31 декабря 1918 г.
Сегодня канун Нового Года, какой печальный для нас всех. В городе страшная паника. Слухи о приближающейся красной армии встревожили всех. Из имений всё устремилось в город. Поезда один за другим уходят, увозя несчастных беженцев. Последние части немецкой оккупационной армии ушли утром. Немецких солдат почти не видно. Так называемая «Железная дивизия»[171] частью тоже ушла, меньшая часть еще вместе с ландвером[172] на фронте. Перед уходом немецких частей можно было часто видеть на улицах, как немецкие солдаты продавали свои ружья латышам. Пока еще один Балтийский ландвер частью на фронте, частью в городе старается поддержать порядок. С приближением внешнего врага и внутренние большевики подняли головы. В казармах взбунтовалась целая латышская часть ландвера. Она была усмирена по требованию английского адмирала Нельсона временным латышским правительством. Расстреляно десять зачинщиков. Два английских крейсера еще находятся в Рижском порту; латышское временное правительство тоже пока еще в городе.
В четыре часа дня везде в городе появились расклеенные объявления за подписью адмирала Н. и латышского временного правительства о том, что слухи о приближении к Риге целой красной армии лишены всякого основания; те небольшие отряды, которые замечены были в различных местах, суть не что иное, как отдельные разбойничьи банды, которые частью рассеяны, частью уничтожены нашими храбрыми добровольцами. В заключении английский адмирал обещает населению полную безопасность, ссылаясь на присутствие английских кораблей. Население ожило, и многие, имевшие билеты на пароходы, вернули их или переуступили, решив, что, пожалуй, паника преждевременна и, как всегда, у страха глаза велики. Я лично думаю, что дни Риги сочтены. Мои belles-soeurs[173] со всеми детьми уже три дня как покинули город и уехали в Германию, мужья их пока в ландвере.
Мужа[174] в последние дни почти не вижу, он завален работой. В те короткие промежутки свободного от занятий времени, когда мы видимся и успеваем друг другу сказать несколько слов, я еще больше убеждаюсь, что Рига будет взята большевиками. К счастью, вопрос, куда я денусь с Люшей в случае ухода мужа с ландвером, вчера благополучно разрешился. Предложили место сестры милосердия к хирургической больной. Люша останется при мне, а мое жалованье идет в счет его содержания. Семья симпатичная, состоит из двух пожилых, моей больной и ее тетки, и двух братьев-старичков С., помещиков и соседей по имению, живущих у них. Таким образом, я буду в семье, и одиночество в чужом мне городе не будет так заметно.
Вчера произошло еще одно событие: Б. М. сделал Дэзи предложение. Они уже давно любят друг друга, и теперь, когда Д. овдовела, ничто не препятствует их браку. Мать его, обожающая его, как старшего и единственного сына, относится к их браку не сочувственно. Конечно, она желала бы для сына чистокровную немку, Д. же только по матери имеет немецкую кровь, кроме того, родилась и воспитана в Петрограде.
Главное, они счастливы, дико счастливы! Несмотря на все просьбы Б., чтоб она бежала с его матерью за границу, Д. не согласилась, говоря, что не может оставить своего десятилетнего брата и, не имея средств ехать с ним, не желает жить на счет его семьи. Б. пришлось покориться. Решено, что она остается сестрою в частной клинике, где она и сейчас работает. В 10 ч. они заехали за мною, и, несмотря на все мое нежеланье видеть людей и быть сегодня в обществе, я не могла отказать этой счастливой милой паре принять тоже участие во встрече Нового Года.
Когда мы приехали в Hotel de Rome, было уже довольно поздно и все общество было в сборе. Речь шла, конечно, о событиях последних дней, о слухах с фронта. Настроение преобладало, как это и не удивительно, оптимистическое — может быть, под влиянием вина. Мне невольно пришло сравнение «Пир во время чумы». Мать Б. тоже приехала с дочерью. Мы заняли отдельный столик, за которым, кроме нас всех, сидела еще молодая чета Б. Наша сияющая счастливая парочка заставила нас действительно забыть суровую действительность. Она была общим предметом внимания, и поздравления и пожелания сыпались на нее со всех сторон. Всё общество поджидало начальника ландвера, который обещал приехать; от него надеялись узнать, в каком положении наши дела на фронте. За десять минут до полуночи он появился в зале в сопровождении начальника штаба и адъютанта. Все общество шумно приветствовало его, со всех сторон посыпались вопросы. «Что на фронте? Справедливы ли слухи о прорыве? Действительно ли уходит из Риги ландвер?» — «Я извиняюсь, что опоздал, — раздался его спокойный голос, — дел много, через четверть часа принужден покинуть ваше любезное общество, присутствующих здесь господ офицеров прошу также прибыть в штаб, так как есть срочные вопросы. Господа, было бы легкомысленно с моей стороны утверждать, что всё обстоит великолепно. Положение серьезно и весьма серьезно; с нашей стороны делается всё, что возможно, но если вы меня спрашиваете совета, то я вам отвечу: береженого и Бог бережет. Кто в состоянии отправить семью в более безопасное место, обязан это сделать для собственного спокойствия и свободы действий. Относительно ландвера слухи неосновательны. Он до конца исполнит свой долг и если уйдет, то, конечно, последним. Господа, не будем портить себе встречу Нового Года всевозможными предположениями… Вот, кстати, и вино. Позвольте пожелать всем здесь присутствующим благополучного Нового Года». «А ландверу — побед», — раздалось со всех сторон. Он особенно сердечно поздравил Б. и его невесту. Лицо его на минуту совсем прояснилось при взгляде на их счастливые лица. После взаимных поздравлений общество разбилось на отдельные группы. Н. В. одна вносила дисгармонию в наш несколько оживившийся кружок. Она была очень нервна, и мы не узнавали сегодня в ней обычно беззаботной кокетливой женщины. Она поминутно обращалась к мужу с вопросом: «Что же надо делать, папочка?» — «Ах, все это не так страшно, Ниночка; мне, например, гораздо важнее обещание английского адмирала, чем все советы начальника ландвера. Англичане — народ обстоятельный, и если адмирал заявляет, что нет опасности, то поверь, что это так и есть». — «Мне кажется, вы придаете слишком большое значение обещаниям английского адмирала, — холодно возразил Б. — Я должен вас разочаровать: наше славное временное правительство уже два часа тому назад покинуло Ригу, направляясь к Либаве, а английские крейсера стоят уже под парами и тоже верно не замедлят покинуть порт». — «Простите, но этого не может быть! Вы, как немец, не любите англичан и относитесь к ним пристрастно, но Вы не можете не признать, что это величайшие политики в мире». — «Во-первых, я не вижу, за что я их должен любить, — а на счет политики, простите, я такую политику уважать не могу». Разговор шел еще некоторое время на эту тему, когда мать Б. к общему удовольствию прервала его замечанием, что, кажется, пора по домам. Начался разъезд. Усадив мать и сестру в сани, Б. проводил Д. В. и меня, так как мы все живем в одном доме.
1 января.
Слухи с фронта очень тревожные: небольшая часть ландвера наскочила на большие силы неприятеля. Есть убитые и очень много раненых, последних сейчас эвакуируют дальше. Улицы запружены обозами, повозками, кухнями, все это тянется по направлению к Двине. Сегодня ушло несколько пароходов с беженцами. Сомнения нет, Рига обречена! Английские крейсера еще в порту, английский адмирал продолжает обещать населению полную безопасность. И есть еще дураки, которые верят! Еще никто не говорит об уходе ландвера, но разве это не ясно, что не сегодня-завтра он оставит город! Дорога к Риге свободна, и большевики не замедлят явиться.
К пяти часам, как было вчера условлено, мы собрались к чаю у Дэзи; в ее уютных двух комнатах было все очень мило устроено. Будущая belle-mere[175] с дочерью тоже присутствовала. Кроме меня с мужем и четы С., никого больше не было. Еще раз поздравив жениха и невесту и выпив по бокалу шампанского, мы все довольно скоро ушли, предоставив их друг другу, так как уже через два часа Б. должен был ехать на фронт с каким-то поручением. Завтра уезжает его мать и сестра за границу. Решено окончательно, что мы с Дэзи и детьми остаемся в Риге. Его мать и не очень настаивала, чтобы Д. с братом уехали с ними, находя, по-видимому, это совершенно естественным. Эгоизм этих людей для меня нечто новое!
2 января.
Сегодня ушел последний поезд из Риги. С ним уехали мать и сестра Б. Мы с Д. провожали их. Б. удалось их сравнительно хорошо устроить, они могли сидеть. На вокзале было невообразимое столпотворение. Платформа была завалена всякого рода вещами. С трудом можно было продвигаться вперед. Люди буквально давили друг друга, чтобы попасть в поезд. Прощания уезжающих с остающимися были душераздирающими. Вот с повязанной головой и рукой на перевязи юный воин в третий раз поднимается на ступеньки, чтоб проститься с поджидающей на платформе вагона матерью, и каждый раз принужден отступить перед нажимающей со всех сторон публикой. Так им, кажется, не удалось проститься. Люди сидели, стояли, висели на крыше, на ступеньках, на буферах. Как они доедут живыми при 18 гр. мороза — одному Богу известно. Б. простился раньше со своими и уехал, торопясь к своей части. Теперь уже не секрет, через несколько часов ландвер оставляет Ригу, должен сделать это поспешно, так как неприятель быстро приближается и может каждую минуту преградить ему путь отступления. Когда мы с Д. возвращались с вокзала, был уже второй час; пошли пешком; шли молча, каждая занятая своими мыслями, и невеселы были эти мысли! Через два часа уйдет ландвер, и тогда мы останемся совсем одни в чужом городе, среди чужих, безразличных людей… на произвол приближающейся дикой орды… Мы зашли за детьми и направились к Двине, где уже был выстроен ландвер, готовый к походу. Картина, представившаяся нашим глазам, была волшебной красоты. Слева громадное здание семинарии с золотыми куполами, рядом сквер, покрытый белым пушистым инеем, как сказочный сад выделялся на ярко-красном фоне неба, вдоль него тянулась бесконечная лента выстроенного ландвера. В стороне уже стояла довольно большая группа людей, состоящая большею частью из матерей и жен, остающихся в городе и пришедших в надежде еще раз, может быть в последний, увидеть своих дорогих. Стоящие часовые не пропускали за цепь, но время от времени из строя отделялся юный воин, заметив в группе стоявших знакомое дорогое лицо, подбегал и, простившись, быстро возвращался на место. Наших еще не было видно. Все время непрерывно раздавались взрывы. Очевидно, взрывали остающиеся орудия и пулеметы. Мы стояли уже больше часу. Становилось невыносимо холодно. Недалеко от нас стояла небольшая кучка каких-то оборванцев, тихо между собою разговаривающих и злорадно поглядывающих в нашу сторону. Наши будущие власти, подумала я. Очевидно, и Д. неприятно поразила эта кучка людей, она мне кивнула в их сторону и тихо сказала: «Вот в чьей власти мы остаемся». Дети начали жаловаться на холод. Но вот у выхода засуетились. Из главного здания быстро вышло начальство, как-то торопясь, пошло по фронту, и после короткой речи, которую мы разобрать не могли, раздалась команда. Ряды стройно задвигались и двинулись по направлению Торенсберга. В последний момент уже к нам подбежали муж и Б. и, быстро простившись с нами и детьми, пошли догонять уходившие части. Это был короткий момент, где один взгляд, одно рукопожатие сказали больше, чем самые красноречивые слова. Вот и последний ряд завернул за угол здания, через момент все скрылось с наших глаз. Среди оставшихся плакали. Дэзи взяла меня молча под руку: бедняга едва сдерживала рыдания, я тоже боролась со слезами. Мы тихо пошли через сквер. Дети, притихшие и печальные, следовали за нами. Когда мы проходили мимо стоявшей кучки оборванцев, раздались насмешливые замечания: «Своих фрицев провожали».
10 часов вечера.
Какое жуткое чувство неизвестности! Всё время слышны выстрелы. С улицы доносятся крики и езда. Люша давно спит крепким сном. Счастливый возраст! Он спит в комнате бар. М. - я рядом с больной. Славная М. - приняла на себя все мои обязанности. Я так счастлива, что он со мною. Моя больная оказалась симпатичной старушкой. Обоюдное одиночество способствовало скорейшему нашему сближению. Ее обе дочери с мужьями и сын с семьей вчера тоже уехали.
Сейчас мы все, кроме больной, сидим в гостиной. Оба старика бодрятся, заняты раскладыванием пасьянса. В. М., по обыкновению, вяжет в углу дивана, а я пишу, вернее, сижу и ничего не делаю. Отсутствую, — миллион всяких мыслей и ничего определенного. Горничная Юлия вносит чай и прерывающимся голосом рассказывает, что в городе грабят лавки и убивают. Чернь подожгла интендантские склады и громит их. Я отдернула тяжелую портьеру с окна. Небо было залито заревом пожара. На дворе было светло как днем. К сожалению, наши окна выходили во двор, и что происходило на улице, нам не было видно. Какая ужасная ночь и что ждет еще впереди!.. Когда прислуга убрала посуду и ушла к себе, — мы принялись с М. убирать всё серебро в огромную кушетку, на которой я спала в комнате больной. Это была нелегкая работа, пришлось отрывать, а потом опять прибивать полотно снизу. Бриллианты и золотые вещи замотали в клубки шерсти. Деньги и ценные бумаги тоже искусно спрятали в центральное отопление. Больная тоже помогала нам заворачивать вещи в бумагу. Я рада была этой работе; она отвлекала от тяжелых гнетущих мыслей. Старики тоже не решались ложиться и, сидя в углу, курили свои трубки, изредка перекидываясь словом. Мы только что закончили свою работу, когда вдруг в передней раздался слабый звонок; все невольно вздрогнули. Я вышла узнать, в чем дело. В дверях стояла Марихен снизу от В. (бонна сына). «Ради Бога, барон Н. К. просит вас на минуточку вниз». Зная, что муж Н. должен был тоже уйти с ландвером, несмотря на всю свою веру в английского адмирала и обстоятельность английского народа, я решила, что Н. испугалась, наверное, одиночества и, успокоив своих стариков, которые просили не засиживаться, спустилась вниз.
Каково было мое удивление, столкнувшись в дверях гостиной с самим хозяином и его другом С. Н. еще в военных пальто и фуражках. «Разве ландвер…» — начала я, но В. поторопился меня успокоить: «Он благополучно отбыл из Торенсберга, я в последний момент выскочил из поезда и вернулся назад. Мысль, что жена с ребенком одни в чужом городе, не давала мне покою». — «Но ведь это безумие, вы еще больше ухудшаете ее положение своим присутствием; о Вас я уже не говорю». — «Да вот и он, — указал В. на приятеля, — тоже вернулся». — «Да, что я, я вернулся за компанию, у меня ведь тоже есть жена и сын». — «Я умру, умру от одного страха за Вас», — пищала Н., прижимаясь к плечу мужа. «Как же быть, здесь же Вам оставаться нельзя, завтра пойдут, наверно, обыски». Он сказал, что они пришли только успокоить жену и, переодевшись в штатское, сейчас уйдут к его приятельнице, старушке-сапожнице, которая их и укроет на время обысков. «Будьте милая, баронесса, и выпустите нас только на улицу, чтоб в доме никто не видел». Через десять минут они были готовы, и я их благополучно выпустила. Улица была полна бегущего народа: мужчины, женщины, дети тащили на санях и на плечах ящики, мешки, кули, очевидно награбленные в горевших складах. Зарево пожара освещало каким-то зловещим красным светом эту необычайную ночную картину. Подождав, пока они благополучно перебрались на другую сторону, я едва успела закрыть дверь, как из швейцарской выглянула швейцариха и, увидав меня, вышла из своего подполья: «Боже, откуда Вы так поздно, сестрица, в такую ночь-то? Видели объявление у наших ворот. Смерть немцам, изменникам, а у нас, поди, все квартиры почти баронские». Она дрожала как в лихорадке. «Ничего, Бог поможет, идите лучше спать, Берзинг». — «Какой тут сон, каждую минуту ждешь, вот-вот позвонят. Уже днем сегодня говорили на улицах, что ночью будут ходить по квартирам искать виновников». Пожелав ей еще спокойной ночи, я поторопилась наверх, где меня ждали в большом волнении старики. Рассказав им всё, уговорила их ложиться спать. Сама же, не раздеваясь, прилегла в гостиной на диване. Зарево ярко освещало комнату. Я долго не могла заснуть. Самые ужасные картины рисовались возбужденному воображению, но, в конце концов, усталость взяла свое, и я крепко заснула.
3 января.
Ночью английские крейсера покинули порт. Утром разбудила меня М., сообщив, что уже во многих домах по Елисаветинской идут обыски и аресты. Она протянула мне летучий листок вместо газеты, где в бесконечных столбцах следовали всевозможные декреты советского правительства за подписью «Штучко».[176] Да, ничего хорошего не обещает нам эта «Штучка». Первый декрет, напечатанный жирным шрифтом, гласил о сдаче оружия в двухдневный срок под страхом смертной казни. У нас в квартире находилось несколько ружей, оставшихся после уехавших внуков и сына. Решено было единогласно всё отослать по указанному адресу.
После завтрака мне пришлось сходить относительно моей больной к доктору. Улиц не узнать, они полны исключительно чернью. Все вооружены, не исключая женщин и подростков. На извозчиках поминутно проезжают какие-то пьяные типы с ружьями на взводе, раскачиваясь во все стороны и на всю улицу горланя: «Смерть Фрицам и их укрывателям!» При их приближении толпа разбегается в стороны. Дойдя до Вейдендамма, пришлось остановиться, со всех сторон бежала толпа. Раздался неистовый крик удовольствия, со стороны Вейдендамма показалась конница красной армии. По-видимому, она вступала в город. Чернь восторженно приветствовала большевиков. Люди и лошади были в довольно хорошем виде. Солдаты в шинелях и серых меховых шапках. Подростки и бабы, приплясывая, стреляли в воздух, выражая этим полный восторг. Когда же за конницей показались латышские стрелки, восторгу не было границ; толпа неистово ревела, раздался латышский гимн. Кое-как пробравшись между двумя проходившими частями на другую сторону и с трудом подвигаясь в толпе, я на углу следующей улицы столкнулась с душераздирающей процессией: два совсем молодых русских офицера в полушубках, один без фуражки с разрубленной щекой, из которой ручьем текла кровь, с ними еще два немецких солдата в вицмундирах без фуражек шли под конвоем вооруженных латышей; они шли молча с опущенными головами, очень бледные, но спокойно. «Куда их ведут?» — невольно спросила я. Отвратительного вида женщина, усмехаясь, ответила мне: «Известно, сестрица, куда!» Я непроизвольно двинулась за ними, один из сопровождавших латышей, заметя меня, пригрозил ружьем. На мой вопрос, что с ними хотят сделать, он приложился к ружью. Боже, какая жестокость, возможно ли! Не успели они еще пройти и пятидесяти шагов, подошли как раз к скверику, через который мы вчера с Дэзи возвращались, как их всех четверых выстроили, раздались выстрелы — и тела их тяжело опустились на снег. Крик ужаса замер у меня на губах. Колени до того дрожали, что я принуждена была опуститься на ближайшую скамью. Вот он красный террор!
4 января.
Обыски и аресты идут во всем городе. Сегодня арестованы Ф., отец совершенно больной 68-летний старик и его сын и много других, их под конвоем уводят в тюрьму. Сегодня неоднократно можно было встретить такие процессии.
7 января.
Возвращаясь домой, в воротах встретила человек шесть вооруженных латышей, выходивших из нашего дома, — перепуганная швейцариха шепнула мне, что был обыск в обеих квартирах четвертого этажа (под нами), причем обе семьи выселяются и обязаны до вечера оставить свои квартиры, не смея ничего взять из мебели или вещей, кроме смены белья и небольшого количества съестных припасов. Потом я была свидетельницей, как эти несчастные люди с детьми всех возрастов и скудными узелками в руках покидали свои жилища. Со старой 90-летней бабушкой, которую несли на руках, сделалось дурно. Обе семьи были многочисленны и совсем не состоятельны: одна — пастора, другая — учителя. Теперь, верно, скоро и за нами очередь! Вечером водворились новые квартиранты — члены какой-то коммунистической организации. Праздновали ли они свое новоселье или взятие Риги, но, по-видимому, у них шел пир горой. Пьяными голосами орали какие-то дикие песни, немилосердно колотили по роялю. Играла гармоника, под которую танцевали; у нас в квартире буквально всё тряслось и прыгало. Слышен был шум опрокидываемых стульев, неистовые крики «ура», звон разбиваемой посуды, порой дикие взвизгивания женщин.
В пятом часу весь скандал перенесся на лестницу. Коммунисты выставляли вон своих дам, которые пьяными голосами кричали и ругались. Мы всю ночь так и не сомкнули глаз. В шестом часу наконец всё в доме затихло.
9 января.
Газеты принесли весть о взятии Митавы большевиками. Взрыв порохового погреба был слышен в Риге. Сегодня обнаружилось очень неприятное обстоятельство, а именно: горничная Юлия со слезами сообщила мне, что вчера во время обыска верхних квартир были также наложены печати на все чердачные отделения, причем, уходя, солдаты сказали, что в случае завтра на одном из отделений окажется спрятанным оружие, вся соответствующая квартира будет расстреляна до последнего человека. Я сначала не могла понять ее волнения, так как знала, что все ружья были отосланы М., но тут выяснилось, что два ружья племянника, они с М. отнесли на свое чердачное отделение и закопали под ящиками и всяким мусором. Ясно, что завтра их найдут и тогда никому несдобровать, а что еще хуже, это то, что Эмма — кухарка, кажется, обо всем догадывается и уж из одного страха может донести. По словам Юлии, достать ружья нет никакой возможности, и она решила сегодня же еще вечером уйти от господ, у которых прослужила 20 лет. Обещав ей всё уладить, я вошла в комнату больной. Все старики были в сборе, волновались и не знали что делать. Увидав меня, закричали: «Слышали?» — «Что же делать, надо попробовать достать их». — «Да ведь это невозможно! Вы не знаете нашего чердака». В конце концов, было решено отослать после обеда обеих кухонных донн с поручениями. Юлия должна была стать на страже на лестнице у кухни, а М. идти со мною на чердак, где я хотела попробовать перелезть в промежуток между решетчатой стеной и крышей. Задача была нелегкая и в том отношении, что всё время по лестнице поднимались какие-то субъекты в квартиру коммунистов. Нужно было улучить момент, чтобы незаметно проскочить на чердак. Раза два пришлось отступить в кухню, так как по лестнице то спускались, то поднимались какие-то типы. Наконец-таки проскочили. Взобраться по тонкой решетчатой высокой стенке была далеко нелегкая задача. Пришлось призвать на помощь всё свое искусство молодых лет и побиться добрых полчаса, пока я с большими усилиями добралась наконец доверху, каждую секунду ожидая, что сорвусь и упаду вместе со стенкой, которая буквально раскачивалась подо мной во все стороны. Но в тот момент, когда я уже была наверху, мы услышали голоса, шаги, ключ в замке повернулся. М. едва успела задуть свечу и спрятаться в углу за бочку, а я замерла в своем поднебесье, балансируя во все стороны, чтобы как-нибудь сохранить равновесие. Дверь открылась, и на чердак вошли девушка в сопровождении солдата с корзиной; весело болтая по-латышски, они принялись снимать белье на общем чердаке. Беседа их, к моему ужасу, затянулась бы, очевидно, значительно дольше, если бы не слишком решительный маневр кавалера, вздумавшего ее поцеловать, после чего она, к моему величайшему удовольствию, поторопилась оставить чердак. Ее рыцарь последовал покорно за ней. В углу мелькнул огонек, и из-за бочки показалось испуганное и всё перемазанное лицо М. Вид ее был до того комичен, что, несмотря на весь ужас нашего положения, я не могла удержаться от смеха, причем потеряла равновесие и скользнула вниз по стенке, упав на что-то мягкое и очень пыльное, оказавшееся старым сломанным диваном. За решеткой раздался испуганный голос М.: «Вы не ушиблись?» — «Нет, наоборот!» Немного придя в себя, я отыскала, по указанию М., ружья и, укрепив их себе на спине, тем же путем благополучно вернулась обратно. М. со слезами бросилась мне на шею. Радость стариков и Юлии была безгранична, но теперь предстоял вопрос — куда их деть? Каждую минуту могли явиться с обыском.
Разобрав их, завернув в бумагу и положив в портплэд, куда еще сверху положила несколько поленьев, я вышла, когда немного стемнело, со своей страшной ношей на улицу, направляясь к дому № 3, бывшей квартире моего beau-frere; теперь весь дом был занят военной организацией по продовольствию войск. Там, во дворе, очень темном, я и хотела сбросить их в погреб. На первом углу меня патруль пропустил, но на следующем подошел и спросил, что я несу. На мое счастье, это был русский! «Немного дров», — ответила я. Он взялся рукой за ношу и, ощупав полено, пропустил со словами: «Идите, сестрица, с Богом». Фу, как сердце бьется, только бы добраться благополучно до ворот; на мое счастье — ни души на улице, вот и ворота, еще момент и я была во дворе, где без труда достигла погреба и, отделавшись от своей ноши, благополучно вернулась к беспокоившимся за меня старичкам.
10 января.
Зашла к Д., но не застала, узнала от Саши, что она почти безвыходно в клинике, он видит ее очень редко. Сегодня торжественные похороны «жертв немецкого произвола» — так гласит громадная надпись на первой странице сегодняшней газеты. Из десяти расстрелянных латышским временным правительством зачинщиков бунта в латышской роте их оказалось теперь двадцать семь. К тем десяти были присоединены все убитые в ночь пожара при ограблении складов. Все трупы были зверски изуродованы большевиками с целью, конечно, еще больше восстановить чернь против немецких имущих классов. Все двадцать семь гробов были выставлены для обозрения зверств «белого террора». Похороны были торжественные, с музыкой, военным парадом, речами, депутациями, чуть не до грудных детей, с огромными плакатами и вызывающими надписями. Город разукрасился красными и черными флагами. Для этой цели было окрашено в красный и черный цвет все национализированное великолепное столовое и постельное белье в частных домах. Сам «Штучка», одетый с иголочки, живописно жестикулируя, стоял в автомобиле и говорил очень убедительно и очень понятно для черни: «Борцы за свободу лежат пред нами убитые, мало — замученные ненавистниками свободы, палачами народа; они пали жертвами немецкого произвола. Товарищи! Мы будем недостойны этой свободы, если не отомстим за них. Да, товарищи, за каждого убитого большевика — сто немцев!» Раздались аплодисменты и возгласы: «Правильно». Конечно, это было во вкусе «свободного народа». Результатом будут, несомненно, новые аресты, новые жестокости. Наконец, жертвы произвола были опущены в общую могилу под звуки музыки и пения на Соборной площади, которая теперь переименована в «площадь коммунистов». Вскоре над могилой поднялся высокий холм из цветов, венков и лент с самыми потрясающими надписями. Вечером в городе было большое гулянье. Улицы все были запружены латышскими стрелками с их дамами в экспроприированных нарядах «с чужого плеча». Так закончился этот славный день в истории большевиков!..
14 января.
Утром получила записку от В. снизу — непременно прийти сегодня вечером к ним, но так, чтоб никто из «подозрительных» 4-го этажа не видел. В. я тоже не видала с той памятной ночи. Сейчас после ужина я спустилась к ним; они еще сидели за столом. Кроме них и С. Н., сидел еще, я бы сказала, подозрительного вида субъект. Видя мое замешательство, В. встал мне навстречу и громко сказал: «Баронесса, Вы можете свободно говорить обо всем, мы в дружеском кружке». Ну, что касается меня, я бы охотно отказалась от дружбы с этим типом. «Позвольте вам представить большевика О…» — Н. сидела тоже нарядная и сияющая, как в добрые старые времена. — «Да, баронесса, — весело поздоровалась она со мной, — мой муж тоже большевик, наконец-то кончились эти ужасные дни пытки, но вы ведь ничего не знаете! Э, расскажи же всё». Ее муж рассказал, как после восьми дней пытки по чужим холодным чердакам и погребам, они наконец решили с С. Н. выйти на улицу, готовые на всё, как случайно встретили старого петроградского приятеля — офицера, как во всем ему признались и как чрез него «личного друга Штучки» В. получил место в морском министерстве с жалованьем в 1000 р. в месяц, обеспечил квартиру от обысков и получает продовольствие на всю семью, надеется и друга своего С. Н. туда пристроить. «Вы меня осуждаете, баронесса!» — заключил он свой рассказ. — «Нет, я стараюсь вдуматься в Вас и думаю, что роль Ваша нелегкая будет, дай Бог и сыграть ее благополучно до конца. Значит, Вы теперь «редиска»», — пошутила я. Они все очень смеялись моей шутке. С этой минуты эта кличка за ним осталась. При прощании, однако, было решено реже видеться и незаметно от верхних коммунистов.
16 января.
После двухнедельного исчезновения сегодня в первый раз зашла ко мне Д.; она была необыкновенно бледна, и рот ее поддергивался, как у маленького ребенка, готового заплакать. Мы прошли в комнату М.; тяжело опустившись в кресло и устало положив голову на руки, она сказала: «Боже, с чего начать, всё так ужасно! Знаешь, сегодня скончался в больнице от тифа мой двоюродный брат Рольф». Потом она рассказала, как, узнав через тюремного врача, что он в тюрьме и очень болен, она выхлопотала с большими трудностями у комиссара разрешение на его перевоз в больницу; в каком ужасно жалком положении она его нашла в маленькой камере, в которой находились 20 заключенных; не хватало коек, спали по двое, остальные ютились на мокром, грязном полу. В углу стояло ведро, отравляющее и без того уже тяжелый воздух камеры. Рольф лежал в полубредовом состоянии, умоляя кого-то все время вырвать его из этого ада. Дэзи присела около него в ожидании сторожей с носилками, стараясь успокоить его видом полученного письменного разрешения, но он уже неясно сознавал, что вокруг него происходит. В это время в камеру вместо ожидаемых сторожей, вошли четыре женщины-латышки с ружьями. «Сколько вас здесь», — спросила первая вошедшая, еще совсем молодая девушка в огромной черной шляпе со страусовыми перьями, модном, коротком бархатном костюме и ажурных чулках. Было что-то неприятное в ее довольно красивом лице. Получив ответ, она с усмешкой заметила: «Ну, пора очистить квартиру для новых жильцов. А что же этот?» — указала она ружьем на лежавшего под шинелью Рольфа. Дэзи ответила, что это очень больной. «Ну, тем лучше, нам работы меньше». Она прошла дальше. «Кто на очереди?» И подойдя к сидевшему на нарах, спросила: «Ваша фамилия 3.?» Получив утвердительный ответ, сделала ему знак следовать за ней. Были еще названы фамилии; теперь вызвано было шесть человек, когда вдруг она спросила: «За что Вы арестованы?» — «Не знаем». — «В чем Вас обвиняют?» — «Не знаем». — «Впрочем, нам это совершенно безразлично». Один из вызванных спросил, оставляет ли он навсегда эту камеру и должен ли взять свои вещи; у него оказалась еще пара сапог и смена белья. «Лишний труд, и эти придется снять», — был жестокий ответ. Стало всем ясно, для какой цели их уводили. «Один из вызванных громко зарыдал: «Сжальтесь, у меня жена и маленькие дети»; трясясь всем телом, он опустился на нары, к нему подошел стоявший впереди, — это был знакомый пастор, я его только теперь узнала. Обняв плачущего за плечи, он спокойно сказал: «Идем, брат, Всевышний знает путь, по которому нас ведет, если мы и не знаем его», — и, заботливо поддерживая его, повел за другими. Кто-то из присутствующих подал рыдавшему его узелок; он только махнул рукой. Когда дверь за последним закрывалась, я еще раз услышала голос жестокой девушки: «Здесь немного, всего шесть». Затем в камере наступило глубокое молчание. Погодя я спросила, не могу ли быть для них чем-нибудь полезной. Большинство дали мне письма к родным, писанные на клочках, один мне передал свой манжет. Сунув всё это в волосы под косынку, я обещала повидать их близких и передать всё, о чем они просили меня. Наконец, вошли сторожа с носилками, и, уложив больного, мы покинули камеру. Сегодня Рольф, не приходя в сознание, умер. В бреду всё звал жену.» Крупные слезы текли по лицу Дэзи. «У нас в клинике, — погодя начала она, — вчера тоже трех больных из кроватей вытащили и увезли. Судьба клиники на волоске висит. Врач наш уже тоже неделю как арестован и едва ли его освободят; какой-то бродяга, которому он в 1905 г. отказал в выдаче медицинского свидетельства, теперь, узнав его, обвиняет в смерти своего брата, расстрелянного будто бы по вине доктора. Обвинение голословное, но в данный момент разве это играет какую-нибудь роль!»
Было уже после шести, когда Дэзи собралась уходить. Видя ее расстроенный вид, я предложила ее проводить до клиники, чему она очень обрадовалась. Было очень холодно, и добрая М. заставила меня одеть полушубок ее племянника. Когда мы вышли, улицы были пусты и темны. Уже войдя в ворота клиники, мы заметили необычайное волнение среди стоявшей кучки служащих. «Случилось что-то?» — спросила Дззи старика швейцара, идущего нам навстречу. «Сестрица еще не знает? Сегодня нашего доброго доктора застрелили разбойники, не только его, и жену, и обоих мальчиков». Старик заплакал. Дэзи прислонилась к стенке: «Что вы говорите?» — «Да, пусть вам Калин расскажет, она была свидетельницей». Он поманил рукой стоявшую среди служащих и рассказывавшую женщину. Она подошла к нам и рассказала, что была старшей сестрой с письмом послана на квартиру доктора. Когда она подошла уже к дому, к подъезду подъехал автомобиль, в котором сидел доктор с тремя вооруженными людьми. Затем, выйдя, они поднялись по парадной лестнице, а она через двор поднялась на кухню, в которой сначала никого не было, но потом пришла из комнат прислуга и сказала, что привезли доктора и что теперь идет обыск в кабинете доктора; из письменного стола выбирают все бумаги; сначала было все тихо в квартире, слышались голоса, изредка взволнованный голос жены доктора, но вот голоса становились все громче и громче, поднялся шум. Чуя недоброе, она с прислугой доктора спрятались в коридоре за шкафом; оттуда они видели, как вооруженные мужчины старались вытащить доктора в переднюю, а жена его, крепко держась за его руку, не отпускала. Оба сына 13-ти и 17-ти лет следовали за ними, стараясь успокоить мать. Обезумевшая от страха за мужа, женщина старалась оттолкнуть державших мужа. Один из них замахнулся и ударил ее по лицу. Показалась кровь, тогда оба мальчика с криком бросились на оскорбителя своей матери. Здесь уже завязалась общая свалка. Раздался бешеный крик одного из мужчин: «Сейчас всех расстрелять, и этих щенков». На шум с улицы прибежали еще двое и всю несчастную семью потащили из квартиры. Свидетельница с прислугой не успели спуститься по черной лестнице, как раздался душераздирающий крик жертв, послышались выстрелы, и всё затихло, затем раздался шум отъезжающего автомобиля. Спустившись вниз, они увидели во дворе у ворот тела несчастных мучеников. На жене доктора буквально ничего не осталось от платья. Ее младший сын лежал ничком около нее, обхватив мать крепко руками, все четверо были мертвы.
Дэзи едва держалась на ногах, зубы ее стучали. Я с швейцаром помогли ей подняться по лестнице. С помощью дежурной и совершенно расстроенной сестры мы уложили ее в постель. Я еще немного посидела около нее, пока она немножко успокоилась, и с тяжелой головой и сердцем пошла домой. И все это для блага народа!!
18 января.
Из Митавы пригнали пешком много арестованных мужчин и дам, в том числе мать и сестру моей belle-soeur. Общими усильями собрали в городе белья, платья и съестного, но, прождав на морозе перед тюрьмой напрасно два часа, получили ответ, что ранее недели ничего приниматься для заключенных не будет. Список выдали. Большая часть была из немецкого дворянства, но было немного и латышей.
20 января.
В 6 часов утра бомбой к нам в спальню влетела Юлия и выпалила, что в доме уже опять идут обыски. С моей больной сделалось дурно; причиной оказались четыре великолепные серебряные вазы, принесенные вчера ее племянницей из соседней квартиры и теперь находившиеся в шкафу в ее комнате. Терять нельзя было ни минуты; положили их в простой мешок и засунули с помощью кухарки Эммы в кухне в мусорный ящик. Вскоре пять вооруженных латышей заявились к нам в квартиру, и начался обыск. В буфете было еще оставлено кое-какое серебро, которое ими было взято. Смотрели всюду — в шкафах, столах, но ничего особенно не перерывая; пробовали диваны и кресла. Так переходила они из комнаты в комнату. Около моей кушетки-сокровищницы стояла прикрытая занавесью 30-фунтовая жестяная банка с кофеем, они заглянули и под кушетку, но банки около не заметили. В общем, искали благодушно, хотя все пятеро были латыши. Пока они делали обыск у Штр., где забрали весь табак и сахар, я прошла в кухню, чтоб перенести драгоценный мешок в комнату, но Эмма уже по собственному почину меня предупредила. Обыск кончился более чем благополучно. М. напоила их в кухне кофеем. Из запасов они взяли сравнительно тоже не так много. Только вино взяли всё, оставив несколько бутылок, по моей просьбе, старикам. Вино, по-видимому, и табак их особенно любезно настроили. Без всякого сомнения, что всё это они национализировали исключительно в свою пользу. Итак, мы расстались дружелюбно. После их ухода, улучив удобный момент, я снесла две вазы вниз к В. Но две другие старушки хотели оставить у себя, ссылаясь на то, что обыск был и так хорошо сошел, что теперь нам бояться ровно нечего. Я им не противоречила. В пятом часу зашла к Д., она уже была на ногах и работала. Возвращаясь домой, я встретила у нас во дворе штатского, лицо которого мне показалось знакомым. Он скрылся в другом подъезде нашего дома. Уже поднимаясь по лестнице, я вспомнила, где я его видела; это был один из пяти делавших у нас утром обыск. Весь вечер я не могла отделаться от неприятного чувства, произведенного этой встречей. У больной сидели как раз гости и, узнав, что у нас уже был обыск и сошел благополучно, собирались нам завтра прислать уйму вещей. Потом, прощаясь с ними, я просила их завтра еще ничего не присылать. Старушка моя удивленно на меня посмотрела, но ничего не сказала. Уже лежа в постели, я все еще думала о неприятной встрече.
21 января.
Ровно в пять часов я проснулась, как от электрического тока, и в тот же момент почти раздался резкий звонок в кухне. Накинув халат, я вышла в гостиную и в дверях передней столкнулась с вчерашним штатским. Он был в сопровождении двух других с ружьями. Тут же стояли все три прислуги и швейцариха. Он сердитым голосом говорил им что-то по-латышски, грозя рукой. Они плакали. Увидев меня, он закричал ломаным русским языком: «Где мешок с серебром. Слышите! Мы вам покажем, как не слушаться наших декретов, у нас расправа с изменниками короткая». Очевидно, был донос, но кто? Неужели Эмма? «Если вы помогаете врагам народа, — обратился он теперь на русском языке к ним, — то мы расправимся с вами, как с бешеными собаками». Поднялся неимоверный рев. «Отвечайте сейчас! Был мешок с серебром, одна из вас его прятала, нам все известно. Которая из вас?» — «Я, — дрожащим голосом прошептала Эмма, — баронесса… сестра, — поправилась она, — приказала». — «Слышите?» — обратился он ко мне. Я молчала. «Ну, да что тут толковать, мы его сами найдем. Все с нами в одну комнату и ни с места!» В кроватях остались больная и незамеченный Люша.
Втроем они принялись за дело. Всё выворачивалось и выбрасывалось из столов и шкафов. Каждая вещь пересматривалась. Плохо, подумала я, если доберутся до моей кушетки. На столе лежали в корзине клубки с бриллиантами, через минуту они лежали в углу, а стол был опрокинут и тщательно осмотрен. Один из них открыл центральное отопление и торжественно извлек обе серебряные вазы и еще какие-то мелочи, спрятанные М. Я всё смотрела, когда очередь дойдет до большой жардиньерки, под которой мы укрепили большой серебряный поднос. Вот и до нее дошли, полетели горшки с цветами на пол; большую пальму тоже опрокинули, искали в земле, а «слона»-то и не приметили. В столовой из стоячих часов, из секретного отделения вытащили мешок с золотыми и серебряными монетами, причем искавший нашел сейчас секретную пружину, что было не так легко. Повертев мешком перед нашими носами, он злобно сказал: «Погодите, мы вам покажем». Перешли в комнату М. Люша, проснувшись, выскочил из кровати, которую они перерыли до основания. Ни одной книги не оставили не пересмотренной. С ночного столика забрали золотые часы и кольца. Очередь дошла до комнаты больной. Ее кровать была тоже осмотрена. В бельевом шкафу нашли еще немного серебра. Пока они добросовестно перерывали шкафы и комоды, я незаметно приблизилась к кушетке и отодвинула ее от стены, боясь, что они могли заметить ее неестественную тяжесть, а так они могли к ней подойти со всех сторон. Вот и за ней очередь! Постель моя полетела на пол. Один стал ее пробовать, засунул руку в складки, заглянул под нее и тут заметил около жестянку с кофеем. Внимание его было отвлечено. Кушетка спасена!.. Так проходили мы комнату за комнатой, пока не дошли до ванной, где из угла был наконец извлечен пустой мешок. Полное недоумение! «А серебро? Где же вещи?» — «Вы их нашли в отоплении и в шкафу, — спокойно ответила я. — Они временно были мною положены в мешок». — «Это те вещи»? — обратился он к Эмме. «Я не знаю, какие были вещи в мешке. Говорили, что серебро». — «Ну, трибунал разберет!» Обыск продолжался пять часов. С наших мучителей пот лил ручьем. Они поминутно вытирались чудесными платками, по-видимому, тоже где-нибудь национализированными. Обыск кончился. Свирепый большевик записал все наши имена, приказав затем М. и всей прислуге следовать за ним.
Закрыв за ними дверь, я вернулась в комнату больной. Старушка лежала в обмороке, а оба брата ее усердно поливали холодной водой. Дав ей понюхать нашатырного спирту, от чего она сейчас пришла в себя, и переменив белье, я предложила заняться варкой кофе, так как был одиннадцатый час.
Все они, конечно, страшно волновались, что найдено серебро, так как по декрету оно всё должно было быть сдано. Увод М. и прислуги всех тоже очень беспокоил. «Черт знает что они еще там от страху всего порасскажут», — волновались братья. Я их успокаивала, что обыск сравнительно отлично сошел, что могло выйти гораздо хуже, если бы они открыли секрет моей кушетки и что эти чудные хрустальные вазы с серебром особенной ценности, с точки зрения серебра, не имеют. Мало-помалу все немного успокоились и принялись мне помогать в приготовлении завтрака. На Люшу обыск не произвел особенного впечатления, он возмущен был, что все его книги были на полу разбросаны. За кофеем все были уже в более нормальном состоянии духа. Старички даже начали подсмеиваться и острить один на счет другого. С. уверял, что, услышав голоса в передней, Г. никак не мог попасть ногами в туфлю, а Г. уверял, что С. пытался безрезультатно натянуть на руки вместо фуфайки свои брюки.
Через два часа наконец вернулась М. с девушками в сопровождении какого-то довольно приличного на вид господина, который вызвал меня и спросил, действительно ли мною было спрятано серебро, и, получив утвердительный ответ, задал еще несколько вопросов. Разногласий, по-видимому, не было в наших ответах, так как он заметил, что показания сходятся. «Зачем вы скрыли серебро, сестра. Вы ведь знали о декрете?» — «Я это сделала без корыстной цели, зная, что эти вещи дороги моей больной по воспоминаниям». Он покачал головой: «Хорошо, что вы попали на порядочного человека, а то могло кончиться для вас очень скверно», — и, кивнув головой в мою сторону, он вышел. Кого он предполагал под «порядочным человеком» — себя или производившего обыск — осталось невыясненным. Потом вся тайна второго обыска открылась: вечером в день первого обыска зашла к нашей прислуге девушка из квартиры бар. В. (в другом подъезде) — девица очень красная. Эмма же сдуру и расскажи ей, смеясь, как она при обыске «надула комиссара» и скрыла целый мешок серебра. В тот же вечер комиссар был на вечеринке у красной девицы почетным гостем и главным ухаживателем. Она и подшутила над ним, как «баронши» дурачат их. Это уже являлось вопросом задетого самолюбия. Отсюда и была такая ужасная злость.
26 января.
Газеты приносят вести о боях на фронте большевиков, но с кем? Слухи различны, кто говорит, что это германцы, идущие против большевиков, по требованию Entente, другие говорят, — это русская северная армия,[177] по третьим источникам, это шведы с американцами. Из большевистских газет мы знаем только, что «противник наступал большими силами, но был нашими доблестными стрелками отбит с большим уроном». Но слухи передавались из уст в уста, что наши нас не забыли и делают всё, чтобы нас освободить. Все эти дни сижу безвыходно дома, и моя больная и я чувствуем себя скверно. Сегодня вышел декрет о сдаче всех арм. пассов. Это очень неприятная вещь для тех, кто носит скомпрометированную у большевиков фамилию. Наш симпатичный швед-массажист дал мне хорошую мысль, если она осуществима без бумаг, а именно — записаться в союз сестер милосердия Красного Креста. Таким образом, у меня будет латышский документ, где придется, конечно, фамилию переврать; но на основании чего они мне его выдадут? «Попытка — не пытка», говорит пословица, завтра попытаю счастья.
27 января.
Ровно в 9 часов я была уже в канцелярии союза сестер милосердия, где прождала до 10-ти, пока заявился комиссар со своей секретаршей — несимпатичной латышской девицей в красной шелковой блузе. Во время ожидания я обдумала план действий: мой паспорт ни в каком случае не может быть предъявлен — значит, утерян. Секретарша встретила меня нелюбезно и после первых же слов заявила, что без бумаг она ничего для меня сделать не может. Я не дала себя обескуражить и продолжала описывать в самых мрачных красках свое положение, как русской в чужом городе без средств, с ребенком. «Вы разве не здешняя?» Я ухватилась за этот вопрос и стала подробно ей рассказывать, откуда я и где работала, конечно, все из области фантазии. Я и не предполагала, что умею так легко лгать. Она, по-видимому, смягчалась. «Но как же я Вас запишу в союз сестер Красного Креста, не имея бумаг о том, что Вы действительно сестра милосердия.» Я сейчас же вытащила два докторских удостоверения, выданных мне знакомыми докторами и помеченных задним числом, что я действительно сестра Красного Креста военного времени. «Как ваша фамилия?» — «Фрейтаг», — ответила я. После некоторого размышления она сказала, что как исключение делает это ввиду моего тяжелого материального положения. Люша был тоже вписан в этот исторический документ, который впоследствии оказал мне огромные услуги. По ее совету я отправилась прямо с этим документом в милицию, где он был «товарищем» прописан и была приложена печать. Выйдя от секретарши, столкнулась за дверью с бесконечным хвостом в несколько рядов, тянущимся вниз по лестнице далеко на улицу. Все торопились записаться в какой-нибудь союз, чтобы получить продовольственные карточки, так как последние выдавались только членам союзов. Довольная результатом, я с облегченным сердцем отправилась домой…
28 января.
Все магазины и лавки национализированы, и буквально ничего купить нигде нельзя. Голод в городе дает себя уже тоже сильно знать. С рынка всё исчезло…
29 января.
Запасы и у нас тощают, особенно они уменьшились после второго обыска. Сегодня в первый раз ели «кригзуппе». Хозяйки решили только обед готовить дома, а к ужину подогревать эту самую «кригзуппе», но во всяком случае, мы лично еще не знаем, что такое голод; сталкиваться же с ним приходится на каждом шагу. Поминутно звонят изголодавшиеся люди, особенно ужасен вид этих робких исхудалых бледных детских личек с полными слез глазами, умоляющих о «корочке хлеба».
4 февраля.
Сегодня прибыло много военных частей из России, но вид людей уже совсем другой: плохо одетые, вялые и хмурые, они делали впечатление людей, идущих не по своей воле.
5 февраля.
В нашем доме, только в другом подъезде, жильцы выселяются почти из всех квартир.
8 февраля.
Сегодня был произведен неожиданный обыск у нашей швейцарихи, по-видимому, заподозренной в укрывательстве вещей одного из выселенных квартирантов. Вещей не нашли, но открыли съестных припасов «сверх нормы», и, как бедная женщина ни старалась им объяснить, что ей иногда привозит из деревни ее зять, знающий ее тяжелое положение в городе с большой семьей, они всё забрали и увели еще ее 17-летнего сына-реалиста. Отчаянию этой бедной матери не было границ. Она бросалась на колени, целовала их руки, умоляя всё взять, только оставить ей ее сына. «Ведь он же ничего дурного не сделал», — повторяла она. «Там разберут, знаем мы вас, продажное племя, и души свои немцам продали» — был на всё один ответ. Поднимаясь по лестнице, я всё думала, каким бы образом помочь этим бедным людям. Попросить «редиску» похлопотать за мальчика. Я успела только открыть дверь в квартиру, как из нашей гостиной ко мне выбежала взволнованная В. «Какой ужас, баронесса… Сегодня на улице забрали С. Н. с другими мужчинами и дамами на принудительные работы, и этот легкомысленный человек вздумал среди бела дня бежать, спрятавшись в соседнем дворе где-то за дровами. Заметившая его женщина выдала: несчастного всю дорогу били прикладами, изорвали на нем всё платье. Как раз в это время по улице проходила его жена с сыном. Мальчик узнал отца и закричал на всю улицу: «Мамочка, смотри, папочку бьют». Они попытались пойти за ними, но сопровождавший солдат пригрозил, что будет стрелять, так что они и не знают, куда его увели. Я спросила, не может ли ее муж помочь, прибавив свою просьбу относительно сына швейцарихи. Она только покачала головой, едва ли это возможно будет! Уже поздно вечером В. узнал косвенными путями, что С. Н. арестован и сидит по Елисаветинской, 17 в здании политического сыска. Лично В. ничего предпринять не может, не возбудив подозрения у «товарищей». Решено было, что я в качестве сестры милосердия пойду туда и скажу, что, узнав о его бегстве и аресте, считала своим долгом прийти и сообщить, что С. Н. уже и раньше иногда обнаруживал время от времени признаки ненормальности и, что вернее всего, что его страшная нервность и была причиной его бегства. Повредить это не могло, а пользу, может быть, какую-нибудь и принесет.
9 февраля.
Утром отправилась в дом № 17. Картина, представившаяся моим глазам, была не совсем обыденная. В большом помещении с большими столами и шкафами вдоль стен находились человек пятнадцать молодых женщин. Они были в самых разнообразных нарядах, от солдатской шинели до вырезанных шелковых платьев с ажурными чулками. Очевидно, это было время отдыха: большая часть сидела на столах, за недостатком стульев, и ела. На столе стояло блюдо с жареным мясом, черный и белый хлеб лежал пирамидой рядом. Когда я вошла, одна заметила, что теперь у них перерыв, и выразила удивление, что патруль пропустил. Я извинилась и уже намеревалась выйти, когда другая, огромного роста девица в синем шелковом открытом платье с бесконечной коралловой цепочкой на шее, спросила: «А что вам нужно, сестра?» Спросив, находится ли С. Н. здесь, я передала ей всё, как было вчера решено. «Комиссара сейчас нет, я ему скажу, когда он придет, но ведь это известно, что у всех этих господ нервы сдают, когда дело доходит до ответа». — «К этому не привыкать нам, — вмешалась другая, — для всех есть у нас одно хорошее средство». — «Я только хотела предупредить, что это больной человек», — перебила я ее. Они молчали. Я вышла…
12 февраля.
Встретила м-м Н., она мне сообщила, что у них на квартире был обыск и что все бумаги забраны. Всё это едва ли обещает хорошее. Бедная женщина!
13 февраля.
Несчастная швейцариха слегла; сына посадили в тюрьму; сегодня зашла к ней, она со слезами жаловалась на возмутительное поведение коммунистов по отношению к ее 15-летней дочери, исполнявшей теперь ее обязанности.
16 февраля.
Два соседних дома очистили от квартирантов, всех выселили к Красной Двине в холодные бараки.
18 февраля.
Уже больше недели, как жители Риги не видели хлеба, — всё отправляется на фронт, целые вагоны муки, крупы и мяса увозятся из города. Нужда в городе сильно растет. Смертность большая, особенно детей и стариков. Мы имеем еще порядочный запас муки. Оконные подушки у нас все набиты мукой вместо песку; один двадцатифунтовый мешок в пестром шелковом чехле покоится на диване вместо подушки.
19 февраля.
Декрет о сдаче белья и вещей, кроме необходимых двух смен. У нас опять волнение среди стариков. Что делать? Конечно, ждать, пока сами придут, было мое мнение, но решили иначе. Собрали кое-что из белья, платья и обуви, и М. торжественно с Эммой отвезли по адресу. «Гражданок» даже поблагодарили, но я думаю, что этим мы едва ли отделаемся…
20 февраля.
Торжественные похороны утопленного в луже режицкими мужиками коммуниста. Громкая надпись золотыми буквами на черной ленте гласит: «Погибшему славной смертью борцу за свободу и пр.». Славная смерть, нечего сказать!
21 февраля.
Неожиданная встреча на улице с институтской подругой Н. Ф. Уговорила зайти к ней поблизости. Боже, в каком все виде! Живет она в темной комнатке, у какой-то мегеры; занимается шитьем, на дверях надпись «М-м Натали-портниха». Она мне рассказала, как она бежала из Петрограда, как в Риге она сравнительно хорошо устроилась компаньонкой у своей родственницы; как с приходом большевиков муж родственницы с детьми уехал за границу, а она осталась с женою в городе; как потом арестовали родственницу, и она, Наташа, осталась на улице без средств, почти без вещей и вот теперь перебивается со дня на день грошовой работой. «Ты знаешь, я еще ничего с утра не имела во рту, подожди, будем пить кофе». — И она вышла. Невеселые мысли зароились в моем воображении: вот она нищета и голод, а кто поручится, что в один прекрасный день ты с Люшей не очутишься в таком же положении. Какая ужасная мысль! От одной мысли делается уже холодно. Вошла Наташа, неся на подносе два стакана какой-то мутной жидкости и тарелку, на которой лежали черные кусочки чего-то, оказавшейся кофейной гущей с прибавкой овсянной муки и соли, подсушенной на огне. Это она ела вместо хлеба. В пальто у меня лежала маленькая булочка для больной швейцарихи; я ее подала Наташе: «Но я съем твой завтрак», — протестовала она. Я поспешила ее уверить, что уже завтракала. Сговорившись, что она завтра к нам придет, мы расстались…
22 февраля.
Ниночка запиской сообщила, что Н. перевели в центральную и, по-видимому, дело его скверно, если не поможет какая-нибудь счастливая случайность. К обеду пришла Наташа. Добрая М. накладывала ей двойные порции на тарелку. Действительно, сегодня я заметила, как страшно она изменилась. Остались кости и кожа; страдает еще всевозможными недугами, но дух поразительно бодр. Она рассказала нам, что она слышала от одного большевика, которому подарила экспроприированную ею в чужой квартире лампу, о том, что дела наших далеко не так плохи: Либава до сих пор в немецких руках и наши медленно, но упорно подвигаются вперед. В красной армии много дезертиров и вообще солдаты, не латыши, идут неохотно и только благодаря страшному террору, применяемому большевиками в войсках. Мы выпили даже за здоровье Наташиного большевика за эти вести!..
24 февраля.
Отправились с Д. и Н. в центральную тюрьму с вещами и едой. Долго пришлось ждать, пока наконец вышли сторожа и по очереди стали принимать вещи. Сейчас и наша очередь; сторож подошел к стоявшей перед нами молоденькой девушке. «Кому?» — был его вопрос; она назвала фамилию. — «Его уже нет». — «Как нет, ведь отца еще не вызывали в трибунал». — «Не знаю; может быть, перевели». — Он отвечал неохотно, избегая смотреть в лицо. Девушка заплакала. «Скажите, ведь его не убили?» — «Говорю, не знаю; сходите к тюремному комиссару, может, узнаете», — посоветовал он ей и обратился к нам. Наши вещи были приняты; и этому радуешься…
25 февраля.
Попавшийся на улице В. мне рассказал, что несчастный Н. обнаруживает в тюрьме признаки сумасшествия. Очевидно, что всё случившееся с ним в тот ужасный день имело для него роковое последствие.
26 февраля.
Боже, еще драма! Арестовали нашего милого старика сапожника, живущего с женою визави нас в подвальном помещении, — нашли у него золотой портсигар, данный ему одним из давнишних клиентов на сбережение или для продажи — неизвестно. Старик был возмущен и всю дорогу, говорят, ругал своих мучителей, которые, не доставив его в тюрьму, по дороге застрелили. Несчастная старушка долго не получала разрешения его хоронить; на покупку гроба разрешения не получила, похоронив его завернутым в простыню.
4 марта.
Я и сейчас еще не могу прийти в себя от всего виденного мною сегодня. Когда я возвращалась домой вдоль Schuetzengarten'а, то встретила со стороны Вейдендамма толпу детей и женщин под конвоем, направляющуюся в сторону Двины. Взрослых было сравнительно не так много, все больше дети различных возрастов. Старшие вели младших за руку; но что в этой толпе детей поражало, это беспримерное спокойствие этих маленьких арестованных. Старшие шли с серьезными сосредоточенными лицами, изредка наклоняясь к младшим, чтоб ответить на заданный вопрос или подбодрить утомившегося малыша. На улице все были возмущены видом этого потрясающего зрелища. Чернь выражала громко свой протест. Слышались возгласы: поскорей бы уже пришли «они», а то житья нет от этих проклятых, только народ морят! Невольно вспомнилась мне другая картина, с каким восторгом тогда этот самый народ встречал вступление в город большевиков! Да, картина совершенно изменилась; теперь их встречают молча и провожают глазами, полными ненависти и затаенной злобы. — Не оправдали себя большевики, даже в глазах черни… Когда толпа арестованных детей заворачивала за угол сада, передо мной на одну минуту мелькнула сестринская белая косынка и знакомая фигура. — Дэзи! но нет, каким образом могла она попасть в эту толпу?! Но раз зародившаяся мысль не давала мне больше покою, и я быстро направилась в клинику, чтобы лично убедиться, что она там. В клинике ничего не могли сказать, кроме того, что Д. ушла по поручению одной больной и еще не возвращалась. После обеда, когда я собиралась опять пойти в клинику, раздался звонок, и в столовую вошла сама Дэзи. Она рассказала нам обо всем случившемся. Утром она, по поручению больной, пошла к ней на квартиру, чтобы привести детей к матери, которую день перед этим оперировали. Не застав бабушки детей, она с помощью бонны одела их и, выйдя с ними на лестницу, столкнулась с солдатами, которые приказали ей остановиться и ждать, ввиду того что в доме идут обыски и аресты. В ожидании дальнейших событий она присела с детьми на ступеньках, приблизительно через полчаса показались из всех квартир женщины и дети в сопровождении вооруженных солдат. Вся процессия двинулась по лестнице вниз; им было тоже приказано следовать за другими. Во дворе стояла уже толпа арестованных, готовая к отводу, к ней присоединилась и она. Раздалась команда, и толпа двинулась вперед. Ей ничего не оставалось, как взять малышей за руки и следовать за другими. Дорогой она спросила рядом с ней идущего солдата, куда их ведут. «Не знаю, сестрица, должно быть, в тюрьму». — «За что же?» — «А кто их знает, нам неизвестно». Дэзи стала ему рассказывать, как она попала и что мать детей лежит после операции и ждет их теперь к себе… Солдат хмуро молчал. Когда подходили к зданию тюрьмы, открылись ворота и арестованных повели внутрь. Солдат вдруг нагнулся к ней и шепнул: «Уходи, сестрица, с детьми». Сначала она хотела следовать за другими, но мысль об ожидающей своих детей больной изменили ее первое чувство, и она скользнула с детьми в сторону. Сегодняшний арест детей был будто бы ответом большевиков на присланную будто-то телеграмму немцев о том, что они будут беспощадны к семьям большевиков. Каждому, конечно, было ясно, что это была провокация со стороны большевиков, предлог для новых зверств! Из одной уже только боязни за своих близких в Риге не прислали бы они такой вызывающей телеграммы.
5 марта.
По-видимому, происходит нечто серьезное на фронте. Большевики проявляют большую деятельность в городе. Вышел строгий приказ позже шести не показываться на улице. Часть арестованных эвакуирована в Двинск. Целые обозы с вещами ограбленных и опустошенных квартир тянутся по направлению к товарной станции.
9 марта.
Ночью слышна была канонада; где бы это могло быть? Я встала, открыла окно и, присев на подоконник, с удовольствием вдыхала свежий морозный воздух ночи, прислушиваясь к отдаленным выстрелам. От времени до времени слышен шум несущегося по улице автомобиля-грузовика; там дальше свист локомотива и шум поездов. В морозном воздухе каждый звук отчетливо слышен. Сегодня, по-видимому, деятельная ночь у большевиков, — это всегда в связи с событиями на фронте — и критический момент для жителей Риги.
10 марта.
Моя больная уже немного встает. Скоро моя задача будет оконченной здесь. Эти дни пушечная стрельба почти беспрерывна; особенно хорошо слышна под утро. В городе тоже царит большое оживление. Прибывают всё свежие части. Я видела, как они шли с вокзала. Публика всё довольно разношерстная. Вечером Д. зашла сообщить, что их клиника взята под красноармейский лазарет. Всех больных выселили; привезено много раненых с фронта. Д. оставила тоже клинику, хочет неделю отдохнуть. Рижские дома пустеют не по дням, а по часам; всё, что возможно, увозится из города.
12 марта.
Мои старички просят меня, если я и найду работу где-нибудь в клинике, остаться с Люшей жить у них; я им сердечно за это благодарна. Мы так сжились хорошо вместе. С 15-го начну приискивать себе занятия, будет это, верно, не легко при теперешних обстоятельствах.
15 марта.
Из Митавы беспрестанно прибывают поезда. Привезено опять много арестованных и раненых. Очевидно, Митаве грозит какая-то «неведомая сила»!..
16 марта.
С двух часов ночи прислушиваемся к необыкновенному оживлению на улице. Поминутно несутся моторы с солдатами и грузом, тянутся бесконечные обозы с фуражом. Сегодня начались опять в городе массовые аресты, нет сомнения, «неведомая сила» приближается. В газетах ничего нет, еще меньше, чем обыкновенно. Просто иногда отчаяние берет. Сегодня была в двух частных клиниках — везде сестер сверх комплекта!..
17 марта.
В городе ходят смутные слухи о взятии Митавы; мне кажется, что это правда. В этих случаях улица лучший барометр, а она эти последние дни какая-то необыкновенно нервная и суетливая — признак неуверенности. Сейчас заходила м-м С. и сообщила, что ходят слухи, что в тюрьмах производятся массовые расстрелы заключенных. Она сама сейчас видела, как из ворот тюрьмы выехал грузовик с заключенными и вооруженными женщинами и быстро понесся по направлению Кайзервальда. Она, бедняга, страшно волнуется за своего мужа. Помоги нам Бог!..
18 марта.
В газетах ничего о взятии Митавы, как будто и все благополучно, опять бесконечные столбцы декретов! Но один довольно подозрительный — об очистке домов от квартирантов. По улицам Александровской, Мариинской, Суворовской и Елисаветинской до 22 номера, т. е. как раз до нашего дома. Не готовят ли себе большевики отступление. Все улицы по одному направлению! В остальном всё по-старому! Дэзи в отчаянии, получила от санитарного отдела бумагу о явке, предполагается мобилизация сестер на фронт.
19 марта.
Слухи о взятии Митавы подтверждаются безбожной расправой большевиков с заключенными. В третьем часу зашла ко мне Дэзи, прося меня пойти с нею в тюрьму, она узнала, что брат Рольф привезен из Митавы, и она надеется, что, может быть, ей удастся через ей уже знакомого комиссара что-нибудь для него сделать… Надежда у нее, конечно, небольшая, — мы отправились. У ворот тюрьмы стояла уже громадная толпа родственников и близких, жаждущих узнать что-нибудь о судьбе своих дорогих заключенных. Здесь были всех классов общества люди, мужчины и женщины. В своем ужасном одном общем несчастье они представляли как бы одно целое, одну душу. Мы с Д. направились к тюремному комиссару, но вместо прежнего здесь сидел незнакомый. Д. робко спросила, не может ли она видеть комиссара Краузе. Его мрачный заместитель подозрительно посмотрел исподлобья на нас и, молча открыв дверь, крикнул в комнату рядом: «Товарищ Краузе, здесь почему-то предпочитают к вам лично обратиться». — «По какому делу?» — И он появился в дверях соседней комнаты. Увидев нас, он холодно заявил, что его заместитель налицо. Д. сконфуженно извинилась, объяснив, что думала, что нужно к нему лично обратиться. «Совершенно одинаково», — и он исчез за дверью. «В чем же дело?» — спросил сидевший за столом, не переставая писать. Д. ответила, что желала бы получить справку о своем родственнике. «Сегодня никаких справок не выдается ввиду различных непредвиденных перемен», — отчеканил сидевший. Мы вышли на улицу; как раз в это время к тюрьме приближалась телега, на ней груда лопат, вслед за ней следовали женщины с ружьями. Что бы это могло значить? Всеми нами овладело какое-то недоброе предчувствие. Ворота, как по волшебству, открылись, и ужасная телега с ее грузом и мрачным эскортом исчезла из глаз. Я обернулась в сторону Д., но ее не было около меня, она исчезла как сквозь землю. Пока я стояла, думая, что предпринять, она вдруг так же неожиданно появилась в открывшихся на минуту воротах тюрьмы. Косынка ее была на боку, а правый рукав пальто был вырван и висел. Переведя дух, она сказала. «Ты видела этот ужас! Сейчас их всех расстреляют. Я видела Harro, он стоял внизу у окна, с ним были другие, все страшно бледные. Он меня узнал, вскочил на подоконник и крикнул в форточку что-то — мне показалось: «Молитесь за нас» и еще что-то. Я подбежала ближе, но эти ужасные женщины-звери уже схватили и потащили меня к воротам. Подумай, они уже знают, что их ждет». В толпе послышались рыданья, это была невыносимая картина человеческих страданий, горя и отчаяния… К нам подошли солдаты, приказав нам немедленно разойтись. С каким ужасом в душе ушел каждый!..
20 марта.
Всю ночь не сомкнули глаз. Слухи о массовых расстрелах подтверждаются рассказами очевидцев. Из солдат большинство отказалось стрелять. Эту «священную обязанность» приняли на себя женщины-латышки. Я думаю, это единственный пример в истории мира. Сегодня и наш час пробил! В два часа заявился к нам мрачного вида субъект, по его словам, военный комиссар, с требованием, чтобы квартира нами была оставлена завтра до часу, ввиду того что у нас нет ордера на проживание в ней. На вопрос старушки-баронессы, нельзя ли получить такое разрешение, ввиду ее и обоих стариков болезненного состояния, он коротко ответил: «Пробуйте». Старушки мои были уже опять готовы поверить, что это возможно и все устроится, и мне больших трудов стоило их уговорить, хотя бы серебро из кушетки убрать сегодня куда-нибудь из квартиры. Я была уверена, что, как и везде раньше, утром рано явятся агенты и не разрешат ничего взять, даже из самого необходимого. Старичков уговорила тоже сегодня же отослать свои вещи к родственнику, чтобы завтра не остаться без всего. Они все так и сделали. Вечером мы с М. выбрали всё серебро и с помощью племянницы вынесли из квартиры в более безопасные места. Уже поздно вечером уложила я свои и Люши вещи, и Берта снесла их в подвал, откуда их во всяком случае будет легче взять. Старушки тоже последовали моему совету. Туда же были снесены и съестные припасы.
21 марта.
Утром пошли с М. за разрешением и, конечно, не получили; нам всем отвели две небольшие комнаты с двумя кроватями где-то у черта на рогах. Я тогда предъявила свой «исторический документ», ссылаясь на то, что вся моя работа в этом районе, на основании чего получила разрешение на одну комнату в районе, где до сих пор проживала. Кроме того, получила разрешение на перевоз вещей «в установленной норме». Мы вернулись домой довольно удрученные. Такого результата мои старички не ожидали. С забежавшей к нам Н. пошли сейчас по частным клиникам и в одной еще нашли свободную комнату, куда я и перевезла сейчас свою бывшую больную. М. с обоими старичками отправились в отведенные им две комнаты на Матвеевской улице. Прислуга разместилась по знакомым, а я, взяв Люшу за руку, отправилась искать себе приют. Это, как потом оказалось, было нелегко. Узнав, что мы выселены, люди боялись принять нас к себе. Так прошли мы дюжины две квартир, получая везде один ответ: «Мы бы с радостью, но…» Уставшие и голодные возвращались мы к Д., когда нам навстречу попалась опять Наташа и, узнав, в чем дело, предложила сейчас сходить к своей петроградской знакомой, у которой еще, кажется, имеется свободная комната. Д. мы не застали дома, но Саша был трогателен, он принес нам горячего кофе с хлебом и предложил от Дэзиного имени побыть у них, пока найдем себе приют. Рассказал, с каким трудом удалось Д. отделаться от мобилизации, получив через посредство одной сестры место в больнице, где она и работает уже третий день. Вскоре пришла Наташа с доброю вестью, и мы, не тратя времени, с помощью дворника и тележки перевезли свои вещи. Комната оказалась с отдельным ходом на лестницу, уютная, с двумя кроватями, а сама хозяйка отличным человеком.
Ну, вот покой и у пристани! Уже поздно вечером кто-то постучал к нам в дверь. Это была бар. М., пропустившая последний трамвай, и, боясь идти пешком в отдаленную и глухую часть города, она пришла к нам переночевать. Милая М. принесла нам еще булку, хлеба и круп, это было кстати, так как у нас, кроме карточек на «кригзуппе», ничего не было. Да, вопрос питания меня удручает. Купить ничего нельзя или цены такие, что голова кругом идет. Весь мой запас 1000 р., но при этих ценах это капля в море…
23 марта.
Была в трех клиниках, ничего нет. Наташа тоже, со своей стороны, бегает, узнает. Сегодня с ней были у ее хорошего старого знакомого доктора, присланного в Ригу советскими властями открыть на взморье санаторий. Он принял нас очень любезно, обещал устроить, но, услышав мою фамилию, поторопился взять все свои обещания обратно. На все уверения Наташи, что у меня есть латышский документ, он отвечал: «Поймите же, что могут случайно узнать мое положение, как прежнего монархиста, и без того очень неприятное». И эта надежда рассеялась дымом! Унылые, мы вернулись домой. Сегодня в первый раз почувствовала невыносимую боль в груди, принуждена была даже прилечь. Добрая Н. принесла мне грелку, от которой стало лучше.
27 марта.
Положительно теряю голову, чем кормить Люшу. Хлеб, который достается с большим трудом, стоит 25 р. фунт, масло 65 р. фунт, крупа 25 р. фунт, картофель 4 р. фунт. Сегодня с большим трудом достала четыре фунта хлеба по 25 р., десять фунтов овсяной горькой муки по 10 рублей и растительного масла 30 р. за фунт, итого 230 р.
29 марта.
Была еще в различных клиниках и лазаретах, везде один ответ: сестер сверх комплекта. По дороге зашла к Наташе. Прислуга сказала, что она еще не встала; мне это показалось странным, я постучала в дверь, ответа нет, громко позвала ее по имени. Раздались шаги, дверь открылась, и Наташа опять скрылась за ширмой в постели. «Иди сюда», — позвала она меня. Подойдя и присев к ней на кровать, я спросила ее, здорова ли она. «Понимаешь, лежу, чтобы не ощущать голода, буквально нет больше сил жить. Спасибо, что ты пришла, я хотела уже положить конец этому ужасному существованию. Опоздай ты немного, и я выпила бы эту гадость». — Она указала на стакан, стоявший на стуле у постели. «Что это?» — «Сулема». — «Наташа!» — «Да ведь пойми же: два дня ничего не ела, а вот эта дрянь своего кота ветчиной кормит и знает, что рядом человек с голоду умирает», — прибавила она, указав на дверь хозяйки. Я вылила жидкость из стакана в ведро и сказала, что не уйду, пока она не встанет, что затем мы пойдем ко мне и там решим, как быть. Люша, наверно, уже давно проголодался и ждет меня. Остальную часть дня Н. провела у меня, помогая мне в нашем несложном хозяйстве. Решено было, что она с утра будет приходить к нам и исполнять мои обязанности дома, пока я буду рыскать в поисках за занятиями.
30 марта.
Буквально везде, куда ни сунешься, везде один ответ — нет свободных вакансий. Зашла Д., она уже девять дней работает в больнице. Работа тяжелая, исключительно ночью. Питание ужасное, одно хорошо — один фунт хлеба обеспечен каждый день. Она обещала поговорить со ст. сестрой относительно меня. Вид у нее очень утомленный, и похудела она очень; я на нее произвела такое же впечатление. Она осталась у нас к обеду, который состоял из стакана черного кофе и овсяных блинчиков. Н. была за хозяйку и со свойственным ей юмором брала всё с комичной стороны. Я, к сожалению, должна была опять прилечь, так как боли ужасные…
31 марта.
Сегодня исходила все лазареты до последнего и ничего!.. Вернувшись домой, сейчас же легла. Милая Н. принесла горячего чаю. Пока они обедали, я лежала и, чтобы не кричать от отчаяния и боли, напевала какой-то однообразный мотив. Вечером с Наташей сосчитали наши финансы; за девять дней израсходовано 470 р. Что же дальше? Есть от чего с ума сойти…
1 апреля.
Сегодня с Н. тащили через весь город в ремнях купленные дрова; достать кого-нибудь, чтобы принес, нет никакой возможности. Дрова теперь тоже своего рода предмет роскоши; кольцо 35 р. Устали, как почтовые лошади, а ко всему этому еще эти ужасные боли. Около четырех часов зашла Ниночка за Люшей; сегодня рождение Андрюши, а мы с Наташей прилегли. Около шести часов постучали в дверь. Н. открыла, я не слышала, с кем и о чем она говорила, но вдруг раздалось громкое «ура». Я вскочила. В комнату вошел Саша и, волнуясь, сообщил, что сестра прислала сказать, что ввиду болезни одной из сестер есть свободная вакансия и если я к 7 часам сегодня явлюсь, то место останется за мною. Ура! Вмиг всё было забыто — и боли, и голод! Оставался час на все сборы и дорогу. Через полчаса уходил последний трам[вай]. Поручив Люшу заботам Н. и сунув в сак халат и косынку, я в сопровождении Саши направилась к трамваю. Дорогой он мне рассказал, что моя предшественница заболела тифом и что вообще в больнице свирепствует тиф. Ровно в 7 часов я была уже на месте. Старшая сестра встретила меня приветливо; пошла со мною в канцелярию, где уже сидели исключительно только товарищи. Здесь были проверены мои бумаги, вернее, мой исторический документ, и я включена в штат служащих. Затем сестра повела меня по отделениям. У меня их оказалось три, больных около 300 человек, тяжелобольных — 20, из них пять были тифозные, но лежали в общих палатах; предполагалось их перевести в тифозное отделение, когда там освободятся места. Начало недурно, думала я, но один фунт хлеба чего-нибудь да стоит! В 8 часов вступила на дежурство. Сестры в отделениях латышки, за исключением двух; одна из них особенно была симпатична — сестра Регина, к сожалению, черев два месяца ее уже не стало, она умерла от тифа. В 9 часов пришел дежурный врач и, обойдя со мною все палаты, ушел к себе, а я, улучив свободный момент, спустилась вниз к Дэзи. Свидание было радостное, теперь будем вместе работать, вместе домой уходить. До одиннадцати было все спокойно, мы с Д. успели уже несколько раз повидаться и обменяться мыслями. С 12 ч. началась работа. Привезли раненых и больных. В мое отделение 40 человек. Несчастные должны были мыться в холодной воде, так как низший служебный персонал не работает ночью и горячей воды ночью не имеется. Некоторые были с высокой температурой, и я спросила дежурного врача, как же быть, неужели и им лезть в холодную ванну. «Раз такое постановление существует, приходится подчиняться», — был ответ. Брань и неудовольствие царили среди больных. Помимо всего этого, многим из них пришлось лечь в своем грязном белье, так как чистого не хватало на всех. Пока вся эта процедура мытья, бритья и стрижки и записей продолжалась, было уже три часа. Тяжелобольные отнимали тоже много времени. В каждом отделении был свой шприц для впрыскивания морфия и камфары, но ничего для дезинфицирования игл, так что я в первое свое дежурство и не рискнула прибегнуть к этому сомнительному «инструменту», вследствие чего несчастные тяжелораненые страшно страдали. В пять часов зашумели под окнами автомобили. Неожиданная эвакуация пятидесяти больных. Опять пришлось их собирать и отправлять. В 7 1/2 часов явились дежурные сестры, и мы с Д., сдав отделения, отправились вниз в кухню за своей суточной порцией. Оказалось, что сегодня еще давали четверть фунта колбасы, это уже роскошь! Уложив эти драгоценности в сак, мы вышли на улицу, где еще простояли минут двадцать в ожидании трамвая. От усталости мы едва говорили и, найдя свободные места, успели вздремнуть дорогой. Дома прошла сейчас в ванную, где умылась и переменила белье и платье, после чего только вошла в нашу комнату, где Люша и Наташа ждали с кофеем. Наскоро выпив горячего кофе, я сейчас же легла, Н. села с Люшей за немецкий урок, обещав разбудить меня в два часа.
Отлично выспавшись, дала Люше урок русского языка, а затем принялись с Н. за глажение белья. В 6 1/2 часа пришлось уже опять отправляться. По дороге зашла за Д., ей бедной сегодня сильно нездоровилось. Вторая ночь была очень беспокойная. Кроме привезенных раненых и больных, мне принесли еще с улицы двух умирающих рабочих. Осмотрев их, доктор сказал, что, по-видимому, от истощения, и посоветовал их положить прямо в так называемую «покойницкую». «Неужели ничего сделать нельзя?» — «У нас для этого ничего нет, понимаете. Нет соответствующих средств, даже горячей воды не имеется. Игра не стоит свеч», — заметил он, уходя. Когда я нагнулась над одним, то заметила крупную слезу, скатившуюся из-под полузакрытых век. Может быть, отец семейства, подумала я. Нет, как-то еще не все чувства притупились. Найдя свободную койку, велела его положить. У ст. сестры вымолила электрич. кипятильник и, согрев воду, обложила его горячими бутылками, сделала несколько впрыскиваний камфары и сама не поверила глазам, когда через два часа заметила маленькую перемену к лучшему в пульсе. Мало-помалу он перестал хрипеть. С помощью санитара влила ему в рот немного теплого молока. Он стал дышать ровнее. Второй был очень стар, и все мои старания не увенчались успехом, пришлось его действительно отнести в «покойницкую». К утру мой «пациент» пришел в себя. Я принесла ему немного булки и молока, выпросив для него у эконома. Он съел малость и выпил. Передавая отделение, просила сестру обратить на него особенное внимание. Домой пришлось пойти пешком, по случаю того, что в воскресенье трамваи не ходят.
2 апреля.
Напившись чаю, не ложась, отправились с Н. на рынок. Положительно ничего нет. После бесконечного хождения купили из-под полы для Люши один фунт масла за 60 р. и немного картофеля и брюквы. Если бы не этот фунт хлеба, что я приношу каждый день, можно было бы буквально умереть с голоду. Боли мои дают себя сильно чувствовать, иной раз должна прилечь, чтобы не сделалось дурно. Плохо, коли здоровье еще изменит! Сегодня мне так и не пришлось поспать. Только что я кончила урок с Люшей, пришла бар. М. с всевозможными новостями и просьбой взять к себе немного белья и серебра. Условились, что Юлия принесет вечером Н. На дежурство пришлось идти опять пешком. Дорогой почувствовала опять сильные боли. Дэзи тоже едва плелась со страшной головной болью. Одна радость для меня была найти своего пациента уже сидящим на кровати. Он со слезами благодарил меня. Ему уже всё рассказали больные. Сегодня в общем довольно спокойное дежурство, только боли мои меня прямо с ума сводят. Составила три табурета и попробовала прилечь хоть на несколько минут, но, по-видимому, задремала. Проснулась от быстрых шагов в коридоре, и когда я вскочила, то Дэзи стояла передо мною, но в каком виде! Без косынки, волосы растрепанные, вся красная, взволнованная, с полными слез глазами. «Что случилось?» — спросила я. «Нет, это, право, больше, чем человек может выдержать!» Она расплакалась. Дав ей успокоиться, я просила ее толком рассказать, в чем дело. Оказалось, что какой-то товарищ Резин из канцелярии или из амбулатории влюбился в нее и уже некоторое время все пристает к ней со своими чувствами. Она до сих пор старалась отделаться шутками, сегодня же ночью пришел к ней в дежурную и сделал ей формальное предложение. Когда она ему отказала, говоря, что замужем, и хотела уйти, он схватил ее и не пускал. Не помня себя от ужаса, Д. ударила его по лицу. Он был страшно обозлен и сказал, что она его попомнит, если не одумается, он уже сообщит, кому нужно, «кто мы такие». Я ей посоветовала рассказать обо всем старшему врачу. «Это невозможно, он тогда, наверно, донесет». Да, положение пиковое, придется поломать голову, пока выйдешь из этого тупика! Решили завтра обсудить этот вопрос. Успокоив ее немного и проводив вниз, я поднималась к себе, когда услышала неистовый женский крик; даже спавший санитар вскочил. В тифозном отделении (крик был оттуда) послышалась беготня, громкие голоса, затем всё стихло. Уже утром мы узнали, что один тифозный больной повесился. На следующий день был страшный скандал, который ст. врачу чуть не стоил жизни.
3 апреля.
Навестила сегодня в клинике свою бывшую пациентку, она страшно обрадовалась; жаловалась, что частые обыски в клинике действуют убийственно на ее нервы, но в общем ей очень хорошо в клинике.
6 апреля.
Как все ужасно складывается. Бедная Д. заболела тифом. Ее положили в ту же комнатку-дежурку, где два дня тому назад повесился больной. Сестра Р. будет около нее, это меня несколько успокаивает, так как это почти единственная опытная и добросовестная сестра. Бедный Саша, я зашла сообщить ему эту грустную весть. Бедный мальчик с трудом сдерживался, чтобы не разрыдаться; он так безгранично любит свою маму Дэзи. Сегодня пришлось дежурить в пяти отделениях, сестры-латышки отказались дежурить ночью, а Дэзина заместительница сегодня не пришла. Работы было много: одного из привезенных раненых пришлось взять прямо в операционную, он истекал кровью. Всю ночь буквально не пришлось присесть. Один момент мне сделалось так дурно, что я должна была опуститься на подоконник, чтобы не упасть. «Да вы просто голодны, сестра, — заметил врач, — вам надо чего-нибудь поесть, идите-ка ко мне в дежурку, не обижайтесь, что я прямо без церемоний предлагаю вам подкрепиться, у меня всего есть еще, слава Богу! Нельзя же всю ночь работать с холодным шумом в желудке». У него действительно было всё, даже горячий кофе с молоком и сахаром. Подкрепившись и поблагодарив гостеприимного доктора, я хотела уходить, когда он мне сказал: «Вот здесь кусок жареного мяса, булка, масло, кусок пирога, возьмите все это для вашего мальчика. Я знаю, что у вас есть сын. Не обижайтесь на меня». Какая могла быть обида, я чувствовала глубокую благодарность к этому доброму человеку. С полными руками вернуласья в дежурную. Перед уходом домой спустилась к Д.; она лежала в бреду, никого не узнавала и часто произносила имя Рольфа. Р. сказала, что она всю ночь была беспокойна, всё порывалась выскочить из кровати. Сестра Р. тоже имеет вид страшно утомленный.
8 апреля.
Опять пешком! Сегодня нет движения до 12 ч., по случаю собрания служащих трамвая. Домой добралась еле живой, — жара нестерпимая. Прилегла, но уже в час встала. Сегодня детям обещана поездка на пароходе в Гагенсберг к Г. Вскоре пришли В. с сыном и Саша, и мы всей компанией отправились на пароходную пристань. Дети были в восторге; всё время весело болтали, даже суровые лица большевиков на пароходе прояснились, глядя на их веселые, милые мордочки. От пристани пришлось еще кусочек пройти пешком до дачи Г. Наташа всю дорогу каламбурила. Поздоровавшись с хозяйкой, мы сейчас все перешли в сад, где было страшно мило. Хозяйка извинялась, что, кроме саго, ничего не может предложить своим гостям. Мы ее успокоили, сказав, что с нами есть всё, что нужно. Н. в корзиночке забрала хлеб, масло, пирог — вчерашний подарок нашего доктора. Дети были вне себя от радости, бегали, резвились по саду. Для меня, несмотря на страшную усталость, эти три часа, проведенные в этом зеленом уголке, были действительно приятным отдыхом. В 6 1/2 вернулись в город, и я, у подъезда простившись с детьми, В. и Н., отправилась в больницу. Саша проводил меня кусочек, поручив миллион поцелуев для своей Дэзи. Он и не знает, что его мама Дэзи никого уже не узнает больше. Как тяжело!
Сегодняшнюю ночь вместо меня дежурит новая сестра, а я дежурю в тифозном. Кроме Дэзи, другие мои больные были спокойны. Д. всё время вскакивала, пела, просила поминутно пить. Меня не узнавала, называя всевозможными именами; один раз, когда я ей подавала пить, она вдруг наклонила голову и перекрестилась. Часто хватается за голову и стонет, повторяя: «Голова моя, голова…»
10 апреля.
По-видимому, большевики крепко засели в Риге. У нас в больнице большинство из больных симулянты. Народ этот бегает по больнице в белье, часто в своем грязном, за недостатком казенного, босыми и без халатов. Вид удручающий!.. Более серьезных пациентов приносят с улицы, все жертвы голода! Сегодня принесли старика и старуху, которые почти сейчас же и скончались.
Страстная неделя! Приближается праздник Пасхи, этот чудный праздник для всех христиан, но ничто не напоминает о его близости… Церкви все стоят закрытыми. Мои «симулянты» ведут крупную карточную игру, целые кучи денежных бумажек валяются на столах и кроватях. Все мои просьбы и требования прекратить игру — не помогают. Сегодня даже в одной палате на мое требование отдать карты один латыш злобно заметил: «Вы не очень, сестра, ретиво исполняйте полицейские обязанности, в лучшем виде подведем и вылетите отсюда». Ужасная публика!
В два часа ночи заявился ст. врач, пошел по палатам и застал в одной карточную игру. Он страшно вспылил, переписал всех и сказал, что переведет их в штрафную роту. Мне сделал строжайший выговор. Я, конечно, молчала. «Что же вы ничего не отвечаете?» — вдруг спросил он, идя по коридору. Я ничего не ответила; он внимательнее посмотрел на меня и уже мягче прибавил: «С этим народом трудно, я скажу дежурному врачу сообщить больным о приказе Троцкого по войскам относительно карточной игры, а вы, сестра, будьте тоже построже», — и, уже милостиво пожав мне руку, пожелал спокойной ночи…
11 апреля.
Сегодня в больнице общее собрание. Я еще ни разу не была, и ст. сестра посоветовала мне пойти. Собрание было около кухни в обширном подвальном помещении; председательствовал ст. врач. Говорил всё больше кухонный персонал: судомойки, сиделки, сторожа; медицинский персонал сидел молча. Говорилось преимущественно о неудовлетворительности пищи. Некоторые прямо заявляли, что в больнице идет грабеж за счет трудового люда. «И не без ведома ст. врача», — раздалось с задних скамеек. Ст. врач несколько раз порывался ответить, но ему не дали слова. Больные заявляли жалобу на грубое и невнимательное отношение сестер; отчасти это было верно. Латышки-сестры были фамильярны в своем обращении с солдатами, но подчас грубы и резки с больными, особенно не из латышей. Но вот встала одна сестра и потребовала слова. Она говорила по-латышски, но сидевшая рядом со мною сестра Герцхен перевела мне: она возмущалась, что среди больничного персонала слишком много немецкого элемента. «Неужели в самой Латвии, — говорила она, — не нашлось достаточно латышей на эти места». Возмущалась, что немецкий язык преобладал даже среди сестер-латышек, что во всем замечается пагубное для них немецкое влияние и что к ее величайшему прискорбию она не замечает ни малейшего противодействия этому со стороны старших властей больницы. «Это уже поход на нас», — думала я. Наконец поднялся ст. врач и заявил, что ни один из вопросов, стоящих на очереди сегодня, не был обсужден и что за недостатком времени он лишен возможности ответить на все сегодняшние заявления, а потому всё откладывается до следующего общего собрания. Поднялся шум, крик, руготня, — мы поторопились уйти.
12 апреля.
Бедной Д. очень плохо. Ей делают частые впрыскивания камфары и дегалена. Сашок каждый день заходит к нам узнать о сестре, а я не решаюсь сказать ему правду. Как тяжела жизнь!
13 апреля.
Сегодня зашла В., ужасно встревоженная: с некоторых пор в министерстве ее мужу стали выказывать недоверие, а сегодня даже его друг-капитан посоветовал ему проситься в другой какой-нибудь отдел; он хочет просить место агронома в деревню. Я высказалась, что, на мой взгляд, это будет еще труднее, так как придется иметь дело с простыми латышами, для которых он всегда останется предметом ненависти, и лавировать в этой среде будет еще труднее, а в случае прихода наших даже опасно. Она уверяла, со слов мужа, что большевики сидят крепко и никогда не были так сильны, как в данное время. Утешительно для нас! Но кто знает? Она предложила нам ее проводить и напиться у них чаю. Наташа играла немного на рояле.
17 апреля.
Первый день Пасхи! Какое унылое настроение, везде хмурые лица! Одна природа в блеске своей весенней красоты празднует этот светлый праздник! Среди больных царит тоскливое, нудное настроение. Только мелькающие по палатам, сегодня особенно белые халаты и косынки сестер, как бы протестуют против общего серого колорита. Сегодня умер у меня в палате русский солдат; он был чахоточный и ранен в легкое; подозвав меня, попросил священника исповедоваться. Пошла я в канцелярию — спросить, как же быть. «Не полагается», — был короткий ответ. Бедняга, по-видимому, страшно страдал, всё просил меня посидеть около него: «Я, сестрица, не большевик; видит Бог, не по своей воле сюда пришел, нужда заставила. Не думай, сестрица, что народ по своей воле идет… ох, тяжело… и поисповедаться-то не разрешили, мучители»; я его успокаивала, как могла. «Сестрица, коли помру, положи мне в гроб вот этот образок и ладанку». Я, конечно, обещала исполнить. К утру бедняга умер. Положив в скрещенные на груди руки образок и ладанку, прикрыла его простыней. Господи, сколько таких мучеников умирает и за что? За какое доброе дело? В 7 1/2 часов явилась дежурная сестра. Узнав, что в палате находится еще покойник, она подошла и, резким движением сорвав простыню, удивленно посмотрела на меня: «Кто его так положил»; на мой ответ она как-то ядовито спросила: «Как, вы даже не знаете, как кладут наших?» Заметив образок, она еще возмущеннее закричала: «Это еще что за гадость!» — и, отбросив его в сторону, грубым движением вытянула руки покойника. «Всякая тут немка будет свои порядки заводить», — волновалась она. На этот раз и больные были возмущены. «Это вы уже напрасно, сестра», — заметили некоторые робко. Я молча вышла, но внутри меня всё кипело и возмущалось. Такая душевная грубость, я думаю, и среди зверей немыслима.
18 апреля.
Придя вечером на дежурство, была встречена восклицаниями сестер: «Слава Богу, вы не арестованы, здесь уже ходили слухи, что вас с вашим мальчиком арестовали на улице». — «Пока нет». — «Ну, так еще будет», — спокойно заметила писавшая за столом сестра Э. Сестры смеялись: «Что вы такая злая сегодня, сестра?» — «Ненавижу этих высокомерных немок, и чего они всюду суются». — «Ну, бросьте ваших высокомерных немок, — смеясь, заметила я, — идемте в отделение, передайте мне ваших больных». Она нехотя встала и пошла со мною. По дороге поругалась с солдатом, который жаловался, что не получил лекарства. Я вздохнула легче, когда она наконец ушла. Дэзи всё еще между жизнью и смертью; доктор к ней очень внимателен. Сегодня принес лекарство для нее, которое с трудом можно достать в городе. Она теперь изредка узнает и как-то мельком, не совсем ясно.
20 апреля.
Сегодня зашла М. и рассказала по секрету, что в город проник под видом спартакиста немецкий офицер и сказал кому-то из ее родственников, что они надеются взять Ригу. Боже, если бы это только была правда! «Тяжелые испытания еще предстоят жителям города», — вздохнула она. Я ей рассказала о сегодняшней истории с сестрой Э., она покачала головой. Наташа, по обыкновению, страшно волновалась и уверяла, что «такую дрянь» необходимо отравить.
23 апреля.
Наташа переехала с вещами в освободившуюся комнату рядом с нами. Уплатили 40 р. керенками, на что симпатичная хозяйка и согласилась. Несколько дней получаю по рецепту нашего врача две кружки молока, которые и приношу домой. Нашли еще один источник, где получаем два раза в неделю по одному штофу (8 р.), так что Люша еще не голодает, но мы с Н. живем впроголодь. Всё это время вообще ни за какие деньги нельзя достать хлеба, живем исключительно моим фунтом; говоря, что и нам сбавят до 3/4 фунта.
25 апреля.
Была вызвана в канцелярию, понадобились справки о моей прежней жизни, родственниках. На вопрос, где мой муж, я ответила, что был на фронте, а где теперь, — мне не известно. Записали мой городской адрес, не знаю, к добру ли это всё! Сегодня опять страшнейший скандал; какая-то сестра из бывших сиделок по ошибке впустила больному в глаз, вместо капель, какой-то едкой жидкости. Ее чуть не разорвали в отделении. Это характеризует порядки в нашем заведении. У меня ночь была довольно благополучная, не считая собственных болей. Д. здоровье неважно, но не хуже; она лежит спокойно, по временам плачет и как будто иногда заговаривается. Доктор думает, что со временем это может пройти.
28 апреля.
Сегодня в нашем доме шел обыск, я только что собралась идти спать, когда пришла наша хозяйка нас предупредить. Наташа «ничтоже сумняшеся» написала на листе бумаги вершковыми буквами: «Сестра после ночного дежурства спит и просит не беспокоить» — и водворила на мою дверь с лестницы. На ее вопрос, что делать с бельем и серебром старушек, я только рукой махнула: «Что Бог даст!» Я была такой уставшей, и боли до того замучили, что если бы мне сказали, что в доме пожар, я бы и тогда не тронулась с места. Наташа с Люшей перешли в соседнюю комнату, а я почти сейчас заснула. Проснувшись после пяти, узнала, что обыск благополучно миновал мою комнату. Как-то день теперь проходит для меня незаметно; живешь, как сова ночью. А дни стоят обворожительные. Сегодня, проснувшись, из постели любовалась в открытое окно цветущими каштанами и большим грушевым деревом, сплошь покрытым белыми цветами. Н. с детьми проводили меня часть дороги. Всё уже зелено, солнышко так чудно светит, и так бесконечно грустно на душе…
30 апреля.
Большевики готовятся к празднованию 1 мая. Сегодня, проходя, видела среди площади выстроенное наподобие капища здание с бесконечными пирамидками вдоль площади. Огромные красные шесты, украшенные красными лентами и гирляндами цветов с масонской звездой на верхушке, тянутся бесконечной линией вдоль улиц. Везде, куда ни посмотришь — красно. Вся эта бутафория стоила, говорят, больше миллиона, а кому она нужна, вся эта безвкусица?! Разве это не есть пародия столь осуждаемых старых порядков? В больнице получился приказ, требующий участия в празднестве всех служащих, кроме дежурных. Я себя освободила от этой обязанности ввиду ночного дежурства.
1 мая.
По случаю великоторжественного дня трам[вай] не ходит, и пришлось опять тащиться целый час пешком домой. Улицы уже с 8 утра переполнены народом и всевозможными депутациями. Всё это строится в одну бесконечную процессию и под звуки музыки направляется со всех сторон к соборной площади, где высочайшие власти и ораторы всевозможных организаций, живописно группируясь на ступеньках храма свободы среди пальм и цветов, намеревались возвестить освобожденному ими народу новую эру в истории человечества. Но, что бросается в глаза в этот исторический день торжества большевистских идей, это отсутствие спокойных, довольных лиц, как обыкновенно бывает у людей, связанных одной общей идеей. Везде, куда ни бросишь взгляд, — недовольные, мрачные, равнодушные лица. По-видимому, столь восхваляемая свобода не осчастливила освобожденного от гнета народа. Добравшись наконец до своей постели, я рада была, хотя бы во сне, забыть удручающую действительность. Проспав добросовестно до пяти, я еще лежала в постели, с грустью помышляя о предстоящем путешествии пешком в больницу, когда вернулись Н. с Люшей; и первая со свойственным ей комизмом принялась рассказывать обо всем, что она видела и слышала. Я ей часто говорила в шутку, что, слушая ее, забываешь, что в желудке пусто. Пожелав друг другу спокойной ночи, мы разошлись.
З мая.
В нашем образцовом заведении еще заболели тифом сестра и две сиделки. Было опять общее собрание, очень бурное, на котором низший служебный персонал обвинял врачей в будто бы умышленном распространении тифа среди трудового персонала больницы. Под трудовым они, конечно, подразумевали исключительно себя. Когда же один врач попробовал возразить, указав, что в прошлом месяце умер врач и две сестры и в данный момент лежат в тифозном три сестры и фельдшер, со всех сторон послышались возгласы: «Молчать». Грозили кулаками, и действительно оставалось только замолчать. Одна сиделка заключила свою речь: «Доктора и сестры — другое дело, они могут себе сами помочь, а нашего брата умышленно морят». Почему умышленно и кем, осталось неизвестным. С каждой минутой ораторы и ораторши становились воинственнее, их подзадоривали с задних скамеек возгласами: «Так их, поделом!» С минуты на минуту можно было ожидать, что дело дойдет до драки. Улучив удобный момент, я вышла. В отделении уже ждала меня работа: принесли с улицы умирающих — мальчика лет 14 и женщину с маленьким ребенком, всех троих подобрали на улице. По определению врача: «от голода». Подымаются волосы от ужаса; куда мы идем, или, вернее, куда ведут нас наши благодетели? После продолжительных стараний удалось привести в чувство мальчика, женщина же умерла, не придя в себя. Остался несчастный двухлетний заморыш; уложила его, напоив молоком, в дежурке.
7 мая.
Получили жалованье 430 р. керенками, иначе говоря, негодной бумагой, на которую ничего купить на рынке нельзя. Положение не совсем веселое!.. Дэзи поправляется, но ко всему апатична.
8 мая.
Забежала В. сообщить, что муж ее уже уехал на свое новое место агронома около В. Прислал ей уже всякой всячины: масла, хлеба, яиц, мяса. Слушая ее, у нас с Н., как говорится, слюнки потекли. «Я и вам кое-что принесла», — добавила она и из своей рабочей корзиночки достала сверток. «Котлетки! — закричала Н., - и целый «пуд» хлеба, да это целое богатство, мы уже и во сне давно не ели мяса». Наташа забарабанила торжественный марш на пустом кофейнике. «Ах, вы наша милая «редисочка», дай вам Бог много леток и деток». Но и это было еще не всё. В. позвала нас к ужину и угостила на славу. Н. взяла даже ноты и с большим чувством играла нам Сибелиуса и Рахманинова. Я, кроме котлеты и кусочка хлеба с маслом, ничего не могла есть из-за болей, но Н. и Люша не заставляли себя просить и оказали честь всему. Потом они проводили меня еще немного. Пришлось идти опять всю дорогу пешком, трамваи «для удобства» не ходят. У больницы столкнулась с бар. М.и Ш., они живут совсем близко отсюда и зашли меня навестить. К сожалению, могла очень недолго с ними поговорить. Они сообщили, что наши спасители приближаются. Опасаются новых ужасов со стороны большевиков. Обещав их навестить, поднялась в отделение. Дежурство в тифозном. Ночью Д. поманила меня к себе и спросила: «Что это за музыка?» Я ничего не слышала. Она заволновалась: «Слушай же, ведь это же немецкая «Wacht am Rhein»». Затем отвернулась к стене и затихла. «Ах, если бы это было так», — подумала я.
10 мая.
Сегодня среди прибывших с фронта один особенно обратил на себя мое внимание; он и по типу и по манерам отличался от прочих. Быстро умывшись и переодевшись в чистое белье, пока остальные вели бесконечные пререкания, он подошел ко мне и попросил по-немецки указать ему место в палате. Привычным ухом сразу узнала иностранца. Пруссак! Неужели пробрался? А может быть, спартакист, только почему-то не похож… Фу, как сердце забилось! Отвела ему койку в стороне от других. Вскоре принесли еще одного милиционера в бессознательном состоянии; сопровождавшая его жена сказала, что он сердечный больной; с ним пришлось повозиться. Пока он пришел в себя, я спросила его по-русски, как он себя чувствует. Испуганно посмотрев на меня, он сказал что-то по-латышски соседу, тот мне перевел, что он жалуется, что русская сестра его хочет отравить. Что за чудеса! На редкость несимпатичный больной… антипатия, по-видимому, обоюдная.
14 мая.
Мой «пруссак» попросил меня достать ему разрешение поехать в город навестить мать. Ему дали отпуск на два дня. Он ушел, и мы его больше в больнице не видели. Дэзи физически заметно поправляется, но всё такая же отсутствующая. Товарищ Р. выказывает большой интерес к ней, сегодня прислал бутылку вина. Теперь-то его внимание кстати, но что будет потом? Бедная Дэзи! Милиционеру моему лучше, но он всё волком на меня смотрит, и у меня к нему какая-то необъяснимая антипатия.
15 мая.
По-видимому, бои идут на фронте серьезные. Слышна беспрерывная канонада, неизвестно только, кто стреляет — наши спасители или наши мучители. В городе всё спокойно, волнения не замечается, как будто большевики твердо сидят в нем. Сегодня торжественно хоронили привезенного с фронта латышского полковника. Между прочим, в процессии шел отряд «Flintenweiber»,[178] как их здесь в насмешку зовут.
Когда я шла по Суворовской, навстречу мне попался какой-то штатский, приветливо замахавший мне с извозчика; лицо его показалось как будто знакомым, но вернее всего, что какой-нибудь подвыпивший франт, подумала я и пошла дальше. Вскоре я услышала, что меня кто-то нагоняет, а затем раздался знакомый голос: «Schwester»;[179] я обернулась, передо мной стоял штатский. Он пошел со мною рядом. «In kurzer Zeit sind wir in Riga. Mut, Schwesterchen»,[180] — шепнул он; теперь я узнала своего «пруссака». Я подала ему руку, и он исчез в толпе. Фу, как сердце забилось, пришлось перевести дух!
18 мая.
С фронта прибывают солдаты, раненых нет; думаю, просто бегут. Сегодня долго стояла ночью у открытого окна, прислушиваясь к отдаленной стрельбе. Как-то не верится уже, устали мы и измучились! Дождемся ли? Я уже работаю из последних сил, да разве я одна? Весь этот голодный, умирающий народ.
19 мая.
Дежурю в тифозном, апатия Д. приводит меня в отчаяние. В свободную минуту присела у ее постели, взяла ее исхудалую руку и, не будучи в силах совладать с чувством отчаяния, уткнулась лицом в ее подушку и заплакала. Она долго смотрела на меня, потом нагнулась ко мне и ласково провела рукой по моей щеке…
20 мая.
Я собиралась уходить домой, когда в дверях появилась сестра Э. и со свойственной ей манерой, не здороваясь, спросила, известно ли мне, что сегодня собрание коммунистов и что все обязаны явиться. Я ей возразила, что ввиду того, что я не коммунистка, едва ли я имею право присутствовать на этом собрании, и спросила, будет ли она. «Сочту своей священной обязанностью». Чтобы не попасть впросак, зашла к дежурному врачу спросить. Он быстро и решительно ответил: «Ни в каком случае, ваша обязанность теперь спать». Я была рада такому разрешению вопроса и успокоенная отправилась домой.
Явившись вечером на дежурство, была вызвана опять в канцелярию; сидевший за столом товарищ долго рассматривал какую-то бумагу, изредка поглядывая на меня. Наконец обратился ко мне с вопросом — к какой партии я принадлежу. Я, не ожидая такого вопроса, не знала, что собственно ответить, и сказала: «Мое звание сестры милосердия исключает меня из всякой активной политической партии». — «Так». Затем последовали опять вопросы: кто я, откуда, кто родные? Я отвечала спокойно, не вдаваясь в подробности. Помолчав, он сказал: «Некоторые товарищи недовольны, что вы не знаете латышского языка». — «Я сама еще более сожалею об этом, но, за неимением свободного времени, не могу пополнить этот пробел». Очевидно, это шло от сестры Э. Он еще раз пробежал бумагу, пожал плечами и сунул ее в стол, отпустив меня кивком головы. Навстречу мне попалась взволнованная Р. Отведя меня в сторону, она сообщила, что здесь ходят слухи о предстоящем аресте двух немецких сестер, фельдшера и сиделки. Она была ужасно расстроенной; я ее успокоила, говоря, что уже не в первый раз эти слухи об аресте. Ночью прибыло опять много «симулянтов». От русского солдатика узнала, что немец[181] сильно напирает и палит из пулемета, что красные оставляют фронт или переходят к немцу.
21 мая.
Прибежала В. сообщить, что ночью секретно вернулся ее муж; его положение в деревне оказалось ужасным. Комитет решил его арестовать; к счастью, он узнал об этом, и ему удалось еще ночью попасть на поезд, что дальше делать — не знает. Был у друга капитана, тот ему выхлопотал с трудом недельный отпуск. Сегодня с Н. отдали последние царские деньги, кроме керенок, ничего в кассе! Мною тоже овладело какое-то чувство апатии и безразличия. Придя на дежурство, столкнулась с деж. врачом. Он мне показался каким-то странным, взволнованным. На мой вопрос, не случилось ли чего, ответил: «Ничего нового», глядя мимо меня. «Вот, сестра, — продолжал он, — в большой палате к вашему милиционеру пришел сын, он и сейчас там; не знаю, о чем они говорили, но когда я вошел в палату, больной со слезами стал меня умолять отпустить его с сыном сейчас. Доложил старшему врачу, разрешения не последовало. Больной, узнав это, обнаружил признаки волнения, граничащие с психозом. Я сейчас от него. Прошу вас выпроводить сына, перевести больного в отдельную палату и приставить санитара; на всякий случай сделайте впрыскивание морфия». Выпроводив сына и приставив санитара, я пошла вниз к ст. сестре за морфием. В общем прошло не более 15 минут. Поднимаясь по лестнице, заметила волнение среди больных, столпившихся у окон. Во дворе собрались люди около чего-то белого на земле. Прежде, чем мне успели ответить, я уже знала, что произошло, и бросилась по лестнице во двор. Мы перенесли выбросившегося в окно милиционера в перевязочную. У него было сильно расшиблено лицо и ноги, других повреждений не оказалось. Каким образом он мог выскочить через откидывающуюся вверху окна форточку, когда около него находился санитар, случайно зашедший фельдшер и большинство больных было на ногах, — до сих пор для меня непонятно. Уложив его в отдельном помещении и приставив отдельного санитара, я пошла в дежурку. Всё случившееся меня страшно взволновало. В дверь постучали, вошел дежурный врач. Он был очень расстроен: «Право, не знаю, что вам посоветовать; бежать, скрыться, если можете, — сказал он, — всё сейчас случившееся еще более ухудшает ваше положение». — «Я вас не понимаю, в случившемся несчастии я не виновата, вы сами знаете». — «Ах, кто говорит о вине, поставят к стенке и всё тут. И какой черт, с позволения сказать, посоветовал вам, баронесса, сунуться в это коммунистическое гнездо?» — «Не черт, а голод, доктор, самый обыкновенный голод, но при чем тут баронесса, скажите?» — «Не будем же играть теперь в прятки. Скверно, очень скверно ваше положение, сестра. Вы что же делать думаете?» Я была близка к отчаянию. «Дежурить и исполнять взятые на себя обязанности», — коротко ответила я. «Помогай вам Бог!» — и он вышел. Теперь я больше не могла сдерживать слез. Выпив немного воды и успокоившись, пошла по палатам, чтобы не оставаться со своими мрачными мыслями. Около 3-х часов послышался продолжительный отдаленный гул. «Гроза!» — подумала я. Вдруг вошел доктор. «Вы слышите?» — спросил он, подходя к окну. — «Гроза». — «Да что вы? Вы бывали на фронте? — Он открыл окно. — Слушайте, это шум летящего снаряда». Действительно, шум был продолжительный и ясный. Сердце сильно забилось. «Дождемся ли», — тоскливо подумала я. Невольно пришло в голову замечание М.: «Многое еще предстоит испытать в случае их приближения к Риге». Я молчала. Лицо доктора тоже стало светлее. «Хотите, чтобы они пришли?» — нерешительно спросила я. — «Да, уж пора положить конец этому безобразию, кто бы там ни был!»
22 мая.
Утром перед уходом мне пришлось быть в канцелярии, где я была свидетельницей следующего разговора по телефону: «Вы что же, хотите устроить опять мартовскую панику?.. Поверьте, что эти трусы врут… у нас этих сведений не имеется». Я вышла. Всю дорогу опять пешком домой. Канонада беспрерывно и близко где-то. Что же это такое? А если трусы не врут! В городе всё спокойно, никакого волнения не замечается. Придя домой, рассказала обо всем Наташе. Она решила сходить в город на разведку, а я легла спать. Люша читал у стола. Долго ли я спала — не знаю. Проснулась я от возгласа Люши: «Муся, hoerst deutsches Kommando?»[182] Я открыла глаза. Что это было во сне? Люша лежал на окне и продолжал кричать: «Муся, Муся, смотри». Один момент, и я была около него. Перегнувшись в окно, мы увидели, — Боже, глазам не верится! — отряд в немецких Feldgraue,[183] в касках, с ружьями шел по нашей улице.
Поминутно раздавались выстрелы. По улице бежали люди в противоположную сторону, некоторые останавливались и поднимали руки, очевидно сдавшиеся большевики. Через пять минуть всё, что было в доме — стар, млад, интеллигент, простолюдин, богатый, бедный — выбежало на улицу встречать своих спасителей. Они еще нам кричали не выходить, подождать, запереть двери и окна, так как еще идет стрельба, но никто не обращал внимания на эти предостережения. «Спасены», — вырвался, как один, крик из сотен грудей. Плакали и смеялись от радости, увидев трех из ландсвера. Я подбежала узнать, где мой муж и beau-frere. «Идут, все идут», — весело подтвердили они. Поручив Люшу хозяйке, я с прибежавшей сияющей Наташей, конечно, предварительно обнявшись и расцеловавшись, отправилась в город. Еще везде стреляли, и поминутно приходилось укрываться в подъездах и за выступами. По Суворовской и Александровскому пр. люди, лошади, обозы, — всё это смешалось в одну беспорядочную обезумевшую массу, старавшуюся уйти. Немецкие части их преследовали.
На улице показался автомобиль с военным начальством и быстро промчался; за ним следовали другие с солдатами. «Мантейфель, Мантейфель,[184] — раздалось со всех сторон. Он торопится в тюрьму на спасение заключенных. В одну тюрьму ему удалось еще вовремя поспеть и всех спасти, но в другой большевики многих успели уже в последний момент перед уходом расстрелять. Роковая пуля одной из «Flintenweiber» сразила и самого храброго Мантейфеля, который действительно проявил энергию и смелость, рисковал жизнью, влетая со своим автомобилем в занятые еще большевиками части города для спасения несчастных заключенных.
Вся Рига была на улице, встречая своих спасителей. Когда же по улицам потянулись обозы, повозки, походные кухни, общий вздох облегчения вырвался из тысяч грудей. Благодарностям и восторгу не было границ. Здесь можно было увидеть трогательные картины встреч матерей со своими сыновьями, мужей с женами. Мы тоже искали своих, но напрасно. Избегав улицы, мы наконец решили идти домой. На площади ярко горели памятники большевиков. Усталые и счастливые, вернулись мы домой. Наташа отстала купить у солдатика папирос, а я поднялась к нам в комнату и принялась с Люшей приготавливать чай. Он уже несколько раз бросался мне на шею. Вскоре прибежал Саша; мы весело болтали, когда вдруг по лестнице раздались быстрые шаги, дверь открылась, послышался Наташин голос: «Смотри, кто». Момент, и я лежала в объятиях мужа. Радость и счастье трудно передать. За ним стоял Б. — «А Дэзи?» Рассказав ему в коротких словах всё, мы сели в стоявший внизу автомобиль и поехали в больницу. Кроме небольшого числа персонала, все бежали. Больных, кроме тех, что были сильно ранены, не оказалось ни одного налицо. Вся больница как бы вымерла. Я вошла первой к Д., она повернула ко мне свое безучастное бледное личико, когда же за мной показалась фигура Б., она вдруг поднялась как от электрического тока, напряженно в него всматриваясь. Затем, протянув к нему руки, она радостно, почти шепотом произнесла имя Б. Он был уже на коленях у ее кровати и теперь уже крепко держал свою Д. Решено было ее завтра перевезти в город. Радость Саши и всех нас не поддается описанию. Вошедший врач сердечно поздравил нас с чудесным спасением и преподнес на память приказ о нашем аресте на 23 мая. Еще всё не верится счастью!
В Митаву[186] большевики пришли в начале января 1919 г. До их прихода Митава была занята германскими войсками, которые при своем уходе взорвали свой склад. Причем ошиблись в расчете, и взрывы получились такие ужасные, что больше половины стекол в городе были выбиты, а часть города около вокзала была совсем разрушена. Этот взрыв вызвал негодование митавских жителей, причем находились лица, которые посылали немцам за это вслед проклятия!
Дня два в городе было безначалие; ходило по городу множество вооруженных лиц с пулеметными лентами через плечо, но какую роль они играли в городе — никто не знал…
Немцы ушли по требованию Антанты, которая желала видеть Латвию самостоятельным государством. Но с последними уходящими немцами бежало и латвийское правительство (с Ульманисом во главе). Антанта не взяла это правительство на свои корабли, стоявшие на рижском рейде и якобы охранявшие Прибалтику от большевиков. Немецкие войска уходили из Риги к югу, в Митаву, а английские и французские корабли в тот же момент уплыли в море…
Пришли большевики утром. Мы узнали об их приходе по тому, что в городе стали разъезжать какие-то всадники, в меховых папахах, с красными обрывками то на шинели, но на шапке, и даже в гривах лошади. Вид их был отвратителен, скакали они не иначе, как галопом, свистя и улюлюкая при этом во все горло. Было в них что-то напоминающее опричников, не хватало только собачьей головы и метлы на седле.
В первый же день они арестовали на улице старого генерала Б., который вышел на улицу в военной форме с погонами. Дня через два его расстреляли. Маленький городок Митава (26 тыс. жителей по мирному времени) очень взволновался этим расстрелом, но винили во всем генерала — «ну как можно было при большевиках идти по улице в военной форме, да еще с погонами, хотя бы и отставного генерала». Таким образом, первый расстрел хоть нашел свое объяснение.
Затем учредили трибунал. Аресты производились все чаще. Некоторых арестованных судили в трибунале, причем заседания его были открытыми. Сначала на эти заседания ходили почти как в театр, но когда почти каждое заседание кончалось смертным приговором, — стали бояться проходить мимо этого здания. Однажды я увидела у самого входа в трибунал группу лиц, среди которых была одна моя знакомая. Только что вынесли приговор: трое приговорено к расстрелу, их сейчас выведут. В этот момент вышли пять мужчин, их сопровождали четыре милиционера, с винтовками наготове. Один из приговоренных снял шапку, поклонился в нашу сторону и сказал одно слово: «Прощайте». Я не знала его, но лицо его врезалось навсегда в мою память. И не могла я понять одно: почему осужденные к расстрелу не пытались бежать? Почти ежедневно видела я потом на улице такие группы, их вели два-три милиционера, но никогда никто не совершал попытки к побегу.
Митава притихла совсем. На улице говорили шепотом. Забегали на минутку друг к другу, сообщить только об аресте знакомого или родственника или узнать, живы ли вы еще.
Причины арестов были главным образом — 1905 год или причастность к самообороне (которая, кстати сказать, только готовилась действовать). Одного человека расстреляли за то, что он в 1905 году был городовым!
Арестовали и старшую сестру в доме диаконис. Ее обвинили в том, что она отравила бывшего в больнице на излечении красноармейца. Труп этого красноармейца не потрудились вскрыть, поверили на слово доносчице и сестру арестовали. Арестовывали почти всех баронов и баронесс (а их в Митаве много), за их дворянское происхождение…
Если не заставали дома отца, которого хотели арестовать, то арестовывали всю семью. Так поступили с семьей X., причем старшую дочь, тяжело больную, вытащили из постели.
18 марта часа в три большевики стали спешно складываться. Все улицы были запружены повозками, все мчалось к Риге. Белые идут! Казалось, избавление так близко!
Но большевики все же успели потащить за собой всех арестованных. Впоследствии мне рассказывал один из них, что они никак не могли думать, что «белые» через три часа будут в городе. Они не понимали, зачем их вывели всех во двор, числом больше 500 — мужчин и женщин. Окружили их всего человек сорок милиционеров, а затем повели. В самом городе только один сообразил слегка отстать, а затем ловко перейти на тротуар и… в калитку к знакомым. Остальные же покорно шли. Среди них были лица в возрасте 60–70 лет. На шоссе их подгоняли прикладами, а те, которые не могли так быстро идти, тут же расстреливались. С наступлением темноты еще несколько человек бежало в лес. Один прикинулся мертвым, с него сняли сапоги, а потом он при 14-градусном морозе пешком пошел в лес, скрывался в лесу сутки, тоже не подозревая, что Митава уже в руках белых. Несчастный смертельно простудился и через несколько дней скончался. Трупы убитых по дороге привезли потом белые (немецкие и русские[187] войска). Среди них была и старшая сестра дома диаконис. Остальные были старики и старухи. Несколько лиц уходящие большевики схватили еще по дороге на улице, в качестве заложников. Через несколько дней нам доставили из Риги газету со списком расстрелянных — их было 50 человек. Больше ста приговорили к многолетнему заключению в тюрьме, судьба большинства долго оставалась неизвестной. И только немногие вернулись потом, после освобождения от большевиков Риги.[188]
Пришедшие «белые» разрыли потом ямы в тюрьме, в которые бросались трупы расстрелянных. Их вырыли сначала около 70. Потом невозможно было рыть, так как в глубине земля была слишком замерзшая. А когда снег стал таять и наполнил яму водой, трупы всплыли — еще десять. Эти трупы лежали долго во дворе тюрьмы. Там родственники находили своих… В газетах публиковали ведь только имена расстрелянных по приговору трибунала, а убитые без суда и следствия — просто исчезали. Так там нашли труп графини К., исчезнувшей в первые дни появления большевиков.
Но большевикам мало было живых. Живые отвечали в 1919 г. за 1905 год. Мстительность латышей не знала границ. И вот они взялись за мертвых.
В Митаве находится дворец, построенный знаменитым Растрелли. В этом дворце жили когда-то герцоги Курляндские, потом губернаторы, а в последнее время в нем помещалась всегда комендатура — то немецкая, то русская. Справа внизу была гробница герцогов. Покоился там и знаменитый Бирон. Лежат он и его жена в громадных медных гробах. Оба они, равно как и последние герцоги Кеттлеры, были забальзамированы, поэтому сохранились так хорошо, что их еще лет 10–15 тому назад показывали публике. Бирон лежал в малиновом бархатном кафтане. Кеттлер в голубом парчовом, в париках, в лайковых перчатках, шелковых чулках и пр. Говорили, будто на кафтанах пуговицы были из золота, на руках были кольца… Не знаю, с целью ли грабежа, или просто из мести, большевики расколотили все гробы, даже детские, выбросили оттуда все кости и забальзамированных Бирона и Кеттлера, всячески глумились над трупами, Бирона раздели, надели им немецкие шлемы, вставили папиросы в рот, в руки всунули красные флаги… После освобождения Митавы гробница долго оставалась открытой, и я лично видела страшный разгром ее. Спустя месяц «белые» сложили опять все кости в гробы и совершенно замуровали гробницу.
Большевики появились в Эстонии с уходом немецкой оккупации, в декабре 1918 года, в Везенберге,[191] Нарве и Дерпте.[192] В Везенберге уже был к этому времени сформирован добровольческий «Балтийский батальон», состоявший из пехоты, кавалерии и артиллерии; снабжен он был отчасти немцами (8 пушек, 2 аэроплана), отчасти английской и американской миссией. Но в связи с общим отходом эстонских войск к Ревелю Балтийский батальон оставил Везенберг. Большевистское владычество продолжалось в городе около 3 недель. Постепенно арестуемых буржуев они вывели в расход за два дня до своего бегства, в числе около 30 человек. В последний же день 19 января 1919 года они нахватали новых жертв, тоже человек 30, и, продержав их до вечера без разбора, без суда, голодными — вечером расстреляли из пулемета. Наутро их не было, так как Балтийский батальон, перейдя в наступление, занял Везенберг. Вернувшиеся эстонские власти вырыли трупы и собрали граждан для опознания; этот момент и изображен на снимке.[193] Было около 60 трупов, среди них 6 женщин, одна из них, простая работница, была по слухам убита вместе со своим маленьким ребенком. Некоторые трупы остались без опознания; значит, это были чужие люди, попавшие в расстрел случайно. В освобождении Эстонии принимал участие и партизанский шведско-финский батальон[194] под командою шведа Экштрема, выписанный из Финляндии на средства эстонского правительства, как наемная военная сила.