Весь мир — покров моего страдания.
…Сильные сильно будут истязаны.
Дорогой Андре, эту книгу — быть может, лучшее из того, что я доселе написал, — дарю тебе не я.
Ее дарит тебе мой сын Андре, мой бедный сын, которого бог забрал у меня невинным младенцем и который вот уже восемнадцать лет пребывает в раю.
Если бы он был жив, я посвятил бы эту книгу ему, но так как его нет с нами, ты должен заменить его. хочется верить, что он был бы этому рад.
Он полюбил бы Наполеона, как любишь его ты, и ваш общий покровитель, великий апостол Креста [86], поведает тебе, если ты обратишься к нему с любовью, все, что было желанного и великолепного в страданиях самого прославленного из смертных.
Мы присутствуем при закате мира, дитя мое, и, быть может, ты станешь свидетелем тех ужасных и божественных свершений, которые с такой силой предвосхитил победитель царей земных.
Пусть же «Душа Наполеона» возвысит твое сердце и будет тебе поддержкой в грядущих неведомых испытаниях.
Леон Блуа
5 мая 1912
История Наполеона, бесспорно, одна из самых малоизученных в мире. Бессчетное множество книг и бесконечное число документов пытаются рассказать о нем. На самом же деле, возможно, мы знаем о Наполеоне меньше, чем об Александре Македонском или Сеннахириме [87]. Чем больше мы изучаем его жизнь, тем больше убеждаемся, что он ни на кого не был похож. Вот величайшая загадка! Мы знаем даты, факты, победы и поражения, нам в той или иной мере известны знаменитые соглашения, превратившиеся ныне в архивную пыль. Но осталось его имя, его величайшее Имя, и даже в устах малого ребенка оно способно пристыдить любого из великих. Наполеон — это лик Божий в мировой тьме.
Известно, что библейские пророчества и предсказания могут быть поняты лишь после того, как они окончательно исполнятся, то есть все тайное станет явным, как возвестил Христос в Евангелии, и это неизбежно уводит нашу мысль за пределы времени. Наполеон непостижим, и, безусловно, он самый загадочный человек в мире, ибо он, прежде и превыше всего, — прообраз ТОГО, кто должен прийти в мир и кто, быть может, уже близко; Наполеон — его прообраз и предтеча среди нас, и приход его был предуготовлен всеми выдающимися предшественниками.
Если принять этот постулат и немного вдуматься в него, История предстанет нам в совершенно ином свете, бурное море наполеоновской эпохи вдруг покажется спокойным и плещущим под удивительно ясным небом.
Кто из нас, французов или даже чужеземцев конца XIX века, не ощущал жгучей печали перед развязкой не сравненной наполеоновской эпопеи? Для человека, обладающего хотя бы крупицей души, невыносимо думать о внезапном крахе Великой империи и её Главы, вспоминая, что еще недавно мы были вознесены на высочайшую из вершин Человечества; и сам факт существования Величайшего, Возлюбленного, Устрашающего, не имевшего себе равных позволял нам чувствовать себя первыми людьми в Раю, полноправными хозяевами всего, что Бог создал на земле. И сразу же после этого нам вновь пришлось погрузиться в прежнее болото монархии Бурбонов! Крушение это поистине перевернуло весь мир. Политические судороги 1813 года, несмотря на нестерпимую горечь и боль, были столь величественными, что они способны утешить наше воображение и национальную гордость; но конец их был отвратительным и, повторяю, слишком внезапным, так что даже самое ангельское смирение с трудом устоит перед искушением отказаться от участия в этом грандиозном покаянном хоре.
Хорошо известно, что в ту эпоху совершались страшные преступления; именно потому наша грусть так невыносима. Кто из читавших историю Империи мысленно не переносился в те времена и не пытался вообразить, как бы все обернулось, если бы Наполеон не был столь доверчив с русскими, не обласкал Александра в Тильзите, пожелал стереть Пруссию с лица земли, восстановить Польшу и отказался от рискованной игры в Байонне. И что было бы, если бы он не сажал на престол ничтожных родственников, не распылил свои силы в долгом походе от Кадиса до Москвы, истощив и уничтожив лучшую в мире армию? Кто из читателей не мечтал о том, чтобы генерал Груши подоспел–таки в решающую минуту в битве при Ватерлоо, — этот посредственный и роковой Груши, которого избрал император в слепоте своей для важнейшего своего маневра! Но и это не всё. Как удержаться от слез, вдумываясь в историю второго Отречения? Величайший победитель дважды отрекается от престола! Наполеон, свергнутый с престола Фуше и Лафайетами, сам отдается во власть англичан!..
Я перестал страдать из–за этого в тот миг, когда понял или, по крайней мере, смутно почувствовал, сколь символична судьба величайшего из смертных.
В сущности, судьба каждого человека символична, и символизм этот определяет меру значительности его жизни. Мера эта неизвестна, так же неизвестна и непознаваема, как бесконечная сеть человеческих судеб, составляющих мировое всеединство. У того, кто чудом проникнет в тайну любой отдельной личности, перед глазами, словно на карте мира, предстанет весь Божественный порядок.
То, что Церковь называет общением святых, является предметом веры и ничем иным быть не может. В это нужно верить, как мы верим в разумное устройство пчелиного улья или муравейника, в предгрозовую атмосферу накануне жерминаля [88], в Млечный путь, прекрасно сознавая, что эти явления непостижимы умом. И отказаться от этой веры может лишь глупец или глубоко порочный человек. В молитве Господней мы просим «хлеб наш насущный», а не хлеб мой. И это завещано для всего мира и на все времена. Единый хлеб для кесаря и раба. Мировое тождество Божьей милости. Таинственное равновесие силы и слабости на Весах, где все взвешено. Нет на свете такого человека, который с уверенностью мог бы сказать о себе, кто он. Никто не знает ни своего предназначения в этом мире, ни того, к чему ведут его действия, его чувства, его мысли; кто ему ближе всех среди людей и каково его истинное имя, его нетленное имя, записанное в Книге Света. Ни император, ни простой грузчик не знает ни своей ноши, ни своего венца.
История подобна гигантской Литургии, где все буквы и точки равноценны стихам или целым главам, но важность и тех и других неопределима и глубоко сокрыта. Поэтому стоит мне предположить, что Наполеон, пусть и прославленный, был всего лишь одной из букв в этом грандиозном тексте, я тем самым должен признать, что, скажем, битва при Фридланде вполне могла быть выиграна трехлетней девчушкой или дряхлым бродягой, молящим Бога: «…да будет воля Твоя на земли, яко на небеси». В таком случае тот, кого принято называть гением, не более чем воплощение Божественной воли, и если позволено так выразиться, зримое и осязаемое орудие Божье, наделенное высочайшей силой и точностью, но неспособное, как стрелка компаса, вырваться за границу циферблата.
Так и Наполеон, и бесконечное множество простых смертных — образы Невидимого мира, и каждый их шаг — шевельнут ли они пальцем или погубят два миллиона жизней — знак, который может раскрыться лишь взору блаженных. Бог от века знает, что в определенный миг, известный лишь Ему Одному, тот или иной человек свободно исполнит необходимое. Это и есть непостижимое сочетание Свободы и Предопределения. Этого предела понимания не дано превзойти даже светлейшему уму. Цельный человек по Писанию есть образ и подобие Божие, вновь и вновь воспроизводимое миллиардами душ в каждом поколении, и таковым пребудет вовеки, чтобы он ни делал, постепенно подготавливая в потемках Истории недоступное воображению Второе пришествие.
Безусловно, в мире есть добрые и злые, и Крест Искупителя вечно пребывает в нем, но и те и другие в точности исполняют то, что им назначено, и ничего другого (вершить не могут, рождаясь и существуя лишь для того, чтобы пополнить таинственный Текст, бесконечно множа череду символических образов и знаков. Наполеон — самый явный из этих загадочных знаков, высочайший из этих образов, и потому он так поразил весь мир.
Правду говорят, что мир этот удивить немудрено. Отданный в удел Сатане, он кажется столь пошлым и низким, что для этого обычно бывает достаточно одного лишь подобия силы или величия. Как часто в наши дни политики или писатели, способные в лучшем случае дразнить быков или подбирать чужие объедки, вызывают восхищение толпы!
Наполеон, одаренный силой и величием превыше всех смертных, должно быть, сам себе дивился куда больше, чем те, у кого он вызывал удивление. Уроженец неизвестной духовной области, он везде и всюду был бы чужестранцем по происхождению и судьбе. Всю свою жизнь он, как Гулливер в стране лилипутов, удивлялся своему безмерному превосходству над современниками, и его последние слова, записанные на Святой Елене, доказывают, что это удивление перешло в законченное презрение, которое он унес с собой в могилу и на суд Вечного Судии.
Зачем же тогда явился он во Франции XVIII века, которая ничуть не предвидела и тем более не ожидала его появления? Затем лишь, чтобы свершить руками галлов промысел Божий, чтобы напомнить людям по всей земле о существовании Божьем, о том, что придет Он, как тать в ночи, в час, когда не будут ждать Его, вместе с безграничным Удивлением, которое ускорит закат мира. И безусловно, промысел этот назначено было осуществить человеку, едва ли верившему в Бога и явно не знавшему Его заповедей Не облеченный властью патриарха или пророка, он и не ведал о своем предназначении, подобно буре или землетрясению, так что враги сравнивали его с Антихристом или бесом. Он прежде и вернее всего должен был завершить дело Французской революции, то есть дело разрушения прежнего уклада жизни. Ясно, что Бог не желал больше мириться с этим укладом. Он хотел нового порядка, и Наполеон призван был установить его. Исход, стоивший жизни миллионам.
Я долго изучал эту историю. Я изучал её на коленях, в молитве, плача от радости и горя, и сколько раз я вопрошал себя, не безумие ли пытаться постичь её по книгам, как мы читаем историю Кромвеля или Фридриха Великого — единственных политических деятелей, кто, как мне кажется, отдаленно напоминает Наполеона со времен Ганнибала и Цезаря, и наконец я пришел к выводу, что столкнулся с одной из самых грозных тайн истории.
Итак, приходит молодой человек, который и сам еще не знает, кто он, и, вероятно, полагает, что он бесконечно далек от какой–либо сверхъестественной миссии — если, конечно, мысль о подобной миссии вообще могла зародиться в его уме. У него врожденный дар к военному искусству и огромное честолюбие. После долгих невзгод и унижений он получает захудалую армию, и в нем тотчас пробуждается дерзостный и непобедимый полководец. Начинается чудо, которое так и не кончится.
Европа, никогда ничего подобного не видевшая, трепещет от страха. Солдат становится Властелином. Затем Императором французов, потом — Императором всей Западной империи и просто Императором с большой буквы и на все времена. Ему покорны шестьсот тысяч непобедимых воинов, которые преклоняются перед ним. Он делает все, что хочет, обновляет по своему вкусу лицо земли.
В битве при Эрфурте и особенно в Дрезденском сражении он подобен божеству. Великие мира сего пресмыкаются перед ним. Он затмил солнце Людовика XIV, женился на самой высокородной принцессе мира, в хмурой и чопорной Германии не хватает колоколов, пушек и фанфар, чтобы достойно встретить нового Ксеркса, который с гордостью вспоминает, что двадцать пять лет назад он был лейтенантом артиллерии без гроша за душой, а ныне ведет за собой двадцать народов земли для завоевания востока.
Прошло время, и вот уже «северный холодный ветер… поядает горы… как огонь…» — по слову Сираха [89]. Тот, кто в 1785 году был младшим лейтенантом, бредет по снегу, опираясь на палку и ведя за собой несколько доходяг. Но его победило небо — пока что для смертных он остается непобедимым.
Бог любит этого гордеца и, любя, наказывает его, совершенно не желая его гибели. Бог взглянул в растекающееся море крови и в зеркале этом увидел лик Наполеона. Он любит его как Свой собственный образ, Он дорожит этим неистовым воителем, как дорожил кротчайшими апостолами, мучениками и исповедниками, Он нежно ласкает его своей могущественной десницей, как повелитель пугливую девственницу, отказывающуюся совлечь с себя одежды. В конце концов Он разденет его донага, так что еще тридцать или сорок лет короли будут делить лоскутья его империи. Но Он не желает делать это одним махом. Трижды будет Он подступаться к нему. 1813, 1814, 1815-й — три горестных Богоявления!
Первое, и одно из самых страшных, больше всего напоминает потоп V века до нашей эры. Гигантские армии Коалиции повторяют гуннов, сарматов, англосаксов, готтов и вандалов эпохи падения Рима. Вся эта варварская свора вцепилась в бока искалеченного, но еще не побежденного льва. Он отступает, рыча от боли и уязвленной гордости, и возвращается во Францию, где бросает в бой мальчишек против в десятки раз превосходящих сил противника. Олимп или Валгалла низколобых богов вновь трепещет от ужаса. Наконец, преданный приближенными, которых он сам сотворил и выпестовал, он отплывает на опереточный и ничтожный островок. Кажется, все кончено. На политическую сцену выходит развратный старик–братоубийца и пытается проглотить Францию своим беззубым ртом [90]. Непобедимый является в последний раз во всем великолепии своей славы!
Царство страждущего Христа и изнемогшей Богоматери с радостными возгласами Ватерлоо не за горами! Словно ангельское воинство, солдаты стоят насмерть! Битва идет против всей Истории, против шестидесяти истекших веков! Но кончается она полным разгромом — и Жанна д’Арк рыдает на всех перекрестках. Наполеон, столько раз приносивший победу на подошвах своих ботфортов, теперь прячет её в придорожных кустах, спасаясь бегством, и не желает покоряться никому, кроме себя самого. Происходит непостижимое: разуверившись во всем на свете, он отрекается во второй раз и кончает свои дни на Святой Елене в окружении английских крыс и скорпионов.
Такова эта историческая загадка, не имеющая себе равных. Когда–то, во времена моей юности и даже позже, когда я любил приключенческие романы и мелодрамы, я понял, что больше всего меня увлекали интриги, основанные на неуверенности в тождестве личности. Здесь таится неисчерпаемый источник для героического вымысла. Начиная с Эдипа и Иокасты все остается неизменным. Суть в том, что главный герой, каким бы чутьем мы его ни наделяли, сам должен оставаться загадочным. Эта неувядаемая привлекательность банального сюжетного хода, несомненно, связана с сокровенным интуитивным знанием о человеке. Она родилась из непосредственного, по уходящего корнями в глубокую древность представления об онтологической сущности человека. Я уже говорил, что каждый смертный есть выражение неведомого ему замысла и должен воплотить малую или великую часть невидимого мира, из которого созидается Град Божий. Видеть в Наполеоне лишь бесспорно великого человека, но не замечать силы, стоявшей за его деяниями, значит признавать недействительным одновременно и будущее, и прошлое, перечеркивая тем самым всю Историю.
«Я сказал, вы — боги», — утверждает Господь. Конечно же, мы все — образы и подобия Божьи, зримые воплощения Его тайны, и Наполеон, несомненно, — самый явный Его образ, который только возможно созерцать в истории. Я не думаю, что во всей его жизни было хоть одно деяние или обстоятельство, которое нельзя было бы истолковать промыслительно, как предзнаменование Царствия божьего на земле.
Он родился на острове. Вел бесконечную войну с островами. Первое падение привело его на остров. И наконец, он — пленник, умирающий на острове. Он родился на Корсике, стремился покорить Британские острова, был выслан на Эльбу и умер на острове Святой Елены. Даже когда он держал Европу в своих руках, даже в самых страшных сражениях немолчный рев океанских волн заглушал для него грохот пушек. Континент всегда становился преградой в его честолюбивом стремлении покорить морские просторы.
Как огромный корабль, зажатый во льдах, он был неизменно стиснут сушей, так и не сумев от неё освободиться. Двадцать лет он неистово попирал континент, не дававший ему наконец завоевать Англию — этот неприступный остров, покорив который, он стал бы полновластным Владыкой Атлантики и Средиземного моря, окружил бы своим флотом старые царства и империи и превратил всю землю в единый остров — новый необъятный остров его мечты! «Умолкните, обитатели острова…»[91] — казалось, вторил он пророку при каждом шаге своем, но все было тщетно.
Он объявляет континентальную блокаду — самое громадное из своих начинаний. Весь европейский континент посажен под замок, а триста миллионов европейцев, если понадобится, будут обречены на разорение и отчаяние, для того чтобы принудить Англию, подвергнув её остракизму, вручить ему ключи и уступить владычество над морями. План этот чуть было не удался. В целом все это смахивает на знаменитые интердикты Средневековья, воспоминания о которых еще так болезненны. Апокалиптический указ, как будто накануне Страшного суда! Ангелы трубят во всех уголках неба.
Но скифы и сарматы еще только рождаются для западной цивилизации. Следовало бы дать им время разложиться в свой черед. Но они не желают быть жертвой! Наполеон набрасывается на них с десятком своих армий. Бог явно хранит этих варваров. Легендарные, непобедимые воины гибнут от стужи, и блокада отныне становится невозможной. Так же как и господство надо всем миром.
И все же замысел оказался превосходным настолько, что ревнивый Бог приберег его для Себя. Когда Он в конце времен придет к нам в силе и славе, то есть когда все личины падут, Он неизбежно свершит нечто подобное. И только тогда план Наполеона откроется нам во всем блеске! Несомненно, в тот миг пред Богом и против Бога будет остров, подлежащий уничижению и уничтожению, некогда бывший Островом Святых, а ныне превратившийся в трагический и сумрачный остров Отречения, Отступничества, Лицемерия, Предательства и Гордыни. И тогда непременно понадобится, чтобы Бог отделил его от континента Веры, прозябающего и ввергнутого в совершенное ничтожество!
Тогда Тебе, Иисус, нарекший Себя Сыном Человеческим, придется довольствоваться немногим, если к тому времени Ты чудом не изменишь весь порядок вещей. И раз необходимо, чтобы каждый исполнил назначенное ему, перед Тобою, как перед Твоим императором, воздвигнется преграда — холод и варвары. Но в то же время у Тебя остается возможность, которой не было у него, — сделать Твой народ новым народом, лишь немногим уступающим ангелам.
Наполеон, как Артаксеркс, был женат дважды, отпустив одну блудницу, чтобы взять другую, ничем не напоминавшую библейскую героиню Эсфирь, кроме её притираний. Зато это были притирания династии Габсбургов, считавших себя наследниками римских цезарей, и выветрившийся запах старого бергамота, однажды опьянивший его, вскоре стал дурманом, от которого он зашатался и чуть не задохнулся. Тлетворные испарения бренных останков былой роскоши и плотского великолепия!
Рассказывают, что Артаксеркс, владыка двадцати семи азиатских провинций, пожелав жениться во второй раз, повелел отыскать по всей империи самых прекрасных и мире девушек — даже из парфян и непокоренных скифов, — которые должны были предстать перед ним, и в конце концов остановил свой выбор на бедной иудейской девушке по имени Эсфирь, что означает Таинственная. Наполеон, более могущественный, чем этот древний владыка, и не желавший якшаться с незнатными бесприданницами, должен был выбирать среди дочерей монархов, пресмыкавшихся перед ним, что он и проделал в духе своих стремительных маневров, отметая одним мановением руки недостаточно родовитых принцесс. Но ту. на которой он остановил свой выбор, едва ли можно было назвать таинственной, и его бесчестный тесть — человек «с государственным нутром», по мнению его челяди, через четыре года стал Мардохеем адюльтера — трижды венценосный монарх собственноручно отдал дочь–императрицу на растление, чтобы опозорить зятя, который уже не повергал его в трепет.
Заканчивая на библейской ноте, скажу, что все эти чрезвычайно напоминает поразительную 23-ю главу пророка Иезекииля, где во всеуслышание рассказывается о беспримерном нечестии двух супруг Господних [92].
Стоит ли упоминать его возвращение с Эльбы? Чего только не говорилось и не писалось об этом непостижимом событии! До сих пор Наполеон сражался только с людьми, и будучи величайшим из них, он в конце концов потерпел явное или кажущееся поражение. Но покинув Эльбу, он восстает против природы вещей, против собственной судьбы; силится сразить чудесного ангела, словно Израиль, боровшийся с Самим Богом. Ничто в прошлом, а возможно, и в будущем не сравнится с полетом его орла «с колокольни на колокольню до самых башен собора Парижской Богоматери». Почему Богоматери? Наполеон не выказывал благоговения к Пресвятой Деве, во всяком случае подчеркнутого. Но когда речь идет о столь великой личности, разве нельзя допустить, что он обладал сверх человеческим чутьем, которое подсказывало ему втайне поклоняться Деве Марии, видя в ней извечную Покровительницу и Защитницу той Франции, которую он поднял из грязи и крови, сделав её великой державой.
Впрочем, я и сам не понимаю, к чему я столь осмотрителен. Зачем все эти литературные оговорки? Разве не бросается в глаза, что возвращение это было целиком и полностью сверхъестественным? Пожалуй, во Франции не нашлось бы семьи, которую он не обескровил до последней капли, до полного изнеможения. В Италии, Египте, Германии, Польше и особенно в Испании и России по его воле — по крайней мере, так казалось — погибло бессчетное множество французов. Одна кампания в Саксонии унесла больше ста тысяч жизней. Кажется, эта ненасытная кровожадность должна была истощить весь патриотический пыл нации и осушить источники народной любви к нему.
Но случилось обратное. Еще одна, последняя армия жертв — и каких жертв! — добровольно бросилась в схватку! Победный рев поднимался до небес. На одном смотре войск герои ста битв, скрестив у него над головой сабли, образовали стальной свод, неистово рыдая от радости. Спустя несколько дней они сами были сражены. То были последние, но и им на смену пришли бы другие, и при желании Наполеон мог даже после Ватерлоо до бесконечности продолжать эти человеческие жертвоприношения.
В самом деле, никогда еще ни один человек не вызывал такого поклонения, как он: в надежде и отчаянии, в бесконечных муках усталости, голода и жажды, в болотных топях и в снегу, иод обстрелом или в пламени пожарищ, в ссылках, тюрьмах, госпиталях и среди умирающих, везде и повсюду вопреки всему он вызывал преклонение, как недоступный тлению Искупитель, как преславная Дева, которой даровано было Успение, а не смерть. В детстве я встречал старых инвалидов войны, смешивавших его с Сыном Божьим.
В моей памяти хранятся незабываемые образы Раффе, проиллюстрировавшего незамысловатую «Историю Наполеона» Норвина, которая, когда мне было двенадцать, заменяла мне Евангелие. Именно Евангелие. Другого Евангелия я, в сущности, и не знал, ибо интерес к Наполеону опережал и задерживал мое религиозное образование. И хотя прошло столько лет, я все еще помню, с каким восторгом я листал страницы этого Евангелия, едва ли понимая их, так как совершенно не знал истории. Меня просто лихорадило от этих рисунков! К чему мне было читать? Погружаясь в эти картинки, я следовал за моим героем и императором повсюду, от Тулона до Святой Елены. И прежде всего я был рядом с ним в Египте и в России: всюду казался он мне всемогущим и непогрешимым, как сам Бог, и я воображал себя ветераном его старой гвардии.
И зачем мне было что–то понимать? Я уже чувствовал и никогда не переставал чувствовать в нем сверхъестественную силу, и как сейчас вижу восемь кроваво–красных букв, составлявших его имя, крупно набранных на обложке, они как будто излучали лучи света, достигавшие край них пределов Вселенной. Это впечатление до сих пор не изгладилось из моей памяти.
И еще, совсем недалеко от города был странный и, пожалуй, очень смешной сад — быть может, я когда–нибудь увижу его в раю. Какой–то обыватель, боюсь, что не от большого ума, надумал превратить свои владения в императорскую Мекку. Звался этот уголок Святой Еленой, и в раннем детстве отец водил меня туда. Столько воды утекло, что я смутно помню детали. Там было что–то вроде огромного бюста императора, выкрашенная под бронзу маленькая колонна в память о великой армии, псевдоклассический грот в окружении плакучих ив, символизировавший опальную могилку и источавший чуть ли не благоговейный трепет, кусочек Мальмезона и Сен Клу, позеленевшее изображение Римского короля в увитой плющом или жимолостью колыбельке, гипсовые фигуры солдат и маршалов наполеоновской армии, непревзойденные по своей образцовой глупости и пошлости.
Вот и все, что я могу отыскать в подземелье памяти, и даже в этом я не вполне уверен. Но в моем сердце все еще живо детское волнение. Как раз потому, что оно не стихает вот уже полвека, я и сумел написать эту книгу. Таковой была и остается власть Исполина над человеческими душами даже много лет спустя после его кончины!
Рассматривать Наполеона как орудие божественного провидения очень удобно, когда говорят о его ошибках, старательно перечисленных его судьями, исписавшими с этой целью горы бумаги. Если, как подсказывает разум, считать ошибками ряд сознательных прегрешений против установленного закона, простительных или смертных, то истинное правосудие не позволяет вменять их в вину орудию. В этом смысле Наполеон, возможно, не совершил ни единой ошибки, так как в качестве орудия всегда был вынужден выполнять высшую волю.
Тем не менее он, как любой человек после грехопадения, ответственен за все издержки своей свободы. Но тут — Бог ему судья, Dios de todos [93]. Я имею в виду лишь то, что обычно называют «политическими ошибками». Никто, кроме него, не мог ни знать, ни с достаточным основанием предполагать, насколько он был волен в своих славных или грозных деяниях, продиктованных ему высшей Волей — той, что невозможно ослушаться.
Он смутно чувствовал это, говоря о своей «звезде». Не ведая, что с ним творится, он ощущал на себе Руку, касавшуюся его головы и замиравшего сердца, руку, направившую его гениальную мысль. Содрогаясь, сей властелин мира замечал, что он ограничен низшей свободой, и под личиной Императора был в этом смысле меньшим из всех ничтожных чад Божьих, ибо в отличие от него они не подчинялись велениям самой Вечности и не должны были следовать высшему замыслу, то есть обладали большей свободой выбора в добре и зле.
Как знать, нельзя ли объяснить мятежными порывами его души, а также внезапным стремлением скрыться от рокового величия ту странную снисходительность, которая столько раз побуждала его прощать заклятых врагов, и его непостижимую слабость к недостойному окружению.
«Рожденный, чтобы повелевать, — по словам проницательного историка, — этот человек уверенно достиг вершин власти и безо всякого усилия не только сравнялся, но во всех отношениях превзошел царей и императоров, побежденных им, однако для своей родни так и остался выскочкой и бесправным младшим отпрыском. Для них он всегда оставался императором, чтобы их одаривать. Он так и не смог добиться от них ни послушания, ни уважения. Но Наполеон всегда сохранял непонятную мягкость к своим родным, как и ко всем, кто помогал ему в трудные времена и служил в переломные годы. Этот неукротимый воин, этот неистовый, щедрый, благодушный самодержец был более других повелителей и предводителей обманут и предан собственными женами, братьями, сестрами, министрами, подчиненными и слугами».
Несомненно, все должно было случиться именно так, и самые тяжкие его ошибки, пользуясь избитым выражением, — неотъемлемая часть поэмы его судьбы.
Впрочем, люди, способные осознать, сколь глупо рисовать в воображении иной ход событий, проявляют тем самым осведомленность и глубину мысли. Говорят, все могло бы получиться иначе, если бы удалось предусмотреть то или иное обстоятельство. Но дело как раз в том, что именно это обстоятельство невозможно было предвидеть или предотвратить, ибо судьбе была угодна именно такая, а не иная развязка. Реальность сама по себе и во всех её проявлениях безусловна. Исторические события несут на себе отпечаток Слова Божьего, а оно не знает условного наклонения. Поэтому необходимы были Венсен, Тильзит и Байонна, коронация братьев, непостижимая безнаказанность Бернадота и полный провал войны с Россией, а после Дрездена и Кульма — беспредельная глупость немецкой кампании, когда в бесполезных крепостях он оставил свыше 150 000 солдат — более чем достаточно, чтобы разбить Коалицию на равнинах Шампани. И наконец, был необходим Груши. Необходимы были все известные и множество неизвестных событий, и непререкаемым доказательством этого является то, что свершились они пред оком Божьим, а Бог не ошибается и всегда желал такого исхода.
«Исполнил ли я веления судьбы? — отвечал император своим ближайшим соратникам, которые в 1812 году пытались отговорить его от похода на Москву. — Я чувствую, что меня влечет к неведомой цели. Когда я её достигну, достаточно будет пустяка, чтобы меня сразить». На Святой Елене он защищался от упреков в том, что слишком сильно любил войну, говоря, что всегда действовал под давлением обстоятельств, и в этом он совершенно прав. Если он и любил войну, достигнув в ней совершенства, то ни один великий мастер, влюбленный в свое искусство и живущий им одним, не осудил бы его.
Невольно задумываешься, кому еще так долго приходилось мчаться под ударами судьбы? Чего стоит одна его знаменитая скачка во весь опор из Вальядолида в Бургос, когда он проделал тридцать пять лье за пять часов? Он пустился в путь с большим эскортом для защиты от партизан. Растеряв большую его часть по дороге, он прискакал на место почти один. Пришлось ослабить хватку и отпустить англичан на севере Испании, чтобы бросить все силы на грозившую ему Австрию, и нельзя было терять ни минуты. Поразительная, почти неправдоподобная скачка — образ всей неистовой жизни этого титана, вечно вынужденного обгонять молнию и не знавшего покоя до самой смерти.
От невнимания или скудоумия я часто дивился двум отречениям, не в силах понять, как подобный человек мог отречься даже единожды. Сегодня мне кажется, что, как и во всем остальном, он решился на это, повинуясь некоему высшему приказу. Еще одна вариация истории двух жен. Я пришел к выводу что разгадка кроется именно здесь.
Так значит, оба отречения были продиктованы свыше? Мыслимо ли такое? Бог, говорящий: «Отныне я уже не Бог». В первый раз потому что он все потерял, а во второй — потерял себя. Голова идет кругом от нелепости и не возможности такого исхода. И тем не менее все это можно было увидеть «гадательно», сквозь гигантское тусклое стекло 1814-го и 1815 годов [94]. Многие горько сожалели об этом, а есть такие, кто сокрушается и поныне. И до Ста дней, и особенно после обездоленные говорили в душе: «Все кончено! У нас больше нет Бога, что с нами будет? Люди перестанут рождаться и умирать. Кто станет вершить суд и раздавать награды? Нет больше рая для надежды и ада для отчаяния». И в осиротевшем мире воцарилась бесконечная скорбь.
Так почему же он все–таки отрёкся, и повторяю, отрёкся дважды? На этот вопрос мог бы ответить лишь Дух Святой. «Во имя Мое, — скажет Он, — отрекся император. Будучи подобием Отца, раскаявшегося в том, что сотворил людей, и образом Сына, распятого ими, Наполеон вынужден был отринуть их в своем собственном лице — и именно таким образом, ибо ему было назначено стать предтечей окончательного торжества Святого Духа, в котором должны сбыться все символы и исполниться пророчества. Ваш император в точности исполнил все, уготованное ему судьбой, подобно светилам небесным или тварям земным, не зная и не ведая, что творит, и величие, просиявшее в нем перед его падением, было всего–навсего бесконечно бледным отблеском Моей будущей славы. Дважды отрекался он от людей, и поистине эти отречения были Моими в пространстве и времени, но каким образом — вам неведомо и откроется лишь в свой час».
«Имеющий уши, да слышит», — по слову Иисуса, изъяснявшегося лишь притчами; загадочный этот призыв может относиться лишь к одному Духу Святому, который грядет, чтобы все тайное стало явным.
Поскольку я не уполномочен говорить от имени Утешителя, я не должен ничего объяснять. Хотя, пребывая во тьме, воцарившейся в падшем мире после первородного греха, кто сумеет объяснить или глубоко постичь происходящее под небом? Хватит того — и даже свыше сил человеческих, — если удастся показать, что во всем скрыта тайна, или помочь её предощутить, например провозглашая, что история не выносит окончательных приговоров, но, как говорится в церковном песнопении, «vita mutatur, non tollitur», то есть жизнь человеческая и у великих, и у малых сих не отнимается, но исправляется, и следовательно, мы ничего не можем знать о постоянно повторяющихся переплетениях божественной Воли!
Ах, если бы Наполеон был как все! Будь Имя его именем толпы, найти разгадку его жизни было бы куда проще! Прежде всего, ему необязательно было бы рождаться на острове, а это бы все упростило, ведь судьба его во многом обусловлена географией, и сама мысль о континентальной или хотя бы локальной блокаде была бы неуместной и беспочвенной. Ему хватило бы одной жены по имени мировая Глупость — сколь верная и чадородная супруга!
Он никогда бы не очутился на острове Эльба, слишком далёком от очагов цивилизации, а значит, ему не нужно было бы и возвращаться оттуда. О двух отречениях нечего и говорить. Их легко было бы заменить всеобщим голосованием, которое, можно надеяться, устрашило бы Коалицию и на полвека раньше привело к политической проституции.
Но дело в том, что Наполеон не был человеком толпы. Он был одинок, беспредельно, ужасающе одинок, и на одиночестве этом лежит печать вечности. Знаменитые христианские отшельники древности беседовали в своих пустынях с ангелами. Эти святые были одинокими, но не единственными, и иной раз даже встречались друг с другом. В истории им несть числа. Наполеон, подобно доисторическому чудовищу, уцелевшему после исчезновения вида, был совершенно одинок, он не имел сподвижников, способных понять и поддержать его, не видел ангелов и, возможно, даже не верил в Бога, хотя как знать?
Не имея ни равных, ни подобных себе, он оставался одиноким в окружении королей и других императором, которые уподоблялись лакеям, стоило им очутиться рядом с ним, он был один среди приближенных, сотворенных им из грязи и смрада и вернувшихся в исходное со стояние, как только солнце его закатилось; он был один среди бедных солдат, которые не могли дать ему ничего, кроме своей крови, но уж на неё–то не скупились. Он был одинок на Святой Елене среди крыс Лонгвуда [95] и преданных грызунов, лишь терзавших его своей жалостью. Но нигде не был он столь одинок, как с самим собой, блуждая, точно прокаженный, в огромном и пустынном чертоге своей души. Вечно одинокий, как гора или океан!..
Для Наполеона, как и для последнего барабанщика его армии, первым из всех прав было право обладать душой, душой, принадлежавшей только ему, и никому другому. Осознать это нелегко.
Для христианина несомненно, что у каждого человека есть душа, и эта невидимая часть творения подобна невидимому Творцу Отсюда вытекает, что всякая душа — слабоумного или негра — несравненно дороже всех сокровищ мира и даже неизмеримо больше звезды Канопус, которая, по оценкам самых сдержанных астрономов, в восемь миллионов раз превышает размеры нашего Солнца. Святые говорили, что если бы кто–то мог увидеть душу во всем её величии и достоинстве, человек этот тотчас же умер бы на месте. В противном случае учение об Искуплении и Уничижении воплощенного Бога представляется совершенно нелепым и немыслимым.
Для верующего человека довольно уже того, что душу можно вообразить, а то, что она является предметом нескончаемых обсуждений, осмелюсь сказать, совершенно сверхъестественно. Разумеется, я не имею в виду душу зверей или растений, вернее их животворящую силу, — её действительно трудно объяснить или наглядно показать. Речь идет о бессмертной человеческой душе, чье существование можно постичь лишь силой благодати, душе невидимой, но нетленной, в отличие от видимого тела, которое она призвана пережить и однажды восстановить. Эту душу вдохнул в человека Сам Бог, и она прочнее всех миров.
Если эта мысль подавляет, когда наш ум удостаивает своим вниманием первого встречного, что сказать о душе Наполеона? Позволено ли предположить, как бы в насмешку над Искупителем и его Кровью, что эта душа драгоценнее всех прочих? Конечно же нет, но её можно назвать более великой, несравненно более великой по своему предназначению, и это бесспорно.
Есть души — любимые супруги или избранницы Всевышнего; Ему правится осыпать их самыми редкостными и роскошными драгоценностями. Если они неверны или расточительны, они понесут за это наказание, ибо Господь столь же ревнив, сколь и могуществен. Но и в немилости они будут хранить отпечаток славы, и память о них не изгладится.
Я уверен, что никто так не просиял в веках, как Наполеон, но ничто не доказывает, что душа его была более светоносной, чем душа какого–нибудь сторожа или сапожника. Светильники или маяки его гения излили ослепительный негасимый свет, который не зайдет до рассвета Дня Господня. Но душа его, доныне непонятая, не могла согреть своим светом никого, кроме него самого. Его душа, печальная или радостная, сумрачная, как пропасть, или невыносимо светлая; грешная, горделивая, неумолимая, чувствительная и снисходительная; переменчивая, как огонь, то скорбная, то торжествующая, его непостоянная или отчаявшаяся душа твердила ему: «Ты одинок, Наполеон, вечно одинок, с тобой нет никого, никому не дано знать, что ты любишь и что ненавидишь, куда держишь свой путь, ибо и сам ты этого не ведаешь. Бедный всемогущий несчастливец, плачь во глубине моей, я сокрою тебя и сохраню».
У Наполеона не было ничего своего, кроме души. Благодаря ей выиграл он все свои сражения и увлек за собой несметные полчища людей, не уставая управлять ими, благодаря ей осмелился он перекроить Европу руками, позаимствованными на время у Бога, которые он надеялся навеки присвоить себе. И, наконец, благодаря ей, и лишь ей одной, ему выпала слава ошибаться так, как не ошибался доселе никто из смертных, и в конце концов, будучи лишь Провозвестником, он пал, но не от ярости уязвленных им венценосных врагов, а под напором сплотившихся против него веков, сметенный отливом Французской революции, которая сначала вознесла его до небес, а затем отхлынула от него.
Исторические свидетельства достаточно ясны. Один из тех, кто творил эту революцию своими руками и направлял её ход, изменивший лицо земли, Наполеон неизбежно столкнулся со всеми вековыми установлениями. Все пережитки прошлого естественным образом должны были устремиться к нему и наброситься на него, словно неисчислимые потоки, которые притягивает пучина.
Напрасно старался он приручить их для своих целей, меняя границы, возводя на престол новоиспеченных королей и создавая новые народы, ознаменовав собой новую эру. Вещи повиновались ему меньше, чем люди, и было бы заблуждением считать, что существовала хотя бы одна душа, как и все, сотканная из гордыни, любви и страдания и способная вынести этот груз, пусть даже безмерно разросшаяся, но неповторимая в своем предназначении. Именно против неё восстали все непокорные души, подобно табуну необъезженных диких кобылиц, которых то и дело приходилось укрощать.
Рискуя показаться парадоксальным, решусь назвать его бескорыстным. И в самом деле, какую корысть мог преследовать человек, вознесенный на такую головокружительную высоту? Чего еще могло жаждать его тщеславие, как не того, чего он уже достиг и чем должен был быть всегда, даже в самом начале своего пути, ибо слово «будущее» в обыденном значении теряет свой смысл, когда речь идет о таком алмазе. И на вершине успеха в возрасте тридцати восьми лет, пресытившись всем, что вызывает у людей сладкий трепет, он мог лишь стать предметом поклонения, подобно языческому божку, если бы его небывалое могущество могло перевесить единую каплю святой воды, омывшей его при крещении.
Бескорыстие Наполеона! Кто бы мог подумать! А между тем он был удовлетворен в меру и даже превыше всякой меры — не из–за презрения или пресыщения, просто не имея времени ни искать, ни помышлять о выгоде. Он обладал бескорыстием истинного солдата, исполняющего опасный приказ и воодушевленного мыслью о том, что его повиновение может со стороны показаться героизмом. Не зная сам, куда влечет его таинственная Воля, чьи требования он и не думал оспаривать, и не оставляя за собой ничего, кроме всей ответственности, какую только мог взять на себя смертный, он считал вправе требовать такого же полного бескорыстия от многих миллионов чад Божьих, которых он щедро осыпал славой за неимением ничего другого, прекрасно сознавая, что эти низшие орудия неодолимой силы, чью десницу он ощущал на себе, двигались тем же шагом к осуществлению неотвратимого замысла, превосходившего даже его понимание.
Можно неустанно твердить, что все было против него, все души людские ополчились против его единой души! Не только души современников, сокрушенные его яростью, но души прежде живших людей, всё еще живые души умерших, капля за каплей наполнившие Семь Чаш Гнева, которые миру предстояло испить из его рук, а так же еще не родившиеся души, на которые Чаши эти неизбежно должны были пролиться, ибо, повторяю, он был всего лишь Предтечей. И снова все должны были восстать против него, как преступники восстают против палача, карающего их, и еще в силу общечеловеческой слабости, порожденной грехопадением и не прощающей превосходства.
Поэтому разумным будет предположить, что Наполеон даже во дни самых блистательных побед втайне был глубоко несчастным человеком, ибо счастье или то, что принято называть счастьем земной жизни, — всего лишь эфемерное сочетание удовлетворенных потребностей и случайных удач, которые не пристали великому человеку и уж тем более — величайшему из людей.
Страшно подумать, сколько их было. Другие души — ведь это весь род людской. Сама мысль об этом, даже если не дать ей завладеть вами, глубоко потрясает. С одной стороны — Наполеон, с другой — весь мир.
Мне кажется, я сам жил в то время, пока еще не забытое, в VI год Свободы, когда Бонапарт принес в Париж ратификацию — впрочем, совершенно напрасную — договора в Кампо–Формио. Это было прологом безумной страсти, началом всеобщего гипноза. Публика толпилась, чтобы увидеть вблизи молодого генерала с лицом античного героя, равного разве что легендарным победителям древности, который только что, в свои двадцать восемь лет, поставил на колени образцовую австрийскую армию, менее века назад одержавшую победу над Людовиком XIV. Можно было задохнуться посреди дымящейся от славы толпы.
С этой минуты властелин должен был почувствовать свою силу и судить своих современников. Конечно же, он должен был увидеть, как легко с его дарованиями попрать все величайшее в мире — вернее, то, что в течение долгих столетий слыло величайшим. Тогда его неизбежно должна была погрести под собой неистовая лавина душ, обитающих или обитавших в телах издавна и извечно.
Не касаясь допотопных времен, возьмем хотя бы Генриха IV. Этот гасконец, разрушивший католическое единство Франции, в своем нелепом тщеславии стремился подчинить себе Европу, чему помешал роковой нож Равальяка. Фанфарон и чревоугодник, прославившийся лишь беспримерным распутством, почувствовав, что жизнь его в опасности, он дерзнул заявить: «Вы — вы все — не знаете, кто рядом с вами, но когда меня не станет, вы поймете, что вы потеряли и какая бездна отделяла меня от всех прочих». Он и впрямь в это верил, а вслед за ним — его внук.
Людовик XIV, король этикета, основатель французской государственной бюрократии и пошлейший в истории Франции фат, вообразивший себя солнцем, nec pluribus impar — которому нет равных, желал, чтобы подданные при одном взгляде на него слепли или шалели от восторга.
Зловонный Людовик XV — истинный потомок Бурбонов — лишь тем и прославил свое царствование, что после смерти его пришлось срочно заталкивать в гроб с помощью выгребного насоса — деталь, достойная Ювенала. И, наконец, Его Ничтожество Людовик XVI — механический и автоматический король–слесарь и убийца ласточек, по словам Тьебо [96], только и способный, что одним ударом трости уложить на месте комнатную собачку и без удержу хохотать над своей невинной забавой. Превосходный объект для гильотины и бесценное сокровище для мартиролога кретинов!
Подразумевается, что все эти личности, со всей их родней, друзьями, министрами, женами и любовницами, обладали душой. То же самое относится ко всем великим марионеткам Революции начиная с Мирабо и кончая мутноглазым Робеспьером. И когда Наполеон перестал занимать собой все место под солнцем, на смену им пришел мешок с нечистотами, нарекший себя Людовиком XVIII, и его младший брат — недоумок Карл X, оба мерзкие братоубийцы, занявшие место своего племянника, невезучего Людовика XVII, и лишенные малейшего проблеска ума, равно как и доблести или хотя бы великодушия.
Нас не покидает брезгливое отвращение, когда, развивая эту тему, мы вспоминаем Луи–Филиппа, потом Наполеона III, ставшего виновником седанской трагедии, а затем президентов нашей продажной республики, и особенно нынешнее чудовище, которое уже стучится в окна постоялого двора верховной власти.
Я говорил, что Наполеон находится в самом центре этого гигантского вихря, да иначе и быть не могло из–за непомерности его души. На тех высотах мысли, которых я силюсь достичь, ясно видно, что времени и пространства больше не существует. Вся история становится обо зримой и одновременной до такой степени, что можно мысленно сопоставить или связать воедино самые не связанные или разбросанные во времени события. Время — это иллюзия, возникшая после грехопадения. «Каждый человек — итог своей расы», — проницательно заметил философ [97]. Каждый великий человек есть итог всех душ.
В далекую и довольно темную эпоху был момент, когда все, что называется Прошлым, вело к появлению Карла Великого. Точно так же сто лет назад все былое во главе с Карлом Великим восстало против Наполеона, и это столкновение, несомненно, — величайшее чудо из чудес. Поэтому мы вынуждены признать, что Наполеон соединил все воли в одну — предшествовавшие, современные и следующие за ним, сосредоточив их в своей собственной душе — она одна вместила в себя все человеческие души.
В этом смысле, если отбросить мнимую хронологическую последовательность, мы вольны сказать, что, к примеру, Людовик XIV, возведя на испанский престол своего внука герцога Анжуйского, проявил непочтительность по отношению к Наполеону, после того как самым возмутительным образом ослушался его, подписав достойный сожаления Рисвикский мирный договор. И сколько таких примеров! Слабость этого ничтожного монарха — султана христианского мира, — проявленная после битвы при Штайнкерке, когда он легко мог разгромить Вильгельма Оранского [98], дикое и бессмысленное опустошение Палатина войсками Людовика XIV, бездарная высылка двухсот или трехсот тысяч кальвинистов, которых легко и вдохновенно можно было перебить, еще более глупый обстрел Алжира и Туниса, не завершившийся завоеванием, и бесполезный мир в Немеге, давший повод парижским обывателям наградить его титулом Великий, хотя эта политическая игра, подорвав престиж Франции, привела в конце следующего века к созданию европейских коалиций и окончательной победе Англии.
В результате именно ему Наполеон обязан неудачей в Трафальгарской битве, смертельным страхом Аустерлица, трагедией в Эйлау, непрочным Тильзитским миром, постыдным фарсом, разыгранным в Байонне [99], вскоре сменившимся горьким разочарованием, страшной опасностью в битве при Эслинге [100], безрассудной женитьбой, полным разгромом в России, пучиной 1813 года, отчаянием 1814 года и окончательным поражением в битве при Ватерлоо.
Конечно, всем этим, так же как и смертью в изгнании, он был обязан смехотворному солнцу — Людовику XIV, похабной бледной луне — Людовику XV, бестолковой тыкве — Людовику XVI и, наконец, неистовой экспансии Комитета общественного спасения, который рвался раздвинуть все границы, отрезав пути к отступлению. Наследник и поверенный всех этих тлетворных или трагических душ, он вынужден был дойти до Москвы, чтобы защитить подступы к Парижу, что и привело к катастрофе.
А что за души окружали его в настоящем? Естественно, в первую очередь приходят в голову имена Талейрана, Фуше, Бернадота, и у меня не хватает бранных слов, чтобы воздать им должное. Но остаются его негодные жены, братья и сестры, все те, кого он возвеличил, а также несметная толпа чиновников, которых он щедро осыпал благодеяниями, и наконец, вся нация, ставшая благодаря ему владычицей мира. А в потемках грядущего его ожидало все то, что мы теперь уже знаем… Невольно задаешься вопросом, можно ли вообразить себе более мучительную судьбу!
Вероятно, самый трудный миг в жизни Наполеона — 18 брюмера или, точнее, следующий за ним день, когда свершился знаменитый государственный переворот, после того как Бонапарт, теснимый якобинцами из Совета пятисот и спасенный от их рук несколькими преданными гренадерами, в конце концов пошел наперекор судьбе, разогнав Собрание.
Несомненно, были и другие страшные минуты, и значительно больше, чем принято думать. Но здесь начался его императорский путь. Впервые ему нужно было протянуть руку к державе, олицетворявшей власть, и он оказался на краю гибели, притом весьма позорной. Его оглушил леденящий душу вопль якобинцев «Вне закона!», равносильный евангельскому «Распни его». Он ощутил грубую хватку черни и чуть было не лишился чувств от ужаса и отвращения. «Маленький тщедушный Цезарь, впечатлительный неврастеник, — писал Вандаль [101], — всю жизнь боялся соприкасаться с толпой, и сейчас ему стало дурно. В груди стеснило дыхание, в глазах потемнело, и он едва различал происходящее». Он не скрывал презрения к подобным сборищам, не привык к ним, и теперь это проявилось в полной мере. Когда его вынесли из зала, где бушевал весь этот сброд, то, лишь увидев своих солдат, он вновь овладел собой и, как в озарении, осознал свою истинную роль. Но пережитое в тот день смятение он не забыл до самой смерти.
Существует расхожее мнение, что жизнь есть сон, и хорошо известна почти сверхъестественная сила впечатлений, которые душа получает во сне. Что же говорить о наполеоновском сне, продолжавшемся двадцать лет, от Вандемьера до Ватерлоо? Этот сон оставит глубокий след в его душе и будет к нему возвращаться вновь и вновь!
Известны лубочные картинки с изображением Наполеона, спящего накануне Аустерлица, когда он, загнал свою великолепную армию в тупик, поставил юную империю над бездной — малейшая ошибка могла привести к непоправимой катастрофе, и двести тысяч пруссаков готовы были наброситься на него даже при сравнительно удачном исходе битвы.
Эти грошовые картинки исполнены глубокого смысла. Наивный взрослый гений дремлет под своей «звездой», но можно ли сказать, что душа его отдыхает? Он уже пережил столько трагических часов неуверенности в Булони, Маренго, Вероне, Риволи, у подножья египетских пирамид, в Сен–Жан–д’Акре — и так до самого конца. Повсюду был он одинок, не имея себе равных даже среди ближайших помощников, вечно вынужденный превращать пятьдесят тысяч солдат в сто пятьдесят, прибавляя к ним самого себя, — скольких же тайных тревог стоил каждый шаг на его славном пути!
Лубки ничего не говорят о том, спал ли он накануне всех своих сражений, но народное предание как будто подразумевает, что да. Так оно и было, по крайней мере, если понимать сон как глубокую аллегорию. Наполеон спал в высшем смысле этого слова; он одерживал свои победы как лунатик; чужие и собственные страдания заставляли его кричать во сне, и крики эти наводили ужас на весь мир. Лишь однажды суждено ему было проснуться, чтобы без своей знаменитой шпаги предстать перед Богом…
В какую бездну размышлений погружаемся мы, задумываясь о том, что этот военный гений так никогда и не одержал окончательной победы, что после Аустерлица необходима была Иена, Эйлау, Фридланд, а затем — Ваграм, чтобы в конце концов оказаться перед страшной дилеммой, заданной ему судьбой: одержать бессмысленную победу под Москвой или быть сокрушенным коалицией всех европейских народов! Что бы ты ни делал, крушение твое неизбежно, и ты ничего не можешь изменить. Ты окован путами сна, их пыткой и негой. Высшая и совершенно непогрешимая Воля решила, что ты будешь взволнованным зрителем собственной необычайной жизни…
Великий Таулер [102] сказал когда–то, что небо сокрыто и душе человеческой и Богу нравится пребывать в нем. «Злые тоже несут в себе небо, но не могут туда проникнуть. Это и есть самая страшная мука осужденных — знать, что и небо, и Бог в них — но не для них». Я вовсе не считаю, что Наполеон был злодеем и тем более — что он был проклят или осужден Богом, как с туповатой напыщенностью утверждали безмозглые или продажные поклонники Реставрации. Я не представляю себе рая без моего императора. Достаточно увидеть в нём человека, бесконечно превосходящего всех остальных, но тем не менее подвластного, как и они, закону изгнания. Никому не дано вернуться в рай или обрести его в собственной душе, ибо человек был изгнан оттуда первородным грехом. Для этого пришлось бы обуздать все чувства и оставить их за её порогом — редчайшее чудо, доступное лишь святым, чьи изображения Церковь выносит на алтари. Между тем нечто подобное иногда случается во сне, и радость, боль или с трах бывают при этом столь яркими, что их невозможно ощутить или хотя бы понять, когда пробуждение выводит из оцепенения дракона чувственности.
Если признать, что вся жизнь Наполеона была сном, то пот прошибает от страха при мысли о том, до чего же беспокойным был этот сон титана. В таком случае все его битвы разыгрывались в его душе, он видел и слышал их издалека, охваченный беспредельной тревогой, словно гениальную поэму, сочиненную более великим и грозным Творцом, чем он сам.
Представим теперь, что среди прочих снов ему приснилось, как наместник Христа на Земле возлагает на него корону империи, объявляя его помазанником Божьим; как целая Европа трепещет и содрогается под пятой его пехотинцев, под копытами его несметной кавалерии и как после стольких чудесных побед наступает кошмар бесконечных поражений и немыслимый апокалипсис его возвращения и падения.
И все это — на пороге его души! Тот, кому никогда не случалось просить подаяния, не сможет понять историю Наполеона. Он стоял под окнами собственной души, как нищий, вопрошавший Бесконечность; нищий, вечно страшившийся своего последнего часа, которого он не знал и не мог представить; небывалый и гениальный нищий, моливший Того, кто подал ему жалкую милостыню мировой империи, о неслыханной милости — созерцать в себе самом земной рай собственной славы и умерший на краю земли с пустыми руками и разбитым сердцем, неси на себе груз тысяч смертей!
Тусклая заря занимается над печальными равнинами Польши. Поутру сорок тысяч лошадей откликаются протяжным ржанием на пение боевых рожков. Отовсюду доносятся стоны раненных накануне и в прошлых сражениях, не дающие уснуть всей армии, которой тяжело далась холодная, черная ночь. Этот жалобный вой врывается в чужие воспоминания или сны, напоминая каждому о том, что у него есть душа и через несколько часов она может разлучиться с телом. Что за гигантский рой душ толпится у входа в Вечность!
У многих перед глазами наверняка проходят их близкие, поля, деревни в Бургундии, Перигоре, Нормандии и Бретани. Есть среди них выходцы из Голландии, Германии, даже из Испании, ведь императорская армия вербует себе солдат по всей Европе, кроме России и Англии.
Они воюют уже десять лет, и война эта продлится еще столько же; никто не может предугадать, когда и как она кончится — даже сам император. Уже ропщут самые неутомимые военачальники. Все чувствуют, что Европа настроена против Франции — живой души народов, а людскому стаду свойственно сражаться против собственной души.
Для смиренных солдат душа эта столь явно воплощена в образе Наполеона Бонапарта, что умри он — и наступит конец Франции и всего мира. Есть ли что–нибудь более трагическое, спрашиваю я себя, чем слезы горемычного гренадера, которому довелось увидеть своего императора на берегу Березины в окружении призраков, оставшихся от его старой гвардии? «Право, я и сам не знаю, сон это или явь. Я плачу, потому что видел нашего Императора, шагающего с палкой в руках, — этого величайшего из смертных, которым мы так гордились!»
Но роковой час еще не пробил! Семена унижения пока еще не взошли, и нужно одержать немало побед, чтобы породить поражения.
Вот уже послышались первые раскаты артиллерии, грозный рев пушек. Великая армия еще потягивается и выпрастывает свои мощные конечности, зевая перед смертельной схваткой. Чтобы окончательно её разбудить, ледяной ветер бросает ей в лицо комья снега. И вот уже, дрожащая от холода, она рассыпается по долинам, по склонам холмов, в лесной глуши и на глади замерзших озер.
На шахматной доске Непобедимого расставлены его сильные фигуры: Даву, Ожеро, Ней, не ведающий ни усталости, ни страха, потрошитель батальонов и Ахиллес всех сражений — Мюрат, безупречный Ланн, страшный кирасир Онуль, легендарные генералы Сент–Илер, Фриан, Гуден, Моран и полсотни других. Спорые и надежные, словно ангелы войны, они исполняют последние приказания своего повелителя, и начинается резня.
В эту ночь будет убито по меньшей мере двадцать тысяч и ранено тридцать тысяч, и нельзя терять время, ибо сам Бог даровал человеку седьмой день, призвав заполнить его добрыми и злыми делами, а февральский день здесь, неподалеку от Северного полюса, длится меньше восьми часов.
Нужно было быть свидетелем одной из битв титанов, чтобы осознать, насколько жизнь походит на сон. Вот уже целый дивизион скошен перекрестным огнем. Но некому его спасать да и недосуг. Тридцать эскадронов, словно подгоняемые разъяренными фуриями, топчут его копытами, сметают саблями артиллеристов и пехотинцев, прежде чем самим раствориться в сияющей тьме мертвых. У битвы свои нескончаемые приливы и отливы — вдохи и выдохи сражающихся армий. Позиция, взятая ценой неимоверных усилий, сдана и завоевана вновь, и так много раз! Героическая атака, казалось решающая, остановлена ураганом огня, наполовину поредевшая конница присоединяется к пехоте, и та её защищает как может, хотя ей самой позарез необходима защита. Но груды убитых растут и растут, и души вырываются из гробниц тел — бедные души, пребывавшие во тьме, наконец узнали, за что и за кого они так яростно сражались, и незримо реют в воздухе над императорским холмом вокруг явственно зримого Господина, который отгоняет их рукой, как назойливые мысли…
Он никак не может одержать победу, столь необходимую ему. Победа — его Реквием, отдых души в этом сумрачном мире. Его хлеб и вино, его жилище и светильник. Для чего, как не для победы, был он создан? Когда один из армейских корпусов вынужден был отступить — словно сам император был оттеснен неудержимым напором конницы. Но лицо, застывшее, как бронза, не выдавало страданий. Может быть, он и впрямь не страдал — столь неукротим его дух и велико бесстрашие его гения! Он, несомненно, будет страдать позже. Но в этот миг он кажется счастливым, он чувствует свою силу. Сознавая себя покровителем обездоленных судьбой, он в минуты сомнений и перед лицом возможного поражения прозревает будущие триумфы, ощущая в себе неведомый и сокрушительный запас сил, который сделает его еще могущественней.
И вот в который раз он обводит взглядом поле битвы и спокойно «делает три шага, как боги». После всех его гениальных замыслов, не удававшихся до сих пор, его вдруг осенила одна идея, которая вызывает в памяти малютку Геркулеса, забрызгавшего весь небосвод молоком супруги Юпитера. Только что Мюрат промчался как вихрь, в каких–нибудь полчаса сокрушив на четырех квадратных километрах всю Европу, и Наполеону остается совершить лишь несколько бросков, чтобы стать императором Западной империи.
«Исход битвы, — скажет он на Святой Елене, — решается в одно мгновение благодаря одной удачной мысли. Ты пробуешь разнообразные ходы, вступаешь в схватку, ведешь бой, но вот подходит решающий миг, тебя осеняет, и малейший резерв довершает дело».
Он признавался, что был глубоко потрясен зрелищем полей в Эйлау, так глубоко пропитавшихся кровью, что снег оставался розовым до конца зимы. Хорошо зная Наполеона, невозможно сомневаться в его потрясении. В своем неизмеримом превосходстве он — человек в более полном смысле слова, чем все остальные люди. Но даже это превосходство «приковывает его к берегу» невозмутимости, необходимой для поддержания его престижа. «Одна деталь, — говорит Тьер, бросалась в глаза. То ли из ностальгической привязанности к прошлому, то ли из соображений экономии решено было вновь одеть войска в белые мундиры. Попробовали в нескольких полках, но вид крови на белом решил дело. Полный отвращения и ужаса, Наполеон объявил, что не хочет никакой другой формы, кроме синей, сколько бы это ни стоило». Однако он не мог при этом не выдать душевного потрясения в одном из своих кратких и неукоснительных декретов, которые ошеломили весь мир.
Для того, кто способен различать Абсолютное, война не имеет никакого смысла, если она не кровопролитна, в чем мы убедимся в скором будущем. Что за глупость или лицемерие — брать побежденных в плен! Наполеон определенно не был ни глупцом, ни лицемером, но этот так называемый палач был в действительности сентиментален, всегда готов великодушно простить и верил при этом в великодушие других. Известно, сколь дорого обошлось ему это непостижимое заблуждение.
В битве при Аустерлице он дарит Александру I свободу, хотя легко мог взять его в плен, после Иены оставляет на прусском троне побежденную династию, после Ваграма не считает нужным расчленить на части Австро–Венгерскую империю и так далее. Наконец, в Рошфоре он вверяет себя благородству англичан! Зная об ужасах плавучих тюрем, он мог бы прибегнуть к репрессиям, отправив на каторгу не бедных матросов или солдат, но сливки английского общества, насильно удерживаемые во Франции после разрыва Амьенского мирного договора [103], — средство ужасное, но, возможно, более действенное, чем континентальная блокада. Позднее он упрекал себя в том, что не сделал этого, не проявив тем самым достаточной твердости…
Так что он не был чудовищем, которое требуется для тотальной апокалиптической войны со всеми вытекающими последствиями, когда бездна мерзости призывает бездну войны [104], и явно не был предтечей этого зверя.
В своей прекрасной книге «Наполеон и Александр I» Вандаль рассказывает о чествовании Наполеона в Дрездене в 1812 году:
«Вечером высочайшие особы встречались за обедом, который всегда бывал у императора французов. Незадолго до обеда все собрались в его покоях. Здесь, если верить преданию, в манере, с какой Наполеон совершал свой выход и приказывал докладывать о себе, он умышленно придерживался величественной простоты, обособлявшей его ото всех съехавшихся на его голос великих мира сего и ставившей его выше их всех. При входе в апартаменты каждого приглашенного объявлялось о его прибытии с указанием титула и звания. Сперва по порядку съезда шло бесчисленное количество Превосходительств и Высочеств — Высочества всякого рода и происхождения, древнего и недавнего, королевского и светлейшего, затем — Величества: Их Величества Король и Королева Саксонские, Их Императорские и Королевские Апостолические Величества, Ее Величество Императрица французов, Королева Итальянская. Когда все высокие гости были налицо, когда их громкие титулы уже прозвучали по салонам, мог прибыть и хозяин. Тогда, после небольшой паузы, двери отворялись настежь, и мажордом говорил просто: “Император!”» [105]
Через двадцать восемь лет его бренные останки должны были перевезти в Дом инвалидов со Святой Елены. Никаких величеств и высочеств не присутствовало. Зачем им было являться сюда, когда уже нечего было выпрашивать или ждать от Великого Покойника — некогда преданного и обманутого ими. После 5 мая 1821 года его Европа стала неузнаваемой. Бесславные и смехотворные Бурбоны — так называемая старшая ветвь, — узурпаторы его славы — были извергнуты из государственного чрева. Его коронованные современники, многие из которых были его лакеями, ныне прозябали на земле или под землей, и в мире не произошло ничего, достойного внимания. Сильно поредевшие ветераны его Великой армии все еще не верили, что все кончено, и цеплялись за надежду на новое возвращение. Человек не может жить без Прекрасной мечты, а положение французов, живших с 1815 года под властью законных и незаконных отбросов, собранных со всей Европы в бедную Францию, было поистине жалким. От церемонии 1812 года, если опустить все преходящее, останется следующее:
«Дверь, закрытая за молчаливой и взволнованной толпой, наконец распахнулась настежь, и торжественный голос ветерана битвы при Ваграме или под Москвой произнес одно простое слово: “ИМПЕРАТОР!” Говорят, что при виде гроба несколько человек от потрясения лишились чувств».
Мне кажется, это зрелище величественней дрезденского спектакля, и последний его триумф не имеет себе равных. Вернулись не просто бесконечно дорогие останки человека, чье величие сравнялось с ореолом святого, это была имперская держава в руке господина, бывшего душой Франции больше, чем любой герой или монарх за всю историю страны.
Я уже говорил, что его солдаты были глубоко убеждены в этом. Когда эти простые души умирали с криком «Да здравствует император!», они действительно верили, что умирают за Францию, и были правы. И в самом деле, как никогда раньше они отдавали свою жизнь не за географическую территорию, но за боготворимого военачальника, олицетворявшего в их глазах саму Родину, бескрайнюю и беспредельную, блистающую, возвышенную, как райские дали, и ни один ученый не мог бы обозначить её границ. То была Индия и необъятная Азия, Восток вслед за Западом, настоящая всемирная держава в грозных когтях римского орла, прирученного их императором, а их император и был Францией — двусмысленной, загадочной, неразличимой до его появления, — отныне воссиявшей в своем царственном величии, лучезарной и ясной, как дневной свет, юной божественной Францией, страной доброго хлеба и вина, славы и жертвенности, героической щедрости и безмерного величия, страной бесконечных литаний сердца и мысли!
Stat crux dum volvitur orbis [106]. Так оно и было: Наполеон восстановил на нашей дряхлой планете, ставшей его державой, некогда поверженный крест. Пребывает. Где только не побывал он со времен Карла Великого? И сколько их было — считавших, что держат его в своих бренных руках?
После Людвига IV, последнего Каролинга по прозвищу Дитя, в Германии правила знаменитая Саксонская династия, три великих Оттона и Генрих Святой — цвет раннего Средневековья, затем началась чехарда Швабской и Франконской династий. Во главе так называемой Священной Римской империи стояли выходцы из Голландии, Корнуолла, из самой Кастилии, Нассау, Австрии, Моравии, Люксембурга и Баварии. И наконец на престоле воцарились Габсбурги, у которых Наполеон вырвал этот великолепный символ власти, превращенный ими в знак бессилия или скверны.
Хотя что мог значить в руках немецких гибеллинов этот почитаемый символ христианского всемогущества Константинов и Феодосиев? Понадобился Наполеон, чтобы вернуть его в своем собственном лице латинскому Западу, столь долго находившемуся в упадке. В своем лице и навсегда. Имперская держава навеки упокоилась в великой гробнице Дома инвалидов, где есть место лишь для одного умершего. Уже никто не придет, чтобы забрать её отсюда, — даже если у него будет десятимиллионное войско.
«Пустыня, — говорит Лас Каз, — всегда особенно притягивала императора… Ему нравилось повторять, что его имя означает “лев в пустыне”. На каком языке? Не знаю. Но бесспорно, что это порождение его воображения — глубочайшая реальность. Он сам был пустыней, потому- то его, живого или мертвого, всегда окружала пустыня, столь огромная, что люди со всей земли не могли бы заполнить её, и их множество показалось бы ему ничтожным в молчаливом пространстве, простиравшемся перед Божьим оком.
«27 мая 1653 года неподалеку от Турне, в той части Нидерландов, которую Франция давно уже оспаривала у Испании, нашли подлинную могилу Хильдерика I. Представителям властей стоило большого труда получить уже изрядно разграбленные реликвии. Из двухсот уникальных украшений, обнаруженных во время раскопок, осталось около тридцати. Это были золотые пчелы с крылышками, инкрустированными красной перегородчатой эмалью. Крошечные металлические колечки, сохранившиеся на некоторых из них, указывали, что они прикреплялись к ткани. Один ученый заявил, что они украшали королевскую мантию, доказывая, что геральдические лилии французской короны — всего лишь видоизмененные пчелы. Наполеон I, любивший вспоминать своих самых дальних предшественников и пожелавший в день награждения имперскими орлами в Булони воссесть на трои Дагобера, заинтересовался реликвиями из гробницы Хильдерика. По его приказу пчелы из могилы в Турне были взяты за образец для украшений коронационной мантии императора и заменили россыпи лилий, которыми некогда были расшиты мантии Капетингов. Удивительная судьба выпала этим драгоценностям династии Меровингов!» [107]
Четырнадцать веков спустя мало что можно сказать о Хильдерике I, кроме того что он был отцом Хлодвига. Известно лишь, что он смущал франков «своим сластолюбием», что было не так–то просто, и эти целомудренные варвары временно изгнали его, заменив римским генералом Эгидием. И по свидетельству доброго святого Григория Турского, королева Басина отдала ему руку за «его достоинства и великую доблесть».
Дагобер, несомненно, более интересен, и становится понятно, почему Наполеон действительно хотел воссесть на тысячелетнем и неудобном троне этого великого Меровинга. Но Хильдерик привлекал его тем, что он — едва ли не древнейший король Франции и в гробнице его были найдены золотые пчелы, смешавшиеся с его древним прахом. Несомненно и то, что пчелы были созвучней его латинской душе, воспитанной скорее на Вергилии, нежели на Корнеле, несмотря на его явное пристрастие к трагическим драпировкам.
Кажется, у святого Бернарда Клервоского мы находим скорее привлекательное, нежели глубокое сравнение Христа–царя с пчелой, «что собирает мед милосердия и жалит жалом правосудия». Но святой Бернард не мог предвидеть явления Наполеона, а Наполеон наверняка не читал святого Бернарда. Знаменитая притча о льве Самсона, слабый отзвук которой слышится в легенде о быках Аристея, больше подходит ему и, думаю, лучше была ему известна [108].
Как бы то ни было, пчелы наследника Меровингов пришлись ему по душе, и он пронес их у себя на плечах через весь охваченный огнем мир, пока эти разъяренные насекомые не набросились на своего хозяина, и, так же как люди, предали, пронзив его насквозь. Правда, они и сами погибли вместе с ним, и когда его племянник тридцать лет спустя последовал его примеру, опыт его оказался столь же роковым.
Ибо символы таят в себе страшную опасность. «Отгадай, или я проглочу тебя», — словно говорят они, подобно Сфинксу, обращавшемуся к путникам, у которых хватило отваги пойти по дороге к Фивам — загадочной столице Беотии. Лучше уклониться от этого пути, если вы не оказались там против своей воли, как это случилось с Наполеоном I, которого влекла непреодолимая сила.
Упаси меня Бог пытаться дать какое–либо объяснение. Пчелы на императорской мантии исполнены для меня такой же тайны, как для обратившегося в прах Хильдерика и самого Наполеона, они так же необъяснимы, как загадки Соломона или евангельские притчи. Надеюсь, когда–нибудь мы узнаем, что означали эти пчелы в судьбе великого Императора и в судьбе нашего дряхлого мира, который все больше погружается во тьму с тех пор, как его не стало.
«Земля — это человек», — сказал один философ–мистик. Это странное изречение вспоминается мне всякий раз, когда я задумываюсь об имперской державе и вижу, как она мчится из глубины веков, чтобы наконец оказаться в руках Наполеона. Эта держава, конечно, символизирует земную сферу, а та, в свою очередь, является обратным отражением сферы небесной, где наша Земля подобна не различимой для глаза точке. Но пространство, как и множество, — всего лишь иллюзия, порожденная нашим сознанием, а число — лишь бесконечно увеличивающаяся первоначальная единица, и ничего более. Поэтому, возможно — и даже наверняка, — наша крошечная планета, такая огромная для тех жалких существ, которые должны одолевать её просторы, в сущности, превыше всего в мире, ибо на ней воплотился Бог, чтобы спасти всех нас, включая астрономов.
Это воплощение не просто великая тайна, как учат богословы, но поистине — тайна тайн. Omnia in Ipsa con stant [109]. Сказано, что Сын Божий — Его Слово — «стало плотию», а это равнозначно тому, что Он стал землею, так как человек во плоти создан из праха земного. Но Бог, вочеловечившись, неизбежно действовал согласно своей божественной природе, то есть оставался абсолютной истиной, и тем самым стал Человеком более всех остальных людей, созданных из праха, Он сам стал Землею в наиболее мистическом и глубоком смысле этого слова.
Когда называют землю, то невольно подразумевают Сына Божьего, самого Иисуса Христа. Невозможно не усомниться в привычных толкованиях, узнав, что слово «земля» употребляется в Вульгате более двух тысяч раз, не говоря уже о слове humus (почва), близком по звучанию и смыслу к слову homo (человек), которое встречается здесь сорок пять раз.
Раскройте с этой мыслью Писание — и с ваших глаз спадет пелена. Перед вашим потрясенным взором разверзнется пропасть, и вы станете потрясенным свидетелем обручения восторга и священного ужаса. Вы умолкнете, вы больше не осмелитесь говорить. Вы больше не осмелитесь плюнуть на землю, увидев в ней истинный лик Христов. Когда вы читаете, например в Евангелии от Иоанна, о том, как Иисус «писал перстом на земле» в присутствии книжников и фарисеев, обвинявших женщину, «взятую в прелюбодеянии», — то есть Его супругу Церковь, за которую Он должен был умереть, — быть может, вы с невыразимым волнением ощутите, что Искупитель начертал на своем собственном Лице и тем же перстом, которым исцелял слепых и глухих, безмолвный приговор неумолимым и косным законникам. «…Сущий от земли, земный и есть и говорит, как сущий от земли» [110], — сказал Его Предтеча, и потому–то Сам Учитель всегда изъяснялся притчами и аллегориями. Дрожащей рукой и с бьющимся, как праздничные колокола, сердцем можно до бесконечности раскрывать все неожиданные соответствия Священного Писания.
Нужно воздать беспредельное уважение этой чудотворной земле, немыслимо оскверненной всеми, кто жил на ней в течение стольких веков, а ныне жестоко обесчещенной хищными промышленниками, содравшими с неё все украшения и овладевшими ею до самого нутра. Но всё бесовское зло не нанесет ей большего оскорбления, чем люди, надругавшиеся над ликом Искупителя. К каким бы низменным средствам ни прибегали люди в своей алчности, сколько бы ни делали её предметом торговли или нечестного обмена, все равно это не сравнится с нанесёнными Ему оскорблениями. Как бы ни был разграблен зримый лик нашей планеты, её не лишишь сокровенного гнева Того, чьим образом она является, и не остудишь её расплавленных недр.
«Когда Я вознесен буду от земли, всех привлеку к себе», — говорит Господь. Этому предсказанию суждено было сбыться в мире видимом, и временные цари земные, сами не сознавая, что они держат в своих грязных руках, украсили крестом символ их земной власти, желая привлечь всех к себе. Этот обман длился веками вплоть до прихода Наполеона, который по велению небес должен был явиться его последней и высочайшей жертвой.
Ныне ничего подобного нет и быть не может, ибо единственное существо, в котором, казалось, все воплотилось на миг, Наполеон Великий, в свой черед обратился в прах. Ни один монарх не устремлял на землю столь проницательного и пристального взгляда. Быть может, ощущая в самом себе вулканические страсти и океанские бездны, он сочувственно вглядывался в её бедствия, нанесенные ей страшные раны, синяки, шрамы, мертвенную бледность и даже отметил начало агонии. Скорее лекарь, чем воитель, он начал было её врачевать и, желая вернуть ей былой румянец, влил в неё новую жизнь. В сущности, он сумел лишь залить её кровью, и, несомненно, это единственное, что можно было предпринять, ибо, похоже, страшное средство пошло ей на пользу. И спустя сто лет она все еще не умерла. Ее похороны пришлось отменить, но новый Крест, дарованный ей Наполеоном, уже рассыпается в прах, и сама идея державы потускнела, так как сферическая форма Земли оспаривается некоторыми учеными, приписывающими ей невесть какую геометрическую форму.
Когда же явится Тот, который должен прийти, чей приход был предвосхищен всемирным потрясением народов при Наполеоне? Он, несомненно, придет во Францию, ибо Богоматерь–Утешительница в Ла–Салетте в слезах предсказала его пришествие… Он придет во имя Божье или против Бога — этого мы не знаем. Но бесспорно, это будет человек, которого ждут и злые и добрые, — небесный посланник радости и отчаяния, чей приход возвестили пророки, о котором кричали пугливые и свирепые звери, радостно или уныло распевали птицы, вопили пучины и зловонные бойни, — начиная с первого непослушания праотца всех людей.
В тот день мы увидим истинную форму Земли и узнаем, почему она зовется подножьем Господа.
«Мы готовы дойти до врат ада, но намерены там остановиться». Именно в таких выражениях несчастный Пий VII говорил о Конкордате 1801 года. Он вынужден был прибегнуть к этой ужасной уступке, чтобы не потух тот слабый огонек последней лампады, коим была Франция для мира.
Отвращение его было столь велико, что понадобилось поистине сверхъестественное влияние, которое имел Наполеон на престарелого, мягкого и кроткого первосвященника, видевшего в нем больше чем обычного человека, и даже самое дурное обращение не могло перебороть эту привязанность. Ибо сила обаяния, исходившая от победителя, не перестает удивлять. Легко понять, за что его обожали солдаты — участники его бескрайней славы, чья отвага возрастала благодаря ему во сто крат. Легче всего объяснить, почему министры его могущества, бесчисленные чиновники его империи были ослеплены великими делами, совершавшимися у них на глазах. Даже монархи — враги и соперники, столь часто терпевшие от него поражения и поношения, не могли не восхищаться им, трепеща от страха. Чтобы овладеть людскими душами, у него словно вырастали миллионы рук.
Но сам наместник Христа и Петра, мыслимо ли такое? Первосвященник и высший учитель Церкви, вознесенный превыше всех не по праву рождения или образования, но самим Богом, почетный и официальный глава Вселенской церкви, камень, лежащий в её основании, и хранитель ключей от рая, высочайший и не знающий себе равных на земле, непогрешимый верховный Судия, которого никто не властен судить или низложить, мыслимо ли, чтобы Папа Пий VII, достойный преемник стольких святых Пап, поддался его властному обаянию? И все же в этом не приходится сомневаться. Пий VII возлюбил Наполеона избраннической любовью, поставив его в своем сердце выше других царей земных настолько, что заслужил упрек в пристрастности к покорителю вселенной, граничащей с непотизмом, словно тот был его любимым сыном. Даже когда ему выпало страдать по его прихоти, страдать смертельно, нежность его к этому блудному сыну, казалось, только возросла. Тем не менее император лишь однажды — в 1813 году — сумел добиться от него злоупотребления властью, пусть даже формального, когда был составлен подложный и незаконный Конкордат, который несчастный семидесятилетний старец подписал чуть не при смерти, по тут же опомнился, — Конкордат неправомочный, сохранившийся лишь на бумаге и вошедший в историю как доказательство морального насилия, учиненного Наполеоном над его пленником.
«Мы сделали все, — объявил Папа в 1807 году перед самым разрывом с Наполеоном, — чтобы сохранить добрые отношения и согласие. Мы намерены так же поступать и в будущем, лишь бы сохранилась незыблемость принципов, в соответствии с которыми Нас нельзя сместить. Для Нас это вопрос совести, и тут Мы не пойдем на уступки, даже если с Нас сдерут кожу — ancor che ci scorti rossero» (?). Эта бесхитростная твердость разъярила императора, который, узнав об угрожавшем ему отлучении от Церкви, напророчил себе беду: «Отлучить меня? — написал он 22 июля вице–королю Италии. — Неужели Пий VII думает, что из–за этого оружие выпадет из рук моих солдат?» Именно это и произошло ровно через пять лет и три месяца, в октябре 1812 года.
Жажда мирового господства помрачила ум великого солдата, и он не мог понять, что Папа не волен нарушить веление Божье, точно так же как последний гренадер не может нарушить приказ командира, и есть вещи, которых нельзя требовать. «Папа царствует над душами, а я — только над материей, — восклицал он в отчаянии. — Священники оставляют себе душу, а мне бросают труп». Что за озарение во тьме, обступавшей великого человека, но все вотще! Он упорно не желал различать грань, отделяющую силу от насилия. Мог ли он при этом не знать, что в естественном миропорядке чрезмерная сила сама создает и встречает то сопротивление, которое не может сломить? В необъяснимом страхе перед Папой, якобы угрожавшим ему, хотя на самом деле он лишь оборонялся, Наполеон, к несчастью, решился его похитить. Папа, к своему прискорбию, вынужден был покарать его и ответил отлучением от Церкви, которое позднее отменил, когда его враг, которому этот грозный приговор, как говорили, не давал спать спокойно, утратил божественное покровительство.
Были и другие папства, не менее бурные, чем папство Пия VII, но ни один Папа не испил столь горькую чашу. Крест, наложенный на него Наполеоном, оказался куда более тяжким и суровым, чем все остальные. Это был крест гения, крест героический, крест небывалой военной славы, крест безмерного человеческого величия, крест всякого земного прообраза Христа, почетный крест!
Несчастный первосвященник, и без того согбенный под тяжестью своих ключей, должен был вынести еще и это бремя. Он должен был нести его пятнадцать лет и лишь чудом устоял под его тяжестью.
Его непосредственный предшественник, Пий VI, Папа эпохи Великой французской революции, прожил нелёгкую жизнь и умер в изгнании, недалеко от Ла–Салетты, став свидетелем крушения старого мира [111]. Задолго до того как разразилась Французская революция, власть над христианским миром превратилась для него в муку. «Увы! — говорил Пий VII, Папа Консульства и Империи, — истинный мир и покой мы обретаем, лишь властвуя над душами католиков, которые сами являются подданными неверных и еретиков. Католики России, Англии, Пруссии и Леванта не причиняют Нам никаких огорчений. Они просят посланий, наставлений, духовного руководства, в которых нуждаются, а затем невозмутимо следуют церковным уставам. Вам известно, что нашему предшественнику пришлось вынести от преобразований, предпринятых императорами Иосифом и Леопольдом. Вы — свидетели того, как Мы изо дня в день подвергаемся нападкам испанского и неаполитанского двора. В наше время нет более несчастного человека, чем первосвященник. Он — хранитель религиозного закона, он — глава Церкви, а религия — это здание, все камни которого сотрясают люди, уверяющие, что готовы её чтить. Полагают, что Мы нужны для того, чтобы неустанно подрывать её основы, и не желают понять, что Наша совесть и честь не позволяют Нам участвовать в этих потрясениях. Со злобой и гневом отметают они Наши возражения, а требования, которые они Нам выдвигают, почти всегда сопровождаются угрозами». Французский посол, остроумный Како, докладывая об этих жалобах в послании Первому консулу, не постеснялся добавить: «Ни одному идолу не пришлось снести от черных дикарей таких поношений и издевательств, какими верные католики вот уже десять лет осыпают Святой престол, Папу Римского и Священную коллегию».
Но все мелкие каверзы и козни против Церкви, ведущие свою историю по крайней мере с Франциска I, меркнут рядом с рвением «верного сына» — Наполеона, отправившего Папе в феврале 1806 года неслыханное по дерзости письмо, где он объявил себя Императором Рима. Оно сводится к следующему: «Я больше забочусь о религии, чем Вы сами, Вы допустили её упадок, посмотрите же на меня; я проявлю больше мудрости и умения, а также и благочестия и добьюсь большего, чем Вы, попускающий гибнуть душам» (!!!).
В своей ненасытной деятельности этот солдат, ничего не знавший о церковном управлении, не мог ни принять, ни понять медлительности, с которой принимали решения в Риме, и яростное нетерпение охватывало его на троне так же часто, как в походе. Напрасно Пий VII пытался объяснить ему, что поспешность в церковных делах приводит к злоупотреблениям. Вскоре они исчерпали все пути к взаимопониманию, ибо никогда согласие между этими двумя людьми не воцарялось надолго, так как один из них потрясал разящим, но недолговечным мечом, а другой представлял божественный закон, вечный и непреложный.
В начале своей славы Наполеон, как я уже сказал, совершенно искренне желал исцелить раны Церкви и всей земли; в 1806 году и позднее он все еще говорил об этом.
Но Абсолют несовместим ни с чем земным, и даже абсолютная власть императора так и не смогла повернуть ключи священного ковчега, в котором под пристальным взглядом Папы хранилась абсолютная Божественная воля.
Первым поводом для неудовольствия послужил отказ признать недействительным брак принца Жерома, заключенный по протестантскому обряду, В связи с этим Пий VII взял на себя труд, — впрочем, совершенно напрасный, — составить длинное письмо, исполненное ангельского смирения и во всех отношениях достойное Святых Отцов прошлого. Первые же потери привели к новому приступу ярости, завершившемуся оккупацией Анкона вопреки папскому нейтралитету. Папа пенял ему на это неправедное деяние с апостольской и отеческой кротостью, которая лишь ожесточила сердце фараона. Но что еще можно было поделать? Лишенная своего главы, Церковь, страдая и стеная, вынуждена была ждать поражения непобедимого.
Блистательный герой Йены и Лобау, которому нужна была континентальная блокада, чтобы предвосхитить, приход то ли дьявола, то ли Духа Святого, дошел, возможно сам того не желая, до таких пределов притеснения, когда гнев небесный неизбежно должен был обрушиться на него. «Папе Пию VII возбраняется сообщаться с какой бы то ни было Церковью Империи, в противном случае он проявит неповиновение властям». Это ответное политическое отлучение, столь напоминающее полицейские инструкции, было официально объявлено пленнику 14 январи 1811 года.
19 марта того же года — день поистине знаменательный — родился Римский король. В этот день Церковь отмечает память Патриарха послушания, которого другой Папа провозгласил покровителем Вселенской церкви [112]. Он принял в свои объятия хрупкое дитя величайшего из смертных и, будучи одновременно покровителем милосердной смерти, поспешил вернуть его истинному Отцу — Императору Вселенной.
В 1809 году, через несколько дней после похищения, Пия VII перевозили из города в город, и ему довелось проехать через Гренобль. Здесь встретились две единственные в Европе силы, которые оказали Наполеону неодолимое сопротивление: Его Святейшество и испанцы. Сарагосские пленники [113] тоже находились в Гренобле. Они поспешили навстречу главе Католической церкви и преклонили перед ним колени, а вслед за ними — весь город. Возможно, Наполеон, воевавший в то время на Дунае, что–то почувствовал. Его «звезда» начинала меркнуть. В Байлене и Цинтре она уже поблекла и чуть было не погасла совсем при Эсслинге — его странная звезда, которая могла бы указать ему путь к Вифлеему, если бы он хоть раз преклонил колени, как его пленники. Вместо этого она привела его на остров Святой Елены — матери императора Константина, приготовившей ему одинокую могилу, где не был воздвигнут крест упования, которого удостаиваются даже несчастные жертвы кораблекрушений.
Ныне все это теряется в далеком прошлом. Людской суд пришел на смену гневу, но историки все еще не сказали последнего слова о незабвенных событиях времен Первой империи. Никто так и не заметил, что между двумя величайшими и, в сущности, единственными в мире силами — Богом и кесарем — произошло нечто, сравнимое лишь с притчами или пророческими предсказаниями Ветхого Завета, таинственный отзвук которых мы находим на страницах Нового.
Здесь замирает сердце и смолкает голос. Не знаешь, что сказать и о чем умолчать. Вот, например, Моисей, великий предводитель народа Божия, с которым «Господь говорил лицом к лицу» [114]. Народ Божий навлек на себя тяжкие испытания в наказание за ропот. Моисей взмолился, и Господь приказал ему воздвигнуть медного змея, от которого исцелялись все, кто смотрел на него [115]. Змей должен был символизировать извечного врага людей и одновременно их Спасителя — образ искусителя на кресте Искупления, а поставивший в пустыне этот грозный и спасительный знак был покорным наместником Божьим и неоспоримым предтечей наместника Иисуса Христа в те далекие времена. Осмелюсь предположить, что между двумя событиями, которые разделяют сорок веков, есть известная аналогия; таким же знамением стала коронация Наполеона Пием VII — помазание узурпатора, которого нередко сравнивали с Антихристом, с тем чтобы явить гибнущему миру знак упования на чудесное исцеление. С известной дерзостью можно заметить, что это помазание, за которое столько раз порицали кротчайшего Папу, было задумано исполнителем Божьей милости как высшее елеосвящение тяжелобольной Европы, приговорённой к смерти просвещенными Отцами Церкви.
Итак, перед нами две души: безмерная и неповторимая душа Наполеона и неувядаемая душа папства. Кто же осмелится утверждать сто лет спустя, что между ними действительно велась непримиримая вражда? Бог избрал Наполеона так же, как он избирал всех Пап, как он избрал свою Церковь. Было необходимо, чтобы они существовали вместе и в определенном согласии любой ценой, одному суждено было прорыть пропасть между старым и новым миром, другому — возвестить народам: «Вот тот, кто провел эту грань! Рука его тверда, а стопа тяжела, но Тот, кого я представляю, пожелал, чтобы все было так, а не иначе. Пусть я страдаю по Его воле, но у меня остается долготерпение и уверенность, что я свершил то, что должен был свершить в должное время для Бога и людей. Если предопределение и сокрушит меня, то прежде оно изживёт себя. Но тиара, которую я принял из рук стольких предшественников, пребудет в веках. Узрите же за ним и за мною Волю Отца Небесного, свершающуюся на земле, как на небе».
Наполеон на Святой Елене сам осудил испанскую авантюру. «Эта злосчастная война погубила меня, раздробила мои силы, сломила мой дух в Европе. Я действовал неправильно, признаюсь в этом, безнравственность этой кампании слишком бросалась в глаза, несправедливость дошла до цинизма и все оказалось чересчур скверным, потому–то я и потерпел неудачу. Сам замысел предстал в своей неприглядной наготе, без прикрас, лишенный всякого величия и тех благ, которыми были исполнены мои намерения… Байонна была не ловушкой, а грандиозным государственным переворотом… Я осмелился нанести удар со слишком большой высоты. Я пытался действовать как Провидение».
Как Провидение! В этих словах весь Наполеон. Смутно чувствуя себя призванным стать предвестником Того, кто должен был обновить лицо земли, он возомнил, что сам предназначен для этой роли, и многие разделили его заблуждение. Поэтому в течение десяти лет ему удавалось быть верховным судией, кроившим и лепившим Европу по своему вкусу Без этой уверенности его чудесных побед было бы недостаточно. Но на его пути встала Испания, не желавшая быть глиной в руках этого Кромвеля европейских монархий и застрявшая, как песок, в почках дряхлого мира.
Диковинной Испании с её гитарами и гранитом было что искупать. Изменив своему миссионерскому призванию — христианизации Латинской Америки, — она жестоко истребила целые народы. Неправедное золото с галеонов пыток и отчаяния давно уже ожесточало её сердце и разжижало мозги. Ее католические монархи считались богатейшими в мире и царили, точно карикатурное солнце Бурбонов, над несколькими миллионами надменных нищих, тронутых тлением. Религия, перелитая из возвышенных душ св. Терезы Авильской и св. Хуана де ла Круса в сластолюбивые или дикие сердца испанцев, отличавшихся примитивной набожностью и подобострастно склонившихся перед фетишами, только отталкивала.
С другими народами они не соприкасались, разве что с ненавистными португальцами, преградившими им дорогу в Атлантику и заслонившими от них золотой континент по ту сторону океана. По Утрехтскому договору Испания навеки утратила свои прежние владения в Италии и Нидерландах и, запертая Пиренеями, которые Людовик XIV считал уже покоренными, теснимая в Гибралтаре еретической Англией, некогда бывшая повелительницей полумира, ныне прозябала, словно пугливая нищенка, окруженная неприступными горами, за которые не проникали ничего нового. Кое–где в городах попадались люди, которые понимали, что монархия прогнила насквозь, и чувствовали, что где–то занимается новая заря. Впрочем, им пришлось дорого заплатить за это ясновидение, они были жестоко вырезаны согражданами в первые же дни волнений. Но деревенский люд ничего не видел и не ощущал кроме того, что с ним, возможно, будут обращаться не лучше, чем его предки обошлись с туземцами Нового Света, которых кротчайший посланник Искупителя Христофор Колумб напрасно поручил милосердию католической Испании. Так разразилась война демонов.
Впрочем, между ними существовала ощутимая разница, и с позволения всех Испаний я хотел бы её обозначить. Французские солдаты, по крайней мере поначалу, прежде чем их разъярил оказанный им зверский прием, сохраняли наивные иллюзии 1789 года, будто они всюду приносят освобождение и братство — заблуждение сколь угодно глупое, но, бесспорно, великодушное, которое можно с полным основанием противопоставить сумрачному индивидуализму Испании, изолированной не меньше Китая от всякого иностранного вмешательства и глубоко безразличной к страданиям, равно как и к процветанию других народов земли.
С 1808-го по 1814 год обе стороны с одинаковой дьявольской жестокостью истребляли и мучили друг друга, и война эта могла окончиться лишь вместе с крушением великой империи. Триста тысяч французов, брошенных Наполеоном на это несчастное королевство, отданное в удел его безмозглому брату, буквально прочесали всю страну, круша на своем пути всех и вся, сжигая и грабя, опустошая, насилуя и оскверняя всё вокруг в ответ на чудовищную жестокость испанцев. Более двухсот тысяч испанских воинов полегли в этой войне, а много ли императорских солдат вернулось домой? Известные нам цифры заставляют содрогнуться. В одной лишь Сарагосе, по донесениям потрясенного маршала Ланна, погибло более шестидесяти тысяч солдат противника!..
Историки недоумевали, почему великий победитель, получивший возможность после битвы при Ваграме вернуться в Испанию, не прикончил её. Совершенно ясно, что Веллингтон не устоял бы против него, и тогда ему не пришлось бы пересекать Неман и идти на Москву Вот тайна, поджидающая нас на каждом повороте жизни Наполеона. Верный своей неумолимой судьбе прообраза или образца, этот поразительно деятельный человек в тот миг проявил пассивность, позволяя свершиться каре над теми и другими. Также необходим был прискорбный брак с австриячкой, повлекший за собой разрыв с северными варварами.
Позорная капитуляция при Байлене произошла по соседству с Лас–Навас–де-Толоса, около пяти веков приносившим испанцам удачу, — и мы знаем, как вдохновила их эта неожиданная победа. То был первый удар. Европа поняла, что колосс, лишь казавшийся непобедимым, пошатнулся, и сам он почувствовал, что земля устала носить его. Его всемогущество, пусть даже дарованное свыше, оказалось все же очень человеческим и хрупким! Как мог он этого не видеть? Конечно же, он не понимал, что он — орудие, всего лишь орудие, пусть чудесное и проясняющее смысл божественной притчи. Однако он должен был почуять в этом поражении первое страшное предупреждение, и встреча в Эрфурте сразу же после так называемого цветника королей, должно быть, не слишком вскружила ему голову.
Его единственное появление в Испании, как назло, прерванное подготовкой к войне, которую затевала Австрия, не позволило довести дело до конца. Завоевание этого рокового полуострова было доверено неумелым или вероломным заместителям, которые никогда не умели или не желали договориться между собой и заранее были обречены на поражение из–за удивительной бездарности фиктивного короля. Страшной ценой приходилось расплачиваться несчастным солдатам.
Нередко говорят о патриотизме испанцев, о духовном пробуждении нации. Сколько громких слов было сказано по поводу этого общего места! То же самое, что рассуждать о патриотизме вандейцев, сражавшихся исключительно за свое духовенство. Что могло в разделенной на провинции и приходы Испании объединять диких крестьян Ламанчи, или андалузских тореро и астурийских горцев, или, скажем, свирепых арагонских погонщиков? Несомненно, только ограниченная и неистовая, но зато всюду одинаковая вера, которую внушали им капуцины и священники. Этого было достаточно для того, чтобы кровавая бойня длилась до бесконечности. Если сам Наполеон ничего не понял в сокровенном национальном испанском характере, чего ждать от его злополучных солдат, воспитанных в неведении или презрении ко всякой религии?
Победитель королей, привыкший к тому, что до сих пор после решающих побед ему покорно вручали ключи империй и столиц, был поражен, столкнувшись с народом, неспособным сдаться, вечно неуловимым, видевшим в войне лишь цепь непрерывных засад и взаимных зверств. Осознав это, он в ужасе отшатнулся и предоставил событиям идти своим чередом, возможно, надеясь, что противник в конце концов обессилеет, и, жертвуя половиной своей прекрасной армии, пытался не замечать ужасную испанскую язву на ногах своей Империи, устремив все свои помышления к короне Цезаря, которая, как он думал, прочно покоилась на его пылающей голове. Во всей истории не найдется более горестной страницы. Невыразимые бедствия, последовавшие за этим, несравнимы со страшным коварством, чудовищным вероломством и братоубийственной яростью этой войны…
«Эта испанская язва, к которой не следовало возвращаться, — говорил пленный и умирающий император, — эта пагубная война с Россией, эта страшная суровость стихий, когда весь мир ополчился на меня!.. Что за печальная участь людская!»
«Англия торгует всем, — с добродушной горечью заметил царственный пленник лорда Батуста и Гудсона Лоу, — почему бы ей не продавать свободу?» Надо думать, именно этого товара ей недоставало и недостает по сей день.
Чего только не говорилось об английской свободе! Вот еще одно общее место, ставшее классическим. И в то же время трудно найти другой народ, который больше, чем англичане, был бы рабом своих религиозных и политических предрассудков, установлений, дьявольского фарисейства, непреодолимой и безжалостной гордыни. Такая же притча во языцех — свобода Карфагена, где распинали львов, то есть граждан, уклонявшихся от торговли, или свобода Рима, где несостоятельные должники по закону становились рабами своих заимодавцев. Римское лицемерие, которое удалось превзойти лишь англичанам, воздвигло храм Свободы на Авентинском холме. Здесь хранился государственный архив. Богиня Свободы была изображена в виде женщины, одетой в белое, символизирующее невинность, а у ног её покоилась кошка, животное, не терпящее никакого принуждения. Англия заменила это коварное существо леопардом, вот и вся разница.
Если французских королей, особенно Людовика XIV — ничтожного предшественника Наполеона, — более всего заботили династические интересы, то у англичан, сочетающих современное низменное корыстолюбие с древней черствостью к слабым, на первом месте стояли интересы меркантильные. Вот позор и неискоренимый порок Англии. Карфагенская ростовщица, торговка в политических одеждах, чье островное положение позволяло ей, по словам Монтескье, «оскорблять всех и каждого» и безнаказанно воровать. Пресловутое традиционное соперничество было не чем иным, как извечным противостоянием народа достойного и недостойного, ненавистью алчной нации к нации щедрой.
По словам Сореля [116], «к концу старого режима идея уничтожения Англии была на устах у французов. Ее находили простой и естественной, её всерьез обсуждали. Архивы полны проектов высадки в Англию». Наполеон думал и говорил, что самой природой Великобритания была задумана как один из французских островов. В Булони он уже видел её разделенной на департаменты, числом около сорока, допуская автономию Ирландии и, быть может, Шотландии. Его план вторжения почти было удался, и Англия, дрожа от страха, как по волшебству вдруг сделалась расточительной и тут же поспешила бросить ему в тыл австрийскую и русскую армии.
Постаревшая шлюха, Old England, не имея возможности повергнуть к своим дряхлым ногам юного победителя, вынуждена была найти себе за наличные более зрелых утешителей или покровителей, которые чуть было не разорили её. Говорили только о чистогане, вся Европа превратилась в огромный рынок, где торговали человеческой кровью, и старую покупательницу нередко удавалось облапошить на предмет качества кровяных телец и количества кровопусканий. Лживый Амьенский мир оказался всего–навсего передышкой длиной в пятнадцать месяцев, непривычной остановкой в бесконечной бойне. Сделки возобновились, и внешняя политика Англии оказалась в еще большей зависимости от её денежного мешка.
Как я уже пытался объяснить, низость в торговле не имеет предела.
Это крайняя степень человеческого падения, а в рыцарские времена даже в Англии страсть к наживе считалась позорной. Что же говорить о целом народе, живущем, дышащем, работающем и размножающемся исключительно ради торгового оборота, в то время как другие народы — миллионы человеческих существ — страдали и умирали во имя великих свершений? В течение десяти лет, с 1803-го по 1813 год, англичане платили за то, чтобы безмятежно торговать на своем острове и покончить с Францией, которая мешала их низости, — наполеоновской Францией, достигшей небывалого величия и причинявшей им столько хлопот.
«За пятьсот лет подстегивавшее оба народа соперничество стало личным делом каждого француза и англичанина… Франция по отношению к Англии выступала в роли Древнего Рима по отношению к Карфагену между 2-й и 3-й Пуническими войнами. Англия — естественный враг Франции, враг алчный, честолюбивый, неправедный и вероломный. Неизменной и излюбленной целью её политики было если не уничтожение, то по крайней мере унижение и разорение Франции… Этот государственный интерес всегда брал верх над всеми остальными соображениями, и как только дело касалось его, все средства казались хороши, законны и даже необходимы, лишь бы они были действенны. Justa quibus necessaria [117]». Так выражались публицисты перед Великой французской революцией.
Англия не только естественный противник Франции, но и сверхъестественный. Почти три века назад, еще до того, как из–под юбок гнусной королевы Елизаветы вырвались нечистые демоны торгашеского протестантизма, отцу этой коронованной кобылы, распутному многоженцу Генриху VIII, в один миг удалось заставить Англию, некогда называвшуюся Островом святых, отречься от Католической церкви. Вот изначальный и главный позор королевства, отданного во власть Сатаны монархом, который был замешен из грязи и жадно стремился захватить духовную власть, противившуюся его разврату. В тот же миг свободная Англия стала вероотступницей, и тем более охотно, что король щедро раздавал церковное и монастырское имущество своим покорным подданным. Были, конечно, и мученики, но немного. В это время Франция, содрогаясь от ужаса, яростно боролась с ересью и готовилась сражаться с нею всеми силами еще полвека, даже принудив другого распутника принять католичество, чтобы получить престол и править духовными потомками ев. Дионисия и св. Мартина.
В ожидании, когда Англия ответит за все эти бесчинства на Страшном суде, а также в ожидании близких бедствий, которые могли бы произойти уже сегодня, в этом острове во времена Наполеона видели постоянную угрозу, залившую кровью всю Европу, а главную опасность олицетворяла собой жуткая телка, сиречь золотой телец, взбунтовавшая целый континент, чтобы уничтожить или низвести до своего убожества изумительную французскую нацию! В ход шли гнуснейшие и коварнейшие политические махинации, Англию не остановило даже опасение перед возмущением всех цивилизованных народов. Достаточно привести поистине неслыханный пример — обстрел Копенгагена с моря на следующий день после заключения Тильзитского мирного договора с целью захвата датского флота, который, по мнению английского правительства, перешел на сторону франко–русского союза, хотя это нападение не было спровоцировано никакими враждебными действиями со стороны Дании.
«Тайная и притягательная сила Англии!» Где вычитал я эти слова? Что за сила и откуда она у этой вероотступницы, к которой, как к полюсу, обращались все мутные или порочные души, стоило лишь колдунье приняться за свои заклинания в тиши европейских министерств? Страх пробирает, когда подумаешь о величайшем из смертных, ставшем её жертвой, или о том, что наш пустынный лев был в конце концов настолько заворожен этим низменным гадом, что сам бросился в его пасть, словно в убежище!
Тягостно думать, что несравненный военачальник был побежден Веллингтоном! Да, многие маршалы действительно не повиновались или предавали его. Но чтобы какой–то Веллингтон одержал над ним верх, до чего же это позорно! Главная заслуга этого «бесподобного» английского генерала заключалась в том, что в Испании он успешно поставлял войскам мясо и был бы неминуемо разбит в битве при Ватерлоо, если бы Наполеон заставил подчиниться своих генералов. Никакое негодование или сарказм французов не могло бы лучше унизить эту марионетку, чем забавные советы, которые дает главнокомандующим английский автор в книге «Advice to the Officers of the British Army» [118]
«Нет лучшего совета, чем проявлять великодушие к врагу. Преследовать его по пятам после победы значило бы воспользоваться его бедственным положением. Достаточно того, что вы уже доказали, что сумеете разбить его, когда считаете нужным… Будьте всегда открыты и лояльны к врагам и друзьям. Так, вы ни за что не станете понапрасну защищать пограничную зону или устраивать засады. Вы никогда не нападете на врага ночью. Вы вспомните слова Гектopa перед схваткой с Ахиллом: “Небо, освети нас и сразись с нами!” Если враг отступает, дайте ему несколько дней форы, чтобы доказать, что вы и не думаете застигнуть его врасплох, когда вы соберетесь это сделать. Как знать, быть может, столь великодушный жест заставит его остановиться? А когда он укроется в безопасном месте, вы броситесь ему вдогонку вместе со всей вашей армией… Никогда не продвигайте по службе умного офицера, достаточно простого рубахи–парня, который будет беспрекословно выполнять ваши приказы. В офицере, сведущем хоть на йоту больше других, нужно видеть своего личного врага, ибо можно не сомневаться, что он потихоньку смеется над вами и вашими распоряжениями».
Бесспорно, что Веллингтон, пользующийся заслуженным восхищением англичан, буквально следовал этим драгоценным советам в своих кампаниях на Пиренейском полуострове и даже в Бельгии. Чтобы не быть двадцать раз разбитым в Испании и Португалии, ему были необходимы отсутствие Наполеона и преступная анархия заменивших его генералов.
Можно с уверенностью сказать, что даже крушение Империи принесло Наполеону меньше горечи, чем эта позорная подстановка. Его, грандиозного и великодушного императора латинян, победили все лондонские лавки и сейфы в лице недалекого Веллингтона. И за их победой стояло отвратительное ханжество скаредного и чванливого протестантизма, а также низость учетчиков резни. Но прежде и больше всего тут виделась удивительная усмешка неба, двигавшего армиями, которое, как во время потопа, теперь раскаялось в том, что так возвеличило одного человека, и в порыве ужасного милосердия в конце концов повергло его к ногам случайного преемника его славы.
За позором Англии последовал позор других европейских монархий. Признаться, от него приходишь в замешательство. Никогда еще государственная продажность не достигала таких масштабов. Католическая Австрия, лютеранская Пруссия, раскольническая Россия одна за другой или все вместе выпрашивают английских субсидий для борьбы с Францией. С 1793-го по 1813 год — пять больших коалиций, не говоря уже о бесчисленных и не прерывных мелких заговорах, когда каждый участник получал на лапу, начиная с могущественных и высокомерных министров и кончая простыми шпионами и лазутчиками, объединенными с одной лишь целью — сокрушить общего врага, прежде чем пожрать друг друга. В течение двадцати лет Европа буквально кишела предателями, лгунами и наемными убийцами, без конца протягивавшими свои жадные руки к Англии, которая скрепя сердце платила им за труды, а зачастую с презрением отказывала, когда они начинали халтурить. Презрение Англии! Даже его приходилось проглатывать им вместе с тяжкой карой, наложенной Непобедимым на поле брани.
Нет сомнений, что государственные деятели неизменно и постоянно придерживались убеждения, что в политике все средства хороши, а убийство исподтишка и бесчестье даже облагораживают плату наемникам. Так полагали грабители, для которых Европа стала большой дорогой. Это вошло в привычку, и раздел территорий, последовавший за падением Наполеона, или размен, выражаясь на дипломатическом жаргоне, принятом в то время, с избытком подтверждал незыблемость этих принципов.
Начнем с Австрии. «Extra statum nocendi», как сказал Kayниц в 1788 году. «Обезвредить». Это указание относилось к Пруссии, прежде чем стало всеобщим лозунгом, направленным против Франции. Вредить с их точки зрения означало не подчиняться Австрии, и так как Франция сразу после революции принялась ей всячески вредить, она не остановилась перед тем, чтобы восполнить тревожный дефицит своего военного бюджета классическим способом — выпросив денег у Англии. С появлением на сцене Тюгю, бывшего шпиона Шуазеля, изменника Франции и Австрии, начинается торг, точнее, грязные сделки. «Нам не хватает денег», — стенал он уже в 1794 году.
Так же, хотя и не столь откровенно, поступал Меттерних — один из самых видных и знатных аристократов на свете. Когда Наполеон добился явного преимущества, канцлер дошел до того, что за большие деньги продал ему эрцгерцогиню, — выгодное дельце для австрийского монарха, который на склоне лет, когда сам уже продаваться не мог, взялся сводничать своей дочери. Уму непостижимо, как низко может опуститься человек. Когда стало ясно, что звезда Наполеона закатилась, австрийцы вспомнили о британских сейфах, а его тесть — его Апостолическое Величество — собрал под свои знамёна триста тысяч человек, чтобы с оружием в руках отстоять прелюбодейное ложе своей драгоценной дочурки, которую это вполне устраивало. Впрочем, было сделано все возможное, чтобы удачная перемена в её судьбе стала неизбежной. Падение Покорителя готовилось ими заранее, при этом не гнушались никакими средствами, а свадьба была всего лишь уловкой, должной усыпить его бдительность. Поэтому князь Меттерних, позднее работая над «Мемуарами», засвидетельствовал свои заслуги: «Цели, лежавшие в основе австрийской политики, всегда были самыми чистыми, какие только можно себе представить».
Что касается Пруссии, то тут ни о какой чистоте не может быть и речи. В этом разбойничьем логове заправляли грубые солдафоны. «Война, — говорил Мирабо, — есть национальный промысел Пруссии». Понятно, что имелось в виду. Начиная с варваров V века не было на свете более кровожадного и хищного народа. С тех пор ничего не изменилось, что и подтвердил 1870 год.
Кто не знает, что скандальное процветание этого народа началось в XVI веке с союза маркграфства Бранденбургского и собственно Пруссии, тогда еще крошечной и нищей, представлявшей собой две немецкие колонии в славянской стране? Это жалкое прусское герцогство, некогда отвоеванное у язычников Тевтонским орденом, не имело ни государственных, ни естественных границ и без зазрения совести перешло в лютеранство, чтобы расширить свои пределы. Вернейшее средство в XVI веке.
Объединившись ценою вероотступничества с маркграфством Бранденбургским, Пруссия сочла, что все пограничные земли следует прибрать к рукам, и это убеждение при Гогенцоллернах стало единственным государственным принципом. Фридрих Великий положил начало прусскому военному могуществу, отхватил себе Силезию и Польшу и, проглотив их, предназначил своим преемникам Саксонию, Вестфалию, Баварию, Австрию, а если удастся, и всю Германию. Но его непосредственным наследникам не хватало гения и неколебимой воли этого опасного разбойника, и его внучатый племянник, монарх- увалень, имевший наглость бороться с Наполеоном, наверняка потерял бы все, если бы не прискорбное великодушие его противника.
После Иены Пруссия обеднела как никогда и была вынуждена слегка приторговывать собой, причем ни её темперамент, ни совесть нисколько этому не препятствовали. Об этом в 1813 году позаботилась Англия, осыпавшая её скорее звонкой монетой, чем ласками. Карфагену приходилось содержать своих наемников. Штейн, Шарнхорст, Гнейзенау и негодяй Блюхер служили ему с тем большим рвением, что предполагали отхватить несколько лакомых кусочков у поверженного великана для своего гнусного отечества. Самый ненасытный европейский двор, считая себя наиболее обойденным, постарался получить львиную долю и в настоящем и в будущем. Местный и наследственный разбой ширился, выходил из берегов, набирал силу, до тех пор пока не произвел на свет в наши дни Германскую империю, которая, быть может, кончит тем, что сама пожрет себя, как погребенные заживо в гробнице, полной презрения и мерзости, которую ей готовит социализм.
Нужно ли вносить Россию в список наемников? Безусловно. Скажем, Суворов, который прошел через всю Европу, заполонил Италию или взобрался на Швейцарские Альпы, наверняка нуждался в деньгах. Московская казна была ненадежной, и русский рубль недорого стоил в Европе. Тем более невозможно представить очаровательного отцеубийцу Александра I, отказывающего себе в мелких удовольствиях, чтобы не дать себя разбить при Аустерлице или Фридланде. Роль дипломата, ведущего высочайшие переговоры, куда больше подходила ему и обходилась много дешевле.
После Байонны самой большой ошибкой Наполеона, за которую ему дорого пришлось поплатиться, стало его легковерие. Он прельстился улыбками и ласками этого византийца, что ни день предававшего его, чья пылкая дружба на поверку оказалась лишь уловкой хитрого грека, к которой он неизменно прибегал четыре года кряду, пока Англия, уставшая от этой любовной идиллии, не заставила русского царя показать свое истинное лицо неумолимого врага.
Когда была состряпана коалиция 1805 года, Англия обязалась выплатить России 1 200 000 фунтов стерлингов за каждые сто тысяч рекрутов и тридцать миллионов франков за Аустерлиц. В договоре не уточнялось, будут ли учтены убитые. Получил ли обещанную мзду побитый царь, убедившийся в Моравии, что выиграть великую битву куда труднее, чем удушить родного отца? Это должно быть ведомо падшим ангелам, но людям об этом знать не дано. Но в делах нет места жалости, и разочарованная Англия отказалась раскошеливаться. Русским ничего не заплатили за поражение. Они, конечно, свое взяли, занявшись во время континентальной блокады контрабандной торговлей.
На другой день после поражения при Аустерлице Александр, которого Наполеон мог взять в плен и заточить в крепость, смиренно умолял своего победителя позволить ему отступить с остатками армии, что ему и было позволено. «Пощадить их сегодня, — воскликнул героический и несчастный Вандам [119], — значит через шесть лет впустить их в Париж!» Спустя десять лет на Святой Елене за Пленником надзирал тюремщик, которому Александр платил жалованье. Что за удивительный поворот истории, политики и какова награда за великодушие человеку, почти всегда прощавшему и так и не заслужившему прощения!
Остается узнать, что стало с его душой, с его непомерной душой, метавшейся в этом жутком вихре беззаконий. Возвышенная душа юноши, вознесенная дыханием Божьим в неведомые выси, где неразличимо человеческое убожество, неисправимо влюбленная во все, в чем ей мерещилось благородство или величие, и потому, несмотря на блеск его гения, призванная страдать от разочарования более других заурядных душ.
В самых скромных французских церквах перед жертвенником днем и ночью горит лампадка. Иногда меня посещает мысль, быть может нелепая, что эта лампадка на поминает доверчивость Наполеона.
Когда Наполеон восстановил институт маршалов, сотворив себе восемнадцать названных братьев, он, похоже, сам испугался дела рук своих. Это подметил его современник Тьебо, который по своему положению прекрасно разбирался в происходящих событиях и оставил «Мемуары» — документ в высшей степени достоверный прежде всего с военной точки зрения и несравненно лучший, чем мемуары Марбо [120].
Опасавшийся, как предполагает Тьебо, предоставить слишком большую власть своим бывшим боевым товарищам, а ныне его подчиненным и подданным, добравшийся до престола Наполеон рассудил, что ему следует «подновить этот институт назначениями по собственному выбору, и осуществил это таким образом, что личные пристрастия заставили его забыть о справедливости». Разумеется, я оставляю на совести Тьебо столь тяжкое обвинение, однако замечу, что меня смущает, как мог Наполеон удостоить высочайшего чина людей неравных дарований, прекрасно сознавая эту разницу.
Взять, к примеру, Бертье, которого сам император называл лопухом, или лжепобедителя Брюна рядом с великим Массеной. Героические маршалы Ней и Ланн, сравнимые лишь с легендарными рыцарями, поставлены на одну доску с Сультом, бесследно исчезнувшим в битве при Аустерлице, где его армии была отведена главная роль, но позднее приписавшим себе всю славу. Сей герцог Далматский, которому Наполеон не пожелал дать имя в честь одной из побед, был, как известно, главным виновником неудач в Испании, где, после того как Опорто почти предал его, император проявил необъяснимую слабость или слепоту, доверив ему столь важный пост.
Что говорить о Мармоне, разбитом при Арапилах, и низком предателе д’Эссоне, одно имя коего звучит несмываемым оскорблением? Что говорить о неукротимых Мюрате и Ожеро, неверных ему в дни испытаний? Или о глуповатом и тщеславном Макдональде, отличившемся мародерством в Италии в 1799 году и умевшем лишь проигрывать; что говорить о Гувьоне Сен–Сире, пожалуй, самом талантливом генерале Европы после Наполеона, который своим скверным нравом обесценил победу под Дрезденом и положил начало непоправимому краху 1813 года, или о бездарном и мужественном Одино; о шутовском барабанщике Викторе, пробившем себе орудийными выстрелами титул герцога Беллюна, или о свирепом и косном Даву, лишившем захваченную неприятелем Францию армии, которая могла бы её спасти, и с тупым упрямством защищавшем город, на который никто не собирался нападать? И наконец, что сказать о Груши, которого Наполеон, похоже, избрал по наущению самого дьявола — верховного покровителя Англии, чтобы положить конец своему паломническому пути?
Самым непостижимым и роковым из этих безрассудных выдвижений было, конечно, назначение личного врага Наполеона Бернадота, чье гасконское ухарство явно претило императору. Известно, чем тот отплатил за оказанную ему милость. Но Бернадот обладал одним преимуществом — он приходился шурином Жозефу, а Наполеон, как глава клана, всегда считался с семейными узами. Помимо всего прочего, именно эти связи обеспечили Бернадоту прощение за его преступные действия при Ауэрштедте, за которые любой другой принц поплатился бы головой, а также за его более чем странное поведение при Ваграме, повлекшее за собой лишь краткую и безобидную опалу. Став королем Швеции с молчаливого согласия Господина, не пожелавшего этому препятствовать, ничтожный авантюрист, одурманенный положенным его сану фимиамом, немедленно превратился в заклятого врага моего благодетеля и своей родины. В истории имя его звучит поношением, и не приходится удивляться, что вероотступники — лютеране всей Швеции гордятся им.
И такова почти всегда была награда, когда Наполеон пытался возвысить людей из своего окружения. Сын Революции получил в наследство от матери общество, состоявшее главным образом из подонков и лакеев. Кроме военных среди них были высоко одаренные холуи: достаточно назвать Талейрана и Фуше, превратившихся при нём в законченных проходимцев, какими бы они стали при любом режиме. Можно без преувеличения сказать, что их низость словно бы возрастала вместе с его величием настолько, что до конца света вряд ли удастся воздать им по заслугам. В той или иной мере это происходило на каждой ступени государственной лестницы, и их низость и предательство, расцветшие в его царствование, еще более удивительны, чем его слава, словно чрезмерный блеск светила невиданно усиливал всеобщее разложение. Стоило ему померкнуть, как вонь стала невыносимой…
Правда и то, что Наполеон никогда не умел наказывать, — это случалось на каждом шагу и на каждой странице его жизни и способно вывести из себя. Вот, быть может, основная черта страннейшего из странных, кого так часто пытались представить тираном, и кто в действительности всегда был глубочайшим фаталистом (непонятно от кого унаследовав это качество), неспособным таить зло, вечно боялся нанести ущерб своему делу, принизив тех, кого он возвысил, немедленно переставал желать и действовать, едва ему казалось, что он слышит голос своей судьбы, и, исполненный безмолвного смирения, покорно садился у колодезя скорби [121].
«Стенать, — говорил он, — ниже моего достоинства и не в моём вкусе. Я приказываю и молчу».
Сколько их было? Тысяч пятьсот–шестьсот. Неизвестно. Число погибших французов достигает миллиона, однако не по вине их полководца, но вследствие обстоятельств, сыгравших не меньшую роль, чем Божественная воля.
Никто в Европе не желал мира столь страстно, как Наполеон, ибо мир был необходим ему для того, чтобы осуществить блестящие замыслы, порожденные его бессмертным гением, но достичь его он так и не смог.
С 1796-го по 1815 год пытался он завоевать этот бесконечно желанный земной рай, у врат которого погибли все его армии.
И что за армии! Мир не знал ничего подобного доселе! Чтобы зачать и выносить эту легендарную армию его мечты и славы, понадобилось четырнадцать веков мучительного созревания. Начало было положено бедными и возвышенными апостолами, проповедовавшими варварам, святыми, жившими при Меровингах и Каролингах, которые драгоценной кровью Христовой сплотили всю французскую землю; затем потребовалось рыцарство крестовых походов с его необычайным подъемом; затем — кошмарная Столетняя война с англичанами, ужасные судороги XIV–XV веков, когда царство Божьей Матери находилось на краю гибели, и наконец — смрадная эпоха правления Бурбонов и гильотины революционного террора. Трудно назвать другой народ, вынесший больше страданий, заплативший за все своей кровью и столь глубоко втоптанный в грязь.
Несомненно, он впадал в нечестие — по крайней мере, так казалось, как впрочем, и все другие народы, даже в Испании, да иначе и быть не могло в конце XVIII века. Но это нечестие было поверхностным, как пленка или род духовной парши, подхваченной при Бурбонах и не поразившей внутренностей, которую можно было излечить ваннами из крови и огня. Франция неотделима от Господа Бога — доказательством тому служат многочисленные чудовищные эксперименты, в особенности опыт Французской революции. Именно потому, что она была самой щедрой из наций, отлученная на время от христианской веры, она не могла не поддаться величественному обману 1789 года и страшному безумию, которое последовало за ним. Потому–то и нужен был этой покинутой монахине живой и воплощенный Бог, Бог осязаемый, который утешил бы её, и когда явился Наполеон, она тут же узнала его и с громким воплем самоотверженной любви всецело предалась ему.
Достаточно вспомнить, что произошло во Фрежюсе [122] или в заливе Жуан [123] — во всей истории не найти примера подобного гипнотического воздействия на окружающих. Этот необыкновенный человек был богом для своих солдат, которые в свою очередь представляли собой цвет французской нации. Он мог делать с ними все, что хотел. Его непомерная душа, как я уже говорил, поглощала другие души, подчинявшиеся ему по его воле или помимовольно, и во всем этом поистине скрыта какая–то тайна.
Эта рать следовала за ним повсюду, принимая из любви к нему все тяготы жизни и все муки смерти. Когда великие мира сего, осыпанные его милостями, предали его, бедные солдаты, покорившие с ним всю землю и получившие в награду лишь раны и бессмертную славу, сохранили верность низложенному императору даже в изгнании и в смерти, так и не сумев признать его окончательное поражение. В разных уголках Франции более шестидесяти лет назад угасали последние сироты чудесного исполина, калеки и нищие, простодушные и величественные, которым по–прежнему чудилось, будто они в Египте или в Москве. С их уходом словно померкли звезды небесные.
Они изгладились из памяти людской, и новое поколение, смутно представляющее их лишь по знаменитым иллюстрациям Шарле и Раффе [124], в действительности ничего о них не знает и вообще с трудом представляет, как такие люди могли появиться на свет и стать соратниками великана, при звуках имени которого развеивается всякое мнимое величие.
Настанет день, когда останки Наполеона покинут свою великолепную гробницу в Доме инвалидов. Откроют гроб, и он окажется пустым, так как сам его прах не мог существовать без окружавшего его некогда поклонения. Тогда этот прах воссоединится с забытым и развеянным прахом тех смиренных солдат, что принесли себя в жертву своему главнокомандующему, и их детские любящие души окружат его душу на Страшном суде, как некогда, в дни великих сражений, его непобедимая гвардия!
Невозможно понять Наполеона, не увидев в нем поэта, несравненного поэта в действии. Его стихи — это вся его жизнь, не имеющая себе равной. Он всегда мыслил и действовал как поэт, для которого весь видимый мир — не боже чем мираж. Его поразительные воззвания, его бесконечная переписка, его видения на Святой Елене — достаточные тому доказательства. О чем бы он ни говорил, что бы ни писал, язык его облекал все на свете своим великолепием.
Я не устаю перечитывать его восхитительное письмо, написанное 2 февраля 1808 года коварному отцеубийце Александру I, который был недостоин этого послания и явно неспособен его понять. Наполеон предлагал ни больше ни меньше как раздел мира, обещая ему Азию и оставляя себе весь Запад не в качестве великолепной возможности, но как неизбежное следствие их союза: «Англичане… будут раздавлены грузом событий, которые отяготят атмосферу. Ваше Величество и я предпочли бы блага мира, мы предпочли бы проводить нашу жизнь среди наших обширных империй, посвящая себя заботам о их возрождении и счастии наших подданных… Этого не хотят всесветные враги. Поневоле приходится стать выше этого. Мудрости и политике присуще следовать велениям судьбы и идти туда, куда ведет нас непреодолимый ход событий».
И вновь — судьба! Так значит, Наполеон — поэт судьбы? Историческое развитие событий, о которых он говорит, доказало невозможность или, если угодно, тщетность его великих замыслов, но для Императора императоров оно ничего не доказывало, так как в душе его обретало пророческую реальность — реальность невыразимую и тем боже явственную для его внутреннего ока. Разбираясь лучше других в военной технике или в государственном управлении, он в то же время словно в экстатическом предчувствии ощущал то, что стояло за преходящими и случайными обстоятельствами, и именно это предчувствие делало его поэтом.
Жизнь его сердца не могла сильно отличаться от его общественной деятельности. Подобное несоответствие пристало лишь заурядным талантам или великим проходимцам. Наполеон считал своим долгом сохранять в любви то же достоинство, что и на троне, то есть поступал как величайший поэт, неутомимый создатель волшебных грез, которыми он мог довольствоваться в летней предрассветной мгле, окутывавшей всю его жизнь. Страшнейшие бедствия и даже ужасный его крах так и не вернули его к яви. На Святой Елене эти видения являлись ему в его страданиях, а после смерти они продолжают жить в воображении или в сердцах тех, которые обожают его.
Говорили не без оснований, что Наполеон влюблялся как школьник. Но где ему было взять время и опыт, чтобы любить иначе? Как всем юнцам, ему нравились доступные женщины, отдававшиеся сразу, а зачастую и без всяких церемоний. Можно даже сказать, что смолоду повелевавший судьбами мира император не имел досуга, чтобы любить или жениться на женщине другого сорта, а чуть позднее не придавал этому большого значения. Его страсть к Жозефине, которая как была, так и осталась распутницей, страсть, проступающая в письмах, полных исступленного восторга, как раз и была чувственным увлечением впечатлительного и неопытного юноши, распаленного кокетством тщеславной женщины.
Неопытность в этом деле — выражаясь прилично — легко излечима, и юнец не замедлил просветиться. Впрочем, в начале увлечения Жозефиной можно было лишь догадываться или предчувствовать его будущую славу Порочная и очаровательная креолка ослепила его. Тот, кто в ту пору звался всего–навсего Бонапартом, а позднее одним мановением руки покорял самые неприступные добродетели, должно быть, считал, что богиня Олимпа снизошла до него: «Mio dolce amor [125], не осыпай меня поцелуями, от них у меня кипит кровь». Такие глупости пишут в восемнадцать лет. Но похоже, что, влюбившись, Наполеон и вел себя как восемнадцатилетний юнец. Спустя пятнадцать лет после пылкого увлечения Жозефиной, когда он встречает в Компьене Марию Луизу, во всем его безрассудном поведении сквозит удивительное мальчишество. Не забудем, что кукла, которую ему прислали из Вены, была дочерью Цезарей, что прибавляло ей блеска в его глазах, и в нем проснулся прежний пыл неисправимого школяра.
Обе эти дамы, достойные друг друга, были ему неверны и, как и следовало ожидать, его предали. Будучи фаталистом, как я уже говорил раньше, он как умел смирился с этим, и без того отягощенный борьбой со всеми европейскими народами, противившимися велению его судьбы. Добавим сюда веление времени. Каждый творил что хотел, а сестры Наполеона вели себя как настоящие куртизанки. Хуже всех была Каролина; не довольствуясь многочисленными изменами, навлекшими позор на её мужа — несчастного Мюрата, она превратила этого героя многих битв в жалкого лунатика, который был нужен ей, чтобы покончить с братом.
Но кто мог покончить или хотя бы смертельно уязвить великого творца двадцатилетней эпопеи? Жен, сестер, братьев, ополчившихся против него, так же как и неблагодарных подчиненных, вместе со всеми прочими видел он в волшебном зеркале своей всевозвышающей мысли.
Как у истинного солдата, у него был целый гарем любовниц, но ни одна из них не владела его душой и не знала её. «Ubi thesaurus, ibi cor». «Где сокровище ваше, там и сердце ваше». Сердце Наполеона не было неприступной твердыней, но те, кому удавалось проникнуть в него, считали, что оно пусто, ибо сокровище было невидимым. Этот клад — тайна его великой поэзии, тайна Прометея, не познавшего самого себя, тяжелейшие ошибки которого могут быть прощены, как вина Полифема или Антея, ибо сам он не ведал ни собственной силы, ни силы предопределения. Помимо нетерпения, которое вызывало у него всякое препятствие, им двигало рвение, порожденное Божественной волей, сквозившей в каждом его деянии, но распознать её он не сумел; она уверенно привела его к распятию — вот подлинная история его любви; всегда и во всем оставался он неизмеримо выше банальных страстишек и их жалких рабов.
Я говорил, что он был ослеплен дважды. Был еще один случай — самый роковой. На этот раз его ослепило поражение. До Ватерлоо он знал сокрушительные удары, но не знал, что такое поражение. Еще одна продажная девка, столь долго не имевшая над ним власти, теперь стала домогаться его и в конце концов овладела им.
Гвардия отступает!.. При этом паническом крике он видел, как все рушится, как беспорядочно отступает его последняя армия, и чувствовал, что в чудовищных объятиях врага девственность Победителя безвозвратно утрачена. Непроглядная тьма воцарилась в его душе. Неужели все кончено? Неужели поэме суждено оборваться на этом ужасном злоключении? Где теперь его звезда? Что стало с его сердцем и его сокровищем? Конечно же, их похитил не герцог Веллингтонский и уж тем более не прусский солдафон. Он обретет их вновь спустя три месяца на расстоянии восьми тысяч километров от его столицы, в другом полушарии. Но там звезда его будет подобна нищенке, просящей на хлеб, сердце его будет разрываться и сокровищем его станет страдание. Не одна гвардия отступала при Ватерлоо, а вся красота нашей земной юдоли, сама слава и честь; сама божественная Франция, некогда повелевавшая народами, а ныне внезапно овдовевшая и одиноко оплакивавшая свою потерю!
Утром того ужасного дня Церковь воинствующая служила во всех христианских приходах обедню двух мучеников из далекого прошлого и наставляла всех верных «прославить себя мученичеством» — gloriamur in tribulationibus. Наверняка были во Франции смиренные священники и еще более смиренные верующие, которые молились за своих воюющих близких и друзей и, подобно своему полководцу, не думали взывать к мученикам древности. Вероятно, своей молитвой они помогли жертвам этого сражения в их смертный час, но единственным откликом, раздавшимся в ответ на их кроткий и таинственный шепот, стало отчаянное проклятие Камбронна, а сокрушенный император вряд ли мечтал о славном мученичестве.
Этот венец он примет позднее, на острове Святой Елены, когда явится ему великая Возлюбленная нищих и императоров и похитит его тайну, чтобы сокрыть её навеки.
Богословы учат, что к каждому человеку с рождения до смерти приставлен Невидимый спутник, призванный охранять его душу и тело. Его называют ангелом–хранителем или покровителем, данным Богом и принадлежащим к одному из Девяти Ангельских Воинств.
Таково всеобщее верование христиан. Неизменный спутник, вдохновитель и судия, он внушает нам высокие мысли и поселяет в нас то, что принято называть угрызениями совести. Ему ведомо то, что неведомо нам, и зримо то, чего не видим мы, он постоянно присутствует в нас и рядом с нами, исполненный несказанного уважения к нашей свободе, знающий истинное величие наших душ и удивительное достоинство наших тел, созданных из праха и призванных воссиять, когда мы пробудимся от сна. Когда человек творит зло, ангел молчаливо удаляется в сокровенные уголки преступной души, куда не может проникнуть даже сам грешник, и плачет там, как могут плакать одни лишь ангелы.
«Если жизнь лишь пиршество, то вот они — наши сотрапезники, если комедия, то вот — статисты, и они же — чаши необыкновенные гости, которые посещают нас во сне, если жизнь — всего лишь сон!.. Нет у нас никого ближе их — вечных странников по лучезарной лестнице Иакова. Мы знаем, что над каждым из нас, словно над бесценным сокровищем, неусыпно бдит один из них, защищая нас от посягательств Бездны тьмы, — вот самое поразительное представление о человеке.
Даже отпетый негодяй столь драгоценен, что его постоянно хранит некто, подобный тому, кто шел впереди народа Израилева в столпе облачном и в столпе огненном, и тот же серафим, очистивший (?) уста величайшего из пророков, равный целым мирам, может надзирать за жалким грузом дряхлой души учитела или чиновника.
Один ангел утешает пророка Илию в его потрясении [126], другой сопровождает в пещь огненную отроков иудейских, третий заграждает пасти львам во рву перед пророком Даниилом, и наконец, четвертый, именуемый великим князем, сражаясь с самим дьяволом, оказался недостаточно могущественным, чтобы проклясть его, и лишь Дух Святой — то единственное зеркало, в котором хотели бы созерцать самих себя эти необыкновенные спутники человека..
Кто же на самом деле мы, что к нам приставлены такие защитники, а главное, кто такие они, эти безликие и бесплотные создания, неразрывно связанные с нашей судьбой, о которых не сказано, что Господь сотворил их, как нас, по своему образу и подобию? Это о них написано: страннолюбия не забывайте[127]» [128].
Кто, как не Наполеон, может быть назван странником, нуждающимся в гостеприимстве? Не понимая, как такой человек мог явиться на земле, я не стану пытаться говорить об этом, и уж тем более не могу судить о том, кому было поручено незримо следовать за ним повсюду. Принято думать, что к нему был приставлен один из херувимов, или престолов, или властей, или, на худой конец, величайший и могущественнейший архангел. Я же, напротив, думаю, что его ангелом–хранителем был скромнейший дух из последней ступени небесной иерархии.
Такой заурядный иуда, как Бернадот, мог нуждаться в покровительстве высочайших князей или распорядителей благодати, способных вынести горы его измен и отвратить от него все земные кары в ожидании дня Господня и Его Страшного суда. Но только не Наполеон. Столь необыкновенной личности нужен был ангел–хранитель малого дитяти, брошенного на дорогах мира, — скромный защитник, призванный отгонять от него приблудных псов и провести сквозь тернии и шипы, которые могли бы его оцарапать, смиренный и чуть ли не робкий ангел- хранитель для величайшего из смертных! Кротчайший, невидимый друг, почтительный и суровый, чей голос обращался бы к нему из глубины его сердца:
«Прощай часто, но не всегда. Бог соделал тебя отцом пятидесяти миллионов его творений, которые не знают, кто ты такой, потому что ты и сам этого не знаешь. Не поядай этих несчастных, ведь они — образы и подобия Божьи и твои собственные. Тебе позволено порабощать и попирать царей земных, ибо они извергнуты Духом Святым, коего ты, быть может, являешься знамением. Только не бери на себя слишком много и не пытайся сравнять горы, принадлежащие одному Богу. В остальном ты будешь непобедим, лишь не переходи этой грани — в противном случае ты сразу догадаешься об этом. На вершинах этих гор — снега и лавины, не покушайся на них, не то они низвергнутся».
Что за удивительные переговоры между двумя неколебимыми твердями: земной и небесной, видимой и невидимой! Ведь Наполеон тоже не раз бывал по–своему невидим для слуг, неспособных заподозрить или даже предположить его тревогу, когда он совещался со своим бесплотным Спутником, через которого его мятущаяся душа прозревала, как собираются грозовые тучи. «Не ходи туда», — говорил ангел. «Моя судьба велит мне», — отвечал император. Но вот Судьба его восстала против Бога, и Наполеон растерялся! Но этого не замечал никто из его окружения. Были минуты, часы и долгие ночи, когда, не зная, что ему делать, повелитель вселенной бросался от одного решения к другому, перешагивал через рифы, на которые его тут же отбрасывала яростная волна, пока, выбившись из сил, он не перестал сопротивляться вместе с пятью или шестью тысячами солдат, бормоча нечто вроде: «Боже, буди милостив мне…»
Этот обломок былого величия, некогда казавшегося безграничным, прибыл наконец на Святую Елену. Когда он высадился на острове, навеки прославив его, адмирал Кокбэрн вручил ему приглашение, адресованное «генералу Бонапарту». Получив его из рук Бертрана, Наполеон сказал фельдмаршалу: «Это нужно переслать генералу Бонапарту, в последний раз я слышал о нем во время Египетской кампании или у горы Фавор». Несмотря на то что лорд Розбери[129] был истинным англичанином, он отозвался об этом упрямом нежелании называть великого пленника его императорским титулом как о недостойном и возмутительном фиглярстве.
Тот же Кокбэрн ответил в следующих выражениях на письмо, в котором граф Бертран упоминал имя Императора: «Месье, имею честь подтвердить, что мною вчера получено ваше письмо. Это письмо обязывает меня официально уведомить вас, что я не знаю никакого императора, проживающего на этом острове, и никого другого, облеченного подобным достоинством, кто бы, как вы утверждаете, прибыл со мною на “Нортумберленде”».
Это низкие и мелкие уколы со стороны англичан продолжались и после его смерти. «На надгробной плите Императора, — говорит Розбери, — слуги хотели начертать одно только имя: “Наполеон”, а рядом — место и дату рождения и смерти. Сэр Гудсон Лоу согласился лишь при условии, что будет добавлена фамилия “Бонапарт”. Но слуги не пожелали указать имя, которое не признавал сам Император. Таким образом, надгробная плита осталась безымянной. Казалось бы, невероятно, но это так».
До дна испил чашу страдания тот, чье непростительное преступление заключалось в том, что он был бесконечно выше других и совершил величайшие из дел, что творились под небом в течение девятнадцати веков. В этих пытках не хватало лишь стенаний жертвы да, пожалуй, и самой жертвы. Английские палачи и лакеи даже не подозревали, насколько они правы, утверждая, что на острове нет Императора. В их руках оставалось лишь его жалкое подобие, уже тронутое дыханием смерти. Наполеон был вне их досягаемости, один на один со своим невидимым Спутником, с которым он беседовал вдали от них.
Много писали об этих бесконечных монологах, часто прерываемых его собственными возражениями. В действительности то были диалоги отсутствующего с невидимым, и этот последний был спутником, столь необходимым изгнаннику в его безмерном несчастье, когда он даже не мог добиться, чтобы его называли собственным именем.
Можно предположить, что в последний час за него должен был вступиться могущественный архангел, чтобы представить Его милосердному Отцу во всем его великолепии, но по закону’ божественной справедливости во время славного и страдальческого пути неизменным спутником и защитником Императора всех веков должен был быть меньший из блаженных духов, которого отыскал для него Господь в бескрайних Своих небесах.
Бург–ля–Рен
Январь–апрель 1912