Я — аптекарь г. Онега Архангельской губернии, кадет и даже состоял председателем Онежского уездного комитета партии, был председателем многих обществ, союзов, а в 1919-20 избран был председателем Городской Думы, основал небольшие ополчения — отряды противобольшевицкие. Неудивительно, что большевики четыре раза за мной охотились. Наконец, 22/II-20 года, когда они подчинили себе всю Архангельскую губ., я был арестован, послан в Вологодскую тюрьму, а с 29/IV сидел уже в Архангельской тюрьме. С 4 июня по август я заведовал тюремной аптечкой и два месяца почти докторствовал, так как тюремный врач и фельдшер заболели. Затем я был изгнан из больницы в общую камеру, а последние 2 месяца 10 дней служил в тюремной канцелярии. Эта служба давала мне возможность многое видеть и слышать, пользуясь относительно свободой движения. К сожалению, зафиксировать на бумаге сведения не удалось, а потому могу передать пережитое, т. е. голые факты, не указав в точности фамилию и число.
Затем, в декабре 1920 года я был освобожден из тюрьмы и, как уроженец г. Гродно, поспешил далее убраться из славных большевицких палестин, на основании договора с Литвой, предпочитая голодать с семьей, чем ежедневно трепетать за свою жизнь. Мне уже 57 лет, и опротивело носить таблетки с морфием, решив отравиться при первой попытке «поставить меня к стенке».
13 мая в 1-м часу ночи тюрьма проснулась. Со всех камер по спискам выводили арестованных «к допросу». Впоследствии оказалось, что это был не допрос, а суд. Трое судей под председательством председателя АрхГубчеки — бывшего матроса — заседала в одной из комнат тюремной больницы. В большинстве случаев задавались следующие вопросы: выдавал ли большевиков, участвовал ли в партизанских отрядах, признаешь ли Советскую власть?
Результат суда-допроса сказался 15/V. С утра вся тюрьма переполошилась, все притихли, стали говорить шепотком. И приползли откуда-то зловещие слухи, что в этот день будут расстрелы. С двух часов стали вызывать из камер по двум спискам и непременно с вещами, а затем вызывали и по третьему списку. По первому списку вызывали освобожденцев, по второму 40 с лишним для отправки в Соловецкий монастырь, а по третьему 28 чел. — препроводили в подвальную камеру. Во втором часу ночи эту третью группу расстреляли «на мхах» — недалеко от тюрьмы. Затем уже регулярно каждые 2–3 недели выводили «на мхи» группы в 30–50 человек.
С течением времени методы выуживания несчастных смертников из камер варьировались на разные лады. Сначала их собирали в одну из нижних камер ночью, потом стали днем, утром, наконец, уже намеченные жертвы выхватывали за неделю-две. В числе обреченных были, конечно, и женщины. Расстреливали же всегда только ночью от 1–2 ночи. Вещи и одежа расстрелянных привозились в тюрьму, где уже начальство разбиралось в них по своему усмотрению.
В тюрьме находилось постоянно 500–600 человек. За день-два до кровавой расправы обычно начинают усиленно шмыгать в тюрьму чекисты с бумагами. Чует тюрьма недоброе. Никто не уверен в завтрашнем дне. Ловят каждое слово канцеляристов-арестованных (6–7 человек из них работают в тюремной канцелярии), быстрее молнии все 27 камер узнают недобрые весточки. Пение, громкие разговоры, споры сменяются шушуканием, предположениями. Нечего и говорить, что большая часть тюрьмы не спит всю ночь. Чуть стукнет что по каменной лестнице — все настораживаются, волосы дыбом, вместо людей только тени неслышно бродят по камерам и… прилипают к окну, глядя бессмысленно, быть может, в последний раз на Божий мир! Чу! Звякает замок, быстро открывается дверь камеры, и хриплый пьяный голос грубо выкрикивает: «Иванов Петр?» — «Здесь» — «Отчество?» — «Степанович» — «Собирай вещи и выходи». Через три-пять минут снова: «Выходи». И обреченные Ивановы, Стратилатовы, Башмаковы, Пахомовы с узелками сортируются в коридоре и отправляются исключительно в 1–2 ночи «на мхи» сначала под усиленным конвоем, а потом уже в кандалах, так как наиболее уравновешенные из обреченных пробовали дорогой «в вечность» удирать. Нет красок описать душевное состояние многосотенных обитателей тюрьмы. Накануне расстрелов и на другой день почти половина тюрьмы умоляла дать ей брому для успокоения. К этому же средству успокоительному прибегало и начальство тюремное: и у этих головорезов нервы сильно пошаливали.
Массовый расстрел. В один из августовских дней произошло следующее. С раннего утра стали сортировать в камерах лиц, назначенных к выезду в Холмогорский лагерь «со всеми вещами». В 2 часа свыше 400 человек направились из тюрьмы к пристани, где их дожидался пароход с баржей, пришедшей с такой же партией из Соловецкого монастыря, переименованного в лагерь. В 3 часа пароход отчалил с таким ценным грузом по направлению в Холмогоры. Дорогой пароход пристал к одному из пустынных необитаемых островов, всем арестованным приказано было раздеться донага и выйти на берег, где они буквально все были перестреляны расставленными пулеметами. Говорят, что ни один из них не мог спастись. На другой день к вечеру в тюрьму были доставлены вещи несчастных. Слухи об этом «Холмогорском расстреле» дошли до тюрьмы только на шестой день. Передавали, что обыватели Архангельска осведомлены об этом были на другой, на третий день, что об этом ужасном событии узнала Москва, сместившая председателя Губчека Смирнова.
Первый протест обреченных. 17 декабря 1920 года 24 человека из общих камер были выведены днем в камеру подвального этажа. Среди них было много интеллигентных: судья Стратилатов, уездный городской голова Пахомов, два заводских управляющих, учитель и другие. Поняв, зачем их изолировали, они быстро сговорились добровольно из камеры не выходить. Заметив приготовления ночные к выводу, они моментально устроили баррикаду из нар, кроватей, стола и прочей утвари камерной. На предложение «выходить» они начали кричать, ругаться, рвать свое платье и белье, чтобы превратить их в негодность, стучаться головой об стену и проч. Тогда стянули до 4 000 красноармейцев разного рода оружия во главе с Чекой, окружили тюрьму со всех сторон и стали силой выпроваживать и вбрасывать на автомобили отчаянно сопротивлявшихся арестованных. Некоторых прикололи штыками на месте… Спустя полчаса «со мхов» ясно доносились залпы.
Регистрация в тюрьме. На каждого приведенного в тюрьму составляются немедленно две регистрационные карточки: фамилия, имя, отчество, откуда, звание, род занятий, рождение, когда арестован, за что, осужден или под следствием, за подписью собственноручной арестованного. Одна из этих карточек хранится в канцелярии, а другая посылается в Наркомюст. Кроме этого, каждый арестованный заносится в алфавитную тюремную книгу со всеми дальнейшими сведениями. Любопытно, что расстрелы (лица) вносятся только тогда в книгу, когда он осужден Реввоентрибуналом. В других случаях, т. е. при оптовом расстреле, вписывается в книгу каждому из несчастных в отдельности: «такого-то числа выдан товарищу Коновалову по отношению коменданта Губчеки за № таким-то от такого-то числа». Указанному товарищу Коновалову в течение 4-х месяцев выдавались партии арестованных. Расстреливали преимущественно по четвергам. Почему? Объяснение простое. Тюрьма принимала подачи для арестованных со стороны только по средам, а для больных еще и в воскресенье. Приносили не только пищу, но и обувь, одежу и проч. ценные вещи. Ясно, что пополненное имущество арестованных было лакомым кусочком для палачей.
О смертниках. Приговоренных к расстрелу по приговору Реввоентрибунала изолировали на два дня в отдельные две камеры (№№ 26, 27) с отдельным коридором, по которому расхаживал часовой. Эти «обреченные» уже не считались с тюремными порядками. Первый день обыкновенно проводили в громких спорах, пении, ругани начальства до поздней ночи. На другой же день приподнятое настроение пропадало, пропадал аппетит, зато усиленно курили. Таким осужденным курильщики отдавали свой последний табачок. Вечерком с шумом, криком «закрывай камеры» вваливается ватага красноармейцев во главе с тюремной администрацией — и буквально все пьяные — с револьверами в руках и винтовками наготове бежит с шумом и грохотом к камерам смертников. Здесь им объявляется, что приговор утвержден и вошел в законную силу, забираются осужденные, и все вновь бегут из тюрьмы вон по направлению «к мхам». Такие пытки и ужасы, чинимые ежедневно шайкой убийц, воров, захватчиков власти в России, история не знает, и едва ли где-нибудь возможно повторение подобного.
Лагерь в Холмогоры переведен из Соловков в мае месяце 1921 года. Правда, раньше посылались заключенные в Холмогоры, и иногда даже целыми партиями, но до места назначения они не доходили, т. к. и лагеря-то там не было. Верстах в десяти от Холмогор, на берегу С. Двины, стоит деревня Косково, за рекой раскинулась живописная еловая роща, в ней расположено несколько домов — это выселки из Косковой — сюда привозят заключенных, в этой роще расстреливались десятки и сотни осужденных. До деревни долетали треск пулеметов, крики и стоны. Сколько там погребено человек, трудно сказать — жители окрестных деревень называют жуткую цифру в 8000 человек. Возможно, что она и меньше, но думаю, сопоставляя рассказы с разных сторон, что погублены здесь были тысячи.
Холмогорский лагерь невелик. С мая месяца по ноябрь в нем перебывало 3000 человек, в ноябре числилось 1 200 человек, 600 человек в Холмогорах и столько же в четырех лагерях, расположенных в округе на расстоянии 20–40 верст — в Скиту, Селе, на Сухом озере и на Горячем озере.
Помещается лагерь в бывшем женском монастыре, помещение хорошее и теплое — это, кажется, его единственная положительная сторона. Недаром, выпуская одного из заключенных на волю, комендант заметил: «Вы можете гордиться, что сидели в самом строгом лагере в России». Не напрасно за ним укрепилось название «лагеря смерти».
В бытность комендантом Бачулиса, человека крайне жестокого, немало людей было расстреляно за ничтожнейшие провинности. Про него рассказывают жуткие вещи. Говорят, будто он разделял заключенных на десятки и за провинность одного наказывал весь десяток. Рассказывают, будто как-то один из заключенных бежал, его не могли поймать, и девять остальных были расстреляны. Затем бежавшего поймали, присудили к расстрелу, привели к вырытой могиле; комендант с бранью собственноручно ударяет его по голове так сильно, что тот, оглушенный, падает в могилу и его, полуживого еще, засыпают землей. Этот случай был рассказан одним из надзирателей.
Позднее Бачулис был назначен комендантом самого северного лагеря, в ста верстах от Архангельска, в Порталинске, где заключенные питаются исключительно сухой рыбой, не видя хлеба, и где Бачулис дает простор своим жестокостям. Из партии в 200 человек, отправленной туда недавно из Холмогор, по слухам, лишь немногие уцелели. Одно упоминание о Порталинске заставляет трепетать холмогорских заключенных — для них оно равносильно смертному приговору, а между тем и в Холмогорах тоже не сладко живется. Теперешний комендант в Холмогорах, Сакнит, расстрелов не применяет. Сам по себе он не жестокий человек, ему доступны человеческие чувства, но весь ужас в том, что общая масса заключенных для него не люди — вся администрация смотрит на них, ну как самодур-помещик смотрит на крепостных или плантатор-американец — на черных рабов: хочу- казню, хочу- милую. Вся администрация состоит из заключенных (коммунистов); конечно, поставлены они в привилегированное положение, которым особенно дорожат, вырвавшись из общей подневольной массы, и потому по своей рьяности и жестокости они нередко превосходят коменданта.
Первый раз я увидела заключенных, подъезжая к Холмогорам. Стоял 20-градусный трескучий мороз, лошади проваливались в сугробы снега. Навстречу попалось странное шествие: несколько больших дровней, нагруженных ящиками, тащили группы людей, человек по 15–20. Худые, болезненного вида, в оборванной одежде, прозяблые, они жалобно просили — «хлебца, хлебца», но конвойные не позволили дать им хлеба. Они везли продукты, присланные американцами для заключенных. Увы, самая маленькая часть этой передачи дошла до заключенных — администрация предпочла взять продукты для себя.
Эти иззябшие, голодные оборванцы, оказывается, являются привилегированными, и у них есть хоть какая-нибудь одежда, их посылают на принудительные работы, многие же буквально раздеты и принуждены сидеть взаперти. С наступлением морозов отсутствие теплой одежды дало себя сильно почувствовать. Холод — это один из бичей заключенных.
Приводят в Холмогоры партию, первым делом всех обыскивают и все лишние вещи отбираются. Мужчины имели право на две смены белья. Под предлогом лишнего отбирается хорошее платье, сапоги, все теплые вещи, и человек, обреченный на жизнь на дальнем севере, остается полуголым. Вещи сдаются в цехгауз, будто на хранение, и оттуда администрация черпает самым беззастенчивым образом всё ей необходимое. Я знаю факты, когда надзиратели по ордеру получали вещи, заведомо принадлежащие заключенным. С другой стороны, из посылок, получаемых заключенными, нередко вынимаются теплые вещи. Одному заключенному были посланы полушубок, валенки, шапка — ничего не дошло. Его выслали, полупомешанного, после тифа зимой в легком пальто, из рваных сапог торчали пальцы. С трудом его товарищи упросили коменданта дать ему на дорогу казенный полушубок.
Второй бич, еще более ужасный, — это голод. Питание состоит из кипятка утром, на обед суп из мороженой картошки и фунт хлеба, вечером тот же суп и кипяток. В американской передаче были великолепные мясные консервы, жиры. Лишь изредка эти продукты попадали в суп. В Архангельске та же американская передача значительно улучшила положение заключенных, здесь же только малая часть давалась им. С осени были сделаны запасы капусты, но вот потребовался корм для коров — их 18 штук (часть молока идет на лазареты, большая же часть для администрации). Не долго думая, капусту отдали на съедение коровам, а заключенных перевели на мороженую картошку. Два или три раза в неделю разрешаются передачи, но почему-то установился порядок не допускать жиров, и у голодных людей отбирали последнее, что могло бы их поддержать. Также из посылок вынимаются все жиры. У большинства из заключенных нет никого из близких, которые бы их поддержали передачами, и они буквально голодают. Проходя на принудительные работы, они просят милостыни у прохожих и всё, что им дают, тут же сейчас поедают. Даже сырую картофель сейчас же начинают с жадностью грызть. Никакие угрозы со стороны администрации не могли удержать их летом от кражи овощей на огороде. И не один был убит за попытку стащить репу. Конвойный доносит: «была попытка к побегу, пришлось стрелять», — на самом деле была лишь попытка стащить репу и набить хоть чем-нибудь голодный желудок. Но самое ужасное это то, что рядом с этими голодными администрация живет на самую широкую ногу. Масло, мясо, молоко, белая мука в неограниченном количестве тратятся у них на кухне. Интеллигентных женщин заставляют исполнять обязанности кухарок, готовить деликатесы и при малейшем неудовольствии не понравившееся кушанье летит в помойку.
Третий бич — болезни. Как холод, так и недоедание вызывают огромную заболеваемость. Лазарет на 200 кроватей с трудом вмещает всех больных. Осенью была сильная эпидемия тифа. Из 1 200 человек переболело тифом около 800, но смертность сравнительно была невелика, умерло всего 22. Всего с мая месяца умерло: в мае… 12, в июне… 20, в июле… 30, в августе… 80, в сентябре… 110, в октябре… 190, из них 110 от дизентерии и 80 от истощения. Всего 442 чел.
Из этих данных видно, как с наступлением холодов смертность стала прогрессировать — и не только болезни, но голод и холод тому причиной. Изголодавшиеся люди набрасывались на всё, что попадало под руку, развивались желудочные болезни, и истощенный организм не выдерживал. Иногда тиф проходил благополучно, но затем человек умирал от истощения. В большом помещении (бывшей церкви) лежали выздоровевшие после тифа. Проходит врач или сестра и со всех сторон худые, бледные, точно тени, больные скрипят: «Жирку бы, жирку нам…» Но в аптеке рыбий жир вышел, пустой суп и сырой хлеб не восстанавливают сил и выздоровевший от тифа угасает от недоедания. Только что больной оправляется от дизентерии, приходит аппетит, и он с жадностью набрасывается на суп, выменивает на табак, на последние крохи у тяжело больных шесть-семь мисок супа, пожирает их и на утро помирает. Приемный покой ежедневно полон больных, почти все больны, но врач, из заключенных же, не смеет их признавать больными. Если у него слишком много больных, является комендант, распекает его, грозит ему карцером и сам отбирает больных. Их выстраивают в шеренгу, и начинается их просмотр с руганью: «да ты разве болен, ведь стоишь на ногах» и т. д. — и часть отправляется обратно в камеры, как здоровые. Однажды комендант распекал таким образом больных, велел привести врача. Тот приходит бледный, расстроенный и на окрики коменданта так растерялся, что отдал честь и гаркнул: «Виноват, ваше благородие». До чего надо было дойти, чтобы так забыться… Его слова рассмешили коменданта, он расхохотался и не дал карцера. Были случаи смерти на приеме больных. Ежедневно утром подъезжают к больнице дровни и могильщики — бывший московский юрист и два студента стаскивают пять-шесть голых трупов, закрывают их рогожами и везут их за город, где, безвестные, они зарываются в ямы.
Кроме физических лишений заключенные постоянно находятся в запуганном, пришибленном состоянии, благодаря крайне грубому отношению администрации. Во-первых, обращение исключительно на «ты» и притом постоянно в грубом резком тоне. Администрация состоит из заключенных же и каждый хочет поддержать свой престиж. Очень развита система доносов, жалоб, интриги. Постоянная угроза карцером, да и не только угроза, но и действительный карцер. Кроме карцера, сажают еще в холодную башню на хлеб и воду. Есть еще «белый дом». Он за пределами лагеря — маленький дом, на улицу выходят три окна, в маленькой комнате 40 человек — ни прогулок, ни врачебной помощи, уборной тоже нет, выводят на две минуты два раза в день. Там заболевали тифом и дней по десять до кризиса валялись без помощи. Некоторые просидели там больше месяца, заболели тифом и кончили психическим расстройством. Брань и рукоприкладство — обычные явления. А при прежнем коменданте, Бачулисе, не трудно было угодить и под расстрел. Положение женщин в общем несколько лучше, но в другом отношении им и хуже. Говорить с мужчинами им строго запрещено. Зато администрация имеет над ними полную власть. Кухарки, прачки, прислуга берутся в администрацию из числа заключенных и притом нередко выбирают интеллигентных женщин. Под предлогом уборки квартиры помощники коменданта (так поступал, напр., Окрен) вызывают к себе девушек, которые им приглянулись, даже в ночное время. Затем эти вызовы учащаются, и любимицы их возвращаются с руками, полными угощений, прекращается их голодовка. И у коменданта, и у помощников любовницы из заключенных. Отказаться от каких-либо работ, ослушаться администрацию — вещь недопустимая: заключенные настолько запуганы, что безропотно выносят все издевательства и грубости. Бывали случаи протеста — одна из таких протестанток, открыто выражавшая свое негодование, была расстреляна (при Бачулисе). Раз пришли требовать к помощнику коменданта интеллигентную девушку, курсистку, в три часа ночи; она резко отказалась идти и что же — ее же товарки стали умолять ее не отказываться, иначе и ей, и им — всем будет плохо.
Весь лагерь голодный, больной, забытый, люди теряют всякий человеческий облик и превращаются из людей в жалких забитых рабов…