На фотографиях они сняты идущими под руку или держась за руки. Так они и ходили на субботних и воскресных прогулках, одевшись по погоде и даже в тон друг другу. Прогулки прекратились, когда Решке уехал в Бохум. О том, что было дальше, свидетельствуют дневниковые записи, копии счетов, различные квитанции и письма, в которых теперь говорилось о любви лишь как бы между прочим. Что касается дел, то Решке пишет о «необходимости перераспределить средства» и «организовать систему банковских счетов». Ссылаясь на растущий курс акций ряда страховых компаний, он считает целесообразным без особой огласки создать «некоторые резервы». Впрочем, соображение о том, что «нынешний высокий уровень процентных ставок, обусловленный политической конъюнктурой, дает возможность выгодных капиталовложений», Решке не доверил письмам, а занес своим каллиграфическим почерком в дневник, из чего, по крайней мере, я могу сделать вывод: Решке умел обращаться с деньгами.
Да, Александр Решке всегда умел обращаться с деньгами; это можно подтвердить хотя бы примером из тех военных лет, когда нас, школьников, обязывали собирать картофельных жуков или, говоря тогдашним языком, мобилизовали на борьбу с американским вредителем — колорадским жуком. Сделав по-военному четкий доклад районному «бауернфюреру», Решке добился повышения премии на целых десять пфеннигов за каждую полную литровую банку колорадских жуков, то есть довел эту премию почти до одной рейхсмарки. Разницу он «без особой огласки» откладывал в качестве «резерва», и позднее на эти деньги наша «колонна» — а я, разумеется, тоже участвовал в операции «колорадский жук», — накупила себе к заключительному торжеству, состоявшемуся в амбарах поместья Кельпин, сладких пирогов, леденцов и солодового пива; у других «колонн» подобных яств не было.
Развивая те ранние навыки, профессор искусствоведения пустил в дело часть капиталов немецко-польского СП. Без согласования с наблюдательным советом он, полагаясь исключительно на собственное чутье, раздробил банковские счета, какие-то акции приобрел, потом какие-то вовремя и прибыльно продал, в результате чего образовались кое-какие финансовые «резервы», благодаря которым немецко-польское акционерное общество стало весьма разветвленным, а попросту говоря, довольно-таки запутанным «гешефтом». Впрочем, в самом бохумском секретариате царил строгий порядок, хотя, по признанию Решке: «Жить в квартире не очень-то удобно. Госпожа Денквиц взяла себе в помощь машинистку, а также человека, который будет вести усложнившийся бухгалтерский учет».
В конце сентября — начале октября Решке совершил продолжительную командировку. Дневник фиксирует важные деловые встречи во Франкфурте-на-Майне, в Дюссельдорфе и Вуппертале, пренебрегая немаловажными политическими событиями тех дней; лишь в письме, датированном четвертым октября, говорится: «Итак, объединение Германии закреплено документом. Для жителей Рура, которых я, признаться, изучил не слишком хорошо, это событие не имело особого значения, однако вызвало восторги, похожие на те, которые наблюдаешь порою на трибунах футбольного стадиона. Вероятно, ты права, дорогая Александра, мы, немцы, толком не умеем радоваться».
А затем речь вновь заходит о доверенных ему деньгах. С ними нужно обходиться бережно, но и разумно. Деньги должны работать, а не лежать мертвым капиталом. Поэтому он, дескать, собирается приумножать имеющиеся средства, излишне не афишируя тех способов, какими это будет делаться. «Пускай политика лезет себе вперед, на авансцену; нашим усопшим приличествует тишина, их покой не должен быть потревожен никакими перипетиями истории».
С этой мыслью, а также багажом иного рода — среди прочих вещей находился очередной подарок, очень красивый торшер — Решке вернулся в квартиру на Хундегассе. Но нашей паре никак не удавалось ограничить жизнь только собой и своей миротворческой идеей. Если в ноябре кладбищенские дела еще шли обычным чередом, то в декабре драматические события надвинулись и на Польшу. Премьер-министр, которого Пентковская сравнила однажды с известным испанским Рыцарем Печального Образа, проиграл двухэтапные выборы на пост главы государства, потерпев поражение уже на первом этапе и уступив поле дальнейшего сражения двум другим кандидатам, не скупившимся на предвыборные обещания. О победителе же Александра сказала: «Он был хорош во время рабочих забастовок. А теперь он решил стать маленьким Пилсудским. Посмеялась бы, да не до смеха…»
Едва ли не умиление вызывает у меня эта пара, воспарившая на крыльях своей идеи и потому оказавшаяся как бы в стороне от своих сограждан или даже над ними, что позволяло глядеть на происходящее то ли немного вчуже, то ли свысока. Из их ежевечерних бесед можно выбрать десяток примечательных суждений о немцах и поляках, например, такое: одним, богатым соседям, не хватило зрелости, чтобы повести себя после объединения, как подобает взрослой нации; другие, бедные соседи, всегда ощущали себя единой нацией, даже при отсутствии собственной государственности, однако им не хватило демократической зрелости, ибо прежде демократы имели лишь опыт политической оппозиции, поэтому теперь незрелость во взаимоотношениях соседей расцветет пышным цветом. «Плохо будет!» — резюмировал Решке. «Уже плохо!» — воскликнула Пентковская.
Оценка этих мрачных прогнозов не входит в число задач, поставленных передо мною моим бывшим одноклассником, да, пожалуй, и невозможно повысить отметки в этом двойном аттестате незрелости; к тому же по нынешним временам скептики чаще всего оказываются правы; с другой стороны, подобный пессимизм отчасти опровергается примером хотя бы нашей немецко-польской пары, которая проявила достаточную зрелость при решении насущных проблем, связанных с зимовкой в квартире Пентковской. Хозяйка снисходительно относилась к появлявшимся иногда у профессора менторским интонациям, не говоря «вечно ты со своими поучениями…», а он терпеливо сносил ее ненависть к русским, объясняя это чувство теми или иными причинами — в конце концов, он даже нашел оправдательную формулу: дескать, такая ненависть есть не что иное, как разочаровавшаяся любовь. Возможно, именно международные кризисы, заполнявшие потоками жутких теленовостей каждую квартиру, настраивали нашу пару на примиренческий лад, во всяком случае Пентковскую не раздражали профессорские шлепанцы, а Решке даже не пытался навести порядок в ее библиотеке. Более того, она любила его вместе со шлепанцами, свалянными из верблюжьей шерсти, Александру же была мила Александра вместе с неразберихой на покосившихся книжных полках. Она не собиралась отучать его шаркать ногами, он не покушался на ее дурную привычку смолить сигареты одну за другой. Полька и немец! Ах, какая бы получилась из них книжка с картинками — слишком чудесными, чтобы быть похожими на правду.
Гости наведывались к ним редко. В дневнике упоминается лишь настоятель Петровского собора с его неизменной темой: как поправить своды в центральном нефе до сих пор не восстановленного после войны храма. Дважды заходили Эрна Бракуп и Ежи Врубель. В день св. Мартина Александра продемонстрировала свои кулинарные способности, приготовив традиционного гуся, фаршированного яблоками и полынью. Магнитофонная запись, датированная серединой ноября, сохранила голос Эрны Бракуп: «Давненько я гуся-то с яблоками не едала. Вот когда тут вольный город был…» Так Врубель узнал цены в гульденах на тогдашних кашубских гусей и услышал имена всех, кто сидел за свадебным столом у младшей сестры Эрны Бракуп, когда та, Фрида Формелла, осенью 1932 года выходила замуж за Отто Прилла, мастера с маргаринового завода «Амада».
Год потихоньку завершался. Осень никак не хотела кончаться, зима обещала быть мягкой, а, значит, если земля промерзнет не глубже, чем на штык лопаты, кладбище будет разрастаться как бы само собой: ряд за рядом могил, один участок колумбария за другим. Тут можно было бы ограничиться кратким замечанием: ничего, мол, кроме обычных похорон, не происходило, если бы не дневниковая запись: «На кладбище все нормально. Однако 5 ноября на заседании наблюдательного совета разгорелась дискуссия. С тех пор чувствуется напряженность…»
Уже День поминовения, который Александр и Александра намеревались скромно отметить на Хагельсбергском кладбище, получился крайне суматошным. «Приезжих оказалось гораздо больше, чем ожидалось; многих не отпугнула даже очень дальняя дорога. Номеров в гостиницах не хватало, на наше миротворческое кладбище хлынула буквально толпа посетителей. Госпожа Денквиц загодя прислала нам предупредительные факсы и уведомила по телефону, но такого наплыва никто не предполагал… Посыпались жалобы. Скудный выбор цветов на Доминиканском рынке не мог, естественно, не вызвать нареканий. Пришлось отделываться заверениями, что в следующий раз все будет учтено, и выслушивать упреки, вроде: «Типичная польская безалаберность!» Лишь под вечер, незадолго до сумерек, мы с Александрой сумели выкроить часок, чтобы съездить на могилу ее родителей. Врубель вызвался проводить нас. Он, изучивший все ликвидированные кладбища между Оливой и Орой, позднее отвел нас на находившееся когда-то по соседству гарнизонное кладбище. Здесь обнаружились подлинные раритеты, которые Ежи показывал нам со смущением и гордостью первооткрывателя. Кое-что сохранилось тут с давних времен, например, заросший бурьяном и репейником крест из ракушечника, сработанный отменным мастером; надпись на кресте сделана в память французских военнопленных, которые умерли тут в 1870-71 годах. Окончания креста имели форму трилистника. Поодаль, также среди бурьяна, Ежи продемонстрировал нам известняковую стелу, а перед нею — заржавевший корабельный якорь. Это был датированный 1914 годом памятник матросам с крейсера «СМС Магдебург» и матросу с торпедной лодки номер 26. Наш друг приберег для нас и иные сюрпризы — например, вмонтированную в стену мемориальную плиту из известнякового туфа: на плите рельеф с дубовыми ветками и абрисом полицейского шлема времен вольного города, под ними потертая и побитая надпись: «В память наших усопших!» Александру удивила дюжина черных полированных надгробий из гранита, на которых вместе с полумесяцем и звездой были высечены имена полонизированных татар, а также даты рождения и смерти. Все они умерли до 1957 года. «Почему они очутились здесь, на военном кладбище?» — спросила Александра. Но даже Врубель, у которого, кстати, проскальзывают порою довольно-таки шовинистические нотки, как и у Александры, не знал, что ответить; он, стоя в своей неизменной ветровке, долго молчал, но, в конце концов, смущенно пробормотал: татарские могилы являются, видимо, «самовольными захоронениями». Неподалеку, на детских могилах возвышались деревянные кресты с обозначенным годом «1946» той страшной эпидемии; этот год мы видели еще в прошлый День поминовения рядом с немецкими и польскими именами. Я сказал: «Помнишь, Оля?…» — «Еще бы…» — «Я держал авоську с грибами…» — «А у папиной и маминой могилы нам пришла хорошая мысль…» Вот так мы и отметили День поминовения. Прошлое настигло нас. Я тщетно подыскивал формулировку, которая вместила бы в себя все произошедшее с нами. Вдруг Ежи и Александра, ужаснувшись, словно остолбенели — у трухлявого забора, за которым начинались садово-огородные участки, виднелась братская могила русских солдат времен первой мировой войны, измалеванная краской. Смертельная летопись истории и такое кощунство! Сколько же мертвецов погребено в чужой земле?! Разве этого недостаточно, чтобы побудить к примирению?! А листва со старых и молодых деревьев опадала и опадала. Летящий лист. До чего же все-таки прочно связана эмблематика смерти с природой! Внезапно я увидел себя и Александру ищущими свои могилы в чужой земле… Когда совсем стемнело и Врубель повез нас назад, я предложил привести здесь все в порядок, разумеется, за счет акционерного общества. Ежи пообещал поставить этот вопрос на повестку дня следующего заседания наблюдательного совета. Александра же рассмеялась, непонятно почему…»
Поначалу заседание проходило спокойно — вице-директор Национального банка сообщил, что аренда уплачена в установленные сроки, — однако затем немецкая сторона вызвала дискуссию по принципиальному вопросу, причиной которой послужило вроде бы простое изложение некоторых соображений. Дескать, приезжающие на похороны сверстники покойных вновь и вновь высказывают пожелание провести остаток дней если не в непосредственной близости от миротворческого кладбища, то хотя бы в его окрестностях, среди столь любезных сердцу родных пейзажей. Поэтому Фильбранд внес предложение о строительстве нескольких комфортабельных приютов для престарелых, желательно на берегу моря, среди кашубских дюн и сосен; предложение было поддержано Иоганной Деттлафф.
Если госпожа Деттлафф взывала скорее к эмоциям, то Фильбранд прибег к аргументам практического свойства. «Наши пожилые соотечественники готовы поселиться в местных профсоюзных домах отдыха, естественно, после их основательного ремонта, тем более что эти дома сейчас пустуют, а некоторым и вовсе грозит банкротство». Затем Фильбранд предложил уже сейчас «подумать о будущем», то есть запланировать новостройки. Мол, интерес к приютам, которые находились бы в родных краях, заметно вырос. Вполне очевидна готовность (можно даже сказать — решимость) родственников исполнить эту волю своих родителей, бабушек и дедушек или даже прабабушек и прадедушек. Деньги тут не проблема. Ряд страховых компаний намереваются участвовать в финансировании этого проекта. По предварительным оценкам, приютами захотят воспользоваться не менее двух-трех тысяч человек. Понадобится много сиделок, обслуживающего персонала. Значит, возникнут новые рабочие места. Будут обеспечены заказами мелкие мастерские, что благотворно повлияет на развитие среднего сословия. «Более всего Польше недостает сейчас именно здорового среднего сословия!» — воскликнул Фильбранд. Если же желание пожилых людей вызывает какое-то подозрение или даже прозвучавшее, например, в реплике его преподобия господина Бироньского опасение, что новый проект может повлечь за собою неконтролируемый поток возвращенцев, а потому, дескать, нужны какие-то рамки, то вся программа, уже получившая рабочее название «На склоне лет — в родном краю», вполне могла бы быть осуществлена строго в рамках положения о немецко-польском миротворческом кладбище — ведь речь идет, по существу, о создании домов, куда люди приедут умирать, о своего рода моргах, хотя, разумеется, в проспекте предлагаемого проекта таких слов не будет. Там будет говориться просто о приютах, о приютах для престарелых.
Госпожа Деттлафф с чувством зачитала несколько выдержек из писем. Консисторский советник господин Карау напомнил, что старость недаром сравнивают с возвратом к детству, с возвращением к родным истокам. Отец Бироньский неожиданно вновь заговорил о своем разрушенном и после войны до сих пор не восстановленном Петровском соборе. «Прошу не отвлекаться от темы!» — подал голос председательствующий, господин Марчак. Врубель отреагировал на изложенный проект перечислением всех профсоюзных домов отдыха на берегу залива, в котором, кстати, купаться все равно запрещено, а также на полуострове Гела, где в Ястарнии, называвшейся прежде Гайстернест, есть весьма подходящий дом отдыха «Фрегат». Кроме того, он вызвался показать членам совета несколько любопытных мест по Пелонкенскому проезду, скажем, похожую на замок летнюю усадьбу семейства Шопенгауэров или же господский дом Пелонкенов, который некогда уже служил приютом для престарелых. Будто заправский маклер, Врубель расхваливал большой дом со множеством комнат, с флигелями, описал портал с колоннадой, обсаженную ясенями кольцевую аллею во внутреннем дворе и, наконец, пруд с карпами у опушки Оливовского леса.
Все произошло так, как того и следовало ожидать. Национальный банк в лице своего вице-директора выразил заинтересованность. Польская сторона поначалу одобрила, а затем и утвердила внесенное предложение. В учредительный договор внесли дополнение, из которого явствовало, что немецкая сторона на финансирование не поскупится.
Позднее состоялись осмотры. Одни варианты отвергались, другие принимались, как, например, дом Пелонкенов с его флигелями и прудом, хотя и здание, и территория после длительного расположения там воинской части пришли в упадок.
Александр и Александра участвовали в этих осмотрах. Решке повсюду видел запустение, да ему и хотелось видеть только запустение, поэтому именно оно потом отразилось в дневниковых записях. «Жутко видеть троллейбус с выпотрошенными внутренностями между господским домом и хозяйственными постройками. Единственное, что здесь функционирует, — это солнечные часы. Еще абсурднее идея устроить приют в усадьбе Шопенгауэров. Похоже, летняя резиденция отца должна задним числом оправдать философию сына. А о современных домах и говорить нечего. По словам Александры, их построили при Гомулке. Впрочем, они развалились, едва их сдали в эксплуатацию. Лучше бы Врубель, допущенный к земельному кадастру и черпающий оттуда свою информацию, держал ее при себе. Тошно смотреть, как Фильбранд ко всему примеривается — тут по штукатурке постучит, там половицу проверит, не сгнила ли. А Бироньский помалкивает, потому что Карау обещал выделить деньги на ремонт церкви с ее «бесспорными элементами поздней готики…»
Еще до конца года были заключены первые арендные соглашения, чему Решке вряд ли порадовался, ибо ему для авансирования этих сделок пришлось изрядно опустошить несколько банковских счетов, в том числе «резервных». Остальные средства предоставили частные страховые компании и благотворительные общества. Денквиц взяла в бохумский штат еще одного человека.
Вскоре в полудюжине домов отдыха — некоторые из них имели вид на море — начался ремонт. На Пелонкенском проезде, который теперь называется улицей Полянки, удалось арендовать несколько вилл, а также упомянутую «летнюю резиденцию», после чего там сразу же приступили к их переоборудованию. Никаких осложнений с прежними арендаторами не возникло, они получили щедрое вознаграждение и легко подыскали себе новое жилье.
Все это было оформлено решением совета при одном воздержавшемся — так была расценена реплика Эрны Бракуп: «Не стала бы я остаток лет проводить в родных-то краях, а пожила бы лучше годок-другой на том острове, что немцы Махоркой зовут».
Решение совета не вызвало особого протеста у нашей пары. Насколько я могу судить, Александр и Александра остались весьма довольны тем, что предложение Ежи Врубеля по бывшему гарнизонному кладбищу было принято единогласно — достаточное количество валюты, немецких марок, поможет навести там порядок.
Возможно, они вправду считали, что приюты для престарелых — неплохая затея, или даже что они удачно дополнят первоначальный замысел миротворческого кладбища. Во всяком случае «морги» не служили темой для вечерних бесед в квартире на Огарной. Оба придерживались мнения, что досуг принадлежит только им двоим. Тому, кто обрел друг друга так поздно, жаль времени. Слишком многое нужно наверстывать. Отсюда и общие планы. Решке записал: «У Александры редко возникают желания, которые касались бы только ее одной. Ей все хочется делать вместе, все делить на двоих…»
Однако вскоре Пентковская изъявила-таки желание, которое могло быть лишь ее собственной мечтой:
— Хочу проехаться по всему итальянскому сапогу. И, если получится, повидать Неаполь.
— Почему именно Неаполь?
— Есть такая поговорка…
— Тогда уж непременно надо посмотреть Умбрию, пройтись по следам этрусков.
— Но потом — Неаполь!
На покосившихся книжных полках, среди морских лоций или под стопкой детективных романов у Александры наверняка нашелся атлас; представляю себе, как оба уселись над ним, разглядывая итальянский сапог.
— Ассизи — обязательно! Орвието — тоже! И не забыть Флоренцию!
Ей хотелось поехать в Италию вместе, ведь он столько о ней знает и не раз все там видел.
— Будешь мне все показывать.
Такими я их и вижу — счастливыми. И они мне нравятся. После свиного жаркого с панированной капустой они дружно, как полагается образцовым хозяевам, вымыли в кухне посуду. Завешанная тряпицей зеркальная оправа ждет позолоты. Вновь бьют электронные куранты на ратуше. В эту пору хорошо спокойно выкурить сигаретку. Александра теперь пользуется мундштуком. Обрел свое место красивый торшер. За руки они не держатся, но сидят на тахте рядышком, оба в очках. Атлас, унаследованный от офицера торгового флота, предлагает множество вариантов.
— Вот увижу Неаполь, можно и помирать.
Сказала она и рассмеялась.
Была ли действительная необходимость в том, чтобы наша пара предъявила себя детям? По моим представлениям, мой рассказ вполне мог бы ограничиться историей рождения одной замечательной идеи и ее скверного осуществления.
Стоило ли вообще предпринимать это путешествие? По-моему, хотя, разумеется, мое мнение в счет не идет — в таком возрасте официально представлять партнера своим родственникам уже необязательно. Возникает неловкость, получается что-то вроде просьбы о снисхождении.
Разве снятые автоспуском фотографии нашей пары — например, на пароме через Вислу или у кромки морского прибоя — не делали достаточно явственной их позднюю связь? А уж если они все-таки решили навестить все семьи своих детей, то следовало ли это делать именно в праздники?
Сочельник они провели в Бохуме. Александр подарил Александре духи с тонким запахом, она ему — пару модных галстуков. К полудню первого рождественского дня они приехали на машине в Бремен. На второй день праздников они уже очутились в Геттингене, отель «Гебхард», где у них был заказан номер на двоих.
Еще через сутки они приехали в Висбаден. Тридцатого декабря на очереди оказался Лимбург, где они решили отпраздновать Новый год и осмотреть старый город. Ничего из этого не вышло. Александра увидела лишь собор, да и то с шоссейного моста — где-то далеко в котловине. Новый год они отмечали вдвоем в бохумской квартире, которая одновременно являлась секретариатом, оба измученные и подавленные, еще обиженные, однако довольные по крайней мере тем, что все мытарства уже позади. «Хорошо, что Александра сообразила заранее поставить в вазу еловые ветки со свечками».
Все четыре визита вылились у Решке в сплошные дневниковые стенания. Ни единой мажорной ноты. Видно, плохо было обоим, хотя не всегда вместе: то хуже было одному, то другому. Нельзя сказать, что сын Александры Витольд прямо обидел или оскорбил спутника своей матери; дочери Александра — София, Доротея и Маргарета — также не отнеслись к спутнице отца с издевкой, пренебрежением или, допустим, непочтением; нет, как пару их восприняли совершенно равнодушно. Интерес к немецко-польскому кладбищу, пишет Решке, проявили лишь зятья: один иронически, другой снисходительно, третий даже принялся давать циничные советы. На угощение жалоб нет. Рождественские подарки отцу и матери забыты не были.
О первом визите — в Бремен — говорится: «Александру задело то, что Витольд вообще отказался поговорить с нами о миротворческом кладбище. Его слова «Это ваши дела. Меня это не колышет» свидетельствуют по крайней мере о том, что он вполне овладел немецким молодежным жаргоном. На мой вопрос о его занятиях на философском факультете он объяснил: «Сейчас Блоха долбаем. Ну, дерьмо его, насчет утопии. Так раздолбаем, что мокрого места не останется». Вот так, в таких тонах проходила наша беседа за ужином, который состоялся, признаться, в вызывающе шикарном ресторане нашего отеля. Витольд сказал, что простая «обжираловка» ему больше по душе.
Еще за супом он обругал мать, причем по-польски. Меня для него словно не существовало. Он вскакивал с места, опять садился. Кое-кто из посетителей оборачивался. Вначале Александра попыталась возражать, потом делалась все молчаливей и молчаливей. Позднее, когда Витольд, не дождавшись десерта, ушел, она расплакалась, но так и не призналась, чем он обидел ее. Она лишь сказала, уже снова смеясь: «Зато у него появилась девушка. Наконец-то». Запакованный в полиэтиленовый пакет рождественский подарок Витольда — дорогая барсучья кисть для позолоты — остался лежать рядом с тарелкой матери».
О пребывании в Геттингене Решке пишет: «Вполне естественно вели себя лишь дети Софии; сначала они стеснялись, потом оттаяли, стали ласковы не только по отношению ко мне, но и к Александре. Моя младшая дочь, педагог, подвизающаяся в сфере социального обеспечения, говорила только о своей работе, точнее, жаловалась на плохие условия, на коллег, на трудности, на маленькую зарплату, тем более, что имела она только полставки. Когда я спросил, не хочет ли она взглянуть на фотографии миротворческого кладбища, которые я собираю для текущего архива, она отмахнулась: «Меня праздники замотали, без фотографий тошно». Ее муж, книготорговец, сетовал на чересчур большой приток «восточников», натужно иронизировал над тем, как они хватают справочную литературу по менеджменту или трудовому праву, а о кладбище произнес лишь одну-единственную фразу: «Заманчивая перспектива!» И ухмыльнулся. Прожженный циник, раньше он был леваком, а теперь надо всеми посмеивается, например, над сторонниками мира и их протестом против войны в Персидском заливе. Хозяева дома повели с недавних пор решительную борьбу с никотином, поэтому Александре, когда ей хотелось курить, приходилось выходить на балкон. Он подарил мне книжицу о половой потенции в пожилом возрасте — смешно, очень смешно! София подарила мне шлепанцы, которые она называет «шлепками», ужас. Только их дети порадовали меня».
О визите в Висбаден читаю: «Боже, что стало с Доротеей. Профессию детского врача она забросила. Кругом сладости, она заметно толстеет, становится угрюмой, замкнутой; ей интересен разговор только о собственных недугах — одышке, чесотке и т. д.
Доротея ни разу не обратилась к Александре. Ее муж, дослужившийся до должности начальника отдела в Министерстве экологии, хотя и поддержал беседу о нашей затее, о трудностях ее реализации, однако говорил при этом, как обычно, свысока: «Поляки отдали бы все и дешевле. Аренда — чепуха. Теперь, когда граница признана, нужно требовать передачи земли в полную собственность, по крайней мере, территорию кладбища. Это вполне оправдано; в конце концов, когда-то все там принадлежало нам». Александра смолчала, а я заметил: «Не забывайте, что и мы сами, и наши покойники — там всего лишь гости». Потом мы перешли к таким темам, как гессенские мусорные свалки, становящиеся все более мелкими межпартийные склоки и предстоящие выборы в ландтаг. Подарили мне альбом, который у меня уже есть, — Дрост, «Мариинский собор», а Александре — набор кухонных ножей, купленный в какой-нибудь дешевой лавчонке «Товары стран «третьего мира». Получив эти подарки, мы промолчали».
И наконец — последний этап на этом крестном пути, который мой прежний одноклассник счел необходимым пройти шаг за шагом, так же педантично, как он исследовал напольные мемориальные плиты. Поразительна выдержка Пентковской; она крепилась до самого Лимбурга, вынесла троих дочерей Решке и их сожителей, а ведь могла бы все бросить еще в Геттингене. Сам Решке отнесся к ее выдержке так: «Любимая! Сколько тебе пришлось вытерпеть! Эта холодность! Это бездушие! — Первоначально мы собирались встретить Новый год с Маргаретой и ее Фредом. Так захотела Александра. Когда же моя дочь вдруг высказала-таки свое отношение к нашему кладбищу, то это оказалось слишком даже для Александры. Грета, как я называл ее раньше, ткнула пальцем в разложенные фотографии, прищелкнула языком. «Вы застолбили на рынке свой участок, спрос обеспечен! — воскликнула она. — А сколько вы на этом заработаете?» И тут же добавила: «Да, мозги у вас в порядке». Фред, который считает себя артистом, а на самом деле живет на содержании у моей дурехи Греты, подхватил: «Точно! Тут главное — сообразить. И греби деньги лопатой. Надо еще разрешить перезахоронение тех, кто уже раньше был похоронен здесь, тогда вам покойников до конца века хватит!» Мне захотелось влепить ему пощечину. Александра сказала потом: было бы много чести. Мы сразу же собрались и уехали. К приготовленным рождественским подаркам: коробка конфет для Александры, а для меня — симпатичный очешник — «югендстиль» — мы даже не притронулись. Маргарета, эдакая типичная училка, напоследок вдруг грубо сказала: «Не любите критики? Оскорбленных из себя строите? Да по мне, хоть сами ложитесь в могилу на своем кладбище. Миротворческое кладбище! От смеху лопнуть можно. Ведь на мертвецах наживаетесь».
Позднее Решке написал: «Не знаю, откуда у Александры берутся душевные силы, чтобы сохранять в таких случаях спокойствие и быстро приходить в отличное настроение. Когда мы, наконец, вернулись домой и, чокнувшись, пожелали друг другу счастья в Новом году, она попросила меня включить хорошую музыку. Пока я искал что-либо подходящее, Александра зажгла на еловых ветках две свечки и сказала: «А я понимаю твоих дочерей. Отчасти и Витольда. Они — совсем другое поколение. Им не довелось пережить того, что пережили мы, когда тебя выгоняют из дома на улицу в холод. Все у них есть, и ничего-то они не знают». Мне остается лишь гадать, какую музыку подобрал Решке. Наверняка что-нибудь классическое. В дневнике о музыке почти ничего не говорится. Не упоминается ни один из композиторов, даже Шопен. Впрочем, и о праздниках больше ничего не сказано, если не считать замечание о том, что погода была теплой, слишком теплой: «Опять Рождество без снега…»
Когда по истечении первой январской недели наша пара вернулась в трехкомнатную квартиру на Хундегассе, зима все же взяла свое. Похолодало, выпал снег и не стаял, а остался лежать. Решке замечает: «Природа как бы извиняется за долгое бесснежье. На крышах старых домов — белые шапки. Ах, до чего я соскучился по скрипу снега, по отпечаткам подошв на снегу. Александре пришлось отказаться от своих туфелек на шпильках…»
Эта дневниковая запись достаточно оправдывает покупку «ужасно дорогих сапожек на меху» для Пентковской, себе Решке также купил теплую обувь. Снарядившись таким образом, они совершали прогулки к Леегским воротам или отправлялись вместе с Врубелем на старое Сальваторское кладбище на берегу Радауны, которое хотя и было ликвидировано, тем не менее его территория в полтора гектара вполне угадывалась даже под сугробами; вероятно, порою, когда занятость мешала Врубелю присоединиться к ним, они ходили вдвоем по левой стороне Большой аллеи к миротворческому кладбищу. Хорошо представляю их себе: она — кругленькая, в меховой шапке, он — в черном пальто свободного покроя; Решке идет, наклоняясь вперед, будто против ветра, хотя никакого ветра нет, зато морозно. Поскольку и на нем меховая шапка, возникает вопрос — обновка ли это, или же Александра достала ему шапку из старых пронафталиненных запасов?
Глядя на фотографии, можно строить догадки, выдвигать предположения. Пентковская и Решке не раз фотографировались на улице, на миротворческом кладбище, многие из фотоснимков — цветные.
Захоронения пришлось приостановить. Земля сильно промерзла, и копать ее было невозможно. При минус семнадцати не удавалось захоронить, как следует, даже урну. Решке пишет: «Хорошо побыть среди могил вдвоем. Удивительно, до чего быстро заполнились ряды. Холмик за холмиком. Весною будет занята вся правая верхняя четверть кладбища. Нижняя четверть, отведенная под урны, тоже будет заполнена. Хотя каждая могила оформляется по желанию семьи индивидуально, однако снег делает их однообразными. Впечатление однообразия усиливается скромными временными крестами, на которых значатся только имена и даты; все плотно укутано снегом — самшитовые бордюры, еловый лапник, которым на зиму прикрыты могилы. На урнах тоже белые шапки, которые рассмешили Александру. Впервые слышу, как она смеется, когда кругом снег. Она опять весела. «Смешные у вас горшки. На польских кладбищах таких нет. У нас все делается строго по католическому обряду». Позднее наше уединение было нарушено. Очень тепло одетая, к нам приплелась в своих валенках Эрна Бракуп, которая без остановки что-то бормотала..»
Я весьма признателен Решке за то, что, вернувшись с кладбища, он сразу же записал словоизлияния этой старой женщины, не пытаясь стилистически выправить ее бормотание.
«Видали по телевизору войну с арабами?» Эту фразу Эрна Бракуп выкрикнула вместо приветствия. Именно ее словами отмечено в дневнике начало войны в Персидском заливе. «От веку так повелось. Ежели те, кто наверху, не знают, что дальше делать, так затевают войну. Сперва-то я думала, что фейерверк показывают. Раньше в Домиников день завсегда фейерверки пускали. Потом уж скумекала: это они всех арабов перебить решили. А за что, спрашивается? Не люди они нешто, арабы-то? Может, они и сотворили что не так… Только ведь и всяк не без греха. Вот я и спрашиваю вас, господин профессор! Неужто на свете вовсе милосердия больше нету?..»
Не знаю, кто взялся объяснить старой, уже пережившей свой век женщине смысл войны в Персидском заливе, Решке или Пентковская. Прямого указания на сей счет дневник не дает. Замечание Решке о том, что Бракуп опять в курсе новейших событий — «Удивительно, до чего живо интересуется она происходящим вокруг…» — никак не характеризует его отношения к современной разрушительной технике, которая торжествовала на телеэкране свой триумф. Судя по дневнику, мнение Решке, как всегда, раздваивалось: с одной стороны, он оправдывал эту войну, а с другой — называл ее варварской бойней. Пока не истек срок ультиматума, его, главным образом, возмущали поставки немецкого оружия Ираку, причем это возмущение носило довольно общий характер — например, Решке именует боевые химические вещества «немецкой отравой», но одновременно пишет: «Похоже, люди сознательно стремятся истребить друг друга, чтобы на земле вообще никого не осталось…»
Решке сфотографировал Эрну Бракуп в снегу, а та сняла нашу пару между могильных холмиков, заснеженных урн и как бы обсыпанных сахарной пудрой кладбищенских лип. Все эти фотографии напоминают мне о январских морозах, январском солнце, белом снеге с голубыми тенями. Как выглядела наша пара на фоне зимнего пейзажа, уже известно; новой тут оказалась Эрна Бракуп.
В несколько слоев обмотанная платком, маленькая, уже ссохшаяся старушечья головка, из-под этого мотка выглядывают лишь узко посаженные глаза, покрасневший нос и впалый рот, который бормочет в кладбищенскую тишину: «Когда война кончится, будет там то же самое, что было тут, в Данциге. Кругом разруха. И мертвецов бессчетно…»
Странной и совершенно не подходящей для архива представляется фотография, которую, вероятно, сняла Пентковская. Решке вместе с Бракуп — на кольцевой аллее. Они застигнуты в движении, поэтому изображение получилось немного смазанным. Эрна Бракуп, прочно расставив ноги в валенках, оставшихся еще с военной поры, бросила снежок и попала в цель. Снежок аж рассыпался. Решке замахнулся для ответного броска, шапка съехала набок. Детская война, игра в снежки.
Холода стояли до середины февраля. Кладбище будто вымерло. Однако вынужденное затишье отнюдь не оставалось бездеятельным. Несколько бывших профсоюзных домов отдыха начали работать как приюты для престарелых. В других — неплохими темпами продвигался ремонт. Медленнее шли дела с виллами и особняками на Пелонкенском проезде. Решке упоминает их лишь вскользь; у него с Пентковской не находилось аргументов против все новых и новых арендных договоров, а правом решающего голоса в наблюдательном совете распорядители не обладали.
Теперь этот проект под названием «На склоне лет — в родном краю», вовсю разрекламированный роскошными проспектами, приобрел вполне самостоятельное значение. Росло количество желающих. Пришлось завести списки очередников. Были заключены арендные договоры еще на восемь зданий, в том числе на обанкротившиеся гостиницы; разумеется, договоры предусматривали преимущественное право на приобретение арендованного здания. Фильбранд отдавал немало времени новому делу, тем более что его собственная фирма, специализирующаяся на системах подогрева полов, получила для себя широкий фронт работ.
На какое-то время этот проект увлек даже Решке с Пентковской. Их поразила жизнерадостность многих стариков, — а в первых пяти приютах разместилось более шестисот человек, — поэтому задним числом распорядители одобрили решение наблюдательного совета. Решке выделил дополнительные суммы из своих хранимых в тайне «резервов», когда решался вопрос о строительстве геронтологической клиники, которую собирались оборудовать по западным стандартам. После непродолжительного подъема сил, связанного с радостью возвращения на родину, старикам и старушкам вновь напомнили о себе их возрастные недуги, больше того, кое у кого перемена места, пусть долгожданная и желанная, в конечном счете отрицательно сказалась на состоянии здоровья. Геронтологическая клиника была необходима из-за ненадежности польских больниц, однако на переходный период к их услугам пришлось все-таки обратиться. Так или иначе, смертность в приютах возрастала. К концу февраля, по признанию даже Фильбранда, возникла критическая ситуация.
Решке, первоначальные опасения которого подтвердились участившимися смертями, тем не менее отверг упрек одного западногерманского журнала, пришедшего к выводу, что «ради извлечения прибыли из ностальгии стариков им строят мрачные ночлежки и едва ли не «покойницкие», которые необходимо прикрыть». В своем опровержении Решке, как распорядитель немецко-польского акционерного общества, указал прежде всего на преклонный — или, по его выражению, «библейский» — возраст умерших. Из тридцати восьми смертных случаев, имевших место со дня открытия первого приюта, семь человек умерли в возрасте от девяноста до почти ста лет; ни один из покойных не был моложе семидесяти. Важно далее учесть, что переезд в Польшу был неизменно исполнением твердой воли покойного, которая повторяется во множестве писем и может быть выражена словами: «Хотим умереть на родине».
От имени наблюдательного совета Фильбранд поблагодарил Решке за четкое опровержение. В дневнике читаю слова, отчасти оправдывающие Фильбранда: «Недавно у нас состоялась беседа с глазу на глаз. Поразительно, до чего серьезна его заинтересованность в экономическом оздоровлении Польши. Трогательна готовность не щадить своих сил. Когда Герхард Фильбранд повторяет «Польше не хватает здорового среднего сословия», то не только Марчак с Бироньским начинают утвердительно кивать головами, но и Врубель с Александрой; кивают все, а потому иногда киваю даже я».
И все же конфликт назревал. Уже на заседании в начале марта почувствовалась нервозность. Фильбранд внес предложение — как всегда, в форме сопоставления затрат и прибыли, результат которого, естественно, оказывался положительным; этим предложением поначалу заинтересовался лишь вице-директор Национального банка. Предусматривалось выделить место для перезахоронения останков, привозимых из Германии в Польшу. Марчак, сразу же поддержавший это предложение, даже назвал дату, с которой мог бы начаться отсчет, — 1 декабря 1970 года, день, когда в Варшаве был подписан первый немецко-польский договор. Всем переселенцам, умершим позднее этой даты, предоставилась бы возможность перенесения их останков на родину. В заключение Фильбранд сказал: «Можно смело рассчитывать на тридцать тысяч заявок и даже больше. Все это, несомненно, окупится. Естественно, я тоже намереваюсь перезахоронить моих родителей, которые умерли в конце семидесятых годов. Наши польские друзья могут быть уверены, что я вполне сознаю, о сколь солидных суммах идет речь. Однако когда дело касается примирения наших народов, то это стоит любых затрат».
Были названы числа с изрядным количеством нулей, хотя имелась в виду твердая валюта. Говорилось о том, что оплата перезахоронения должна быть существенно выше, чем оплата обычных похорон. Тем не менее польская сторона, если не считать вице-директора, проявила сдержанность. Стефан Бироньский как священнослужитель решительно высказался против. Ежи Врубель тихим, но явно взволнованным голосом сказал, что в подобных планах есть «антигуманный элемент». Пентковская, громко рассмеявшись, спросила Фильбранда, насколько его предложение «послужит оздоровлению среднего сословия в Польше». Возник спор, даже перебранка. Короче, то, что было названо Фильбрандом «Проект перезахоронений» и что было дипломатично переименовано Марчаком в «Расширение спектра ритуальных услуг, предоставляемых кладбищем», не получило бы большинства голосов и оказалось бы погребено под лавиной возражений, если бы в Александре Решке вновь не победил профессор.
Он не удержался от того, чтобы прочитать наблюдательному совету целую лекцию, которая названа в дневнике «кратким экскурсом». Последовало довольно нудное изложение имевшихся у Решке сведений о том, как осуществлялись захоронения в церквях. Решке подробно рассказал о высеченных на напольных надгробиях определенных сроках, по истечении которых останки переносились в иное место, а также о перезахоронении праха из семейных могил в родовые склепы приходских церквей; но место там было ограниченным, поэтому небольшие погребальные лари доверху заполнялись черепами, костями и тем самым, по выражению Решке, становились «наглядными символами смерти».
Уверен, что свою лекцию, которая, в конце концов, все испортила, профессор приукрасил рассказами о находках, показанных ему Ежи Врубелем в развалинах церкви св. Иоанна сравнительно недавно, в середине февраля, когда поослабли морозы.
Они пролезли через ограду, легко отодвинули доски, прикрывающие вход в правый портал; Врубель шел впереди. Решке с восхищенным ужасом пишет: «Какое зрелище! В полумраке среди строительных лесов, балок, треснувших могильных плит, превратившихся в щебень готических сводов лежат свидетельства людской бренности: мелкие косточки, осколки черепов, тазовые кости, ключицы и позвонки. Впечатление было таким, будто война свершила все это лишь вчера, когда город разрушился под градом бомб, снарядов и погиб в пламени пожаров. Я явственно представлял себе эту картину, хотя покинул город, пока он оставался целым… Слава Богу, в центральном нефе кто-то уже начал собирать кости в ящики.
Надпись с одного из них Ежи мне перевел: «Осторожно: стекло!» Но куда их деть? Не могут же эти ящики оставаться здесь, среди окурков и пивных бутылок. Если уж невозможно оборудовать настоящий костник, надо хотя бы вырыть особую яму, а потом закрыть ее. Например, у основания церковной колокольни… Позднее я обнаружил под щебнем, справа от разрушенного главного алтаря полупровалившиеся в могилы надгробные плиты, на одной из которых значились фамилии двух капитанов — церковь св. Иоанна покровительствовала морякам, парусных дел мастерам и рыбакам — и известняковую плиту с неразборчивым именем и барельефом: две руки, обхватившие чашу. Там тоже лежали кости и осколки черепов…»
Вот этими-то подробностями, освободив их от барочной мрачности, и воспользовался Фильбранд после того, как он поблагодарил господина профессора за обстоятельное сообщение: дескать, перезахоронения ставили и ставят прежде всего проблему экономии места. Большое количество заявок потребует такой экономии. Можно было бы устроить, например, общую могилу для каждых пятидесяти вторичных захоронений. При этом фамилии перезахороненных будут высечены на скромном камне, в алфавитном порядке. Или же, что, вероятно, больше понравится господину профессору, надпись можно сделать на намогильной плите. Можно предусмотреть традиционную символику, вроде упомянутой чаши. Каждая проблема имеет свое решение. Нужно только желание, а выход всегда найдется».
Однако пока никто своего желания не изъявлял. Решке возразил против произвольного истолкования строго научных данных; и вообще, исторические «костники» — это, так сказать, «устаревшая модель». Консисторский советник Карау признался, что его «терзают сомнения». Госпожа Иоганна Деттлафф заявила: «Меня до сих пор смущает внесенное предложение; какое-то оно жутковатое». Бироньский и Врубель подтвердили свое решительное несогласие. Марчак проговорил неуверенно: «Возможно, со временем…» Александре удалось прекратить эти прения, возникшие после выступления Решке; она напомнила о парной могиле своих родителей на Хагельсбергском кладбище и высказала категорическое мнение, что даже если бы перенос их праха в Вильно был и впрямь возможен, то она бы на это никогда не согласилась: «Кто уже погребен, должен оставаться в своей могиле».
Так что поначалу предложение не приняли. Марчак отложил голосование. В последнем пункте повестки дня обсуждалось «разное», а именно сообщения о реакции общественности. С удовлетворением был воспринят положительный итог дебатов в сейме по вопросу о немецко-польском акционерном обществе. Бывший депутат от коммунистов заподозрил в этом миротворческом начинании «замаскированный реваншизм». В пылу полемики была произнесена даже такая фраза: «Полчища немецких мертвецов ринулись отвоевывать наши западные провинции!» Марчак доложил, что целый ряд депутатов сейма отверг подобные заявления и разоблачил их как «сталинскую пропаганду», после чего Марчак пригласил собравшихся в бар отеля на бокал вина.
Конференц-зал на последнем этаже семнадцатиэтажного отеля «Гевелиус» представляет собою помещение, составленное из двух обычных гостиничных номеров, между которыми убрана стенная перегородка. Замечателен был разве что вид сверху из окон на все башни Старого и Правого города. Благодаря Марчаку, его шарму заседания наблюдательного совета проходили вполне корректно и даже при острых разногласиях не превращались в обмен личными выпадами, хотя словесные перепалки на двух языках, а порою еще и по-английски, оказывались довольно-таки взрывоопасными. Всегда со вкусом одетый, сияющий большими залысинами, очень высоким и словно отполированным лбом, Марчак, которому было лет сорок пять, умел погасить страсти своих разноязыких собеседников, смягчить резкость их реплик; делал он это с помощью жестов, будто дирижер: тут приглушит, там успокоит, порой даже скажет несколько слов по-французски. Длинноты Врубеля он сокращал промежуточными вопросами. Карау, с его проповедническим жаром, услышав от Марчака подходящую цитату из Библии, остывал и приходил в себя. Настойчивое требование госпожи Деттлафф запретить курение во время заседаний нейтрализовывалось объявлением перекуров, чем могла воспользоваться Пентковская. Когда Эрне Бракуп случалось вздремнуть, Марчак без тени иронии, тем более издевки, обращался к ней, чтобы вернуть ее к обсуждению очередного пункта повестки дня. Ему удалось значительно сократить количество претензий Фильбранда к мелким отклонениям от регламента; Стефана Бироньского, на которого частенько нападала скука, удавалось приглашающим жестом заставить прислушаться даже тогда, когда Решке вновь считал необходимым напомнить собравшимся об изначальной идее миротворческого кладбища. Марчак уверенно держал в своих руках все нити; не было исключением и то заседание, где обсуждался вопрос о перезахоронениях, но не удалось принять решения. Бироньский со вниманием поднял голову, Бракуп встрепенулась, отгоняя дремоту, когда Решке, рискуя вызвать протест со стороны Фильбранда и Карау, добавил к своей излюбленной теме «век изгнаний» новый аспект, заявив, что «перенос праха — также своего рода изгнание». Врубель зааплодировал. «Ну, это уж слишком!» — воскликнула госпожа Деттлафф. Фильбранд пригрозил уходом с заседания. Бракуп что-то забормотала себе под нос, хотя на магнитофон ее никто не записывал. Пентковская закурила, несмотря на то, что перекур не объявлялся. Однако Мариан Марчак всех обезоружил своей беспомощной и милой улыбкой.
Позднее, в баре, установилась дружелюбная атмосфера, напряжение спало, настроение у всех сделалось едва ли не веселым. Представляю себе, как забавно выглядела Эрна Бракуп на высокой табуретке за стойкой бара.
Спустя неделю после того заседания Решке вновь встретился с Четтерджи, но теперь уже не в фахверковом домике на берегу Радауны, а конспиративно — на заброшенном кладбище за церковью Тела Христова, где явкой им послужил забытый или сбереженный временем семейный памятник Клавиттеров.
«Черный, до блеска отполированный гранит на сером цоколе. Ржавая железная решетка огораживает довольно большое пространство. Имя последнего Клавиттера, президента Торговой палаты, высечено в самом низу. Этой находкой я обязан, разумеется, Врубелю. Мистер Четтерджи очень внимательно слушал меня, когда я рассказывал об Иоганне Вильгельме Клавиттере, который заложил в здешних краях первую верфь…»
Мой бывший одноклассник описал эту тайную встречу в своем дневнике; я воспроизвожу ее очень сжато, на самом же деле она длилась более получаса. «Он поджидал меня, прислонившись к ограде. Меня вновь и вновь очаровывает этот бенгалец, которому, казалось бы, должна быть чужда наша работа, работа, имеющая дело со смертью, ибо сам он по натуре человек прямо-таки утомительно живой, неподдельно жизнерадостный и жизнелюбивый, что неизменно подтверждается делом; в общем, Четтерджи должен бы быть чужд наш пафос служения смерти. Он вообще считает кладбища напрасным расходом земли. Я мог бы по-настоящему подружиться с ним, если бы интуитивно не ощущал, что от него исходит какая-то угроза. Я абсолютно принимаю на веру все его пророчества относительно транспортных проблем, и сам, как автолюбитель, готов к полному самоотказу и переходу на велоколяску, которая призвана спасти крупные города, однако я совершенно не могу согласиться с его взглядами на нынешнюю войну и ее глобальные последствия. Его выводы меня ужасают. Четтерджи считает, что война в Персидском заливе необходима, чтобы показать, сколь невыносимых масштабов достигло обнищание в странах Азии и Африки. Военная мощь Запада одновременно служит доказательством немощи западного мировоззрения. То, что сейчас пришло в движение, уже не остановишь. Жребий брошен. С этим он хотел примирить меня словами Ницше о переоценке всех ценностей. «Мы уже в пути. Пока еще только сотни тысяч. У нас маловато скарба, но полно идей. Вы пришли к нам, чтобы научить нас двойной бухгалтерии, мы же придем, чтобы совершать с вами сделки на взаимовыгодной основе». Тут он опять заговорил о велорикшах, поскольку успех его предприятия действительно красноречив. Внезапно Четтерджи перескочил, будто через гимнастический снаряд, через железную ограду высотою по пояс, после чего выразил мне признательность за вложенные в его бизнес средства и, указывая на могильный камень основателя верфи, пообещал возродить к жизни его предпринимательский дух. Затем Четтерджи опять перепрыгнул через ограду и начал сыпать множеством цифровых выкладок, а после следующего прыжка без помощи рук он поклялся именем Клавиттера превратить верфь в золотое дно. Конечно, было тут много театральности, однако нельзя не признать, что производство велоколясок идет в трех цехах прежней верфи полным ходом. Поначалу предусматривается удовлетворить потребности внутреннего рынка, затем продолжить выпуск на экспорт. Поскольку управленческая работа является преимущественно сидячей, мой партнер заметно поправился. К сожалению, он не может служить у самого себя по найму, поэтому перестал водить велоколяску и подрастерял спортивную форму. Приходится поддерживать ее гимнастическими упражнениями. Тут он снова перепрыгнул через ограду к памятнику, потом опять ко мне, чтобы сообщить, что вызвал себе на помощь шестерых из своих многочисленных племянников — четверых из Калькутты, двоих из Дакки; оказав кое-кому некоторые услуги, удалось добиться разрешения на въезд племянников и на их пребывание. Трое племянников — марвари, которые, как известно, отличаются особыми предпринимательскими способностями».
Свидетелем этого разговора стал забытый или сохраненный временем памятник основателю Клавиттеровской верфи, а могильная ограда служила бенгальцу гимнастическим снарядом: снова и снова прыгал он через решетку безо всякого разбега. Кругом кустарник, ржавые железки, рядом развалившийся сарай, дальше — огородные участки. Здесь, не доходя до Шихау, начинал Клавиттер свое дело. Здесь был построен первый пароход. И лишь гораздо позднее объявился Ленин, пароходов он не строил, лишь провозглашал идеи.
И опять: хоп! И снова: хоп! После двенадцатого прыжка — Решке считал их про себя — Четтерджи указал на полированный гранит, тронул пальцем самое верхнее имя, потом даты «1801–1863»: «Вот кого бы взять в партнеры». А Решке, бедный Решке, который ни за что не сумел бы перескочить через решетку, зато хотел бы вместо Клавиттера стать настоящим партнером бенгальца, вновь предложил ему кое-какие дополнительные средства из своих тайных «резервов». Были названы конкретные суммы, счета и банки. При свидетеле, коим являлся стоящий за их спинами могильный камень высотою с человеческий рост, фирма по производству велоколясок и немецко-польское акционерное общество при миротворческом кладбище, динамика и покой, живые и мертвые, вновь заключили сделку, как сказал Четтерджи, на взаимовыгодной основе.
Решке поинтересовался у Четтерджи, как идут дела зимой, и узнал, что даже в январе, когда ударили морозы, многие поляки пользовались велорикшами, оценив выгоды невысокого тарифа, среди них — вице-директор Национального банка. «Мистер Марчак является нашим постоянным клиентом и доволен нами», — сказал бенгалец, совершив заключительный прыжок через железную ограду.
Эрна Бракуп также с удовольствием пользовалась велорикшей. Когда заседал наблюдательный совет, ее подвозили к самому входу в отель, что всегда вызывало любопытство прохожих. Между прочим, именно она подала Четтерджи идею использовать велоколяски для нетяжелых грузовых перевозок, например, чтобы доставлять вещи при переезде на новую квартиру. Вскоре фирма стала также предлагать курьерские услуги и развозку посылок.
С приближением весны деятельность миротворческого кладбища оживилась, поэтому Эрна Бракуп теперь часто проезжала по Большой аллее к старому домику у входа на кладбищенскую территорию. Она не пропускала ни одних похорон. Всем родственникам и близким она высказывала свои соболезнования одной-единственной фразой: «Вечный ему (или ей) покой!» А Четтерджи, который установил для нее льготный тариф, она заявила: «Мы оба с тобой — национальное меньшинство. Значит, надо друг дружке пособлять. Особенно против поляков и тамошних немцев. А то они нам на шею сядут». Она даже заставила Решке, как тот ни упрямился, перевести свою тираду на английский, добавив: «Скажи: ты, мол, мне, а я — тебе. Вот как нам жить-то надо!» Предложенные ею грузовые перевозки сделались настолько популярными, что Четтерджи наладил в своих цехах выпуск специальной конструкции велоколясок, а Эрну Бракуп одарил целой пачкой бесплатных проездных билетов. Когда Бракуп подъезжала к воротам кладбища, всегда собирались зеваки. Она же заходила в домик, где могильщики и садовники хранили инвентарь и где сидели смотрители, брала свою лейку и лопаточку с грабельками.
У меня есть фотография, на которой Эрна Бракуп сидит в велоколяске с поднятым верхом, хотя, судя по всему, на улице неплохая погода. Она сидит, будто в раковине; на ней все та же шляпа горшком и оставшиеся еще от военной поры валенки. Пальцы переплетены. Лицо серьезное, неулыбчивое.
Водитель белокур и, стало быть, не пакистанец, а поляк или, если уж не поляк, то кашуб. К сожалению, у меня мало фотографий, которые запечатлели работу велорикш. Зато это подлинный документ, как и те черно-белые снимки из Варшавы времен немецкой оккупации, когда едва ли не все было запрещено и полякам не разрешалось иметь автомашины или работать таксистами; тогда существовали велорикши, их водили поляки и возили они поляков, а также разные грузы. Велосипеды и коляски выглядят на тех снимках обшарпанными, водители мрачными, пассажиры озабоченными. На одном снимке велорикша везет ящики. Казимеж Брандыс в своем романе «Рондо» описывает это тогдашнее транспортное средство.
У писателя Анджея Щепиорского также упоминается велорикша…
Зато на цветной фотографии с Эрной Бракуп в центре поблескивает новехонькая велоколяска, изготовленная в цехах бывшей верфи. Сбоку от водителя читается зеленая по белому лаку надпись, причем сделанная не по-польски, а по-английски, видимо, чтобы быть понятной туристам: «Chatterjees Rikscha-Service». Подъемный верх коляски выкрашен в национальные цвета: белая полоса — красная полоса, белая — красная. На водителе форменная, но вполне спортивная одежда: гоночная кепочка, рубашка навыпуск и без воротника, брюки до колен, похожие на стародавние бриджи, все серо-голубого цвета. Нагрудную полоску украшает название фирмы и номер водителя. У того, что сфотографирован, номер 97.
На черно-белых снимках военной поры у седоков застывшие лица, вот и Эрна Бракуп глядит прямо в объектив, неподвижная, будто вросла в коляску. Снимал ее, вероятно, Решке; он же иронически пометил на обороте: «Представительница немецкого меньшинства в Гданьске ездит теперь к миротворческому кладбищу, будто барыня».
Снимок датирован концом марта. После краткого периода стабилизации курс злотого вновь начал падать, усилились инфляционные тенденции, цены продолжали расти, объемы производства сокращались, а зарплаты оставались на низком уровне. Новый президент, о котором Пентковская сказала: «Теперь электрик хочет стать королем Польши», взял себе нового премьер-министра, лишенного меланхолической ауры своего предшественника. Впрочем, в стране от этого веселее не сделалось, зато кругом росли церкви — множество новых уродливых церквей.
Решке отмечает: «Совместные предприятия, которые прежде отличались напористостью и оптимизмом, ныне терпят крах. Если год назад американцы не решились взять обанкротившуюся верфь им. Ленина, то сейчас голландцы сомневаются, стоит ли вообще вкладывать деньги в переживающую такой же глубокий кризис верфь им. Парижской Коммуны, которая находится по соседству в Гдыне. Впрочем, за это же время имели место многочисленные махинации, позволившие подставным иностранным фирмам и старой номенклатуре местных хозяйственников нажить немалые капиталы. Возможно, поэтому фирма Четтерджи, пусть средняя по масштабам деятельности, зато солидная, пользуется растущим авторитетом…»
Фотография Эрны Бракуп в велоколяске говорит мне больше, чем это может сделать обычный снимок. Бенгалец с британским паспортом прижился в Польше. Шестеро его племянников, среди них — трое марвари, имея хороший задел, открыли филиалы в Варшаве, Лодзи, Вроцлаве и Познани. Решке поступил абсолютно правильно, вложив более или менее крупную часть капитала своего акционерного общества в производство велоколясок. Вероятно, рано или поздно прежняя верфь им. Ленина (а когда-то верфь «Шихау», первоначально же Клавиттеровская верфь) будет переименована в честь бенгальской Черной богини Кали или бенгальского национального героя Субхаса Чандры Босе.
Во всяком случае, вместе с Четтерджи в Польшу пришла надежда.
Если верить Решке, а я не могу не верить, то немецко-польское акционерное общество имело недурную репутацию, которая, к сожалению, порою подвергалась сомнению. АО МК уважали, зато Четтерджи обрел славу истинного благотворителя. Тем не менее Решке смело сравнивает себя с бенгальцем. Он все чаще называет его другом и партнером по делу, которому принадлежит будущее. Вот уж не думал, что Алекс, как мы его называли в школе и в ту пору, когда он был рядовым вспомогательной службы ВВС, обнаружит такую предпринимательскую дальновидность; впрочем, его проект пришелся на благодатную пору, когда мир выскочил из старой колеи и все заколебалось; хорошо еще, что Александра оказалась Александру надежной опорой.
Теперь они уже повсюду представали не вдовцом со вдовою, а настоящей парой. Они как бы наглядно воплощали собою собственную миротворческую идею, будь то на приеме в ратуше, в гостях у оливского епископа, в ложе для почетных гостей Балтийской оперы или на публичной дискуссии «Мужество для примирения», а то и просто среди толпы людей, приглашенных на торжественное открытие четвертого цеха, которое устроил Четтерджи, угощавший всех бесплатным пивом и жареными колбасками. Мероприятия были самыми разными, наша пара никому не отказывала — всегда вместе, плечом к плечу, а если надо, то спиной к спине, как это потребовалось, например, на последнем апрельском заседании, где пришлось дать бой.
Поддержка Ежи Врубеля была ненадежной, ибо он всегда слишком погружался мыслями в прошлое, да и со стороны Стефана Бироньского было важнее всего собрать пожертвование на восстановление своей церкви, поэтому в лучшем случае приходилось рассчитывать лишь на Эрну Бракуп, при условии, конечно, что она не задремлет; нечего удивляться, что апрельское заседание закончилось очень плохо, хуже некуда. На повестке дня опять возник (по-новому сформулированный) вопрос о перезахоронениях. Фильбранд зачитал подготовленный им текст предложения. Лаконичный, строгий, короткая стрижка ежиком, очки без оправы — он выступал, будто генерал перед сражением.
Представитель среднего сословия по-своему истолковал недавнюю лекцию профессора и представил многократно упомянутые в ней барочные костники перспективным образцом, после чего сама идея перезахоронений прозвучала как нечто весьма практичное и ни в коей мере не предосудительное. Фильбранд предложил спроектировать общие могилы оптимальных размеров с мемориальными плитами, подчеркнув: «При всей экономии места следует позаботиться о благопристойном оформлении».
Так оказалось, что профессорские изыскания лили воду на мельницу Фильбранда. Обтекаемость, скучность его выступления притупили бдительность Бироньского. Врубель мысленно совершал очередное путешествие в прошлое. Бракуп задремала под съехавшей на глаза шляпой. Решке не мог не признать: «Фильбранд добил меня моими же аргументами, которыми я, по наивности, сам вооружил его в пользу чудовищного плана перезахоронений. Этот апологет голого практицизма, оставаясь абсолютно корректным, лишил меня возможности защищаться. Даже высказанный на двух языках решительный протест Александры, подытоженный фразой: «Перезахоронения только через мой труп!» — был произнесен как бы в пустоту. Нет, определенный эффект он произвел, даже немалый. Эрна Бракуп проснулась и заговорила. Проповеднику Карау почудилось нечто вроде глоссалий. Бироньский и Деттлафф встрепенулись, будто их кто-то окликнул, госпожа Деттлафф была шокирована, Фильбранд окаменел…»
Бракуп, стоя в своих неизменных валенках и шляпе, заявила: «Если сюда начнут уже похороненных покойников возить, то скоро новым усопшим места не хватит. А кто выкопает немцев, которые погибли кто где, особенно в конце войны и сразу после? Ведь ни один черт не знает, где полегли по дороге беженцы. И кто за все это заплатит? Нет уж! Несправедливо это. Ежели ты богатый немец, тебя перезахоронят. А поляк еще и наживется. Но ежели ты бедный, то останутся твои косточки там, где сгинул ты в лихую годину, когда тоже никакой справедливости не было. Нет! Нету на то моего согласия. Тогда и меня закопайте где ни попадя. Хоть с арабами в пустыне, где сейчас война. Только раньше, говорю я вам, выйду я из вашего совета!»
Итак, если не считать обоих распорядителей, то единственный голос «против» принадлежал Эрне Бракуп. Врубель и Бироньский воздержались. Тремя немецкими голосами «за» плюс голос Марчака дело закончилось бы принятием положительного решения, однако Бракуп угрозой отставки добилась того, что решение было отложено. Следующее заседание назначили через две недели, обстоятельства торопили. Фильбранд начал действовать, не ставя в известность обоих распорядителей. По его данным, при взносе, увеличенном до целых двух тысяч марок, поступило 37 тысяч заявок на перезахоронение. Вице-директору Гданьского филиала Польского Национального банка не составляло труда подсчитать, какую это сулило выгоду.
А теперь следует рассказать о поездках, предпринятых в различных направлениях не только Решке с Пентковской, но и Четтерджи, однако если бенгалец уехал по заранее намеченному маршруту, то наша пара собралась в дорогу так поспешно, словно она хотела воспользоваться недолгим временем до следующего заседания наблюдательного совета. Решке отправился в Любек, выезд Пентковской в Вильнюс затянулся на несколько дней из-за опоздавшей визы. Четтерджи успел побывать за это время в нескольких европейских столицах. Каждый из них имел срочные дела, поэтому путешествовал налегке. Решке воспользовался машиной, Пентковская поездом, а Четтерджи, разумеется, самолетом.
Хотя намерения нашей пары не имели связи с планами бизнесмена, производящего велоколяски, однако всех троих объединяло служение своей идее, правда, в одном случае речь шла об ее спасении, а в другом — о том, чтобы придать ей новый импульс. Четтерджи ездил ради расширения фирмы или создания ее филиалов, Пентковская собиралась в последний раз попытаться открыть польское кладбище в Вильнюсе, а Решке намеревался воспрепятствовать перезахоронениям.
Четтерджи сопровождали двое из его шестерых племянников. В соответствии со своей теорией, он рассчитывал помочь забитым автомобильными пробками, задохшимся от выхлопных газов и оглохшим от рева моторов городам, предлагая поставки новехоньких велоколясок, правда, пока что в ограниченном количестве; Пентковская же действовала, вооружившись финансовыми гарантиями, а именно третьей частью всех капиталов акционерного общества, и только Решке поехал с пустыми руками, полагаясь только на себя; он заявил в Любеке протест против, как он выразился, «антигуманной спекуляции на перезахоронениях».
С учетом транспортной ситуации в западно- и южноевропейских столицах, успех Четтерджи был запрограммирован: политики, ответственные за данную сферу коммунального хозяйства, с жадностью ухватились за предложенную концепцию; Амстердам и Копенгаген сразу же выразили свою заинтересованность в концессиях на внедрение велорикш для внутригородских перевозок, Париж и Рим, поразмыслив некоторое время, последовали их примеру, Лондон также присоединился, хотя и с некоторыми оговорками, Афины же приняли положительное решение лишь после того, как кое-кому были оказаны некие услуги.
Состоявшийся в Литве референдум выявил отрицательное отношение среди национальных меньшинств (белорусов и украинцев, многих русских и поляков) к государственной независимости, ибо они считали, что требуемый большинством населения суверенитет может ущемить их права. Это предопределило неблагоприятный фон для переговоров, которые вела Александра. При всей финансовой привлекательности проекта местные власти не обещали создать кладбище для польских граждан, родившихся здесь. Было сказано: «Сначала освободимся от Кремля!»
В Любеке опасения и тревоги Решке были выслушаны со вниманием, однако члены землячества, и среди них госпожа Деттлафф, не сочли для себя возможным оказать какую-либо помощь, так как изъявленное многими соотечественниками желание перенести останки своих родственников на гданьское миротворческое кладбище не могло быть отменено каким бы то ни было официальным решением. Вопрос закрыт, так Александру Решке и заявили.
Признаюсь, я рад, что Решке вернулся ни с чем, ибо его затея казалась мне безнадежной с самого начала, а вот Александру Пентковскую мне жаль — она возвратилась настолько расстроенной, что ничего не хотела рассказывать о своей неудаче; не срабатывала даже обычная отдушина, которую Решке называл «поруганием русских». Зато Четтерджи при следующем свидании у могилы Клавиттеров сумел похвастать успехами, по словам Решке, «умопомрачительными». Он, предчувствующий любую беду, почему-то слепо поверил бенгальцу; мне невольно рисуется эдакое видение: новехонькая велоколяска с жерлянкой в качестве седока катит навстречу будущему…
Не знаю, чем утешали друг друга Александр и Александра. Их любовь могла вынести многое. Помогали, видимо, не только объятия, но и нежные слова. В дневнике говорится: «Поначалу она совершенно замкнулась в себе, даже не плакала. Потом она слегка разрядилась, несколько раз выкрикнув: «Проклятая политика. Она все только портит!» А вчера Александра меня напугала. Она, обычно лишь слегка пригубливающая ликер, влила в себя целую бутылку «Водки выборовой», после чего посыпались такие ругательства, которые я не решаюсь воспроизвести. Досталось всем — и литовцам, и русским, и полякам. Справедливости ради, я, причем без водки, высказал пару крепких слов в адрес немцев. Следующий вывод Александры относился ко всему сразу: «История ничему их не научила. Повторяются одни и те же ошибки». Я не мог с этим не согласиться. Пока что у нас пропало желание осматривать кладбища, хотя Врубель постоянно находит что-нибудь интересное. Опасаюсь, что Ежи в своем неуемном рвении найдет места для перезахоронений, поскольку миротворческому кладбищу все равно не справиться с таким количеством человеческих останков».
Зато на верфи, благодаря поездкам Четтерджи, дела пошли в гору. Расширенное производство велоколясок заняло еще несколько цехов. Транспортный коллапс, грозящий не только европейским столицам, но в недалеком будущем и средним, даже небольшим городам, ускорил переход к новым средствам передвижения. В мастерских Четтерджи был изготовлен трехзвучный звонок, мелодичные сигналы которого стали известны вскоре едва ли не всюду. «По моему совету, — пишет Решке, — звонок напоминал унканье жерлянок. Этот прекрасный, печальный аккорд быстро вытеснил агрессивный рев клаксонов, если и не на всех дорогах мира, то по крайней мере на улицах городов».
Производство велоколясок увеличивало количество рабочих мест и поддерживало жизнь умирающей верфи, которая обязана своей всемирной известностью слову «Солидарность». Не случайно Четтерджи решил назвать новую модель велоколясок, завоевавшую впоследствии огромную популярность на внешнем рынке, в честь польского рабочего движения, которое уже вошло в историю. Велоколяска марки «Solidarność» была запущена в серийное производство, чтобы перешагнуть европейский континент и обеспечить потребности крупных городов Африки, Азии и Южной Америки. Эта модель также была снабжена ункающими звоночками.
Но прежде, чем все это произошло, Четтерджи пришлось вызвать к себе еще нескольких племянников, часть которых опять-таки были марвари. Теперь их набралось уже более дюжины, всех их отличала напористость вкупе с предприимчивостью. Польша же предоставляла рабочую силу. Судя по записям моего одноклассника, которые часто опережают время, президент страны, вроде бы, предложил свое имя процветающей фирме, все еще называвшейся верфью и действительно нуждающейся в переименовании. Решке пишет: «Производственный коллектив единодушно отклонил это предложение». Благодаря «личной скромности Четтерджи» верфь, которая прежде называлась «Шихау», затем «Верфью им. Ленина», получила перед самым концом тысячелетия имя бенгальского национального героя Субхаса Чандры Босе, фигуры, на мой взгляд, скорее все-таки сомнительной, чем героической. Но это уже другая история.
Остается добавить, что перезахоронения фактически начались, хотя решения наблюдательного совета не было. Ежи Врубель, этот услужливый, внимательный, старательный, даже чересчур старательный молодой человек, сумел-таки отыскать подходящий участок. Место нашлось в парке по другую сторону Большой аллеи. Там, где стоит — надолго ли? — мемориальный советский танк, где в наши школьные годы находилось любимое жителями Данцига кафе «Времена года», Врубель шагами отмерил довольно большой участок, который и был предоставлен акционерному обществу, заключившему договор об аренде и землепользовании. Раньше здесь, сразу же за Штеффенсовским парком, начиналось Мариинское кладбище площадью в три с половиной гектара, тут росли липы, ясени, березы, клены и даже плакучие ивы, отчасти сохранившиеся до сих пор. Надгробные памятники и камни были убраны отсюда еще в конце сороковых годов, их перевезли по соседству на товарную станцию, а потом в Варшаву — для повторного использования.
До самой железной дороги и рабочего поселка, построенного еще при кайзере и в те времена, когда закладывалась верфь, тянулись занимавшие восемь гектаров Сводные кладбища — Иоанновское, Варфоломеевское, Петропавловское и Меннонитское. А еще дальше шли бараки, и за ними — Майский луг, на котором в дни моего детства проходили парады и смотры, играли оркестры, раздавались крики «Зиг хайль!», звучали команды и речи гауляйтеров.
Здесь, чуть в стороне от Большой аллеи, сразу за уцелевшим складом бывшего кафе «Времена года», в двух общих могилах были захоронены две первые партии перевезенных останков, по сто небольших деревянных ларцов в каждый могиле. Ни Решке в его черном суконном костюме, ни Пентковская в ее широкополой шляпе при сем не присутствовали, зато приехало много родственников перезахороненных покойных. Впрочем, речи над могилами были краткими и сдержанными, поэтому польскую общественность не смутил наплыв немцев, тем более, что после непродолжительной церемонии толпа сразу же разошлась и превратилась в обычных туристов.
Будучи поставленной перед свершившимся фактом, наша пара была вынуждена смириться, заявив, разумеется, свой протест. У меня есть этот документ с четкой подписью Александра и неразборчивыми каракулями Александры; документ отразил их бессилие: «Позор на наши головы! Если раньше живой человек сам мог изъявить свою волю вернуться после смерти на родину, чтобы обрести там последний покой, то теперь решение принимается за умерших. Победила жажда наживы, убив уважение к воле покойного. Немецкие аппетиты растут. Это нужно искоренить в самом зародыше!»
Тут явственнее слышен голос Решке, однако следующая фраза, несомненно, принадлежит Пентковской: «Если наше особое мнение не будет зафиксировано протоколом, подаю в отставку. Немедленно!»
Ее записал в дневник Решке. Возражения против занесения особого мнения в протокол не упомянуты. Бироньский и Врубель отмолчались. Одной-единственной строчкой сообщается об отставке Эрны Бракуп.
Сделала она это отнюдь не бессловесно. Она даже стукнула кулачком по столу, причем не раз и не два. Повысив голос, Эрна Бракуп заявила: «Свинство! Видала я эти ящички, раньше в таких маргарин возили. Ставили их друг на дружку и рядком. Аккуратненько! Пошондек! У немцев всегда порядок. Только не хочу я быть такой немкой, лучше уж оставаться полькой, все равно я католичка. Деньги во всем виноваты. Но я-то не продамся! Ухожу я из вашего совета. Тьфу!»