– Я хозяин Суседа! – вырвалось из самой глубины дьявольской души Тахи. И он действительно был и хозяин, и закон, и власть, и право; но если говорить откровение, то не было ни закона, ни нрава. Каждая слеза падала на твердый камень, каждый вздох уносился ветром. Мадьяры передали ему все имение; с той поры прошло два года: два года проползли по этому проклятому краю, как две гадюки, оставляя за собой ядовитый след. Да, это был богом забытый край. Тахи жил в Суседе один. Жена его умерла, сыновья были в армии, Гавро учился, дворяне постепенно его покидали. – Драшкович подал на него жалобу королю, Амброз держал его в тисках своей тяжбы, народ в отчаянии грозил ему кулаками, развратница его обманула, порядком мучила подагра. Он был один, один в старых, проклятых стенах, один со своим одиночеством, со своим страданием, со своими угрызениями. И все стало его раздражать: страдания, забавы, безделье, досада, – потому что характер у него был бешеный. На саборе он пригоршнями бросал деньги на войско, чтоб ослепить его королевскую милость, а дома железной пятой давил крестьянские шеи, так что кровь била ключом. А народ? Народ сквозь слезы смеялся над своим несчастьем, народ проклинал мир, не достойный того, чтоб по нему таскать свои несчастные кости. Это был страшный смех, – так смеются люди, потерявшие человеческий облик. Сердце у народа сжалось, душа замерла, рука отбилась от плуга; он далеко обходит церковь и при имени бога разражается хохотом. А тут пришел голод, страшный, неумолимый голод. Потоки воды унесли весенние всходы, мороз уничтожил виноград и желуди, солнце высушило ручьи и сожгло урожай. И настал такой голод, от которого стынет кровь, от которого трясет ледяная лихорадка, который, как раскаленное железо, выжигает все внутренности. Небо ясно, как гладкая стеклянная доска, в которой отражаются все ужасы людского горя. Вершины холмов безоблачны, деревья неподвижны, как камень, листья свернулись и пожелтели; на дне ручьев лежат сухие камешки, грязь в полях затвердела, из-под выгоревшей коричневой травы виднеется жаждущая земля, покрытая трещинами; виноградная лоза почернела, нигде ни облачка… Нет помощи, нет бога! В селе Брдовце пусто. Тощие собаки, понуро опустив головы, бродят по дорогам, скотина мычит в хлевах, потому что нет корма, нет пастбища, а солнце палит так, что душа горит. Ката Грегорич, бледная, с помутневшими глазами, стояла перед своим домом, глядя вслед Илии, который с кумом Губцем направлялся к дому священника. Дети тянули ее за юбку и хныкали:
– Мама, мама! Дай хлеба! Хлеба! Есть хотим.
Из глаз женщины брызнули слезы.
– Погодите, – и Ката зарыдала, – я поставила хлеб в печь.
– Ого! – И из-за изгороди высунулась корявая голова Гушетича. – Да у вас хлеб в печи? Скажите, какие господа! Берегитесь, как бы крестьяне не разломали вашу печь.
– Да хлеб-то какой, – ответила сквозь слезы крестьянка, – из отрубей и дубовой коры. Разве это, прости господи, божий дар? Я должна давать его детям по маленьким кусочкам, чтоб они не умерли, проглотив этакий камень.
– Я, видите ли, умнее, – заявил Гушетич, – питаюсь ракией. Правда, я украл ее в Загребе, но разве голод спрашивает, где растет хлеб? Ну, вы все-таки счастливые, а в других местах люди и за отруби готовы убить. Слушайте! Слушайте!
В утреннем воздухе раздался тонкий звон погребального колокола, и вскоре вдоль изгороди четверо крестьян пронесли гроб, покрытый черным сукном.
– Эй, кого несете? – крикнул Гушетич.
– Бистричиху. Это уже третья сегодня, а вчера их было восемь, – ответил крестьянин.
– Что с ней было?
– Да тоже, что со всеми, – ответил крестьянин, – нечего было жрать. Вчера муж привез из Штирии краюху хлеба. Ездил за десять часов отсюда. Съела она все до последней крошки и упала мертвая.
– Будь здорова, – усмехнулся Гушетич. – Да, сегодня у нас только два живых существа сыты: Тахи в Суседо да червь в могиле. Но будет праздник и на нашей улице. Прощайте, кума Ката! Да, кстати, скажите Яне, чтоб она была осторожней. Петар Бошняк увивается вокруг нее, как ястреб вокруг цыпленка. Знаю, что она честная, но Бошняку помогает сам черт, если не сам Тахи. Может и беда случиться. Прощайте!
– За Яну я не боюсь, кум! Прощайте! – ответила Ката и вошла в дом.
В село прискакал верхом Петар Бошняк с двумя слугами; у каждого из них было по своре охотничьих собак. Перед домом старейшины Ивана Хорвата они остановились, собаки стали прыгать, выть и лаять.
– Где старейшина? – крикнул слуга, не слезая с коня.
На пороге показался хозяин.
– Собрал ли ты по селу корм для господских собак? – заорал Петар.
– Господи, боже мой! – Старейшина сложил руки. – Что вы приводите сюда псов, когда мы сами погибаем от голода? Сегодня уж троих похоронили.
– А мне какое дело? – И Бошняк засмеялся. – Я забочусь не о вас, а о собаках моего господина. Таков приказ, чтоб вы кормили собак, а откуда будет корм – меня не касается.
– Да откуда же достать его, когда мы сами гложем дубовую кору?
– Знаю я вас, канальи! Разве ваш поп не привозит вам хлеб из Загреба, разве вам не дает его госпожа Марта из Мокриц? Давайте корм для собак!
– Верно, священник привез немного хлеба, чтоб мы его роздали больным.
– Давай корм! Вперед, ребята, вали в дом! – крикнул Петар, ударив старейшину плеткой по лицу.
Слуги бросились в дом и вскоре вынесли оттуда корзиночку с черным хлебом.
– Ага! Видишь, мошенник? Дайте сюда корзинку! На! – крикнул Петар и, разломав каждый хлебец надвое, стал кидать собакам, которые бешено прыгали вокруг коней. – Нате! Кушайте на здоровье! Ха-ха! Жрите, жуйте! Вот вас поп и накормил!
Огрызаясь, собаки бросились на хлеб; со стоном старейшина закрыл рукой окровавленное лицо. А поодаль стояли крестьяне, женщины, дети, старики – худые, бледные, с открытыми ртами. Их налитые кровью глаза, которые, казалось, готовы были выскочить из орбит, уставились на это собачье пиршество. Собаки огрызаются и жуют, звонит похоронный колокол, а Петар кричит: «На! на!»
– Отец духовный, – сказал Губец Бабичу, сидя за столом в скромном доме священника, в то время как Илия, скрестив руки, стоял у окна, – дальше так продолжаться не может. Не могут господа обманывать нас больше своей правдой. Нет правды на свете. Мы по-вашему совету ждали некоторое время. Терпение лопнуло. Мы при последнем издыхании, кровь бросилась в голову, и если мы вовремя не поднимемся, то этот старый кровопийца из Суседа высосет ее до последней капли и рука наша так ослабеет, что не сможет вонзить нож в его сердце. Господа не считают нас за людей. Хорошо! А мы им докажем обратное, докажем, что это забитое крестьянское сердце ничем не хуже сердца любого вельможи; докажем им, что мы не скоты. Да, отец духовны и, знайте, весь наш край поднимет ни Сусед кирку и мотыгу. Но крестьяне поднимутся не для того, чтоб проливать кровь, а поднимутся за правду, не для того, чтобы убивать господ, но только чтоб сохранить свою жизнь.
– Дети мои, – сказал священник кротко, кладя руку на плечо Губца, – выслушайте, что я вам скажу и зачем я вас позвал. Будьте терпеливы!
Илия вспыхнул:
– Терпеливы! А до каких же пор, честной отец? Мы голые, бедные! Разве вы не видите, как народ мрет от голода? Амбары господ полны, а мы гложем кору и обязаны кормить господских собак, а если сука подохнет, то за это плати крестьянин. Господские сеновалы набиты доверху, а у нас если найдется клочок сена, то опять-таки – нам кормить господский скот; а если какая-нибудь скотина сдохнет, мы должны за это платить.
– Послушайте, – продолжал Губец, – вот что у нас случилось! У Тахи испортилась тысяча ведер вина. Стало оно кислее уксуса. Наше хорошее вино он отнял. Вдруг по целому краю разнеслась весть, что он нам будет давать вино и чтобы крестьяне приходили с бочонками; он и роздал крестьянам тысячу ведер и приказал, чтоб каждый в недельный срок заплатил по три скудо за ведро! Три скудо за бурду, когда хорошее-то вино стоит всего одно скудо!. Народ вышел из себя, вылил номой Тахи и отказался платить. Но пришли слуги, кровопийцы, и за вино забрали скот, коней, птпцу – одним словом, все. Так Тахи получил свое. Тогда некоторые села поднялись. Ответом были кнут, колы, виселица. Ох, зачем мы богу молимся? Зачем нас мать родила? Зачем мы ходим по этой земле? Неужели же для того, чтоб служить тому, кто вырывает У нас сердце из груди? Нет, нет, тысячу раз нот! Если у собаки для защиты есть зубы, у кошки – когти, у ворона – клюв, то у нас есть руки, крепкие крестьянские руки, у нас есть то, чего нет ни у собаки, ни у кошки, ни у ворона, – у нас есть ум, такой же как у господ, у нас есть сердце и душа, такие же как у господ, мы созданы по образу божьему, так же как и господа, да и наш крестьянский род старее господского, и праотец наш Адам был крестьянином. Мы не хотим гуртом, как быки, бежать под топор. Мы терпели, просили, отчаивались, но не переставали думать и, думая, точили сабли. Мы все сразу ударим, одним махом. Мы не хотим служить этому дьяволу, мы убьем, раздавим его, но только его: мы же люди, христиане, мы ищем только покоя, мы хотим жить. Толкнулись в суд – Тахи стал нас грабить; толкнулись к бану – Тахи начал нас расстреливать; толкнулись к королю – Тахи стал нас вешать; а теперь, клянусь богом, мы постучим железным кулаком в дверь к богу. Может быть, он-то не потерял сердца?
– Да простит тебе бог эти слова, – сказал священник спокойно, опустив голову, – потому что это крик раненой души. Каждое твое страдание откликается в моем сердце, каждая твоя слеза вызывает у меня ответную. И я родился под крестьянским кровом, и я ваш и божий. Да, дети мои, вы мученики; но верьте, божья правда не спит, а недремлющим оком учитывает все деяния людей, и когда мера переполнится, настанет ночь суда, а заря принесет спасение. Не мстите сами; бог справедлив, но он же и карает. Пусть он судит. Кто претерпел больше сына божьего? Но и он, умирая, простил своим врагам. Подумали ли вы, что будет с вами, с вашими женами и детьми, со всем народом, если вы поднимете на господ смертоносное оружие? Перебрали ли вы в уме все ужасы?
– Да, – ответил холодно Губец, – будет плохо, но хуже, чем теперь, не будет. Мы все обдумали, и все кметы от Крапины до самого Ястребарского уже сговорились, да и народ по ту сторону Сутлы, что под кнутом немецких господ, думает одинаково. Господа, понятно, ничего не подозревают, потому что мы это сохраняем в глубокой тайне. Мы не разбойники, а честные люди, но мы не хотим служить Тахи, а хотим вернуться к старым господам. Таково наше твердое решение.
– И пусть даже небеса на нас обрушатся, – добавил Грегорич, – так должно быть!
– Так и будет! – сказал старый священник. – Я затем и призвал вас. Но пусть будет без крови. Я побывал в Загребе у господина бана, епископа Драшковича, и рассказал ему, какие вы терпите муки. Он очень вас жалеет. Он обещал мне написать его королевскому величеству и сказал, чтоб и вы послали двух выборных к королю. Кроме того, он мне сказал, что второй господин бан, князь Франкопан, поедет в Вену и на словах передаст королю о всех ваших страданиях и будет просить, чтоб вас вернули старым хозяевам. Так, значит, и сделайте. Выберите двоих, а письмо королю я напишу сам, чтоб все было толково и ясно. Бог даст, обойдется и без кровопролития.
Губец задумался на минуту, потом сказал:
– Дай бог, чтоб все обошлось без кровопролития! Ох, как бы и мне этого хотелось. Сколько раз читал я книгу вечной правды и любви и учился по ней честности, справедливости и почтительности. Душа моя очистилась, сердце обновилось. И когда в беде и в отчаянии ко мне обращался народ с возгласом: давай колоть и резать, я говорил: потерпите, не может быть того, чтоб правда умерла. Я хочу мира, но сердце подсказывает, что наступают кровавые дни. У господ нет совести. Однако пусть будет по-вашему, но только из уважения к вам. Мы пошлем выборных. Посмотрим, может быть, божья рука скинет пелену с глаз короля, может быть! Ну, а если не поможет? – И Губец вскинул голову.
– Да свершится воля божья! – ответил священник, скрестив руки.
– И наша месть! – подняв кулак, закончил Илия.
Кумовья вернулись в дом Илии, и луна была уже довольно высоко в небе, когда Матия распрощался с Илией, чтоб идти домой. На пороге он сказал ему:
– Так будет лучше всего, кум! Самим нам идти нельзя. Мы должны остаться здесь и следить за народом, чтоб кто-нибудь не изменил или в исступлении не обагрил бы свои руки невинной кровью. Я предлагаю послать Матию Бистрича отсюда и Ивана Сврача из Пущи. Это люди толковые.
– Хорошо, – сказал Илия, – но подождем еще несколько дней; завтра я буду в Жумбераке, посмотрю, не вернулся ли из Турции мой брат Ножина и не привез ли вестей о Могаиче. Он уже больше двух месяцев как ушел. Надо также узнать, что думают ускоки. По пути я заеду к Степко Грегорианцу в Мокрицы. Он уже три раза присылал за мной.
– Иди, иди, кум Илия, – сказал Губец, – а потом дай мне знать. Я пошлю к тебе Пасанца, потому что мне нехорошо показываться здесь часто. Соглядатаи Тахи могут что-нибудь заподозрить. Но прежде чем ты уйдешь, не забудь сказать Яне, чтоб она с Юрко перебиралась «о мне, если возможно, на следующей неделе. Так для нее будет лучше. Ты слышал, что сказала Ката. Так, так! Прошу тебя также, следи за людьми, чтоб не грабили, не поджигали. Мы добиваемся своего права и потому не должны сами чинить неправду и зло. А теперь покойной ночи, кум!
– Счастливо, кум! – ответил Илия, и Губец пошел напрямик к реке Крапине, переехал на другой берег и направился к Стубице.