7

Сидя на диване, Александр и Александра смотрели телевизионные новости. Он — в домашних тапочках, она — с сигаретой в мундштуке, а на экране быстро сменялись картинки: наводнения, горящие скважины, курдские беженцы; эти картинки и были свежими новостями взамен устаревших вчерашних. Наша пара глядела на войну в Персидском заливе, чьих жертв никто не считал.

Кроме дивана и кресел, здесь же наличествовал стол, на нем стояла вазочка с солеными палочками. Когда вулкан, проснувшийся на острове Лузон, засыпал пеплом предыдущие картинки с горящими нефтяными скважинами и курдскими беженцами, обещанную скорую победу и весьма приблизительные цифры погибших, промелькнувшие картинки утратили свою актуальность, хотя и сохранили некоторую значимость для последующих телерепортажей. Решке, записав увиденное в дневник своим бисерным почерком, встал с дивана, взял соленую палочку и подумал, что ничто на свете не кончается. Мне же хочется вспомнить осень сорок четвертого. Мы уехали из Данцига до того, как город погиб в пожарах. Трудовая повинность закончилась, нас обрядили в солдатскую форму и послали на военную подготовку; Решке стал радистом, я — танкистом, потом нас бросили в последнее сражение западнее Одера. И лишь случайно — понимаешь, Решке! — совершенно случайно, а вовсе не по доброй воле Провидения, мы с тобою выжили, уцелели, если не считать царапин, и сумели уйти на Запад; а вот брата Александры, семнадцатилетнего мальчишку, нашего ровесника, расстреляли как партизана годом раньше; Максимилиан, брат Александра Решке, погиб летом 1943 года — он был танкистом и сгорел под Курском; другой его брат, Ойген, наступил под Тобруком на противопехотную мину и был разорван на куски; это для них все кончилось, а для нас — нет.

***

Эта тема связана с одним разговором, о котором, пусть задним числом, стоит упомянуть. Прежде чем Эрна Бракуп со сложенными на груди руками и переплетенными пальцами была похоронена на Матарнийском кладбище, наша пара побывала в последний раз в ее рыбацкой халупе. Услыхав от Врубеля о смерти Эрны, Александр и Александра отправились, как и раньше, на трамвае до Бжезно, по линии, идущей мимо Саспенского кладбища и хорошо знакомой мне в связи с иной историей. Впрочем, скачок во времени обусловлен не этой трамвайной поездкой, не прощальным визитом к покойной, а прогулкой по берегу довольно спокойного моря в сторону Елитково; эта прогулка занимает в дневнике изрядное место, и Решке не единожды мысленно возвращается к ней, вначале непосредственно, а потом, как бы оглядываясь назад, по прошествии семи лет.

Из отрывочных дневниковых фраз можно понять, что в единственной комнате, а также на веранде было полно народу, стульев не хватало, люди толпились вокруг смертного одра. Свечи, цветы, ладан и т. д. Решке пишет: «На веранде, сидя за столом, громко молились соседки; как только освободилось местечко, Врубель подсел к ним, чтобы помолиться вместе с остальными. Я обратил внимание на три блюдца с леденцами, два блюдца уже почти опустели; плачущие и молящиеся брали леденцы, чтобы не охрипнуть.

Бесконечному кругу четок вторила нескончаемая молитва, которая время от времени прерывалась плачем. Врубель тоже взял леденец, я воздержался. Без шляпы наша милая Эрна выглядела непривычно; зато на губах ее застыла знакомая улыбка, которая показалась Александре скорее насмешливой, чем прощальной: «Это она смеялась над нами. Над нашим согласием принять почетное президентство. Какой уж там почет?!»

А дальше, безо всякого перехода, наша пара вдруг оказывается на берегу моря. Врубель остался при леденцах, запас которых по мере надобности пополнялся. Наверное, Александр и Александра вышли на берег мимо старой начальной школы, через дюны. Решке описывает море угрюмым, серым, неподвижным; о погоде он ничего не сообщает, замечает лишь, что на всех пляжах уже несколько лет назад запретили купаться, после чего он обрушивается на стаи копошащихся у кромки воды лебедей, называя их «паразитами испоганенного моря». «О, это нахальство! Лебединая пара красива, но орда обожравшихся и все еще ненасытных птиц…» Я вижу Александра с Александрой как бы через бинокль, то в одни окуляры, то в другие, то близко, то далеко. Иногда я опережаю их, иногда плетусь позади и снова обгоняю; они приближаются ко мне, вырастают, потом снова уменьшаются: блуждающая пара, две фигуры, слишком разные по росту. Возле самого Елиткова они повернули и пошли назад, не переставая говорить — он как бы поверх нее, она — как бы мимо, лебеди от них не отставали.

Решке передает содержание разговора. Дескать, кончина Эрны Бракуп напомнила ему о смерти братьев. Открылась связь между их преждевременной гибелью и жертвами войны в Персидском заливе. Все взаимосвязано. «Ибо, утверждаю, ничто на свете, даже отдельно взятая жизнь, не имеет конца. Застреленный брат Александры, мой сгоревший и другой, подорвавшийся на мине брат продолжают жить. Похороненные известно или неизвестно где, они не желают умирать, а хотят оставаться с нами, жить в нас…»

После этого, никак не обозначив временной сдвиг, Решке пишет: «Кто мог надеяться, что все эти отравленные моря, реки и озера вновь наполнятся рыбой и, благодаря ровному и мягкому климату, в них опять можно будет купаться? Ведь когда померла Эрна Бракуп, нельзя было себе даже представить, что курорт откроется вновь. Казалось, будто Балтийское море погибло навсегда. Признаться, я в то время также видел будущее в самом мрачном свете, поэтому Александра, зная мою страсть угадывать огненные знаки беды на вполне еще прочных стенах, не раз подтрунивала надо мной: «Тому, кто пророчит несчастья, дается долгий век. Пусть убедится, что все его пророчества оказались зряшными».

Характерно, что Решке, когда он рассказывает о том, как неподалеку от Брезена он предложил Александре руку и сердце, не заглядывает слишком далеко. Сразу же после слов: «Сегодня под вечер, во время прогулки по грязному берегу моря, я сделал Александре предложение», — он говорит о «семи годах счастливого супружества». «Эти годы не умалили нашей любви. Пусть наши объятия не так часты, зато они остаются по-прежнему пылкими… Ответив, не задумываясь, на мое предложение согласием, Александра, видимо, знала, что впереди нас ожидает счастливая старость, а в беде мы будем помогать друг другу и заботиться друг о друге…»; впрочем, Решке тут же возвращается к тяжелым воспоминаниям: «А ведь накануне свадьбы мы были близки к отчаянию. Мысль о совместном конце витала, так сказать, над нами, ибо причин для этого было предостаточно. Почетное президентство мучило нас, унижало. Да еще скверная погода. Весна никак не хотела наступать. Потом прозвучали оскорбительные, грязные подозрения насчет машины. Неудивительно, что однажды, вскоре после моего предложения Александре, мы попросту хлопнули дверью, причем довольно громко. Это принесло облегчение, но возникло и ощущение пустоты. Иллюзии развеялись… Однако мы лишились и своей идеи…»

В двух местах дневника перекликаются давние и недавние воспоминания. Например, Решке увлеченно описывает световые эффекты, подмеченные им на веранде Эрны Бракуп: «Поначалу, когда, обводя взглядом безостановочно молящихся и жалобно причитающих людей, исполняющих католический обряд, я обратил внимание на блюдца с розовыми леденцами, а окрашенный цветными стеклами веранды свет остался как бы на втором плане; теперь же, вспоминая ту картину, я вижу перед собою прежде всего эти желто-зеленые стекла, которые превращали стол и сидящих за ним женщин и мужчин в некий аквариум. Молитвы и плачи были беззвучны. Прощание с покойной происходило как бы под водой. Все эти люди казались жителями подводного царства, они были одновременно здесь и где-то далеко отсюда…»

В другом месте «стаи жадных лебедей на грязном мелководье» превращаются, по прошествии нескольких лет, в одного-единственного «нахального лебедя, который, попрошайничая, мешал мне своими криками объясниться с Александрой. Хорошо, что ей запомнился не этот наглый лебедь, а мое, признаться, несколько старомодное предложение руки и сердца: «Не хочешь ли ты, дорогая, чтобы мы стали мужем и женой перед законом?» До сих пор в моих ушах звучит ее ответ: «Да-да-да-да!»

***

Исполнив необходимые формальности, 30 мая они отпраздновали свадьбу. Но до этого им в качестве почетных президентов пришлось участвовать еще в одном заседании наблюдательного совета. Госпожа Деттлафф и Мариан Марчак доложили на нем о встрече распорядителей всех акционерных обществ, создавших миротворческие кладбища на севере и западе Польши. Большим успехом было сочтено повсеместное заключение долгосрочных арендных договоров. Количество миротворческих кладбищ приближалось к сотне, соответственно рос финансовый оборот. Собравшиеся распорядители учредили центральное управление с резиденцией в Варшаве. Марчак уверял, что, кроме Гданьска, предлагались также Краков и Познань, однако после ожесточенных споров предпочтение было отдано столице. «Такова уж польская традиция, и нам, немцам, придется с нею считаться», — сказала госпожа Деттлафф.

Консисторский советник Карау и его преподобие отец Бироньский назвали центральное управление «излишеством» и «бюрократическим абсурдом». Один взволнованно, другой резко, оба попросили о немедленной отставке и о выдвижении новых кандидатов на свои места в наблюдательном совете. По поводу отставки было высказано сожаление, после чего аплодисментами было встречено сообщение о «широком распространении миротворческой инициативы», поскольку программа «На склоне лет в родном краю» обернулась повсеместным открытием домов для престарелых, также повсеместно осуществлялись перезахоронения и реализовывались проекты вроде «Дачи-гольф».

О последних успехах доложил новый член наблюдательного совета, начальник дюссельдорфского планового отдела Торстен Тиммштедт: действительно, в Кашубии близ Картузов найдена подходящая для гольфа территория на берегу моря, пригодная и для дачного поселка. Правда, при заключении договора удалось получить аренду лишь на шестьдесят лет, зато там же записано преимущественное право выкупа. Аналогично обстоит дело в Ольштыне, где такое же акционерное общество планирует реализовать проект «Дачи-гольф» на Мазурских озерах. Из Эльблага поступила информация о намерении освоить так называемую Наклонную равнину. Заинтересованность высказывают также в Нижней Силезии и Померании.

Решке цитирует Тиммштедта: «Нет ничего убедительней выгоды… Наконец-то в Польше начинают считать, точнее — мыслить, по-европейски… В будущем станет второстепенным, кто является собственником земли… Всем этим, да и не только этим, мы обязаны нашим почетным президентам, которым АО МК всегда будет признательно…»

Далее пошла как бы цепная реакция событий. На похороны приезжало все больше родственников и близких, среди них бывали представительницы молодого поколения, внучки и правнучки, которые порой не боялись отправляться в путешествие даже на последнем месяце беременности, что приводило либо до похорон, либо после к неожиданным, преждевременным родам. Госпожа Деттлафф, сделавшая сообщение на эту тему, сказала: «Отрадно, конечно, что на нашей исторической родине вновь появляются на свет немцы, однако мы не можем обременять этим и без того перегруженную систему здравоохранения наших польских друзей».

Тут же было решено открыть родильное отделение во флигеле просторного дома для престарелых на Пелонкенском проезде. При этом было сказано: «Медицинское оборудование должно отвечать западным требованиям. Что же касается врачей и акушерок, то в Польше найдется достаточно квалифицированных специалистов, чтобы позаботиться о маленьких уроженцах Данцига…»

Затем совет обсудил предложенные образцы табличек с названиями улиц и с пояснениями к историческим или культурным памятникам. Образцы, на которых разноязычные названия и пояснения давались одинаково крупным шрифтом, были отклонены. Немецкие члены наблюдательного совета высказали мнение, что верхняя польская часть должна быть значительно крупнее, чем тексты на трех остальных языках. Подобная тактичность вызвала взаимный обмен комплиментами, к которому подключились даже почетные президенты.

Когда же Александра Пентковская спросила, нельзя ли с учетом экономических перспектив Гданьска предусмотреть пятый текст, а именно на бенгали, то присутствующим явно изменило чувство юмора. «Этого еще не хватало!» — воскликнул Фильбранд. Марчак твердо заявил: «В Польше такое немыслимо». И только Тиммштедт отреагировал спокойно: «Почему бы и нет? В свободном обществе все возможно». Решке сопроводил вопрос Александры и невозмутимый ответ Тиммштедта репликой: «Для всех, особенно для Марчака, будет немалым сюрпризом, когда Грюнвальдскую, бывшую Большую аллею, потом Аллею Гинденбурга (после того, как на непродолжительное время она получит имя своего создателя, бургомистра Даниэля Гралата, на гербе которого изображен лев, несущий два серебряных костыля) назовут, в конце концов, в честь моего бенгальского друга и партнера за то, что он повсеместно внедрил велорикшу…»

И тут же, вновь как бы оглядываясь назад из будущего, что происходило с профессором все чаще, он вносит поправку: «Четтерджи проявил личную скромность, поэтому бывшая Грюнвальдская по предложению влиятельной бенгальской общины переименована в Аллею Рабиндраната Тагора. Ничего удивительного; мы-то с Александрой прекрасно помним, сколько улиц, площадей, городов, стадионов и верфей переименовывалось на нашем веку, порой многократно; это случалось едва ли не после каждого нового исторического поворота, иногда даже казалось, что этим переименованиям не будет конца».

***

Заседание, о котором идет речь, надо представить себе уже не на семнадцатом этаже отеля «Гевелиус». Магистрат предоставил немецко-польскому акционерному обществу в соседней ратуше Старого города помещение, выдержанное в духе семнадцатого века, с большим дубовым столом и дюжиной староданцигских дубовых стульев.

Есть фотография заседания за этим длинным столом, во главе которого находятся распорядители, госпожа Деттлафф и пан Марчак, а в противоположном конце, ближе к двери — наша пара, почетные президенты. Вдоль стола, по обеим сторонам расположились члены наблюдательного совета, однако немцы не сидят строго против поляков, места выбраны свободно; так, Фильбранд очутился между двумя новыми членами совета: слева от него — молодая директриса туристического агентства — личико Мадонны, прямой пробор; самого Фильбранда я узнал по очкам без оправы и по прическе ежиком, которые часто упоминаются в дневнике. Вполне определенно можно утверждать, что осанистый господин с волнистой серебряной сединой, которая похожа на весьма подходящий к старинной мебели белый парик, — не кто иной, как консисторский советник Карау; его сфотографировали вскоре после добровольного ухода в отставку. Скучающего господина, облокотившегося на подлокотник высокого стула, легко узнать по его «прозодежде» — это его преподобие отец Бироньский. Остальных членов совета трудно определить по внешности, даже не поймешь, немцы это или поляки: все они довольно молоды, не наделены яркой индивидуальностью, зато симпатичны, а главное, отличаются той ненатужной работоспособностью, которая обеспечит акционерному обществу высокую рентабельность. Вот этот молодой, совсем еще не тертый жизнью человек и есть, пожалуй, Торстен Тиммштедт; с помощью макетиков, величиною не больше спичечного коробка, он пытается склонить совет в пользу новых моделей гробов.

Лупа дает мне возможность получше разглядеть интересные по цвету, различные по форме, яйцеобразные, ящикообразные, похожие на пирамидки и даже на виолончели гробики, которые Тиммштедт предлагает включить в сервисную программу наряду с гробами традиционной формы, сужающейся к изножию. Новые, постмодернистские модели соперничают с надоевшей рутиной. Даже стеклянный гроб Спящей царевны имеет шанс войти в моду. Решке замечает: «Творческое развитие классических моделей, на сегодняшний вкус излишне помпезных, вполне оправдано. Я не мог также не приветствовать предложение Тиммштедта запретить изготовление гробов из таких тропических пород дерева, как тик, махагони и полисандр…»

Интересно, что сказали все еще весьма моложавая госпожа Деттлафф и господин вице-директор Национального банка об этих экстравагантных новинках «Ритуальной мебели»? Оба они, сидящие спиной к окнам, оказались рядом, но выглядят случайными соседями, зато оба почетных президента, которых, скорее, угадываешь за высокими спинками стульев, чем действительно видишь, смотрятся настоящей семейной парой, хотя к этому времени они еще не успели пожениться.

Больше из этих фотографий ничего не выжмешь. Спинки с роскошной резьбой, торжественная черно-коричневая полировка стульев вызывает впечатление если не удобства (для этого стулья слишком угловаты), то, по крайней мере, барочной устойчивости. Астроном и пивовар Иоганн Гевелиус, который в свое время был членом муниципалитета Старого города и жил неподалеку, в Пфефферштадте, вполне мог бы занять место среди членов наблюдательного совета немецко-польского акционерного общества, чтобы поведать им о фазах Луны или о том, во что обошлись ему недавние похороны супруги Катарины, урожденной Ребешке…

***

Попавшие ко мне материалы кончаются; впрочем, есть еще целая стопка записок о том, что Решке собирался сделать, но так и не сделал. В одной из записок Решке планирует побеседовать с Тиммштедтом о новых моделях гробов, а также об идее создать некрополь неподалеку от некогда восточнопрусского города Растенбурга и организовать выставку, «которая перекинула бы мостик от этрусских саркофагов, погребальных ларей, катафалков и традиционных гробов к новейшим произведениям ритуально-прикладного искусства». Ничего из этого не получилось. А может, Тиммштедт все-таки провел позже такую выставку?

На другом листочке бисерным почерком записан совет Александре получить, наконец, документ, который бы уточнил срок ее активного членства в партии, чтобы, если на этот счет возникнут вопросы, быть готовой к ответу. Этого документа у меня нет. Ясно одно: будучи еще совсем молоденькой девушкой, Пентковская стала членом партии, веря в нее, а в пятьдесят лет она вышла оттуда, окончательно разочаровавшись. На бухарестском фестивале молодежи и студентов она выступила с кратенькой речью и чествовала Сталина как освободителя Польши. Затем — сомнения, колебания, конформизм, чувство стыда, молчание, желание сделать вид, будто тебя вообще нет на свете. «Я была среди «мертвых душ» задолго до 68-го, когда в Варшаве началась антисемитская кампания…»

Это записано в дневнике, и Решке сочувственно добавляет: «Александра винит себя, перечисляет свои прегрешения, но признает, что до самого выхода из партии верила в коммунистические идеалы и только введение военного положения стерпеть уже не могла. Чем было ее утешить? Моим таким же давним чувством глухого протеста? Или тем, что в свое время я тоже был правоверным членом «гитлерюгенда?» С этим надо жить. Мы и живем. Жаль только, что потерпела крах наша прекрасная идея…»

В следующую субботу они совершили поездку в Кашубию. Хотя за рулем сидел Врубель, но вел он отнюдь не свой «польский фиат». На одном из листочков помечено: «Наконец-то мы выбрались за город на новой машине».

Погода не слишком располагала к загородной прогулке. Если в прошлом году все было преждевременным, слишком ранним (рапс, жерлянки), то теперь все запаздывало. Расцветшие фруктовые деревья пострадали от ночных заморозков. Но жаловались не только крестьяне, общее настроение сложилось под стать сырому холодному маю. Плохие вести сыпались друг за другом, а политики, не справясь с проблемами в собственной стране, спасались бегством в прожекты объединенной Европы. Воссоединившись, немцы почувствовали себя более разобщенными, чем когда бы то ни было прежде; свободная Польша все сильнее попадала под власть церкви. Любое начинание давалось с большим трудом. Рапс же и не думал цвести даже в середине мая.

Впрочем, когда наша троица выехала за город, погода несколько улучшилась, иногда проглядывало солнышко. Они отправились на Радаунские озера, под Хмельно. Провизию для пикника собрала Александра. На этот раз она не взяла ни польских маринованных грибков, ни яиц вкрутую. Зато в наличии имелись консервированные гренландские крабы, норвежский лосось, французский сыр, нарезанная ломтиками копченая колбаса мортаделла и салями, датское пиво и испанские оливки. Теперь все это можно было купить (правда, дорого, очень дорого), даже новозеландский фрукт под названием киви.

Однако пикник не получился. В долгих промежутках между слишком краткими прояснениями моросил дождь, поэтому «второй завтрак» пришлось отменить, тем не менее они решились на вылазку из машины. При спуске от шоссе к лежащему ниже озеру выяснилось, что Александра опять выбрала совершенно неподходящую обувь. В прибрежных камышовых зарослях удалось найти прогалину, на которой кто-то уже устраивал стоянку, о чем свидетельствовало мокро поблескивавшее кострище; тут же полукругом лежали крупные камни, какие порою используются в качестве межевых. «Некоторые из них похожи на валуны, которые теперь со скромной надписью можно встретить на нашем кладбище, в том числе — на общих могилах».

Видимо, десяток бойскаутов прикатил эти камни сюда, на берег озера, к костру. Теперь тут сидели трое. Пентковская сразу же закурила, хотя комаров отгонять не требовалось. Корзинка с провизией осталась в машине. Все трое сидели на своих камнях молча. Издалека через озеро доносились голоса, грубые и бранчливые, потом вновь наступала тишина. Врубель принялся швырять камешки, пуская «блинчики» по воде, но эту забаву никто не поддержал, поэтому он вернулся на свое место. Вновь издалека долетели ссорящиеся голоса. Потом от шоссе, где осталась новая машина, донеслось придушенно хриплое, будто с бойни, мычание коров. И снова — тишина, тем более, что небо над озером было пустым, без жаворонков.

Решке описал мне этот пейзаж так, будто рисовал его акварельной кисточкой: слева реденький перелесок, поля, спускающиеся к озеру, на взгорке — деревянный хлев с плоской крышей, другой перелесок, опять поля, а среди полей группки деревьев. На озере — ни лодки, ни паруса; Решке упоминает только двух плывущих навстречу друг другу уток. «Ветерок лишь изредка рябит водную гладь».

И лишь выписав все это своей аккуратной кисточкой, даже побуревший хлев, Решке вдруг заглядывает в озеро, будто в зеркало, и видит там то, что мне хочется воспроизвести дословно. «Эта незастроенная земля — если не считать хлева — на холмах, где перелесок сменяется полем или наоборот, вдруг представилась мне как бы отраженной в глади озера, только отраженной странным образом: на берегу озера, повиснув вниз красночерепичными, а не серодраночными крышами, расположился поселок; он подымается по холмам террасами и поэтому мягко вписывается в ландшафт, но одновременно оккупирует его, так что перелески и отдельные группки деревьев исчезают, подчиняясь воле архитектора и строителей, чтобы не нарушить компактности поселка, чей зеркальный, отраженный в озере образ мне хорошо знаком. Проект задуман со вкусом, его можно считать удачным; поселок, который поднимается по склону (точнее, для меня он опускается под воду, вниз), увенчан зданием клуба, а между холмами и на самих холмах зеленеют просторные лужайки для гольфа; этот перевернутый вверх ногами архитектурный комплекс проникнут вниманием к окружающему ландшафту, однако чем дольше я смотрюсь в это зеркало, тем печальнее делается у меня на душе, даже сейчас, когда порывы ветра всколыхнули воду и картинка исчезла. Нам лучше отправиться домой, Александра».

***

Не знаю, поведал ли Решке о своем видении или, лучше сказать, предвидении, Пентковской и Врубелю; если поведал, то сомневаюсь, чтобы они до конца узрели в нарисованной им картине все последствия широкомасштабной деятельности строительной компании «Дачи-гольф». Провидческим даром обладал лишь Решке. И этот дар вновь подтвердился. Решке опять сумел заглянуть далеко вперед. Тем не менее Александр и Александра вместе сложили с себя почетное президентство в немецко-польском акционерном обществе.

Они составили письменное заявление наблюдательному совету. К заявлению Решке приложил магнитофонную кассету, на которой сам он объяснился довольно пространно, Пентковская — кратко. Все это было сделано буквально на следующий день, так спешили они осуществить свое решение об отставке.

К этому времени акционерное общество, наблюдательный совет которого заседал в ратуше Старого города, уже располагало собственным офисом в высотном здании, построенном при Гереке неподалеку от верфи. Этажом выше арендовала офисное помещение фирма «Четтерджи и К°». Проверка банковских счетов обнаружила, насколько прибыльным оказалось происходившее без ведома наблюдательного совета (только Марчак все знал, но предпочитал помалкивать) сотрудничество между партнерами; Решке вкладывал поделенные на множество счетов капиталы акционерного общества в каждый новый цех по производству велоколясок, тем самым интересы обоих партнеров переплелись довольно тесно, поэтому вполне понятно, что офис процветающего АО МК разместился этажом ниже, в том же самом здании, что и стремительно наращивающая экспорт фирма «Четтерджи и К°».

В этот офис Решке и передал магнитофонную кассету вместе с персональным компьютером Александры. В письменном заявлении и на кассете Решке указывает, что этот компьютер, связанный с его бохумским аналогом, верой и правдой послужил делу реализации миротворческой идеи; Решке даже рискнул пошутить: «Передаваемый нами информационный банк и программы от вируса чисты».

Магнитофонная запись была сделана ночью. Первая попытка, предпринятая еще на берегу озера, закончилась неудачей. «Погода была чересчур капризной. Даже маленького пикника не получилось. Этой весной все слишком запаздывает. Поэтому, наверное, не слыхать жерлянок…»

Вторая, ночная попытка увенчалась успехом, лишь благодаря некоторым манипуляциям. «Помогло унканье жерлянок, записанное в низине меж ив прошлой ранней весной. Тогда нам посчастливилось услышать продолжительные, весьма мелодичные, хотя и печальные, брачные призывы жерлянок. Это ункание послужило как бы фоном для нашего заявления, я бы сказал, для нашей прощальной песни; мы говорили в промежутках между отдельными криками, и получилось, будто сама природа зовет прислушаться к нашим предостережениям».

У меня есть копия письменного заявления, но поскольку сохранилась и прошлогодняя кассета с весенним унканием жерлянок, то я догадываюсь, как подействовала на собравшийся наблюдательный совет смикшированная магнитофонная запись. Молодежь позабавилась и покачала головами. Фильбранд, уверен, постучал себя пальцем по виску, а госпожа Деттлафф вполголоса проговорила, что в таких случаях следует приглашать психиатра. Марчаку же, с его пристрастием к некоторой театральности, запись, думаю, понравилась. Полагаю, Тиммштедт счел присланный «коллаж» весьма остроумным.

Письменное и устное заявление Пентковской, сделанное по-польски, весьма лаконично. Я попросил мне его перевести. Изложив решение о своей отставке, она сказала: «Почетное президентство должно являться честью для того, кто занимает этот пост, и честью для тех, кто его предлагает. Однако я не вижу для себя чести в погоне за наживой, что делает мое пребывание на данном месте бессмысленным».

Заявление Решке гораздо пространнее, тем более, что он вновь подробно останавливается на своей излюбленной теме «век изгнаний» и, начиная с армян, не забывает ни одного случая депортации, насильственного переселения, массового бегства вплоть до курдских беженцев. Из этого охватившего весь мир феномена утраченной родины и родилась, по его словам, их общая с Александрой Пентковской идея, желание дать возможность хотя бы покойникам вернуться на родину. Решке восклицает: «Два с половиной квадратных метра родимой земли были и остаются неотъемлемым правом человека!»; он указывает, что ограничением этого права может служить лишь размер отведенного под могилу участочка кладбищенской земли, и тут же начинает рассуждать об ухудшающемся качестве самой этой земли, постоянно отравляемой сточными водами, ядовитыми промышленными отходами и чрезмерным употреблением химических удобрений; наконец, возвращаясь к своему видению на берегу кашубского озера, Решке предупреждает о той угрозе, которой чревато для окружающей среды осуществление таких проектов, как «Дачи-гольф»; он не стесняется резких выражений вроде «разбой» и «дьявольская затея», рисует жуткую картину захвата земель, говорит: «Это конец, светопреставление», а потом внезапно, безо всякого перехода, следующим образом характеризует деятельность немецко-польского акционерного общества, как бы оглядываясь назад по прошествии десяти лет: «Узнавая, что территории, арендованные под миротворческие кладбища, теперь повсеместно передаются в акционерную собственность, что берега Мазурских озер, отражавших прежде лишь облака да небеса, ныне сплошь застроены и также стали жертвой неуемного стяжательства, я начинаю сомневаться в правильности и праведности нашей миротворческой идеи; пусть мы все хорошо задумали, однако результат ужасен. Сегодня я понимаю, что мы потерпели крах, но тем не менее вижу, что в конечном счете все оборачивается к лучшему. Отрицательные моменты дают положительный результат. Немецкую алчность уравновешивает азиатская неприхотливость. Чрезвычайно жизнеспособен оказался польско-бенгальский симбиоз. Он доказывает торгашам, что землевладение имеет все более относительную ценность. Европе предопределено азиатское будущее: свободная от узкого национализма, перешагнувшая через языковые барьеры Европа станет религиозно многоголосой, многобожной и обретет благотворно замедленный темп жизни под стать увлажнившемуся и потеплевшему климату…»

Как краткое заявление Александры Пентковской, так и все эти провидческие картины Александра Решке сопровождается унканьем жерлянок. Каждое из пророчеств заканчивается вместо восклицательного знака их печальным криком. Лучшей прощальной песни для нашей пары и не придумать.

***

Это были краснобрюхие жерлянки, которые обитают в низинах. Ах, как пугали нас, детей, безвершинные ивы, надвигающиеся из вечернего тумана призраки под аккомпанемент брачных песен жерлянок-самцов, которые раздували свои голосовые мешки среди хитросплетений осушительных канав. Чем теплее вода, тем короче интервалы между криками. В наиболее теплые майские дни краснобрюхие жерлянки издают до сорока криков в минуту. Когда ункает одновременно много жерлянок, то над водой — а звук над ней разносится особенно далеко — стоит нескончаемый многоголосый крик…

Вероятно, Решке записал ункающий хор только в начале, как бы в качестве увертюры, потом на кассете осталась солировать одна жерлянка, и в промежутки между ее криками он-то и вставляет свои реплики вроде: «интересы немецкой стороны», «разбой» или «права человека», «безродный», «никогда впредь», отчего каждая из этих реплик-восклицаний приобретает особую весомость. Унканье жерлянок оправдывало и некую велеречивость, например, такого выражения, как «польско-бенгальский брачный союз», тем более, что последние два слова все чаще появляются в дневнике Александра Решке по мере приближения дня, отнюдь не фигурального, а самого что ни на есть реального бракосочетания.

***

Однако прежде, чем наша пара отправится к чиновнику, который регистрирует акты гражданского состояния, необходимо вернуться к тому, как Решке относился к автомобилям. Поскольку по дневнику рассеяны ехидные и уничижительные замечания в адрес владельцев «мерседесов» и «БМВ», а кроме того, у меня есть все основания предполагать, что пристрастие Решке к старомодно-элегантным фасонам одежды сыграло решающую роль при выборе марки автомашины, то я представляю себе профессора во время его поездок между Руром и Гданьском, Гданьском и Бохумом за рулем какой-либо высокопочтенной модели; но незадолго до отставки Эрны Бракуп в дневнике появилась запись: «…мою машину угнали прямо с охраняемой стоянки», после чего я сообразил, что автоугонщики, работающие на торговцев крадеными машинами, которые обслуживают автомобильный рынок по всей Польше, никогда не покусились бы на «шкоду» или, скажем, на поддерживаемый в отличном состоянии старый «пежо 404» выпуска 1960 года, ибо такие модели слишком редки, перекрашивать их рискованно. Значит, это была какая-то дорогая современная западная марка. Может, Решке соблазнил угонщика «порше»? Кто-то подсказал мне, что это могла быть «Альфа-Ромео», но, в конце концов, я остановился на шведских «сааб» или «вольво».

Так или иначе, с середины марта Решке оставался без машины. Как говорилось выше, навещать больную наша пара отправлялась на трамвае. А в более длительные поездки Александра и Александру брал с собою Ежи Врубель. На Матарнийское кладбище, когда хоронили Эрну Бракуп, их также возил «польский фиат». Лишь при поездке в Кашубию, где на магнитофон записывалось унканье жерлянок, в соответствующей дневниковой записи появляется «новая машина».

Марка ее опять-таки не указана, но это была, несомненно, дорогая модель, ибо ее покупка вызвала настоящий скандал.

После того, как Пентковская и Решке сложили с себя обязанности почетных президентов и почувствовали себя (точнее — старались почувствовать себя) свободными, наблюдательный совет провел чрезвычайное заседание. Госпожа Деттлафф настояла на присутствии бывших распорядителей, которым пришлось ответить на ряд вопросов. Речь шла о проверке отдельных финансовых операций и особенно о покупке новой машины.

Вначале разговор протекал в спокойных тонах; Тиммштедт даже похвалил Александра Решке «за смелое и эффективное кредитование фирмы «Четтерджи и К°», а Марчак всячески старался не допустить скандала; однако потом Фильбранд и Деттлафф затеяли перекрестный допрос. Прямых улик у них не было, тем не менее они упорно высказывали подозрение: дескать, во время войны в Персидском заливе Решке спекулировал на нестабильности доллара и пользовался скидками западногерманских похоронных контор, документально не фиксируя точную величину этих скидок; Решке не желает указывать, на какие средства приобретена новая автомашина, которая теперь, судя по всему, перешла в его личную собственность. Уж не присвоил ли он себе часть благотворительных пожертвований?

Тут Александра не выдержала:

— Почему ты не скажешь, что эту роскошную машину тебе подарил твой бенгалец?

— Это никого не касается.

— Они же обвиняют тебя в воровстве!

— Ну и пусть…

— Так ведь это у тебя украли… Прямо со стоянки…

— Это мое личное дело.

— Тогда я сама скажу. Машина подарена за то, что он помог производству велоколясок.

— Александра, прошу тебя…

— Почему никто не смеется? Ведь, правда, смешно.

Первым хохотнул Тиммштедт, его поддержал Марчак.

Остальные девять членов совета будто только этого и ждали. Наконец, даже Фильбранд и госпожа Деттлафф поняли всю комичность подарка и присоединились к общему веселью. Фильбранд «вначале захихикал, а потом едва ли не захрюкал»; Деттлафф же выдавила из себя подобие улыбки, после чего лицо ее застыло, и все тотчас перестали смеяться.

Теперь вопросы посыпались на Александру. Поскольку, кроме не вполне четко оформленной суммы пожертвований на орган для храма Тела Христова, ничего выискать не удалось, Деттлафф перешла на личности. Она обратилась к биографии Пентковской и привела данные из ее личного дела — откуда у Деттлафф взялось личное дело Пентковской? — затем несколько раз повторила: «Вы, будучи коммунисткой с большим партийным стажем…» Или: «Этого я ожидала от кого угодно, только не от вас, старой коммунистки…» Короче, членство Александры Пентковской в партии рассматривалось само по себе как преступление. Госпожа Деттлафф припомнила Пентковской даже ее хвалу Сталину, произнесенную в 1953 году, после чего нарочито туманно обмолвилась о «близости сталинизма и сионизма, роковой для Польши…» — «Не правда ли, господин Марчак?» Тот кивнул.

Пентковская молчала, но Решке смолчать не мог. Отрекомендовавшись наблюдательному совету как бывший командир гитлерюгендского отряда, он поинтересовался, какой пост занимала госпожа Деттлафф в девичьей организации «гитлерюгенда». «Наше поколение истово подпевало тогдашним песням? Не правда ли, уважаемая госпожа Деттлафф?» Та густо покраснела до самых корешков своих седых волос. Когда же Марчак, нарушив тишину, сказал: «У каждого из нас своя предыстория» и тут же потупил глаза, то все молча с ним согласились.

Решке пишет: «Его поддержал даже Герхард Фильбранд, который воскликнул: «Прекратим дебаты!» Молодым же членам совета подобные истории из прошлого были неинтересны, поэтому Тиммштедт позволил себе иронию: «В девятнадцать лет я тоже был молодым социалистом», что также вызвало смех, впрочем, довольно натянутый. Что же до подарка Четтерджи, то счастья он нам не принес…»

Разоблачений не получилось, чрезвычайное заседание не вызвало каких-либо неблагоприятных последствий для нашей пары, а новая машина Александра Решке — теперь я уверен, что это «вольво», — охранялась на платной стоянке между театром и цейхгаузом до самого конца мая, когда подошел день свободы.

Тем не менее к службе регистрации актов гражданского состояния Пентковская и Решке отправились не на шведском образчике современного конвейерного производства, а на бенгальской велоколяске, изготовленной в Польше. Как ни удивительно, но таковым было пожелание Александры. Пентковская, которая прежде недолюбливала «мистера Четтерджи», называла бенгальца «самозванным англичанином» и, будучи католичкой-безбожницей, даже обвиняла его в «колдовстве» и «сатанизме», она, реставраторша, захотела поехать в ратушу Правого города на новомодной велоколяске. «Поеду, как королева. Если уж не в конном экипаже, то хотя бы так…»

Пожалуй, это был просто каприз, поскольку Четтерджи с многочисленными племянниками оставался ей чужим. Одна из ее расхожих фраз, которые Решке усердно записывал и собирал, гласила: «Не успели русские уйти, полезли турки». Сколько ни пытался объяснить Решке истинное происхождение фабриканта велоколясок — он даже совал ей под нос географический атлас, — она ничего не хотела слышать о турках, а турками для нее считались все чужаки, которые были ей противны даже больше русских.

Сама Пентковская объясняла это историческими причинами. Будучи полькой, она все сводила к катаклизмам польской истории. Зачастую она начинала с далекого прошлого, аж с битвы при Легнице, где хотя и пал герцог, представитель славной династии Пястов, зато и монголы были обращены в бегство. После того, как героизм поляков спас Европу первый раз, следующим спасителем стал польский король Ян Собеский, разгромивший турок под Веной. И вновь Европа смогла вздохнуть спокойно. «С той самой битвы, — твердила Александра, — все турки помешаны на том, чтобы отомстить нам. И твой мистер Четтерджи тоже». В последнее время она даже подозревала наличие заговора: «Я знаю, немецкие господа нарочно напустили сюда своих турок, чтобы превратить нас, поляков, в китайских кули».

Часто после подобных сентенций она начинала смеяться, но этот смех означал: надеюсь, мол, что на самом деле до этого не дойдет. Видимо, Александре не просто было решиться поехать на рикше, хотя стайки новеньких, поблескивающих велоколясок, ожививших мелодичными трехзвучными звоночками Старый и Правый город, постепенно начинали ей нравиться. «Воздух стал гораздо чище!» — говорила она.

Решке пишет: «Наконец, этот день настал. Жаль, что Четтерджи нет в городе, а то он непременно отвез бы нас к ратуше самолично. Зато как обрадовал Александру его свадебный подарок — изящная модель велоколяски, сделанная из золотой проволоки. Когда она развернула лежащий на сидении сверточек и обнаружила золотую велоколяску, то, не удержавшись, захлопала в ладошки, будто ребенок при виде игрушки. «Прелесть!» — воскликнула она. Вероятно, со временем она и Четтерджи сошлись бы поближе. Однако в то время, когда пришла пора нам с Александрой обменяться обручальными кольцами, Четтерджи пришлось срочно уехать в Париж, а потом в Мадрид, где внедрение велоколясок могло устранить транспортный хаос. Нас отвез к ратуше один из его племянников. Сегодня, вспоминая по прошествии многих лет тот майский день…»

Разумеется, поездка молодоженов на велоколяске была сфотографирована, у меня есть несколько цветных снимков. Судя по сделанным Александром Решке подписям, это была новейшая экспортная модель, выпущенная на бывшей верфи. На обороте одного из снимков бисерным почерком указано: «Будущее принадлежит именно этой модели, которая уже хорошо обкатана не только в европейских городах, но и в Рио».

Велоколяска с женихом и невестой была украшена цветами. Нет, не астрами, а тюльпанами. «Розы, обычно цветущие на Троицу, запоздали этой весной, как и все остальное». Во второй велоколяске разместились свидетели — Ежи Врубель и Хелена, приятельница Александры, тоже позолотчица, которая, однако, специализировалась на шрифтах. По фотографии не поймешь, солнечно было или пасмурно. Но, видимо, было прохладно, так как поверх костюма Александра накинула большую шерстяную шаль. В остальном наша пара была одета вполне по-летнему: на нем — светлый, песочного цвета полотняный костюм и соломенное канотье с узкими полями; она же сшила к широкополой шляпе облегающий фигуру костюм, цвет которого Решке описывает как «теплый, похожий на «неаполитанский желтый», почти золотой», цвет ее шляпы он называет «фиалковым».

От дома на Хундегассе, где на террасе друзьям и соседям подавали коктейль, обе велоколяски покатили к ипподрому, мимо Национального банка, дровяного и угольного рынков, потом дальше к Большой мельнице, чтобы затем повернуть к хорошо знакомым достопримечательностям Старого города — башне «Что в кастрюле?», крытому рынку и Доминиканской церкви. Оттуда, поскольку движению транспорта мешал ежедневный уличный базар, пришлось повернуть на Волльвебергассе, проехать мимо цейхгауза и сделать поворот налево, на Ланггассе, где слева, неподалеку от кинотеатра «Ленинград», до сих пор сохранившего это название, уже несколько дней работало большое, длиной в два обычных фасада, казино. Если его крыша, которая удачно имитировала архитектуру Ренессанса, выглядела весьма обветшалой, то внизу все сверкало и сияло на современный западный манер. «Try your luck!» — приглашала надпись у входа.

На Ланггассе было, как всегда, полно туристов. Они, пишет Решке, встретили аплодисментами украшенную цветами велоколяску с женихом и невестой, когда коляска медленно подкатила к ратуше. Один из бесчисленных голубей капнул Александру на шляпу. «Счастливая примета! — воскликнула невеста. — Счастливая примета!»

Бракосочетания проводились в ратуше чрезвычайно редко, однако Александра сумела придать обручению нашей пары в глазах городских властей характер исключительного события; Александра Пентковская столько лет проработала в этом позднеготическом здании и имела перед ним столько заслуг, что, проходя мимо консолей, винтовой лестницы, статуй с барочно пышной драпировкой, витиеватых зеркальных рам, с полным правом могла воскликнуть: «Моя позолота!»

О самом бракосочетании Решке сообщает лишь то, что оно состоялось под бой курантов, ровно в одиннадцать часов, в Красном зале, перед занимающей едва ли не всю стену картиной «Динарий кесаря», где Иисус со своими библейскими спутниками изображен на Лянгер-маркт, а позади Христа видна ратуша, в которой бракосочеталась наша пара, — вполне удачный фон для обручения историка искусств и позолотчицы-реставратора. Не только жениху с невестой, но и свидетелям чудилось во время регистрационной церемонии, будто они перенеслись в прошлое и очутились в старой сокровищнице.

На улице выглянуло солнышко, поэтому тут же защелкали фотоаппараты, которые запечатлели молодоженов перед фонтаном Нептуна и Домом дворянских собраний, иногда со свидетелями, иногда без. Александр в полотняном бежевом костюме, уже изрядно помятом; Александра — в «неаполитанском желтом», он — в соломенном канотье с узкими полями; она — в роскошной широкополой шляпе; оба они походили на путешественников, которые уже давно уехали из дома и находятся где-то далеко-далеко от него.

Потом они прошли через Лянгер-маркт на Анкершмидгассе. Всюду висели таблички с многоязычными надписями. В ресторане Решке заранее заказал столик на четверых. Родственников не приглашали; ни дочери, ни сын не были даже уведомлены о свадьбе; после неудачной рождественской поездки дневник не упоминает их ни единым словом.

В дневнике Решке снова все описывает, как бы оглядываясь назад из будущего: «Подавали судака под укропным соусом и свиное жаркое. У Александры было заразительно хорошее настроение. Из почти девического озорства она старалась посводничать, сосватать Врубеля и Хелену, причем эта попытка, как теперь известно, увенчалась успехом, а тогдашнего смеха Александры мне не забыть до сих пор. Если меня не подводит память, она сказала: «И почему я, дурочка, раньше не ездила на рикше?!»

Не удивительно, что Ежи Врубель и приятельница Александры легко нашли общий язык. За столом посмеивались над президентом и его «двором» в варшавском замке Бельведер. Зашла речь и о предстоящем визите Папы, от которого Врубель ожидал гораздо большего влияния на положение дел в Польше, чем Пентковская, не слишком уповавшая на наместника Божьего. Потом они вспомнили Четтерджи, посудачили о том, не связан ли внезапный отъезд бенгальца с недавним убийством видного индийского политика, после чего собеседников заняла свежая жуткая новость: извержение вулкана Пинатубо. Ни слова о миротворческом кладбище почти за все время застолья, пока не подали кофе…

Тут Врубель неожиданно заявил, что кто-то непременно должен составить своего рода летопись миротворческого кладбища, неважно, на каком языке, и предварить ее историей Сводного кладбища — Катарининского, Мариинского, Иосифовского, Биргиттинского и т. д., не забыв и о том, как впоследствии их безжалостно ликвидировали.

В своем черном — как полагает Решке, взятом напрокат — костюме Врубель сделался торжественным и строгим, сказав: подумать только, сколько всего удалось сделать за год, поэтому при любой критике затея с немецко-польским миротворческим кладбищем заслуживает в целом положительной оценки; он, Врубель, продолжает, дескать, утверждать это, хотя и был вынужден уйти в отставку. Летопись и должна расставить все на свои места, а заинтересованных читателей, польских или немецких, найдется предостаточно. Материала тоже хватит. Необходимо лишь отыскать правдивое перо.

Метил ли служащий кадастрового ведомства в летописцы сам? Или же намекал на профессора Решке, а себя предлагал лишь ассистентом, сведущим в земельных книгах?

Александра проговорила: «Мы слишком пристрастны, слишком связаны с тем, что получилось или не получилось».

Решке сказал: «О подобных вещах следует писать лишь по прошествии определенного срока, итоговую отметку выставит время».

Александра: «Но летопись нужна сейчас. Потом будет поздно. Ты должен написать, Александр, как все было на самом деле».

Такого же мнения была и Хелена. Однако мой бывший одноклассник ни за что не хотел становиться летописцем. Пентковская призналась, что умеет сочинять лишь любовные письма. Врубель же чересчур неусидчив, он и сам с этим согласился. Не после этого ли разговора Решке начал подыскивать кого-либо, кто охоч до писания? Или же он сразу выудил меня из своих школьных воспоминаний, едва Врубель заговорил о летописи?

Будто догадавшись, на какую наживку я попадусь, Решке уверяет меня в письме, приложенном к посылке: «Это под силу только тебе. Ведь тебе всегда нравилось быть достовернее самих фактов…»

Поднявшись с места, Ежи Врубель произнес молодым заздравную речь, о которой в дневнике практически нет никаких подробностей, если не считать фразы: «Наш друг почти ничего не сказал о свадьбе, зато очень трогательно говорил о расставании с «Олеком и Олей», которых, дескать, ему будет очень недоставать…»

Я бы тоже на этом месте охотно распрощался и поставил в моей истории точку. Ведь, по-моему, все уже сказано, разве нет? Миротворческие кладбища растут и полнятся, будто происходит нечто само собой разумеющееся. Покойники-немцы возвращаются на родину. Будущее принадлежит велоколяскам. Польска не сгинела, то есть Польша не погибла. Александр и Александра стали счастливыми супругами. Разве плох такой конец? Мне нравится.

Впрочем, предстоит еще свадебное путешествие. Куда? А ведь Александра говорила: «Наконец-то полякам можно ехать куда угодно. Безо всякой визы. Хочу увидеть Неаполь!»

***

Первоначально путешествие было запланировано через Словению и Триест, однако последние сообщения оттуда внушали тревогу, поэтому наша пара отправилась по традиционному маршруту через перевал Бреннер и дальше вниз по итальянскому сапогу к Риму. Теперь я точно знаю, в какой машине они ехали на юг — на «вольво 440». Восточную Германию они пересекли без остановок. Разумеется, они побывали в Ассизии и Орвието. «Вольво», как и все шведские модели, считается особенно надежным. Александр с Александрой отправились в свое путешествие вскоре после свадьбы и незадолго до того, как, несмотря на ненастную погоду, в Польшу прилетел Папа, который, едва сойдя на бетон взлетно-посадочной полосы, первым делом поцеловал польскую землю. У меня есть фотографии только из Сиены, Флоренции и Рима, похожие одна на другую; правда, на Пентковской теперь не широкополая шляпа, а белая шапочка, какие носят в кибуцах. Поскольку все материалы мне высланы из Рима, не знаю, добралась ли наша пара до Неаполя. Машину они обычно оставляли в гараже отеля.

На фотографиях, которые по просьбе нашей пары любезно снимали другие туристы, оба выглядят счастливыми. В том числе на фотографии перед Пантеоном, куда Решке непременно хотел зайти. Посреди ротонды, пишет Решке, при взгляде вверх, на световое отверстие купола они оба воспарили духом. Причиной этого послужила не усыпальница Рафаэля, а адрианская архитектура.

«Посетителей было, как обычно, немало, однако — никакой толчеи. Величие этого воплощенного в камне архитектурного замысла делает нас, простых смертных, совсем маленькими, но стоит взглянуть вверх, на сужающийся кассетный свод, как испытываешь удивительный душевный подъем, недаром пожилой господин, похоже, англичанин, вдруг запел посреди этого огромного зала; его красивый, едва заметно подрагивающий голос поначалу, словно нерешительно, попробовал свою силу, а потом безудержно взмыл под самый купол. Англичанин спел что-то из Перселла и снискал овации. Затем запела молодая, похожая на крестьянку итальянка, свежо и бравурно — конечно, из Верди. Ее ария также заслужила аплодисменты. Я довольно долго не решался… Александра уже тянула меня за рукав, хотела уходить, но тут я запрокинул голову и заункал жерлянкой — короткий крик, долгий, долгий, снова короткий, долгий, долгий. Опять и опять. Купол Пантеона был как бы создан для унканья, возможно, потому, что диаметр и высота имеют одинаковый размер. Мое выступление, как сказала потом Александра, заставило всех умолкнуть, даже японцы перестали щелкать своими фотоаппаратами. Но ведь кричал не я; это кричала жерлянка из самой глубины моего нутра, хотя казалось, будто ункаю я — голова моя была запрокинута, рот открыт, шляпа съехала на затылок, — но крик обособился от меня, взмыл под самый купол и полетел еще выше, дальше… Александра все восприняла по-своему: «Люди будто остолбенели. Поэтому совсем не похлопали, даже немножко».

Потом они сидели на улице, в открытом кафе, но почтовых открыток, как это обычно делают туристы, никому не писали. Последние строки дневника вновь совершают скачки во времени: «Многие музеи, к сожалению, были закрыты. Александра осматривает за день не больше трех церквей, в каждой она ставит тоненькие поминальные свечи; так или иначе, у нас остается достаточно времени, чтобы погулять, выпить чашечку ее любимого кофе «эспрессо». До чего же красивы этрусские саркофаги! Мы прямо-таки обмирали перед резными изображениями почивших супружеских пар на крышке каменного гроба. В некоторых парах мы как бы узнавали себя. Вот если бы и нам довелось почить именно так, вместе. Но идти в катакомбы Александра ни за что не хочет. «Не могу даже слышать «о мертвецах и скелетах»! — восклицает она. — Будем жить, жить для себя!» Так мы и живем все эти годы. Интересно, как сильно переменился Рим со времени нашей первой поездки. Впрочем, уже тогда мы брали для долгих маршрутов велоколяску, например, через Тибр к Ватикану. Тогда, семь лет тому назад, Александра, только что бросившая курить, пошутила: «Забавно: Папа в Польше, а я — здесь, перед собором св. Петра». На римских улицах машин до сих пор все-таки больше, чем велоколясок, но можно смело утверждать: город очистился от выхлопных газов, а вместо автомобильных клаксонов все чаще слышны мелодичные троезвучия велосипедных звоночков. Мой друг Четтерджи одержал победу, а вместе с ним и мы…»

***

В письме, написанном на фирменной бумаге римского отеля и приложенном к посылке, мой бывший одноклассник уже не играет со временем, если не считать проставленной даты. Он лишь подчеркивает, насколько важен присланный материал, и предлагает переработать его в некое подобие летописи: «Надеюсь, ты не слишком увлечешься событиями романтического свойства и не станешь сочинять роман; я знаю, ты предпочитаешь рассказывать то, что происходило на самом деле». Затем он взывает к нашему общему прошлому: «Ты наверняка помнишь, как в военные годы нас посылали всем классом на кашубские поля. Даже под затяжным дождем нас отпускали с поля не раньше, чем каждый наберет по три полных литровых бутыли картофельных жуков…»

Да, Алекс, я все помню. Ты был у нас главным. Наши дела шли неплохо. Твоя система считалась образцовой. А для нас она была еще и прибыльной. Ты выручал меня, лентяя, который вечно витал своими мыслями где-то в облаках; ты помогал мне набрать вторую бутыль и дарил третью. Ох, уж эти мне гнусные твари в черно-желтую полоску! Верно, я твой должник. Только поэтому я и дописываю эту историю до конца. Да, да. Я старался избегать отсебятины, не сбиваться на роман. Но неужели же, черт возьми, вам непременно надо было ездить в это треклятое свадебное путешествие?!

Письмо кончается словами: «Завтра мы едем дальше. Хоть я и предупреждал ее, но Александра слишком давно лелеяла мечту повидать Неаполь. Боюсь, она будет разочарована. По возвращении я сразу же свяжусь с тобой…»

Не связался. История, если конец чему-либо все-таки существует, закончилась. Это случилось на пути в Неаполь или обратно. Нет, не в албанских горах. Подходящих мест достаточно и между Римом и Неаполем.

Авария произошла через три дня после отъезда, поэтому можно предположить, что Александра увидела Неаполь, была шокирована и поспешила вернуться обратно. На извилистом участке шоссе машина не вписалась в поворот. Падения с тридцатиметровой высоты не выдержит даже «вольво». Машина несколько раз перевернулась. Под обрывом на седловине расположилась деревушка; перед нею, прямо в поле, есть обсаженное кипарисами кладбище с каменной оградой.

Полиция охотно помогла мне, когда я принялся расспрашивать и разыскивать. Приходской священник и староста подтвердили: машина целиком сгорела, тела обуглились. Но полицейский протокол указывает точно — «вольво». Сгорело все, в том числе документы. Остались целыми, вылетев из машины, которая переворачивалась снова и снова, лишь один шлепанец и вязаная авоська.

Не стану приводить название деревушки, где они похоронены у кладбищенской ограды. Сам я уверен, насколько вообще могу быть в чем-либо уверен: здесь безымянно покоятся Александр и Александра. Лишь два деревянных крестика стоят на парной могиле. Мне не хочется, чтобы их перезахоранивали. Они были против перезахоронений. С деревенского кладбища видно далеко-далеко. По-моему, можно увидеть даже море. Им там хорошо. Оставим их в покое.

Загрузка...