Антти, узнав Жюльена д’Авриля, испытал глубочайшее потрясение, но сумел быстро взять себя в руки и, проявляя должное уважение к духовному сану, примирительно сказал:
— Кто прошлое помянет, тому глаз вон! Я давно забыл обо всем и не держу на тебя зла, господин Жюльен, хотя, справедливости ради, вынужден заметить, что в свое время я готов был заживо содрать с тебя шкуру и развесить ее сушиться на большом суку. Однако все мы не без греха, и потому не мне первому бросать в тебя камень. Но все же скажи, в самом ли деле ты стал духовным лицом и посвящен в этот сан Святой Церковью? Имеешь ли ты право исповедовать, причащать и исполнять церковные обряды?
Жюльен укоризненно посмотрел на него и ответил:
— Как ты мог усомниться, сын мой? Неужели ты думаешь, что я обманщик и плут? Забудь о моих прежних грехах и зови меня просто — отец Жюльен, ибо вся Вена знает, какой я благочестивый и набожный капеллан[11].
Услышав это, Антти не стал больше медлить и громко вскричал:
— Преподобный отец Жюльен! Освяти наш брак и свяжи нерушимым обетом меня и эту несчастную венгерскую сиротку, которая сама назовет свое имя, ибо я не могу выговорить его.
Отец Жюльен, как ни странно, ничуть не удивился. Он лишь мельком глянул на обнаженные плечи избранницы Антти, и, видимо, плохо поняв, чего от него требуют, заявил:
— Твои намерения прекрасны и благородны, сын мой, однако что скажет хозяйка заведения? Ты заплатил ей за девушку? Ведь у хозяйки много расходов, да и хлопот в таком деле не оберешься, и мне вовсе не хочется вредить ей, поскольку мы с ней добрые друзья, можно даже сказать — партнеры.
Антти не сразу сообразил, что имеет в виду отец Жюльен, но когда до брата моего наконец дошло, в чем дело, он, словно бешеный, схватился за меч и непременно зарубил бы священника, не вмешайся я вовремя.
Оттащив Антти в сторону и немного успокоив его, я, и сам глубоко задетый теми грязными подозрениями, которые вызвала у господина д’Авриля возлюбленная брата, стал упрекать священника за излишнюю строгость и объяснять, что она — венгерская девушка благородного происхождения, к тому же — богатая наследница. Я заявил также, что бракосочетание должно состояться немедленно и без особого шума, дабы не привлекать внимания гостей сего почтенного дома. За свершение священного обряда венчания я посулил отцу Жюльену три дуката и еще один попросил его отдать нищим.
Отец Жюльен, похоже, не вполне поверил моим объяснениям и, глядя на нас исподлобья прищуренными глазами, сказал:
— Все это кажется мне довольно подозрительным. Если бы вам нечего было скрывать, вы бы не позвали меня ночью сюда — в публичный дом. Поэтому я ни за что никого венчать не стану — и не надейтесь, — ибо не собираюсь рисковать собственной шкурой. И уж точно не сделаю этого ради каких-то жалких четырех дукатов!
Антти, охваченный страшным возбуждением, даже не думал торговаться и тут же предложил бессовестному священнику двадцать венгерских дукатов. Королевская плата лишь усилила подозрения отца Жюльена. Однако, раскрыв требник, он все же прочел подобающие случаю молитвы и наставления и без дальнейших возражений обвенчал молодых по христианскому обряду. И даже в безбожных устах отца Жюльена старинные латинские слова звучали торжественно и свято.
Наконец он велел Антти надеть на палец возлюбленной обручальное кольцо, чтобы объявить их после этого мужем и женой. Антти тут же потребовал у меня бесценный бриллиантовый перстень великого визиря Ибрагима; поступок этот не оставлял никаких сомнений в том, что брат мой совсем потерял голову. Я попытался было объяснить ему, что нельзя просто так отдавать перстень ценой в две тысячи дукатов, но Антти, не обращая ни малейшего внимания на мои слова, вытащил перстень визиря из моего кошеля и вручил отцу Жюльену, который надел кольцо на палец девушке. Таким вот образом мы и лишились навсегда этой драгоценности.
Вид великолепного перстня явно взволновал отца Жюльена, и священник стал украдкой бросать на нас любопытные взгляды, пытаясь разгадать, кто же мы теперь такие. Он поскорее завершил церемонию, торопливо благословил молодоженов, сунул полученные от Антти дукаты в потертый мешочек и, собираясь уходить, сказал:
— Что-то у меня горло пересохло... Знаете, я не прочь выпить за ваше здоровье и благополучие, если вы, конечно, не возражаете. Но потом мне непременно надо уйти. Надеюсь, вы не пожалеете о своем необдуманном поступке. Первую брачную ночь вы, наверное, проведете здесь, и я еще вернусь сюда, чтобы благословить вас.
Не на шутку перепуганный внезапной мыслью о том, что мы ненароком угодили в ловушку, я буквально оцепенел, но Антти схватил отца Жюльена за ухо, заставил священника откинуть голову назад и почти насильно влил ему в глотку целый кубок вина, приговаривая:
— Пей, пей, милейший и достопочтеннейший отец Жюльен, пей так, чтобы наконец почувствовать, как это здорово — надраться до чертиков. Сегодня у меня денег куры не клюют! К тому же мы все-таки справляем свадьбу. Так что, если понадобится, Микаэль притащит еще один кувшин вина.
Отец Жюльен, посинев, брыкался и отбивался, плевался вином, стонал и мотал головой, но Антти безжалостно окунал его опухший нос в кувшин, заставляя пить и захлебываться, мне же велел скорее нести следующий жбан. Но госпожа Ева внезапно схватила меня за руку и, встав на моем пути, оттолкнула от двери. Глаза красавицы метали молнии, когда она, дрожа от гнева, обратилась к Антти:
— Немедленно отправляйся со мной на брачное ложе, мой дорогой господин. Не то я разобью этот кувшин о твою башку. Я и подумать не могла, что выхожу замуж за пьяницу, хотя в турецком лагере заметила тебя среди пленных и видела, какую страсть ты питаешь к вину.
Антти постарался успокоить молодую жену, нежно заворковав:
— Дорогая моя малышка, мой жеребеночек, мой персик! Всему свое время. Сначала мы должны позаботиться о спасении наших жизней — ведь не очень-то приятно проснуться на брачном ложе только для того, чтобы отправиться прямиком на виселицу. Не так ли, мое золотце? Отец Жюльен с превеликой радостью продаст нас за пару медяков, не говоря уж о том, что он мечтает заполучить твое обручальное кольцо. Нам остается только одно: забрать почтенного пастыря с собой к туркам. Заставить же его держать язык за зубами можно лишь единственным способом — напоить преподобного отца до бесчувствия. Согласись, что это очень милосердно: он просто рухнет замертво где-нибудь в углу и уснет так крепко, что никто и ничто не разбудит его. Поверь мне, дорогая, я прекрасно помню те времена, когда укладывал его почивать на постоялых дворах, где он напивался, как свинья.
С этими словами Антти снова крепко схватил отца Жюльена за шею и окунул лицом в вино, заставляя преподобного пить — хотел того несчастный или нет. Но как только Антти позволял ему перевести дух, благочестивый отец немедленно принимался обвинять нас в измене, проклинать, обзывать отступниками и клясться, что уже давно, еще в Париже, он чувствовал, как от нас, богомерзких еретиков, смердит адской серой.
Успокаивая его, Антти заверял:
— Я желаю тебе только добра, отец Жюльен, но если ты так уж хочешь, я с удовольствием перережу тебе горло. Уж тогда-то все мы будем в полной безопасности, а потому не слишком искушай меня и не толкай на этот мудрый шаг. Я ведь еще не забыл, как подло ты бросил нас в трактире под Парижем, оставив в благодарность за все наши хлопоты лишь коротенькую записку...
Антти достал нож, поплевал на руки и принялся проверять лезвие на своей загрубевшей ладони.
Увидев это, отец Жюльен прекратил орать, и лицо у него сразу посерело. Негодяй знавал в жизни всякое — и взлеты, и падения, поэтому сразу сообразил, что сейчас ему лучше молча уповать на милость Провидения. Слабым голосом он попросил еще подлить ему вина, а когда я поднес ему очередной кубок, не прошло и четверти часа, как благочестивый капеллан стал уверять нас, что всегда считал Магомета величайшим из пророков. К тому же, продолжал священник свою еретическую проповедь, Церковь, по его мнению, слишком уж ополчилась на мусульман за многоженство, в то время как древние патриархи своим личным примером подтверждали правильность воззрений Магомета на брак. Преподобный отец Жюльен сетовал также на скупость военного коменданта Вены, у которого вызывают зависть мизерные доходы несчастного капеллана.
Тут его мерзкую тираду прервал безудержный приступ икоты, глаза у отца Жюльена закрылись, и он непременно свалился бы под стол, не подхвати его Антти под мышки. Брат, невзирая на мои протесты, велел нам со священником немедленно покинуть комнату, и мне пришлось подчиниться. Спотыкаясь на узеньких ступеньках крутой лестницы, я спустился вниз, волоча за собой бесчувственного отца Жюльена. Наша добрая хозяйка помогла мне затащить его в другую комнату и уложить в постель. Вскоре мы услышали громкий храп капеллана. На всякий случай, а также для того, чтобы чувствовать себя в полной безопасности, я лег рядом с отцом Жюльеном и привязал его левую ногу к своей правой. Потом с чистой совестью я тоже погрузился в сон.
Вино подействовало на меня как хорошее сонное зелье — я спал крепко и очень долго, пока отец Жюльен, резко дернувшись и больно ущипнув за ногу, не разбудил меня. Он сидел рядом со мной на постели, читал утреннюю молитву и, дрожа от страха, шепотом приговаривал:
— Не двигайся — мы в руках у грабителей! Они связали мне ноги так, что я не могу встать с ложа и отправиться в отхожее место. А одна нога у меня совсем онемела, и я не чувствую ее, хоть и щиплю и растираю, чтобы кровь снова побежала по жилам.
Он казался таким несчастным, что я пожалел его и распутал веревку. Однако, придя в себя, он вспомнил все, что приключилось накануне, и я едва успел схватить его за рубаху, когда он опрометью кинулся к двери.
Мне пришлось припугнуть преподобного отца, и я заявил, что моложе и сильнее его и запросто сверну ему шею, если он не успокоится немедленно, не выкинет из головы дурацких мыслей о побеге, да еще, не дай Бог, захочет нас предать.
Отцу Жюльену пришлось смириться, он вздохнул и затих, а потом спросил, нельзя ли нам согреться добрым вином с пряностями — и неплохо бы — теплым.
Я и сам не прочь был осушить за завтраком кубок горячего вина, и только подкрепившись как следует, вспомнил об Антти и его молодой жене. Прихватив для них кувшин вина и немного хлеба, толкая перед собой нашего преподобного капеллана, я отправился в комнатку под самой крышей, где нашел временное пристанище мой брат.
Антти все еще спал. Он лежал навзничь и оглушительно храпел, а молодая жена, прильнув во сне лицом к широкой волосатой груди моего брата, обвивала его бычью шею нежными руками. Я поскорее натянул на красавицу простыню, прикрывая женскую наготу и оберегая таким образом отца Жюльена от соблазна.
По комнатке распространился пленительный аромат горячего вина, и Антти, словно по волшебству, мгновенно сел в постели. Окончательно проснувшись, он открыл глаза, резко оттолкнул обнаженную женщину, натянув на себя одеяло до самого подбородка, и спросил, испуганно косясь на красавицу:
— О Аллах, что случилось? Где я и что со мной? Почему в моей постели лежит какая-то девица? Уберите ее отсюда!
Я попытался образумить его, объясняя, что нельзя столь жестоко обращаться с молодой женой — вечером обвенчавшись, утром гнать с супружеского ложа. Но лишь подкрепившись несколькими глотками вина, брат мой вспомнил наконец о том, что произошло вчера. Смутившись, он сел, не зная, радоваться ему или печалиться из-за своего скороспелого брака.
От отчаяния и грусти нет средства лучше, чем кубок доброго вина. Вскоре мы уже забыли о неприятностях и втроем, словно сговорившись, запели французскую песенку, чтобы как можно деликатнее разбудить спящую глубоким сном молоденькую красавицу — жену моего брата.
Однако, несмотря на наш рев, она даже не пошевелилась, и мне вдруг показалось, что юная женщина не дышит. Она лежала неподвижно, с полуоткрытым ртом, и ее белоснежная кожа казалась еще белее на фоне черных, разметавшихся по подушке волос и длинных ресниц, темными полукружьями опушившими ее веки.
Перепуганный Антти, не сводя глаз с жены, легонько прикоснулся к ней указательным пальцем, но она так и не проснулась.
Вдруг в глазах Антти заблестели слезы, он приказал нам замолчать и, качая головой, промолвил:
— Не стоит будить это прелестное дитя. Она — очень нежный жеребеночек и, наверное, сильно устала, хоть я и старался как можно нежнее обнимать ее. Теперь я точно знаю, что этот брак — истинная Божья благодать, и за нас с Евой радуются все ангелы небесные. Однако нельзя забывать, что, заключив сей союз, я тем самым вступил во владение крупным состоянием и, разумеется, собираюсь во что бы то ни стало защищать права свои и своей супруги. Поэтому давайте поскорее возвращаться в Венгрию, чтобы успеть к дележу имущества. Пора подумать, как нам побыстрее покинуть Вену — да не угодить в лапы врагов.
У преподобного отца Жюльена заблестели глаза, когда он поспешно заговорил:
— Итак, что, кроме, разумеется, свободы, получу я, если выведу вас за пределы города?
— Ну что ты, что ты, дорогой отец Жюльен! — воскликнул Антти, снисходительно махнув рукой. — Зачем нам расставаться! И не думай об этом! Ведь мы же только встретились! А вот о подобающем вознаграждении подумать стоит, если ты, конечно, выведешь нас отсюда.
Глоток вина прояснил мой мозг, и у меня тоже возникли кое-какие соображения насчет будущей судьбы отца Жюльена, а потому я добавил:
— Веди себя разумно, преподобный отец, и ты не пожалеешь. Это я тебе обещаю. Захочешь — вернешься к христианам, но совсем другим человеком. Поверь мне. Однако время не ждет, хватит нам препираться. Лучше скажи — ты в самом деле можешь вывести нас из этого проклятого города?
После долгих споров и торгов, проклиная жадность капеллана, мы в конце концов согласились заплатить отцу Жюльену за услугу сто дукатов. И тогда он сказал:
— Идти пешком я не собираюсь — у меня сразу начнется одышка. Чтобы выбраться из Вены, вы должны позаботиться о хороших лошадях и богатых одеждах для всех нас.
Объяснять что-либо он наотрез отказался. Нам оставалось лишь одно — полностью довериться ему, и мы отправили к Аарону мальчишку-гонца. Еврей не бросил нас в беде, и в полдень, когда мы с братом облачались в доспехи, сплошь покрытые серебром и бурыми пятнами крови, у дверей нашего дома появились четыре оседланные лошади. Для молодой жены Антти еврей прислал великолепное платье из шелка и атласа, а также вуаль, чтобы девушка спрятала свое прекрасное лицо от любопытных глаз толпы. Любезный Аарон не преминул также передать нам счет, где тщательно указал стоимость каждой вещи и услуги; общая сумма в тысячу девятьсот девяносто восемь дукатов произвела на нас поистине неизгладимое впечатление.
Некоторое время спустя мы все же пришли в себя, опомнившись от страшного потрясения, которое пережили, изучая сей документ, и только тогда наконец обратили внимание на последние слова в записке. Аарон сообщал нам, что если у нас не окажется денег, то он готов принять от нас в залог перстень великого визиря ценой в две тысячи дукатов, из коих два дуката причитаются за труды гонцу.
Антти невольно покосился на обручальное кольцо своей супруги, однако я решительно заявил, что не посмею отнять у женщины этот перстень, уже ставший семейной реликвией. Приняв из рук гонца два дуката сдачи, я протянул ему долговую расписку на две тысячи дукатов, которые следовало получить из султанской казны. Мне тогда и в голову не пришло, что этот мой поступок станет вскоре причиной больших неприятностей, ибо оказалось, что бумажка с проставленной на ней суммой, выросшей из-за процентов до двух тысяч трехсот сорока дукатов, попала в Буду намного раньше нас. Но великий визирь все же не лишил нас своего покровительства и повелел оплатить долги.
Нежное шуршанье шелкового платья разбудило госпожу Еву; и лишь когда она стала протирать заспанные, опушенные длинными ресницами глаза, Антти заметил наконец, что жена его сидит на ложе в чем мать родила. Внезапно замахав руками, он вытолкал нас из комнаты, громко приказывая супруге надеть новое платье.
Выполнив перед отъездом многочисленные просьбы и пожелания госпожи Евы, собрав пожитки и оглядевшись по сторонам, мы сели наконец на лошадей и покинули гостеприимное заведение, щедро вознаградив за хлопоты его расторопную хозяйку.
К моему величайшему изумлению, преподобный отец Жюльен повел нас прямо к Соляным Воротам, где кишмя кишела пестрая толпа; жители окрестных деревень покидали город. Возвращаться было слишком поздно — толпа, как река, понесла нас вперед, — но стоявшие у ворот стражники, увидев наши серебряные доспехи, поспешно растолкали людей, расчищая нам дорогу, и приветствовали отца Жюльена радостными криками. Наш же почтенный провожатый, громко благословляя всех подряд и пересыпая свои слова отборной бранью, как и подобает полевому капеллану, на вопрос о цели нашего путешествия беззаботно ответил начальнику городской стражи, что сопровождает благородную госпожу фон Вольфебланд цу Фихтенбау в ее родовое поместье. Мы беспрепятственно проехали под низкими сводами ворот и вскоре оказались за пределами города.
Облегченно вздохнув, я спросил у отца Жюльена, кто надоумил его, как быстро и безопасно выбраться из Вены, на что преподобный капеллан, пересчитывая полученные от нас в задаток двадцать пять дукатов, признался, что уже раньше заметил множество людей, которые свободно покидали город, ибо, как известно, беженцы для горожан — всегда и везде — просто бич Божий. И Вена, разумеется, не стала исключением. Короче говоря, заявил капеллан, он моментально бросил бы нас на произвол судьбы, если бы вдруг почувствовал, что ему самому угрожает какая-то опасность. А мы что, думали, он будет рисковать из-за нас жизнью? Да упаси, Господи!
Мы ехали по разбитой, раскисшей, грязной дороге, оставляя позади покинутый мусульманской армией лагерь, который огромным полукругом окаймлял Вену, двумя своими концами упираясь в далекие холмы.
Вскоре нас обогнал довольно большой отряд вооруженных всадников, которые преследовали турок. Всадники по-дружески приветствовали нас, предостерегая от возможного нападения отставших мусульман, отряды которых все еще встречались в окрестностях города.
К вечеру сквозь тучи проглянуло небо, стало резко холодать, и мы поняли, что вот-вот пойдет снег.
Ночью разыгралась метель и повалил снег, напомнивший нам с Антти нашу далекую родину. Однако белые хлопья вскоре растаяли, а дорога окончательно раскисла. Правда, заблудиться мы не боялись, ибо ехали вслед за уходящей султанской армией, путь которой был отмечен днем столбами дыма, ночью же — багровым заревом пожарищ на горизонте. В опустевших деревнях мы натыкались на обнаженные тела ограбленных, посаженных на кол или не менее зверски замученных крестьян. Вокруг не уцелело ни одного дома, никого не осталось в живых — ни людей, ни скота. Даже собак не было видно. Мусульмане грабили и жгли все на своем пути, под корень вырубая плодовые деревья и беспощадно уничтожая сельские храмы.
Открывавшиеся нашему взору чудовищные картины вызывали во мне ужас и отвращение, заставляя сердце то замирать в груди, то учащенно биться и тосковать по счастливым временам благословенного мира. С каждым днем следы военной разрухи становились все явственнее, пока наконец мы не увидели султанских воинов, деловито отравлявших колодцы, мимо которых прошла турецкая армия. Отряд лучников мгновенно окружил нас, и не миновать бы нам смерти, если бы не перстень великого визиря да не его охранная грамота; помогло нам и то, что я неплохо говорил по-турецки. Все это удержало янычар от немедленной расправы.
Имя сераскера султанской армии возымело некоторое действие, но полностью защитить нас не смогло И хоть мы сулили воинам богатые дары, султанские лучники отняли у нас лошадей и, угрожая пиками и копьями, погнали нас в Буду с петлями на шеях.
С сераскером мы встретились только в Буде. Я успел заметить, что несмотря на хвастливые донесения об очередных победах, войска были охвачены недовольством.
Великий визирь приказал выставить на всеобщее обозрение корону святого Стефана, и мы, ожидая, словно нищие у входа в шатер дозволения предстать пред очи сераскера, видели, как паши, покидавшие шатер главнокомандующего, язвительно улыбались и пожимали плечами.
Тогда-то я и понял, что ни в коем случае нельзя больше откладывать разговора с великим визирем, ибо заботам сераскера не будет конца. И мы вошли в шатер, несмотря на позднее время.
Сераскер стоял посередине шатра и вертел в руках корону святого Стефана, задумчиво рассматривая ее. Рядом, у низенького столика, сидел на подушках господин Гритти. Одетый в черное, он походил на ворона, готового в любой момент накликать беду. Пав ниц, мы поцеловали землю у ног сераскера, однако Ибрагим не собирался оказывать нам любезного приема.
— Грязные собаки и дети шайтана! — внезапно взорвался великий визирь и лицо его побагровело от злобы и лишнего кубка вина. — Я послал вас в Вену не для того, чтобы вы тискали девок в городских борделях! Где ваши тюрбаны?! Что вы сделали с моим драгоценным перстнем? Разве я дал его вам для оплаты услуг падших женщин? Или для того, чтобы потом спорить с вашими кредиторами?
Антти попытался оправдаться.
— Не ругай нас, не выслушав сначала, — мягко перебил он великого визиря. — Твой перстень не потерялся. Я подарил его своей жене и выкуплю его у тебя, как только соберу необходимую сумму.
Сераскер повернулся к господину Гритти и возмущенно воскликнул:
— Что же мне делать с этими бешеными псами?! Они вовсе не стыдятся своих бессовестных поступков! Да они чуть не гордятся ими! — Он резко вскинул голову и заявил нам: — Если вы считаете себя людьми смелыми, то вам следовало по крайней мере поджечь Вену. Вы же предпочли вместо этого потратить две тысячи дукатов на распутных девок, а когда деньги кончились, вы возвращаетесь ко мне как ни в чем не бывало и спокойно просите о снисхождении.
Антти, побагровев от возмущения и злости, резко возразил:
— Да простит тебя Аллах, но ты заблуждаешься? Я ведь говорил тебе, что вступил в брак, взяв в жены христианку. Так о каком же распутстве ты толкуешь? А вот тебе, великому военачальнику, не мешало бы знать, что просадить в борделе две тысячи дукатов не сможет и рота солдат! Так что не переоценивай моих сил и возможностей в этом деле, хотя, не скрою, мне есть чем похвастаться. А тебе должно быть стыдно за пустые и несправедливые обвинения, ибо мы, благодаря отваге своей и находчивости, спаслись от ужасной смерти, чтобы и дальше верно и преданно служить тебе! И дождались мы за это лишь упреков! Немедленно проси прощения, а то я чувствую, что теряю терпение и не в силах дольше сдерживать гнева своего!
Антти разошелся не на шутку, и это развеселило сераскера. Ибрагим громко расхохотался и, отирая слезы, выступившие у него на глазах, примирительно сказал:
— Я лишь решил испытать вашу преданность и смекалку, ибо был уверен, что вы сделали все возможное, чтобы выполнить мой приказ. Но даже самому смелому человеку не под силу изменить ход событий и превратить поражение в победу. А вот перстня мне жаль, не отрицаю, ибо камень в нем был чистейшей воды — воистину бесценный. Потому я и хочу увидеть твою жену, Антар, чтобы убедиться, стоит ли она столь драгоценного алмаза. А может, ты, как истинный мусульманин, желаешь скрыть лицо ее от моих любопытных глаз?
Антти с нескрываемой гордостью тут же ответил, что его христианская жена не привыкла стыдливо прятать свое лицо под вуалью, и госпожу Еву позвали в шатер сераскера. Вслед за женой Антти в шатер проскользнул и отец Жюльен. Заметив священника, великий визирь выставил вперед руку с двумя пальцами, изображающими рога, и воскликнул:
— Как вы посмели впустить в мой шатер христианского священника и осквернить его присутствием мое жилище?!
Тут я торопливо пояснил:
— Это я привел сюда отца Жюльена. Я спас ему жизнь, помогая выбраться из Вены, а тебе тем самым оказал большую услугу. Дело в том, что в голове моей созрел некий замысел, но обсуждать его я могу с тобой лишь с глазу на глаз.
Тем временем госпожа Ева подняла вуаль, открыв улыбающееся лицо и темные лучистые глаза. Ибрагим залюбовался ею и очень вежливо проговорил:
— В самом деле — она прекрасна. Ее лоб — белее лепестков жасмина, брови — черны, а губы — словно плод граната. Я доволен, что увидел ее, и уже не жалею о потере перстня, более того — я рад за тебя, Антар, рад, что захватил ты у христиан столь прекрасную добычу. И признаю, что оба вы с братом сослужили мне хорошую службу, однако, вынужден заметить, обошлось мне это недешево. Да хранит меня Аллах в будущем от столь дорогих проявлений верности!
Я искренне обрадовался тому, что благородный визирь все же решил оставить нас при себе, Антти же, немедленно воспользовавшись случаем, поспешно изрек:
— Разумеется, я вовсе не ожидаю вознаграждения за мои бесплодные труды, но буду счастлив, если ты, великий визирь, не лишишь меня милости своей и замолвишь за мою жену слово королю Сапойаи. Пусть ей вернут родовое поместье на границе Трансильвании. Ева, дорогая моя супруга, — обратился он к молодой женщине, — назови благородному сераскеру имя своего отца!
Господин Гритти схватился за голову, а когда Ева тихонько произнесла свое родовое имя, в отчаянии простонал:
— Да не слушай ты этого Антара, благородный Ибрагим! Любой отступник в нашей армии с превеликим удовольствием, не раздумывая ни минуты, готов жениться на дочери здешнего дворянчика, чтобы немедленно требовать приданое. Да Венгрия погибнет, если станет удовлетворять все эти возмутительные просьбы! Именно поэтому, следуя моим советам, король Сапойаи объединил многочисленные наделы в крупные поместья, чтобы передать их во владение немногим верным своим сторонникам. Вместо десятков тысяч мелких усадеб будет образовано не более тысячи — всего лишь одной тысячи! — больших поместий. И ты, великий визирь, вскоре сам убедишься, насколько это облегчит сбор податей и укрепит королевскую власть в Венгрии, ибо землевладельцы поймут, что их судьба неразрывно связана с благополучием короля Сапойаи.
В голосе великого визиря слышалась усталость, когда он неспешно отвечал господину Гритти:
— Я не хочу и не стану вмешиваться во внутренние дела Венгрии, но я обязан и непременно буду защищать интересы подданных султана и моих собственных слуг. Поэтому Антар получит земли своей супруги. Однако, ни в коем случае не желая мешать королю Сапойаи заниматься землеустройством, я соглашусь на то, чтобы он присоединил к владениям жены Антара и другие земли, создав таким образом поместье, достойное верного слуги султана, пусть оно даже будет и крупнее других. Ты же, господин Гритти, если хочешь и впредь оставаться моим другом, позаботься о том, чтобы король прислушивался к моим пожеланиям.
Я толкнул Антти локтем в бок, чтобы брат мой бросился в ноги великому визирю и поблагодарил его за оказанную милость, что Антти тут же и проделал, поцеловав к тому же руку сераскера. Госпожа Ева с восторгом взирала на Ибрагима. Потом она по примеру мужа тоже приникла к руке великого визиря.
Затем по знаку Ибрагима все, кроме меня и отца Жюльена, покинули шатер. Оставшись с нами наедине, великий визирь с тяжким вздохом спросил:
— Почему ты утомляешь меня своим присутствием, Микаэль эль-Хаким? Разве не видишь, что уже глубокая ночь?
И я ответил ему:
— Когда отдыхает солнце, сияет луна, и ночь — время луны. Поэтому позволь мне, твоему верному слуге, говорить — и сослужить тебе тем добрую службу, хотя я — всего лишь ничтожнейший из рабов твоих.
Сераскер оборвал мою речь:
— Садись и не утомляй меня больше потоками глупой лести. И пусть этот христианский священник тоже сядет, ибо годами он старше нас обоих. Аллах велик и милосерд!
Из-под большой подушки, лежавшей у стены шатра, визирь достал кувшин вина и три кубка и велел нам выпить за удачу; сам он тоже сделал несколько глотков, дабы подкрепиться после трудов и невзгод минувшего дня.
Тут я снова заговорил:
— У меня возник план, хотя, возможно, это — лишь отражение твоих собственных мыслей, которые я постепенно улавливал с той самой минуты, как впервые увидел тебя в Стамбуле в доме господина Гритти.
Отпив вина, Ибрагим кивнул:
— Говори, в чем дело, Микаэль эль-Хаким!
Старательно подбирая слова, я продолжал:
— Идет война, только одна война — та, что ведут султан и император, война ислама и христианской Европы, война полумесяца и креста. Император часто говорил, что единственное и главное его желание и цель всей жизни — объединить христианские страны в борьбе против могущества Османов. Значит, каждый христианин, не разделяющий устремлений императора, становится — даже против своей воли! — союзником султана. И самый надежный из них — еретик Лютер[12], а также, конечно, его последователи. И потому тебе надо тайно поддерживать этих людей, поощрять их действия и способствовать их успеху, не забывая при этом громко рассуждать о свободе веры.
Великий визирь внимательно слушал меня, не сводя с моего лица своих пытливых глаз. Наконец он спросил:
— Неужели ты способен читать самые сокровенные мои мысли, Микаэль эль-Хаким?
Помолчав немного, визирь продолжил:
— Скажи, слышал ли ты когда-нибудь, скитаясь по Европе, о некоем маркграфе Филиппе, правителе Гессена? Этот человек покровительствует Лютеру особенно рьяно...
Услышав знакомое имя, я вдруг почувствовал, что голова моя пошла кругом, сердце замерло, а потом бешено забилось у меня в груди. Из глубин памяти моей всплыла полузабытая картина: светловолосый голубоглазый мужчина, закованный в цепи, холодно взирает на изуродованное тело священника, распростертое в луже крови. Сложив руки на коленях, мужчина сидит на ступенях храма во Франкенгаузене и греется на солнышке. И тут меня внезапно поразила мысль о скоротечности времени — ведь с той страшной поры прошло уже (а может быть, всего?) пять лет. Я встрепенулся и живо откликнулся на вопрос великого визиря:
— Я знаком с маркграфом довольно хорошо. Однажды он сказал мне в шутку, что собирается пригласить Лютера к себе и сделать его своим духовником. Владения Филиппа небольшие и обременены огромными долгами, разве что маркграф с тех пор разбогател, конфискуя земли католических монастырей, ибо человек он смелый и рыцарь доблестный. Ручаться за его честность я, разумеется, не стану, но в свое время он показался мне мужем рассудительным и спокойным; в вопросах веры его интересовала скорее мирская выгода, а не спасение души.
Великий визирь, охваченный внезапным гневом, запустил в меня золотым кубком и громко вскричал:
— Почему ты, собака, никогда ни одним словом не обмолвился об этом? Я мог бы использовать этот козырь еще прошлой весной, когда король Сапойаи вел тайные переговоры с послом маркграфа Филиппа.
Потирая огромную шишку, мгновенно вскочившую у меня на лбу, я обиженно ответил:
— Почему ты никогда не спрашивал меня об этом, господин мой? Может, ты, наконец, поймешь, сколь много ты теряешь, не доверяя мне и пренебрегая моими глубокими познаниями в делах христианского мира. Ты всегда обращался со мной, как с ничтожнейшим из рабов своих, определил на службу к дряхлому Пири-реису, чтобы под его чутким руководством, бдительным присмотром и за мизерное вознаграждение я передвигал модели кораблей по песку в ящиках, изображающих моря и океаны. Будь же откровенен со мной и скажи, какой договор ты заключил с маркграфом Филиппом и протестантами? Не обращай внимания на отца Жюльена, ибо он не понимает нашего языка и не сдвинется с места, пока в кувшине остается хоть капля вина. Мне интересно все, что ты соизволишь мне поведать, и я готов дать тебе хороший совет.
Великий визирь, глядя на меня с некоторым смущением, неторопливо заговорил:
— В самом деле, я недооценивал тебя, Микаэль эль-Хаким, хотя должен был поверить в твою счастливую звезду, как поверили в нее Хайр-эд-Дин и мой друг Мустафа бен-Накир. Не зря они прислали тебя ко мне. Итак, слушай. Минувшей весной маркграф Филипп пытался объединить немецких владык-протестантов для защиты своих земель и борьбы с императором. Поэтому Филипп и отправил ко двору французского монарха, а также к королю Сапойаи своих послов с просьбой о помощи и военной поддержке. Находчивый и хитрый Филипп предвидел неизбежность столкновения императора и протестантов и, едва узнав о намерении нашего повелителя выступить в поход на Европу, тут же сообщил великому султану Османов, что может поднять в немецких княжествах и графствах мятежи и бунты. Однако многие немецкие владыки испугались, что весь христианский мир осудит их за оказанную нам поддержку, восприняв их деяния как предательство, и отказались от союза с Филиппом. Я же не решился положиться на слова маркграфа, ибо еретики, споря об основах христианской веры, вечно грызутся друг с другом. Поэтому через своих людей при дворе короля Сапойаи я пытался повлиять на вспыльчивого Филиппа, уговаривая его прийти к согласию с собственным духовенством. И, по-моему, вожди протестантов собрались сейчас в одном из немецких городов; эти люди все еще яростно спорят — но вес же пытаются создать для своих приверженцев общее вероучение. Если это удастся сделать, то немецкие католики окажутся зажаты протестантскими общинами с севера и с юга, что хорошо видно на карте.
Я искренне обрадовался тому доверию, которое оказал мне благородный Ибрагим, и ответил великому визирю:
— Лютер — человек упрямый. Он не терпит никаких возражений. Сектантство же — сущность любой ереси. Если человек решил перевести Библию на свой язык, то он не сможет удержаться и от толкований Священного Писания — и будет утверждать, что именно его устами вещает сам Господь Бог. Однако, несмотря на споры и раздоры, все владыки и жители Европы — христиане, и объединенные протестантские немецкие земли с таким же отвращением отшатнутся от ислама, как и от папы римского.
— О нет, нет! Ты ошибаешься, Микаэль эль-Хаким! — живо возразил великий визирь. — Нет ненависти более сильной и непримиримой, чем вражда разных сект одной и той же религии. Скорее протестанты встанут на сторону султана, чем покорятся воле императора и склонятся перед папой.
Ибрагим замолчал, погрузившись в раздумья, и вскоре разрешил нам удалиться. Утром он прислал мне роскошный почетный халат и великолепного скакуна, седло и уздечку которого украшали серебро и бирюза. Вознаграждение, которое исправно выплачивалось мне из султанской казны, возросло до двухсот серебряных монет в день, и я стал богатым и влиятельным человеком с доходом в тысячу восемьсот дукатов, что, разумеется, позволяло мне уверенно смотреть в будущее. Однако полного счастья не бывает, ибо мне приходилось кормить и одевать преподобного отца Жюльена, не говоря уже о ежедневном кувшине вина для этого негодяя.
Великий визирь разрешил Антти отправиться в Трансильванию, чтобы там вступить во владение родовыми землями госпожи Евы, однако строго-настрого запретил ему идти на службу к королю Сапойаи.
Весной Антти должен был вернуться в Стамбул, оставив поместье в руках надежного управляющего, ежегодное вознаграждение которого будет оговорено заранее. Конечно, от такого решения Антти был отнюдь не в восторге — ведь он мечтал провести всю жизнь в праздности и неге, — но приказу Ибрагима противиться не мог. К тому же брату моему пришлось позаботиться о подарках, которыми следовало отблагодарить за оказанные милости и великого визиря, и господина Гритти, и, разумеется, нового государя — короля Сапойаи. Но у нас, как назло, не оказалось никаких денег, ибо все, что нам удалось собрать на поле боя под Веной, застряло где-то в непроходимых болотах вместе с обозом Синана Строителя. И Антти, сгорая со стыда, вынужден был в конце концов просить жену вернуть ему перстень великого визиря, чтобы заложить это кольцо, как единственную свою ценную вещь. Но госпожа Ева, несмотря на свою юность, оказалась женщиной умной и довольно опытной в денежных делах. Она с удивлением ответила мужу:
— Почему ты не обратишься за деньгами к какому-нибудь еврею? Мой отец всегда поступал именно так! Евреи дают ссуду под долговую расписку и честное слово, а потом сами взимают задолженность с твоего управляющего — вот и все. И нечего тебе больше беспокоиться по пустякам. Не пристало благородному дворянину думать о деньгах!
Итак, мы отправились к еврею, которого нам рекомендовал один из писарей казначея, и еврей этот, к нашему несказанному удивлению, выложил на стол почти десять тысяч золотых венгерских дукатов — всего лишь за годовую выручку от продажи овечьей шерсти в поместьях Антти и право единолично торговать солью в его деревнях. Только тогда мы наконец-то прозрели и поняли, какое прибыльное дельце провернул Антти, подобрав в венской сточной канаве обиженную немцами несчастную сироту-венгерку и женившись на ней.
К сожалению, Антти слишком бестолково пользовался своим состоянием и, не задумываясь, швырялся деньгами направо и налево. А когда пришло время прощаться, я заметил, что он, проявляя черную неблагодарность, даже не подумал позаботиться обо мне, своем единственном брате, и незаслуженное счастье Антти глубоко возмутило меня.
Я давно подсчитал, что такой человек, как я, — умный, ученый, прекрасно разбирающийся в хитросплетениях политических интриг, должен десятилетиями трудиться, не покладая рук и выполняя любые приказания капризного и непостоянного в своих пристрастиях великого визиря, дабы заработать столько, сколько простой кузнец получил за пять минут, обвенчавшись в венском борделе. По-моему, большей несправедливости и вообразить себе было невозможно, и я чувствовал, как желчь разливается во мне и горечь подступает к горлу. Не в силах подавить обиду, я сказал Антти:
— Жаба раздувается, пока не лопнет. Имей это в виду. Я не могу больше молча смотреть на то, как ты легкомысленно и бестолково тратишь деньги. Разумеется, они твои, можешь их все пустить на ветер, втоптать в грязь, поступить с ними, как твоей душе угодно. Однако то явное пренебрежение, с которым ты в последнее время относишься ко мне, твой холод и безразличие причиняют мне боль, и я считаю, что ты все- таки должен подумать о своем брате. Ведь ты обязан мне всем!
Мои слова и непритворная грусть заставили Антти одуматься. Он сразу подобрел, вспомнив все наши странствия, приключения и далекую родину. Мы крепко обнялись и поклялись в вечной дружбе и братской любви, которых не сможет разрушить никакая сила в мире.
Расставаясь со мной, Антти силком засунул мне в карман кошель с тысячей дукатов, заявив, что никакими деньгами не сможет отблагодарить своего старшего брата за многолетнюю заботу и любовь.
Начались дожди, октябрь уже подходил к концу. Султан повелел свернуть лагерь, и войска готовились выступить в поход. Но еще до того, как мы покинули Буду, великий визирь вызвал меня и отца Жюльена к себе в шатер для очередной ночной беседы.
Ибрагим сказал:
— Может, ты и прав, Микаэль эль-Хаким, и, возможно, ты лучше меня разбираешься в немецких религиозных распрях. Тайный посланник короля Сапойаи при дворе маркграфа Филиппа сообщает, что в Марбурге, столице Гессена, состоялась встреча глав протестантских сект, но через несколько дней все разъехались, так ни о чем и не договорившись. Более того — вожди протестантов не скрывали взаимной вражды. Лютер и Цвингли[13] поносили друг друга за ошибки и невежество. Поэтому я согласен осуществить твой замысел, Микаэль эль-Хаким, и хочу послать тебя в немецкие земли, дабы сеял ты вражду между протестантами и способствовал тем самым их благосклонному отношению к исламу.
Я буквально остолбенел от этих слов, а, придя в себя, торопливо заявил:
— Ты плохо понял меня, благородный великий визирь, ибо не умею я произносить вдохновенных речей. К немцам следует отправить отца Жюльена, который давно известен как прекрасный проповедник. К тому же он издали носом чует любую ересь. В каждом городе он сможет найти нужных людей и начнет вместе с ними столь пылко восхвалять ислам, что, воспылав интересом к новой вере, многие позабудут об объединяющих христиан догмах[14] и погрязнут в спорах, проповедуя каждый свое. Насколько мне известно, отец Жюльен очень хорошо знает Библию и за несколько дней сумеет найти подходящие цитаты, доказывающие его правоту.
Отец Жюльен смотрел на меня остекленевшими глазами, словно сам сатана предстал перед ним во всем свое жутком обличье, а земля разверзлась прямо у бедняги под ногами и адское пламя ударило ему в лицо.
— Apage, satanas![15] — в страшном волнении воскликнул преподобный капеллан, крестясь и отступая назад. — Ты вздумал превратить меня в еретика! Я никогда не соглашусь на такое, скорее приму мученическую смерть!
— Разве ты не понимаешь, отец Жюльен, — принялся я растолковывать ему суть моего замысла, — что, сея зерна вражды среди еретиков, ты действуешь на благо Святой Церкви во дни самых трудных ее испытаний? К тому же я совершенно уверен: великий визирь не поскупится и даст тебе столько денег, что в немецких городах не будешь ты испытывать недостатка ни в вине, ни в пиве и даже сможешь угощать от души своих приверженцев и сообщников. А когда через год-другой замысел наш осуществится и ты сообщишь мне имена людей, готовых явно или тайно исповедовать новую веру, — всех, молодых и старых, бедных и богатых, неучей и мудрецов, — не сомневаюсь я, что великий визирь щедро вознаградит тебя. И тогда дни старости твоей протекут в покое и довольстве, а вино никогда не иссякнет в твоем кувшине.
На лице отца Жюльена отразилась та жестокая внутренняя борьба, которую преподобный капеллан вел с самим собой: его терзали самые противоречивые чувства и снедал страх навеки погубить свою бессмертную душу. Выждав немного, я решил окончательно добить беднягу.
— Как знать, — задумчиво промолвил я, — может быть, великий визирь, пользуясь своим огромным влиянием, сумеет с помощью каких-нибудь венецианских банкиров договориться с папской курией[16] и купить тебе место епископа во Франции или Италии, где-нибудь подальше от Рима? В таком случае ты, забыв о тревогах и заботах, сможешь на склоне лет наслаждаться блаженным покоем.
Глаза отца Жюльена вдруг оживились и взгляд потеплел, и в следующий миг священник мечтательно воскликнул:
— Ах, поверьте, я, убогий грешник, буду верно служить благородному делу! Никогда не смел я и мечтать о том, что мою рано поседевшую голову будет сладостно туманить вино из собственных моих епископских подвалов! Клянусь тебе, Микаэль, что стану отныне честным человеком, изменюсь и постараюсь выполнить ту великую миссию, которую вы возлагаете на меня, и снискать тем благосклонность и милость господина моего.
Он бросился Ибрагиму в ноги и, целуя руку великого визиря, залился слезами благодарности. Я же, опасаясь, что Ибрагим откажется от моего плана, устрашенный крупными расходами, внезапно замаячившими на горизонте, поспешно добавил по-турецки:
— Не обращай внимания на мои посулы, благородный великий визирь, ибо кажется мне, что отец Жюльен не вернется живым из Германии и, разумеется, не сможет потребовать епархии за свои услуги. Ибо новоявленные проповедники- протестанты защищают свое учение не менее рьяно, чем боролась в свое время за чистоту католической веры святая инквизиция. Однако, если отцу Жюльену все-таки удастся выжить, то ты, возможно, и впрямь захочешь вознаградить его. Что ж, это будет большой твоей победой — ведь немногие христианские епископы обязаны своим местом исламу.
Кивнув головой в знак согласия, великий визирь проговорил:
— Что ж, будь по-твоему, Микаэль эль-Хаким. Я разрешаю тебе действовать по собственному усмотрению: не обременяй меня больше всякими мелкими подробностями. Если же твой план провалится, то не удивляйся, когда чауши поднесут тебе черный халат и шелковую удавку и доходчиво объяснят, что со всем этим делать.
Возможно, напоминание о том, что жизнь не бесконечна — все мы смертны и сам я отнюдь не вечен, — прозвучало вовремя, ибо позволило мне более трезво взглянуть на себя и на то, чего мне удалось добиться, а также помогло реально оценить положение, в котором я оказался. Тут я внезапно понял, что всякий, кто карабкается вверх, может запросто сорваться в пропасть, и стал сознавать, что, вступая на стезю высокой политики, я пускаюсь в трудное и опасное плавание по неизведанным и грозным водам и, возможно, навсегда лишаюсь счастья и покоя, которыми мог бы наслаждаться, оставаясь на службе у Пири-реиса и довольствуясь несколькими серебряными монетами в день. Но все мои сожаления явно запоздали, ибо план мой очень понравился Ибрагиму, и мы быстро оговорили все детали, в том числе и сумму денег, которую получит на расходы отец Жюльен, а также способ отправки его донесений великому визирю.
Блистательный Ибрагим вскоре отпустил нас, заверив, что мы можем рассчитывать на его благосклонность, но отец Жюльен, возбужденный мыслями о своей великой миссии, долго не давал мне спать, допоздна цитируя все новые и новые строки из Библии, которые собирался вскоре включить в свои проповеди. А утром преподобный капеллан, постоянно ссылаясь на Священное Писание, произнес передо мной яркую речь, которая привела меня в полное замешательство; я и в самом деле усомнился, права ли Святая Церковь, столь строго запрещая многоженство.
Турецкие войска покидали Буду, и город медленно пустел. Отец Жюльен возвращался в Вену, где должен был впервые поведать христианам о своем чудесном спасении из рук неверных. В дальнейшем он собирался в путь по городам и весям немецких земель.
Проводив отца Жюльена, я купил несколько мелочей и подарков Джулии, сел на грузовое судно и отправился в плавание по Дунаю, пока наконец не нагнал Синана Строителя. Пересев в его паланкин, я сразу повеселел, и мы с удовольствием и всеми возможными удобствами проделали вместе обратный путь в Стамбул.
По мере того как мы приближались к Стамбулу, я все сильнее тосковал по Джулии и мечтал о том мгновении, когда заключу ее в свои объятия и мы снова обретем наше былое счастье. Я хотел поскорее рассказать ей о своих победах и похвастаться двумя сотнями монет ежедневного жалованья, чтобы она никогда больше не называла меня придурком и слюнтяем.
Удивительно, но даже погода, словно желая порадовать меня, улучшалась с каждым днем. Дожди прекратились, холодный пронизывающий ветер сменился теплыми ласковыми дуновениями, а глаза наши, утомленные свинцовой серостью тяжелых туч и ослепительной белизной покрытых снегом горных вершин, отдыхали теперь, любуясь зеленью бесчисленных садов — все еще сочной и яркой, хотя акации и платаны давно уже сбросили листву.
Воздух был свежим и бодрящим, как хорошо охлажденное вино, солнце сияло на чистом голубом небе, а легкий ветерок доносил до горожан запах моря, когда султан во главе своих янычар въезжал в Стамбул, а многочисленная толпа, расположившаяся вдоль дороги до самых ворот сераля, громко приветствовала своего владыку. Под бой барабанов и звон цимбал уставшие пленники, подавленные размерами и величием султанской столицы, плелись за войсками, бросая по сторонам угрюмые настороженные взгляды.
Вечером весь Стамбул засиял праздничными огнями. Даже венецианцы разожгли в Пере костры, и они горели вдали, словно драгоценное жемчужное ожерелье.
Изнывая от тоски, спешил я кратчайшим путем в дом Абу эль-Касима. На голове моей красовался огромный тюрбан, украшенный великолепным султаном из перьев, скрепленных драгоценным аграфом. На поясе, под почетным халатом, тяжело покачивался туго набитый кошель; рядом с ним висел футляр с письменными принадлежностями, а кроме того я носил еще и кривую турецкую саблю в серебряных ножнах.
Я надеялся, что Джулия, заслышав звуки музыки, выскочила из дома и теперь ждет меня на пороге, трепеща от волнения и жарко молясь о том, чтобы супруг ее целым и невредимым вернулся с войны.
Именно так представлял я себе возвращение домой. Но когда я добрался наконец до дома Абу эль-Касима, ворота были крепко заперты и напрасно я ждал, что они распахнутся передо мной. Вскоре вокруг меня собралась приличная толпа любопытных соседей, время шло, а ворота почему-то все не открывались. Не выдержав, я выхватил саблю из ножен, склонился с седла и что было мочи заколотил рукоятью в деревянную створку, громко и сердито требуя, чтобы меня немедленно впустили в дом.
Конь ржал и плясал подо мной, и я с трудом держался в седле. Но вот наконец послышался лязг железных засовов — и на пороге возник глухонемой раб Абу эль-Касима. Узнав меня, он совершенно ополоумел и, невнятно мыча, с грохотом распахнул ворота настежь. Конь с ржанием ворвался во двор и, испугавшись невесть откуда выскочившей голубой кошки моей жены, взвился на дыбы. Дольше в седле я усидеть не смог и мешком свалился на землю — да еще вниз головой. Просто чудом не свернул я себе шею, но обнаженная сабля, которую я все еще сжимал в руке, глубоко вонзилась мне в ногу. Вот так я и получил единственную рану на этой войне.
Глухонемой раб пал передо мной ниц, заколотил себя кулаками по голове, застучал себе в грудь и залился горючими слезами. Его поведение растрогало меня, и я перестал злиться.
Вдруг в дверях дома появился смуглый итальянец в небрежно наброшенном на плечи кафтане и расстегнутых на животе полосатых штанишках. Приглаживая ладонью блестящие черные волосы, он гневно осведомился, кто посмел потревожить полуденный сон благородной госпожи. Итальянец был молод и статен, однако черты загорелого лица выдавали в нем простолюдина. Он был хорош собой и довольно привлекателен, напоминая классическую греческую статую. Удивительно живые, очень светлые и блестящие глаза ярко синели на смуглом лице. Тонкие губы кривились в язвительной, жестокой и явно пренебрежительной усмешке.
Я так подробно описываю внешность молодого человека лишь затем, чтобы показать, что наружность его была вовсе не безобразная. И все же я с первого взгляда почувствовал к нему глубокое недоверие. Однако наглое поведение этого парня и его поразительная самоуверенность не должны были — по моему глубокому убеждению — вызвать у меня столь сильную неприязнь, и я попытался скрыть свои чувства под маской безразличия.
Поняв наконец, кто я такой, итальянец бросился счищать песок и травинки с моего дорожного костюма и принялся велеречиво оправдываться передо мной:
— Прошу вас, благородный господин Микаэль, не гневайтесь на нас за столь неподобающий прием, но мы никак не предполагали увидеть вас так скоро. Вам следовало предупредить супругу о своем возвращении, дабы она подготовилась к торжественной встрече. Госпожа еще спит, как всегда в полдень, но я сейчас же разбужу ее.
Я строго-настрого запретил ему делать это, заявив, что сам разбужу Джулию — и пусть мое неожиданное появление станет для нее приятным сюрпризом. А потом я с гневом спросил у итальянца, кто он такой и по какому праву играет в мое отсутствие роль хозяина дома, пытаясь к тому же помешать моей встрече с женой.
Итальянец мгновенно присмирел и покорно ответил:
— Меня зовут Альберто, и я всего лишь раб из города Вероны, где до сих пор живет мой отец, довольно известный портной. Мне бы пойти по его стопам, так нет же, размечтался покорить мир, пережить множество приключений, постранствовать по разным городам и странам, но вместо этого попал в плен к турецким пиратам и несколько лет промучился на галерах, пока не оказался на невольничьем рынке в Стамбуле. Госпожа Джулия пожалела меня, купила по сходной цене, привела в свой дом и назначила управляющим. Однако пока мне управлять некем, кроме разве что этого глухонемого придурка.
Я осведомился у молодого человека, как это возможно, чтобы Абу эль-Касим разрешил рабу Джулии распоряжаться в доме, который — как и глухонемой невольник — принадлежит не мне и не моей жене, а ему, торговцу благовониями. Альберто, искренне удивившись, ответил:
— Я никогда не видел Абу эль-Касима, хотя слышал от соседей об этом почтенном купце немало любопытного. Кажется, он еще летом отправился по делам в Багдад, да так и не вернулся. И до сих пор не прислал ни одной весточки. Возможно, мы больше никогда не увидим его.
Внезапно осознав, сколь многое изменилось здесь, пока меня не было, я раздраженно пробурчал:
— Ты раб и должен знать свое место! Опусти глаза и прекрати дерзить своему господину!
Я вошел в дом, но итальяшка не отставал от меня ни на шаг, а когда я миновал загроможденные всяким хламом — старой мебелью, подушками, кадильницами и клетками с птицами — тесные комнаты и наконец добрался до занавески, закрывающей вход в альков Джулии, Альберто, прижав меня к стене, совершенно непочтительно протиснулся вперед. Потом он вдруг упал передо мной на колени и широко раскинул руки, преграждая мне путь.
— Не буди ее слишком резко, благородный мой господин! — воскликнул итальянец сдавленным от волнения голосом. — Ты можешь напугать ее! Ты же весь в крови! Позволь мне ударом в гонг предупредить госпожу о твоем возвращении!
Я был тронут его искренней заботой о Джулии и глубокой преданностью своей госпоже, но не собирался лишать себя приятной возможности преподнести жене прекрасный подарок, поэтому довольно грубо отстранил взволнованного итальянца, раздвинул занавеси и на цыпочках проскользнул в альков. И не пожалел о своей осторожности! Как только глаза мои привыкли к царящему в комнате полумраку, соблазнительный вид погруженной в сон Джулии стал истинной усладой моего истомленного взора.
Она, видимо, спала очень беспокойно, ибо, совершенно обнаженная, раскинулась на измятой постели. Я даже заволновался, как бы жена моя не простыла и не занедужила. Лицо у нее осунулось, под глазами обозначились темные круги. Золотые кудри светлым нимбом сияли вокруг головы Джулии, рассыпавшись по подушке. Нежное тело женщины пленительно белело в полумраке, пышные груди венчались острыми сосками — словно раскрывающимися розовыми бутонами. В комнате пахло мускусом и амброй. Даже в самых сокровенных моих снах не была Джулия столь греховно прекрасна.
Сердце замерло у меня в груди, и я возблагодарил Аллаха за то, что Он даровал мне, верному своему воину, столь прекрасную встречу с женой. Недолго думая, я склонился над Джулией и кончиками пальцев стал нежно ласкать ее, шепча имя возлюбленной, чтобы как можно деликатнее разбудить ее. Не открывая глаз, Джулия сладострастно изогнулась, обвила мою шею белоснежными обнаженными руками, вздохнула и произнесла сквозь сон:
— Ах, не возбуждай меня больше, мой мучитель!
Но несмотря на эти слова, она тут же подвинулась на ложе, освобождая мне место рядом с собой, с закрытыми глазами поискала мою руку, опять вздохнула и прошептала, приоткрыв губы:
— Разденься и ложись рядом со мной!
Такая непосредственность несколько обескуражила и поразила меня, но потом я сообразил, что Джулия, скорее всего, видит какой-то прекрасный сон. С удовольствием подчинившись ее желанию, я поспешно скинул одежду и осторожно лег рядом с женой. Она крепко обняла меня, прижалась ко мне и сонным голосом попросила, чтобы я ласкал и целовал ее. Меня немного удивил ее глубокий сон, но я решил, что она, вероятно, хочет подольше остаться в мире своих прекрасных грез и поэтому пытается оттянуть миг пробуждения.
И я ласкал ее и целовал, пока слишком резким движением не разбудил мою прелестную Джулию. Она открыла свои удивительные глаза, и лучшим доказательством того, что до сих пор жена моя спала крепким сном (если бы я вдруг посмел в этом усомниться), стало ее поведение после пробуждения. Ибо едва взглянув на меня, она в неподдельном ужасе вырвалась из моих объятий и прикрыла наготу свою легким покрывалом. Широко распахнутыми глазами смотрела она в испуге на мое возбужденное лицо, словно видела меня впервые в жизни. А потом Джулия издала вдруг жалобный стон и разрыдалась, спрятав лицо в ладонях. Я пытался успокоить ее, но жена отталкивала меня и горько плакала до тех пор, пока я не почувствовал угрызений совести, устыдившись своего безумного порыва, и не стал просить у нес прощения за свой дурацкий поступок. Когда она смогла наконец говорить, то спросила меня дрожащим и срывающимся от волнения голосом:
— В самом ли деле это ты, Микаэль? Когда ты вернулся? Как сюда попал? А где сейчас Альберто?
Услышав свое имя, итальянец тут же отозвался и, желая успокоить Джулию, принялся умолять ее не пугаться следов крови на моей одежде, ибо рана, которую я получил, упав во дворе с лошади, вовсе не опасна — ни для моего здоровья, ни тем более для жизни.
Его болтовня вывела меня из себя, и я разразился грубой бранью, послал его ко всем чертям и запретил подглядывать за нами.
Джулия неожиданно обиделась и стала отчитывать меня:
— В непрестанном страхе считала я недели и месяцы до твоего возвращения, а когда ты наконец появился после столь длительного отсутствия, то первыми словами, которые услышала я от тебя после долгой разлуки, были проклятия и ругательства. Не обижай больше моего верного слугу; ведь только он и охранял меня с тех самых пор, как Абу эль-Касим бросил меня в этом пустом доме на произвол судьбы. Как ты мог вернуться без предупреждения? — внезапно разозлилась она. — Как ты посмел прокрасться ко мне — и застать меня в столь неприглядном и жалком виде? Я не успела ни причесаться, ни накрасить лица. Разве тебе совсем уж безразличны мои чувства, моя честь, в конце концов?! Ты даже не соизволил подумать о том, что позоришь меня перед моим собственным слугой!
Я стал узнавать мою прежнюю Джулию, но после долгой разлуки даже обычная брань, которая всегда доводила меня до бешенства, а Джулию, наоборот, успокаивала, казалась мне прекрасной музыкой. Я все еще пытался ласкать и обнимать ее обнаженное тело, однако Джулия, понимая, к чему я стремлюсь, опять оттолкнула меня и прошипела:
— Не прикасайся ко мне, Микаэль! По законам ислама я должна непременно обмыть свое тело, да и ты весь потный и грязный с дороги. Ты никогда не был нежен со мной, так что по крайней мере будь любезен исполнять хоть обязанности правоверного мусульманина и оставь меня в покое, чтобы я смогла искупаться и привести себя в порядок.
Я принялся уверять ее, что никогда еще не была она так красива, как сегодня — такая томная, такая заспанная... Я просил и умолял ее до тех пор, пока Джулия наконец не сжалилась и не отдалась мне, непрестанно бормоча что-то о моей беспощадности и своей поруганной женской чести, из-за чего я не испытал и половины того удовольствия, о котором мечтал. Потом она быстро вскочила с ложа, повернулась ко мне спиной и в полном молчании стала поспешно одеваться. Не получив ответа ни на один из моих робких вопросов, я разозлился не на шутку и язвительно воскликнул:
— Значит, вот как ждали меня в моем собственном доме! Вот как встретили после долгой разлуки! Не понимаю, как я мог надеяться на что-то другое? Ты ведь даже не спросила, здоров ли я! Этого проклятого Альберто я немедленно отправлю обратно на галеры — там ему самое место и там от его силы и сноровки явно будет больше прока!
Джулия повернулась ко мне лицом и зашипела, как разъяренная кошка. Глаза ее метали молнии. Она топнула ногой и воскликнула:
— Если я осталась прежней, так и ты ничуть не изменился, Микаэль! Ты хочешь уязвить меня, уколоть побольнее, понося Альберто, хотя он ничем не хуже тебя, а может, даже лучше, ибо у него по крайней мере имеются честные родители, в то время как ты вынужден скрывать свое происхождение. Я бы с удовольствием послушала о твоих приключениях в Венгрии. Мне бы в жизни не догадаться о том, что творится в таких походах, если бы не разговоры в серале. Уж там-то я наслушалась всяких ужасов!
Задетый за живое ее нелепыми подозрениями, я все же сразу понял, что Джулия вспылила не только от ревности, вызванной мерзкими сплетнями, молниеносно распространявшимися в серале. Женщины в гареме имели обыкновение давать взятки евнухам казначея и других высокопоставленных сановников, лишь бы разузнать все о султане, великом визире и их приближенных, и мужчинам приходилось потом дорого расплачиваться за самые невинные приключения. Поэтому я ответил Джулии:
— Султан и великий визирь — люди благочестивые и заслуживают всяческого уважения — и не нам, простым смертным, обсуждать их поступки. Однако твоя беспочвенная ревность доказывает, что ты, возможно, все еще любишь меня и желаешь мне добра. Клянусь на Коране, а также — на кресте, если тебе так больше нравится, что я и пальцем не прикоснулся ни к одной венгерке и ни к какой другой женщине, хотя, не скрою, искушение порой было немалым. И все же ни одна женщина не может сравниться с тобой, дорогая моя Джулия, а если бы я случайно и забыл об этом, спасительная для здоровья боязнь подхватить французскую болезнь надежно оградила бы меня от любых соблазнов.
Выслушав мою речь, Джулия понемногу успокоилась, хотя все еще тихонько всхлипывала, но потом вдруг залилась серебристым смехом, словно кто-то пощекотал ей пятки. Наконец она заговорила:
— Да, ты и в самом деле ничуть не изменился, Микаэль. И я, как прежде, верю тебе. А теперь рассказывай, чего ты добился и какие подарки привез мне из дальнего похода, а потом и я поведаю тебе, что мне удалось сделать и как в меру своих сил я, слабая женщина, старалась обеспечить нам безбедное и счастливое будущее.
Больше молчать я не мог — просто не в силах был сдержаться, и рассказал Джулии о всем счастье — о двух сотнях серебром в день, об обещанном великим визирем наделе на берегу Босфора и о новом доме. В упоении я хвастался своими подвигами, пока вдруг, посмотрев на Джулию, не заметил, что жена моя все больше хмурит брови, а рот ее кривится в странной гримасе — будто женщина надкусила очень кислое яблоко. Глядя на нее широко раскрытыми глазами, я в замешательстве прервал на полуслове свою речь и в душу мне закрались смутные подозрения... Немного помолчав, я удивленно спросил:
— Неужели ты ревнуешь меня к успеху, дорогая Джулия? Ты мне не рада? Наконец все невзгоды остались позади, и я не понимаю, что тебя тревожит.
Но она грустно покачала головой и ответила:
— Нет, нет, дорогой Микаэль! Я искренне радуюсь твоему счастью, я горжусь тобой, но боюсь, что ты остался таким же легковерным и наивным, как и прежде, раз целиком и полностью полагаешься на великого визиря, безоговорочно доверяя ему. Он — человек честолюбивый и опасный, гораздо опаснее, чем ты думаешь. Я предпочла бы, чтобы ты вовремя остановился, а не взбирался бы слишком высоко, держась за полу его халата.
Я резко ответил, что считаю Ибрагима человеком редкой души и едва ли не величайшим государственным мужем на свете — таких редко встретишь в жизни. Я счастлив служить ему, говорил я жене, и не из-за богатых даров, на которые он не скупится, а прежде всего из-за ума и благородства великого визиря.
Джулия еще больше помрачнела, сердито нахмурила брови и не менее резко ответила:
— Сдается мне, дорогой мой Микаэль, что он околдовал тебя так же, как и султана, ибо ничем иным нельзя объяснить ту глубокую и омерзительную привязанность, которую султан питает к своему рабу!
В раздражении я съязвил, что уж не Джулии с ее разноцветными глазами обвинять других в колдовстве, и она тут же залилась горькими слезами, упрекая меня в грубости, черствости, несправедливости и предвзятости; никто до сих пор не причинил ей такой боли, как собственный супруг, заявила Джулия, и она никогда не простит меня.
На сей раз меня и вправду изумила ее удивительная ранимость, ибо Джулия уже давно не переживала из-за своих разноцветных глаз, напротив — считала их одним из своих достоинств. И я стал оправдываться перед ней:
— Я никогда не думал о твоих глазах ничего плохого, и ты прекрасно знаешь, что они всегда нравились мне. Левый — словно блестящий сапфир, правый — как сияющий топаз. И я не понимаю, что тебя сегодня так сильно огорчило?
Она в гневе топнула ногой и воскликнула:
— Не будь дураком, Микаэль! Я и сама отлично знаю цену своим глазам! Но никогда не прощу тебе того, что ты втайне от меня, даже не посоветовавшись, принял в подарок от великого визиря землю и дом на Босфоре. Это была моя мечта, и ты украл се у меня! А ведь раньше ты был против! Я... я хотела сделать тебе сюрприз, обрадовать... потому что, честно говоря, я тоже постаралась раздобыть землю и камень для нашего дома, дабы понял ты, какая у тебя исключительная жена. Но ты убил мою радость, лишил меня мечты, и теперь я чувствую себя последней дурой, наивной и смешной, и от этого мне ужасно больно. Ах, как я несчастна!
Внезапно я понял всю горечь ее разочарования и упал перед Джулией на колени, умоляя простить меня. Я целовал ее тонкие пальчики и благодарил за все, что она сделала для меня, пока я воевал в далекой Венгрии. Я клялся, что думал лишь о нашем счастье и вовсе не хотел унизить любимую жену.
— Но где же то место, — допытывался я, — которое выбрала ты для нашего дома, и как удалось тебе собрать столько денег? Ведь нет ничего дороже постройки дома!
— Место — прекрасное, поверь мне, да и цена невелика, — ответила Джулия, — к тому же я могу заплатить, когда мне будет удобно. На покупку всего, что нужно для строительства, мне удалось занять денег у богатых греков и евреев, жен которых я часто встречаю в серале. Мне дали в долг под твое жалованье — и на самых выгодных условиях! О, я так надеялась, что дом будет готов до твоего приезда. Тогда я смогла бы подарить его тебе, Микаэль, и ты ни о чем бы больше не заботился, разве что об оплате счетов.
Я онемел, поняв, что Джулия наделала долгов, отдавать которые придется мне. Но она так доверчиво глядела мне прямо в глаза, что у меня язык не повернулся и не хватило сил выбранить ее. Джулия подошла ко мне, крепко обняла, прижалась щекой к моей груди и голосом, дрожащим от сдавленных рыданий, заявила:
— Я очень счастлива, что ты вернулся, хоть и застал меня врасплох — ах, мне так неловко вспоминать об этом! Но теперь ты поможешь мне с постройкой дома и прежде всего с оплатой бесчисленных счетов. Я давно в них запуталась! Дом был бы давно готов, если бы вовремя расчистили землю. Владения наши находятся на берегу Мраморного моря, недалеко от замка Семи Башен. Сейчас там — развалины бывшего греческого монастыря. Именно поэтому греки смогли продать землю без разрешения султана, да еще так дешево, и деньги занять на самых выгодных условиях.
В памяти моей всплыло туманное воспоминание о жутких руинах, где после падения Константинополя обитали лишь бездомные одичавшие собаки. Меня бросило в дрожь, но я попытался взять себя в руки, чтобы не изругать Джулию за чудовищную глупость, жена же моя не сводила с меня своих разноцветных глаз. Вдруг лицо Джулии побледнело, она резко отвернулась от меня, и ее стало рвать, а по щекам ее ручьем потекли слезы. Я сразу позабыл обо всем, нежно обнял ее за плечи и взволнованно проговорил:
— Дорогая моя! Любимая моя жена! Что с тобой? Ты плохо себя чувствуешь? У тебя лихорадка? Надеюсь, ты не объелась зеленым салатом или сырыми фруктами?
Но она лишь стонала:
— Не смотри на меня, Микаэль, я сейчас безобразна! Не бойся, я совершенно здорова. Возможно, хлопоты, связанные с постройкой нашего дома, слишком утомили меня. И, конечно, жестокость твоя не прошла бесследно. Но не обращай внимания на мои муки и переживания и скажи прямо, что я — мотовка и что такая жена — сущее Божие наказание.
Я просил и умолял се простить меня, прикладывал ей ко лбу мокрое полотенце и давал нюхать уксус. Наконец ее щеки порозовели, и она забыла о внезапной дурноте и своем недомогании. Однако лучшим лекарством от всех хворей оказались подарки: брошь, ожерелье, серьги и прекрасное венецианское зеркальце с ручкой в виде серебряных фигурок лебедя и Леды[17]. Ибо, должен признаться на этих страницах, я не слишком рьяно соблюдал законы Пророка и в отличие от большинства правоверных мусульман не боялся держать в доме изображения людей и животных. К тому же Джулия была христианкой, и на нее этот запрет не распространялся.
В конце концов мы оба успокоились. Джулия осталась довольна подарками, и когда Альберто подал нам на ужин отменные итальянские блюда, мы с женой сидели обнявшись, на куче подушек.
Итальянец относился ко мне с подчеркнутым почтением, прислуживал мне, не жалея сил, словом — отчаянно пытался добиться моей благосклонности и заслужить доверие, но я, хоть пока и старался скрыть от него свою враждебность, в душе питал к нему лютую ненависть, и это чувство, словно заноза под ногтем, не давало мне покоя. Я никак не мог привыкнуть к чужаку, который все время мельтешил передо мной и не сводил с меня своих удивительно светлых глаз, пытаясь угадать по моему лицу малейшие мои желания. Но больше всего раздражало и злило меня то, что Джулия велела рабу сесть на пол и разделить с нами трапезу. Альберто, правда, оказался настолько благовоспитанным, что сел подальше от нас, почти забившись в угол, и довольствовался остатками с наших блюд. Но когда он в конце концов ушел, чтобы покормить кошек, я не выдержал и заявил Джулии, что не собираюсь обедать вместе с рабом и вообще не желаю постоянно видеть этого несносного человека.
Джулия сильно обиделась на меня за такие мои слова и стала возмущенно обвинять меня в том, что я хочу лишить ее единственной радости, каковой является для нее возможность поговорить с кем-то на родном языке.
Тронутый до глубины души детской наивностью и простодушием, которые сквозили сейчас в речах моей жены, хотя была она уже женщиной опытной и умной, я принялся объяснять ей:
— Джулия, дорогая моя! Постарайся понять меня правильно! Я никогда не подозревал тебя в неверности, никогда даже мысли не допускал о том, что ты можешь запятнать мое доброе имя, но я твой муж и должен заботиться о твоей чести. Подумай только, дорогая, что скажут соседи и знакомые, узнав, что в доме нашем живет молодой мужчина. Будь он евнухом, я бы смирился. Мусульмане ведь держат евнухов для охраны добродетели своих жен.
Эта мысль показалась мне самому весьма и весьма удачной, и я с немалой горячностью продолжил:
— Но ведь еще не поздно оскопить его — он пока в подходящем возрасте для этой операции. И нечего тянуть! Займемся делом немедленно и прикажем срочно оскопить его. Тогда ни я, ни другие люди не будут против его пребывания в нашем доме.
Джулия не сводила с меня горящих глаз, размышляя, насколько серьезно мое предложение. Странная улыбка расцвела на ее губах, и вдруг, не говоря ни слова, она хлопнула в ладоши, призывая Альберто. Когда слуга появился на пороге комнаты, жена моя сказала:
— Альберто! Мой супруг подозревает, что твое присутствие в нашем доме может вызвать сплетни и опорочить мое доброе имя. Поэтому он хочет оскопить тебя! Микаэль уверен, что операция эта не повредит твоему здоровью. А что сам ты об этом думаешь?
Смуглое лицо итальянца побледнело. Он исподлобья взглянул на меня, словно прикидывая на глаз толщину моей шеи, но тут же снова перевел взгляд на Джулию, равнодушно улыбнулся и покорно ответил:
— Госпожа моя! Если мне придется выбирать между скамьей гребца на галере и кастрацией, ты сама, наверное, догадываешься, что я предпочту. Я не стану клясться, что с большой радостью подвергну себя этой операции, но в несчастье моем утешает меня мысль о том, что с юных лет питаю я к женщинам полнейшее равнодушие. Ты, госпожа моя, возможно, давно уже заметила это... Самое сокровенное мое желание — верно служить тебе и отблагодарить тебя тем за твою доброту и снисходительность ко мне. И если удастся мне заслужить доверие господина моего тем, что не стану я возражать против операции, то я сам немедленно отправлюсь на поиски опытного лекаря.
Благородные и искренние слова итальянца привели меня в замешательство. Я почувствовал угрызения совести, устыдившись нелепых своих подозрений, однако на сердце у меня сразу же стало легче. Если Альберто, как сам он утверждает, совершенно равнодушен к женским прелестям, размышлял я, то мне, разумеется, нечего опасаться за Джулию.
Она тем временем не сводила пристального взгляда с моего лица, на котором всегда, словно в зеркале, отражались все мои чувства и переживания. Помолчав немного, она сказала:
— И тебе не стыдно, Микаэль? Неужели раб должен учить тебя благородству? Если желаешь, можешь оскопить этого парня, но потом пеняй на себя — и никогда больше не показывайся мне на глаза!
Я почувствовал себя отвратительно. Получалось, что я — какой-то живодер! Альберто же, заметив мои сомнения и душевные муки, упал передо мной на колени. Омочив руки мои потоками своих слез, он принялся просить:
— Нет, нет, господин мой! Прикажи немедленно оскопить меня, ибо одна лишь мысль о том, что ты не доверяешь мне, — для меня невыносима. Я все равно ничего не потеряю, ибо женщины никогда не интересовали меня. Добрый и милосердный наш Господь в безграничной мудрости своей наделил меня от рождения сердцем евнуха, хоть и наградил густой бородой.
Таким образом им удалось пробудить во мне чувства вины и стыда за мои гнусные подозрения, и в конце концов к собственному безмерному удивлению я обнаружил, что со слезами на глазах умоляю Джулию не подвергать Альберто унизительной и болезненной операции. Жена же моя, проливая потоки слез, согласилась, чтобы все осталось, как есть, но с одним условием — никогда больше не будем мы возвращаться к этому разговору. Джулия велела мне также клясться на Коране, целовать крест и обещать, что я сдержу свое слово. А я, хоть все еще и чувствовал неприязнь к Альберто, готов был присягать на чем угодно и целовать все подряд, лишь бы задобрить жену.
Этим вечером мы легли рано, и Джулия была очень снисходительна ко мне, хоть тяжко вздыхала и жаловалась на то, что я слишком уж злоупотребляю ее благосклонностью. Мы разговаривали обо всем, что со мной произошло, но о своих делишках в гареме и в серале она ни за что не хотела мне поведать, отвечая на все мои вопросы, что всему свое время.
Рано утром в двери нашего дома постучал евнух в богатых одеждах. Он повелел мне поспешить в сераль, где меня уже нетерпеливо поджидал кислар-ага. Этот заплывший жиром суровый сановник с пепельно-серым лицом, что свидетельствовало о большой примеси негритянской крови, принял меня крайне любезно, сразу же угостил всякими лакомствами и милостиво разрешил помочь ему подняться с груды подушек, ибо собирался самолично проводить меня в Райский Сад султанского гарема.
Столь неожиданная учтивость управителя гарема очень меня удивила. В серале царило ликование — все радовались счастливому возвращению с войны султана Османов. Нигде не заметил я ни одного грустного лица, все улыбались и желали друг другу всего самого лучшего. По пути управитель гарема рассказал мне, что султанша Хуррем в отсутствие господина своего родила ему дочку, которую нарекли именем Мирмах. Девочка была прекрасна, как луна на небесах, и кислар-ага без умолку восхвалял султаншу. Всякий раз, когда султан отправляется на воину, супруга дарит ему ребенка, говорил управитель гарема, и снова, как всегда, веселая и ослепительно-прекрасная встречает своего повелителя. Слова кислар-аги убедили меня в том, что султанша Хуррем по-прежнему остается любимой женой султана.
Беседа с управителем гарема так увлекла меня, что я даже не заметил, как очутился в Райском Саду, недалеко от того места, где обычно играли дети нашего владыки. И только когда кислар-ага толкнул меня локтем в бок, чтобы пал я на колени, я внезапно увидел прямо перед собой повелителя правоверных. Рядом с султаном, как всегда, стоял великий визирь Ибрагим и показывал сыновьям своего господина нюрнбергские игрушки, которые привез из дальнего похода им в подарок. Старшие мальчики уже возились с этими прелестными вещицами, а маленький принц Джехангир стоял рядом с султаном, прижавшись щекой к шелковому рукаву отцовского халата, и грустными глазами газели взирал на прекрасные, ярко расписанные игрушки. Он смотрел так, будто догадывался об их бренности и предавался несвойственным его юному возрасту размышлениям о непостижимых тайнах жизни и смерти.
Увидев меня, султан весело улыбнулся и шутливо сказал:
— Да благословит тебя Аллах, Микаэль эль-Хаким, да благословит Он каждый волосок на голове твоей и в бороде, и пусть жена рожает тебе одних сыновей. Принц Джехангир с большим нетерпением ждал твоего возвращения и готовил тебе достойную встречу.
Я встал с колен и поцеловал худенькую ручонку принца Джехангира. Бледное, желтоватое личико порозовело от удовольствия, и малыш, глотая слова от возбуждения и нежно поглаживая меня пальчиками по щекам, с воодушевлением воскликнул:
— О Микаэль эль-Хаким! Микаэль эль-Хаким! У меня для тебя прекрасная новость, лучше самого замечательного подарка! О таком даже трудно мечтать!
Оказывается, знатоки собак определили, что песик Раэль принадлежит к редчайшей итальянской породе. Как только ему подобрали подружку, Раэль тут же завел семью и стал родоначальником новой породы собак в турецких землях. Мой добрый песик гордо сопровождал нас, когда принц Джехангир показывал мне трех чернобелых щенков, которые, прижавшись к животу матери, лежали в большой корзине. Корзина же стояла в крошечном дворце, переделанном в роскошную псарню.
Принц Мустафа стал расспрашивать меня о происхождении Раэля, чтобы поскорее составить родословную и занести в золотую книгу имена Раэля и его потомков. Я попал в довольно затруднительное положение и не очень-то соображал, что же мне ответить, ибо Раэля я нашел во дворе ратуши в Меммингене и ничего не знал ни о его предках, ни об их происхождении. Я рассказал все, что мне было известно, и поведал о наших общих приключениях, а также о том, как в Риме Раэль чудесным образом спас мне жизнь, когда лежал я раздетый среди трупов и умирающих от чумы жителей Священного Города.
Султан и его сыновья молча слушали мой рассказ, а великий визирь задумчиво заметил:
— Не стоит переживать из-за родословной собаки, принц Мустафа. От Раэля пойдет его собственный род, и так, наверное, лучше — начать все заново, с нуля, — чем полагаться на прошлое — часто прогнившее и трухлявое.
Тогда я не обратил внимания на слова великого визиря и вспомнил о них лишь гораздо позже, когда они приобрели страшный смысл. Сам же Ибрагим, видимо, сразу понял вещий смысл своих речей, ибо содрогнулся, потер лоб, улыбнулся и поспешно произнес:
— Ах, принц Джехангир, гость твой еще не ушел. Не забывай, что сын султана должен оделять верных слуг своих богатыми дарами.
Принц Джехангир гордо выпрямился, насколько это позволяло сделать его увечье, хлопнул в ладоши, и в комнату вошел евнух в красных одеждах. В руках у него был внушительных размеров кожаный мешочек с золотой печатью. Евнух протянул мне кошель, и я, взвесив его на ладони, определил, что в нем не меньше ста дукатов.
Но пролившемуся на меня в тот день золотому дождю все не было конца, ибо, вернувшись в покои принцев, султан обратился ко мне:
— Мой друг, великий визирь, немало рассказывал мне о тебе, Микаэль эль-Хаким. Я знаю, что ты служил мне верой и правдой, не щадя живота своего. Поэтому-то ты и оказался вдали от меня, когда под Веной награждал я за доблесть верных воинов моих, и не получил своей доли. Я не хочу обижать Джехангира, предлагая тебе больше, чем дал тебе мой сын, поэтому у казначея ждет тебя лишь такой же мешочек с деньгами, как кошель Джехангира. Однако с великим визирем я могу и даже должен соперничать в щедрости. Скажи мне немедленно, что он обещал подарить тебе.
Ошеломленный неожиданно свалившимся на меня счастьем и ободренный ласковой улыбкой
великого визиря, я пал перед султаном ниц и, к великой радости принцев, стал невнятно бормотать слова благодарности. Владыка же добавил:
— Мне известно, что тебе обещали землю и дом. Я же дарю тебе со своих складов в серале ковры, подушки, тюфяки, занавеси, мебель и все, что нужно в хозяйстве. Выбери себе кухонную утварь и посуду, а также все, что необходимо для убранства дома. Кроме этого ты получишь легкую лодку, затененную навесом, чтобы, отправляясь в сераль, не испытывал ты никаких неудобств и не страдал от жары или дождя.
Однако сей удивительный день на этом не закончился.
Когда я обратился к казначею за пожалованными мне деньгами и, опустившись на колени, почтительно поцеловал полу его халата, сановник злобно взглянул на меня и сурово произнес:
— Каким-то непостижимым образом тебе удалось быстро опериться, Микаэль эль-Хаким, и потому считаю я своим святым долгом напомнить тебе о положении твоем. Казначей не может позволить рабу султана брать ссуду у греческих и еврейских ростовщиков, ибо недопустимо и неразумно занимать деньги на стороне; все расчеты должны проходить в серале, а не за его стенами, чтобы деньги в конце концов снова возвращались в султанскую казну. Поэтому тебе следует покупать все, что нужно для постройки дома, только через меня; лишь тогда сможешь ты заключать действительно выгодные сделки. Ты же поступаешь неверно, прибегая к услугам всякого уличного сброда, тогда как казна просто обязана заработать хотя бы ту сумму, которая попала к тебе в виде разных даров.
Перепугавшись до смерти, я еле слышно пробормотал:
— О благородный господин! Для работ, о которых ты изволил упомянуть, будут наняты люди Синана Строителя. И я ни в коем случае не собирался лишать султанскую казну ее законных доходов. Однако супруга моя — к моему величайшему несчастью, христианка, — в мое отсутствие безрассудно наделала долгов от моего имени. Боюсь, что по неопытности своей она попала в лапы греческих мошенников, и единственный выход из создавшегося положения я вижу лишь в том, чтобы поскорее казнить этих ростовщиков у кровавого колодца. Это положило бы конец их лихоимству и решило бы все проблемы, а заодно избавило бы меня от долгов, о точной сумме которых я до сих пор даже не посмел расспросить жену.
Казначей в задумчивости посмотрел на свой тюрбан, который держал в руке, а потом прошипел сквозь стиснутые зубы:
— Долги твои просто невероятны — восемьсот пятьдесят три золотых дуката и тридцать серебряных монет, — и я не понимаю, почему и под какой залог хитрые и скупые греки дали твоей жене столько денег.
Я сорвал с головы своей тюрбан и, проливая потоки слез, в отчаянии воскликнул:
— О, прости меня, прости, благородный казначей! Возьми оба пожалованных мне кошеля в счет уплаты долга! Я понимаю, что эти дукаты лишь капля в море, но я готов жить на хлебе и воде и ходить в рубище, лишь бы поскорее вернуть в казну растраченные деньги. Возьми также мое жалованье в залог остальной суммы.
Мои горькие слова, искреннее сожаление и то отчаяние, которого не удалось мне скрыть, тронули даже каменное сердце казначея, и он снисходительно сказал:
— Пусть же случившееся послужит тебе на будущее хорошим уроком. Запомни: раб не волен делать долгов, ибо отдавать их в конце концов приходится казне, и чтобы вернуть деньги, мы прибегаем обычно к старому испытанному способу — шелковой удавке. Другого выхода просто нет. Однако твоя счастливая звезда хранит тебя. По приказу султанши Хуррем я расплатился с долгами твоей легкомысленной супруги. Благодари же судьбу за незаслуженное счастье и в будущем лучше присматривай за женой.
Казначей вручил мне список долгов Джулии, внимательно наблюдая за мной и словно пытаясь угадать, кто же я такой на самом деле. Для него не было тайной, что мое жалованье по милости великого визиря многократно возросло, и он не мог не удивляться, почему же султанша Хуррем — соперница Ибрагима — дарит при этом своей благосклонностью мою супругу. Сам казначей явно принадлежал к сторонникам султанши, да и мне было за что благодарить ее — и прежде всего за ту снисходительность и щедрость, которые она проявляла к моей наивной жене. Однако я не настолько обезумел от своего счастья, чтобы предать великого визиря.
Но как только я, вернувшись домой, стал рассказывать Джулии о случившемся со мной в серале, жена моя, с лицом, потемневшим от гнева, спросила меня, на что я, собственно говоря, жалуюсь, если султанша уже велела оплатить все наши долги.
Любой мужчина на моем месте, рассуждала Джулия, был бы только благодарен и хвалил бы свою жену за то, что она так ловко умеет устраивать дела. Но раз не ценю я своего счастья, то с этой минуты она и пальцем не пошевелит, чтобы помочь мне, — и я могу сам заниматься всем, постройкой дома в том числе.
Она столько всего наговорила и так заморочила мне голову, что в конце концов я и сам готов был считать себя настоящим негодяем. Из последних сил пытаясь сохранить остатки достоинства, я вкрадчиво проговорил:
— Я мечтаю лишь об одном — чтобы с этого дня ты позволила мне самому вести все дела. А теперь поехали — посмотрим на ту землю, что ты купила. Пора подумать, как бы избавиться от нее, не понеся при этом слишком уж больших убытков.
Наняв на пристани лодку, мы отправились на морскую прогулку вдоль берега Босфора. Вскоре позади остались Галата и обитель дервишей. Молча, в глубокой задумчивости, взирала Джулия на прекрасные сады великого визиря Ибрагима, мимо которых мы проплывали. Миновав сераль, мы развернули лодку и, с трудом скользя среди множества суденышек, добрались до Золотого Рога и поплыли в сторону замка Семи Башен. На берег мы сошли у подножья холма, на вершине которого темнели развалины, и по козьей тропке поднялись к угрюмым руинам. Среди них мы обнаружили крошечный островок зелени — огородик на клочке земли, окруженном грудами отсыревшего под дождем строительного камня. В глубине вырытого землекопами котлована виднелись очертания старых кирпичных сводов. Вокруг было пусто, глухо и невероятно мрачно — место это производило просто жуткое впечатление. Чтобы сделать его пригодным для жизни, требовались огромные усилия и, разумеется, деньги. Правда, с вершины холма открывался прекрасный вид на Мраморное морс, но это вряд ли окупило бы все затраты... Я был подавлен — и в самом скверном расположении духа размышлял о том, как же нам выпутаться из этой дурацкой истории. И вдруг меня осенило. Воспряв духом, я обратился к Джулии:
— Теперь, когда Антти женился, ему понадобится дом в Стамбуле. Почему бы нам не сделать ему одолжения и не продать по дешевке эту землю? Антти с удовольствием поработает каменщиком, возводя собственные хоромы, и дел ему тут хватит надолго. А до того как показать ему это место, я напою дорогого братца до бесчувствия!
До сих пор, занятый по горло и обеспокоенный нашими собственными делами, я не успел еще рассказать Джулии о богатстве Антти и о том, что лишь благодаря его щедрости я смог вернуться домой с туго набитым кошелем и великолепными подарками. Поэтому Джулия вскользь заметила, что милый Антти никогда не сможет позволить себе заиметь по-настоящему роскошного дома. И тут я не выдержал и выложил ей все о неожиданной удаче и счастье Антти, а также об огромных доходах, которые он получал с поместий, унаследованных его венгеркой-женой. Слушая меня, Джулия буквально оцепенела. Лицо ее вдруг подурнело и стало одутловатым. Наконец, не в силах больше сдержать гнева и злобы, она завопила:
— Ну и дурак же ты, Микаэль! Почему ты сам не женился на этой девице? Ты же мусульманин и можешь иметь даже четыре жены. Подумай только, какое положение мы могли бы занимать с годовым доходом в десять тысяч золотых! А ты отказался от таких денег, подарив их своему придурковатому братцу!
Джулия позеленела от злости, и ее стало тошнить, а когда она немного оправилась, я попытался успокоить ее, говоря:
— Джулия, дорогая моя, — льстиво проворковал я, — как ты могла подумать, что я захочу жениться на другой женщине? Да я же люблю тебя, и мое сердце всецело принадлежит тебе!
Она же ответила мне, рыдая:
— Я бы любила эту девицу, как родную сестру! А потом, когда она родила бы сына, наследника всех своих богатств, я могла бы случайно попотчевать ее несвежим грибным соусом или чем-нибудь еще... Мало ли какая еда может испортиться по недосмотру на такой жаре... И тогда эта особа умерла бы от лихорадки, как это часто бывает в Стамбуле. В серале случаются куда более странные вещи — и никого это не удивляет. Таким образом, все поместья венгерки достались бы нам. Ведь я всегда думаю только о твоем благе, Микаэль, и никогда не стану препятствовать твоему счастью.
Я вдруг искренне пожалел, что не оценил вовремя всех достоинств молодой венгерки, и только мысль о том, что я смогу выгодно продать Антти ненужную нам землю, немного утешила меня в моем горе.
На обратном пути Джулия, не сводя с меня пытливых глаз, все время качала головой, словно видела перед собой умалишенного.
Когда же мы вернулись домой и сели ужинать, назойливое присутствие Альберто быстро привело меня в ярость.
— Когда я последний раз был в серале, до меня вдруг дошло, что надо сделать, чтобы оградить твое доброе имя от всяких сплетен, дорогая Джулия, — ехидно сообщил я. — Завтра же раздобуду для Альберто одежды евнуха, и отныне ему придется постоянно их носить. Тогда уж никто не станет задавать неприличных вопросов!
Моя новая идея не слишком их обрадовала. Они многозначительно переглянулись, а Джулия даже настолько забылась, что гордо заявила:
— Тоже мне, придумал! У евнухов ведь бороды не бывает, не так ли? Прекрасная, вьющаяся, шелковистая бородка Альберто непременно выдаст его!
И она протянула руку, чтобы погладить коротенькую, мягкую бородку итальянца, но я сомкнул пальцы вокруг запястья жены и язвительно возразил:
— В таком случае Альберто немедленно сбреет свою прекрасную, вьющуюся бородку. И будет бриться ежедневно, а если понадобится — то и дважды в день, пока лицо его не станет гладеньким, как попка младенца. К тому же он должен кушать много жирной пищи, чтобы у него округлились и залоснились щеки, как у настоящего евнуха. Я не намерен дольше терпеть его наглого поведения в моем доме.
На этот раз я все же настоял на своем, и Альберто, несмотря на слезы и мольбы, пришлось сбрить бородку и облачиться в желтый наряд евнуха. Впрочем, Джулия быстро поняла, как это приятно, когда люди считают твоего слугу евнухом и с завистью смотрят тебе вслед, ибо евнухи значительно дороже простых рабов и ценятся куда выше. И вскоре Джулия почувствовала себя богатой и важной, прогуливаясь по городу в сопровождении лжекастрата. Я же, сам не очень понимая, почему так поступаю, кормил Альберто до отвала и, не смея смотреть Джулии в глаза, заставлял его поглощать жирную пищу в огромных количествах. Слезы, просьбы и стоны несчастного итальянца совершенно не трогали меня. И вскоре я с радостью заметил, что щеки Альберто стали толстыми, отвисли и залоснились, словно смазанные маслом, и бессмысленная красота итальянца, уподоблявшая его дурацким греческим статуям, постепенно исчезла. И чем толще становился Альберто, тем спокойнее я переносил его присутствие в моем доме.
Со временем жизнь наша вошла в привычное и спокойное русло. А в один прекрасный день, всего через несколько недель после моего возвращения, ко мне пришла Джулия и, обняв меня, шепнула на ухо, что скоро я стану отцом. По правде говоря, я немного удивился: как это она так быстро поняла, что зачала ребенка? Но Джулия заявила, что она женщина опытная, а кроме того видела себя во сне с младенцем на руках. Я и сомневался, и надеялся, но в конце концов поверил ей, вскоре же мой опытный глаз врача подтвердил, что жена моя и впрямь носит под сердцем ребенка.
Великая радость наполнила мое сердце. Я больше не думал о себе, ибо будущее прибавление семейства обернулось для меня новыми заботами и тревогами. Когда же я думал о не рожденном еще сыне, во мне вдруг взыгрывало честолюбие, и я погружался и сладкие грезы.
Джулия была удивительно нежна со мной, я же старался ничем не огорчать ее, тщательно обдумывая каждое свое слово. И жили мы с ней душа в душу, как два голубка, что вьют новое гнездо.
Итак, пришло время начать следующую книгу, чтобы рассказать о доме моем и об удачах, что ждали меня в серале, об искусстве управления страной, мастером которого несомненно был великий визирь Ибрагим, а также об Абу эль-Касиме и Мустафе бен-Накире, с которыми не виделись мы столь давно.