Книга третья ДОМ НА БОСФОРЕ

1

Хоть весна эта и была для меня порой светлых надежд, я провел ее отнюдь не в праздных мечтах, ибо исполнение тех важных обязанностей, которые возложил на меня великий визирь, требовало неустанных трудов и забот.

Казалось, для державы Османов наступили не лучшие времена, ибо император, заключив мир с королем Франции, настойчиво стремился теперь укрепить свою власть в европейских землях и объединить весь христианский мир, сплотить который должна была подготовка нового, последнего крестового похода против ислама. После успешной обороны Вены императору еще той же зимой удалось уговорить папу — и тот короновал его в Болонье[18] железной короной, после чего император созвал в Аугсбурге немецкий рейхстаг, чтобы нанести наконец решающий удар по протестантам.

Лишь владыка морей Хайр-эд-Дин, опираясь на свой Алжир, все еще воевал с императором. Самолично возглавив свой флот, Хайр-эд-Дин одержал блистательную победу над адмиралом Портундо, который вез гостей с коронации императора обратно в Испанию.

Я тоже в меру своих скромных сил содействовал достижению этого триумфа, который ярко доказал, что Хайр-эд-Дин уже стал опасным противником даже для объединенного императорского флота. Тщательно изучив настроения флотоводцев из окружения Пири-реиса и видя, с каким высокомерным презрением относятся к Хайр-эд-Дину морские паши, по-прежнему считающие его всего лишь подлым и коварным пиратом, я послал в Алжир гонца; тот должен был передать Хайр-эд-Дину мой совет прекратить бессмысленные налеты на итальянские и испанские прибрежные поселения и постараться вместо этого добиться превосходства на море[19] над императорским военным флотом.

И как только до сераля дошла радостная весть о блистательной победе над адмиралом Портундо, я нанял на деньги великого визиря молодого поэта по имени Баки и парочку простых уличных певцов, чтобы те повсюду славили Хайр-эд-Дина, и вскоре имя его уже было у всех на устах; и на базарах, и в банях его стали называть Светочем ислама.

Однажды, возвращаясь из города домой, я столкнулся в воротах с Альберто, который выбежал мне навстречу в желтых одеждах евнуха и со слезами на глазах сообщил, что у Джулии начались схватки — намного раньше, чем мы ожидали. Услышав эту страшную весть, я закричал от ужаса, ибо не прошло и семи месяцев с тех пор, как я вернулся с войны, и такой недоношенный ребенок не мог, видимо, родиться живым.

Несмотря на все свои познания в медицине, я не слишком разбирался в делах повитух, ибо врачевал в основном раненых солдат. И потому я с облегчением вздохнул, услышав, что уже послали за многоопытным Соломоном, который вскоре примчался из сераля, чтобы помочь Джулии.

Через некоторое время он вышел во дворик и заверил меня, что роды протекают наилучшим в таких обстоятельствах образом, после чего заметил, что мои горестные стенания ни в коей мере не способствуют благополучному разрешению Джулии от бремени, и настоятельно посоветовал мне пойти прогуляться, чтобы немного охолонуть и вообще проветрить мозги.

Солнце уже почти скрылось за холмами, а верхушки минаретов горели в последних лучах заката, сияя над легшими на землю длинными тенями, когда переулками, словно вор в ночи, прокрался я обратно к дому Абу эль-Касима, цепенея от страха при мысли о том, что меня там ждет.

Во дворе не было слышно радостных голосов, а женщины, которых я встречал, отводили глаза; похолодев от ужаса, я уже приготовился к самому худшему.

Тут из дома вышел Соломон с ребенком на руках и сочувственно проговорил:

— Такова воля Аллаха, Микаэль эль-Хаким, и мы можем только покориться... Это всего лишь девочка — но зато и мать, и дитя чувствуют себя хорошо...

Трепеща от волнения, я склонился над ребенком, чтобы как следует разглядеть его, и к своей несказанной радости тут же увидел, что младенец — вполне развитый, крепенький и очень славный. На головке у него было несколько пушистых прядок, а когда он открыл темноголубые глазки, меня охватил такой восторг, что, молитвенно сложив рука, я возблагодарил Аллаха за то чудо, которое Он совершил.

И я прочитал бы все семь сур, если бы Соломон не перебил меня, заметив, что ребенок, по его мнению, вполне доношенный, да и роды прошли нормально, хотя жена моя вынашивала девочку лишь семь месяцев...

Увидев, сколь велико мое счастье, обрадованный Альберто засмеялся и сердечно поздравил меня. До этого он, похоже, боялся, что меня как мусульманина огорчит рождение дочери. Когда же я опять с изумлением заговорил о поразительно короткой беременности Джулии, он заверил меня, что не раз слышал о таких случаях — как и об историях совершенно противоположных.

Так, например, одна благородная дама в Вероне произвела на свет ребенка через восемнадцать месяцев после смерти мужа. И вообще, заявил Альберто, даже самые великие врачи не могут точно предсказать, сколько времени продлится беременность: все зависит от фигуры женщины и разных других обстоятельств, а может, и от мужчины.

— Обычно, — промолвил Альберто, скромно потупив глаза, — дальние морские плавания, военные походы и паломничества, обрекающие мужчину на долгое воздержание, похоже, каким-то удивительным образом укрепляют его мужскую силу, и ребенок, зачатый после таких странствий, рождается гораздо быстрее и легче, чем всегда. В Италии, во всяком случае, все убеждены в этом.

Радость моя была столь велика, что Альберто уже не внушал мне никакой неприязни. В глубине души мне было даже жаль его: ведь я вынудил его облачиться в желтые одежды евнуха. Так что я ласково улыбнулся Альберто и позволил ему взглянуть на малышку; он же немедленно обнаружил, что девочка удивительно похожа на меня. Тут и я сразу увидел, что у нее не только мой подбородок, но и мои уши и нос. Но особенно меня радовало, что глазенки у нее совершенно нормальные, сапфировые, как левый глаз Джулии.

Не буду больше говорить о моей дочке. Скажу только, что когда она прикасалась ко мне своими крохотными пальчиками, сердце мое таяло, как воск. Я был так благодарен Джулии, произведшей малышку на свет, что совсем разбаловал жену, которая оправлялась от родов, нежась на ложе, жалуясь слабым голосом и нещадно ругая меня за все, что я забыл или не успел сделать. Из-за своей слабости, а также ради сохранения красивой груди она уже через две недели после рождения малышки потребовала, чтобы я раздобыл для девочки кормилицу. И я купил на базаре у какого-то татарина русскую женщину, которая кормила грудью своего годовалого сына.

Приобретение кормилицы было в ту пору не единственным крупным событием в нашей жизни. Учтя бесчисленные поправки и изменения, которые Джулия вносила в рисунки Синана Строителя, тот начал наконец возводить для нас дом на склоне, полого спускавшемся к водам Босфора. Размеры этого здания просто напугали меня: оно было огромно, словно дворец какого-нибудь аги.

К тому же Джулия из чистого тщеславия потребовала, чтобы всю нашу усадьбу окружала высокая каменная стена, что было знаком высокого положения хозяев. И потому счета Синана Строителя становились все длиннее и длиннее...

И вот наш новый дом был наконец готов. Но прежде чем мы переселились туда, мне пришлось купить еще двух негров, чтобы сделать из них гребцов и помощников садовника. Джулия облачила их в красно-зеленые одежды, перехваченные серебряными поясами, а грек-садовник клялся всеми своими греческими святыми, что в жизни не видел таких лентяев и дармоедов, а потому я вынужден был приобрести ему в помощь еще и тихого паренька-итальянца.

В таком огромном доме нельзя было, разумеется, обойтись без повара, тому же, естественно, понадобилась на кухню рабыня, а рабыне в свою очередь потребовался крепкий невольник, чтобы рубить дрова и таскать воду, и в конце концов мне стало казаться, что меня затягивает в какой-то бездонный омут.

2

Когда Абу эль-Касим, два с половиной года назад отправившийся в Багдад, вернулся наконец из своего путешествия, дом кишмя кишел кричащими и ссорящимися слугами, так что торговец просто не узнал своего жилища и, попятившись, снова вышел на улицу, чтобы оглядеться вокруг и понять, туда ли он попал.

Честно говоря, я давно уже забыл, что мы тут — лишь гости, временно пользующиеся чужим добром. Но глухонемой раб — полумертвый от голода, оборванный, затравленный и совсем завшивевший, влачивший жалкое существование в самом дальнем конце двора под плетеным навесом, — сразу узнал своего господина. С диким воем убогий раб принялся топтаться перед Абу эль-Касимом, а потом стал целовать землю у его ног, приветствуя своего хозяина, как верный пес.

Я же сначала не узнал Абу эль-Касима, который стоял во дворе, сжимая в руке индийский хлыстик. Голову торговца венчал огромный тюрбан. Халат его украшали пуговицы из драгоценных камней, а на ногах алели сафьяновые туфли.

Он властно приказал погонщикам снять с ослов громадные тюки с товарами, напоить животных и отвести их в стойла. Ослы были серыми и гладкими, на шеях у них звенели серебряные колокольчики, а от больших, завернутых в ковры мешков по всему двору разносились крепкие ароматы мускуса и пряностей.

Сам Абу эль-Касим тоже источал запахи мускуса и розовой воды, которые чувствовались уже за несколько шагов от меня. Он даже умастил помадой свою реденькую бородку.

Как внешность Абу эль-Касима, так и вид его ослов однозначно свидетельствовали о том, что путешествие торговца было весьма и весьма успешным.

Я устыдился того жуткого беспорядка, который царил во дворе. С глаз моих наконец спала пелена, и я понял, как безобразно запустила Джулия жилище Абу эль-Касима. А сейчас ее даже не было дома: она отправилась то ли в сераль, то ли в баню — по своим делам, как она обычно заявляла в ответ на все мои расспросы.

Сам я совсем не выспался этой ночью — волнения и заботы не давали мне сомкнуть глаз. Но несмотря на смущение и усталость, я почувствовал, как потеплело у меня на душе, когда я наконец заключил Абу эль-Касима в объятия и, плача от радости, поздравил его с возвращением из долгого, многотрудного и опасного путешествия домой.

— О Аллах! Ты ли это, дорогой мой Абу эль-Касим! — вскричал я, с неподдельным восторгом приветствуя торговца. — У меня не хватает слов, чтобы в полной мерс восхвалить сей счастливый день и миг, когда ты вновь переступил порог своего дома! Честно говоря, я думал, что мы больше никогда тебя не увидим.

Абу эль-Касим окинул все вокруг быстрым взором своих обезьяньих, часто моргающих глазок и уже принялся было выдирать из бороды клочья волос, но опомнился и сказал:

— Судя по тому, что творится на этом дворе, ты и впрямь не ожидал моего возвращения. Но чтобы не омрачать твоей радости в этот светлый день, я постараюсь держать язык за зубами. Ты же раздобудь мне хотя бы воды, чтобы я мог совершить положенное омовение и прочитать молитвы.

Пока он молился, я орал на слуг и колотил их палкой, так что вскоре мне удалось навести на дворе хоть какой-то порядок. Невольники освободили часть дома, швыряя вещи в кучу, после чего помогли погонщикам ослов внести в комнаты драгоценные товары.

Я велел повару срочно заняться стряпней, дав ему все деньги, какие у меня были, ибо по распоряжению Джулии все средства на домашние расходы хранились у Альберто.

Потом я торжественно ввел Абу эль-Касима в дом, чтобы усадить его там на почетное место. Но он замер перед русской невольницей, которая, широко расставив ноги и полузакрыв глаза, сидела на пороге и кормила мою дочку и своего сына, с жадностью припавших к налитым грудям женщины. У себя на родине она не привыкла закрывать перед мужчинами лица — и сейчас Абу эль-Касим, как завороженный, смотрел на нее и на двух малышей у ее груди.

— Вижу, ты взял себе новую жену, Микаэль эль-Хаким?! — воскликнул он. — И, похоже, сделал это вовремя, ибо Аллах уже благословил тебя! Я никогда не видел более прелестного мальчика! Он — прекраснее, чем месяц в небесах, и к тому же — вылитый отец.

Торговец взял ребенка на руки и прослезился от умиления, когда малыш вцепился крошечными пальчиками ему в бороду.

Русскую женщину безмерно обрадовала доброта Абу эль-Касима; невольница стыдливо прикрыла грудь и даже спрятала свое круглое лицо под вуалью, бросая на торговца томные взгляды.

Я же сердито проговорил:

— Это вовсе не моя жена, а купленная на базаре рабыня и ее сынок. Это моя дочка прекраснее луны! Ее зовут Мирмах, как и дочь султана. Но я прощаю тебе твою ошибку, Абу эль-Касим, ибо ты явно не успел еще промыть свои воспаленные глаза от дорожной пыли.

Абу эль-Касим неохотно отдал кормилице ребенка, из вежливости погладил кончиками пальцев щечку моей дочери и уселся на почетное место.

Поваренок принес шербет, со страху облив липкой жидкостью колени гостя. Абу эль-Касим выловил из чаши дохлую муху, попробовал напиток, скривился и сказал:

— Какой дивный шербет! Единственный его недостаток в том, что он слишком теплый. Видимо, поэтому он и скис... Но ради ребенка я прощаю тебе все, Микаэль эль-Хаким, хотя признаюсь, что первым моим желанием было позвать кади и свидетелей, чтобы оценить тот ущерб, который вы мне нанесли. Но вот уже тридцать лет ни один малец не таскал меня за бороду — и потому мне хочется сегодня быть великодушным.

Он милостиво одарил слуг, а кормилице вручил персидскую золотую монету, потрепав женщину по щекам и огладив ее полную грудь с таким восторгом, что я уже приготовился к самому худшему.

Чтобы отвлечь торговца от русской рабыни, я стал рассказывать ему о своем новом доме и обещал полностью возместить все убытки, а когда мы подкрепились превосходными лакомствами и я достал кувшин вина, все обиды были забыты и Абу поведал мне о чудесах Багдада, который не смогли разрушить даже орды Чингиз- хана и Тамерлана.

Рассказывал Абу эль-Касим и о розовых садах Персии, Тебризе[20] и Исфахане[21], пылко восхваляя эти земли поэтов. Что же касается его собственных дел, то тут Абу эль-Касим был скорее скуп на слова и решительно отказывался развязать свои тюки, хотя весь дом уже давно наполнился исходящими от них ароматами.

Запах мускуса ощущался даже на улице, и у дома собралась толпа соседей. Они радостно благословляли Абу эль-Касима и поздравляли его со счастливым возвращением.

Взволнованный до слез, он угостил этих людей остатками нашей трапезы. Вино развязало ему язык, и торговец, всхлипнув, сказал мне:

— Ах, Микаэль эль-Хаким! И у меня когда-то был сын, Касим! О горе мне, горе! Лишь сегодня почувствовал я впервые за долгие годы, как маленькая детская ручонка играет моей бородой!

Он погрузился в печальные воспоминания, но потом встряхнулся и уже другим тоном проговорил:

— Знаешь, во время своего путешествия я встретил нашего друга, Мустафу бен-Накира. Он изучает сейчас искусство стихосложения, и наставники его — самые прекрасные персидские поэты. А между делом он завязывает весьма полезные отношения с недовольными сановниками, которым не по нраву суровое правление молодого шаха Тахмаспа[22]; эти люди хотят, пока не поздно, отречься от шиитской ереси[23] и вернуться на путь истинный, к благословенной Сунне[24].

И только тут я, наивный, понял: Абу эль-Касим и Мустафа бен-Накир отправились в Персию, чтобы разузнать там все то, что может пригодиться в случае войны с Востоком.

Разволновавшись, я воскликнул;

— О Аллах! Не хочешь же ты сказать, что великий визирь тайно сеет смуту в персидских землях? Но ведь султан заверил шаха, что желает только мира и должен собрать все силы, чтобы защитить ислам от полчищ императора?

Абу эль-Касим ответил мне на это:

— К сожалению, Мустафе удалось раздобыть доказательства того, что шах Тахмасп, этот позор ислама, ведет тайные переговоры с императором и требует, чтобы тот помог ему в войне с султаном. И стало быть, истинным мусульманам сейчас самое время кинуть громкий клич на весь мир: «На помощь, правоверные!».

В словах Абу эль-Касима мне послышался рокот сходящей с гор лавины. От потрясения я поперхнулся вином. Ведь если султан и впрямь вынужден будет воевать на два фронта, обороняясь одновременно и от императора, и от персидского шаха, то всем нам, конечно, придется туго.

Абу эль-Касим глянул на меня своими обезьяньими, часто моргающими глазками и насмешливо произнес:

— Эти проклятые шииты в ослеплении своем скорее предпочтут сражаться на стороне неверных, чем принять Сунну и покориться туркам. Большое озлобление вызвал также слух о том, что великий муфтий огласил фетву[25], дозволяющую во время будущей войны нещадно грабить шиитов и продавать их в рабство, хотя они и мусульмане.

— Это вовсе не слух, — заметил я. — Это чистая правда, ибо какое же войско захочет идти в трудный и опасный поход на Персию только затем, чтобы защищать жизнь и богатства се жителей? Но султан не собирается нападать на Персию. Он тайно снаряжает новую армию, которая двинется на Вену и на немецкие княжества.

Однако вино уже ударило Абу эль-Касиму в голову и развязало ему язык.

— Ты — отступник! — вскричал он. — Ты вырос на Западе, Микаэль, и мысли твои до сих пор устремлены только на Запад. Да зачем нам эти бедные, разоренные вечными войнами и внутренними распрями земли, в которых к тому же живут иноверцы? Нет, Восток — вот что должно влечь султана! Именно там ислам из крошечного зернышка вырос в огромное дерево, тень которого падает на весь мир. Сначала султану нужно объединить все мусульманские страны и расширить свои владения до границ сказочно богатой Индии. А уж потом он может, если захочет, обратить свой взор на холодную, нищую Европу. Эх, если бы ты видел Багдад с тысячей его минаретов, бесчисленные суда в порту Басры[26], мечети Тебриза и несметные сокровища на базарах Исфахана. Тогда ты бы и думать забыл о жалком императоре неверных и повернул бы своего коня навстречу лучам восходящего солнца.

Было видно, что мысли Абу эль-Касима, в свою очередь, устремлены исключительно на Восток, и потому я не стал спорить с торговцем о вещах, в которых разбирался лучше него.

А знал я действительно больше Абу эль-Касима — благодаря доверию, которого удостаивал меня великий визирь.

Я позвал кормилицу и протянул ее сына Абу эль-Касиму, а сам взял на руки Мирмах. Целуя ее волосики цвета воронова крыла, я не переставал удивляться чудесам природы, которая одарила мою дочь черными кудряшками, хотя локоны Джулии отливали золотом, да и я был скорее светло- чем темно-русым.

Не знаю уж, вино или рассказы Абу эль-Касима обострили мой ум — но я вдруг понял, что быть доверенным человеком великого визиря совсем не так просто, как мне казалось.

Я получал щедрое вознаграждение за свои советы, касающиеся немецких земель, но если такие фанатики, как Мустафа бен-Накир и Абу эль-Касим, уговорят султана заключить с Западом мир, то интерес великого визиря к делам немцев резко уменьшится и я потеряю все свои доходы. И, значит, в моих собственных интересах — начать решительную борьбу с тем, что предлагают Абу эль-Касим и Мустафа бен-Накир.

Но, размышлял я дальше, если султан потерпит на Западе еще одно столь же сокрушительное поражение, как под Веной, то все сторонники покорения Европы несомненно впадут в немилость и их немедленно вытеснят из сераля те, кто выступал за войну с Персией.

И тут меня вдруг осенило, что все советники султана, не исключая, возможно, даже самого великого визиря, были в точно таком же положении, как и я; все эти люди должны отстаивать свои политические взгляды, исходя исключительно из соображений собственной выгоды и ни на миг не задумываясь о том, что в конечном счете хорошо и что плохо для страны.

Эта мысль ошеломила меня — и я совершенно перестал понимать, что правильно, а что — нет.

В сумерках вернулась Джулия. Ее сопровождал Альберто. Увидев, какой переполох царит в доме, она страшно разозлилась и изругала Абу эль-Касима за то, что он явился без предупреждения, аки тать в ночи, и вырвала у меня из рук дочку, чтобы я спьяну не уронил ее на пол.

Мне было стыдно за грубость жены, но Абу эль-Касим извлек из большого тюка флакон настоящего персидского розового масла, который привез Джулии в подарок, и попросил, чтобы она предложила обитательницам гарема взглянуть из- за шелковых занавесей на его, Абу эль-Касима, великолепные товары.

Джулия дала себя уговорить, милостиво приняла драгоценный флакон и изволила смягчиться; ей явно польстило, что торговец обращается к ней за помощью, и вскоре мы уже в полном согласии обсуждали, сколько надо дать кислар-аге, сколько — евнухам и сколько причитается за хлопоты самой Джулии.

3

Я не лез в дела жены. У меня и своих забот хватало. Со временем мне пришлось признать, что Альберто и впрямь превосходный слуга. Особенно это проявлялось в трудные дни переезда, когда Альберто бдительно следил за тем, чтобы ничего не пропало и все было в порядке.

Он сопровождал Джулию везде и всюду, так что я мог не волноваться за жену. Но больше всего меня трогала искренняя привязанность Альберто к моей дочурке Мирмах. Как только у него выдавалась свободная минутка, он подхватывал малышку на руки, а если она плакала, то ему удавалось успокоить ее гораздо быстрее, чем мне. По всему было видно, что он достоин звания управляющего, и я не раз стыдился той необъяснимой неприязни, с которой относился к верному итальянцу.

Когда мы обосновались в новом доме на берегу Босфора, быстро стало ясно, сколь неоценимым помощником оказался Альберто. Рабы повиновались ему беспрекословно, и вскоре он сумел так наладить наше хозяйство, что мне оставалось только жить и радоваться. От меня требовалось лишь одно: раздобывать деньги, чтобы платить по счетам, которых с каждым днем становилось все больше. Суммы, которые значились в них, были просто невообразимыми, и мне приходилось выкладывать все до последней монеты; зачастую я не мог наскрести денег даже на бумагу и чернила — а их я изводил в огромных количествах с тех пор, как начал тайно переводить Коран.

Я должен был кормить и одевать больше десятка слуг, приобрести дорогой паланкин, великолепные седла и прекрасную сбрую для лошадей, раздавать щедрую милостыню и постоянно тратиться на содержание сада, который не только не приносил никаких доходов, на что я, наивный, когда-то рассчитывал, но еще и поглощал все больше денег, ибо то и дело нужно было покупать новые цветы и растения, наполнять пруды рыбками и заводить рабов, чтобы те присматривали за всем этим хозяйством.

Так что когда я, сидя на мягких подушках, скользил взглядом по ярким цветникам своего сада или шел к прелестным прудикам кормить золотых рыбок, счастье мое было отнюдь не безграничным.

Вечная нужда в деньгах изводила меня, как заноза в пальце. Когда-то я надеялся, что мы с Джулией будем наслаждаться достатком в блаженном уединении и покос, но она быстро и ясно дала мне понять: наш новый дом не принесет нам ни радости, ни пользы, если мы не будем приглашать к себе влиятельных особ.

И хотя время от времени меня выгоняли из дома на целый день, я все равно чувствовал себя страшно польщенным, когда в великолепной лодке к нам прибыла с несколькими подругами сама султанша Хуррем, чтобы взглянуть на наше новое жилище и прогуляться по саду.

Честь, которую оказала нам султанша, вполне стоила, по мнению Джулии, огромных денег, затраченных на новые мраморные мостки у причала. Ведь на приезд к нам Хуррем требовалось разрешение самого султана! Вооруженные евнухи целый день охраняли наш дом, и даже последнему дураку было ясно, каким почетом и уважением пользуемся сейчас мы с женой.

Вскоре в окружении большой свиты к нам заехал и сам великий визирь, чтобы увидеть собственными глазами, на что ушли столь немыслимые суммы из его казны; нам с Синаном пришлось выдержать настоящий допрос, прежде чем визирь милостиво признал, что из уважения к нему мы просто обязаны были сделать дом поистине роскошным, а убранство его — ошеломляюще великолепным.

Гордый своим творением, к нам порой заглядывал в гости Синан Строитель и приводил с собой знатных пашей и беев, надеясь получить от них выгодные заказы на возведение дворцов.

Эти визиты давали мне возможность завязывать полезные знакомства, хоть некоторые паши и относились ко мне, отступнику, с легким презрением. Из-за всего этого я сделался вскоре худым и бледным — и, часто задумываясь о будущем, чувствовал пульсирующую боль в висках.

4

Однажды Джулия пришла ко мне и, впервые за долгое время обвив руками мою шею, нежно проговорила:

— Возлюбленный мой Микаэль! Больше так продолжаться не может. Думаю, ты и сам это понимаешь.

Я взволнованно ответил:

— О, дорогая Джулия, ты совершенно права! Я готов жить в бедной хижине и питаться черствым хлебом — лишь бы ты была со мной. Построив этот слишком роскошный для нас дом, мы сами заточили себя в золотую клетку, и я уже чувствую, как на шее моей затягивается шелковый шнурок. Так давай же смиренно признаем, что мы совершили ошибку. Продадим этот дворец за ту цену, которую нам за него дадут, и вернемся к простой, скромной жизни — той, что подходит нам куда больше.

Но Джулия, помрачнев, пояснила:

— Ты меня не так понял, Микаэль. Конечно, я согласилась бы сидеть на хлебе и воде — лишь бы не разлучаться с тобой, но мы ведь должны подумать и о будущем нашей дочери Мирмах. Щадя твои чувства, я слишком долго терпела твою невероятную беспомощность в делах. Но больше так продолжаться не может, и я просто обязана взять наконец бразды правления в свои руки, если сам ты ни на что не годен.

Она помолчала, собираясь с мыслями, а потом продолжила:

— Глупой женщине не стоит, разумеется, лезть в государственные дела, но одну высокопоставленную даму беспокоят опасности, грозящие державе Османов, и дама эта не вполне убеждена, что великий визирь Ибрагим поступает всегда наилучшим образом. Человек, возведенный в сан великого визиря, часто подвергается огромным искушениям, и даже сам Ибрагим вынужден был признать, что посол короля Фердинанда уже дважды предлагал ему сто тысяч дукатов[27] — лишь бы он, Ибрагим, уговорил султана отказаться от притязаний на Венгрию. Но к чему долго распространяться об этом? Я только хотела тебе сказать, что многие весьма влиятельные люди в стране очень сомневаются сейчас, сулят ли хоть какие- то выгоды опасные замыслы покорения Запада? И если уж необходимо отправить янычар на войну, то лучше послать их в Персию — слабую и раздираемую внутренними распрями.

Я ответил Джулии:

— Всему свое время. Сначала нужно устранить смертельную угрозу, которая исходит от императора, с Запада. Вот — суть политики великого визиря, который денно и нощно печется о благе державы Османов.

— Ты рассуждаешь, как последний глупец, Микаэль, — раздраженно проговорила Джулия. — Разве может султан покорить императора, который победил и взял в плен даже короля Франции и папу?! А вдруг император вовсе не желает султану зла и только порадуется, если держава Османов расширит свои восточные границы, — лишь бы султан жил в мире с Западом. Император должен властвовать на Западе, а султан — на Востоке. На земле хватит места им обоим.

Джулия говорила с таким знанием дела, что я начал что-то подозревать. Своим умом она бы никогда до этого не дошла.

Джулия же крепко встряхнула меня за плечи и горячо зашептала:

— Речь идет о колоссальных деньгах, Микаэль! Даже если великий визирь и гордится своей неподкупностью, есть ведь много других кошельков, которые только и мечтают о том, чтобы их наполнили золотом. Есть немало оснований предполагать, что султан в глубине души склоняется к мысли заключить с императором прочный мир, ибо прекрасно понимает, какая угроза нависнет над всей державой Османов, если в битве с императорской армией турецкие войска потерпят сокрушительное поражение. Люди же, которым можно доверять, утверждают, что и император хочет лишь одного — подписать с султаном секретный договор о разделе мира. Все это, как ты понимаешь, страшная тайна, и чтобы никто ни о чем не догадался, император, разумеется, вынужден делать вид, будто ему ничего такого никогда и в голову не приходило.

— Но разве султан сможет доверять императору? — изумился я. — И кроме того, при дворе императора находится сейчас тайный посол персидского шаха! Да кто же поручится за то, что император не соберет войск и не вторгнется во владения султана, едва тот повернется к нему спиной?

На это Джулия мне заявила:

— Султан просто вынужден начать войну с Персией — хочется ему того, или нет. Ему же нужно усмирять шаха Тахмаспа. А иначе Тахмасп, армию которого вооружает и поддерживает император, сам нападет на султана. Но это будет дорого стоить императору, у которого вообще-то нет большого желания вмешиваться во внутренние дела стран Востока, не представляющих для европейцев особого интереса. Поразмысли над этим, Микаэль, и сам поймешь, что мир с императором только выгоден султану. И можешь быть уверен: ты лишь выиграешь, если поспособствуешь этому благому делу.

Но слова этой интриганки не убедили меня, ибо, по-моему, государственные интересы, а не подкуп и взятки должны определять, что хорошо и что плохо для страны.

Я сказал это Джулии, но она лишь покачала головой, поражаясь моей удивительной наивности, и проговорила:

— Да смилуется над тобой Господь, несчастный и глупый мой муж! Сколько бы ты ни раздумывал, сколько бы доводов ни приводил, чаша весов не склонится ни к заключению мира с императором, ни к объявлению ему новой войны. Но увидев, в каком великолепном доме ты живешь и с каким достоинством держишься, некоторые наивные люди решили, что ты пользуешься доверием великого визиря. Разве ты не знаешь, какое впечатление производит на глупцов показной блеск? Кое-кто готов выложить за мир с императором сто тысяч дукатов, хотя даже тебе не смею я открыть, откуда взялись эти деньги. Но золото говорит само за себя — и вот тебе тысяча дукатов в доказательство того, что это не шутки. Как только султан заключит мир с королем Фердинандом, ты получишь еще пять тысяч.

Джулия вынула маленький кожаный мешочек, сломала печать — и на пол хлынул дождь золотых монет. И должен признать, что звон золота склонил меня к мысли о мире куда быстрее, чем все уговоры моей жены.

Она же продолжала умолять меня:

— Да будут благословенны миротворцы! Та высокопоставленная дама, о которой я тебе говорила, стремится оградить султана от никому не нужных неудач. А великого визиря Ибрагима можно послать сераскером в Персию! Дама эта мечтает снискать его доверие и дружбу — ведь оба они думают лишь о благе султана. И потому даму эту столь огорчают злобные сплетни, которые великий визирь распускает о султанше Хур- рем и ее сыновьях. Чего стоит одна грязная ложь о том, будто принц Селим страдает падучей. А что принц Джехангир родился увечным — так это просто испытание, ниспосланное Аллахом, и такое может приключиться с каждой женщиной. Зато Махмуда и Баязета Всевышний одарил куда щедрее, чем спесивого принца Мустафу, которому совершенно незачем кичиться первородством перед своими единокровными братьями.

Мне показалось, что Джулию немного занесло — и она в запале выложила мне больше, чем хотела. Разговор этот чрезвычайно взволновал меня и встревожил так, что до поздней ночи ворочался я с боку на бок, не смыкая глаз. В голове моей теснились самые противоречивые мысли, а когда я наконец уснул, меня стали мучить кошмары. Мне чудилось, будто я блуждаю в тумане по топкому болоту и не могу найти опоры под ногами. Наконец я споткнулся и упал... Мешок с деньгами потянул меня на дно, уста мои наполнились гнилой водой, и я начал задыхаться. Отчаянно пытаясь глотнуть воздуха, я с криком проснулся в холодном поту.

Я расценил этот сон как предупреждение и решил отправиться с утра на лодке в город. Там, помолившись в мечети, я поспешил во дворец великого визиря, чтобы самолично рассказать ему всю эту историю.

Мне пришлось ждать до поздней ночи. Но вот великий визирь вернулся наконец из сераля, где, как обычно, делил трапезу с султаном. Ибрагим принял меня — но был довольно груб и попросил, ради Аллаха, не обременять его новыми заботами, ибо у него и своих хватает.

Я выложил ему все, что по секрету сообщила мне Джулия; в доказательство правдивости своих слов я бы с удовольствием отдал Ибрагиму и тысячу дукатов, но Джулия уже успела отобрать их у меня и бросить в бездонный мешок Альберто.

Выслушав меня, великий визирь побагровел от гнева, топнул ногой и прошипел сквозь зубы:

— Ну все! Хватит! Если эта лживая, одержимая манией величия женщина осмелится и дальше вмешиваться в государственные дела, то я ей такое устрою! Она меня надолго запомнит! Только Аллаху ведомо, какой бес вселился в султана, когда он в минуту слабости приблизил к себе эту хитрую, подлую бабу, которая не принесла ему ничего, кроме хилого потомства с дурной кровью. Было бы лучше, если бы ее недужных детей задушили прямо в колыбели, хотя даже самый верный друг не решился дать султану столь мудрого совета.

Несколько минут Ибрагим в ярости метался по комнате и колотил бесценные китайские вазы, ибо человеку его положения не нужно сдерживать своего гнева.

Когда же визирь чуть-чуть успокоился, я спросил, что мне делать с той тысячей дукатов?

Ибрагим раздраженно ответил:

— Оставь ее себе! Это все равно не имеет никакого значения, ибо в этой стране я решаю, с кем вести войну, а с кем заключать мир, и никто не осмелится мне противоречить! Султан прислушивается к моим советам, ибо знает, что я — единственный его настоящий друг.

Глядя на меня своими большими сияющими глазами, великий визирь усмехнулся и добавил:

— Возможно, в последнее время я не слишком заботился о своем друге султане. Надо придумать для него какое-нибудь развлечение, чтобы эта мерзавка не могла каждую ночь морочить ему голову, нашептывая всякую чушь. Господин Гритти сейчас, как известно, в Буде, но ведь у тебя прекрасный дом, Микаэль эль-Хаким! Он довольно далеко от сераля и совсем рядом с Перой и Галатой, да к тому же еще и окружен надежными стенами. Так что не удивляйся, когда однажды ночью я пришлю к тебе двух дервишей; и еще будет неплохо, если ты как можно скорее начнешь покровительствовать бедным поэтам, приглашать их к себе, щедро угощать и одаривать новыми халатами. Прекрасные стихи, доброе вино и упоительная музыка способны порой решить судьбу державы... Если же ты будешь принимать еще и высокопоставленных особ, положение твое в глазах крупных интриганов лишь упрочится. Но в те дни, когда в дом твой пожалуют знатные гости, тебе придется для безопасности отправить жену в сераль. Пусть проведет ночь-другую в гареме, гадая там на песке...

Ибрагим замолчал, улыбнулся — и я впервые заметил жесткие складки у его губ, когда он сказал:

— А что, если нам порадовать султаншу Хур- рем каким-нибудь занятным предсказанием? Ведь твоя жена, чертя пальцем линии на песке, видит то, что ей выгодно. Вот и попробуй втолковать ей, что она поступит чрезвычайно мудро, если, гадая в серале, объявит султанше Хуррем, что в будущем один из ее сыновей взойдет на престол. Махмуд и Баязет — крепкие, здоровые мальчишки; но любое пророчество должно удивлять и поражать, только тогда в него поверят. Так вот: пусть твоя жена скажет, что трон унаследует больной падучей принц Селим. Интересно, что из всего этого выйдет...

Ибрагим расплылся в довольной улыбке, но мне было вовсе не до смеха.

— А почему — недужный Селим? — спросил я. — Пророчества моей жены сбываются пугающе часто, и мне совсем не хочется с этим шутить.

Великий визирь навис надо мной и с гневным огнем в глазах вскричал:

— Султанша — мать! Она слепа, как все матери на свете! И пророчество твоей жены не покажется ей таким уж необычным. Но как только Хуррем осмелится заговорить об этом с султаном, с глаз у него тут же спадет пелена. У султана же есть первородный сын Мустафа! Так как же султан сможет хоть на миг представить себе, что на троне Османов его сменит слабый, страдающий падучей мальчик?!

Ибрагим помолчал и через минуту добавил:

— Я не доверяю больше господину Гритти. В Венгрии он думает лишь о собственной выгоде. Мне нужно место, где я мог бы в случае необходимости тайно встречаться с посланниками и соглядатаями из чужих краев. Так почему бы тебе не извлечь из этого пользу для себя, как это делал в свое время господин Гритти? В конце концов, я заплатил за твой прекрасный дом бешеные деньги! Вот и распусти слухи, что за щедрое вознаграждение ты готов устраивать встречи со мной тем, кто этого жаждет. Я же постараюсь, чтобы слухи эти подтвердились — только не вызывай меня понапрасну или из-за разных мелочей. А чтобы я мог полностью доверять тебе, ты каждый раз будешь тщательно подсчитывать полученную от просителя сумму — и брать еще столько же из моей казны. Лишь тогда я буду уверен, что ты не предашь меня из чистой алчности.

Потрясенный благородством Ибрагима, я залепетал слова благодарности, но он только рассмеялся и велел мне замолчать, а потом взял скрипку и заиграл грустную мелодию, которую завезли в Стамбул венецианские моряки. Я же лишь теперь начал понимать, что обещают мне замыслы великого визиря. Ведь если самый могущественный человек в державе Османов сделал меня своим тайным доверенным лицом, то я мог смело предаваться самым честолюбивым мечтам. Я пал ниц, чтобы благоговейно поцеловать пол у его ног, и спросил:

— Почему, господин и повелитель мой Ибрагим? Почему для осуществления своих великих целей избрал ты именно меня?

Он легко коснулся моей головы окрашенными хной кончиками пальцев и промолвил:

— Почему именно тебя, Микаэль эль-Хаким? Возможно, жизнь наша — лишь горячечный сон. Так почему бы мне не взять в проводники лунатика? А может, я люблю тебя, Микаэль, люблю таким, как ты есть, дрожащим и слабым? Но если бы я любил тебя больше, то немедленно лишил бы всех богатств, одел в рубище бродячего дервиша и отправил бы в пустыню или на горные вершины, чтобы ты в мыслях своих приблизился там ко Всевышнему. Не жди слишком многого от того доверия, которым я тебя дарю, ибо даже если ты и узнаешь мои самые сокровенные тайны, в душу мою ты все равно не проникнешь никогда — и никогда не поймешь, о чем я на самом деле думаю. Но как-то ты сказал одну вещь, которая глубоко тронула меня. Ты заявил, что человек должен хранить верность хотя бы одному из ближних своих в этом мире. Возможно, сейчас я и пытаюсь следовать твоему мудрому совету. Но ведь в сердце своем человек может быть верным лишь себе самому, хотя даже себя он вечно старается обмануть — как в серьезных делах, так и в мелочах. Однако главным условием моего существования является абсолютная преданность господину моему, султану. Его удачи — это и мои удачи, его поражения — мои поражения, его победа — моя победа.

5

Во мраке ночи вернулся я в свой залитый светом дом, пороги которого благоухали розовым маслом.

Джулия еще не спала и вышла мне навстречу. Щеки ее раскраснелись от любопытства, а в блестящих глазах отражались желтые огоньки ламп.

Но странное чувство нереальности всего происходящего еще не покинуло меня. Я всматривался в нее, не узнавая, словно передо мной стояло привидение. Наконец я протер глаза и сказал:

— Кто же ты на самом деле, Джулия, и чего ты хочешь от меня?

Она страшно испугалась, задрожала, отпрянула от меня и спросила:

— Что с тобой, Микаэль? Ты ужасно бледный и смотришь на меня, как безумец. Если до тебя дошли какие-нибудь дурацкие сплетни, то знай: все это — подлая ложь. Мне бы очень хотелось, чтобы ты прямо спросил меня обо всем, а не собирал бы всякие мерзкие слухи, в которых нет ни слова правды.

— Да нет же! — воскликнул я. — Почему кто- то должен сплетничать о тебе? Это я не могу понять самого себя и даже не знаю, чего хочу. Вот и все. Так скажи же мне, Джулия, кто я такой — и кто такая ты?

Она заломила руки и разрыдалась.

— Ах, Микаэль, сколько раз я просила тебя не пить так много? Это тебе вредно. Как ты мог так напугать меня? Немедленно объясни мне, что с тобой — и что тебе сказал великий визирь?

Когда она прошептала эти слова, я внезапно опомнился и сбросил с себя то странное оцепенение, в котором находился.

Стены комнаты вновь оказались на своих местах, и стол не исчезал больше, когда я дотрагивался до него. Джулия опять стала женщиной из плоти и крови — и я понял, что женщина эта страшно на меня зла. Просто теперь я смотрел на нее, как на совершенно чужого человека, и видел ее лицо куда яснее, чем раньше. Заметил глубокие морщинки у глаз и злые складки в уголках губ. И уже не чувствовал прежнего желания утонуть в ее разноцветных глазах и найти там забвение и покой.

С болью я отвернулся от нее и сказал:

— Со мной все в порядке, Джулия. Просто у меня был очень трудный разговор с великим визирем, и я страшно устал. Но Ибрагим доверяет мне и, похоже, хочет переложить на меня часть прежних обязанностей господина Гритти. Он не делился со мной мыслями о войне, но не мешал мне рассуждать о мире. Ветер удачи вовсю раздувает мои паруса, и я не могу понять лишь одного: отчего же у меня сейчас так скверно на душе?

Едва я произнес эти слова, как тело мое вдруг сотрясла сильна дрожь, и я почувствовал, что тяжело болен.

Джулия сразу решила, что великий визирь отравил меня. Но вскоре первый испуг прошел, Джулия опомнилась, уложила меня в постель и напоила настойкой, чтобы я хорошенько пропотел.

Я подхватил столь обычную в Стамбуле лихорадку. Просто чудо, что я не подцепил этой хвори куда раньше: ее жертвами непременно становились все новые жители города на Босфоре. Она была не слишком опасной, но довольно мучительной, поскольку сопровождалась сильными головными болями.

Узнав о моем недуге, великий визирь прислал ко мне своего собственного лекаря и велел астрологам составить список блюд и снадобий, которые Джулия должна была мне давать. Кроме того Ибрагим несколько раз лично навестил меня, и по сералю начали стремительно распространяться слухи о тех милостях, которыми меня осыпает великий визирь.

А когда мне немного полегчало, Джулия стала относиться ко мне с такой нежностью и заботой, каких я не видел от нее никогда прежде.

Однажды жена моя взяла меня за руку и промолвила:

— Микаэль, у тебя ведь нет причин изгонять меня из своего сердца? Так скажи мне, почему теперь ты разговариваешь со мной уже не так откровенно, как раньше? Ты что, слышал обо мне что-то плохое? До тебя дошли какие-то мерзкие сплетни? Если так, то я могу тебе все объяснить. Ты же сам знаешь, какое змеиное гнездо этот сераль. Я стала близкой подругой султанши Хур- рем, и люди страшно завидуют мне, а потому меня ничуть не удивляет, что они готовы обвинять меня во всех смертных грехах. Но ты не должен думать обо мне плохо, дорогой Микаэль. Тебе же прекрасно известно, какой я искренний, открытый человек. Уж ты-то знаешь меня как облупленную!

Ее пустые подозрения расстроили меня, и я ласково проговорил:

— У меня нет ни малейших причин сердиться на тебя. А то, что я загрустил... Возможно, в этом виновата болезнь, и печаль моя скоро пройдет. Так прости же меня и не лишай той нежности, которой я наслаждался все эти дни.

Я был не вполне искренен с Джулией, ибо уже понял, что если я хочу сохранить верность великому визирю, то с женой своей мне надо держать ухо востро. И еще я не сомневался: она передаст султанше Хуррем все, что я расскажу ей в порыве откровенности. А потому мне придется тщательно взвешивать свои слова — и, думаю, что это будет мне только полезно. Я всегда был слишком прямым и честным, и теперь мне это пригодится, ибо Джулия и представить себе не сможет, что я пытаюсь что-то скрыть от нее.

6

Оправившись от болезни, я вспомнил совет великого визиря и стал приглашать в свой дом поэтов и красноречивых дервишей — оборванцев, которые не слишком заботились о хлебе насущном и хотели лишь одного: наслаждаться свободной жизнью и насмехаться в компании друзей надо всем на свете.

Хотя они и были мусульманами, но обожали вино, а потому с радостью принимали мои приглашения. И еще мне кажется, что они немного привязались ко мне, поскольку я в основном лишь молча слушал их стихи и веселую болтовню.

Когда я узнал этих людей поближе, меня стала поражать их смелость: в своих язвительных стихах они не боялись высмеивать бешеное честолюбие великого визиря, многозначительное молчание султана и те промахи, которые допускали другие сановники. Даже о заветах Пророка эти острословы сочиняли весьма двусмысленные строки.

Вершиной искусства мои гости считали персидскую поэзию, прекраснее которой, по их мнению, не было ничего на свете; многие из них старательно переводили великие творения персов на турецкий язык. Стихосложение было для моих новых друзей таким же серьезным и достойным восхищения делом, как завоевание чужих земель или путешествие в далекие, неведомые края. Ослепленные своей страстной любовью к певучим строкам, они утверждали, что имена поэтов будут вечно сиять на золотых скрижалях памяти людской и что человечество будет помнить эти имена даже тогда, когда забудет великих полководцев и самых мудрых толкователей Корана.

Я и правда не знаю, думал ли великий визирь Ибрагим обо мне самом или о султане, когда велел мне стать покровителем дервишей и поэтов. Но судьба одарила меня дружбой с этими удивительно свободными людьми в самый подходящий момент, ибо без них я, возможно, слишком упивался бы своим высоким положением, богатством и другими внешними проявлениями успеха. И мне было очень полезно послушать ехидные замечания острословов об усыпанных драгоценными камнями поясах, об огромных тюрбанах с роскошными султанами из перьев, и о седлах, украшенных серебром и бирюзой. Дивный цветок в саду или яркая рыбка, резвящаяся в прозрачной воде пруда, восхищали поэтов так, что у них захватывало дух, и приводили в не меньший восторг, чем алмаз величиной с орех. А когда я попытался объяснить, что алмаз ценится не только за красоту, поэт Баки, нередко забывавший и об омовении, и об намазе, прикрыл полой халата свои запыленные ноги и сказал:

— Человек не владеет ничем. Скорее, наоборот — вещи владеют человеком. Единственная настоящая ценность алмаза — это его красота, а красивые вещи могут превратить человека в своего раба с той же легкостью, что и вещи безобразные. А потому куда мудрее любить девушку, щеки которой подобны лепесткам тюльпана, — но восхищаться ею издали, ибо обладание такой пери[28] может сделать мужчину ее рабом, а потеря свободы — это медленная смерть.

Джулия не могла понять, что приятного нахожу я в обществе этих людей со скверной репутацией. А я со временем так сблизился с несколькими острословами, что мог считать их своими друзьями. Жена же моя часто сутками не возвращалась из сераля, и я никогда не спрашивал се, что она там делает. Без се ведома я подготовил все к тому дню, когда султан и великий визирь, одевшись, как простые горожане, пожелают заглянуть ко мне, чтобы провести вечер в компании шутников и рифмоплетов, как это нередко бывало раньше в доме господина Гритти.

Шло время — и вот султан погрузился в меланхолию, которая порой накатывала на него.

Великий визирь сразу известил меня об этом, как мы и договорились. Поэтому я ничуть не удивился, когда поздним вечером услышал стук в дверь. Прикрывая лица полами халатов, в дом мой вошли двое мужчин; они были слегка навеселе и тут же принялись вдохновенно читать стихи встретившему их слуге.

Людей этих сопровождало, разумеется, несколько стражников, которые вместе с тремя немыми рабами остались во дворе. Я понял, что это — знак наивысшего доверия великого визиря, и проводил своих гостей в комнату, где они уселись в сторонке, чтобы насладиться нежными звуками персидской поэзии.

Все остальные сразу сообразили, что нас посетили отнюдь не простые смертные; однако весельчаки делали вид, что не узнают султана. По его просьбе они обращались к нему как к поэту Мухубу и настаивали, чтобы он прочел им свои стихи.

Чуть поколебавшись, султан дал себя уговорить, вытащил свиток исписанной от руки бумаги и начал звучным голосом читать свою поэму. Руки у него дрожали, и видно было, как он боится насмешек самых блестящих знатоков поэзии в Стамбуле. Но они подняли кубки и выпили за поэта Мухуба, и тогда землистое лицо султана озарилось счастливой улыбкой.

Великий визирь, опьянев от смеха и вина, потянулся за скрипкой, и вскоре по дому поплыли дивные звуки чарующей музыки.

Не буду больше рассказывать о той ночи. Все было прекрасно, а когда гости слишком уж напились, Ибрагим снова взял в руки скрипку, чтобы успокоить расшумевшихся острословов своей волшебной игрой.

Все веселились от души, и когда звезды начали тускнеть на небосклоне, мы вытащили в сад поэта Мурада, уснувшего пьяным сном, и бросили бедолагу в фонтан, чтобы он там протрезвел.

Тут проснулся и мой слуга-индус, ухаживавший за рыбками, и принялся в ярости швырять в нас камни и осыпать проклятиями, выгоняя из сада. И мы удирали со всех ног, путаясь в цветах и теряя туфли. А поэт Мухуб даже лишился тюрбана и, глядя на всю эту суматоху, хохотал до слез.

На рассвете немые рабы забеспокоились, не случилось ли чего с их господином, и заколотили в дверь. Вид этих темнокожих великанов подействовал на нас, словно ушат холодной воды. Мы мгновенно протрезвели.

Еще не отдышавшись после беготни по саду, поэт Мухуб в халате, запачканном землей, уселся в скромные носилки и с трудом уговорил великого визиря занять место рядом с ним, после чего оба они покинули мой дом, веселые и довольные.

7

Султан Сулейман побывал у меня в гостях десять раз. В моем доме он встречался не только с поэтами и мудрыми дервишами, но и с капитанами французских и венецианских кораблей, а также с учеными авантюристами, большинство из которых и понятия не имело, с кем они говорят.

В обществе чужеземцев и неверных султан тихо держался в тени, внимательно слушая их рассказы и время от времени задавая вопросы о положении в западных землях.

Так я довольно неплохо узнал султана Сулеймана, которого в христианских странах уже начали называть Великолепным, хотя его собственные подданные предпочитали именовать его Законодателем. Но — нет пророка в своем отечестве! И чем больше узнавал я султана, тем быстрее тускнел тот нимб, который окружал его когда-то в моих глазах.

Меланхолия, в которую нередко погружался султан, надолго превращала его в тяжелого, скучного, необщительного человека. Благородная фигура великого визиря Ибрагима казалась по сравнению с султаном все более и более значительной. При всех своих недостатках Ибрагим по-прежнему был человеком среди людей, султан же словно окружал себя незримой стеной и вечно замыкался в своем одиночестве, точно считал, что далек от ближних своих, как небо от земли.

Мое положение наперсника великого визиря было очень и очень странным. Обычно я навещал его лишь после наступления темноты; чтобы замести следы, я пробирался во дворец то через заднюю дверь, то через вход для слуг. Но в серале все хорошо знали, что прошения и жалобы великому визирю лучше всего передавать через меня. И для всех оставалось полной загадкой, почему, невзирая на это, жена моя Джулия чувствовала себя в гареме как дома, была в милости у султанши Хуррем, гадала ей и женщинам из ее окружения, рисуя пальцем линии на песке, делала для них покупки на базаре и — как я подозреваю, за огромную мзду — устраивала богатым еврейкам и гречанкам аудиенции у султанши.

Поэтому не приходилось удивляться, что в серале и в христианском квартале Галаты обо мне начали рассказывать самые невероятные истории. Люди то чудовищно переоценивали мое влияние, то считали меня совершенно неопасным человеком, ибо пребывал я в основном в обществе поэтов и дервишей. А когда я стал принимать у себя в доме христиан-авантюристов с Запада, слухи обо мне разошлись по всей Европе и достигли даже императорского двора.

Христианские ловцы удачи, навещавшие меня, либо прибывали в Стамбул с тайными миссиями, либо искали возможности принять ислам и поступить на службу к султану, либо же пытались наладить с турками выгодную торговлю.

Мне не раз удавалось оказывать этим людям важные услуги, и потому обо мне стали говорить как о человеке, который, хоть и принимает подарки, но зато сообщает взамен достоверные и точные сведения.

А то, что я принимал подношения от друзей и от врагов, было делом совершенно естественным, ибо так поступал любой влиятельный человек в серале, не смея нарушить старого доброго обычая.

Без таких подарков нельзя было, например, даже мечтать о том, чтобы добиться аудиенции у султана. Положение людей в серале оценивалось исключительно по размеру взяток, которые они брали. Дары от просителей, неразрывно связанные с тем или иным местом при дворе султана, составляли куда большую часть регулярных доходов, чем вознаграждение за службу.

Великий визирь тоже принимал подношения, соответствующие его рангу. Ибрагим получал подарки даже от посла короля Фердинанда. Все это делалось совершенно открыто и считалось лишь естественной данью уважения человеку, занимающему столь высокий пост.

Выполняя разные деликатные поручения, я получал и множество тайных даров, но для своего же блага всегда честно рассказывал о них великому визирю, хотя дарители ничего об этом не знали. И христиане стали считать меня человеком продажным, ибо каждый из них полагал, что деньги, которые он мне дал. заплачены за то, чтобы дела его в Стамбуле шли успешно. Но благодаря великодушию визиря Ибрагима совесть моя была чиста и я никогда не поддавался соблазну предать своего благодетеля.

Я должен также сказать, что послы христианских держав просто выбрасывали деньги на ветер, пытаясь с помощью тайного или явного подкупа направить политику Османов в выгодное для европейцев русло.

Все важные решения принимались после долгих бесед султана и великого визиря, а христианским послам постоянно морочили головы красивыми словами и пустыми обещаниями; чтобы усыпить подозрения христиан и выиграть время, султан принимал послов с огромной пышностью, заставляя надолго погружаться в обсуждение мельчайших подробностей церемониала и этикета. И дела вовсе не меняло то, что великий визирь порой встречался у меня в дружеской обстановке, за бокалом вина с каким-нибудь испанским дворянином или итальянским авантюристом, которые по приказу императора искали тайные подходы к Ибрагиму.

Великий визирь казался во время таких встреч очень разговорчивым и искренним; побуждая противника раскрыть истинные замыслы и цели, он хвастался, будто имеет огромное влияние на султана: что, мол, он, Ибрагим, скажет, то султан и сделает.

Однако визирь решительно избегал серьезных обещаний и не давал втянуть себя в беседу о том, каким образом, по его мнению, Восток и Запад могли бы так устроить свои дела, чтобы жить в мире и согласии друг с другом. Сам же султан ни разу не обмолвился об этом ни единым словом и вообще не желал вести с посланцами Запада никаких разговоров. Однако Сулеймана весьма интересовало, на какие уступки готов пойти император, о чем султан и узнавал через великого визиря.

Но думаю, что и император, и султан — оба они в ту пору искренне хотели мира, и тем не менее все переговоры кончались ничем, ибо ни один властелин не решался поверить в добрую волю другого.

Султан как повелитель всех мусульман и вообразить себе не мог нерушимого мира с неверными, ибо Коран запрещал даже думать об этом. С другой стороны, всем было слишком хорошо известно, что император как расчетливый и трезвомыслящий политик молниеносно забудет все цветистые клятвы и тайные договоры и воспользуется любой возможностью, чтобы объединить христиан и повести их на бой с султаном, ибо имел все основания считать мощь Османов постоянной угрозой своей империи и всему христианскому миру.

И вот я как молчаливый свидетель наблюдал за политическими хитросплетениями и интригами — и с болью убеждался в бессмысленности любой политики, ибо какие бы добрые намерения ни двигали человеком, он все равно бессилен изменить ход событий и вынужден подчиниться обстоятельствам и тем условиям, в которых живет.

Великий визирь желал, чтобы я тихо присутствовал при всех его разговорах с иноземными послами и в случае необходимости мог подтвердить, что он всегда думал лишь о благе султана. Я же, прислушиваясь к этим беседам, набирался все большего опыта в политических делах и овладевал искусством ловко подбирать слова, с помощью которых можно говорить много, но так и не сказать ничего. И еще я до конца постиг человеческое ничтожество, себялюбие, пустое тщеславие и жалкую слабость.

В обществе поэтов и ученых дервишей я научился помнить о том, что любые успехи в этом мире — преходящи, и потому не слишком старался заиметь собственную точку зрения. Я готов был согласиться с чем угодно — лишь бы мне не надо было отказываться от своих все растущих доходов, благодаря которым Джулия могла жить так, как ей хотелось, и не изводить меня вечными попреками. Теперь, в те редкие минуты, когда Джулия пребывала в особенно хорошем настроении, она даже порой признавала, что я все-таки не такой недотепа, как она думала. Ведь для жены моей мерилом успеха были деньги и драгоценности.

Джулия, конечно, мечтала увидеть меня в золоте и шелках в парадном зале сераля, где я, скрестив руки на груди и скромно опустив очи долу, стоял бы у стены и ждал, когда султан пожалует мне халат со своего плеча. Но, к счастью, она и сама стала любимицей обитательниц гарема. Даже мать султана принимала ее у себя в старом серале и просила гадать на песке, хоть ворожба эта и вызвала у нее однажды тяжелый сердечный приступ. Ведь я мягко направил пророчества Джулии в нужное русло, и жена моя действительно начала предсказывать, что султана Сулеймана сменит на троне Османов Селим, сын султанши Хуррем.

Удивительно, но сама Джулия настолько поверила в собственные пророчества, что теперь обращалась к принцу Селиму с исключительным почтением.

Время от времени она приносила мне из сераля новости и предостережения, которые явно исходили от султанши Хуррем и которые эта хитрая женщина хотела по тем или иным причинам передать через меня великому визирю. Ибрагим же со своей стороны считал ниже собственного достоинства вступать в любые закулисные переговоры с султаншей через Джулию.

Думая так, он, разумеется, совершал огромную ошибку, ибо не мог себе представить, насколько сильным характером обладает султанша и насколько велико ее честолюбие. Но кто в ту пору мог все это предвидеть?

При западных дворах султаншу Хуррем уже начали называть Роксоланой, русской женщиной или утренней звездой. Через Золотые Ворота гарема в руки к ней плыли бесчисленные дары даже от христианских королей и принцев, о ее роскошных покоях, великолепных нарядах и ослепительных драгоценностях рассказывали невероятные истории.

Но поговаривали и о ее дикой ревности, которая превращала жизнь в гареме в сущий ад. Ведь когда какая-нибудь невольница пыталась привлечь к себе внимание султана — или же он сам случайно бросал взгляд на одну из рабынь, Хуррем весело смеялась, но вскоре после этого несчастная девушка бесследно исчезала.

Не могу точно сказать, получала ли султанша подарки от посла императора или от короля, из Вены. Но в те тревожные дни она — если можно верить Джулии — изо всех сил старалась склонить Сулеймана к примирению с императором и к походу на Восток.

С точки зрения большой политики это было, разумеется, полным абсурдом, ибо император, только что коронованный папой и заключивший мир с Францией, достиг вершин своего могущества. В Аугсбурге ему даже удалось запугать протестантскую знать и принудить ее к повиновению, и теперь он, уверенный в будущей победе, начал тайно готовиться к войне с султаном. Но по своему обыкновению его наихристианнейшее величество вел себя, прямо следуя словам Писания о правой руке, не ведающей того, что творит левая. Протягивая султану левую руку в знак примирения, он потихоньку нащупывал правой кинжал, чтобы нанести Сулейману смертельный удар.

Никогда еще, пожалуй, держава Османов не была в такой опасности, как сейчас. И искреннее стремление султана к миру было вполне понятным.

К счастью, следствием императорского ультиматума, предъявленного немцам-протестантам, явилось лишь то, что маркграф Филипп основал в Шмалькальдене союз[29] властителей, которые поддерживали учение Лютера. Король Сапойаи и король французский тоже были замешаны в этой истории, но главной, тайной и, по-моему, решающей причиной столь смелого выступления немецкой знати были клятвенные заверения великого визиря Ибрагима, который обещал, что султан поможет немецким протестантам, если дело и впрямь дойдет до войны между ними и императором.

Не берусь утверждать, кого именно из немецких графов турецкое золото укрепило в вере, но точно знаю, что маркграф Филипп получал немалые суммы на вооружение своего войска и выплату солдатам жалованья.

Я часто вспоминал этого мужчину с продолговатым лицом и холодными голубыми глазами... По сравнению с союзом, который ему удалось сколотить, невинные проповеди отца Жюльена в немецких землях не имели особого значения. Ведь Лютер и его священники стали теперь столь же ревностно блюсти чистоту своего учения, как это издавна делала католическая церковь.

И я с искренним сожалением должен сообщить, что отец Жюльен так никогда и не вернулся к нам, чтобы потребовать обещанную епархию. Разъяренная толпа под предводительством лютеранского священника в каком-то маленьком немецком городке забила беднягу камнями насмерть.

Благодаря Шмалькальденскому союзу мы избавились от самых больших наших неприятностей, и у султана не было отныне никаких причин прислушиваться к людям, уговаривавшим его заключить мир с императором.

Великий визирь Ибрагим уже снова вынашивал грандиозные планы завоевания немецких земель с помощью протестантской знати. Лично я всегда был человеком мирным и ненавижу войну в принципе. Но раз уж армия не могла оставаться без дела и ее нужно было поскорее отправлять в новый военный поход, то я, не имея никаких интересов в Персии, считал, что мы ничего не потеряем, но можем многое выиграть, если снова вторгнемся в Венгрию.

Среди суровых гор, бесплодных пустынь и густых лесов Персии даже большое войско легко могло пропасть, как иголка в стоге сене. Зато в немецких землях императору связывал теперь руки Шмалькальденский союз.

Столь удобного случая нам могло больше и не представиться...

8

Особенно же необходимой эта война казалась мне из-за Антти; я все корил себя за то, что из-за множества разных дел совсем забыл о самом верном своем друге и не вспоминал о нем целыми месяцами.

Но вот однажды, ясным весенним утром, когда в саду моем уже начали распускаться огненно-красные и светло-желтые тюльпаны, покачивавшие головками под свежим ветром с Босфора, Антти постучал в дверь моего дома. Услышав громкий крик слуги, я поспешил к воротам — и в первый миг не узнал своего старого друга.

Он пришел босиком, с котомкой за плечами, одетый в грязные кожаные штаны; голову его прикрывал дырявый тюрбан, и я сначала решил, что вижу одного из бесчисленных нищих, которые привыкли лежать у нас под забором и ждать объедков с нашего стола. Поняв же наконец, кто стоит передо мной, я вскрикнул от изумления.

В ужасе смотрел я на Антти — и никак не мог взять в толк, что же с ним случилось, ибо изможденный великан едва держался на ногах, глаза его чуть не вылезали из орбит, а бледное лицо судорожно кривилось.

Не отвечая на мои беспорядочные вопросы, он швырнул котомку на землю, сорвал с головы тюрбан и, вперившись в меня безумным взором, через несколько минут сказал:

— Ради Аллаха, Микаэль, дай мне напиться — и чего-нибудь покрепче, или я окончательно рехнусь!

Видя, в каком он плачевном состоянии, я сначала решил, что бедняга вчера изрядно набрался, однако вином от него не пахло.

И я отвел Антти на причал, прогнал оттуда негров-гребцов и собственноручно принес гостю бочонок дорогой мальвазии. Антти тут же двумя руками схватил бочонок и большими глотками выпил добрую половину содержимого. Вскоре судороги у великана прекратились, и он в бессилии рухнул на причал — с таким грохотом, что все хрупкое сооружение заходило ходуном и к небу взметнулась туча пыли.

А Антти обхватил голову руками, тяжело вздохнул и разразился такими отчаянными рыданиями, что теперь уже я задрожал от волнения и принялся расспрашивать, какая же беда с ним приключилась.

— Микаэль, — проговорил он наконец, — не знаю, зачем мне обременять тебя своими горестями, но в трудную минуту человеку так нужен друг! Не хочу тебя огорчать, брат мой Микаэль, но на сей раз дела мои очень плохи. Ох, лучше бы мне не родиться на свет!

— Да объясни мне ради Аллаха, что случилось?! — в ужасе закричал я. — Ты выглядишь так, будто кого-то убил!

Он уставился на меня налитыми кровью глазами и простонал:

— Меня вышвырнули из оружейной мастерской. Отобрали у меня тюрбан с прекрасным султаном из перьев цапли и прогнали пинками. Вслед за мной выкинули на улицу все мои вещи да еще грозили из ворот кулаками.

Я облегченно вздохнул, радуясь, что не случилось ничего страшного, и попытался утешить Антти:

— И всего-то?! Вот видишь, до чего доводит пьянство! Но могло быть и хуже. Ты, конечно, лишился службы у султана, но у тебя же осталось огромное состояние твоей жены.

Антти, все еще держась за голову, злобно прошипел:

— Да плевать мне на службу! Мы поругались из-за пушек. Я доказывал им, что их военные корабли годятся только на дрова, и предлагал строить более крупные суда с тяжелыми орудиями — такие, как у венецианцев и испанцев, не говоря уже об этих проклятых иоаннитах с Мальты. А потом я ушел... Но хорошо смеется тот, кто смеется последним! И все же я очень несчастен, и на лице моем уже, видимо, никогда в жизни не появиться улыбке.

Антти громко всхлипнул, нервно схватил бочонок, снова залил в себя изрядное количество вина, после чего продолжил:

— Я забыл тебе сказать, что твой милейший приятель, господин Гритти, бесится в Венгрии, а все трансильванские дворяне грызутся между собой, как собаки, и трогательно едины лишь в одном: мусульманин не может владеть в Венгрии землей! Короче, тамошние господа подтерлись грамотой короля Сапойаи, который передал мне в вечное пользование имения моей жены, поделили мои стада, зарезали мою скотину и сравняли с землей все мои хлеба и амбары. Бедный еврей, который одолжил мне в Буде денег, понесет теперь крупные убытки, и за все мои богатства мне не дадут сейчас и ломаного гроша, хотя поместья мои столь велики, что их и за сутки верхом не объехать! Все прекрасные сказки быстро кончаются, и единственное, что у меня сегодня есть, — вот эти самые штаны, которые на мне.

— Но... но... — забормотал я, не зная, что сказать, и внезапно сообразив, что мне придется еще раз заняться бедным Антти, хотя я прекрасно понимал: из-за этого меня опять ждут бесконечные ссоры с Джулией.

И все же я ободряюще похлопал его по плечу и сказал:

— Ничего, дорогой брат мой Антти! Мы что-нибудь придумаем. Кстати, как на все это смотрит твоя венгерка-жена?

— Моя жена... — довольно рассеянно повторил Антти и, подняв бочонок, залпом осушил его до дна. — Я наверняка забыл тебе сказать, что эта бедняжка недавно умерла. И так, знаешь ли, страдала перед кончиной... Мучилась три дня, пока наконец не испустила дух.

— Господи Иисусе! — в ужасе воскликнул я, заломив руки, и тут же добавил: — Нет Бога кроме Аллаха и так далее, хотел я сказать. Почему же ты молчал раньше?! Я очень сочувствую твоему горю, дорогой брат мой. Так что же свело несчастную в могилу?

— Она умерла родами, — ответил Антти, удивленно глядя на меня. — Видимо, я стал чертовски рассеянным, если до сих пор не рассказал тебе об этом. И хуже всего то, что ребенок тоже умер.

Таким вот образом я наконец узнал, что же случилось с братом моим Антти. Он же снова закрыл лицо руками и зашелся в таком душераздирающем плаче, что затрясся весь причал.

— О мой венгерский жеребеночек! — рыдал великан. — Щечки ее были нежнее персиков, а глаза — темные, как черничинки. Я просто не понимаю, как же это вышло? Но как только она понесла, лекарь-еврей сразу посоветовал ей поехать на воды, и я теперь очень рад, что не пожалел денег и отправил ее туда, точно какую-нибудь принцессу. Лекарь объяснил мне по-ученому, что во чреве у нее все искривилось, поскольку в детстве она слишком много ездила верхом без седла.

— Антти, дорогой мой друг и брат, — пытался я его утешить, — так уж тебе, видно, на роду написано, и не мог ты уйти от своей судьбы, ибо была она предначертана задолго до того, как ты появился на свет. Ты же сам говорил, что прекрасные сказки быстро кончаются. И не надо так убиваться из-за того, что встретил ты эту прелестную и благородную венгерку. Тебе ведь все- таки дано было пожить с ней в любви и согласии. А может, если бы брак ваш продлился год-другой, она бы узнала тебя получше, сообразила бы, какую ошибку совершила, поняла бы, что сыта тобой по горло, и начала бы поглядывать на других мужчин?

Но Антти изумленно посмотрел на меня, покачал своей большой головой и проговорил:

— Не болтай глупостей, Микаэль, а лучше скажи мне, ради Бога, неужели смерть моей жены и моего ребенка — это кара за то, что я совершенно сознательно, по доброй воле отрекся от христианской веры и принял ислам? Ради всего святого, помоги мне, успокой мою совесть. Это ужасно — думать, что по моей вине эти двое должны томиться в чистилище.

— Антти, — серьезно ответил я ему, — лишь в сердце своем может человек обрести Бога. И если некий вечный, всемогущий и всеведущий Господь действительно существует, то ты, несчастный, впадаешь в величайший грех. Неужели гордыня твоя столь непомерна, что ты и впрямь думаешь, будто Всевышний опустился до того, чтобы обрушить гнев Свой на такое ничтожество, как ты?

Антти покачал головой и, не вытирая слез, которые побежали по его щекам, промолвил:

— Может, ты и прав, Микаэль. Кто я такой, чтобы считать, что вся тяжелая артиллерия воинства небесного нацелена именно на меня? Так приюти же меня на несколько дней. Мне нужна лишь охапка соломы вместо постели — да немного хлеба. А когда я приду в себя — подумаю, как жить дальше. Только в сказках можно заполучить принцессу и полкоролевства. Так может, мое невероятное счастье было лишь сном? Но чтобы свыкнуться с этой мыслью, мне надо сперва хорошенько напиться и утопить в вине свою печаль. А потом я проснусь ненастным утром, мучаясь от похмелья, — и решу, что мое прошлое — это просто сон, слишком прекрасный для такого наивного человека, как я.

Его покорность судьбе так тронула меня, что я тоже разрыдался, и мы с Антти стали оплакивать вместе горечь и тщету бытия. Но заметив наконец, что Антти уже совершенно пьян, я опомнился, извлек из своего лекарского сундучка флакон с сонным зельем и плеснул великану в вино столько, что получившаяся смесь могла бы свалить с ног и слона.

Антти уснул мгновенно, с грохотом рухнув навзничь, и спал двое суток подряд. Пробудившись же, он сел и уставился перед собой невидящим взглядом.

Лишь с большим трудом мне удалось уговорить Антти немного поесть. Мне не хотелось лезть к нему с пустыми разговорами, и я оставил его одного на причале. Так он и сидел там, покачивая ногами над водой и вглядываясь в волны Босфора.

А через несколько дней Антти пришел ко мне и сказал:

— Знаю, что я — обуза для тебя и особенно — для твоей жены. Поэтому я постараюсь не попадаться вам на глаза и, если ты позволишь, по- прежнему стану жить в домике у причала вместе с твоими неграми-гребцами. Но дай мне какую-нибудь работу — и, если можно, потяжелее, ибо безделие меня угнетает, а своим трудом я мог бы оплатить тебе за стол и кров.

Услышав эти слова, я устыдился, ибо Джулия и впрямь несколько раз сердито говорила мне, что Антти объедает нас не меньше, чем на три монеты в день, а также пользуется тюфяком и одеялом, которые она выдала неграм. Упоминала Джулия и о том, что, по ее мнению, Антти надо бы заняться делом, чтобы отработать свой хлеб. И хотя я предпочел бы принимать в своем доме Антти как дорогого брата, друга и желанного гостя, мне пришлось позвать Альберто и поручить ему найти для Антти какую-нибудь работу.

Приказ мой не явился для Альберто неожиданностью, ибо Джулия уже давно говорила с верным слугой на эту тему. И Альберто тут же увел Антти в северо-западный угол двора, где велел гиганту дробить каменные глыбы и строить террасу, что — по причине больших расходов — мы откладывали до сих пор на будущее. Антти пришлось также колоть дрова, таскать воду на кухню и вообще делать все, что ему говорили. Но великан с такой охотой исполнял все приказы, что даже рабы начали сваливать на него свои дела. Он старался не попадаться нам на глаза, но Джулия часто нарочно сталкивалась с ним, чтобы насладиться его унижением. Однако мне казалось, что, когда Антти сгибался перед ней в поклоне, а потом неуклюже плелся дальше, чтобы выполнить очередное ее грубое распоряжение, в душе он смеялся над ней. И это, по- моему, говорило о том, что Антти постепенно исцеляется...

9

В воздухе пахло войной. Запряженные верблюдами возы на сей раз двинулись в путь на целый месяц раньше и доставили на берега притоков Дуная все, что нужно для строительства мостов.

Карл V повелел объявить жителям всех немецких земель об угрозе турецкого вторжения. Перед этой опасностью все прочие разногласия должны были отступить на второй план. Пугая людей султаном, императору быстро удалось вызвать повсеместное недовольство действиями протестантской знати, что наполнило мою душу безмерным изумлением, ибо Карл сумел ловко использовать к собственной выгоде то, на чем основывались все тонкие расчеты великого визиря Ибрагима.

Я следил за этой игрой ясными глазами стороннего наблюдателя; взор мой не туманили иллюзии, ибо я прекрасно знал немецкие земли, о которых великий визирь как мусульманин имел лишь весьма смутное представление.

К моей несказанной радости Ибрагим сам заявил мне, что желает, дабы я на этот раз остался в Стамбуле и выполнял разные секретные поручения. Однако по лицу визиря я не смог понять, является ли его повеление знаком особой милости — или же я должен расценить его как намек на растущее недоверие.

Я уже был сыт по горло войной и опасными приключениями в Вене, в Стамбуле же меня ждало множество дел, которое требовалось уладить.

В столицу султана недавно прибыл Мустафа бен-Накир. В свите египетского наместника, престарелого евнуха Сулеймана, он успел совершить путешествие из Персии в Индию, откуда переправился в Басру на судне арабов-контрабандистов, пережив в дороге бесчисленные приключения. Ведь португальцы с помощью своих военных кораблей и тяжелых орудий пытались изгнать из этих вод мореходов и торговцев пряностями, полностью перекрыв древние морские пути вдоль берегов Индийского океана.

Мустафа бен-Накир похудел, а его ясные блестящие глаза казались на осунувшемся лице еще больше. В остальном же он ничуть не изменился. От волос его по-прежнему исходил дивный аромат дорогих благовоний, на поясе и под коленями на лентах звенели серебряные колокольчики, а книга персидских стихов, в которую Мустафа то и дело заглядывал, изрядно поистрепалась.

Я приветствовал его как долгожданного друга, да и Джулию его появление очень обрадовало.

Повидался Мустафа и с Антти — и, усевшись по-турецки, долго наблюдал, как тот с нечеловеческой силой дробит каменные глыбы для строительства террасы.

Но хотя Мустафа бен-Накир вел с нами вроде бы совершенно невинные беседы, ярко описывая чудеса и богатства Индии, а также сотрясающие ее внутренние раздоры, на самом деле он явился в мой дом с тайным поручением и вскоре предложил мне встретиться со знаменитым евнухом Сулейманом.

Евнуху Сулейману было в ту пору под семьдесят — и был он столь тучен, что его от природы крошечные глазки почти утонули в складках жира. Евнух с трудом умещался на широких подушках, и лишь четверо сильных рабов могли потом поставить его на ноги. Своим высоким положением наместник Египта был обязан исключительно непоколебимой верности султану, ибо жаркий, богатый, изнеженный и томный Египет пробуждал в душах других, весьма способных наместников всякие честолюбивые желания. Можно было подумать, что над этой древней страной тяготеет какое-то проклятие...

Но старый толстый Сулейман был слишком умным и ленивым, чтобы поднимать бунт против султана. У жирного евнуха не было сыновей, которым он — как заботливый отец — мог бы оставить в наследство корону; не было у него и властолюбивой, тщеславной жены, которая подбивала бы его на безрассудные поступки.

Правда, Сулейман до сих пор с удовольствием поглядывал на красивых рабынь и постоянно держал при себе несколько дородных девиц, которые мягкими пальчиками нежно почесывали ему пятки. Но эта невинная радость была, насколько мне известно, его единственной слабостью — кроме обжорства, разумеется.

Он был так многоопытен и мудр, что даже не пытался слишком уж обкрадывать султана, а, наоборот, всегда посылал ему в срок ежегодную дань, жители же Египта никогда не досаждали султану жалобами, которые потоком шли в Стамбул из других мест.

Так что евнух Сулейман был, как ни крути, человеком удивительным и, занимая высочайший пост полновластного правителя Египта, являлся по своему положению почти равным великому визирю. Поэтому я посчитал, что Сулейман оказал мне огромную честь, изволив ласково принять меня в своих покоях.

— Хоть и огорчает меня Мустафа бен-Накир, который ни минуты не может усидеть на одном месте и вечно порывается совершать какие-то новые безумства, — со вздохом заговорил Сулейман, — мне все же приходится его слушать... Не могу устоять перед его прекрасными глазами и тем волшебным искусством, с которым он читает стихи. На этот раз он вбил себе в голову, — видимо, после собственных весьма неприятных встреч с португальскими пиратами у берегов Индии, — что во славу ислама необходимо освободить жестоко притесняемых владык Калькутты от португальского ярма. Во время своих дальних странствий Мустафа бен-Накир завязал с этой целью дружеские — и весьма полезные — отношения с оными владыками и выяснил, что сии несчастные индусы с великой радостью приветствовали бы султанский флот, видя в турецких янычарах своих избавителей.

А Мустафа бен-Накир, глядя на меня чистыми, невинными глазами, добавил:

— Эти подлые разбойники искоренили всю мусульманскую торговлю пряностями и возят бесценные товары в Европу на собственных кораблях, которые плавают вокруг Африки. Эти негодяи безжалостно угнетают жителей Индии и грабят арабских купцов. Более того, они обирают даже собственного короля, доставляя в Лиссабон самые скверные пряности и втридорога перепродавая правоверным контрабандистам перец, который приносил нам когда-то огромные доходы. Теперь же все достается португальцам! Индия стонет под их властью — и это позор для всех мусульман! Я не говорю уже о тех убытках, которые несут как турецкие купцы, так и наши верные друзья-венецианцы... Короче, несчастные жители Индии мечтают о приходе освободителя.

— О всемогущий Аллах! — простонал я. — Не говори мне больше об освободителях, Мустафа бен-Накир! Я теперь — старше и мудрее, чем в Алжире, и когда я слышу это слово, мне сразу мерещится кровь. Лучше скажи мне честно, что ты задумал — и что я буду с этого иметь; тогда по старой дружбе я охотно помогу тебе и сделаю все, что в моих силах.

Евнух Сулейман тяжело вздохнул, покосился на Мустафу бен-Накира и изрек:

— В какие ужасные времена мы живем! Вы, молодые, уже и представить себе не можете, какое наслаждение доставляет людям неспешный торг. К тому же вы полностью изгнали из своей жизни всякое красноречие. А ведь сейчас нам предоставился такой замечательный случай пустить его в ход! Куда вы все так торопитесь? В могилу?! И почему миром овладела эта сумасшедшая спешка? Что ж... Дай своему алчному другу мой кошель с деньгами, милый Мустафа, если сможешь извлечь этот мешочек из-под подушек.

Мустафа бен-Накир вытащил из-под подушек, придавленных тушей Сулеймана, внушительный кошель, тяжесть которого тут же убедила меня в том, что слова евнуха — искренни, а намерения — весьма серьезны.

А тот сидел, сложив руки на огромном животе, и жмурился от удовольствия, ибо прекрасная рабыня нежно почесывала ему пятки. Он громко сопел, с наслаждением шевелил пальцами ног и при этом продолжал говорить:

— Хоть все в этом мире бренно и любые наши устремления — лишь пустая суета, меня — несмотря на преклонный возраст — очаровало сказочное красноречие ясноглазого Мустафы. Душой моей овладело удивительное желание совершать великие подвиги и овладела мной необоримая потребность приложить все силы к тому, чтобы еще ярче засияло гордое имя султана Сулеймана. Я, искушенный мореход, почувствовал вдруг старческую зависть, услышав, как восхваляют все и славят пирата Хайр-эд-Дина, который был, есть и будет лишь морским разбойником, хоть султан по милости своей и пожаловал ему бунчук. Честно говоря, я и сам толком не понимаю, почему меня так тянет в море. Впрочем, для человека моей комплекции большой корабль является самым удобным и надежным средством передвижения. И нет для меня большего удовольствия, чем сидеть на высокой корме, в холодке, под навесом, защищающим от палящего солнца, и чуть покачиваться на волнах, подставив лицо свежему морскому ветерку. После таких прогулок у меня всегда превосходный аппетит, да и пищеварение мое в морс несравненно лучше, чем на суше. А для человека моих лет и моей толщины пищеварение — самая главная вещь на свете, и даже султанские военные походы и все сокровища Индии — мелочи по сравнению с регулярными и обильными испражнениями. Уже ради одного этого я хотел бы строить флот на Красном море. Тогда я получу достойную возможность проводить много времени на кораблях. И что касается меня — я вовсе не против того, чтобы летописцы Османов рассказали потом всему миру, как евнух Сулейман-паша завоевал для султана Индию только потому, что хотел наладить работу своего желудка. И не стоит улыбаться, Микаэль эль-Хаким, ибо тут нет ничего смешного. Желудочные расстройства уже не раз самым неожиданным образом влияли на судьбы мира и в будущем еще не однажды изменят ход истории. К тому же нет такого пустяка, который Аллах не вплел бы в узор того огромного ковра, что называется нашим миром.

Но, слушая эти удивительные речи, я все же не смог сдержать улыбки.

Однако Мустафа бен-Накир очень серьезно посмотрел на меня и сказал:

— Ты — умный человек, Микаэль эль-Хаким, но порой можно обмануть и мудреца. Однако у друга моего, Сулеймана-паши, столь удивительные взгляды на жизнь, что нет у него никаких причин лгать ни тебе, ни кому-нибудь иному на этом свете. Если бы его интересовало богатство, он вывез бы из Египта столько золота, сколько душе угодно. Не нужна Сулейману-паше и власть, ибо благодаря доверию великого визиря он, можно сказать, полный хозяин Египта. А что касается обычной ратной славы, то он ценит ее ненамного выше той жизненной потребности, о которой рассуждал сейчас столь увлеченно и цветисто. Поверь мне, Микаэль: Сулейман-паша не вынашивает никаких тайных замыслов. Он хочет строить флот лишь по тем причинам, о которых поведал нам с такой обезоруживающей искренностью. Но по глазам твоим я вижу, что ты все равно сомневаешься в правдивости его слов. Что ж... К сожалению, мы ни на миг не должны забывать, что в серале ни один человек — включая, возможно, даже самого великого визиря — нам не поверит...

Тут снова вмешался евнух Сулейман. Посопев, он сказал:

— Потому-то нам и нужен твой совет, Микаэль эль-Хаким. Никоим образом — и уж тем более тогда, когда султан стоит за занавесями и слушает мои речи, — не могу я заявить перед всем Диваном, что желаю построить на Красном море флот только для того, чтобы вылечить несварение желудка. К тому же морские паши любят лишь свои собственные корабли и с недоверием относятся к чужим судам. Помощь же венецианской синьории, которая готова в величайшей тайне прислать нам деньги, корабелов, строевой лес и все прочее, придает этой истории еще более деликатный характер. Короче говоря, сам я не могу обратиться с этим к султану. Все должно исходить от великого визиря. И тебе предстоит убедить его в том, что я не замышляю ничего плохого. А потом великому визирю придется уговорить султана, чтобы тот позволил в течение трех ближайших лет отчислять часть доходов, которые приносит в казну Египет, — скажем, одну треть — на строительство нового флота. Ведь военные корабли — это самая дорогая игрушка из всех, что придумали себе люди, а я не хочу облагать Египет новыми налогами. Но с другой стороны, будет просто унизительно, если флот султана целиком и полностью оплатит другая держава.

Я долго ломал над всем этим голову — но размышления мои всегда кончались одним и тем же: выходило, что намерения у евнуха Сулеймана самые благородные и что лишь забота о благе султана (не считая, разумеется, несварения желудка) подвигла его вмешаться в дела торговцев пряностями.

Если бы замыслы Сулеймана осуществились, в казну султана снова потекли бы огромные доходы.

Мустафа бен-Накир, внимательно следивший за выражением моего лица, осторожно проговорил:

— Ты ведь и сам понимаешь, что в серале Сулейману-паше нельзя даже заикнуться о том, что это его собственный замысел. Но, получив приказ строить корабли, он немножко поломается для вида, а потом создаст флот и согласится повести суда в Индию, если ему повелит это сделать сам султан. Микаэль эль-Хаким, твоя судьба — в твоих руках! Если ты с самого начала согласишься участвовать в этом предприятии, то западные принцы будут когда-нибудь с завистью рассказывать друг другу о твоих богатствах.

Евнух Сулейман сладострастно потянулся, пошевелил пальцами ног и добавил:

— Меня мало что забавляет на этом свете, но я люблю выискивать занятных людей, чтобы узнать, сколько в мире таких горсток праха, в которые вдохнул жизнь сам Всевышний. Мне почему-то нравятся твои беспокойные глаза, Микаэль эль-Хаким, трогают меня и глубокие морщины, преждевременно залегшие у тебя над переносицей. Ты всегда будешь в Каире желанным гостем. В такое тревожное время, как сейчас, возможно, и неплохо знать, что в далеких заморских краях, там, куда не доберется никакой император со своими пушками, живет добрый правитель, под крылом у которого ты всегда сумеешь укрыться от невзгод. Победа и поражение — все в руках Аллаха, и не знаем мы, что готовит нам грядущий день.

История с флотом настолько захватила меня, что я изо всех сил старался убедить великого визиря Ибрагима поддержать евнуха Сулеймана. И хотя из-за войны, которая должна была вот-вот разразиться, у великого визиря — как сераскера — было множество других дел, он однако же при случае поговорил о создании флота с султаном, а тот в величайшей тайне повелел евнуху Сулейману начинать строительство кораблей — пока исключительно для защиты Красного моря от наглеющих на глазах португальских пиратов. Правда, султан не желал и слышать ни о каких венецианских деньгах.

Теперь же должен я начать новую книгу и делаю это на сей раз во имя Аллаха всемилостивейшего и милосердного, ибо очередная эта книга со всею ясностью покажет, как могильный червь, притаившийся в чашечке прекрасного цветка, начал незаметно подтачивать его, отравляя одновременно и мое собственное сердце отступника.

Загрузка...