Решке и я, я и Решке. «Мы оба были рядовыми ВВС, — пишет он, — служили в батарее восьмидесятивосьмимиллиметровых зениток, которая стояла в Брезене-Глетткау…» Тогда же в Брезене жила Эрна Бракуп. Она была одной из шестисот немцев, которые остались в Гданьске и его окрестностях. А может, их было всего пятьсот, и они действительно считали себя немцами, потом их становилось все больше и больше. Когда сотни тысяч немцев ушли, забрав лишь скудные пожитки, эти задержались — кто по случайности, кто по неспособности к передвижению, кто просто не сумел примкнуть к людскому потоку на Запад; они ютились в чудом уцелевших домах среди неделями дымившихся развалин города или же в бедняцких кварталах пригородов, где никто не оспаривал у них чердачных и подвальных комнатенок.
Конец войны сорокалетняя Эрна Бракуп встретила вдовой; трое ее детей умерли в 1946 году, когда разразилась эпидемия тифа. Она быстро, пусть с грехом пополам, научилась обиходному польскому языку и жила, как улитка в раковине, в рыбацкой и курортной деревушке, которая теперь звалась Бжезно; слева и справа от ее халупы, а также по обе стороны трамвайной линии к Новому порту мало-помалу начали расти типовые новостройки. Пока функционировал старый курзал, она работала там официанткой, позднее устроилась продавщицей в промтоварный магазин. С середины 60-х годов она прирабатывала к пенсии, выполняя чьи-то мелкие поручения или, например, выстаивая за кого-нибудь очередь в мясную лавку. На родном языке, точнее, на его становившемся все более диковинном диалекте она говорила лишь со своими, да еще с туристами, когда те спрашивали, как пройти к причалу или на пляж.
Когда после недавних радикальных перемен в Восточной Европе всем оставшимся в Польше немцам сначала нерешительно, а потом без особых помех позволили создавать собственные объединения, Эрна Бракуп приняла в их организации далеко не пассивное участие. Ей удалось добиться того, чтобы объединению гданьских немцев выделили помещение на Йешкентальской; в организацию вошло около трехсот членов, которые, старые и никому не нужные, толком не понимали, что происходит. Теперь им даже разрешали петь свои песни: «Леса великолепные!..» или «У старого колодца», а то и — посреди зимы — «Денечки майские настали…» Вот так и вышло, что Эрна Бракуп получила место и право решающего голоса в наблюдательном совете немецко-польского акционерного общества. Теперь ей выплачивалась некоторая сумма за участие в заседаниях, причем вполне заслуженно — например, Эрна Бракуп добилась, чтобы за небольшую плату в злотых здешним немцам также предоставлялось место на миротворческом кладбище. А кроме того, она выпросила кое-какие деньги с благотворительного счета, на которые закупались песенники, иллюстрированные журналы, каталоги фирмы «Квелле» и прочая роскошная полиграфическая продукция. Не внять голосу Эрны Бракуп на заседаниях наблюдательного совета было попросту невозможно.
«Частенько члены совета начинают переглядываться, едва Бракуп берет слово, — пишет Решке. — Эта старая женщина кажется госпоже Иоганне Деттлафф ненастоящей немкой, она относится к Эрне Бракуп с какой-то брезгливостью, будто то немногое, что когда-то было привезено госпожой Деттлафф, беженкой из Данцига, в Любек — ганзейская спесь, — за это время удвоилось». О Фильбранде говорится: «Этот обожающий лаконизм господин поначалу пытался остановить словоизлияния Эрны, но сразу же увидел, какова она в гневе: «А вы послушайте, когда я-то говорю!» Консисторский советник Карау считает ее оригиналкой».
Другая сторона также воспринимала Эрну Бракуп не без предвзятости. Ее судьба напоминала полякам о тех несправедливостях, которые не могли, как обычно, быть списаны на русских. Марчак и Бироньский смущенно умолкли, когда старушка поведала однажды о том, как тяжко ей было после войны.
Только Ежи Врубель обращался к старой женщине с расспросами безо всякой опаски, приходя к ней иногда, словно любовник, с букетом цветов. Ее бормотание служило для него живительнейшим источником. Помешанный на исторических подробностях, он выпытывал, как выглядел теперешний Брезен с его новостройками раньше, до разрушения, кто из рыбаков и по каким ценам продавал свой улов, какую музыку играл на дневных концертах оркестр в раковине курортного парка, ибо Бракуп прекрасно помнила, например, кто жил в немногочисленных рыбацких халупах, а кто за облупившимися стенами домов у трамвайной остановки, сколько стоила свежая камбала и как звали каждого из смотрителей купальни. Она рассказывала о поездках по льду замерзшего моря: «Таких суровых зим больше уже не бывает!» А еще она напевала и насвистывала Врубелю популярные мелодии из оперетт «Царевич» или «Госпожа Луна».
Вместе с Врубелем и Александра Пентковская заинтересовалась прошлым своего города, чью историю от средневековья до барокко она изучала, работая над позолотой алтарей или пышных драпировок на одеяниях молитвенно просветленных святых; однако лишь от Эрны Бракуп она могла узнать, где в Лангфуре, нынешнем Вжеще, находился раньше универмаг, когда и какие фильмы с Астой Нильсон или Гарри Пилем, Зарой Леандер или Гансом Альберсом шли в обоих пригородных кинотеатрах. Пентковская сказала как-то Александру: «Раньше все это для меня ничего не значило. А теперь я знаю, где был универмаг Штернфельда. Весьма приличные вещи стоили там довольно дешево». И все же только Ежи Врубель умел извлекать прямую пользу для миротворческого кладбища и акционерного общества из такого источника информации, как Эрна Бракуп.
Примерно в середине марта Ежи Врубель пригласил нашу пару объехать на «польском фиате» несколько старых, ликвидированных кладбищ. Пентковская и Решке, назвавший эту затею «немного суетной», приняли приглашение без особой охоты; с тех пор, как начались перезахоронения, оба чувствовали себя так, будто их обокрали, будто кто-то присвоил себе их сокровенную идею.
Сначала Ежи отвез их в Ору, рабочее предместье, где прежнее кладбище стало парком, не слишком пригодным для отдыха, так как этот парк оказался зажатым между двумя железнодорожными линиями. Затем они заехали в Шидлиц, где о существовавшем там раньше Барбаринском кладбище, также превращенном в парк, напоминали лишь несколько надгробных камней; центральная аллея и четыре поперечных прогулочных аллеи поднимались на взгорок; здесь росли липы, каштаны, изредка попадались клены, а у остатков кладбищенской ограды, проломы в которой были перегорожены шпалами, сгрудились березы.
Здесь они взобрались через пустырь на Епископский холм. «Нижняя треть ликвидированного лишь в семидесятых годах Иосифовского кладбища покрыта хитросплетениями трубопроводов теплоцентрали, которая идет к новым кварталам».
Затем они обошли Епископский холм сзади. Врубель вел их, а они плелись за ним, спотыкаясь (Александра в городских, чересчур легких для такой прогулки туфлях), через заросшее бурьяном кладбище, где спутник и гид нашей пары показывал ей один за другим поваленные, треснувшие, но иногда и целые могильные камни, отыскивая их среди бурьяна. Тут встречались такие имена, как Аугуста Вигандт и Эмма Чапп, урожденная Родлер; буквы были едва различимы, стерты, порой поверх одной, уничтоженной надписи, виднелась другая. На покрытом бурыми пятнами граните было высечено имя Пауля Штелльмахера, прожившего свой век с 1884 года по 1941 год; эта надпись осталась посланием, неизвестно кому и зачем адресованным.
Только после этого Ежи Врубель отвел их туда, где в стороне от поселка Штольценберг, по ту сторону Епископского холма, который по-польски называется Хельм, находился парк, переходящий в лес; они дошли по склону до жалких остатков старого еврейского кладбища, откуда лежащий в котловине город скорее угадывался, чем был виден.
Представляю себя рядом с Александром Решке. Уже на входе в кладбище он натыкается, словно на порог, на поваленное надгробие с фамилией Зильберштейн. Многие камни лежат ничком, их еврейские и немецкие надписи обомшели, сами камни заросли травой; лишь Врубель знает, где их найти. Думаю, Решке прав, когда утверждает, что камни были повалены, видимо, еще до войны. Врубель не возражает. Но Александра говорит: «Зато мы их не поправили и не восстановили».
Старые камни сами рассказывают о себе. Абрахам Ролльгербер, родился в 1766 году. Александр Дейчланд, родился в 1799 году, умер в 1870. Если очистить ото мха готические буквы, можно узнать больше. Позор, бормочет Решке. Вдвойне позор, восклицает Пентковская. Я знаю, что Данцигская синагогальная община была вынуждена продать это и другие кладбища городу, чтобы получить средства для выезда своих членов в Палестину. Решке и мне было в ту пору лет десять-одиннадцать… Здесь тихо, если не обращать внимание на кое-какие шумы. В сторонке, на лишившемся своего надгробия цоколе, примостились два паренька с наушниками от плейеров. Надгробных камней немного. И все же всегда остаются камни, которые говорят…
Догадываюсь, каково было на душе у Пентковской и Решке, когда все трое снова уселись в «польский фиат» («Мы почти не разговаривали».) Однако они не возражали, когда Врубель решил повезти их мимо кладбища Христа Спасителя и Меннонитской церкви, которая служит теперь молельным домом пятидесятников, к Мариинскому кладбищу. Рядом находилась бывшая тюрьма Шисштанге; впрочем, здание до сих пор можно использовать по назначению. Александра сказала: «В декабре семидесятого, когда шли забастовки, сюда сажали рабочих».
Ей расхотелось осматривать кладбище. Слишком легкая обувь была совершенно неподходящей для продолжения прогулки. Александра выглядела усталой и грустной. «Мне надо немного посидеть. И голова должна отдохнуть». Поэтому дальше они поехали не на могилу Клавиттеров, а к храму Тела Христова, который находился неподалеку; с конца четырнадцатого века храм был римско-католической госпитальной церковью, но после второй мировой войны ее передали польской старокатолической общине. «Ежи привел из бывшего госпитального здания священника, тот любезно открыл церковь и провел нас между скамьями, объясняя по дороге свое отношение к Папе, в непогрешимость которого он, дескать, как истый христианин верить не может. Намогильные плиты хорошо сохранились, в середине восьмидесятых годов их перенесли из центрального нефа в левое от алтаря крыло. Александра присела на скамью».
Я опускаю пространное описание парной могилы братьев Макензен, описание большой порфировой плиты, на которой изображен скачущий олень, опускаю и различные толкования этого изображения и заметки о домашнем руническом гербе патриция Георга Бротхагена, а также соответствующие цитаты из докторской диссертации Александра Решке. Все это лишь отвлекает и не позволяет сосредоточиться на сути дела.
Когда Решке в связи с переносом могильных плит поинтересовался перезахоронением останков, священник предложил осмотреть склеп под левыми рядами скамей. Поскольку в Александре вновь проснулось любопытство, Решке пропустил ее вперед, а потом протиснулся следом за ней сквозь лаз. Священник остался наверху.
«Ежи сразу же нащупал выключатель. Холодный, сухой воздух, отсутствие какого-либо определенного запаха. Под лестницей обнаружилось выложенное кирпичом помещение шириною с центральный неф. В нем стояли штабелями гробы; слева от лестницы они возвышались до самого потолка, с другой стороны и прямо перед нами их было вполовину меньше. Мы теснились, не решаясь войти в узкий проход. На каждом гробу был размашисто написан номер. Номера шли вперемешку, но общее количество гробов, пожалуй, соответствовало трем десяткам перенесенных могильных плит…»
— А там есть кто-нибудь? — спросила Александра.
Врубель ответил утвердительно, а Решке предположил, что это могут быть останки Бротхагена, братьев Макензен, патрициев Моевеса, Шмида и Гралата.
— Нельзя ли какой-нибудь открыть? Вот этот, например!
— Вам очень хочется?
— Ну, раз уж мы сюда пришли…
— Не знаю, право…
— Хоть одним глазком…
Врубель приподнял градусов на сорок пять крышку стоявшего к ним изножием гроба, а Решке, хотя Александра его ни о чем не просила (видимо, это было собственное желание иметь документальное свидетельство), сделал несколько фотоснимков, заглянув объективом в отверстую щель. Несколько раз, выдерживая краткие паузы, необходимые для перезарядки, сработала вспышка. Дело оказалось совсем простым: открыть крышку, щелк-щелк, закрыть крышку. Правда, Ежи Врубель начинал тяжело дышать, когда его просили поднять крышку повыше.
У меня есть два цветных, точнее, серо-коричневых фотоснимка. На обоих запечатлена в несколько разных ракурсах одна и та же мумия, скрестившая руки ниже живота, правая поверх левой, на старом, когда-то белом, а теперь покрывшемся пятнами саване. Это были по-мужски длинные руки, чьи кости (в отличие от головы, превратившейся в череп) сохранили на себе кожу, которую видно из-под складчатых рукавов савана; на пальцах правой, лежащей сверху руки имелось даже три ногтя. Ни колец, ни четок, на всем лишь песочного цвета тонкая пыль. Закаменевшая подушка приподнимает череп, уткнувшийся подбородком в воротник. На снимке есть правая рука Врубеля, она живого телесного цвета; ею, а также не попавшей в кадр левой рукой он держал крышку гроба со стороны изножия. Различимы два болтающихся на крышке гвоздя, которые могли бы пополнить собою коллекцию Решке.
Александр Решке не преминул отметить в дневнике «трогательную красоту мумифицированного мужского тела», чуть склоненного набок черепа и все еще пышных складок савана, который закрывал фигуру до самых ступней. «Я благодарен Александре, — пишет он, — за возможность лицезреть эти два века абсолютного покоя, если отвлечься, конечно, от краткого промежутка, когда мумию потревожили переносом из нефа сюда, в склеп».
Высказав мысль, что такой покой даруется только смертью, Решке выдвигает предположение: речь идет об останках бургомистра Даниэля Гралата, который умер в 1767 году; его главной заслугой считалась закладка Большой аллеи. «У мумии неоспоримая патрицианская величавость. Гралат был одним из тех, кто пожертвовал немалые деньги на орган для храма Тела Христова; жаль, что от органа сохранился лишь отреставрированный фасад, а сам он, как пожаловался старокатолический священник, был сразу же после войны расконсервирован и отправлен в Бытов».
Затем следует запись о том, что осмотр склепа и мумии пробудил в Решке и Пентковской новые силы и вызвал у них желание продолжать начатое дело вопреки любым препятствиям. Стоя перед классическим порталом, Александра, по словам Решке, вновь рассмеялась и сказала: «Теперь я чувствую себя гораздо лучше. Я знаю, наша идея была верна. Но переносить прах все равно нельзя, потому что это нарушает покой усопших».
Эрна Бракуп ушла в отставку. По моей прихоти, об этом будет подробно рассказано только сейчас, хотя на самом деле Эрна Бракуп ушла в отставку сразу же после того, как о ней было заявлено наблюдательному совету. Сказав свое последнее слово, Эрна принялась обувать валенки, которые носила обычно с осени до весны, но предпочитала снимать в хорошо натопленном зале заседаний; она обула сначала левый валенок, затем правый, слегка постанывая, не произнося, однако, ни слова.
Все за столом следили за этой процедурой. Обув валенки, Эрна Бракуп, пятясь спиной, шаг за шагом направилась к двери. Она двигалась назад, не спуская глаз с наблюдательного совета, теперь уже не полного. Пусть все члены совета запомнят, что произошло; ведь они видели и слышали, как Эрна Бракуп, топ-топ, уходит от них, неумолимо. Вот так, в валенках, которые она иногда снимала, и в шляпе горшком, которую она не снимала никогда, осуществила Эрна Бракуп свой уход в отставку, будто наказывая остальных.
Наказанными и почувствовали себя Врубель, Решке и Пентковская, когда Бракуп, нащупав дверь, открыла ее спиной, шагнула в коридор, бросила оттуда последний взгляд и захлопнула за собой дверь. Решке пишет: «Все долго молчали. Мы наверняка молчали бы и дальше, если бы Фильбранд не сказал: «Перейдем к делу!»
Продолжи я мою историю скупым сообщением о том, как наблюдательный совет перешел к делу, я чересчур быстро вернулся бы к простому изложению так называемого сюжета. Ну уж нет. Расставаться с Эрной Бракуп я не тороплюсь.
Кроме текста, к обсуждению которого призвал Фильбранд, до меня дошла фотокопия письма — старая женщина написала его тогда же, в день своей памятной отставки, написала чуть дрожащей рукой и тем зюттерлиновским шрифтом, который вдолбили в нас на уроках чистописания в школьные годы и которым мы продолжали пользоваться, пока благодаря послевоенным демократическим преобразованиям он не исчез вместе с прочими нелепостями.
Заостренными, угловатыми и округлыми буквами, отчасти передающими неповторимую интонацию речи Эрны Бракуп, сказано: «Глубокоуважаемый совет! Когда я уходила в отставку, то очень распереживалась и забыла, чего я еще хотела сказать. Я всегда мечтала про немецкое кладбище. Потому что немцы должны покоиться вместе с немцами, а поляки вместе с поляками. Но сейчас дело делается не по-людски. Про человека-то опять забыли. Так было до войны и после. Я это знаю, сама видела. Но если наше кладбище, которое стало почти таким же красивым, как раньше, делается не ради людей, а только ради денег, то не надо мне этого кладбища, когда мне времечко придет. Вот чего я вам хотела сказать, а особенно пану Врубелю, потому что у него добрая душа, и сказала это от чистого сердца Эрна Бракуп, урожденная Формелла».
Вероятно, именно это письмо подтолкнуло к отставке и муниципального служащего Ежи Врубеля, ожидавшего затем лишь подходящего случая, который представился в середине апреля. Однако пока что я продолжаю рассказывать о том заседании, когда Ежи Врубель, вместе со священником Петровского собора, а также с консисторским советником и с нашей парой, еще надеялся, что Эрна Бракуп, поостыв, вернется к ним в своих валенках и шляпке горшком. Поэтому все они последовали призыву Фильбранда, и наблюдательный совет продолжил работу.
Отчет, подписанный Пентковской и Решке, перечислял успехи, но указывал и на нерешенные проблемы. Наиболее приятными были сообщения о создании аналогичных акционерных обществ и об открытии миротворческих кладбищ в таких прежних немецких городах, как Бреслау, Штеттин, Ландсберг-на-Варте, Кюстрин и Глогау. Лишь в Позене имелись некоторые осложнения. Зато из Бромберга пришел категорический отказ. «Тем не менее семя нашей идеи разбросано широко, — говорил Решке, — и во многих местах поднимаются добрые всходы. Можно надеяться, что вскоре будут открыты миротворческие кладбища в Штольпе, Алленштейне, Хиршберге, Бунцлау и Гляйвице…»
Это сообщение вызвало аплодисменты. Марчак и госпожа Деттлафф поздравляли нашу пару. Количество заявок от бывших переселенцев из Силезии, Восточной Пруссии и Померании значительно превысило данцигские масштабы, поэтому Фильбранд и Марчак предложили учредить межрегиональный совет с резиденцией в Варшаве. Это соответствовало пожеланию польской стороны координировать работу из единого центра.
Консисторский советник Карау и его преподобие отец Бироньский, являя пример немецко-польского единодушия, предупредили об опасности чрезмерной централизации. Врубель и Решке также высказались против центрального наблюдательного совета. Развернулась продолжительная дискуссия, подогреваемая злободневными спорами о плюсах и минусах федерализма; в конце концов эта дискуссия приобрела настолько отвлеченный характер, что нет нужды останавливаться на ней подробно.
Одобрительно было воспринято и следующее сообщение об увеличении числа приютов для престарелых, которые прежде в кое-каких газетах были окрещены «покойницкими»; ныне в этих приютах успешно проводилась попечительско-благотворительная работа, например, нуждающиеся получали там бесплатные обеды. Немецкая сторона подхватила инициативу бывшего польского министра, занимавшегося проблемами социального обеспечения — впрочем, от талонов, вроде прежних «куроневок», решено было отказаться; раздача обедов осуществлялась без особой бюрократии.
Отчет оказался слишком длинным. Внимание слушателей начало ослабевать. Бироньский и Врубель, даже Карау, сидели с отсутствующим видом. Теперь речь зашла о пересмотре «Правил внутреннего распорядка» для кладбища, о нехватке гостиничных мест с учетом растущего количества родственников и близких, приезжающих на похороны, а также о православной церкви в бывшем крематории. Правила внутреннего распорядка были дополнены новым разделом «Вторичные захоронения и оптимальное использование площадей», по настоянию Пентковской, было предусмотрено право на анонимные захоронения. Кроме того, совет постановил содействовать строительству новых гостиниц. По третьему вопросу совет обратился за помощью к Бироньскому, который уже предоставил место для армянской общины в боковой часовне Петровского собора; была высказана просьба подыскать место и для православной общины. В свою очередь, Бироньский тут же попросил финансовую субсидию для восстановления свода в центральном нефе. Субсидию ему предоставили. Так решался вопрос за вопросом. Заседание шло гладко, даже чересчур.
Лишь когда на повестку дня встало обсуждение нового проекта, польская сторона явно забеспокоилась, тем более, что наша пара предварила эту часть отчета следующим предупреждением: «Подобное предложение кажется нам весьма сомнительным и несовместимым с миротворческим характером нашего замысла. Рекомендуем данное предложение отклонить».
Речь шла о строительстве дач и площадок для гольфа. Внуки и правнуки покойных, приезжая на похороны, осматривали не только город с его многочисленными башнями, но и равнинные, слегка холмистые окрестности, поэтому у молодых людей, нередко разбогатевших за счет наследства, возникало желание провести отпуск в тех краях, где похоронены или перезахоронены их дедушки и бабушки, или прадедушки и прабабушки. Особенно нравились мягкие холмы между Картхаузом и Берендтом, то есть так называемая Кашубия. Они называли ее сказочной, а поскольку юг Европы был уже заполнен туристами, само южное побережье — изуродовано застройками, им хотелось отдыхать (или, как процитировано у Решке, «подзаряжаться») на родине предков, где жизнь среди очаровательного пейзажа была до сих пор простой и спокойной.
В отчете указывалось, что инициаторы проекта обещали бережно относиться к природе при строительстве дачных поселков и обустройстве площадок для гольфа. Дескать, «ошибки, допущенные при освоении средиземноморского побережья, будут исключены». Здешний регион должен разрабатываться с максимальной осторожностью и только там, где сельскохозяйственные угодья бесперспективны; это будет происходить в тесном взаимодействии с польскими архитекторами, предварительные проектные наметки которых прилагались; проект преследовал своей целью популяризацию одного из самых экономичных видов спорта, каковым является гольф; разумеется, предполагалось, что членами гольф-клубов смогут становиться и поляки. Клубы не должны носить элитарный характер; более того, в заявке говорилось: «…миротворческой идее необходимо предоставить такую среду, где ее будут осуществлять не только мертвые, но и живые…»
Итак, проект был заявлен. Намечалось заложить первый дачный поселок на лесистом холме у моря. Площадки для гольфа занимали семьдесят пять гектаров, они тянулись по низинам и склонам холмов, не трогая зеленых насаждений. На берегу моря не должны были строиться многоэтажные здания, а лишь невысокие дома с плоскими крышами; дома поднимались террасами к скромному бетонному зданию клуба. Кровля из дранки была призвана возродить кашубский стиль.
Финансовое обеспечение проекта устраивало польскую сторону: примерно триста будущих членов гольф-клуба изъявили готовность внести по тридцать тысяч марок, авансируя проект под названием «Дачи-гольф». Инициаторы заверили, что приобретение земли в собственность не является предварительным и обязательным условием. Если польская сторона возражает против купли земли, достаточно получить соответствующую территорию в аренду на сто лет. Кроме того, объединение Европы все равно заставит пересмотреть вопросы собственности, которые сегодня вызывают настороженность. А ведь Польша, несомненно, захочет стать составной частью объединенной Европы.
Обсуждение этого последнего пункта повестки дня прошло по уже отлаженной схеме. Все опасения, высказанные Пентковской и Решке, вначале были сочувственно выслушаны, затем Фильбранд попытался их рассеять, но муниципальный служащий Ежи Врубель выступил с решительными возражениями против проекта, в то время как вице-директор Национального банка назвал подобные суждения несколько скоропалительными — вскоре его «нет, однако…» превратилось в «да, при условии…» Теперь уже речь пошла лишь о том, чтобы сократить срок аренды, предусмотреть долевое участие АО МК в проекте «Дачи-гольф», обеспечить предоставление новых рабочих мест исключительно польским строителям, озеленителям, обслуживающему персоналу клуба, поварам, официантам и т. д. и т. п…
Решке с Пентковской молчали. Дискуссия сделалась вялой; Решке встал и подошел к окну. С семнадцатого этажа отеля «Гевелиус» он посмотрел вниз на город, обвел взглядом его панораму справа налево, будто пересчитывая исчезающие в сумерках башни: щипец Большой мельницы, шпиль «Что в кастрюле?» над Катарининой церковью, башню Доминиканского собора позади круглой крыши рынка. На первом плане высилась церковь св. Биргитты. Слева от нее в густеющих сумерках над крышами домов темнела массивная башня церкви св. Иоанна с ее острым шпилем. А дальше, уже в предместье, скорее угадывался, чем виднелся, Петровский собор. Громада Мариинской церкви, возвышающаяся надо всем, закрывала собою стройную башню ратуши. Сколько же башен на сравнительно небольшом пространстве! А поверх них низкие, чернильные облака. Ах, да — совсем внизу, как бы у подножия высотного отеля, зазывал на доверительную застольную беседу игрушечный фахверковый домик на берегу Радауны.
Решке слегка приоткрыл окно и тут почувствовал, что рядом стоит Александра с сигаретой. Дымок заструился в щель, а оттуда повеяло вечерним дыханием города, сладковатым, припахивающим выхлопными газами. Позднее Решке записал в дневник: «Весь город показался мне миражом, реальностью был только этот пропитанный выхлопными газами ветерок, которым пахнуло через щель шириною с ладонь. Во мне вновь возникло желание покоя, такого же покоя, который я ощутил недавно в склепе храма Тела Христова — вечного покоя. А потом мне почудилось, что все эти церкви, башни, мельница, цейхгауз, рынок снедаемы каким-то внутренним огнем, который вот-вот полыхнет из высоких окон, и весь город займется пожаром, пламя пойдет гулять по улицам… небо осветится заревом… Хорошо, что Александра стояла рядом. А она сказала: «Они продают нас. И не знают меры».
Порою мои сведения расходятся с теми, которые приводит мой бывший одноклассник. Например, он осуждает прозвучавшие в сейме опасения относительно «новой немецкой оккупации», однако с подобными заявлениями парламентарии стали выступать позднее, гораздо позднее; кроме того, иначе обстояло дело с записанным у Решке вопросом, который обсуждался еще на предпоследнем заседании наблюдательного совета, — речь шла о захоронениях в Данцигской бухте; поэтому сообщаю, что хотя это предложение было отклонено со ссылкой на плохое экологическое состояние прибрежных вод, однако впоследствии нелегальные захоронения с рыбацких судов все-таки происходили, так как они сулили неплохой приработок рыбакам из Путцига и Гайстернеста. Остается, пожалуй, еще упомянуть, что, начиная с февраля, покойники стали прибывать чартерными авиарейсами в гданьский аэропорт Ребихово, где на грузовых складах пришлось специально оборудовать холодильные камеры.
Подробности Решке опускает. Кое-что он нарочно умалчивал или описывал довольно туманно; мой прежний сосед по парте прислал мне великое множество бумаг, однако теперь я вижу пробелы. Например, неясно, когда именно появился в дюссельдорфской конторе акционерного общества штатный плановик. Кто взял его на работу? Сам Решке? Или эта кандидатура была ему навязана наблюдательным советом, чтобы обеспечить контроль? Чего не знаю, того не знаю, я не Решке.
Во всяком случае, нагрузка на нашу пару возросла. Если раньше можно было просто переговорить по телефону с секретаршей в Бохуме или послать факс с помощью «Интерпресса», то при новом объеме работ все стало куда сложнее. Когда начались перезахоронения, акционерному обществу потребовался плановик. Но наша пара возражала против перезахоронений, так что, вероятно, нового сотрудника подыскал наблюдательный совет, точнее, Фильбранд; однако пока в Бохуме сидела бывшая секретарша Решке, госпожа фон Денквиц, сам Решке ничего не замечал или не придавал особого значения переменам.
Мне же известно лишь следующее: доктор Торстен Тиммштедт приобрел опыт управленческой работы в страховой компании; его родители не были беженцами, но в свои тридцать четыре года он счел деятельность землячества перспективной, энергично взялся за дело и вскоре показал себя истинным профессионалом, с которым Александру Решке, способному организатору, но все же дилетанту, тягаться было трудно. Последний пункт отчета разрабатывался уже дюссельдорфской конторой; таким образом, учреждение при немецко-польском акционерном обществе дочерней фирмы «Дачи-гольф» послужило для Тиммштедта как бы боевым крещением в качестве штатного сотрудника АО МК. С его приходом деятельность АО МК заметно оживилась. Уже к концу марта, по словам Фильбранда, «подул свежий ветер».
Пентковская и Решке, пока еще остававшиеся распорядителями, отнеслись к этому спокойно; Решке даже похвалил Тиммштедта за новые формы обслуживания клиентов: «Я давно уже подумывал о тактичных, но более широких формах предложения наших услуг, вплоть до визитов на дом, однако сам я сейчас не могу этим заняться, ибо слишком привязан к Гданьску…»
Верю, его место было именно здесь. Если бы он взялся теперь за те дела, которые вел сейчас молодой менеджер, Александру Решке пришлось бы переехать в Дюссельдорф, поддержать проект «Дачи-гольф», расширять сеть обслуживания; но следствием всего этого стала бы разлука, чего он не мог себе даже вообразить. Поэтому наша пара пошла на уступки, она смирилась с утратой влияния, зато осталась вместе. С другой стороны, наша пара дала повод для пересудов. Пентковская в основном теперь работала дома, в своей трехкомнатной квартире; Решке же принял там на себя роль домохозяйки; Ежи Врубель частенько бывал в их доме 78–79 на Хундегассе. Некоторые члены наблюдательного совета сочли такое совместное проживание нашей пары неприличным.
К концу очередного заседания, когда обсуждалось «разное», госпожа Иоганна Деттлафф упрекнула распорядителей за упущения в работе, а Карау поддержал ее предложение занести в протокол пожелание, чтобы «личные моменты отделялись от деятельности акционерного общества». Что же касается подозрений относительно некоторых финансовых отчетов Эрны Бракуп, то их — уверен — высказал Фильбранд.
Все эти щекотливые вопросы обсуждались уже после того, как Решке с Пентковской вернулись из своего уединения у приоткрытого окна к остальным и сели за стол; Александра больше не курила. Тут госпожа Деттлафф заявила, что намерена проверить так называемые «резервы» — «Я жена директора окружной сберкассы, поэтому знаю, что говорю». Однако Марчак, который предпочитал помалкивать о том, что ему было известно, хотя ему-то было известно больше, чем другим, попытался успокоить ее: дескать, финансовые операции, осуществленные господином Решке, действительно несколько необычны, зато эффективны. Врубель же попросил проявить снисходительность к финансовой некорректности Эрны Бракуп, а заодно призвал выразить безоговорочное доверие обоим распорядителям. «Ведь мы прекрасно помним, кому принадлежит идея создания миротворческого кладбища и кто внес наибольший вклад в ее реализацию…»
Врубель говорил тихо, будто просил извинить какие-то ошибки. В финансах, мол, он не разбирается, однако уверен, что ничего худого не произошло — ведь деньги не пропали, наоборот, каким-то чудом их даже удалось приумножить. Поэтому не стоит быть чересчур щепетильными. Вот и пан Марчак так считает, а уж он-то в финансовых делах собаку съел.
Несколько дней спустя, все тот же Врубель таким же скорбным голосом сообщил в квартире на Хундегассе тревожную новость. Пентковская как раз грунтовала правое крыло позднеготического коленопреклоненного ангела, поэтому попросила Решке вскипятить кофе для гостя, который принес весть о том, что Эрна Бракуп захворала.
Ангел, тем более кофе были на время отложены. Врубель последнее время экономил бензин (о профессорской машине дневник вообще не упоминал уже несколько недель), поэтому все они сели на остановке Брама Выжинна в трамвай, шедший до Нового порта, и сошли в Бжезно. Там к холодной сырости добавился пронизывающий северо-западный ветер. Порывы дождя хлестали по лицу. Бывший курорт и рыбацкая деревушка переживали явный упадок. Причем поизносившимися выглядели не только старые, но и построенные недавно дома. Мостовые и тротуары имели столь же плачевный вид. Пришлось прыгать через лужи.
Врубель провел их в тупик, где слева меж подгнивших деревянных сараев стояли рыбацкие халупы, а справа высились коробки новостроек, одна из которых замыкала тупик. В противоположном направлении улица вела к дюнам, сквозь проем виднелся краешек рябого моря.
Эрна Бракуп занимала половину крытого толем фахверкового домика с верандой. Лежа на перине, в шляпе, она прокричала: «Заходите, гостюшки. Мне, вроде, полегчало. Вот встать собираюсь». У изножья старой кровати примостились валенки, из-под кровати выглядывал ночной горшок.
Потом она заговорила по-польски с Врубелем, иногда обращалась к Пентковской, однако ни словечка не сказала Решке.
Все, что Александра переводила Александру, как бы поворачивало время вспять, только кашель рассказчицы оставался в настоящем, а сами ее рассказы относились либо к военной поре, либо к довоенной. Детство, проведенное частью в деревне, частью в Нижнем городе, оказалось насыщенным драматическими событиями: между Рамкау и Матерном снова и снова тяжко телилась корова, у учителя начальной школы на Вайденгассе ломалась розга, то случался высокий паводок, то пожар, в котором сгорал хлев или амбар; затем пошли рассказы о первой мировой войне, где погиб один из братьев, и о голодной зиме 1917 года, запомнившейся смертоносной испанкой. Между приступами кашля не раз, видно, вспоминался сбор картофельных жуков, иначе Решке не стал бы сравнивать в дневнике свое детство с детством Эрны Бракуп: «Удивительно, какой проблемой колорадский жук оказался уже в первую мировую. Нам-то внушали, будто он перебрался через Рейн лишь в середине тридцатых годов, правда, затем быстро распространился вплоть до Украины…»
Верно! Со времен польской, самое позднее — французской кампании нас заставляли собирать жуков в бутылки, под дождем, когда пальцы коченели от холода. Отвратительные насекомые в черно-желтую полоску. Нам говорили, будто англичане сбрасывают их по ночам тоннами со своих самолетов. За день полагалось набрать доверху три литровые бутылки… Алекс организовывал сбор… Уже тогда мы с ним… Во всяком случае Эрне Бракуп также приходилось в любую погоду…
Ее мучил сухой кашель. Спальня служила одновременно и столовой. Напротив кровати на стене висели остановившиеся часы. Газовая плита находилась на застекленной желтыми и зелеными стеклами веранде, впрочем, некоторые из них были разбиты и заменены матовыми. Пентковская вскипятила воду, часть кипятка пошла на заварку грудного чая, а остаток был налит в фаянсовую флягу, которая использовалась как грелка. Эрна послушно выпила мелкими глотками заваренный чай.
Над кроватью, точнее над изголовьем, висела картинка, изображавшая Иисуса с кровоточащим сердцем. Алые капли, стекающие в золотую чашу, перекликались с такой же кроваво-алой брошью на шляпе Эрны. Ее скуластое лицо стало заметно меньше, как будто съежилось. Она выпростала из-под перины правую руку и нащупала ладонь Врубеля, тот ответил ей легким рукопожатием. Теперь дыхание Эрны выровнялось. От нее шел кисловатый запах. Все подумали, что она заснула, и поднялись с мест, тут, однако, она снова заговорила на своем странноватом диалекте: «Чего совет-то поделывает, из которого я ушла? А война в пустыне еще не кончилась? Вы уже идти собрались? Ну, ладно. Ступайте».
Врубель вернулся с Пентковской и Решке в квартиру на Хундегассе. Коленопреклоненный ангел, загрунтованный и покрытый специальной мастикой, ждал позолоты. Врубель зашел лишь на чашку кофе. Метровый ангел стоял на столе. Пока Решке готовил кофе, Пентковская начала накладывать тонкие кусочки золотой фольги, приглаживая их мягкой кисточкой. Мужчинам не разрешалось делать резких движений, чтобы на ангела не дунуло, поэтому они примостились с чашками в сторонке.
Сначала разговор шел об Эрне Бракуп, о том, долго ли она протянет, а затем — о наблюдательном совете. Досталось каждому члену совета; Врубель и Решке шутливо сравнивали Карау с Бироньским, покритиковали проект «Дачи-гольф», обсудили возможность совместной поездки весной в Силезию с целью осмотреть новые миротворческие кладбища, выбрали для посещения дополнительно Алленштейн и Штольп, решили заехать в Бромберг, дабы предпринять там последнюю попытку с кладбищем, одобрили бесплатные обеды в домах для престарелых и вообще положительно оценили то, как осуществлялась миротворческая идея, за исключением перезахоронений; и вот тут, пока Пентковская разглаживала плоской кисточкой позолоту на ангельском крыле, Ежи Врубель мимоходом сказал о своей отставке — на последнем заседании совета он действительно заявил, что выходит из него. Дескать, он больше не может оставаться его членом. Как поляк он, мол, весьма сожалеет о том, что своими краеведческими знаниями и информацией, почерпнутой из кадастровых книг, помогал новой немецкой колонизации. Будучи патриотом, он просто не может не уйти в отставку. К сожалению и стыду, этот шаг сделан слишком поздно.
Это произошло в самом начале заседания. Совет принял отставку. Наша пара промолчала. Возможно, свою роль сыграли тактические соображения; Решке с Пентковской ждали, когда будет принято решение по проекту «Дачи-гольф» и начнет обсуждаться третий пункт повестки дня. Речь шла о пояснительных табличках на зданиях, имеющих историческое значение, а также о табличках с названиями улиц в Старом и Правом городе. Подробную письменную заявку на эту тему подготовил Врубель, который, однако, после принятия своей отставки тут же покинул зал заседания, поэтому заявку огласил его преподобие отец Бироньский. Предлагалось указывать на уличных табличках рядом с польским названием также прежнее немецкое и давать необходимые пояснения, как это уже было сделано с Варфоломеевской церковью. Там на зеленой табличке с украшенной орнаментом рамкой можно было прочесть название церкви на польском, английском, русском и немецком языках.
В поддержку своей заявки Врубель приводил мнение ряда известных польских историков, которые уже давно выступали за признание немецкого вклада в культурное наследие западных провинций Польши. «Время замалчивания, отрицания прошло. Представления об общеевропейской культуре требуют новой открытости…»
Консисторский советник Карау подхватил слово «общеевропейский» и поддержал идею делать многоязычные надписи на красивых больших табличках. Он добавил бы еще французский и шведский языки.
Ему возразил вице-директор Национального банка, который сослался на сравнительно небольшое количество скандинавских туристов даже в сезон отпусков. Американцы и французы также заезжают сюда не часто. От русских надписей можно, наконец-то, и вовсе отказаться. Бироньский одобрил это выступление, Мариан Марчак привел статистические данные, согласно которым более семидесяти процентов зарубежных туристов прибывают из немецкоязычных стран, причем эта тенденция имеет нарастающий характер.
Когда пришла пора голосовать по третьему пункту повестки дня, Фильбранд поинтересовался мнением распорядителей, которые до сих пор помалкивали. С уходом Врубеля над ними как бы опустился стеклянный колпак. А возможно, они уже и вовсе унеслись мыслями к коленопреклоненному ангелу, поджидавшему нашу пару на кухне у Александры.
Решке встал, чего ораторы обычно не делали, и от имени обоих распорядителей сказал, что возражений против двуязычных табличек нет, хотя предпочтительней были бы четырехязычные надписи, включая русский язык. Всестороннее признание вкладов в общую сокровищницу культуры является составной частью той миротворческой инициативы, с которой год назад выступила госпожа Пентковская и он сам. С тех пор эта инициатива завоевала определенный авторитет не только в Гданьске, но и в Силезии и Померании. Открывается все большее количество кладбищ для тех, кто хочет быть похороненным на родине. «Им, покойным, мы и обязаны своим успехом. Их безгласная помощь рождает ту энергию, которая питает немецко-польское акционерное общество. Однако за последнее время к основополагающей идее примешивается корыстный интерес, отчего изначально благородное дело начинает дурно, весьма дурно пахнуть…»
В этом месте Решке, видимо, повысил голос. Во всяком случае это можно предположить, судя по дневниковой записи: «Мы подошли к последнему рубежу! Если с приютами для престарелых еще можно было согласиться, ибо там люди, вернувшиеся на родину, уже приготавливают себя к смерти, то нажива на переносе праха, этот процветающий гешефт с перезахоронениями — не просто скандал, а прямо-таки кощунство. Теперь же возникает вопрос о приобретении земли. Поколение внуков и правнуков пристрастилось к неким развлечениям, так отчего бы не поживиться?! В ход идет демагогия, будто площадки для гольфа служат едва ли не прямым продолжением наших миротворческих кладбищ. Нет, и еще раз — нет! От изначальной идеи, в сущности, ничего не осталось. Речь уже попросту идет о возвращении экономическими средствами того, что потеряно в результате военного поражения. Да, конечно, все происходит вполне мирно, без артиллерийской канонады и пикирующих бомбардировщиков. Не правда ли, господин Фильбранд? Не правда ли, пан вице-директор Национального банка? Всем правят деньги! Только нам, обоим распорядителям, с вами не по пути. Мы подаем в отставку».
Вижу, как Решке опускается на свое место совершенно без сил, хотя, будучи профессором, он приобрел достаточный ораторский навык; а вот долго или коротко царило молчание после его выступления, об этом остается лишь гадать. Об иронических аплодисментах, допустим, со стороны Фильбранда дневник ничего не говорит, зато приводятся слова Александры: «Вопреки нашей договоренности она взяла слово и — стоя, как и я — выразила сожаление, что в нашем начинании не удалось осуществить литовскую часть. «Во всем виноват кавардак в Советском Союзе!» — воскликнула она. Тем не менее у нее, мол, благодаря моральной поддержке пана Решке, еще теплилась какая-то надежда. Александра попросила вычеркнуть литовскую часть из учредительного договора, а деньги, зарезервированные на целевом банковском счете для виленского миротворческого кладбища, передать на другие нужды: «Бедных людей всегда хватает!» Если я к концу моей речи излишне повысил голос, перешел едва ли не на крик, то она заговорила совсем тихо. Каждую фразу она произносила сначала по-польски, а затем — со своим милым акцентом — по-немецки, поэтому я успел записать все дословно: «Теперь речь идет о Польше, только о ней. Я не националистка, но боюсь за нее. Почему, собственно? Ведь раньше я никогда и ничего не боялась. Пан Александр частенько повторял: не дай Бог попасть Польше в немецкое меню. Теперь я убедилась: у немцев аппетит не проходит, даже когда они сыты. Вот чего я боюсь!» Тут моя Александра села и сразу потянулась за сигаретой. Она закурила, не обращая внимания на госпожу Деттлафф. Она сидела, закрыв глаза, браслеты на руках тихонько позвякивали друг о друга…»
«Но, дорогая госпожа Пентковская! К чему такой пессимизм?» — заговорил консисторский советник Карау.
Александру Решке послышалось, что госпожа Деттлафф прошептала: «Настоящая коммунистка, до сих пор видно!»
Фильбранд, также поднявшись с места, сказал: «Мы все глубоко потрясены и считаем вашу совместную отставку большой потерей для нас. Что же касается непомерных германских аппетитов, то этот упрек я решительно отвергаю. Видит Бог, история многому нас научила. Мы годами посыпали себе голову пеплом. Скорее уж следовало бы признать, что мы излишне скромничаем. Ни у кого нет оснований бояться нас! Поэтому очень прошу вас воздержаться от поспешных шагов. Пожалуйста, дорогая госпожа Пентковская и дорогой профессор Решке, обдумайте еще раз ваше решение. Недаром же в вашей замечательной песне поется: «Еще Польска не сгинела».
После этого дело приобрело довольно странный, точнее смешной и даже нелепый оборот. Ах, Решке! Какого черта он и Александра, решительно заявив о своем уходе, вдруг послушно согласились принять невесть кем выдуманное «почетное президентство», которое не было предусмотрено учредительным договором; впрочем, остаток наблюдательного совета тут же провел голосование и без единого голоса «против» предложил эту почетную должность Пентковской и Решке. Неужели они надеялись таким образом спасти свою идею от надвигавшегося оползня вполне конкретных материальных интересов? Но для этого отсутствовал инструмент. Почетные президенты не имели возможности ни приостановить решение, ни наложить вето. От них не требовалось какой-либо подписи, однако соответственно нельзя было и отказаться что-либо подписать. Контроль за финансами также не входил в их компетенцию. Все «резервы» были выявлены, равно как и финансовые операции, которыми занимался Решке.
Едва оба распорядителя сложили свои обязанности и сделались президентами, их функции были переданы Иоганне Деттлафф и Мариану Марчаку, после чего кресла еще раз передвинулись. Следом за этим Фильбранда попросили назвать кандидатов на освободившиеся места в наблюдательном совете; тот вызвал по телефону четырех, ровно четырех претендентов, которые, оказывается, уже ожидали приглашения в своих гостиничных номерах; после приветствия и краткого собеседования все четверо были утверждены в новых должностях. Обоим почетным президентам оставалось лишь дивиться тому, насколько хорошо все было заранее спланировано и как четко исполнено.
Среди четырех свежеиспеченных учредителей был и Торстен Тиммштедт, чья работа в Дюссельдорфе упоминалась лишь между прочим, ибо все присутствующие (кроме, конечно, нашей пары) сочли избрание Тиммштедта само собой разумеющимся. Судя по дневниковой записи, все новички были моложе сорока, но старше тридцати. Места Бракуп и Врубеля, ушедших в отставку, а также место Марчака, ставшего распорядителем, заняли два молодых человека, родившихся и выросших в Гданьске, а также молодая женщина, которая, по ее словам, была немкой, хотя языка своих родителей она практически не знала. Если Тиммштедт, заменивший в наблюдательном совете госпожу Деттлафф, приобрел управленческие навыки в страховой компании, то оба молодых поляка имели иной профессиональный опыт, благодаря чему все удачно дополняли друг друга. Один из них руководил архитектурной мастерской, которая уже готовила чертежи к проекту «Дачи-гольф», второй работал в секретариате оливского епископа. Не говорящая по-немецки молодая немка оказалась совладелицей частного туристического бюро, которое начинало успешно конкурировать с государственным турагентством «Орбис». Все новички единодушно полагали, что главное в любом деле — результат.
Наивный Решке пишет: «Молодые люди произвели на меня освежающее впечатление; едва приступив к работе, они продемонстрировали отсутствие каких бы то ни было предубеждений. Они поддержали мое предложение о четырехязычных табличках, отдали за них свои голоса, и соответствующее решение было принято; правда, русский язык был заменен шведским. Зато нам с Александрой не понравилось, что все они, особенно Тиммштедт, потребовали интенсифицировать перезахоронения. Он заявил: для оптимального планирования работы необходимо добиться более регулярных поставок для коллективных могил. Дескать, количество предоплат уже превышает количество перезахоронений. Клиентов (он прямо так и сказал: «наших клиентов») беспокоят долгие сроки исполнения договорных обязательств. Бохумский секретариат не справляется с возросшим объемом работы. Госпожа фон Денквиц придерживается того же мнения и готова, забрав всю документацию, переехать в Дюссельдорф, просит, однако, чтобы этот вопрос был согласован с господином почетным президентом, ибо она по-прежнему дорожит его доверием…» Александру Решке не оставалось ничего иного, как кивнуть.
Затем Тиммштедт предложил взять в аренду еще одно кладбище, чтобы ускорить перезахоронения. Не знаю, какое решение принял на этот счет обновленный состав наблюдательного совета. Едва Тиммштедт изложил свои планы и общую «стратегию фронтального наступления», Пентковская попросила Решке уйти с заседания пораньше. «Нас на кухне ждет ангел», — сказала она.
Поэтому наша пара лишь позднее узнала, что немецко-польское акционерное общество приобрело еще одну территорию, которая располагалась между бывшим спортзалом, перестроенным в шестидесятые годы под здание «Балтийской оперы», и уже арендованным участком бывшего Сводного кладбища. Речь шла о старом Малом плаце, позднее переименованном в Майский луг: когда-то здесь маршировали колонны, празднуя грядущую окончательную победу рейха, в этих колоннах шли я и Решке, оба в юнгфольковской форме, а там, где трибуна со знаменем и прочей символикой отбрасывала воскресным утром густую тень, теперь будут тесниться коллективные могилы.
Между прочим, в том спортивном зале после войны судили гауляйтера, именем которого некоторое время назывался стадион за миротворческим кладбищем; в те годы, когда Решке и я еще были школьниками, и потом, когда мы стали рядовыми ВВС, или отбывали трудовую повинность, тогда позади Сводного кладбища еще действовал крематорий.
Метровый коленопреклоненный ангел на застеленном газетами кухонном столе. До чего благоговейно описывает Решке ремесло своей Александры. Каждый инструмент оказывается чем-то вроде культового предмета, им не работают, а священнодействуют; взять хотя бы специальную подушечку для нарезания золотой фольги на подходящие по размеру квадратики — Решке называет ее «алтарем, с которого Александра берет самшитовым пинцетом тончайший золотой листочек, чтобы прижать его мягкой верблюжьей кистью к загрунтованному деревянному ангелу.
Складной пергаментный зонтик оберегает квадратики золота на подушечке от случайного сквозняка…»
Решке снова и снова указывает, что золочением можно заниматься лишь при плотно закрытых окнах и дверях. Ему самому, любопытному зрителю, который в лучшем случае почитывает книгу или перешептывается с Врубелем, запрещалось делать резкие движения; даже страницы следовало переворачивать крайне осторожно; сама Александра также снимала и накладывала золотые листочки осторожными и плавными движениями. Все происходило будто в замедленной съемке. Работая, она никогда не смеялась. Иногда эту кухонную идиллию разрешалось слегка разнообразить приглушенной «хорошей музыкой».
Он не забывает ничего: полировочный камень из агата, различные кисти, которыми наносятся восемь слоев грунтовки; обрезки телячьей кожи, из которых на кухонной плите варится клей, потом в него добавляется хинная кора. Будучи знатоком истории искусств, Решке не преминул заметить, что золочение имеет четырехтысячелетние традиции. «Уже древние египтяне расплющивали золото на тоненькие листочки, которые до сих пор собирают по двадцать пять штук — десть листового золота».
Александра работала с последними остатками тех запасов, которые некогда поступали из Дрездена, с «народного золотобитного предприятия». Тихая кухня, где не бывало даже слабенького сквозняка и где коленопреклоненный ангел все больше покрывался золотом, стала теперь главным местом обитания обоих почетных президентов АО МК. Они почти не выходили из дома, разве что навещали Эрну Бракуп, «которая все чаще и чаще погружалась в воспоминания детства».
В рабочих перерывах они часто пили кофе. Решке называл ангела «работой безымянного мастера из Южной Германии или Богемии». Пентковская же возражала: «Типичная краковская школа». В кухне приходилось постоянно измерять влажность воздуха, чтобы поддерживать ее на определенном уровне.
Пока Александра работала, они почти не разговаривали. Решке либо ставил долгоиграющую пластинку, либо включал радиостанцию, которая с утра до ночи передавала классическую музыку. Куранты на ратуше били каждый час: «Мы не покинем той земли, которой рождены…»
Коленопреклоненный ангел, вырезанный из липы, дул в трубу; он имел, вероятно, какое-то отношение к Страшному суду. «Видимо, раньше ангелов было много, целый золотой хор; от звука их труб раскрывались склепы, гробы и гробницы; исполнялось то, что я прочитал недавно на могильной плите в храме св. Троицы:
Я почию в могиле тесной,
Но час настанет, я воскресну,
Чтобы за муки, может быть,
Блаженства вечного вкусить.
Александрин ангел возвещал об этом часе».
Она забрала эту фигуру из другой мастерской. Заплаты, пробочки, зашпаклеванные дырочки от древоточца свидетельствовали о том, что с деревом возились долго. Ангел, припавший на левое колено, выглядел довольно жалко — эдакий ветеран исторических перипетий. Даже покрытый восемью слоями искусной грунтовки, которая, впрочем, не огрубила богатую позднеготическую драпировку, ангел, казалось, многое потерял навсегда от своей прежней красоты.
Однако по мере того, как он покрывался позолотой, как заблестели оба крыла и Александра нанесла на грунтовку смесь белого и червонного золота, а потом начала полировать агатом позолоту от воронки трубы до пальцев ног, фигура постепенно обрела задуманную безымянным мастером первозданную красоту. Если прежде трубящий ангел имел жалкий вид и напоминал своими взбитыми локонами скорее все же задрапированного юношу, нежели деву, то теперь в фигуре появилась та терпкая прелесть, которая, по словам Решке, отличает «ранних ангелов Рименшнайдера…»
И все-таки он оценивал отреставрированную скульптуру не слишком высоко: «Скорее всего, ангел принадлежал к групповому фону на алтаре, а не был центральным символом воскресения из мертвых, как я ошибочно предполагал раньше. Но удивительно, до чего помолодела под руками Александры эта древняя вещь. Полируя фигуру, продвигаясь снизу вверх, она не раз твердила мне: «Вот увидишь. Будет, как новенький».
Тем временем настала весна. Когда же на кухне Пентковской воссиял, наконец, отполированный золотой ангел, символизирующий воскрешение, муниципальный служащий Ежи Врубель принес известие о смерти Эрны Бракуп.
Прежде, чем ее похоронят, надо бы добавить следующее: в апреле, а точнее с восьмого апреля, Польшу поразила «выездная лихорадка», поскольку именно с этого дня поляки обрели возможность безвизового выезда через западную границу в Германию и дальше — во Францию, Голландию или Италию, лишь бы хватило злотых, которые теперь можно было поменять на твердую валюту. Заветные желания стали вполне осуществимы. На две-три недели, пусть даже на один день, можно было позабыть о всех тех заботах и проблемах, которые приносили с собою польские будни. Однако едва поляки переступали через границу, как их встречала дикая злоба. К ним относились с нескрываемой ненавистью, даже угрожали расправой, вновь оживали картинки из хрестоматии по истории немецко-польских связей, и все прекраснодушные слова, которые звучали в недавнее время, сразу как-то развеялись и забылись. Становилось жутко. Недружелюбие быстро отбило у поляков охоту к путешествиям, поэтому не удивительно, что многие из тех, кто собирался поехать куда-нибудь на Запад, оказался на похоронах у Эрны Бракуп.
Панихида состоялась в часовне Матарнийского кладбища. Эрна Бракуп взяла с Ежи Врубеля клятвенное обещание, что ее похоронят не на новом миротворческом кладбище, а на Матарне. Собралось больше сотни человек разного возраста, все в трауре. Места в часовне не хватило. Фотография запечатлела много народу перед входом.
Бракуп лежала в открытом сосновом гробу. Отпевание проходило по католическому обряду, медленно и громко. На Эрне было черное шерстяное выходное платье. Все пели охотно, жалостно. Нет, на сей раз Эрне обули не валенки, а полуботинки со шнурками, шляпа тоже осталась дома; только редкие прядки волос покрывали маленькую старушечью голову. Отпевали Эрну Бракуп два священника — один из Бжезно, другой из Матарнии. А вот брошку с полудрагоценным, алым, как Христово сердце, камнем, кто-то (вероятно, Ежи Врубель) снял со шляпы и прикрепил к высокому воротнику платья, под самым подбородком. Священники и служки в белом и фиолетовом. Гроб обставлен свечами и тюльпанами. В переплетенных пальцах Эрна держала четки и иконку, на которой Решке разглядел Черную Мадонну.
От него же я узнал, что во время католического отпевания можно исповедоваться и причащаться. Облегчить свою душу захотелось многим, поэтому отпевание длилось больше часа. Решке не был католиком и вообще не причислял себя к какому-либо вероисповеданию, зато Пентковская, которая не раз говорила, что, обновив две дюжины алтарей, осталась при этом безбожницей, вдруг отодвинулась от Александра, встала со скамьи и присоединилась к длинной очереди перед кабинками для исповеди, где священники подставляли свое ухо кающимся; священник, постучав по перегородке, дал знак, Пентковская зашла в кабину и вскоре вышла оттуда; отрешенная от мира и погруженная в себя, она стояла среди тех, кто уже побывал на исповеди, и смиренно ожидала последних грешников, затем с другими одетыми в траур людьми она преклонила колена на скамье для причастия, запрокинула, не снимая шляпы, голову, приняла облатку и, потупив глаза, вернулась на прежнее место; здесь она вновь преклонила колена, после чего еле слышно сказала Александру, что в Польше можно оставаться неверующим, но вести себя при этом как католик. Решке пишет: «Я ее ни о чем не спрашивал и уж тем более не допрашивал. Александра сама по дороге домой, рассмеявшись, сказала: «Вот теперь можно сделаться безбожницей. До следующего раза».
Похороны Эрны Бракуп оказались, вообще, по-своему веселым событием. Она и сама улыбалась, лежа в отполированном гробу с белой обивкой; об этой улыбке, запечатленной на фотографии, которую снял Решке, он же и говорит в дневнике: «Лицо Эрны имело скорее насмешливое, чем просветленное и умиротворенное выражение». Каким-то образом эта улыбка сообщила, видно, присутствующим особое настроение; старых людей было много, и все они принялись вспоминать разные истории, связанные с Эрной. Когда настала пора прощаться, они подходили к гробу, поглаживали переплетенные пальцы на груди покойной, и Решке слышал отнюдь не скорбное бормотание: «Тебе хорошо теперь!» «Отмучилась, бедная!» Или: «Спасибо тебе за все!» «Прощай, Эрна!» И даже: «Ну, пока. До скорого!»
Сами же похороны прошли быстро. Земля была глинистой. С кладбищенского холма можно было разглядеть за деревней аэропорт Ребихово. Впрочем, здание аэропорта и ангары лишь угадывались. Пока хоронили Эрну, ни один самолет не взлетел и не сел.
Когда гроб уже выносили из часовни, когда были развернуты хоругви с ликами святых, когда вытянулась черная похоронная процессия, — впереди священники и служки, Врубель шел за гробом первым, — ко входу на кладбище подъехал на такси С.Ч. Четтерджи и присоединился к процессии с венком и траурной лентой; он, как и остальные, был одет в черный костюм, тем не менее заметно выделялся из толпы.
На Матарнийском кладбище похоронены почти одни кашубы. Девяностолетняя Эрна Бракуп, урожденная Формелла, заняла свое место между Стефаном Жлучем и Розалией Швабе. Девяностолетний юбилей был отпразднован еще в январе, когда кругом лежал снег, в квартире на Хундегассе. Осталась фотография, на которой Врубель танцует с Эрной Бракуп.
Когда Решке после похорон подошел к Четтерджи, бенгалец с улыбкой и отсутствующим взглядом сказал: «Она была моей лучшей клиенткой. Особенно часто она ездила на ваше кладбище. Почему же ее похоронили не там, а здесь? Или она показалась вам не совсем настоящей немкой?»
К этому времени в записях моего бывшего одноклассника начинается беспорядок. Он часто перескакивает на много лет вперед или назад. Правда, почерк сохраняет прежнюю четкость, но непонятные сдвиги происходят даже в середине фразы. Внезапно то, что случилось прямо сейчас, видится как бы в далеком прошлом. Вот, например, описывается приезд Четтерджи на Матарнийское кладбище, а дальше Решке пишет о нем, словно много лет спустя, став уже глубоким стариком, и даже зовут его не Решке, а как когда-то, до онемечивания фамилий — Решковский; события разворачиваются будто бы в начале следующего тысячелетия, и он лишь смутно вспоминает о похоронах Эрны Бракуп и о приезде Четтерджи на кладбище: «…сегодня я попытался припомнить тот день 1939 года, когда, поддавшись настояниям отца, я онемечил собственную фамилию; то давнее событие вызвало теперь мое негодование, и тут на память мне вдруг пришел мой старый друг Четтерджи, тот самый, который ввел в наш обиход велоколяски, получившие теперь столь широкое распространение…»
Решке, точнее Решковский, так описывает, оглядываясь назад, нынешнее положение дел: «Ах, какие беды грозили, казалось, всему миру. Голод, войны, бесчисленные смерти, потоки беженцев, ищущих пристанище… Огненные слова «мене, текел, упарсин» проступали на каждой стене. Надеялся ли кто-нибудь тогда на то, что жизнь вновь станет прекрасной. Смел ли кто подумать, что города и их окрестности вновь переживут экономический расцвет. Правда, всем сейчас заправляют бенгальцы, но это не ущемляет ничьих интересов. Даже Александра не жалеет для бенгальцев доброго слова. Планируется грандиозный эксперимент по использованию климатических изменений для выращивания на балтийском побережье, в Кашубии, соевых бобов. «Новым» немцам трудновато смириться с теперешним положением вещей; поляки же относятся к выходу азиатов на ведущие роли спокойно, тем более что индуизм не слишком противоречит католицизму…»
Я и сам почти начинаю верить подобным пророчествам. «Недавно в храме св. Троицы освящали новый алтарь. Здесь мирно соседствуют, призывая к общей молитве, виленская Черная Мадонна с ее сияющим нимбом и калькуттская богиня Черная Кали с ее красным язычком. Теперь и Александра обрела свою веру, а поскольку мы вместе, то благость нисходит и на меня…»