Третья неделя после пасхи. По склонам хорватского Пригорья в жарких лучах весеннего солнца зеленеет молодой лес; сквозь листву его белеют господские усадьбы. Среди молодого желтого ивняка, сверкая на солнце, стремительно бежит река Сава. Полдень миновал, и солнце склоняется к западу. По голубому небу несутся легкие розоватые облака, иногда заслоняя собой солнце; к юго-востоку из-за облаков местами на равнину падают горячие снопы лучей, местами же стелются по ней огромные тени этих облаков. Воздух кристально чист. Куда ни посмотришь – всюду молодые всходы, веселая, буйная зелень лугов и рощ, а на равнине можно разглядеть, как вдалеке идет по полю молодуха» как по дороге скачет всадник, как стройный, высокий тополь, одиноко стоящий средь ровного поля, бросает свою тень на светлую зелень. А там, к югу, высятся громады со множеством светлых и темных изгибов. Это горы Окич. Одна гора стоит одиноко, поодаль от гряды, и на вершине ее, на фоне ясного неба, вырисовывается замок Окич. Ближе под горой белеют, словно голубки, дома Самобора. Над Самобором блестит жестью колокольня церкви св. Анны. От Окича к западу тянутся Краньские горы; в их густых лесах, переливающихся темным багрянцем, виднеются серые круглые башни замка Мокрицы и живописное село Есеница, где находится перевоз господина Грегорианца. На востоке небо понемногу светлеет, а на нем темно-синей полосой вырисовываются Загребские горы, которые спускаются к реке Саве. Тут, у берега на холме, стоит замок Сусед, на стенах которого играет жаркое багровое солнце. Посреди долины лежит село Брдовец. Оно едва приметно. Деревянные избы – седые старушки, – крытые старой соломой, скрываются в густых плодовых садах, уже осыпающих свой бледный цвет. Солнечные лучи с трудом проникают во двор, играют в луже, возле которой переваливается пара желтых пушистых гусенят. И только колокольня церкви возвышается над садами своей красной шапкой. А какой шум и гам за селом, на лугу! Посмотрите на детвору. Волосы – словно золотистые колосья, круглые лица – как румяные яблоки, на теле – ничего, кроме рубашонок, затянутых кожаными поясками. Прыгают, кричат, хлопают в ладоши и палкой подбрасывают большие мячи; гомон стоит оглушительный; даже смельчак воробей, что сидит на изгороди из цветущего боярышника и ловит золотистых мушек, и тот пугается и перепархивает через плетень. Приятно, тепло, благоухают цветы, и душа человека раскрывается наподобие цветка. Вот смолк орган, народ возвращается от всенощной. Крестьяне и крестьянки быстро идут меж изгородей. Иногда только остановится по пути какая-нибудь кумушка, вся в белом, с красным платком на голове, и, по женскому обычаю, начнет болтать с соседом о морозе, о пряже, о свадьбах…
На краю села, среди слив, стоит изба, подле пес хлев, сарай и навес. Белая, как молодуха в медовый месяц, она покрыта свежей соломой. Деревья густые, и солнце играет только по их вершинам, а под сливами приятный холодок. Возле деревянного крыльца, сразу над землей большая дверь – это погреб; перед дверью стоит стол и две деревянные скамьи. Меж деревьев, на лужайке, около дремлющего лохматого пса, ссорятся дети; на ступеньках крыльца сидит кошка и лапкой умывает белую мордочку, а из коровника выглядывает голова любопытной черной коровы. Нa всем видно божье благословенье и счастье; и это спокойное счастье ярче всего отражается на румяном лице красивой, дородной женщины, которая, положив на перила крыльца голые круглые локти, темными глазами глядит на этот уголок семейной идиллии. Тело ее бело, как ее одежда, губы сочные и красные, как частая нитка кораллов, что спадает по ее пышной груди; на полном лице нет морщин, а в черных волосах, собранных под медный гребень, ни сединки; на длинных ресницах и на сочных губах иногда дрожит улыбка, сверкают белые зубы; улыбка эта говорит, что и сердце ее озарено радостью. Но взгляд ее загорается еще ярче, когда останавливается на мужчине, стоящем в веселом обществе у стола, возле погреба. Это человек уже не молодой, но крепкий и привлекательный. Росту он такого высокого, что при входе в церковь должен нагибаться. Под открытым воротом белой рубахи широкая, словно из стали отлитая, грудь. На стройной шее – большая круглая голова. Светлые волосы острижены, бороды нет, лишь вдоль энергичного рта свисают длинные седеющие усы – лучшее украшение этого крупного длинного лица, на котором, как два горных костра, горят темно-синие глаза. Боже, какие только бури не обветривали это лицо, какие дожди его не омывали, какой зной его не палил! Оно темно, словно медное, прекрасно и мужественно, как лицо героя. На мужчине надеты только рубаха, штаны и новые опанки. Видно: он у себя дома. Левым локтем он оперся о стену, правой рукой подбоченился, заложил йогу за ногу. Так стоит он и спокойно смотрит на трех мужчин, которые болтают за полной глиняной кружкой вина. Он говорит мало, слушает внимательно и то задумывается, то улыбается, а то потянет как следует из кружки.
– А что там у вас произошло в Суседе? – cпроcил мужчина звонким голосом, обращаясь к худому смуглому франту с продолговатым лицом, который, сидя на столе, болтал ногами, чтоб показать свои красивые сапоги с узкими носами и белые вышитые штаны.
– Э, – ответил франт, сдвинув черную шапочку набекрень и согнав муху с ярко-красного жилета, – переезжаем, кум Илия! То есть переезжает наша старуха и барышни Софика, Ката и Анастазия, а я и господин кастелян Фране Пухакович остаемся в Суседе на разводку. Так приказала наша уважаемая госпожа Уршула. Сама же она завтра или послезавтра уезжает в Стубицу.
– Чудеса! – пробормотал маленький, хилый, худощавый человек с головой, похожей на старую корявую иву, с рыжими волосами, торчащими, как сухой тростник. – Чудеса, – повторил он, подперев голову руками и уставившись на франта, – как это старая сова дала себя выкинуть из своего гнезда?
– Э, – сказал франт, щелкнув языком, – даже и мой умишко не может тут ничего распутать. Однако мне кажется, что ее выкурила из Суседа какая-нибудь мадьярская хитрость. И не будь я Андрица Хорват, служащий ее милости госпожи Хенинг, а черный цыган, если это но так.
– А скажи мне, дорогой Андро, – подхватил хозяин, Илия Грегорич, – что на все это говорят господа зятья?
– А бог их знает, – пожав плечами, ответил Андро, – довольны они или нет. Господин Коньский говорил далеко за полночь с тем мадьярским охвостьем, которого послал Баторий, а на прощанье они любезно пожали друг другу руки; господина Керечена нет, а из Мокриц неожиданно приехал господин Степко Грегорианец и, сойдя с коня, сильно ударил хлыстом слугу и был, по-видимому, очень Рассержен. Мы потом слышали, как он кричал и стучал по столу, разговаривая со старой Уршулой и Коньским. Чертов сын, такая у него привычка!
– Да, да, – подтвердил брдовецкий сельский судья Иван Хорват, сморщенный старик с подстриженными седыми усами, одетый в синюю суконную одежду, который до сих пор спокойно сидел, положив обе руки на палку, и неподвижно глядел на дремлющего лохматого пса, – да, да, господин Степан человек неистовый. Это знает все Пригорье, знают и по ту сторону Савы, в краньской Есенине. С тех пор как он женился на нашей барышне Марте, господа в Суседе грызутся, как собаки.
– С него взятки гладки, – проговорил рыжий худощавый Матия Гушетич и засмеялся, оскалив свои зубы, словно волк, – это ведь по-господски, а господам все позволено.
– Я где-то слыхал, – продолжал судья, – что трудно служить двум господам, а мы на собственном горбу испытали правдивость этих слов. Я уж тут тридцать лет мотаюсь по судейским делам, и, видит бог, часто даже трезвый не мог, бывало, сообразить – мужчина я или женщина, до того у меня голова шумела от этих господ. Один тянет туда, другой сюда, а мы стоим, словно распятые, и удары сыплются на наши спины с обеих сторон.
– Не волнуйтесь, дорогой судья, – засмеялся Андро, – теперь удары будут сыпаться только с одной стороны. И суседские и брдовчане принадлежат мадьяру Баторию, а стубичане – моей уважаемой старухе. Вместо старой Хенинг мы с господином Пухаковичем будем только со стороны смотреть, как мадьярские мыши уплетают наше сало. Мы здесь оставлены только как сторожа.
– А кто будет вести хозяйство Батория? – спросил Гушетич.
– А ты этого еще не знаешь, мой хромой Матия? – И франт всплеснул руками. – Разве ты еще не видел толстого Грго, господина Грго Домброя, который приехал на место Джюро Бсесвятского? Он откуда-то из Междумурья, не разберешь – то ли хорват, то ли мадьяр, но, судя по пузу, весом с откормленного вола. Кума Ката, – обратился франт к женщине на крыльце, – берегите своих гусей, индюшек и поросят, потому что новый управляющий Батория съест их у вас вместе с перьями и щетиной. Его желудок – настоящий поповский кошель. Честное слово, никогда не видел ничего подобного. Этот добрый Грго полдня ест и пьет, а полдня храпит, и вместо того чтоб острым пером писать счета, он макает свои острые усы в вонючее сало. Хозяйство придет в такое состояние, как после нашествия саранчи.
– А что сталось со старым управляющим, господином Всесвятским, – спросила Ката, жена Илии Грегорича.
– Черт его знает, – ответил франт, – ветер унес его бесследно за одну ночь. Говорил, что болен, что ему надо в Загреб, и тому подобное. Знаем мы эти странные болезни, когда здоровый должен глотать горькое лекарство. Но я опять-таки и тут всего не понимаю. Всесвятский, черт бы его побрал, по совести говоря, воровал и вредил, как мартолоз, но всегда работал на пользу Батория, даже под носом у старой Хенинг, которая любила его, как дьявол – восковые свечи. А теперь Баторий его прогоняет. Непонятные дела, не под силу нашим умишкам!..
– Э, будь что будет, – проговорил Илия, – известно, что нам, крестьянам, нечего ожидать райского житья от наших господ; но все же хорошо, что старого управляющего как водой унесло, потому что он был настоящий разбойник, проходимец, который по своему произволу грабил наше убогое достояние. Он и его два помощника – Янко и Никола.
– Ах, да, – вскричал Андро, – чуть не позабыл: ведь и им пришлось заболеть и последовать за старым управляющим в Загреб.
– Чего же лучше, эко счастье, подумаешь! – усмехнулся язвительно Гушетич. – С каждым днем нам все хуже и хуже. Что посадишь, то побьет мороз, а что не побьет мороз, то унесет Сава, а что не унесет Сава, то возьмут господа, а что не возьмут господа, то стащит управляющий, а если что и укроешь от него, то эти последние крохи съест пожунский сборщик податей. Только поспеет хлеб – зовут: иди сперва жать господский; настанет время пахать, а окружный чиновник гонит тебя под Иванич или под Копривницу рыть траншеи; пора собирать виноград, а тебя посылают воевать с турком, и если и вернешься с целой головой, то дом найдешь пустым. К черту такая жизнь!
– Э, мой Мато, – засмеялся Илия, покрутив ус, – ты, конечно, прав; тяжело живется, и каждый крестьянин несет свое бремя; это знает бог. Но мне сдается, что ты-то воевал больше с флягой, чем с янычарами, и не плохо было бы, соседушка, если б твои ладони были помозолистее – тогда луна не заглядывала бы к тебе сквозь дырявую крышу и сапоги не просили бы каши.
– А ты что за барин, – и Матия скрипнул зубами, бросив на хозяина острый взгляд, – тебе что за дело до моей драной одежды, не ты ведь ее покупал; ты. что ж, считаешь себя лучше оттого, что твоя изба крыта свежей соломой? Ты сумел кое-что припасти, но берегись, кум, еще не прозвонили третий раз к обедне: найдется какой-нибудь господский пес и про твою кость; мой же кошелек пуст, а там, где ничего нет, там и царю нечего взять. Не хвались, после воскресенья ведь бывает пятница.
– Не придирайтесь друг к другу, – пробормотал судья, нелегкая вас побери! Илия верно сказал – счастье, что Всесвятский уехал; во всяком случае, я знаю, какою мнения он был об Илии, он и Никица Голубич. «Эх, только бы мне увидать Илию на виселице», – говаривал управляющий.
– И нетрудно догадаться почему, – усмехнулся франт, взглянув исподлобья на хозяйку, – у управляющего заболели глаза, так он заглядывался на Кату, и он пришел к ней за лекарством.
– Но когда он до нее дотронулся, – проговорила быстро женщина, покраснев, – то Ката кипятком окропила его грязные руки!
– А Илия благословил его дубиной по спине! – Грегорич засмеялся от всего сердца. – Знаю, что господин Джюро готов был съесть меня, не будь я солдатом, вспыльчивым и горячим, и если бы госпожа Хенинг так обо мне не беспокоилась, а господин подбан Амброз не спасал от этой чумы.
– Говорите, что вам угодно, – равнодушно отрезал Гушетич, – выворачивайте мешок, как хотите, все равно доброго зерна не найдете.
– Ты все видишь в черном свете, кум Матия, – спокойно ответил Илия, – да кто бы хотел жить, не надеясь на лучшее. Видишь, на меня немало бед обрушилось, а я все-таки как-то счастливо вывернулся.
– Ладно, ладно, – Гушетич махнул рукой, – еще не все кончено. Помни, Илия, что я тебе сказал. Дай бог, чтоб я ошибался, но сердце мое не предчувствует ничего хорошего.
Так сидели они перед домом Илии Грегорича и толковали о своих бедах и надеждах, как вдруг на дороге у изгороди показались две весьма несходные фигуры: девушка лет четырнадцати вела слепого старика с палкой. Она шагала босыми ногами быстро и свободно. Румяная, как спелая вишня, легкая, как птица, девушка подставляла весеннему ветру свое полное продолговатое лицо, на котором отражались и смелость и быстрый ум; ее черные торящие глаза весело смотрели на распустившиеся цветы, две темные косы падали на белую рубашку, вышитую красной шерстью. Так же была вышита и белая юбка, которая, под красным поясом, облегала ее стройный стан. В свежих губах у нее был белый цветок боярышника, а на груди, между красных кораллов, блестело зеркальце. Она шла быстро, словно летела на крыльях, ее девичья грудь вздымалась, глаза блестели; если б не цветок во рту, она заливалась бы, как жаворонок. За девушкой, опираясь на палку, ковылял старик, сморщенный и сухой. Загорелое худощавое лицо его с остатками белой бороды было полно того спокойствия, которое все стерпит, всякое страдание перестрадает и но станет вдаваться в вопросы – есть ли разница между счастьем и несчастьем. Широкая ветхая шляпа сползла старику на шею, на спине, помимо бремени лет, он пес мешок, а у бедра болталась пестрая сумка. Он бил беден, но опрятен. Прежде чем эти двое успели пройти мимо дома Грегорича, Ката громко крикнула с крыльца:
– Эй, Яна! Куда это вы с отцом несетесь?
– Да вот, кума Ката, идем домой из села, – ответила девушка, вертя губами цветок, и остановилась; старичок тоже что-то пробормотал.
– Да что у вас дома, беда, что ли, какая стряслась? – продолжала Ката. – Зайдите-ка на минутку к нам: я знаю, что Юрко не повредит глоток вина.
Старик, улыбаясь, закивал головой и опять что то пробормотал.
– Зайти, что ли, отец? – спросила его Яна. повернув к нему голову.
– Что ж, во славу божию, раз сегодня воскресенье, а кума Ката такая добрая душа.
Отец и дочь вошли во двор.
– Слава богу и матери божьей, – приветствовала девушка гостей, а старик пробормотал за ной:
– Слава богу!
– Аминь, – ответил Илия. – Садись, Юрко, садись! Пей на здоровье.
Старик, повернув голову в сторону говорившего, поднял кверху лицо, как бы желая разглядеть хозяина, и, улыбнувшись, добродушно прошептал:
– Бог вознаградит тебя, Илия!
Дочка между тем сняла у него со спины мешок, с головы шляпу и посадила его на скамью; судья подал ему кружку. Юрко отхлебнул два раза, причмокнул и, вернув судье кружку, вытер усы рукавом.
Яна взбежала по ступенькам к куме Кате и облокотилась рядом с ней о крыльцо, не обращая внимания на то, что франт Андро пожирал ее глазами.
– Ну, как, Юрко? – спросил Илия. – Я ведь тебя с пасхи не видел.
– Как? – Старик улыбнулся. – Как траве не жить без росы, так и человеку без глаз. Никто тебя не связывает, а ты словно в темнице; перед тобой дорога ведет на край света, а ты не можешь ступить шагу дальше своего носа. Беда, дорогие мои, беда, когда не видишь ни солнца, ни месяца, ни белого дня! Давно меня не видел, да, да! Не выхожу. Да и зачем? Когда знаешь, что ни к чему людям жаловаться. Но я благодарен богу за то, что подле меня Яна. В прошлом месяце исполнилось десять лет, как я ослеп после черной оспы. Еще покойница была жива, а Яна гонялась по двору за цыплятами. То-то было счастье! Видел я тогда и солнышко, и зеленую травку, и живые человеческие лица, и господа на престоле. А теперь – ничего, так-таки ничего. Жена померла – не видел даже ее могилы, только иногда Яна водит меня на кладбище, и тогда я ощупываю крест. Да, Яна – это добрая душа, кум Илия. Ее глазами гляжу, ее руками кормлюсь, по ее следам хожу, да благословит ее бог! Не будь ее, я бы умер или, не дай господи, сошел бы с ума.
– Отец, дорогой, – прервала его девушка, краснея, – что это вы всегда всем обо мне говорите? Есть тысяча других вещей, да к тому же разве я не ваша дочь?
– Но такой Яницы, как ты, нету, – ответил старик, – нету от Загреба до Брдовца.
– Оставь, Яна, – сказала кума Ката, погладив девушку по голове, – не мешай отцу; это хорошо. Не надо стыдиться добра; а кто творит добро старым, тот готовит себе путь на небо. Дай бог, чтоб дети твоего крестного Илии были похожи на тебя.
– И послал же вам бог славную крестницу, кум Илия, – засмеялся Андро, – зятю Юрко достанется не репейник, а роза. Послушай, Яна, у тебя глаза проворней, чем у твоего отца, не заприметили ли они уже какие-нибудь мужские усы?
Девушка смутилась и ничего не ответила, но Ката сказала за нее:
– Эй, Андро, что у вас за скверный язык! Что вам дались Янины глаза? Думаете, это зеркальце для вашего бесстыжего лица? Этот цветок не про вас. Вы должны благодарить бога, если вместо розы получите хотя бы крапиву. Видно по вашей речи, что вы все среди господ бываете и слушаете безбожные слова. Как вам не стыдно!
– Ой, ой, кума Ката, – ответил Андро спокойнее, – отчего это вас моя шутка так задела? Пост ведь кончился, всенощная отошла и можно свободно поболтать. Но послушай, Яна, что ты теперь будешь делать? Старая хозяйка переезжает в Стубицу, а с ней барышни Ката, Анастазия и Софика, твоя молочная сестра. К кому ты теперь будешь ходить в замок, кто тебе будет делать подарки?
Девушка, слегка побледнев, посмотрела на Кату, и на ее глаза навернулись крупные слезы.
– Ну нет! – сказала Яна порывисто. – Я не верю Андро, он что ни скажет, то соврет.
– А все же это правда, – вставил Гушетич, до сих пор спокойно глядевший перед собой.
Девушка отступила на шаг, не переставая смотреть на Кату полными слез глазами.
– Да, да, Яна, на этот раз Андро не соврал, – подтвердила Ката.
Девушка ничего не сказала, но схватилась рукой за сердце.
– Госпожа Уршула вправду переезжает? – спросил Юрко, подняв лицо. – Что за новости? Почему переезжает, и кто приедет на ее место? Храни нас бог от всякого зла, но у меня что-то на душе неспокойно. Я слыхал на селе, что в Суседе хозяевами будут только Батории, а что старые господа уезжают. Говорю вам, детушки, быть беде. Я старик, мне ли не знать. Много тяжелых лет пронеслось над моей седой головой, как вода проносится над камнем в ручье, и если б я захотел пересчитать все тяжелые дни, которые пережил старый Сусед, не хватило бы пальцев во всем селе. Но в Доре ли дело?
– Кто эта Дора? – спросил Андрия с любопытством.
– Ты ее должен знать, – ответил слепой, – ты ведь служишь в замке.
– Я знаю только нашу толстую молочницу Дору из Яковля, – и слуга засмеялся, – дурная, ей-богу, исцарапала меня всего, когда я хотел проверить, срослись ли у нее брови на переносице, но не из-за этой же толстухи наступят тяжелые дни.
– Смейся, смейся над стариной, желторотый, – продолжал недовольно старик, – разве может твоя неопытная голова знать о том, что было в старые времена? По-твоему, это все бабьи сплетни, не так ли?
– Но, дядя Юрко, и я ничего не знаю о Доре, а за двадцать лет, что я тут живу, я уж, наверно, раз сто бывал в замке, – сказал Илия.
– И выходит, – усмехнулся Юрко, – что вы слепые, а я зрячий. Подойдите поближе да послушайте, что я вам расскажу, – добавил старик тише.
– Было это давно, еще до моего деда и прадеда; да, да раньше их. В Суседе вымерли все мужчины и осталась только одна девушка – Дора. Звали ее красавица Дора, потому что была она прекрасна, как белый снег и красная ягодка, но сердце у нее было змеиное и кровь грешная, – стоило ей заприметить где-нибудь парня – будь то дворянин или кмет, – завладеет им и держит, пока всю кровь из него не высосет, а потом, стыдясь иметь такого свидетеля, отравит его потихоньку. Жила около Суседа одна старушка, бедная вдова, и был у нее единственный сын – кормилец. Сильный, красивый такой, ни один князь во всем королевстве не мог с ним сравниться. Дора и его приметила. Горе ему! Парень был красив, и Дора красавица. Заполучила его. Когда кровь играет, не разбираешь, кто дворянин, кто кмет. Все люди. Остерегала мать сына: берегись змеи! Да! Остережешься, когда слеп и глух! Раз пошел сын в замок. И стал ходить туда каждый день. Однажды мать ждет до полудня – нет сына; ждет до ночи – нет сына; ждет до зари – все нет. Похолодела. Знала она, что та змея и гладкая и пестрая, глаза что бисер, да зубы ядовитые. Пошла в замок, ворвалась к Доре, требует сына. Дора громко расхохоталась. «Дура, говорит, я им насытилась; сломал он себе шею, ищи его кости». – «Ой, – вскрикнула мать, – бесстыдная женщина! Пропади ты пропадом! Я тебе ничего не могу сделать, потому что ты сильна, а я немощная старуха, но бог, который все видит, все слышит, – может! Он видел твой грех, пусть услышит и мое тебе благословение. Будешь искать мужа – не найти тебе его: а коли найдешь – не иметь тебе сыновей; если и родишь сына – чтоб род его пресекся в первом колене, а дочери чтоб грызлись из-за наследства, как волчицы из-за падали. Женщины владели этим замком, а мужчины его отняли; да будут прокляты это хоромы, будь проклята и ты, кровопийца! Бог тебе не даст пи рая, ни покоя в могиле; будешь ты блуждать по этим несчастным хоромам, как привидение, и сама, исчадие страха, нагонять страх на владельцев; будешь, проклятая, блуждать по этим хоромам, пока от них камня на камне но останется, пока божья кара на них не обрушится!»
Так старуха проклинала Дору, но та смеялась. У Доры было два мужа и один сын. Да… и сын ее Иван женился и взял дочку бана. Но вот Дора стала слабой и старой, успокоилась, кровь остыла, но воспоминание о прошлых грехах не покидало ее, а в сердце остался червь, который точит, пока ты жив, и поедает, когда ты умрешь. Дора плакала, постилась, бичевала себя до крови; сошла с ума и, безумная, бродила по замку, словно привидение, пока, наконец, не выбросилась из того самого окна башни, в которое она когда-то выбросила сына той старухи. И как прокляла ее старая мать, так все и случилось. У сына ее было пятеро детей, из них двое прекрасных сыновей, но они умерли прежде, чем у них выросла борода; остались дочери – род прекратился; вместо крови – молоко, да и то ядовитое. Дочери грызлись из-за наследства; пришли чужеземцы, полилась кровь, много невинной крови. В замке грабили и убивали, а несчастные кметы напрасно взывали к богу. И каждый раз как появляется новый хозяин, каждый раз как встает угроза новых бед – по ночам показывается Дора, бледная, безумная, и плачет, плачет о своих грехах; из сердца ее вылезает золотая змея и просит бога, чтобы он разрушил замок. Немногие знают это сказание; знают пожилые господа, да скрывают от людей. Видели вы старинный портрет в комнате госпожи? На старом полотне изображена красивая женщина. Как сейчас ее вижу. Она в черном, не так ли? На голове золотая корона, вокруг шеи жемчуг, а в руке яблоко, дар дьявола. Когда глянешь в эти карие томные глаза, мороз пробирает по коже, и стоишь, как пригвожденный к месту. Ты посмотри на нее, Андро, посмотри. И вот, подите же! Несколько времени тому назад я видел старую Дору во сне. Сто раз видал я портрет, когда моя покойная жена была кормилицей барышни Софики, и теперь, во сне, она была, как на портрете, только из сердца у нее выползала золотая змея. Все это уже почти вылетело из моей старой готовы, но когда этот мадьяр приезжал к нашей госпоже и убирали комнаты, портрет упал со степы. «Берегитесь! Дора зашевелилась!» – мне это сказал Иван Сабов из замка, а на следующую ночь я видел во сне Дору. Берегитесь, быть беде!
Наступило гробовое молчание; только кума Ката прошептала: «Сохрани нас от напасти!» – и, перекрестившись, увела Яну в дом.
– А, теперь знаю! – первым быстро заговорил Андро. – Это тот старинный портрет в комнате госпожи Уршулы. Ей-богу, Сабов правду сказал. Мы убирали комнаты, портрет упал, и госпожа перепугалась. Вправду упал. Поди ж ты. Я не знал – Мара это или Дора, не знал ничего о всех этих ужасах. Храни нас бог!
– Аминь, – добавил старый судья. – Я тоже не знал о том, что нам сейчас рассказал Юрко, но какое-то проклятие как будто и впрямь тяготеет над замком. Ни тишины, ни покоя, вечно ссоры и споры, так что иной раз хочется сложить свои старые кости в сырую землю. Живем да дни считаем – один хуже другого. Сын спрашивает отца: «Как жилось?» Отец говорит: «Так же плохо, как и теперь». Отец спрашивал деда: «А тебе счастье улыбнулось?», а дед отвечал: «Какое там счастье!» Вот и я говорю себе: сможем ли мы сказать что-нибудь лучшее нашим детям, и будут ли они с нашими внуками вспоминать более счастливые дни? Гм, выходит, Юрко правду сказал, тут не без проклятья. Помилуй нас бог!
Гушетич все это слушал спокойно. Только изредка на лице его появлялась язвительная усмешка. Наконец он потянулся за кружкой, хлебнул как следует и, ударив кулаком по столу, закричал:
– Дурачье! Какая такая Дора? Что за привидения? Какие черти? Какие ангелы? Все это выеденного яйца не стоит, а Юрко спьяну приснилось. Зло не от каких-то там привидений, а от живых людей, от господ, которых, как и нас, матери носили, которых, как и нас, попы крестили и которых в конце концов черти унесут. Поверьте мне, я человек бывалый.
– И тебя также, – раздраженно сказал Юрко.
– Ну и пусть, – ответил резко Мато, и краска разлилась по его желтому лицу, – хуже чем здесь, мне там не будет, и если б я действительно не знал, что меня крестил поп и что я имею право слушать орган и всенощную, то я мог бы считать себя скотом, даже хуже скота, потому что скотине господа дают хоть охапку сена, тогда как мы… – Гушетич снова потянул из кружки, – нам хоть глодай вот тот голый камень, что лежит у дороги. Что такое Дора, которая нас бьет, швыряет, топчет и вешает? Да ведь это наше рабство. Вот краньцы – это люди, они уже несколько раз выкуривали свою Дору. Я там бывал. Мне рассказывали, как все произошло. Когда их немецкие господа начали им вбивать гвозди под ногти, они взялись за свою «старую правду», за толстую дубину, и ударили по господским спинам, а когда, на их счастье, им попадались какие-нибудь каменные палаты, они пускали красного петуха, так что господам и зимой становилось жарко. Вот это люди!
– Мато, Мато, – заметил Андро, – от вина у тебя волдыри в мозгу пошли. Попридержи язык, а то уж больно резво он скачет. Я тебя, честное слово, не выдам, да и ни один из нас не выдаст, но если какой-нибудь господский сынок услышит, как ты разглагольствуешь о старой правде, придется тебе почувствовать, чем хороша и чем плоха пеньковая веревка.
– Ну, и что ж? – отрезал Гушетич. – Лучше умереть человеком, чем жить скотом. Я уже сказал тебе, что мне все равно, куда меня черти унесут. А теперь прощайте!
С этими словами Мато вскочил, нахлобучил шляпу и, пошатываясь, направился к селу.
У всех стало тяжело на душе. Вино застревало в горле.
– Пойдем и мы, – сказал судья, – дай бог, чтоб все было хорошо. Прощай, кум Илия!
Сказав это, он подал хозяину руку и пошел с Андрией в село, а немного погодя и Яна повела слепого отца на покой.
Дети вошли в дом, кошка пробралась на кухню, а пес лег под лестницу. Все успокоилось; и когда закат озарил белые цветы боярышника, Илия запер двери.