1883. ЛИСТ У СЕБЯ ДОМА В ВЕЙМАРЕ

С давних пор Лист имеет обыкновение проводить лето в Веймаре, куда он приезжает большею частью к 8-му апреля — дню рождения гроссгерцогини. К этому времени, вместе с весенними птицами, налетают туда с разных сторон света Lisztianer и Lisztianerinnen — как там называют листовскую учащуюся молодежь. В это время, и в течение всего лета, поезда привозят сюда и отвозят обратно массу гостей, поклонников и друзей Листа, разных тузов музыкального и вообще художественного мира. Веймар — маленькие Афины Германии — оживляется. Вместо обычных чопорных гофратов «не у дел», в перчатках и цилиндрах,— на улицах появляются молодые лица самых разнообразных типов, полустуденческие, полуартистические фигуры. Вместо зимней мертвящей скуки и гробового молчания раздается веселый, иногда даже бесшабашный смех, говор и пение на различных языках: немецком, французском, английском, русском, польском, венгерском, чешском и т. д. Из открытых окон льются целые потоки фортепианных звуков — это Lisztianer и Lisztianerinnen, несмотря на прелестную погоду и убийственную жару, с увлечением и упорством преодолевают разные виртуозные трудности фортепианной игры «высшей школы». Такие окна и потоки звуков встречаются все чаще и чаще, по мере приближения к Wieland-Platz’y. На этой площади стоит огромный Виланд с толстыми икрами и медным неподвижным лицом. Левая икра медного поэта обращена к Amalienstrasse, правая к Marienstrassc. Обе улицы ведут к музыкальным знаменитостям: первая — на кладбище, к покойному во всех отношениях Гуммелю; вторая — к живому во всех отношениях Листу. Лист живет на самом конце улицы и города, около парка, в придворном домике, низ которого занят, кажется, главным садовником гроссгерцога, а верх — Листом. Домик каменный, маленький, двухэтажный, окрашенный желтовато-серой краской, крыша высокая, черепичатая. Фасад, выходящий на Marienstrasse, имеет в верхнем этаже всего три окна, из которых среднее — большое широкое, боковые — маленькие; в нижнем всего одно окно настоящее и два фальшивых. На углу доска с надписью: «Marienstrasse 17—1». Боковой фасад, имеющий всего по два окна в каждом этаже, обращен к парку и до половины обвит виноградом.

Домик примыкает к решетчатым воротцам, ведущим в большой сад, чистый, точно языком вылизанный. Фасад домика, выходящий в сад, имеет три небольших окна вверху и одно внизу, четыре ступеньки и небольшую одностворчатую дверь, ведущую во внутренность домика. Нижняя часть домика убрана цветами и виноградом. Около домика — зеленая скамеечка. Словом, домик совсем дачный. Из сеней, очень простая, деревянная лестница, выкрашенная желтой масляной краской, ведет во второй этаж — к Листу. Поднявшись по лестнице, входите в маленькие сени. Направо — шкаф и окно. Налево — дверь, украшенная цветочною гирляндой. Дверь эта отворяется только для высокого гостя: самого гроссгерцога. Остальные смертные проходят прямо в другую дверь, ведущую в узкую и длинную прихожую, где помещается, между прочим, слуга-черногорец, о котором речь впереди. Здесь, направо: два комода, окно, письменный стол, у которого занимается помянутый черногорец, кресло; налево — дверь в столовую, столик с зеркалом, печь и еще столик. В глубине, за драпировкой, кровать черногорца. По входе в столовую, направо, вдоль по стене — этажерка красного дерева, со шкафиками, полочкой и часами; шкаф ясеневого дерева со стеклами; по правой стенке: огромное окно с большой репсовой драпировкой, по левой стенке от входа — дверь в гостиную и широкая печь; прямо против входа — дверь в спальню; посредине комнаты небольшой обеденный стол и несколько стульев. Стены столовой, а равно и дверь, оклеены белыми обоями, без всякого рисунка.

Гостиная отделяется от кабинета только огромною драпировкою, так что в сущности составляет с ним одно целое. По входе из столовой в гостиную, по левой стене — дверь, завешанная драпировкою, дверь эта ведет к прихожую и открывается только для гроссгерцога. Далее идет пианино, несколько разбитое уже, и мягкий диванчик. По стенке, против входа, три окна, обращенные в сад; рояль Бехштейна, порядком пострадавший от ретивых учеников Листа. За ним драпировка, отделяющая гостиную от кабинета, столик, стулья. В углу наискось поставлен маленький столик с бумагами, фотографиями и т. д. Направо от входа, вдоль стены, идут: камин с часами на нем, драпировка, отделяющая гостиную от кабинета, небольшая кушетка с круглым столиком перед нею, этажерка с книгами, дверь в спальню. По правой стене от входа: большое трюмо, далее окно с видом на парк и дорогу в так называемый «Бельведер» — загородную резиденцию гроссгерцога. Почти посредине кабинета, наискось поставленные кресло и крохотный, совсем дамский, письменный столик, на котором Лист пишет свою музыку. Легкие формы и миниатюрные размеры столика как-то вовсе не отвечают грандиозным размерам произведений, которые на нем пишутся, равно как и высокой, массивной фигуре самого маэстро. Возле этого столика другой — еще меньшего размера, на котором обыкновенно стоит подносик с рюмками, графинчиком коньяку и бутылкою отличного красного вина.

Колоссальная драпировка, разделяющая помещение на гостиную и кабинет, равно как и драпировки на окнах и гроссгерцогской двери — из тяжелого полосатого репса с широкими красными полосами, чередующимися с более узкими зелеными, темновато-белыми и белыми. Мебель, кроме стульев перед роялем, — мягкая и обита таким же репсом. Карнизы и багеты везде золотые. В спальне с окном, обращенным также на дорогу в «Бельведер», небольшие ширмы, большая массивная кровать, умывальный стол и прочая спальная мебель. Полы везде обиты сплошь ковром. В окнах везде двойные рамы. Между рамами везде, кроме гостиной, мелкие цветы. На рояле, окнах и столах — груды нот, печатных и рукописных. Вот подробности о жилище великого маэстро. Теперь о костюме. Как светский аббат, Лист носит все черное: черный долгополый сюртук, черную низенькую, с широкими полями шляпу, черные перчатки и черный высокий галстук. Образ жизни Листа довольно правильный.

Встает он очень рано: зимой в 6, а летом в 5 часов утра, в 7 часов идет к обедне, станет куда-нибудь в уединенный уголок, нагнется на аналое и усердно молится. Чуждый всякого ханжества, отличающийся поразительно широкою веротерпимостью, еще недавно написавший второй «Вальс Мефистофеля», Лист в то же время человек не только глубоко религиозный, но и католик по убеждению. Возвратясь от обедни, Лист пьет в 8 часов кофе, принимает своего секретаря, органиста Готшалька, толкует с ним о делах, а равно принимает и другие деловые визиты. Покончив с ним, Лист садится за работу и с 9 ч. до часу сочиняет, пишет музыку. Обедает Лист не в час, как буржуазия немецкая, а в 2 ч. — как и вся веймарская аристократия.

Обед у него всегда очень простой, но хороший. Несмотря на свой возраст, Лист может есть и пить очень много и совершенно безнаказанно, благодаря своей железной натуре. Замечу при этом, что он ведет образ жизни кабинетный, сидячий, и никогда не гуляет на воздухе, несмотря на то, что у него под боком прекрасный сад и гроссгерцогский парк.

После обеда он всегда обязательно спит часа два, а затем принимает к себе учеников и других посетителей, занимается уроками музыки или даже просто болтает о разных разностях. Вечера большею частию проводит не дома, а в кругу близких интимных друзей, в числе которых на первом плане стоит баронесса Мейендорф, урожденная княжна Горчакова, вдова бывшего посланника русского при веймарском дворе, а затем семья князя Витгенштейна. В 11 часов вечера Лист ложится спать, если только нет особенных причин просидеть долее.

Говоря подробно о внешней обстановке жизни Листа, нельзя не сказать и о его прислуге. Из женского персонала при нем состоит только некая Паулина, почтенная женщина, — занимающаяся хозяйством, но не представляющая ничего особенного. Зато у Листа есть слуга, о котором стоит упомянуть. Это нечто вроде Лепорелло, Санхо-Панса и тому подобное, то есть камердинер-фактотум, все что хотите, горячо преданный старому маэстро, сопровождающий его во всех путешествиях и пользующийся громадным доверием. И тут высказались крайний космополитизм и веротерпимость маститого маэстро: венгерец, католик, аббат — облюбовал, в качестве своего Лепорелло, ярого черногорца, схизматика, православного славянофила Спиридона Княжевича, или Спиридиона, как его называют во всем Веймаре. Выразительную черномазую фигуру его, с густыми черными усами и бакенбардами, знают в Веймаре все, и он пользуется там почетом и популярностью. Он со всеми беседует почтительно, но смело, без подобострастия и лакейских приемов, даже с самим гроссгерцогом. Не только ученики Листа, но и разные юстицраты и гофраты при встрече с ним подают ему руку. Его можно видеть в кофейнях и ресторанах, распивающим кофе в компании с учениками Листа и разными другими «господами». Дать ему на чай значило бы кровно обидеть его, но маленькую вещицу на память, вроде мундштука для сигар, фотографической карточки и т. п., он примет с благодарностью, и в последнем случае готов даже подарить вам взамен свою фотографическую карточку, да еще с надписью. Как истый черногорец, он особенно симпатизирует русским.

Горячий патриот, славянофил и православный человек — во время войны за освобождение славян он особенно усердно посещал русскую церковь в Веймаре, ревностно клал земные поклоны за «белого царя» и горячо молился об успехах русскому оружию. Католик Лист с своим православным Лепорелло представляют крайне оригинальный пример возможности согласия западной церкви с восточной.

Упрямый, подчас даже капризный Лист частенько выслушивает терпеливо советы своего Лепорелло. Лепорелло буквально боготворит своего барина и при всяком удобном случае с благоговением показывает всем и каждому большой портрет Листа, подаренный ему самим маститым маэстро и украшенный очень милою собственноручною подписью последнего. Портрет этот висит у Лепорелло в прихожей на самом видном месте. Вообще, гордый черногорец, видимо, дорожит своим положением у Листа, считает выше всех «своего» барина; на «остальных» господ смотрит только снисходительно.

Лепорелло, подобно своему барину, говорит свободно на нескольких языках, но между собою — венгерец-барин и черногорец-слуга разговаривают обыкновенно на нейтральном языке — по-итальянски. В разговорах со всеми прочими Лист, где только можно, предпочитает всегда французский язык; по-немецки или по-итальянски он говорит только по необходимости, хотя владеет всеми тремя языками в совершенстве. Говорит он вообще очень хорошо: свободно, красиво, образно, с увлечением, остроумно и умно. Рот его при этом широко раздвигается и крепко захлопывается, громко отчеканивая каждый слог и напоминая мне несколько дикцию покойного А. Н. Серова. Высказав, что ему было нужно, Лист захлопнет рот окончательно, откинет седую голову назад, остановится и вперит в своего собеседника орлиный взгляд, как будто хочет спросить: «А ну-ка! посмотрим, что ты мне теперь скажешь на это?» Впрочем, у него есть еще и другая манера говорить: едва шевеля губами, тихо, каким-то старческим и аристократическим шамканьем, напоминая мне дикцию другого покойника — H. М. Пановского, известного когда-то фельетониста «Московских ведомостей». Много проживший, видавший, читавший, хорошо образованный, одаренный умом, наблюдательностью и самостоятельным критическим отношением к тому, о чем идет речь, Лист является всегда в высшей степени интересным собеседником.

Особенно интересны его откровенные беседы о музыкальных делах, на что его, однако, не все и не всегда могут вызвать. Как музыкант Лист, в противоположность Вагнеру, видимо, тяготеет более к музыке концертной, симфонической и т. д., нежели к оперной; и в оперной он по преимуществу интересуется более чисто музыкальною стороною, нежели сценическою. Новой немецкой школы, кроме Вагнера, он вообще не жалует. По его мнению, большею частию произведения ее бледны, бесцветны, утратили свежесть, интерес и жизненность. Симпатии его на стороне новой французской и в особенности новой русской школы, произведения которой он ценит высоко, изучает и знает основательно. Они не сходят у него с рояля; он играет их сам, играют и ученики его. Четырехручные вещи, которыми он увлекается или интересуется, он любит переигрывать чуть не с каждым учеником или пианистом, подвернувшимся под руку. При этом он разбирает музыку по косточкам и отмечает все выдающееся и оригинальное. Такой период увлечения какой-либо вещью продолжается у него довольно долго. Высоким интересом Листа к новой русской школе, симпатиями к ней и влиянием на другие музыкальные элементы Германии нужно объяснить то обстоятельство, что, например, такие чуждые немецкому уху вещи, как моя 1-я симфония и «Антар» Римского-Корсакова, не только исполнялись на фестивалях в Баден-Бадене и Магдебурге, но имели там большой успех и встретили крайне сочувственное отношение немецкой прессы. Как явный пример симпатии Листа к русской новой школе могу привести еще известное, необыкновенно сочувственное письмо Листа и печатное мнение его о пресловутых «Парафразах»1, вызвавших маленькую бурю в стакане воды среди наших рецензентов; далее еще то обстоятельство, что, узнав про эту бурю, Лист выразил желание «скомпрометироваться вместе с нами» и написал с своей стороны маленькую вариацию для помещения в виде интродукции к одному из нумеров при втором издании «Парафраз», что и сделано издателем согласно желанию Листа. Лист очень любит эти «Парафразы» и даже возил их с собою из Веймара в Магдебург во время фестиваля, заставляя всех и каждого — пианистов, певцов и проч. — играть их с ним. Еще доказательство: он очень любит и высоко ценит «Исламея» Балакирева и дает его играть своим ученикам; пьесу эту превосходно играла одна из самих любимых его учениц, наша талантливая соотечественница В. В. Тиманова; другой ученик его — Фридгейм играл эту пьесу в своих концертах, даже за пределами Европы. Наконец, это доказывают его собственные переложения, например, вещей Чайковского, а также исполнение их в его концертах и т. д.

Кстати об его игре: вопреки всему, что я часто слышал о ней, меня поразила крайняя простота, трезвость, строгость исполнения; полнейшее отсутствие вычурности, аффектации и всего бьющего только на внешний эффект. Темпы он берет умеренные, не гонит, не кипятится. Тем не менее силы, энергии, страсти, увлечения, огня — несмотря на его лета — бездна. Тон круглый, полный, сильный; ясность, богатство и разнообразие оттенков — изумительные. Играть вообще он ленив. Публично он давно уже не играл, а только в частных обществах, и то немногих, избранных. Теперь даже знаменитые matinées у него на дому прекратились. Чтобы заставить его сесть за рояль, нужно часто прибегать к маленьким хитростям: попросить, например, напомнить то или другое место из какой-нибудь пьесы, попросить показать, как следует играть какую-либо вещь; заинтересовать какою-нибудь, музыкальною новинкою, иногда даже просто дурно исполнить что-либо,— тогда он рассердится, скажет, что так играть нельзя, сам сядет за рояль и покажет, как нужно играть. Теперь его можно иногда слышать на занятиях с учениками, где он нередко, начав показывать, как нужно играть какое-либо место в пьесе, увлечется и сыграет всю пьесу. Играя с кем-либо в 4 руки, он большею частью садится на secondo. Читает ноты и партитуры он, разумеется, превосходно, но теперь он плохо видит и, не разглядев иногда какого-нибудь знака, сердится и с досады черкнет карандашом на нотах чудовищный бекар или диез и т. д. Разыгрывая какую-либо вещь, он иногда начинает прибавлять к ней свое, и мало-помалу из-под его рук выходит уже не самая вещь, но импровизация на нее — одна из тех блестящих транскрипций, которые составили его славу как пианиста-композитора. Уроки у него бывают большею частью два раза в неделю, после обеда; начинаются с 4!/2 часов и продолжаются часа полтора, два и более. Посторонним лицам, не получившим особого приглашения от самого Листа, трудно попасть на такой урок. Черногорский Лепорелло обыкновенно категорически отказывается даже доложить Листу о приезжающих в часы урока. На каждом уроке бывает около десяти, пятнадцати, даже двадцати человек учащихся, в числе которых перевес на стороне пианисток. Играют обыкновенно не все, а только часть из них, причем никакого определенного организованного порядка не соблюдается. Урок состоит в том, что ученики проигрывают Листу то, что они приготовили; он слушает, останавливает, делает замечания и сам показывает, как нужно играть то или другое. Лист никогда не задает никому ничего сам, а предоставляет каждому выбрать что угодно. Впрочем, ученики всегда прямо или косвенно справляются о том, приготовить ли им ту или другую пьесу или нет, так как случается, что, когда начнут играть что-либо не нравящееся Листу, он без церемонии остановит и скажет: «Бросьте, охота вам играть такую дребедень!» или сострит что-либо по поводу выбранной вещи. Собственно на технику в узком смысле он обращает мало внимания, а главным образом упирает на верную передачу характера пьесы, экспрессии. Это объясняется, между прочим, тем, что за очень редкими исключениями у него все ученики уже с вполне выработанной техникой, хотя учившиеся и играющие по разным системам. Собственно своей личной манеры Лист никому не навязывает, мелочных требований относительно держания, постановки пальцев, приемов удара никогда не предъявляет, отлично понимая, что индивидуальность играет здесь большую роль. Впрочем, он никогда не отказывается показать и разъяснить свои приемы, когда видит, что ученик затрудняется в исполнении. Отношения между Листом и его учениками — фамильярные и сердечные, нисколько не напоминающие обыкновенные формальные отношения между профессором и учеником. Это скорее отношения детей к доброму отцу или внучат к дедушке. Ученики и ученицы, например, без всякой церемонии целуют у Листа руку; он целует их в лоб, треплет по щеке, подчас ударит по плечу, и довольно крепко, заставляя обратить на что-либо особое внимание. Ученики вежливо, но совершенно свободно обращаются к нему со всякими вопросами, от души смеются его шуткам, ему умному и подчас едкому юмору, который при всем его добродушии проскальзывает в его замечаниях, всегда дельных и серьезных по существу, хотя и легких по форме. Как человек в высшей степени благовоспитанный и с тактом, Лист умел поставить себя так, что, несмотря на крайнюю разношерстность своих учеников, в их взаимных отношениях никогда не проскользнет ничего грубого, неловкого, резкого.

Нужно заметить еще, что Лист никогда и ни с кого не берет никакой платы за уроки.

Вообще же он неохотно принимает новых учеников и к нему попасть нелегко. Для этого необходимо, чтобы он сам заинтересовался личностью или за нее ходатайствовали люди, которых Лист особенно уважает. Но раз допустивши кого-либо, он редко удерживается в тесных рамках исключительно преподавательских отношений, скоро привыкает к ученику и начинает принимать близко к сердцу частную жизнь его. Начинает входить иногда в самые интимные интересы и нужды его как материальные, так и нравственные; радуется, волнуется, скорбит, а подчас и не на шутку будирует по поводу домашних и даже сердечных дел своего ученика. Само собою разумеется, что при таких отношениях он всегда готов помочь во всем своему ученику, и нравственно и материально. И во все это он вносит столько теплоты, нежности, мягкости, человечности, простоты и добродушия! На моих глазах было несколько примеров подобных отношений, которые заставляют высоко ценить Листа как человека.

Помню я раз, как однажды Лист, проводив по обыковению своих учеников после урока в прихожую и простившись с ними, долго смотрел им вслед и, обратившись ко мне, сказал: «А какой это все отличный народ, если бы вы знали!.. и сколько здесь жизни!..» «Да, ведь жизнь-то это в тебе сидит, милый ты человек!»— хотелось мне сказать ему. Он в эту минуту был необыкновенно хорош! Как видно, ни годы, ни долгая, лихорадочная деятельность, ни богатая страстями и впечатлениями артистическая и личная жизнь не могли истощить громадного запаса жизненной энергии, которую наделена эта могучая натура.

Все это вместе взятое легко объясняет то прочное обаяние, которое Лист до сих пор производит не только на окружающую его молодежь, но и на всякого непредубежденного человека. По крайней мере, полное отсутствие всего мелкого, узкого, стадового, цехового, ремесленного, буржуазного как в артисте, так и в человеке сказывается в нем сразу. Но зато и антипатии, которые Лист возбуждает в людях противуположного ему закала, не слабее внушаемых им симпатий. По крайней мере, мне случалось встречать и у нас, и в Германии немало людей, иногда вовсе и немузыкальных, путем даже не знающих, кто такой и что такое Лист, но которые чуть не с пеной у рта произносят его имя и с особенным злорадством старательно пересказывают про него всякие небылицы, которым подчас сами не верят.

Впечатления, которые я передаю, вынесены мною отчасти уже из первого знакомства моего с Листом в 1877 году. Познакомился я с ним случайно, проездом через Иену и Веймар. Поводом к знакомству послужила моя первая симфония, как оказалось, давно и основательно изученная им по фортепианному переложению. Она же послужила и к быстрому сближению с маститым маэстро, от которого мне суждено было выслушать по поводу этой вещи столько хорошего, сколько я не слыхал ни от кого во всю жизнь.

Теплый, истинно дружеский прием, оказанный мне Листом, и те немногие дни, которые я провел с ним вместе, останутся для меня навсегда одним из самых светлых воспоминаний в жизни. Покидая Веймар, я тогда, однако, не сразу оторвался от Листа. Я попал в Марбург. Здесь жила, умерла и похоронена св. Елизавета, поэтический образ которой вдохновил великого маэстро. На месте, где она была погребена, стоит один из самых изящных готических соборов. Видал я этот памятник и прежде, но тогда он говорил мне только об одной Елизавете.

На этот раз с воспоминанием о ней связывалось воспоминание и о художнике, воспевшем ее. Женственный, светлый образ Елизаветы сливался для меня неразрывно с величавою фигурой седого маэстро. Да и немудрено. В них есть много общего: оба случайно родом из Венгрии, занесены судьбою к немцам, стали достоянием католической церкви, но во всем, что в них есть симпатичного, не видно ничего ни венгерского, ни немецкого, ни католического, а только одно — вечно великое общечеловеческое.


Загрузка...