том числе пресловутую 39-ю дивизию, расположившуюся по линиям железных дорог Ставропольской губернии.
Уже в декабре 1917 г. на территории губернии почти одновременно с районами Царицына и Грозного из войскового состава Кавказского фронта начали формироваться большевистские силы, власти которых было отдано безоружное население губернии, неприемлющее большевизма, как такового, добровольно. Что крестьянское население губернии не склонно было отдаться не за страх, а за совесть в руки воинствующего большевизма, можно заключить хотя бы из эпизода, когда «малая коллегия» большевиков принуждена была окружить помещение мартовского-апрельского съезда советов артиллерией, чтобы добиться от съезда согласия на формирование красной армии. И эта сессия советских съездов, кажется, явилась гранью, вскрывшей для крестьян всю тяготу владычества большевиков.
В некоторых селах, как, например, в Воронцово-Александровском, происходили самые настоящие сражения между крестьянскими совдепами и коммунистическими ячейками, результатом которых являлись многочисленные потери убитыми и ранеными с той и другой стороны. Кое-где начали организовываться партизанские отряды камышанников, доставлявшие много хлопот большевикам.
Разгульное, бесхозяйственное поведение сельских владык-комиссаров не могло не вызывать возмущения у степенных хозяйственных мужиков (а таких в губернии было около 90 %) — особенно опыты с хищническим разбазариванием культурных племенных рассадников, в результате своем погубившим в губернии около 500 000 тонкорунных мериносовых овец на Старо-Зармутинской и Удельной степи.
Бессильное перед вооруженной пришлой солдатчиной, коренное крестьянство, стиснув зубы, принуждено было терпеливо ожидать конца этой напасти и жило прорывавшимися слухами о приближении легендарной, призрачной, крестоносной армии, свершающей медленно, шаг за шагом, свой победоносный путь.
Условия, характеризовавшие положение советской власти в Ставропольской губернии, не могли не внушать опасения московским политикам и канцлерам большевизма, и в Ставропольскую губернию были направлены инструктора, на обязанности которых лежало привести губернию в надлежащий вид. Таинственно прибыли и поселились в Ставрополе Коппэ-отец и Коппэ-сын, сорганизовавшие вокруг себя так называемую «малую коллегию», являвшуюся в то же время и штабом красной армии.
Очень характерно, что одним из первых получил приглашение явиться в этот штаб постоянно проживавший в Ставрополе ген. Балк,[146] бывший Петербургский градоначальник.
Перепуганный насмерть генерал, к своему удивлению, встретил там совершенно неожиданный предупредительный прием.
— Ваша фамилия, — спросили его.
— Балк!
— Генерал Балк? Пожалуйте, Ваше превосходительство, вне очереди, вас давно ждут.
В кабинете Коппэ-отец предложил ген. Балку занять пост заведующего оперативным отделом красной армии, и генералу пришлось притвориться совершенно утратившим слух, чтобы избежать этого назначения. Вскоре на этот пост был назначен ген. С. И. Руднев,[147] впоследствии командовавший отрядом Добровольческой Армии в Дагестане и казненный большевиками в Баку.
Вместе с Коппэ в Ставрополь просочилась значительная группа матросов, приступившая к формированию батальона с универсальным названием: конно-горно-морской.
Но главная работа матросов шла в другой области. В поисках средств на существование матросы, под видом карательных экспедиций, совершали экспроприаторские набеги и неустанно агитировали за необходимость устроить зажиточной буржуазии «генеральный экс». Под влиянием этой агитации совнарком наложил на население города, в лице зажиточных классов, многомиллионную контрибуцию и до ее взноса заключил под стражу 80 заложников.
Но напуганный развитием деятельности конно-горно-морского батальона, составившего для «генерального экса» распределение города по кварталам, совнарком внезапно арестовал главарей матросов и препроводил их в тюрьму для исключительно бдительного содержания под стражей. Одновременно была организована чрезвычайная следственная комиссия с М. Вальяно во главе, приступившая к обследованию деятельности вожаков конно-горно-морского батальона.
Однажды, при обходе мною тюрьмы, я зашел в камеру, где содержались матросы, и задал им обычный вопрос, не имеют ли они просьб, жалоб или заявлений. Матрос Игнатьев, обладавший свирепой наружностью Малюты Скуратова, в свою очередь спросил меня, на каком основании их содержат в тюрьме хуже каторжников, — без права свиданий, каких бы то ни было передач, прогулок и проч.
— За кем они числятся? — спросил я сопровождавшего меня начальника тюрьмы.
— За чрезвычайной следственной комиссией Совета народных комиссаров.
— Видите, ваш режим не от меня зависит, — сказал я и спросил: — Нет ли еще каких вопросов?
— Спросить, что ли? — обратился Игнатьев к товарищам. — Господин прокурор, у нас сомнение: отменена или не отменена смертная казнь.
Я разъяснил, что на фронте смертная казнь восстановлена, а в тылу при Временном Правительстве не применялась. Но это при Временном Правительстве, — оговорился я.
— Все равно. Значит, нас зря пугают.
По выходе из камеры матросов я встретил в тюремном коридоре председательницу чрезвычайной комиссии Вальяно, спросившую меня, на каком основании я был у совершенно секретных преступников.
После моего указания, что для контроля прокурора не может быть замков на камерах заключенных, Вальяно что-то хотела возразить, но я прервал ее, указав, что неудобно в тюремном коридоре, в присутствии тюремной стражи и слушающих из камер арестантов вести диспут, что тюрьма прежде всего нуждается в строгой дисциплине, просил Вальяно пройти со мной в тюремную контору, но Вальяно отказалась, заявив, что мною будет получена по этому вопросу особая бумага совнаркома. В результате этой встречи и появилась в суде бумага совнаркома о воспрещении посещать тюрьму прокурору, «председателю и членам суда».
Но так как в тюрьме в это время содержались заложники и целый ряд арестованных большевиками военных, в том числе и воинский начальник А. А. Навроцкий, я, опасаясь, как бы над ними не было учинено какое-либо насилие, старался ежедневно посещать тюрьму, контролируя тюремную администрацию, чтобы большевистский караул внутрь тюремных коридоров не допускался и чтобы внутреннее окарауливание камер неслось исключительно тюремной стражей.
К чести тогдашнего начальника тюрьмы С. 3. Дейниковского, умершего затем от сыпного тифа, следует отметить, что ни одного случая насилия в тюрьме им допущено не было, но не в его власти было предотвратить избиение офицеров у стен тюрьмы во время офицерского восстания.
Содержавшиеся в тюрьме заложники набирались большевиками главным образом по признаку зажиточности. Были среди них чиновники, купцы, землевладельцы и, численно значительная, группа студенческой молодежи. Большинство заложников держалось бодро, но некоторые из них совсем пали духом, тем более что до тюрьмы стали доходить слухи о готовящихся матросами расстрелах.
В одно из таких посещений начальник местного управления земледелия А. А. Польский пожаловался мне, что местный присяжный поверенный Н.Г.Левицкий, гласный городской думы и член группы к.-д., позволяет себе играть на нервах заложников, и без того взвинченных. Временами он разъезжает вокруг тюрьмы в экипаже с солдатами и матросами, играющими на гармонике похоронный марш, крича при этом:
— Это мы вас, буржуев, отпеваем!
Я, было, не поверил этому, но почти в тот же момент снизу раздался пьяный голос, кричавший:
— Что, попили кровушки, буржуи? Я бы вас еще не так гноил, кровопийцы…
К моему удивлению, это оказался все тот же Левицкий, удаленный затем по моему требованию из-под стен тюрьмы.
Через день я был очевидцем еще одного выступления г. Левицкого на собрании родственников заложников в летнем помещении коммерческого клуба. Перед собранием он выпивал с матросами, добывая средства на напитки путем «контрибуции», взимавшейся матросами с лиц, на которых указывал Левицкий.
Когда началось собрание, в залу ворвались матросы и под одобряющие возгласы Левицкого стали разгонять собравшихся, угрожая насилием. Явившийся патруль красноармейцев удалил буянов и арестовал, было, Левицкого, но потом его выпустил. О действиях г. Левицкого я довел до сведения Ставропольской адвокатуры, не нашедшей для г. Левицкого ничего более достойного, как поставить на вид его поведение. Это «поведение» не помешало г. Левицкому позднее, при появлении в городе Добровольческой Армии, заниматься чтением в сердцах инакомыслящих общественных деятелей, достаточно ли благонадежно они настроены по отношению к местным щедринствующим генералам, и печатно улавливать «социалистов» на предмет ущемления.
Не могу также не отметить и «поведения» тогдашнего начальника городской милиции В. Е. Гнаденберга, пришедшего на эту должность из судебного ведомства. Он сыграл отвратительно трусливую роль попустителя при самосуде толпы около полиции над содержавшимися там арестантами, предполагавшимися участниками грабежа и изнасилования. Характер же понимания им своих обязанностей ярко выразился в следующем эпизоде.
До меня дошли сведения, что в помещении полицейской кордегардии содержится в отвратительных условиях туберкулезный студент, задержанный рабочими завода Шмидта, как «подозреваемый контрреволюционер». Явившись в полицию, я действительно нашел там, в каморке, лишенной дневного света, в сообществе задержанных пьяных, истощенного студента, заявившего мне, что он лишен и права прогулок. В документе его ареста значилось, что он препровождается для содержания под строгим арестом, как задержанный рабочими по подозрению в контрреволюции.
Я потребовал явки ко мне начальника милиции, но г. Гнаденберг уклонился от этого, а в ответ на мое письменное постановление о немедленном освобождении студента сообщил мне, что студент по распоряжению совнаркома уже переведен в тюрьму. Таковы не переводящиеся ни при каком режиме Иудушки Головлевы современного образца.
Столкновение с Левицким, Вальяно и Гнаденбергом в значительной степени способствовало тому, что в дальнейшем рабоче-солдатские патрули уже физической силой преграждали мне доступ в тюрьму. К счастью, вскоре заложники были освобождены из тюрьмы и значительная тяжесть ответственности, хотя и невольной, за участь пребывавших в тюрьме заключенных свалилась с моей души.
Но в ближайшие дни произошел в советских верхах сдвиг, показавший оскаленное лицо подлинного актуального большевизма.
Первыми симптомами сдвига явились арест по ордеру председателя губ[ернского] исп[олнительного] комитета Вдовенко, председателя совета народных комиссаров А. А. Пономарева и военного комиссара Мирошниченко, а затем освобождение из тюрьмы матросов, — вожаков конно-горно-морского батальона.
Правда, и Пономарев, и Мирошниченко скоро были восстановлены в правах, но они предпочли скрыться и более к власти не возвращаться, освобождение же матросов из тюрьмы было чревато исключительными последствиями.
Освобождение матросов произошло как-то внезапно, в отсутствие комиссара юстиции Гамаюна и, кажется, председательницы чрезвычайной следственной комиссии Вальяно. Выпущенные из тюрьмы матросы чуть ли не в тот же вечер собрали многолюдный митинг, на котором провели разработанный ими ранее план кровавого похода на городское зажиточное население.
По этому плану город был разбит на кварталы, и каждый квартал был вверен попечению карательного отряда с руководителем из матросов во главе. Карательным отрядам было поручено произвести повальные обыски во всех квартирах, и, в случае нахождения в квартире оружия, значительных запасов питания или при основании заподозрить кого-либо из живущих в квартире в активной контрреволюционности, начальникам карательных отрядов предоставлялось право уничтожать виновных на месте их пребывания.
Я не знаю точно, санкционирован ли был этот план повальных грабежей и убийств советом народных комиссаров и губернским комитетом, но факт тот, что в самом скором времени населению было объявлено о воспрещении после известного часа выходить на улицу под угрозой расстрела, появились на улицах тяжелые автогрузовики, украшенные черными флагами, и начались обыски и аресты, сопровождаемые по ночам ружейной и револьверной пальбой.
Настало жуткое время для гор. Ставрополя. Из уст в уста передавались сведения о произведенных за ночь арестах, грабежах и расстрелах. Громыхали переполненные матросами грузовики с чем-то, прикрытым брезентами. Жители квартир с ужасом ожидали появления карательного отряда.
Одним из первых был арестован Андрей Андреевич Чернышев[148] и бывший Ставропольский предводитель дворянства, 80-летний ген. П. С. Мачканин.[149] Сначала и мне, и родственникам их удавалось устанавливать часто менявшиеся места их заключения, но потом от А. А. Чернышева была получена через случайного посредника записка, что его начали пытать и мучить и объявили, что завтра казнят.
Как-то не верилось, что исключительно популярный на окраинах лектор, любимый педагог и учитель, между прочим, Марии Вальяно, бессменный гласный демократической думы, а с другой стороны, престарелый восьмидесятилетний П. С. Мачканин могут пасть жертвами кровавого разгула матросов. Я утешал приходивших ко мне родственников их, мучился сам трагедией моего бессилия, но искренно не верил в возможность их мученической смерти.
Как вдруг, однажды, на мой телефонный вопрос члену следственной комиссии Амур-Санану я получил ответ, что они оба казнены. Вскоре затем Амур-Санан вошел ко мне в кабинет. Я теперь не помню, да едва ли и тогда давал себе отчет, что я ему говорил, но только помню, как он рыдал, закрывши лицо руками, клялся в невиновности в этой крови, а потом как-то боком выскользнул из моего кабинета.
В состоянии сильнейшей экзальтации я сейчас же написал от руки и послал совнаркому заявление следующего содержания: «Вот уже несколько дней как по городу идут повальные грабежи и аресты мирных горожан Ставрополя, и советская власть не принимает никаких мер к обузданию грабителей и насильников. Мало того, ходят зловещие слухи, что грабители присвоили себе обязанности бессудных палачей и уже есть первые мученики их разбойничьей расправы.
Предваряя совет народных комиссаров, мною предложено судебному следователю по важнейшим делам немедленно приступить к следствию о творящихся массовых насилиях и убийствах, как прокурор, я требую, чтобы были приняты немедленные и самые решительные меры к прекращению творящихся преступлений, чтобы были арестованы и переданы в распоряжение мое виновные в этих преступлениях и чтобы мне и лицам прокурорского надзора был открыт доступ во все места заключения для проверки оснований содержания под стражей лиц, там находящихся».
Только что я отправил это заявление, как мне сообщили, что арестован и отправлен в комендатуру товарищ прокурора, только что демобилизованный Н. А. Русанов. Я послал требование коменданту немедленно освободить г. Русанова для отправления им перед судом должностных обязанностей, и, к моему удивленно, спустя некоторое время Н. А. Русанов явился ко мне в кабинет.
Это придало мне бодрости, но через несколько минут передо мною были измученные лица сына и дочери ген. Мачканина и жены и дочери А. А. Чернышева. Что я им мог сказать? Дети П. С. Мачканина спросили меня, могут ли они взять для погребения труп отца. Я посоветовал им сделать это осторожно и без огласки.
Давая этот совет, глядя в измученные глаза Мачканина-сына,[150] я не предвидел, что на другой день замученный труп этого юноши будет брошен на то самое место, откуда он осмелился взять для погребения изуродованное тело своего отца.
Этот и последующие дни были каким-то сплошным кошмаром. Отовсюду, от милиции, судебных следователей, отдельных лиц, поступали заявления об обнаруженных ими трупах: бывшего советника губ. правления А. К. Барабаша, землевладельцев — отца и сына Жуковых, бывшего пристава Залеевского, уездного предводителя дворянства полк. Иванова и т. д.
Наконец явился ко мне с перекошенным лицом молодой кандидат, исправлявший обязанности судебного следователя, и протянул мне акт судебно-медицинского осмотра тела несчастного А. А. Чернышева. Больше тридцати ран сабельных, штыковых и огнестрельных обнаружено было на его теле. Семья с трудом узнала останки, когда они были ей предъявлены для опознания. Тут же следователь рассказал мне о звериной жестокости солдатских баб, пытавшихся выбросить тело из гроба, когда семья увозила его из часовни для погребения на кладбище.
Я ломал в бессилии руки и почти мечтал о собственном аресте, как о выходе из создавшегося вокруг меня кольца кошмарных переживаний.
Наконец, наступил и мой черед. В ближайшую ночь — это было, кажется, 20 июня 1918 г., - раздался стук прикладами в двери моей квартиры. С улицы вошла группа матросов, увешанная, точно знаками отличия, пулеметными лентами. Предложив перепуганным домашним не трогаться с места, матросы назвали мое имя и задали вопрос, имеется ли у меня в квартире какое-либо оружие. После моего отрицательного ответа они приступили к обыску. Они отложили и потом забрали с собой имевшийся у меня план губернаторского дома, где теперь размещался совнарком, исправленную мною во время экскурсий карту окрестностей Эльбруса и тетрадь моих юношеских стихотворных опытов.
При обыске в детской они нашли кремневый, художественной работы, пистолет, подаренный моему сыну приятелем-горцем при посещении нами его родного аула, и, не стесняясь присутствием моей семьи и детей, тут же подняли спор, признать или не признать этот пистолет оружием. Я понимал, что, в сущности, это спор о моей жизни. Может быть, инстинктивно понял это и мой маленький сынишка. Бросившись к матросам, он просил, чтобы ему вернули его пистолет.
— Это не папин, а мой, не папе, а мне подарил его Тау-бий, отдайте пистолет, — требовал он.
В это время моя жена, узнавшая в одном из матросов родственника Ф. М. Онипко — Воронина, шепнула мне об этом. Я отозвал Воронина в сторону и спросил его, не известно ли ему, где в настоящее время Ф. М. Онипко, пояснив, что меня с Ф. М. Онипко связывают самые тесные узы дружбы.
— Позвольте, так вы будете тот самый, — он назвал мое имя и отчество, — о котором мне говорил Федот Михайлович.
— Тот самый.
— Тогда не беспокойтесь, я постараюсь все уладить. Только первое условие, не волнуйтесь, что бы вы ни увидели в комендатуре.
— Ну, товарищи, идемте. А вы, — обратился он ко мне, — потрудитесь следовать за нами.
С трудом оторвавшись от семьи, умолявшей матросов оставить меня в квартире до утра, я вышел в сопровождении матросов на пустынную улицу. Было уже около 2 часов ночи. Воронин шел рядом со мною, остальные матросы сзади, о чем-то негромко перешептываясь. Это меня нервировало, — я вспомнил описание многочисленных штыковых ран в спину при осмотре тела А. А. Чернышева.
Заметив это, Воронин заявил, что доставку меня в комендатуру он берет на свою личную ответственность, и предложил остальным матросам идти вперед.
По дороге он мне еще раз обещал сделать всё от него зависящее, чтобы меня не отправили в Юнкерский сад (в этом огромном саду, выходящем своею длинной оградой на Базарную площадь, впоследствии было обнаружено около 70 трупов казненных за этот период большевиками). Когда мы прибыли в комендатуру и меня подвели к столу, за которым или, вернее — на котором, сидели матрос Игнатьев и комендант Промовендов, председатель тройки, в которую входил и Воронин в качестве политического комиссара, Игнатьев спросил Воронина, указывая на меня:
— Кто такой?
— Прокурор Краснов.
Игнатьев вгляделся в меня и осклабился.
— А, господин прокурор, вот вы собирались судить «палачей», а теперь мы вас будем судить. Только суд у нас скорый, но не милостивый.
Я просил дать мне возможность сообщить семье, что я прибыл в комендатуру, и тем ее успокоить.
— Это что за нежности, — ухмыльнулся Игнатьев, — когда мы сидели в тюрьме, ведь вы нам не разрешали успокаивать по телефону наши семьи?
— Не беспокойтесь, я сообщу вашей семье, — успел шепнуть мне Воронин.
— Наши правила обращения с заключенными гуманнее во всяком случае ваших. Известно ли вам, — спросил я Игнатьева, — что после того, как я посетил в тюрьме вашу камеру и ответил на вопрос ваш, отменена ли смертная казнь, мне было воспрещено дальнейшее посещение тюрьмы.
— Кем воспрещено?
— Советом народных комиссаров.
— А чем вы это подтвердите?
— Бумагой, официально присланной мне.
— Она с вами?
— Нет, я не ношу с собой своей канцелярии.
— А когда вы ее мне покажете?
— Когда вы меня освободите.
— Ишь, какой вы хитрый. Что у него нашли? — спросил Игнатьев вернувшегося Воронина.
Тот указал на сверток отобранных у меня вещей. Какой-то незнакомый мне господин, элегантно одетый, рассматривал, вынув из свертка, кремневый пистолет.
— Что, хороша штучка, граф? — спросил Игнатьев. — За этакие штучки можно и в Юнкерский прогуляться.
Я хотел было возразить Игнатьеву, но «граф» (потом мне сообщили, что это титулованный пленный австрийский офицер, служивший в местном штабе красной армии, впоследствии, при Добровольческой Армии, он умер от тифа в Ставропольской тюрьме) дотронулся до моего рукава и с оттенком нерусского акцента, медленно, как говорят иностранцы, произнес:
— Это совершенно музейная вещь, товарищ Игнатьев, в этих штуках я толк понимаю. А вам, — обратился он ко мне, — надо не забывать, что лучшее украшение мужчины — выдержка.
Воронин принес мне стул и предложил сесть в стороне от стола, а сам о чем-то стал негромко говорить Игнатьеву.
— Ладно, — громко ответил тот.
Проходя мимо меня, Воронин сделал мне знак глазами, и, когда мы отошли, он сообщил мне, что добился от Игнатьева обещания, что меня до утра не выведут из помещения комендатуры.
— А там видно будет, — добавил он.
Для меня настали томительные минуты ожидания. В комендатуру то и дело приводили новых арестованных. Привели моего родственника генерала Л. А. Рослякова, ген. М. П. Пышненко,[151] полк. Пеньковского, несколько офицеров, у которых нашли погоны и оружие, каких-то простолюдинов в поддевках. Игнатьев и Промовендов большею частью говорили с арестованными повышенным до крика голосом, стуча рукоятками револьверов по столу. Изредка присоединялся к ним приходивший и уходивший куда-то истощенный, неврастеничного вида, субъект.
Уже утром ввели в помещение комендатуры в полном облачении католического ксендза и за ним ворвались в помещение плачущие и кричащие женщины-католички, которых красноармейцы пытались вытолкнуть из комендатуры.
Как выяснилось, ксендза арестовали во время совершавшегося им богослужения, — в этот день был праздник «Божьего тела» — и прямо от алтаря доставили в комендатуру. Истощенный субъект, оказавшийся палачом-садистом Ашихиным, впоследствии повешенным по распоряжению ген. Уварова,[152] исступленно, даже не кричал, а визжал, топая ногами, как это делают дети, и тыча в священника дулом револьвера. Ему вторил арестовавший ксендза поляк-рабочий, впоследствии кончивший жизнь в сумасшедшем доме.
Я не выдержал и подошел к столу, сидя на котором, Игнатьев и Промовендов равнодушно наблюдали эту исступленную сцену.
— Послушайте, — обратился я к ним, — ведь самый злейший враг ваш не мог бы придумать более вредной для вас сцены. Подумайте, что потом будут говорить о вас эти простые, полные религиозного негодования женщины.
— Будет, товарищи! — прекратил эту сцену Игнатьев.
Когда началось движение по улице, я увидел прильнувшими к стеклу зеркального окна комендатуры лица моих детей и жены, некоторых гласных городской думы и знакомых. Рискуя быть арестованным, к Промовендову прорвался мой друг — сослуживец по окружному суду — и стал требовать объяснения оснований моего ареста.
Вскоре ушел Игнатьев, а затем куда-то вызвали по телефону Промовендова, и он уехал на автомобиле. Вернувшись около 11 часов утра, он заявил мне, что я свободен, а потом объявил и всем арестованным в эту ночь:
— Идите домой — вы свободны.
Столкнувшийся со мной в выходных дверях Воронин спросил меня, не уводили ли кого-нибудь ночью из комендатуры.
— Нет, — ответил я.
— А генералы ушли одни или с родственниками?
— Кажется, с родственниками.
— Ну, сегодня на редкость счастливая ночь, — сказал Воронин и потом добавил, понизив голос: — А вы все-таки поскорее отсюда уезжайте.
Этому совету мне пришлось, по настоянию семьи и друзей, незамедлительно последовать. Последним впечатлением, сохранившимся в моей зрительной памяти перед отъездом из Ставрополя, было зрелище похорон матроса Якшина, убитого на Медвеженском фронте в бою с добровольцами. Большевики превратили эти похороны во внушительную манифестацию, открывавшуюся матросским батальоном с Игнатьевым во главе. Дальше громыхали грузовики с уставленными на них пулеметами, шло несколько орудий артиллерии, интернациональный батальон, кавалерийский эскадрон красноармейцев, рабочие дружины. Шествие это, изобилующее красными и черными флагами с изображенными на них эмблемами смерти, замыкалось лафетом с гробом убитого, за которым, точно прикованные к колеснице повелителя древние рабы, шли представители различных учреждений и ведомств, обязанные особым распоряжением принять участие в похоронах.
В ту же ночь в Юнкерском саду была принесена новая гекатомба мучеников, в том числе освобожденные вместе со мной накануне ген. Росляков и полк. Пеньковский.
Следующее утро уже застало меня в уединенной хибарке садовладельца, на хуторке, близ селения Петровского.
Весною 1918 г. в Архиерейском лесу красноармейским дозором была обнаружена военная палатка и в ней некоторое количество воинского оружия и снаряжения. Арестованные обитатели этой палатки, как большевики выяснили, оказались юнкерами и младшими офицерами.
Лес после этого был пройден лавой красноармейцев и, кроме того, были произведены обыски и аресты на жилых окраинах леса. Всего задержано было около 20 человек, в том числе воинский начальник А. А. Навроцкий и его делопроизводитель, случайно находившиеся в это время на окраине города.
С тех пор производились периодически облавы в лесах, окружающих Ставрополь. У большевиков зародилось подозрение, что существует организация, готовящая выступление против них, и страх перед этим выступлением, особенно когда перед Ставропольскою губернией вырос призрак Добровольческой Армии, все глубже укоренялся в сердцах советской власти.
При одной из облав, когда уже стемнело, в лесу неожиданно раздалось «ура» и по красноармейцам захлопали винтовочные выстрелы. На другое утро создалась паника, развитию которой способствовала драка с выстрелами, разгоревшаяся между двумя солдатами на базаре. Достаточно было кому-то крикнуть «идут казаки», как слова эти перекинулись во все концы базара, оттуда на смежные улицы, и докатились до советских учреждений и лазаретов.
На улицах началось необычайное оживление. Силой захватывались проезжающие подводы и экипажи, многие советские служащие бросились на базар и там обрывали в крестьянской упряжи постромки, чтобы верхом найти спасение за чертой города. Через самое короткое время на улицах, ведущих к сельскому шляху, получились такие заторы, что понадобилось потом, когда начальство очнулось от испуга, много часов, чтобы их распутать.
Паника эта довольно скоро улеглась, и рассерженная власть поторопилась издать суровый декрет, угрожающий всеми доступными карами возможным виновникам такого переполоха в будущем. Но возможность и размеры этого переполоха показали, как силен был страх в эти дни в большевистском сердце перед надвигающимся призраком Добровольческой Армии и как непрочны корни советской власти в среде ставропольского населения.
В неизмеримо большем размере переполох этот повторился, когда в июле того же года, совершавший по губернии пролет, полк. Шкуро[153] прислал большевикам сначала из сел. Кугульты труп повешенного военного комиссара Петрова, а потом из села Донского ультиматум: в течение двух суток покинуть город…
Начавшиеся по почину матросов повальные обыски и массовые расстрелы имели, по-видимому, одной из своих задач спровоцировать преждевременное выступление офицеров, ибо для многих из последних не оставалось выхода: или погибнуть безоружными поодиночке или, перейдя от обороны к нападению, испытать свою судьбу с оружием в руках (выступление офицеров произошло 22 или 23 июня, когда я уже покинул город, и подробности о нем я знаю лишь по рассказам).
Получив приказ собраться глубокою ночью в ограде Варваринской церкви, офицеры должны были двинуться вверх тремя колоннами и по сигнальной ракете внезапно обрушиться на красноармейские казармы, штаб красной армии в Европейской гостинице и советские центры. Но уже первоначальный подсчет сил показал, что по зову приказа не явилась и десятая часть предполагаемого количества участников и это, конечно, не могло не отразиться на порыве выступавших. Тем не менее выступление состоялось в надежде, что в решительный момент сдержит свое обещание интернациональный батальон, обещавший офицерам поддержку, и дружины рабочих, обещавшие ее также.
Сначала офицерам сопутствовала удача. Они почти безболезненно захватили бывшие осетинские казармы и находившиеся в них винтовки и пулеметы, но в решающий момент, когда надо было открыть пулеметный огонь, оказалось, что среди наличных участников восстания нет достаточного числа пулеметчиков, кроме того наличных сил было слишком недостаточно, чтобы обрушиться одновременно на все намеченные пункты.
Между тем красноармейский штаб успел стянуть все наличные силы, двинул грузовики с пулеметами и преградил пути интернациональному батальону и рабочим дружинам для соединения с восставшими.
Когда рассвело, исход боевого выступления стал очевиден. Небольшая группа участников с полковником П. Ф. Ртищевым во главе, отстреливаясь, отступала к лесу, значительная часть офицеров рассеялась по городу, небольшая группа уничтожалась красноармейцами у стен тюрьмы. На многих перекрестках и у самого входа в городской сад долгое время лежали неприбранными тела участников выступления.
Штабу организации удалось, отбиваясь, скрыться в лесу, а оттуда в пригородное село Татарку, но на другой день они были выданы приютившим их мельником. Часть офицеров была тут же перебита, а братья Ртищевы, как главари выступавших, были привезены в город и расстреляны на ярмарочной площади.
Когда их поставили у дороги и ружья были взяты на прицел, П. Ф. Ртищев, указывая на дорогу позади себя, сказал красноармейцам:
— Дурачье, поставьте к стене, ведь сзади проезжая дорога…
Это были его последние слова.
Трагедия этой неудачи усугублялась еще тем, что в эту же ночь отряд Шкуро проходил в 14 верстах от Ставрополя, но лица, посланные для установления с ним связи, были перехвачены большевиками.
Неудавшееся восстание послужило предлогом к новой вспышке усилившегося террора. Впоследствии было зафиксировано 96 жертв, погибших за этот период в Ставрополе, начиная от 13-летнего подростка и кончая такими глубокими старцами, как П. С. Мачканин.
Но уже две недели спустя матросы и их комиссары, получив ультиматум Шкуро, сами бежали в панике из города, целые отряды красноармейцев разоружались отдельными безоружными горожанами, а садист-палач Ашихин был схвачен во время бегства и передан временному генерал-губернатору Уварову окраинными мещанами.
Из города террор перекинулся на уездную территорию. Производившееся позднее обследование установило, что калмыцкая территория Больше-Дербетовского улуса, село Безопасное, Петровское и станция Карамык Прикумской жел. дороги были очагами наиболее жестокого проявления его.
Объехав Больше-Дербетовский улус и ознакомившись с разрушениями, произведенными там в период владычества большевизма, я получил впечатление, что, сознательно или инстинктивно, делалась определенная ставка на уничтожение этой народности. Объяснение этой новой попытки ликвидировать количественно и качественно не сильное племя калмыков следует искать там же, откуда исходила и прежняя провокация степных народов к выселению в средине прошлого столетия, то есть в желании завладеть их обширными и богатыми Приманычскими пастбищами.
Выше я уже имел случай указывать, что распределение 3 1/2 миллионов десятин земли между более чем миллионным русским крестьянством губернии и 1 1/2 миллионов десятин между несколькими десятками тысяч степных народов давно уже порождало вожделения окрестных сел на почти девственные Приманычские прерии с бродящими среди ковыля сайгаками (род южного оленя) и полными вольной птицы Манычскими лиманами и болотцами.
Учтя силу и давность этих вожделений, большевики со всей яростью обрушились на родовые (калмыки живут и носят название по родам: Ичикиносов род, 1-й Багатуктунов, 2-й Багатуктунов и т. д.) калмыцкие хотоны (населенные пункты), уничтожая и самое население, и то, что у населения было наиболее заветного, ценного.
В одном из родов, осквернив храм, уничтожив и залив нечистотами изваяния Будды, изображения на шелку Бурханов, священные книги и другие предметы культа, с таким трудом добываемые калмыками из Тибета, предводимая большевиками толпа, узнав, что в ограде храма покоится чтимый буддистами прах ламы, извлекла из могилы останки, разрубив и раздробив их, выбросила кости на дорогу, в могилу же зарыла зарубленную свинью. А потом предъявила к женщинам натуральную повинность, причем некоторым несчастным после изнасилования были вырезаны половые органы. В другом месте я сфотографировал пепелище сожженного дотла со всею утварью и священными предметами храма.
Внешне уцелел наиболее богатый хурул (храм, собор) второго Багатуктунова рода, величественно возвышающийся своей причудливой буддийской архитектурой над Приманычскими степями, но внутри храм представлял, в сущности, усыпальницу богатого когда-то подбора изваянных перевоплощений Будды и шелковых полотнищ-икон, изуродованных разрывными выстрелами, прикладами, сабельными и штыковыми ударами. Здесь же среди груды разбитого стекла валялись изрубленные церковные барабаны, маски, трубы и богослужебные книги, перемешанные с конским навозом.
Некоторые изваяния, после того как над ними было испробовано большевистское оружие, привязанные сзади подвод, волоклись по дорогам мимо населенных пунктов и затем были брошены в степи с обрубленными руками и изуродованными главами.[154]
В такой же мере пострадали школы, читальни и общественные здания улуса. В них уничтожалась не только обстановка, книги и пособия, но сносились потолки, выламывались полы, оконные и дверные просветы. Имущество частных жилых помещений и сами последние также безжалостно уничтожались и приводились в негодное состояние. Гурты красного калмыцкого скота, косяки лошадей, отары овец или сводились с территории улуса или уничтожались совершенно зря, без всякой нужды в этом.
Но самую кровоточащую рану нанесло большевистское владычество самому калмыцкому народу, надругавшись над женщинами, квалифицированно жестоко казня духовных лиц, избивая население, уродуя подростков. Ко мне приводили детишек с отрезанными ушами, с испорченным на всю жизнь слухом или зрением. Многие женщины после произведенных над ними насилий утратили возможность материнства, а некоторые из них остались калеками после произведенной над ними чудовищной операции…
Единственным пунктом, капризом рока уцелевшим после большевистского самума, было административное местечко улуса, живописное урочище Башанта, былая резиденция последнего калмыцкого нойона М. М. Гагаева,[155] прах которого покоится у дороги при въезде в урочище.
Буддийский символ — протянутая к небу длань — его надгробного памятника точно просит у неба хоть немного милосердия для остатков этого израненного физически и духовно замученного племени…
Не меньшее, если не большее количество жертв, чем в Ставрополе, было зафиксировано обследованием в Безопасном, большом селе Ставропольского уезда. Там правил суд и расправу «товарищ» Трунов, впоследствии командовавший отрядом красной армии. Избрав своим застенком сельскую тюрьму села Терновского, Трунов вызывал в коридор приводимых из окрестных сел арестованных, и беседа его с арестованными сводилась к одной и той же стереотипной фразе:
— Покажь руку! Раздеть!
С узника срывали одежду, толкали к выходу, там подхватывали на штыки и выбрасывали тело в ямы, сохранившие название «чумного база» после чумной эпидемии на рогатом скоте.
Случайно спасшийся узник этого застенка рассказывал мне, что упившийся Трунов, в одну из ночей, вдруг вспомнив что-то, приказал позвать свою жену. Когда она вошла и стала выговаривать мужу, не стесняясь в выражениях, за то, что ее подняли с постели, Трунов бросил свою сакраментальную фразу:
— Раздеть!
Жена боролась, бросалась на мужа, и долго сотрудники Трунова не могли совладать с нею. Чем этот эпизод кончился, рассказывавший не знал, ибо раздавшаяся внезапно в селе тревога и суматоха в тюрьме дали ему возможность скрыться из застенка.
В селе Безопасном погиб мученической смертью священник, пользовавшийся общим уважением крестьян, которого сами местные большевики охраняли, уверяя, что они не допустят какого-либо лиха над батюшкой. Это не помешало потом им же схватить священника, возить его по селу на подводе, полной упившимися парнями и бабами, и под звуки гармоники оповещать прохожих, что сейчас «по бате некому будет служить панихиды». На утро труп священника был найден его семьей среди других многочисленных жертв на «чумном базе».
Вдова местного дьякона, заливаясь слезами, рассказывала, как на глазах детей ее насиловала по очереди красноармейская стража, набивая ей рот, глаза и уши конским навозом…
В селе Сергиевском мученически погиб член Гос. Думы третьего созыва от крестьян Ставропольской губернии И. А. Ефремов. В селе Петровском, свалив загубленные жертвы с крутого берега Калауса, в том числе одного юношу-гимназиста, красноармейцы тешились, насилуя учениц находящейся в с. Петровском женской гимназии, истязая их при этом.
Обследование установило исключительно большой процент жертв, павший на православных священнослужителей и лиц духовного звания. Почти каждое село насчитывало такие жертвы. Но исключительный по своей жестокости эпизод произошел на станции Карамык, где были сосредоточены и долго томились от жары, голода и жажды в раскаленных зноем железнодорожных пакгаузах жертвы, свезенные из окрестных сел.
Вытащив находившегося там престарелого священника, красноармейцы долго волочили его за волосы по шпалам к месту расстрела, когда же священник, благословляя предназначенных к казни, застыл в молитвенном экстазе и некоторое время стоял и после сделанного по жертвам залпа, один из красноармейцев с исступленною бранью сорвал с него одежду и, надругавшись над старцем как мужчиной, рассек священнику череп сабельным ударом…
Представители ногайского племени удостоверили своими письменными заявлениями о поругании храмов и мусульманских святынь и жестоких казнях духовных лиц, произведенных большевиками на ногайской территории Ачикулакского уезда…
Но что могут прибавить эти кошмарные отрывочные воспоминания к общему зрелищу поруганной и распятой России, все еще кровоточащей своими отверзтыми ранами?
Наше время творит своею рукою, точно пророческие знамения Апокалипсиса, и в жизни людей, и в жизни народов загадочные, полные ужаса, письмена, ни смысла, ни необходимости которых не поймет человеческий ум.
Быть может, только отдаленные потомки наши поймут и оценят, для кого и почему нужны были все эти муки и жертвы, и воздадут позднюю справедливость жертвенно-опустошенной жизни нашей!
И, если в мире ничто не исчезает, если от каждой жизни, ушедшей из земной оболочки, останется хоть огонек, мерцающий в пространстве времен, пусть дошедшее до его лучей позднее понимание хоть тогда озарит уютом и лаской все загубленные, насильственно потушенные души…
Имена же всех их — Ты, Господи, один веси…