Допускаю, что как-то раз мне захотелось похвастать, и я, поддавшись уговорам изнывавших от скуки ребят, действительно взял в рот жабу. Скажем, это могло произойти в сельской школе-интернате. Другое дело — лягушата, которых я ловил на спортплощадке или у речки, заглатывал живьем на потеху зрителям, потом отрыгивал и отпускал на все четыре стороны. Но ведь Решке утверждает, будто видел собственными глазами, как я проглотил здоровенную жабу, точнее — краснобрюхую жерлянку, проглотил взаправду и не подавился.
Зрелище было просто потрясающим, пишет он. Этот сумасброд с его бредовыми идеями вообще помнит обо мне чересчур много, гораздо больше того, чем мне бы хотелось. Например, будто бы я раздавал в классе презервативы или, как они у нас назывались, гондоны. И вот теперь, когда оставшийся у меня запас писательских сил впору употребить на что-либо иное, он вновь возвращает меня к школьной поре. «Помнишь, как вскоре после Сталинграда обер-штудиенрат Корнгибель заявился вдруг без партийного значка на лацкане?..» Возможно, в начале 1943 года я действительно назначал свидания его кузине, которую звали Хильдой, Хильдочкой, причем — он, видите ли, даже это запомнил — у главного входа крытого рынка. Сразу после уроков. Я и Хильдочка. Но не будем отвлекаться от нашей пары: Александра только что проводила Александра после двух прощальных рюмочек медового ликера.
Итак, он уже на улице, один. Каждый описанный им в дневнике маршрут до дома Александры или обратно я и сам исходил еще в школьные годы, слишком хорошо знакома мне еще по воспоминаниям эта точная копия восстановленного из руин прежнего города, а нынешний окольный маршрут профессора через Бойтлергассе к Мариинской церкви мог бы быть избран и мной, так что я без труда мысленно следую за ним, приноравливаясь к его шаркающей походке, став его тенью и эхом.
Александру Решке не хотелось возвращаться мимо рынка. Пустынность громадного павильона, застоявшиеся запахи могли спугнуть приподнятое настроение. Рисковать не стоило. Слышу, как он на ходу что-то тихонько напевает, то ли «Маленькую ночную серенаду», то ли «Гольбергскую сюиту». Обогнув позднеготическую громаду, за которой открывалась улица Фрауенгассе с ее террасками, он постоял, размышляя, не пропустить ли еще рюмочку в каком-нибудь баре, например, в клубе актеров, который, судя по распахнутым дверям и доносившемуся оттуда пению, еще работал, однако искушению не поддался и остался верен торжественности настроения, то есть продолжил путь к отелю.
И все же в «Гевелиусе» ему не захотелось сразу же подниматься к себе в номер на пятнадцатом этаже. Он помялся в холле, но гостиничный бар показался ему непривлекательным. Мимо безучастного портье он вышел обратно в ночь с ее долетавшими сюда из порта запахами серы. Целеустремленно, хоть и без обычной задумчивости, он зашаркал к пивнушке — точно воссозданному фахверковому домику, который прятался среди зелени на берегу Радауны, сразу позади высотного отеля.
Решке заглядывал туда и раньше, во время своих прежних приездов в этот живущий бедновато, зато богатый шпилями город, в те времена, когда был страстно увлечен наукой, а церкви, например, очищенная от щебня Петровская церковь, давали возможность изучать новые надгробные плиты.
С Радауны долетел ветерок. «Увы, Александра, река воняла всегда, уж, во всяком случае, так было еще в мои школьные годы».
Посетителей в фахверковом домике почти не было, у стойки полно свободных мест. Решке записал потом, что испытывал хотя и смутное, но несомненное предчувствие: этот удивительный день еще не завершен. Не хватало еще чего-то, какого-то события, пусть не самого приятного, но яркого, необычного. «Я даже слегка испугался снедавшего меня любопытства. Мой довольно рано проявившийся дар предвидения (точнее способность как бы оглядываться из будущего на то, чему еще только предстоит произойти) подсказывал мне, что должно случиться нечто необычайное».
Тем не менее новый знакомый показался ему поначалу всего лишь навсего «занятным», не более того. К Александру Решке обратился через три пустые табуретки сидевший у стойки слева от него одинокий посетитель, одетый на манер юго-восточных дипломатов, впрочем, своеобразный гортанный английский выдавал в нем скорее интеллигентного пакистанца или индуса. Худощавый, чрезвычайно энергичный господин в серо-голубом, застегнутом до подбородка сюртуке представился британским подданным, который родился в Пакистане, стал беженцем, образование получил в Кембридже, где изучал современную английскую литературу и экономику, а предпринимательский опыт набирал в Лондоне, занимаясь преимущественно транспортом. Передвинувшись на одну табуретку ближе к собеседнику, он сказал, как это воспроизведено у Решке в вольном переводе с английского: «Прошу видеть во мне человека, за которым стоят девятьсот пятьдесят миллионов соотечественников. А скоро их будет целый миллиард».
Решке также пересел на соседнюю табуретку, так что между собеседниками осталось всего одно свободное место. Названные числа представлялись при наличном малолюдьи ирреальными, однако, проговорив со вдовой весь день до поздней ночи о покойниках да их последней воле, вдовец был рад, что неожиданное знакомство началось с упоминания такого несметного количества живых людей. Должно быть, оглядев тесную пивнушку, Решке наглядно представил себе, какая сутолока ожидается здесь в недалеком будущем.
Представившись в свою очередь, Решке объяснил, чем занимается, и не удержался от замечания о том, насколько многообразна эмблематика барокко. Он назвал своих научных кумиров — Эрнста Кассирера,[2] Эрвина Пановски[3] и других, поведал о знакомстве с Лондоном и о работе в Варбургском институте.[4] Далее Решке попробовал пошутить, назвав «немецким айнтопфом»[5] объединение Германии, которое стало вполне вероятным благодаря новейшим политическим событиям. При этом он признался, что его беспокоит подобная концентрация восьмидесяти миллионов напористых и целеустремленных соотечественников в самом центре Европы. «Хотя это и не идет ни в какое сравнение с вашими цифрами, но тем не менее!..»
Мистер Четтерджи, который, как и Решке, потягивал экспортное пиво, попытался развеять тревоги своего нового знакомого. «Покуда Европа похожа на птичью стаю, где существует право «первого клевка», проблемы действительно возможны. Но такое положение дел не вечно. Все течет, как говорили древние греки. Рано или поздно сюда придем мы. Ведь мы не можем не прийти сюда, потому что нам у себя тесно. Мы будем толкаться, подталкивать друг друга, пока не произойдет гигантский сдвиг. Сотни тысяч людей уже тронулись с мест. Пусть не все дойдут сюда. Но за ними следом собирают пожитки другие. Считайте меня гонцом, квартирмейстером будущего миропорядка, при котором эгоцентрические страхи ваших соплеменников попросту затеряются среди общих потрясений. Даже полякам, которые всегда хотели обособиться, быть только самими собой и никем иным, придется смириться с тем, что к их Черной Богоматери Ченстоховской присоединится другая Черная богиня, ибо мы принесем с собою нашу любимую и грозную праматерь, богиню Кали, которая уже заняла свое место в Лондоне».
Решке поднял пивной бокал в знак полнейшего согласия. Более того, поскольку его собственные догадки насчет Азии, которая «втихомолку завоевывает плацдарм за плацдармом», нашли столь образное подтверждение, он заявил, что разделяет прогнозы своего собеседника. «Так и будет! — воскликнул он. — Да исполнится ваше пророчество, да воздвигнется двойной алтарь симбиозу Кали и Марии!»
Специальностью профессора являлись местные надгробия, однако он обнаружил недурные познания в индуистском пантеоне богов, в частности, о том, что другим именем богини Кали было Парвати. Поэтому не просто из вежливости, а из убежденности он повторил: «Так и будет, непременно!» Он выразил надежду, что в процессе межнациональной ассимиляции будет происходить, наконец-то, подлинный культурный обмен. Дескать, новому миропорядку, предсказанному господином Четтерджи, будет соответствовать подлинно мировая культура.
Неисправимо-своеобычное английское произношение профессора, с одной стороны, и специфически бенгальский вариант некогда великоимперского языка, с другой, поначалу несколько затрудняли взаимопонимание. Но спустя некоторое время молоденькая — и, по мнению Решке, миловидная — барменша, решив испробовать свои школьные познания в английском, спросила, не угодно ли господам «more German beer»,[6] на что Четтерджи откликнулся сперва по-польски, а затем учтиво пригласил по-немецки профессора выпить еще бокал пива, после чего с красноречивым жаром принялся рисовать картину обновленной Европы, выпевая гласные, гортанно или жестко выговаривая согласные, смачно чмокая влажными губами и присвистывая на шипящих, не говоря уж о свистящих.
Смеялись все трое. Смех ничуть не портил миловидности юной барменши. Тонкая рука Четтерджи будто срослась с пивным бокалом. Внимательный наклон продолговатой профессорской головы. Беретку Решке забыл у вдовы. Барменша, которая назвалась Ивонной, оказалась студенткой-медичкой; за стойкой она подрабатывала лишь дважды в неделю. Четтерджи расхваливал пиво. Решке объяснил, что его импортируют из Рура. Потом он, в свою очередь, угостил собеседника пивом, а студентка-медичка позволила уговорить себя на рюмку виски. Если бы мне довелось быть там и сидеть где-нибудь на расстоянии нескольких табуреток от этой компании, то я заказал бы себе водки.
Пошел спокойный разговор о погоде, о курсе доллара, о затяжном кризисе, переживаемом местной верфью. Великой Азии больше не касались, запал угас. Даже когда Четтерджи оживлялся и принимался что-то доказывать, его полуприкрытые веками глаза оставались безучастными или, по выражению Решке, «печально-отсутствующими». Впрочем, разговор не умолкал. Собеседники даже читали стихи: бенгалец — Киплинга, а профессор — Эдгара По.
Собеседники поинтересовались возрастом друг друга, но вначале предложили эту загадку Ивонне. В конце концов, сорокалетний возраст бенгало-британского предпринимателя, родившегося в год разделения индийского субконтинента, удивил ее сильнее, нежели шестидесятидвухлетний возраст моего одноклассника, который родился в тот год, когда был затеян ремонт башни Мариинской церкви и ее одели строительными лесами по самую макушку. Реденькие волосы Четтерджи явно проигрывали в сравнении с пускай поседевшей, но все еще плотной шевелюрой профессора, которому подходила пора готовиться к пенсии; зато когда бенгалец начинал жестикулировать, то умиротворенно-плавно, то темпераментно, рассказывал едва ли не в буквальном смысле на пальцах свои бесконечные, по-восточному витиеватые истории, он молодел прямо-таки на глазах. Профессор же ограничивался всего лишь несколькими однообразными, вялыми жестами, вроде безмолвного стариковского всплескивания рук. Во всяком случае, я представляю себе их именно такими.
Третьей бутылки импортного пива оказалось достаточно. Четтерджи сказал, что ему нужно поддерживать хорошую спортивную форму. Ивонна, которая, очевидно, знала бенгальца не только по его визитам в бар, при этих словах расхохоталась и долго не могла остановиться, отчего ее симпатичное личико подурнело. Переведя дух, она назвала Четтерджи «чемпионом мира по велогонкам», да еще как-то презрительно прищелкнула пальцами, на что бенгалец и бровью не повел, однако сразу же пожелал расплатиться, а потом с нетерпением ждал, пока расплатится Решке.
Минула полночь, когда новые знакомые распрощались перед фахверковым домиком. «Мы наверняка еще свидимся!» — воскликнул маленький, вновь заряженный энергией бенгалец с британским паспортом, после чего быстро ушел берегом реки в ночную тьму. Профессору же предстояло всего лишь пересечь автомобильную стоянку перед отелем.
Болгарского красного вина, рюмки медового ликера и трех бутылок дортмундского пива не хватило, чтобы свалить профессора в постель; Решке оставался настолько бодр, что сумел подробнейшим образом отчитаться в дневнике за весь необычайный день. Он воспроизвел почти дословно едва ли не каждую реплику из своих разговоров, не упустил ни одного нюанса своих настроений. Все ему было важно — вплоть до легкой головной боли или изжоги, от которых в дорожной аптечке имелось множество снадобий: таблеток, капель, пилюль.
На сей раз я готов опустить подробности того, как он доставал из футляра очки, раскрывал дужки, дышал на стекла и протирал их. Он писал, не отрываясь. Стоило ему поймать себя на излишнем многословии, например, на чрезмерных похвалах грибному блюду без учета возможных последствий, Решке тут же, словно опытный протоколист, резюмировал: «Опять переел, хотя прекрасно знал, что делать этого не следует». Напророченное Четтерджи великое переселение народов, которое повлечет за собою неудержимые волны иммиграции, давало своим драматизмом вполне оправданный повод для взволнованных словоизлияний, однако Решке и здесь сумел подвести краткий итог: «Сей британский бенгалец дал весьма наглядный образ Азии, сравнив ее с переполненной чашей. Все, что сказано им об индийском субконтиненте, вряд ли можно опровергнуть. Неужто грядет конец Старому Свету? Или же Европе предстоит лишь болезненный курс радикальной терапии, который приведет к долгожданному омоложению ее организма?»
Странное дело: Решке описал события в обратной последовательности, предпослав утренним часам то, что завершило день.
При этом он часто впадал в умиление, отчего случайное знакомство в пивной становилось «подлинным венцом» долгого дня. Четтерджи, который назвался всего лишь предпринимателем, занимающимся перевозками, Решке именовал не иначе, чем «крупным экспертом по проблемам транспорта», отмечая к тому же его «чрезвычайную любезность».
И только после всего этого он пишет о том, как споткнулся у ведра с цветами, о темно-красных астрах, о вдове и Провидении, которому было угодно свести их вместе. Госпожа Пентковская вскоре превращается просто в Александру. Он отмечает ее жизнелюбие, склонность к сарказму, сохранившийся — несмотря на разочарования — интерес к политике, упрямство, но при этом и добросердечие, а также житейскую мудрость. «По-моему, Александра пытается уравновесить своим шармом какую-то полудетскую строптивость. Забавно наблюдать за этой внутренней дуэлью, тем более быть секундантом. Ее стремление не отстать от моды проявилось, например, в рискованном макияже. Меня же она называет «кавалером старой школы», упрекает в старомодности, однако, судя по всему, ей нравятся мои, признаться, несколько чопорные манеры».
Далее следуют жанровые зарисовки, характеризующие «бедность поляков», падение курса злотого и рост цен, вопиющее несоответствие между заработками и ценами; Решке сетует на безудержную спекуляцию, на малолетних попрошаек, осаждающих отель, на отвратительные тротуары, плохое уличное освещение, на рост преступности, которым сопровождается «распад коммунистического государства», а также на усиливающееся влияние католического клира; не забывает он и серный запах, выхлопные газы и смог над городом. После этого речь вновь заходит об Александре Пентковской. Решке называет ее «неотразимой». У него прорываются даже признания, вроде — «чертовски хороша» или «мал золотник да дорог». О себе он пишет: «С нею во мне вновь пробудилась жизнь».
Лишь обрисовав во всех подробностях Хагельсбергское кладбище, Решке переходит к делу, а именно к предложению Пентковской создать польско-немецко-литовское акционерное общество. «Будучи только что зачатой, наша идея уже обретает плоть», — сказано в дневнике. «Литовский компонент» Решке считает «вполне логичным и желательным, однако трудно реализуемым». Но надежды он не теряет: «Средства для виленского проекта найдутся. Если у Вильнюса возникнут возражения, мы сумеем переубедить оппонентов. В конце концов, все взаимосвязано. Если уж поляки способны признать право мертвых немцев вернуться на родину, то почему бы не признать такое же право мертвых поляков? Это право не ведает границ!»
Высокие слова! Честно говоря, все эти благородные жесты по отношению к мертвецам не понравились мне с самого начала. «Бред!» — гаркнул я на полях дневника. И тем не менее что-то захватило меня. Может быть, это слова вдовы «на кладбище нет места политике!», с которыми я абсолютно согласен, заставили меня пойти по следам моей пары. А теперь и вовсе интересно посмотреть на крах их затеи.
Было и еще кое-что, что говорило в их пользу. Их вдовство. Если бы эта история была замешана на обычном прелюбодеянии, банальной супружеской измене, если бы Решке расписывал в своем дневнике один из до смерти надоевших, набивших оскомину адюльтеров, если бы речь шла о том, как Александр ловко обманывает жену или Александра наставляет рога собственному мужу, то, поверь мне, Решке, я бы ради тебя и пальцем не шевельнул; однако тут каждый из этой пары овдовел несколько лет тому назад, стал вновь независимым, а к тому же их дети уже выросли и зажили самостоятельно, поэтому ничто не мешает мне, не отвлекает, и я могу спокойно последить за судьбой моей пары.
В конце записей, посвященных Дню поминовения, Решке опять возвращается к авоське. Снова и снова подчеркивается символичность этого бытового предмета, доставшегося вдове по наследству. Решке вспоминает, как нравилось ему нести авоську, идя рядом с Александрой, и как растрогала его сия давно вышедшая из моды вещица. Сколько чаяний, надежд и желаний уместилось в ней! «Кажется, я и сам попался в эту сетку…» — заключает он.
Вот так вдовец и заснул, опутанный хитросплетением петель вдовьей авоськи из материнского наследства. А может, прежде чем заснуть, ему пришлось начать счет тех девятисот пятидесяти миллионов, о которых говорил мистер Четтерджи? Что же до Александры Пентковской, то она, видно, принялась перед сном прикидывать, сколько денег понадобится на создание акционерного общества. Когда получилось, что стартового капитала нужно не меньше полумиллиона марок, она задремала, и снились ей вереницы нулей.
Зал гостиничного ресторана с огромными окнами. Две колоннады: одна со стороны окон, другая со стороны кухни. У тех колонн, что ближе к окнам, бетонное основание и керамическая шишковатая облицовка. Те же колонны, что ближе к кухне, отделаны под красный кирпич. Стены обшиты гладкими деревянными панелями.
Выйдя около девяти часов к завтраку, Решке отыскал свободный столик. Он намеревался заказать чай, поскольку предпочитал его здешнему, слишком густому кофе, а также сыр и мармелад. Официантка, вся в белых рюшах, подошла медленно, словно нехотя. Едва Решке сделал заказ, к нему подсел некий господин — как сразу же выяснилось, соотечественник; в отличие от сидевших за соседними столами пожилых мужчин и женщин, он приехал сюда не с туристической группой, а по делам частной больнично-страховой кассы, дирекция которой обосновалась в Гамбурге. Разговорились.
Представитель страховой компании, оставшийся в дневнике безымянным, пытался с помощью волшебной палочки, именуемой СП, то есть «совместное предприятие», обзавестись полезными связями, благодаря которым можно было бы приобрести дома отдыха или санатории в лучших курортных местах; точнее, он предлагал долевой капитал западных партнеров, а также потенциальную клиентуру. Он рассказал, что его фирма предлагает своим клиентам краткий или длительный курс лечения и отдых в Восточной Европе, особенно в бывших германских землях. Спрос велик. Государственные профсоюзы, в ведении которых находятся дома отдыха и санатории, также проявляют живейший интерес к западным партнерам: «Еще бы! Да они сейчас хватаются за любую соломинку».
Тем не менее собеседник пожаловался профессору на недостаточную готовность поляков пойти навстречу. Понятно, что вопрос собственности — тема деликатная, поэтому осмотрительность и даже недоверчивость здесь вполне уместны. Но ведь можно, допустим, оформить долгосрочный договор на аренду с преимущественным правом выкупа. «А иначе у них ничего не выйдет. Пора им это уразуметь. Уж если решили устроить у себя капитализм, надо и поступать соответственно. А то хотят и невинность соблюсти и капитал приобрести. Только задаром полякам никто ничего не даст».
Решке, которому подобные дела стали со вчерашнего дня уже не чужды, поинтересовался, каковы же вообще шансы на создание совместных предприятий.
Пожалуй, это прежде всего вопрос политический, услышал он. Надо признать, наконец, границу по Одеру — Нейсе. Причем безоговорочно. И без оглядки на кучку бывших беженцев, давно превративших свою беду в профессию. Тогда многое сделается возможным. Полякам без нас не обойтись. С тех пор, как в ГДР все пошло кувырком, здесь началась паника. Да и на кого им еще надеяться? Не на французов же. Вот я и говорю: года через два-три мы будем задавать здесь тон. Без наших марок им не выжить. А если поляки заупрямятся, обратимся к чехам или венграм. Они посговорчивей…
Встав из-за стола, где почти нетронутым остался обильный завтрак, в том числе два заказанных яйца, энергичный господин, которому на вид было под пятьдесят, сказал на прощанье: «А все-таки здесь нам было бы лучше всего, хотя Балтийское море уже не то, что прежде. Я уже присмотрел несколько домов отдыха на Свежей косе и на Геле. Боже, какие там в дюнах сосняки! А Кашубская Швейцария?! Это же великолепные курорты, к тому же здешние места полны воспоминаний для тех из наших клиентов, которых некогда выгнали отсюда. А ведь таких немало. Взять хотя бы мою семью. Мы родом из Мариенвердера. Я хорошо помню депортацию, хотя был тогда совсем еще маленьким».
На улице Александра Решке поджидала хорошая осенняя погодка, на удивление теплая для начала ноября. Хотя он и давал себе зарок не уступать маленьким попрошайкам, которые осаждали отель, но не удержался и, явно переплатив, купил набор видовых открыток у мальчугана, державшего за руку сестренку. Решке потоптался у входа, размышляя, сходить ли напоследок в Мариинскую церковь или же просто побродить по утреннему Гданьску, из которого завтра ему предстояло уехать; он уже отдал было предпочтение надгробным церковным плитам, как услышал, что его окликают по имени. По весьма своеобразному английскому произношению Решке сразу же узнал своего вчерашнего ночного знакомого, бенгальца с британским паспортом.
В дневнике читаю: «Чуть поодаль от нескольких такси возле своей велоколяски стоял мистер Четтерджи в спортивном костюме. Стоял себе, как ни в чем не бывало, положив руку на руль. Хотя коляска и отличалась от тех, с которыми бегают китайские кули, однако выглядела она здесь диковинно и как-то неуместно. Мистер Четтерджи жестом подозвал меня, я подошел поближе и внимательно разглядел это транспортное средство, оказавшееся его собственностью. Сверкание и блеск! Откидной навес, призванный защитить седока от непогоды, выкрашен в красно-белую полоску. Синее прочное шасси, ни единой оспинки облупившегося лака, ни пятнышка ржавчины. Четтерджи сказал, что периодически меняет места стоянок, поджидает клиентов то перед одним отелем, то перед другим. Могли бы, дескать, увидеться здесь и раньше. Нет, свою велоколяску он привез отнюдь не из Дакки или Калькутты, она голландского производства и отвечает требованиям европейских стандартов. Фирменный знак «Спарта» говорит сам за себя. Особенно хороша конструкция системы передач: «Sophisticated!»[7] У него есть еще шесть таких велоколясок, все новехонькие, только что с завода. Но для обзорных экскурсий по городу используются пока лишь две. Да, он оформил лицензию, ему разрешено ездить в центре, включая пешеходную зону, а с недавних пор — даже по Грюнвальдской аллее. Поначалу возникли кое-какие затруднения, однако Четтерджи удалось расположить к себе тех, от кого зависело решение. Так заведено во всем мире, тут уж ничего не поделаешь. К сожалению, не хватает водителей, или, как их называют в Калькутте, «рикшавалов», хотя у местных таксистов почти нет работы, в чем легко убедиться на соседней стоянке. Виною всему гордыня, она мешает полякам стать водителем велоколяски. А платит он очень хорошо. И вообще считает свой бизнес перспективным. Недаром же в Голландии заказана еще целая дюжина колясок. «За велорикшами будущее! — воскликнул мистер Четтерджи. — Причем во всей Европе, а не только в бедной Польше».
Решке сразу же высоко оценил предпринимательскую дальновидность бенгальца, что и отметил в своем дневнике. Более того, проект, описанный утренним соседом по столу, и это экологичное транспортное средство показались ему удачными дополнениями к идее создать совместное предприятие, то бишь акционерное общество. «Во всех трех начинаниях есть нечто общее. Они служат интересам людей, особенно пожилых. В этом смысле можно говорить о гуманистической направленности и возрастной адресованности наших проектов».
Поощряемый живой заинтересованностью профессора и его расспросами, Четтерджи охотно поделился своими мыслями о близком автотранспортном коллапсе во всех густонаселенных европейских центрах, о преимуществах для внутригородского передвижения высокоманевренных и почти бесшумных велоколясок, широкое использование которых уменьшит загрязнение окружающей среды выхлопными газами; затем речь опять пошла об оздоровлении Европы за счет притока свежих сил из Азии; кроме того, Четтерджи не без иронии заметил, что ему удалось воспользоваться рыночным принципом капиталистической экономики и обнаружить пустующую конъюнктурную нишу, которую он и рассчитывает заполнить. Едва он сказал это, как сама жизнь словно бы решила подтвердить его правоту. К отелю подъехала велоколяска той же модели, что у бенгальца; сидевший за рулем пока единственный польский водитель привез с утренней обзорной экскурсии по городу улыбчивого старичка, а к Четтерджи обратились две нарядные пожилые дамы, вероятно, ровесницы Решке; веселясь и толкаясь, будто дети, они принялись усаживаться в коляске.
Решке пишет: «Менее других стесняются пользоваться велорикшей западные немцы. Большинство из них выросло здесь. Они возвращаются сюда, чтобы, по их собственным словам, освежить детские воспоминания. Из щебетания дам я понял, что они хотели осмотреть город, а потом проехаться по Большой аллее от Данцига до Лангфура и обратно, как когда-то, в школьные годы. В детстве они, наверное, были подружками и ездили по этому маршруту на велосипедах. Любопытно, что они называли старые названия улиц, однако мистер Четтерджи прекрасно их понимал».
Бенгалец надел велосипедную кепочку. Решке пожелал ему счастливого пути. Подружки защебетали: «Советуем прокатиться! Такое удовольствие! Вы ведь тоже родом из этих мест, не так ли?» Мощно нажимая на педали, Четтерджи взял старт с таким видом, будто перевозка полнотелых дам представляет собой всего лишь спортивное развлечение; на прощание он крикнул профессору «До скорой встречи!»
Ну, хорошо! Допустим, по просьбе моих одноклассников я действительно глотал когда-то жаб, не буду спорить. Возможно, я обнимался с кузиной Решке на парковых скамейках затемненного города, не обращая внимания ни на воздушную тревогу, ни на сигнал отбоя. Похоже на правду и то, что мы сидели с Решке за одной партой, и я списывал у него латынь и математику. Но таскаться за ним по пятам теперь? Нет, это уж слишком! Тем более, что он и так еле ноги волочит, во всяком случае шаркает подошвами. И вообще дорожки у нас разные. Так что шел бы он себе без беретки и фотоаппарата по своим делам, а я лучше последую мысленно за велорикшей, который, куда бы он ни ехал, катит навстречу будущему.
В пустой зальной церкви, новые своды которой покоятся и, ежели не произойдет очередного разрушения, будут покоиться на двадцати шести восьмиугольных опорах, находились лишь несколько заблудших туристов да один молящийся поляк. Когда свод обрушился в последний раз, некоторые из напольных могильных плит треснули. Тем не менее путь вдоль боковых капелл, по главному нефу, трансепту и дальше, мимо алтаря, оставался вымощен прославленными именами и подобающими надписями. По свидетельству Решке, пес на вычурном нойвергском гербе продолжал глодать свою каменную кость, как делал это еще в 1538 году, когда плиту с гербовым рельефом положили на могилу Зебальда Рудольфа фон Нойверга.
Как бы прощаясь с объектами своих научных изысканий, сильно истертыми множеством подошв, профессор обошел напольные могильные плиты; он вглядывался в ставшие почти неразличимыми даты жизни и смерти некогда могущественных патрициев, перечитывал библейские изречения в стиле немецкого барокко. Родовые гербы, геральдические аксессуары — все это отшлифовано ногами многих поколений богомольных горожан, а позднее — любопытных туристов; неподалеку от Прекрасной Мадонны в северном боковом нефе на напольной плите красовался геральдический щит, поделенный вертикалью на два поля; слева друг под другом две звезды и дерево, справа — корона, над ними череп; поверх щита летел лебедь, намекавший на уважительный поэтический титул литератора и придворного историографа Мартина Опица фон Боберфельда, которого в «Плодоносном обществе» именовали «Силезским лебедем», пока чума не уложила его под эту каменную плиту в августе 1639 года.
Решке снова был раздосадован «глупым местническим тщеславием», когда прочитал высеченное в 1873 году дополнение: «Поэту от земляков», зато опять порадовался датированной 1732 годом надписи на надгробии супругов Маттиаса и Ловизы Лемман: «Живы семенем и прославлены именем в потомках своих».
И тут на глаза ему попалось нечто неожиданное. «В главном нефе я набрел вдруг на собственное захоронение. На серой, стоптанной могильной плите я разобрал свое имя и свою фамилию, написанные в старинной орфографии, готическим шрифтом, хотя надпись казалась высеченной совсем недавно; рядом с моим именем соседствовали имена братьев, и получалось — Александр Ойген Максимилиан Ребешке. Я снова и снова перечитывал эту надпись, сначала про себя, затем вслух, будто желая таким образом удостовериться, что зрение меня не обманывает. Дата смерти, разумеется, отсутствовала. Не удостоился я и эпитафии, не говоря уж о гербе. Словно испугавшись видения собственной могилы, я, как полоумный, бросился бежать, стуча каблуками по плитам так громко, что люди вздрагивали и удивленно смотрели мне вслед. С самых ранних студенческих лет я проникся мыслью о смертности всего живого, однако предвестие собственного конца оказалось невыносимым. И я бежал, стремглав бежал от самого себя, выскочил из бокового южного портала и помчался дальше, так, как не бегал уже давным-давно, пока не опомнился, наконец, и не сообразил, что несусь туда, где…»
Дело в том, что на двенадцать Александр Решке и Александра Пентковская назначили свидание у фонтана Нептуна на Лянгер-маркт. Вдова отпросилась с работы. Им хотелось поискать место для кладбища, чтобы их общая идея приобрела более определенные очертания, тем более, что завтра вдовцу предстояло возвращаться домой.
Запыхавшись, Решке прибыл на место встречи точно вовремя, но вместо того, чтобы объяснить свою спешку, он с ходу, словно никак не мог остановиться, проговорил: «Поедем на машине!»
Решке в автомобиле. Среди фотографий не нашлось такой, где его сняли бы за рулем. Моя пара часто фотографировалась, однако никогда не снималась на фоне машины, в объектив ни разу не попало что-либо вроде мерседесовской звезды. Дневник также не содержит ни малейших указаний на сей предмет, встречаются лишь обмолвки: «Добирались машиной…» или «Оставив машину на стоянке…»
Попробуем угадать. Как, например, насчет «шкоды», которая здесь, на западном берегу Эльбы, выглядит довольно экзотично? Вообще-то Решке позволял себе известную экстравагантность, скажем, бархатный воротник к демисезонному пальто и разрез до самой талии, поэтому, возможно, ему подошла бы такая ностальгическая модель, как «пежо-404» со старомодной кожаной обивкой салона, но с дорогим сверхсовременным катализатором, встроенным в двигатель по спецзаказу, ибо Решке пользовался только экологически менее вредным бензином без свинцовых добавок. Во всяком случае, я просто не могу себе представить Решке перед отелем «Гевелиус», допустим, на спортивном «порше».
Нет, придется смириться с неопределенностью восклицания: «Поедем на машине!» Поскольку до избранных для осмотра церквей Решке предпочитал добираться пешком, то естественно предположить, что его машина оставалась на принадлежащей отелю охраняемой автостоянке. Впрочем, и Пентковская, пришедшая на свидание к фонтану с размахивающим трезубцем Нептуном, имела подготовленный маршрут, воспользоваться которым можно было только на машине. Прежде чем отправиться к автостоянке, Александра вытерла профессору лоб: «Ах, как вы запыхались, Александр!», после чего надела ему на голову забытую вчера беретку.
Решке пишет, что первоначально считал самым подходящим местом для задуманного кладбища территорию между Бреннтау и Маттерном; там росли высокие буки, а они обычно стоят просторно, не теснятся, поэтому создадут удачное естественное обрамление. В крайнем случае, некоторые деревья придется вырубить. Зато густой подлесок нужно основательно разредить: ведь тот, кто возвращается домой для последнего пристанища, не должен быть упрятан в зарослях, но осенен высокими кронами деревьев.
Это место было бы поистине идеальным, если бы только не мешал близлежащий гданьский аэродром, чьи взлетно-посадочные полосы находились на прежнем немного горбатом, а позднее выровненном поле, где деревушку Биссау окружали крестьянские наделы. Кроме того, аэродром Ребихово предполагалось расширить до самой Матарнии. Кому понравится непрекращающийся рев взлетающих или идущих на посадку самолетов? Какой уж тут вечный покой?
Долина к юго-востоку от Оливы, к сожалению, также оказалась непригодной. Вместо памятных Александру Решке лесных полян, куда родители вывозили его для воскресных прогулок, ныне там сгрудились типовые деревянные домики с крохотными садово-огородными участками. И хоть каждый клочок земли за оградой был заботливо обихожен, а несмотря ни на что сохранившийся Оливовский лес до сих пор украшал долину, Решке тем не менее повернул машину назад. Нет, здесь места не осталось. Слишком уж все застроено и перенаселено.
Было еще довольно рано, когда они решили возвращаться в город. Вероятно, оба молчали, если еще не вконец разочарованные, то уж сильно удрученные: их затея терпела неудачу, не успев толком явиться на свет, поэтому и вчерашняя пылкость сегодня заметно поутихла.
Проезжая по Большой аллее, которая соединяет предместье Вжещ с центром и называется теперь Грюнвальдской, мимо здания бывшего спортзала, Решке сбросил скорость и, махнув рукой вправо, на обширный парк, сказал: «Раньше там находилось Сводное кладбище, где были похоронены родители моего отца».
Пентковская тут же попросила, нет, приказала остановить машину.
— Именно здесь будет наше кладбище.
— Однако…
— Никаких «однако». Выходим из машины!
— Но ведь того, что там было, уже…
— Я и говорю. Раз было, значит, может быть снова.
— Историю нельзя…
— Это мы еще посмотрим…
Пока Решке паркует машину, пока моя пара некоторое время еще препирается по поводу необратимости истории, попробую-ка вспомнить примерные размеры и планировку Сводного кладбища, каким оно было до его ликвидации: на территории нынешнего Академического парка, между Поликлиникой и Высшим техническим училищем, полтора гектара занимали протянувшиеся параллельно Большой аллее и ведущему к крематорию Михаэлисовскому шоссе кладбища общин св. Биргитты и св. Иосифа; эта католическая часть Сводного кладбища была уничтожена, как, впрочем, и все остальные части, в 1966 году; на соседнем, размером в два гектара, евангелическом Мариинском кладбище построен теперь Студенческий госпиталь, обращенный фасадом к Михаэлисовскому шоссе; три с половиной гектара занимало евангелическое Катарининское кладбище, в восточной части которого встали новые здания прежнего Высшего технического училища, ныне Гданьской Политехнической школы; на двух с половиной гектарах располагалось католическое кладбище общин св. Николая и Королевской капеллы, по ту сторону Михаэлисовского шоссе находилось кладбище крематория размером в гектар с третью, сохранился и сам крематорий — импозантное здание из клинкерного кирпича с большим ритуальным залом и двумя высокими дымовыми трубами. Это кладбище, где прежде захоранивались урны, было также уничтожено в конце шестидесятых годов, а на его месте возник городской «Park XXV-lecia PRL», то есть Парк имени двадцатипятилетия Польской Народной Республики.
Можно вспомнить и о ликвидированных кладбищах на противоположной стороне Большой аллеи; за Малым плацем, ныне переименованным в Майское поле, и за Штеффенсовским парком[8] продолжалось Сводное кладбище; тут были Иоанновское кладбище, Варфоломеевское, Петропавловское, к ним примыкало Меннонитское кладбище, а дальше шли уже железнодорожные пути, поселок Новая Шотландия, верфь и порт. Впрочем, Решке имел в виду то самое кладбище, на котором были похоронены его дед с бабкой и зарезервированы места для его родителей, поэтому он оставил свою машину там, где в начале века стояло памятное Александру Решке с детских лет фахверковое здание дирекции, как бы охранявшее главный вход на Сводное кладбище.
У вдовы имелись собственные воспоминания: «Последние немецкие кладбища уничтожались при Гомулке. Почему я не вышла из партии еще тогда? Зачем дождалась военного положения, когда уже стало поздно?»
От дирекции и до сих пор тянулась липовая аллея в сторону Михаэлисовского шоссе; тут, над бывшими могилами или, по словам вдовы, «прямо на костях мертвецов», встала новая студенческая больница.
От кольцевой дорожки посередине липовой аллеи вправо и влево расходились прогулочные аллеи; образовавшееся перекрестье, четыре сектора с группами деревьев или деревьями-одиночками позволяли угадать прежнюю планировку кладбища. От перекрестья по-кладбищенски торжественных главных аллей ответвлялись боковые дорожки, обсаженные тенистыми каштанами, вязами и плакучими ивами. На уцелевших скамейках Александру и Александре попадались то мужчина с бутылкой пива, то молодая мать с ребенком, там газету почитывают, там парочка целуется. Решке даже видел студента, который вполголоса читал стихи, да еще по-французски.
У входа в Высшее техническое училище вдовец со вдовой повернули на поперечную аллею и дошли по ней до Поликлиники, при этом они считали шаги, чтобы прикинуть размеры Академического парка; Александра Пентковская сразу же переводила шаги длинноногого Решке в метры. Глядя на здание Поликлиники, построенное в начале двадцатых годов, Решке сказал: «Здесь мне гланды удалили. Зато потом разрешили есть ванильное мороженое». Александра откликнулась: «Смешно. Мне тоже именно тут вырезали гланды, когда я была маленькой».
Обойдя весь парк, Александр и Александра попробовали вычислить площадь бывшего кладбища. Пентковская явно завысила цифры, а Решке, насчитав десять-двенадцать гектаров, почти точно назвал прежние официальные данные. Такое количество земли, которое можно использовать для нового кладбища, привело обоих в неописуемый восторг. Натренированному в предвидениях Решке уже чудились стройные ряды могил. А когда за Михаэлисовским шоссе (которое теперь названо в честь Траугутта,[9] вождя повстанцев) они обнаружили еще одну площадку, пригодную для кладбища или колумбария, то основание для восторгов увеличилось по крайней мере еще гектара на полтора. Эту площадку они также измерили шагами. Сразу за крематорием, ритуальный зал которого использовался, по словам Александры, поселившимися в Гданьске после войны белорусами для богослужений по православному обряду, Академический парк, имевший здесь ветхую ограду, переходил в садово-огородные участки. «А дальше, — пишет Решке, — находятся, как и прежде, спортивные сооружения, относящиеся к футбольному стадиону».
Дневник моего одноклассника напомнил мне, что в 1939 году, вскоре после «аншлюса», стадион имени Генриха Элерса был назван по-новому — в честь тогдашнего гауляйтера Франконии, к которой был присоединен «имперский округ Данциг — Западная Пруссия».
Да, Решке, память тебя не подводит. «Нам, учащимся Петровской школы, доводилось принимать участие в ежегодных Всеимперских детских и юношеских играх на стадионе им. Альберта Форстера. Пот, судейские свистки, команды и смертельная скука. Ужасные воспоминания…»
Могу кое-что добавить к ним. Помню футбольные матчи данцигской команды — между прочим, довольно средненькой — против клубов из Бреслау и Фюрта, даже против «Шальке». Не позабылись фамилии известных в те времена футболистов, например, Гольдбруннера или Ленера. Осталось в памяти воскресенье 22 июня 1941 года, когда по радио объявили о начале войны с Россией; я как раз был на стадионе и со стоячих мест смотрел вниз, на футбольное поле, где уж и не знаю, кто против кого играл.
«Вот тут-то мы все и устроим!» — воскликнула Александра Пентковская, когда они вернулись на кольцевую дорожку. Она обвела взглядом перекрестье аллей и махнула рукой в каждую из четырех сторон. На Решке этот хозяйский жест произвел весьма сильное впечатление. «Не только я, но и Александра будто воочию увидела перед собой то, что еще недавно казалось несбыточной мечтой. Ей чудились ряды могил, немецкие фамилии на надгробиях. Она повторяла слова будущих эпитафий, словно заклинания: «Спи спокойно!» или «Мир праху твоему!» В ее глазах как бы отражалось то, о чем она говорила: «Сюда, именно сюда, должны вернуться немцы. Они возвратятся на родину, хоть и не при жизни». Я страстно желал, чтобы сбылись эти слова, которые Александра произнесла так громко, что многие удивленно обернулись, но одновременно ее пророчество меня испугало».
Видимо, вдова сумела его успокоить. С чувством убежденности в праве покойника вернуться на родину и уверенностью в успехе задуманного дела, когда пара двинулась, наконец, к выходу из парка, она сказала: «Тут нечего бояться. Страшно было раньше, когда поляки разоряли кладбища. Или когда политика лезла куда надо и куда не надо. Страшно, что я так поздно поняла настоящую цену коммунизму. Теперь все будет иначе, поверьте. Наша идея понравится людям, потому что она человечна. Только надо все хорошенько посчитать. Расчет должен быть точным. Понимаете? Rachunek!»
И тут же, еще по дороге от бывшего кладбища к машине, прямо на аллее с ее равными промежутками меж старых лип, Александра принялась излагать результаты своей почти бессонной ночи, когда она вычисляла необходимый размер стартового капитала. Она то останавливалась, то продолжала шагать, стуча каблучками. Короткие, сильные пальчики реставраторши, взявшие на себя для пущей наглядности роль арифмометра, были красноречивы и убедительны. Поскольку злотый ни на что не годен, доказывала Александра, за основу надо брать немецкую марку. Ничего не поделаешь, все на свете стоит денег, даже смерть. «А с марками все получится. Я уже вижу, как тут будет хорошо…»
Когда машина тронулась к городу, уже темнело. По дороге они не переставали вести подсчеты. Может, у Решке был «сааб»? «Дня начала нужно не меньше миллиона!» — заключила Александра. Хороший автомобиль «сааб», надежный. Оба сидели, пристегнувшись ремнями. Это было даже кстати, чтобы грудь не слишком распирало от радости. Они замолчали. У Оливовых ворот Решке почудилось, будто он обогнал велорикшу с двумя седоками. Вроде бы мелькнула и велосипедная кепочка Четтерджи, во всяком случае, Решке записал в дневнике: «Судя по тому, как энергично водитель давил на педали, это наверняка был он. Ах, если бы наша затея исполнилась с такой же стремительностью, с какой несется его велоколяска».
Так что же за машина была у Решке? «Сааб» или «вольво»? Или все-таки «пежо»? Ладно, хватит гадать. Машина осталась на стоянке перед отелем… Впрочем, прежде чем рассказ, подгоняемый развитием событий, пойдет дальше, следовало бы, пожалуй, упомянуть один небольшой эпизод. Решке поведал дневнику, что когда они с Александрой стояли на кольцевой дорожке и вдова представила себе, каким будет новое кладбище, то в порыве чувств она бросилась ему на шею. Он воспринял это объятие не без робости. Поднявшись на цыпочки, маленькая и крепкая женщина оказалась почти такого же роста, как и он сам. Что-то шевельнулось в нем, какое-то вроде бы давно забытое чувство. Руки с побрякивающими браслетами обвили его шею. Вдова расцеловала его в обе щеки: «Ах, Александр! Вот если б удалось найти похожее местечко в Вильно!» Поднять руки он не посмел. «Стоял истуканом, потрясен и недвижим».
Вдовий прилив нежности смутил вдовца; почувствовав через юбку и жакет ее крепкое тело, он по крайней мере не воспротивился заразительному порыву. Что же касается названной Пентковской суммы, то позднее, уже в Бохуме — запись датирована девятым ноября — он отреагировал на нее следующей, по собственному признанию, довольно-таки самоуверенной репликой: «Ах, милая Александра! Деньги — это уж моя забота. Было бы просто смешно, если бы я не сумел достать такой суммы. В нынешние времена, когда все и без того шатко, риск необходим. Излишествовать не будем, но и скаредничать — тоже. Ясно одно: наша совместная затея потребует от меня полной самоотдачи».
Город уже погрузился в ноябрьские сумерки, когда Решке припарковал машину на стоянке перед отелем «Гевелиус». Велорикши исчезли, зато вереница такси по-прежнему ждала у входа. Знакомый сладковато-горьковатый запах смеси выхлопных газов и серы. Не зная, чем бы занять ранний вечер, вдовец пригласил вдову посидеть в баре, который находился чуть дальше стойки администратора отеля. Экскурсионные автобусы фирмы «Орбис» с туристическими группами еще не вернулись из Мариенбурга и Пельплина, Эльбинга и Фрауенбурга, поэтому Решке с Пентковской оставались и за первым стаканчиком виски, и за вторым — единственными посетителями бара. Поездка сблизила их, но сейчас они чувствовали себя немного отчужденно. Постукивание льда в стаканах порою заменяло собою беседу.
Позднее бар заполнился прибывающими друг за другом группами туристов, публика весело загомонила, и Решке поспешил расплатиться, чтобы увести Пентковскую от шума и сутолоки. Мужчины были одеты дорого и солидно, дамы в дорожных костюмах имели явный перебор драгоценностей. Прислушавшись, Решке понял, что все эти люди родом из здешних мест: «Слишком уж хорошо знали они Гданьск. В основном это мои ровесники, то есть наша затея им рано или поздно пригодится».
Та же самая мысль пришла в голову и вдове, которая громко прошептала:
— Скоро все они станут нашими клиентами…
— Помилуйте, Александра…
— А что? Марок у них хватит.
— У нас не рынок.
— Ладно. Молчу.
И тут она рассмеялась. Утихомирить Александру было непросто. Еще бы немножко и, воодушевленная двумя порциями виски, она прямо в баре принялась бы рекламировать новое кладбище; возможно, Александра просто не успела этого сделать, потому что Решке встал и с отменной учтивостью пригласил ее отужинать в ресторане отеля.
Но Пентковская его приглашение отклонила: «Там же цены бешеные и совсем невкусно», после чего, в свою очередь, предложила: «Я знаю, куда нам пойти».
Совсем неподалеку, за церковью св. Якоба, нашелся частный ресторанчик, где Александра попросила столик на двоих. Ужинали они при свечах, а заказали то, что и было обещано Пентковской: «Настоящая польская кухня. Совсем, как у мамы в Вильно».
Хороший ужин — закуски, главное блюдо, десерт — сделал мою пару весьма разговорчивой. Нельзя сказать, чтобы Решке слишком уж разоткровенничался о покойной жене, а Пентковская о своем рано умершем муже, тут они ограничились немногочисленными, с тактом отобранными воспоминаниями. Разговор лишь вскользь коснулся сына Александры, который учился философии в Бремене, и троих дочерей Александра, давно самостоятельных, работающих и вышедших или почти вышедших замуж. «Я уже дважды дед…»
Собеседники легко перескакивали с одного на другое; если речь и заходила о политике — «Берлинская стена вот-вот падет», — то разговор быстро сбивался, например, на обмен расхожими представлениями немцев о поляках или наоборот, но в основном он вертелся вокруг общей для обоих профессиональной темы, поскольку Александре нередко приходилось месяцами золотить геральдические орнаменты и надписи, в том числе эпитафии, вырезанные на дереве или высеченные в камне; последний раз она занималась этим в церкви св. Николая. Она досконально изучила фамильные гербы многих знатных патрицианских родов, скажем, герб члена муниципалитета, шеффена Ангермюнде или герб купца Шварцвальда, чей портрет был писан в Лондоне самим Гольбейном; кстати, этот купеческий герб имел в своей основе сочетание золотого с черным, хотя был там также красный цвет (косица флага) и синий (шлем); а взять, к примеру, герб Иоганна Упхагена, на котором серебряный лебедь несет в бугристом клюве золотую подкову, или феберовский герб с тремя свиными головами; да, все эти гербы были ей досконально, в буквальном смысле слова — близко знакомы каждой завитушкой, каждой мелочью, каждой геральдической деталью. Заметно менее уверенно позолотчица чувствовала себя среди истертых подошвами напольных могильных плит, поэтому ее просьба к Решке выслать при случае его диссертацию объяснялась отнюдь не только вежливостью: «Видите ли, господин профессор, когда становишься старше, то чувствуешь, что одних наитий недостаточно. Нужны знания. Пусть не обо всем. Точнее, хорошо бы обо всем понемножку».
Судя по всему, Александра Решке покоробило столь официальное обращение — «господин профессор». Но по мере того, как опустошалась бутылка вина, на сей раз венгерского, вдова начала добавлять к академическому титулу ласковое «голубчик» — к этому времени разгорелся жаркий спор о том, следует ли считать родившегося в Данциге художника и графика Даниэля Ходовецкого[10] выдающимся поляком или же презренным чиновником-пруссаком, — а потом, поглядывая поверх бокала, она даже стала называть его «мой милый профессор», причем иногда это произносилось шепотом, Решке почувствовал, по его собственным словам, «что смеет надеяться на ее расположение».
Кстати, из-за Ходовецкого они едва не поссорились. Пентковская оказалась способной на взрыв патриотических эмоций. Она обвинила художника, который к концу жизни провел реформу Его Величества Прусской академии изящных искусств, в «измене польскому делу» за то, что он в тяжелейшие после раздела Польши времена отправился служить не куда-нибудь, а именно в Берлин.
Решке возражал. Он упрекнул Александру в «узости взгляда на человека, творчество которого имеет общеевропейскую значимость, ибо он шагнул за пределы эпохи рококо». Будучи протестантом, Ходовецкий не рвал связей с Польшей, родственно близкой ему по отцовской линии. Хотя эмигрировавшим в Пруссию протестантам он доверял, естественно, больше, чем католическому духовенству. «Тем не менее, дорогая Александра, у вас есть все основания гордиться этим выдающимся поляком и европейцем!» — воскликнул Решке, подняв бокал. Вдова чокнулась с ним и впервые уступила: «Будь по-вашему. Вы помирили меня с великим польским художником. Спасибо вам, профессор, голубчик! Мой милый, милый профессор!»
Подали десерт. Видимо, Решке не был знатоком сладких блюд, поэтому дневник упоминает лишь красную ботвинью, пирожки, карпа под соусом из солодового пива и только.
Ужин завершился обменом любезностями. Она настояла на своем желании расплатиться за обоих. Ему пришлось подчиниться. Зато когда они дошли до отеля и дальше она вознамерилась идти одна к своему дому на Хундегассе, да еще по плохо освещенным улицам, он заупрямился, взял ее под руку и зашагал, пошаркивая, рядом; она же, как обычно, зацокала каблучками. Так Решке довел Пентковскую до пристроенной к ее дому террасы, на которой красовался рельеф из песчаника с почти неразличимыми в темноте амурчиками и уточками.
По дороге, переходя от одной улочки к другой, они становились все молчаливей. Во всяком случае, дневник сохранил лишь единственную реплику Александры, которая сказала: «Если берлинская стена падет, все переменится. Начнутся проблемы. Закроется дрезденское народное предприятие «Сусальное золото». Неоткуда будет брать материал».
Потом, быстро поцеловав профессора на прощание и сказав только: «Пишите, пожалуйста!», вдова скрылась в дверях, а вдовец, шаркая ногами, двинулся один в обратный путь.
Нет, на сей раз его не тянуло в фахверковый домик на берегу Радауны. Около одиннадцати он забрал у портье ключ, доехал лифтом до пятнадцатого этажа, открыл дверь своего номера, переобулся в домашние тапочки, которые неизменно возил с собой, вымыл собственным мылом руки, подсел к столу, положил перед собою дневник, раскрыл футляр и надел очки. Затем он закрыл футляр и быстро взял ручку, словно ему не терпелось удостоверить письменно все, что с ним произошло.
Возможно, ему не давала покоя могильная плита, увиденная в Мариинской церкви, и потому он поспешил обратиться к имени того человека, в честь которого назвали высотный отель, то есть астронома Иоганна Хевелке,[11] а по латыни — Гевелиуса, и к имени его жены Катарины, урожденной Ребешке, или Ребешкин, ибо Александр решил попытать счастья и сделать то, что некогда не удалось отцу: проследить уходящие в глубь семнадцатого века родственные связи с семейством пивовара Ребешке и хотя бы отчасти объяснить таким образом жутковатое появление собственного надгробия, но тут в дверь постучали, сначала тихонько, затем посильнее.
«Это опять я», — проговорила вдова Александра Пентковская, появившись вскоре после полуночи у вдовца Александра Решке.
Она никак не могла отдышаться. Кроме обычной сумки на длинном ремешке, которую она носила через плечо, у нее была с собой еще и авоська из маминого наследства, на этот раз коричнево-синяя, плетеная зубчатым узором. Она наспех собрала кое-какие подарки, сунула их в сетку и бросилась догонять профессора, который проходил к тому времени мимо Доминиканского рынка; она торопилась, делала короткие, но стремительные шаги, и стук ее каблучков разносился по тихим улицам.
«Вот. Чуть не забыла. Эго вам гостинцы, возьмите с собой».
В авоську уместилась банка консервированной свеклы, нитка сушеных белых грибов, кусок янтаря величиной с крупный грецкий орех: «В янтаре муха!»
Она сбросила серый плащ, сняла жакетку и осталась в голубой шелковой блузке, у которой потемнели подмышки. Ей до сих пор не удавалось перевести дух.
Что же мне теперь делать? Стоять соглядатаем? Держать им свечку? Впрочем, света в гостиничном номере хватало. Она уставилась на его домашние тапочки, он отвел взгляд от темных пятен на блузке. Авоська с гостинцами соскользнула на пол. Он снял очки и даже положил их в футляр. Она сделала шажок навстречу, он тоже шагнул к ней, при этом едва не споткнулся. Потом оба одновременно сделали еще шаг. А затем бросились друг другу в объятья.
Наверняка, так все и было. Во всяком случае, такой представляется мне эта сцена, дневник же не содержит насчет нее никаких подробностей. После жутковатого видения, каким было собственное надгробие, после гипотез и домыслов о дальнем родстве — «К сожалению, первый брак Гевелиуса остался бездетным», — речь в дневнике идет лишь о сухих грибах, консервированной свекле, янтаре с мухой и темных пятнах на голубой блузке. Заметив на следующее утро у вдовы принесенную ею с собой из дома зубную щетку, Решке пишет об ее «неожиданной, но вполне разумной предусмотрительности». А в связи с ее репликой, прозвучавшей ночью или уже под утро, — «Нам повезло, климакс у меня уже позади», — он восклицает: «Удивительное простодушие. Она без стеснения называет все своими именами».
В дневнике упоминается, что кровать в одноместном номере оказалась узковата, ковер же — грязноват. Возникли и кое-какие разногласия: он хотел выключить свет, она возражала. Затем следует признание: «Да, мы любили друг друга, мы хотели этого, и у нас все получилось. Боже мой, я еще способен любить».
Вот и все. А сверх того, что поведал мой одноклассник об узкой гостиничной койке, выдумывать не хочется. При свете ли, в темноте ли — он оставался таким, каким был: худощав, но не старчески тощ; и она оставалась — крепкотелой, но не толстой. Пара из них вышла вполне подходящая.
Сон их в ту ночь был короток. К любви они отнеслись серьезно и основательно. В их возрасте требовалось терпение и, пожалуй, — толика юмора, страхующего от неудач. За завтраком в гостиничном ресторане они шутливо заверяли друг друга, что ни он, ни она в минуты краткого сна не храпели. Впрочем, гораздо позднее Решке отмечал в дневнике ее легкое похрапывание, но, вероятно, и Александра проявила не меньшую снисходительность. Кстати говоря, благодаря именно ее предложению повернуться спиной к спине, чтобы заснуть хотя бы ненадолго, появилась следующая, довольно странная, дневниковая фраза: «Давай-ка изобразим двуглавого орла!»
Заходила ли ночью речь об их совместном замысле? Упоминались ли, пускай мимоходом, гданьское и виленское кладбища? Говорилось ли о деньгах? Или в узкой кровати хватало места только для любви и ни для чего другого? А, может, наоборот — они освятили любовью свою идею, которой до сих пор пока еще не доставало начального запала? За завтраком Решке поинтересовался у Александры, как она узнала номер его комнаты, — неужели спросила у администратора? — на что Александра, рассмеявшись, сказала: «Ты же сам назвал мне номер и этаж, когда мы спорили о великом польском художнике, попавшем в Прусскую академию».
Прощание получилось недолгим. Оплатив счет за проживание в отеле, Решке сказал: «Я скоро дам о себе знать, Александра. Ты от меня не отделаешься!»
Он уже взялся за чемодан, когда она проговорила: «А я знаю. И будь поосторожней за рулем, Александр. Теперь я уже не вдова».
Пентковская ушла, не дожидаясь, пока Решке отнесет чемодан в машину. Такой у них был уговор. Портье получил чаевые, хотя Решке не доверил ему чемодан. Утро выдалось солнечное, во второй половине дня ожидалась легкая облачность.
Решке вышел из отеля около восьми утра. Таксисты еще не подъехали, зато три велорикши дожидались на солнышке седоков. Трое водителей беседовали, среди них Четтерджи в велокепочке. Еще один водитель также был похож на иностранца. Заметив Решке с чемоданом, Четтерджи в два-три шага оказался рядом и первым делом представил своего нового работника-пакистанца. «А остальные стоят перед «Новотелем».
Мой одноклассник поздравил Четтерджи, но порадовался и тому, что другим водителем был поляк, которому, видимо, удалось побороть свою гордыню.
Четтерджи поинтересовался: «Когда вернетесь к нам, мистер Решке? Заранее приглашаю на обзорную экскурсию по городу. Вы же знаете мой девиз: «Если уж у чего-то и есть будущее, то прежде всего у велорикши!»
Решке вновь отметил печально-отсутствующий взгляд бенгальца, протянувшего на прощание целую пачку рекламных проспектов «Chatterjees-Sight-Seeing-Tours»:[12] «Возьмите для своих друзей в Old Germany![13] У вас вечные пробки на улицах, стресс, шум. Обращайтесь к Четтерджи! Он знает, чем помочь городу-гиганту!» Решке сунул проспекты в отделение для перчаток. На соседнее сиденье он положил другой сувенир — плетеную авоську с гостинцами, в том числе — с сушеными грибами.