Он смотрел в окно и ел яблоки, скучая.
Человек проехал на велосипеде, брезгливо нажимая на педали. Подросток торопливо рисовал усы на афише эстрадной певицы. Породистая собака вела хозяина на вечернюю прогулку…
Он завел будильник и лег спать.
В три часа ночи он проснулся от боли в животе.
«Яблок съедено много, — тоскливо подумал он. — Количество перешло в качество».
Он подложил подушку повыше и приготовился к страданиям. Он считал, что всякому человеку полезно время от времени страдать, ибо только через мучения можно прийти к пониманию сути жизни. И хотя он плохо представлял, что подразумевается под сутью жизни, но употреблял это выражение часто и с удовольствием.
Боль временно отступила.
Он воспользовался затишьем, чтобы порассуждать:
«Мы должны благодарить боль. Она сдирает коросту эгоизма и открывает нам глаза. Как мелки наши радости и огорчения! Гоняемся за вещами, копим деньги, строим карьеру, набиваем желудки, а жизнь проносится, как миг…»
Он застонал от боли, закусил губу, закрутился, то вытягиваясь струной, то поджимая колени к подбородку.
«Это и есть борьба, — шептал он. — Я борюсь — следовательно, живу».
Он прислонил бедный живот к прохладной стене. Стало легче.
«Когда-нибудь люди поставят памятник физической боли. И на нем будет надпись: „От благодарного человечества“. Да-да, именно так! Страдая, мы возвращаемся к истинным ценностям бытия. Становимся мудрее и, в конечном счете, счастливей…»
Рези усиливались. Он с тоской смотрел на Луну, глядевшую в окно с безразличием банщика. За стеной заплакал младенец, и мужской голос лениво сказал: «У тебя грудь — тебе и вставать!»
Прошло два часа. Вдобавок ко всему его начало тошнить. Он зарывался головой в подушку, гладил и щипал живот. Его преследовали груды ненавистных яблок. Он гнал их прочь, но они кружились над ним, вызывая новые страдания.
Запоздалая компания брела по улице и надрывно пела: «Жизнь невозможно повернуть назад». Этажом выше залаяла шотландская овчарка. На кухне в сатанинском хохоте затрясся кран.
Теперь его бесило все. Он выглянул в окно, чтобы вдохнуть свежий ночной воздух. Город спал.
«Спят! Все спят! Здоровые мужья, здоровые жены, здоровые дети. Им наплевать, что я мучаюсь!»
Ему было очень больно и жалко себя. Слеза пробежала по щеке.
Он больше не думал об очищающей боли, о памятнике страданиям. Он хотел лишь одного — чтобы все эти мучения прекратились.
Под утро он не выдержал, кое-как добрался до телефона и вызвал «Скорую помощь». Она приехала быстро, но он успел сто раз проклясть всю медицинскую службу, которая мечтает о его смерти.
Его промыли сверху донизу и снизу доверху и дали две таблетки. Он выпил таблетки и прошептал:
— Доктор, спасите меня.
Доктор взял в руки шприц и спросил:
— В какую?
Он молчал.
Доктор выбрал левую ягодицу и стал протирать ее спиртом.
— Доктор, ставьте в правую — я левша…
Доктор улыбнулся, поставил укол в правую и, пожелав всего хорошего, уехал.
Он заснул, измученный ужасной ночью, а когда проснулся, солнце уже бродило по комнате на пыльных и теплых ходулях. Он потрогал живот. Все было нормально. Хотелось есть. Он принял душ, поел и в прекрасном настроении отправился на работу.
В вестибюле висели списки желающих приобрести «Запорожец». Его фамилия стояла десятой, хотя у него была восьмая очередь. Он вошел в лифт и нажал кнопку. Кроме него в лифте поднималось еще три сотрудника. Он испытывал к ним что-то похожее на жалость.
«Что знают они о том великом таинстве, которое заключено в страданиях? Им нужна мебель, ковры, машины. Им невдомек, что за одну ночь я приобрел столько, сколько им не получить за всю жизнь. Боль дала мне знание истинных ценностей, по сравнению с которыми автомобиль — ничто».
Выйдя из лифта, он отправился в местком, чтобы вернуть свое восьмое место в очереди на «Запорожец».
Коняхин, частник по призванию, поглаживал резные наличники своего дома, размышляя. Подлежит сносу родная улица Лабазная, Через год-два, по слухам, разгонит железобетон слободку, где охрипшие волкодавы бдят низкорослое счастье. В современные коробки переселят слободку. До единого человека. Об этом думает Коняхин.
В обнимку с корыстью идет к столу мудрый домовладелец и пишет что-то…
Город засыпал у телевизоров, когда Коняхин просеменил по ночным улицам, оставляя на столбах объявления.
Первым откликнулся полнеющий интеллигент Кульчицкий.
Он пришел на закате и сказал, волнуясь:
— Пропишите меня в своем храме, и я не обижу вас.
— 400! — отозвался домовладелец Коняхин. — И вы меня не обидите!
Второй была женщина со школьником-переростком.
— Это правда? — спросила женщина. — Вас снесут?
— Под корень вырубят! — Коняхин ухмыльнулся, стесняясь своей радости. — Пропишу за 400!
Она отсчитала задаток и обратилась к сыну:
— Корнелий, мальчик мой, если кончишь школу, получишь квартиру!
Корнелий, шумно дыша, погнался за транзитной кошкой. Вернулся быстро.
Они ушли.
Коняхин опустил в карман пахнущий духами задаток и поднял голову к небу, ища благословения.
Залаял Стервец, и появился Лыков, деловой мужик. Губы его шевелились, как лопнувшая в кипятке сарделька.
— Жилплощадью торгуем? — весело закричал Лыков, оглядывая хозяйство. — Но вы меня не бойтесь, папаша! Я желаю вам счастья, как себе.
Коняхин молчал, злясь.
— Пропишите тещу, папаша! Люблю ее, анаконду…
— 400 без разговоров!
— Вы хищник! — засмеялся Лыков, деловой мужик. — Но я вас уважаю.
Высокие стороны скрепили договор.
Обилие жилплощади позволило Коняхину прописать также боксера-средневеса с волнительной женой, худрука из Дома пионеров и многоюродную родственницу из Пенджикента (со скидкой 20 %).
В полдень он снимал с пачек резиновые кольца и считал купюры. Ибо с мечтой жить интересней.
Однажды утром оранжевые бульдозеры с криками бросились на Лабазную.
В грохоте, скрежете и пыли рождался новый проспект. Лабазная улица исчезла.
И только дом Коняхина стоял, как гриб, в лесу подъемных кранов.
— Почему? — кричал Коняхин в горисполкоме. — Почему не сносите меня?
— Не кричите, товарищ! — отвечали в горисполкоме. — Ваш дом объявлен памятником архитектуры. В нем отразились успехи деревянного зодчества. Дом украсит проспект…
— Снесите меня, — рыдал Коняхин. — Дом строил мой прадед. Он порол крепостных по приказу помещиков. Он не заслужил!..
— Прадед не заслужил, — соглашались в горисполкоме, — а дом заслужил.
Проклиная талантливого прадеда, Коняхин вернулся в свой архитектурный памятник. Заинтересованные пайщики-домочадцы уже ждали его. Они знали все.
— Не выгорело, значит? — закричал Лыков, деловой мужик. — Гони деньги назад, папаша!
— Нет больше денег, — сказал Коняхин, глядя в пол. — Ушли на бюст прадедушки. На проспекте поставят…
В нехорошей тишине сопел переросток Корнелий.
— Как это? — спросил интеллигент Кульчицкий, розовея от чужой наглости. — Тут какое-то недоразумение…
— Мерзавец. — Мать Корнелия дернулась. — Верните деньги или будет суд!
Коняхин усмехнулся.
Заговорил худрук с баяном за спиной:
— Надо морду набить. Тогда отдаст.
Боксер-средневес начал приближаться к домовладельцу, массируя пальцы. Сзади наступал Лыков. Даже родственница из Пенджикента шла в атаку, выставив зонтик. Чтобы заглушить возможные крики Коняхина, худрук снял баян и заиграл «Полонез» Огинского…
Запахло телесными повреждениями.
Силы были неравны. Коняхин сдался. Грубо выражаясь, он вернул деньги, и кровь не пролилась.
Пришельцы уходили под баян, радуясь, что коллектив — сила.
Почерневший от испытаний Коняхин курил, глядя на небо, когда залаял Стервец.
Человек из горисполкома стоял в калитке, приветливо улыбаясь.
— Товарищ Коняхин, — сказал он, — произошло недоразумение. Памятником архитектуры, как выяснилось, был соседний дом, который снесли по ошибке. Вы и все ваши можете получать ордера…
Коняхин, частник по призванию, впился зубами в резные наличники своего дома и, откусив, начал жевать…
По пятницам у книжного магазина темнела толпа. В вечерних сумерках шла перекличка, и собравшиеся, волнуясь, выкрикивали свои фамилии.
Георгий Прустов, человек практически культурный, был командирован в магазин женой.
— Ребенок растет, — сказала жена, — а в доме нет книг!
— Каких именно? — спросил Георгий.
— Хорошо изданных. Лучше, конечно, иметь классиков, но сейчас книжный голод, выбирать не приходится…
Конкретных авторов она не назвала, и Прустов решил ориентироваться на месте. Он попал сюда впервые и теперь пытался разобраться в очередях.
«Какая тяга к духовной пище! — удивлялся Георгий. — Неужели книга победит рюмку?»
Через полчаса бестолковых блужданий он понял, что собравшиеся делятся на знатоков и дилетантов. Дилетанты слушали знатоков, раскрыв рты. Это был верный способ узнать, что и когда будет издано.
Прустов приткнулся к кучке, в центре которой высилась рослая дама с нафталиновой лисой на крепкой шее. Дама возглавляла очередь на сочинения Шалвы Шалвазова.
— Кто такой Шалва Шалвазов? — тихо спросил Прустов соседа.
— Без понятия, — прошептал сосед. — Знаю только, выходит в третьем квартале, а я на него двадцать второй…
Георгий побрел дальше и остановился у следующей кучки, где властвовал умами энергичный парень.
— Агата Кристи выйдет через год, — пророчески изрекал парень. — Старуху выпустят стотысячным тиражом. Но до нас Агата не дойдет!
Прустов бродил долго, но очереди на классиков так и не нашел. Устав толкаться, он остановил старичка с журналом «Нива» под мышкой и попросил совета.
Знаток задумался.
— Вон там, — он кивнул в сторону, — делают список на «Библиотеку путешествий». Это битый номер, но попробуйте…
Прустов взглянул в указанном направлении и увидел кипение страстей. Множество людей нервно размахивали руками и говорили все сразу. Георгий ринулся к ним и начал просачиваться поближе к центру.
Чьи-то локти упирались ему в живот, но Прустов, извиваясь, продолжал углубляться, пока не вынырнул из толпы с противоположной стороны. Он с тоской смотрел на бурлящий круг, готовясь к очередному штурму.
В этот момент молодой капитан с танками в петлицах овладел инициативой. Он вел себя очень решительно, и массы, раздираемые противоречиями, признали в нем лидера. Зычным голосом капитан успокоил публику и приказал выстроиться в колонну по одному. После некоторой суматохи очередь была построена. Хвост ее, обиженно сверкая глазами, выглядывал из-за угла. К великому огорчению Прустова, он оказался почти в конце. Капитан с бумагой и ручкой пошел вдоль колонны. Он записывал фамилии граждан, рисовал на их ладонях жирные порядковые номера и гусиное перо. Это был условный знак, не позволяющий посторонним проникать в очередь.
— Товарищи! — объявил капитан. — Переклички будут по пятницам, в семь вечера. Прошу не мыть правые руки!
Прустов получил триста семьдесят первый номер. Он огорченно разглядывал татуировку на ладони и чувствовал, что номер действительно битый. Но ничего другого не оставалось.
Каждую пятницу он приходил к магазину и терпеливо исполнял положенный обряд. Иногда случались трагедии: кто-нибудь пропускал перекличку, автоматически вылетал из списка, а потом слезно умолял помиловать. Но очередь была сурова, и Георгий вместе со всеми кричал: «Нет, товарищ! Порядок есть порядок!»
Однажды Прустов простудился, температурил и все же не пропустил перекличку, сохранив свое место в очереди.
Пролетела зима. Пришла весна, короткая и бурная. В ботинках хлюпало. Люди ели чеснок и витамин С. Земля обрастала травой. Ходить к книжному магазину стало приятней.
Приближалась суббота, шестнадцатое июня — день подписки на «Библиотеку путешествий». Число желающих достигло семисот человек, и Прустов с удовольствием отмечал, что он уже в середине.
Пятнадцатого июня, в пятницу, состоялся последний сбор. Все были возбуждены. Первые двести номеров улыбались и говорили, что хватит всем.
— Товарищи! — сказал капитан. — Этой ночью возможны попытки организовать другую очередь. Нужна бдительность. Я остаюсь до утра. Кто со мной?
Присутствующие переглядывались. Торчать всю ночь у магазина никому не хотелось.
— Мужчины! — закричали женщины. — Как вам не стыдно!
Прустов подошел к капитану. Все облегченно вздохнули.
Ночь была теплая. Капитан поставил Прустова на углу, а сам начал прогуливаться у входа в магазин. Каждые полчаса он включал фонарик, тонкий луч ощупывал фасад, пронизывал витрину и медленно ползал по книжным полкам, словно где-то там мог затаиться противник. Стояла тишина. Никто не посягал на порядок. Лишь в четыре утра к Георгию подошел какой-то тип с портфелем. Прустов напрягся, готовясь к конфликту, но тип негромко сказал:
— Чанов, четыреста первый номер. Только что из командировки. Какие новости?
Узнав, что подписка сегодня, Чанов облегченно вздохнул и ушел досыпать, полный надежд.
Ранним утром к магазину потянулись люди. В девять ноль-ноль очередь была в сборе. Толком никто ничего не знал. Ползали слухи об уменьшении тиража. Страсти накалялись. Появились неизвестные, пытавшиеся внести сумятицу. Но капитан был начеку.
В десять ноль-ноль, когда номера выстроились у магазина, держась друг за друга, как детсадовцы при переходе улицы, на крыльцо вышел директор магазина и объявил, что подписаться смогут триста человек.
Первые триста номеров ликовали. Остальные вели себя по-разному. Одни уходили большими шагами не оборачиваясь. Другие оставались на месте в скорбном молчании. Третьи начинали суетиться, ища обходные пути.
«Почему так? — с горечью подумал Прустов. — Почему всегда везет другим?» Он стоял у магазина, надеясь на чудо. Но чуда не произошло. Георгий ушел домой.
В следующую пятницу привычка привела его на старое место. У магазина, как обычно, толпился народ. Многих он уже знал. Теперь у Прустова был опыт. Он взял в руки лист бумаги, написал на нем крупными буквами свою фамилию и начал слушать знатоков. Идея была проста: надо самому организовать очередь и быть в ней первым. Но ничего интересного в этот вечер Георгий не услышал. Выстраивались за Софоклом, какими-то восточными поэтами, сочинениями Гегеля — все это было не то…
Прустов уже уходил, когда сутулый человек в джинсах выхватил у него лист и, пробежав глазами написанное, воскликнул:
— Прекрасно! Именно это я искал!
Быстрым росчерком он поставил свою фамилию и передал бумагу подскочившей женщине. Их окружили люди. Некоторое время недоумевающий Прустов следил за перемещением листа, потом потерял его из виду и, махнув рукой, отправился домой.
Ровно через неделю он опять был у магазина.
Человек пятьдесят стояли в сторонке, окружив сутулого в джинсах. Георгий подошел к ним и потрогал за рукав озабоченного гражданина.
— На кого подписка? — тихо спросил он.
— Трехтомник Прустова, — отозвался гражданин. — Выходит в четвертом квартале, Говорят, изумительно написано…
Прустов растерянно оглянулся, пошел прочь, затем вернулся и на всякий случай занял очередь. Он был семьдесят девятым.
Гладков работал слесарем в автомастерских. Место было доходное, рядом с шоссе, на котором часто случались аварии. Обостренный слух Гладкова улавливал хлопок бьющихся машин за несколько километров от места происшествия. Тогда он думал про себя: «Сейчас притащат!» и почти никогда не ошибался.
В мастерских за долгие годы он насмотрелся столько изуродованной техники, что при виде искореженного автомобиля не испытывал никаких чувств. На клиентов Гладков почти не глядел, словно они его не интересовали, и клиенты, еще не пришедшие в себя после аварии, от такого сурового обращения робели. Он осматривал машину и тут же назначал стоимость ремонта. Задаток в половину стоимости полагалось вносить в течение суток. Цифры обсуждению не подлежали. Не нравится — ищи другую фирму. Клиенты, как правило, со всем соглашались. Брал Гладков дорого, но делал на совесть.
В один из дождливых осенних дней с трассы приволокли «Волгу». Машина была изрядно помята. Ее владелец, пожилой человек, чудом оставшийся в живых, оказался директором магазина «Голубой экран», где продавали телевизоры. Оставшись наедине с Гладковым, он многозначительно произнес:
— Вы делаете мне машину, я делаю вам Каёдзу.
Валентин Игнатьевич не знал, что такое Каёдза, но спрашивать не стал. «Волгу» он отремонтировал так, что сам залюбовался своей работой. Владелец, увидев машину, восхищенно зацокал, забормотал про мировые стандарты, Гладкову было интересно, вспомнит ли он про свое обещание. Клиент был деловым человеком и ничего не забывал. Он предложил Гладкову приехать в магазин во вторник, за час до открытия, и иметь с собой две тысячи.
— Не дороговато ли? — слесарь засомневался.
— Это же Каёдза! — завмаг был обижен. — Пришло восемь штук на весь город.
В назначенный день Гладков вошел со двора в «Голубой экран» и, поплутав в темных коридорах, добрался до директорского кабинета. Директор уже ждал его. Через несколько минут мужчина в синем халате внес в кабинет большой пенопластовый чемодан. Следом появился низенький японец в сером костюме.
— Представитель фирмы, — сказал директор. Гладков поздоровался. — Он поедет с вами, установит телевизор и проинструктирует.
Валентин Игнатьевич все ждал, когда же ему начнут показывать эту диковинную Каёдзу, но вошла девушка, и директор сказал: «Рита, прими у товарища деньги!»
Через четверть часа немного растерянный Гладков, так и не увидевший телевизор, сидел с японцем в «Рафике», который вез их к дому Валентина Игнатьевича. Гладков чувствовал, что нужно поговорить с представителем фирмы, узнать, чем славится эта дорогая хреновина, которую он купил, как кота в мешке.
— Края наши нравятся? — издалека начал Гладков.
— Хорсё, — кратко ответил японец и улыбнулся, отчего лицо его приобрело плачущее выражение.
Валентин Игнатьевич кивнул на ящик с телевизором:
— Вещь?
Японец не понял.
— Хорошая, спрашиваю, машина?! — выкрикнул Гладков, точно японец был глуховат.
— Каёдза хорсё! — ответил представитель фирмы и умолк.
Теперь они молчали до самого дома.
Приехав домой, Гладков первым делом вынес в чулан свой цветной «Электрон». На освободившемся месте японец быстро установил новый телевизор. Каёдза оказалась плоской, не толще кирпича, а экран был просто огромный: сто пять сантиметров по диагонали. Комната сразу стала похожа на небольшой кинозал.
Через несколько секунд на экране появился трактор. Он двигался на фоне заходящего солнца. Изображение было цветное, высокого качества.
— Обисний резим, — пояснил представитель фирмы.
Гладков одобрительно кашлянул и строго взглянул на супругу. Елизавета Сергеевна с подозрением следила за японцем, считая, что мужа надули. Представитель фирмы нажал какую-то клавишу, и Валентин Игнатьевич уловил запах работающего трактора. Уж он не спутал бы этот аромат ни с чем. К запаху трактора примешивались запахи земли, трав и еще чего-то знакомого, связанного с детством.
— Резим с запахами, — сообщил японец.
Гладков с уважением покачал головой.
Японец достал из футляра переносной пульт с двумя кнопками: красного и голубого цвета. Затем, спросив разрешения, он надел на голову Валентина Игнатьевича легкое металлическое кольцо с серебристыми рожками и сказал:
— Резим с осюсениями. Голубая кнопка — полозительные эмосии, красная кнопка — отрисательные эмосии. Полюцаеца осень больсёй удовольсий.
В это время на экране появились парашютисты. Они парили в небе в свободном полете, не спеша раскрывать парашюты. Гладков, волнуясь, нажал голубую кнопку и от изумления вскрикнул. Он был одним из этих парней, что кружили в небесах. Он парил в пространстве, притихший от восторга, ошеломленный неожиданным эффектом. «Точно птица», — подумал Гладков, испытывая желание запеть.
Тут он вспомнил о красной кнопке и, решив испробовать все сразу, нажал ее. На смену ликованию пришел страх высоты. Валентин Игнатьевич разом вспотел, подкатила тошнота. Он задергался, не в силах видеть приближающуюся землю. Заметив его состояние, японец тотчас переключил кнопки.
— С красной осень осторозно, — сказал он. — Мозет плёхо консица…
— На кой ляд сделали! — в сердцах воскликнул Гладков. — Голубой кнопки, что ли, мало?
— Все время хорсё — тозе плёхо, — гость улыбнулся. — Отрисательные эмосии тозе нузни.
Поблагодарив за покупку, «фирмач» уехал.
С этого дня в жизни Валентина Игнатьевича начался новый этап. После работы он спешил домой, плюхался в кресло перед Каёдзой, надевал на голову кольцо с серебристыми рожками и погружался в события. Он мог стать кем угодно: от знаменитого хоккеиста до обаятельного разведчика, перехитрившего генштаб рейха. Запахи и ощущения уводили его так далеко, что, возвращаясь, он часто испытывал удивление, словно впервые видел свою квартиру. Красную кнопку Гладков никогда не трогал, считая, что это ни к чему.
Елизавета Сергеевна новый телевизор недолюбливала. К некоторым передачам даже ревновала мужа. Когда, например, шел фильм про любовь, она возражала против того, чтобы супруг смотрел в режиме ощущений. По этому поводу они несколько раз ссорились. В конце концов, Валентину Игнатьевичу удалось убедить жену, что Каёдза тем и хороша, что муж, если даже изменяет, то лишь мысленно. После этого они стали вместе смотреть «про любовь» в режиме ощущений, и Гладков постоянно помнил, что за партнершей маячит жена.
Прошел год.
Как-то вечером, в субботу, жена поехала в гости к подруге. Гладков, оставшись в доме один, привычно уткнулся в Каёдзу. Экран заняли скрипачи. Пожилые люди, склонив головы к инструментам, дружно взмахивали смычками. Жалобно плакали скрипки.
«Какие тут могут быть запахи, — с грустью подумал Валентин Игнатьевич. — А тем более ощущения…»
Ансамбль скрипачей сменила передача «В мире животных». Гладков оживился, надел на голову кольцо, поудобней устроился в кресле. Показывали отлов носорогов в Африке. Зрелище было великолепное. Желтые «лендроверы» мчались за грозными животными по саванне. Загорелые люди всаживали в них пули со снотворным, и через некоторое время носороги засыпали. Их связывали и отправляли в крупнейшие зоопарки мира. Возбужденный Валентин Игнатьевич, высунувшись по пояс из кабины «лендровера», целился в одного из носорогов. В охотничьем азарте он машинально нажал красную кнопку и в ту лее секунду получил под лопатку заряд снотворного…
Проснулся он в незнакомом месте. За высокой оградой стояли дети и взрослые. Они ели мороженое и с интересом смотрели на Валентина Игнатьевича. Экскурсовод что-то быстро говорил на чужом языке.
«Где я»? — с тревогой подумал Гладков и вдруг обнаружил, что вместо носа у него торчит мощный рог. Он застонал и потерял сознание…
Очнулся Гладков в больнице. Врач, склонившись над ним, укоризненно сказал:
— Что же вы так, Валентин Игнатьевич… С Каёдзой надо поосторожней!
Через неделю его выписали. Елизавета Сергеевна, взглянув на мужа, заплакала.
Вернувшись домой, Гладков взял в сарае топор, вошел в комнату и, мрачный, долго стоял у Каёдзы. Потом, пожалев рубить вешь, отнес ее в чулан. Привычный «Электрон» вернулся на старое место.
Постепенно Валентин Игнатьевич оправился от потрясения, жизнь вошла в привычное русло.
Однажды под вечер в мастерские притащили измятый «Москвич». Его владелец, заведующий какой-то базой, доверительно шепнул Гладкову:
— Хотите иметь «Суперлюкс»? Получено семь штук на весь город…
Валентин Игнатьевич о «Суперлюксе» слышал впервые в жизни. Отказаться было невозможно…
«Здравствуй, дорогой Толик! Почему ты молчишь? Ни одного письма за три месяца. Я понимаю, тебе тяжело, но нельзя падать духом.
В городе до сих пор обсуждают нашу свадьбу. А ведь как хорошо было! Помнишь, как неслись на „Волгах“ с бубенцами? А потом — Дворец, кольца, шампанское, банкетный зал… Спиртного, конечно, было многовато, но первый вальс мы с тобой еще танцевали. Ты пригласил меня на дамское танго, но Никодимов наступил тебе на руку, а ты обиделся. Никодимову уже гипс сняли, но он еще не разговаривает.
Очень жалко Федора Ивановича, тамаду. Он после нашей свадьбы стал „с приветом“. Весь месяц ходил по улицам с фужером и произносил тосты „за молодоженов“. Когда за ним приехала „скорая“, он с криком „Горько!“ бросился целовать врачей.
Ну, хватит о грустном писать. Лучше я тебя развеселю.
Помнишь магазин „Дары природы“, в который ты въехал на самосвале? Его недавно открыли после ремонта, в городе его теперь называют „Дары Толика“. А вот зоопарк, где ты ловил павлина, до сих пор закрыт. Звери разбежались по всей области. Тигры, которых ты выпустил из клеток, забрались в столовую, съели тефтели, а к утру померли. Крокодил, говорят, дополз до речки, а когда понял, что там не вода, уже было поздно.
На днях разговаривала с адвокатом насчет помилования. Он считает, что шансов практически нет. Вот если бы ты высыпал гостей из самосвала в реку не просто так, а в борьбе со стихией (к примеру, прорвало бы плотину), тогда еще можно было бы надеяться. Но ты, милый, не переживай. Эти годы пролетят быстро.
Угадай, кто к нам вчера приходил? Контрабасист Собакин! Он у нас на свадьбе играл. Ты его высыпал в реку вместе с контрабасом. Остальных гостей выловили, а Собакина не нашли. Ни тела, ни инструмента. Объявили его погибшим, а он, оказывается, на своем контрабасе до моря Лаптевых дошлепал. Целый месяц полированной древесиной питался.
А знаешь, сколько нам всего надарили! Кое-что уцелело. От японского сервиза, который ты на счастье бил, осталось блюдце с чашечкой. Из ковра получилось пончо. Зато холодильник без единой царапины, хотя не можем найти агрегат. Телевизор ты, конечно, ударил зря. Глупенький, тебе не понравилось изображение, а ведь ты смотрел на него с обратной стороны.
Толик, у меня с твоей мамой спор. Она хочет повесить твой портрет в гостиной, а я считаю, что он должен быть в нашей спальне. Напиши, где ты хотел бы висеть.
Толик, помнишь Ирку Пожарскую? Такая пухленькая, она у нас на свадьбе с Игорьком крутила. В пятницу Ирка выходила замуж. Я свидетельницей была. Представляешь, у нее на свадьбе, кроме шампанского, ничего не пили! Скукотища, одни разговоры, даже не побалдеешь. Нет, у нас с тобой веселей было.
Встретила на улице Костю с твоей работы. Товарищи шлют тебе привет. Когда ты вернешься, они нам серебряную свадьбу обещают устроить. Еще лучше, чем была.
Письмо, дорогой, кончаю. Пиши. Целую. Твоя Ксюша».
Пантелееву не повезло. Накануне его защиты специальное постановление заклеймило порочную практику проведения банкетов.
Первопроходцам всегда тяжело. Традиции и рефлексы не сразу подчиняются постановлениям. Желудочный сок продолжает выделяться у членов Ученого совета при слове диссертант. И обманывать томление почтенной публики так же рискованно, как нарушать постановления.
Защита была в разгаре. Пантелеев взволнованно суетился у плакатов. Результаты его расчетов располагались достаточно близко к авторитетным кривым, претендуя на хорошее согласие, и в то же время недерзко удалялись от классиков, говоря об уточнении имеющихся данных.
В партере дремали члены Ученого совета, друзья Пантелеева и институтские зеваки.
Маховик-Михайлов, оппонент, бодрствовал. Он с пристрастием разглядывал соискателя, оценивая его возможности.
«Кажется, парень неглупый, — думал оппонент, — пробивной на вид, расторопный, без банкета оставить не должен. И работа стоящая…»
В этот момент глаза их встретились.
«Пойдет или не пойдет? — соображал Пантелеев. — Ребята говорили, что он банкеты любит. Правда, до постановления все любили…»
«Глаза чего-то бегают, — разочарованно вздохнул Маховик-Михайлов, — струсит, шельма, побоится постановления. С интегралами, между прочим, в приложении напутал…»
«В лоб приглашать, пожалуй, опасно, — думал Пантелеев, продолжая бубнить. — Брать надо осторожно, с подветренной стороны, чтоб не вспугнуть… Ох, а если зарычит…»
«Пальчики, небось, вспотели, — присматривался оппонент, раздражаясь без причины, — все в ученые лезут. Штампуем скороспелок, а где польза?..»
«Была не была, — решил диссертант. — Тем более, что столы уже накрыты…»
Он твердо и спокойно взглянул на оппонента.
«А все же держится уверенно, — подумал Маховик-Михайлов. — И диссертация, надо заметить, на хорошем уровне. Очень даже приятная работа…»
Пантелеев получил двадцать голосов из двадцати.
После защиты новоиспеченный кандидат поймал оппонента в глухом институтском тупике и забормотал:
— Валентин Сергеевич, сегодня у жены день рождения. Семейное торжество. Узкий круг. Маленький междусобойчик. Мы с супругой надеемся…
«Неплохая идея, — подумал Маховик-Михайлов удовлетворенно. — Но слишком уж прозрачно… Пусть покумекает еще, вариантов много…»
— Я очень тронут, — приветливо сказал он, — и с большим удовольствием принял бы приглашение, но, к сожалению, в семь часов вечера я должен быть в университете.
Он многозначительно посмотрел на Пантелеева.
«Врет ведь, врет, — лихорадочно отстукивал мозг Пантелеева. — Ждет другого хода. Что же делать? Что же делать?»
Глаза Валентина Сергеевича тепло глядели на озадаченного кандидата.
«Успокойтесь, — говорили глаза. — Не волнуйтесь. Размышляйте не торопясь…»
Пантелеева осенило.
— Очень жаль, — сказал он, — но не смею настаивать.
— Это мне очень жаль! — быстро проговорил Маховик-Михайлов. — Ведь не каждый день можно посидеть за столом с приятными людьми…
«Клюнул, — заныло у воспрянувшего Пантелеева, — клюнул!»
— Чуть не забыл, Валентин Сергеевич! — сказал он. — Два моих друга, аспиранты, хотели бы проконсультироваться у вас по своей теме…
«Молодцом! — подумал Маховик-Михайлов, — достоин степени!»
— С удовольствием, — ответил он, — пусть подходят к семи часам к университету…
Без двадцати семь по Большой Докторской не спеша шел человек в коричневом пальто. За ним двигалась черная «Волга». Когда до университета оставалось метров 500, машина поравнялась с человеком. Из нее выскочили двое искрящихся здоровьем мужчин.
— Маховик-Михайлов? — спросили они.
Человек кивнул.
— Мы аспиранты! — хором сообщили незнакомцы.
— Слышал, — улыбнулся Маховик-Михайлов. — Консультироваться?
— Ага! — подтвердили розовощекие аспиранты.
— Но где? — спросил Валентин Сергеевич. — На улице?
Аспиранты почтительно усадили консультанта в машину, и «Волга» умчалась.
Когда он вошел в квартиру Пантелеева, все уже были в сборе. Сверкал хрусталь, звала еда, и собравшиеся тянулись к бокалам.
«Не подвел, — подумал Маховик-Михайлов, осмотрев стол. — Достоин!»
Он был доволен и, ласково щурясь, глядел на супругов Пантелеевых.
Литературный семинар в областном центре подходил к концу. Тридцать молодых дарований слушали маститых. Маститые говорили правду. Горькую правду, которая лучше, чем ложь.
Хвалили лишь троих: сказительницу Веронику Сыромясову, баснописца Ивана Верняева и поэта Степана Придорогина, чей стих «Я — гвоздь огромной стройки» отмечали особенно.
Когда заседание кончилось, к Степану подошла розоволицая женщина с хрустальными люстрами на маленьких ушках.
— Марианна Буфетова, — представилась женщина. — Приходите завтра в телестудию. Будем готовить передачу!
Степан, взмахнув крыльями, полетел домой. Его ждал весь клан Придорогиных. Поэта заставили трижды повторить рассказ о семинаре. Заставлял в основном Петр Ваалович, папа молодого короля рифмы. Простой инженер, он считался среди родственников жены, практичных и ловких, обычным неудачником. И теперь Петр Ваалович отыгрывался, топча их тучное самодовольство. Родственники жены сидели молча. Белая зависть наливалась темным соком под их импортными сорочками. Их дети не писали стихи, не сочиняли музыку и не хотели думать о будущем.
Когда Степан сообщил, что его пригласили на телевидение, в квартире наступила тишина. В этой тишине потрескивала прекрасная кожа английских полуботинок на ногах родни и нежно тревожилась мама:
— Может, не надо, Степчик?
— Пусть идет! — сказал Петр Ваалович. — Пусть хоть один из нас взлетит высоко!
На следующий день Степан Придорогин, ослепив вахтера блеском дешевых запонок, вступил в угодья телецентра.
В узком коридоре тускло светили лампы. Откуда-то выныривали хмурые люди и тут же, испугавшись света, по-тараканьи бросались в дверные щели.
Навстречу Степану брел бурлак, таща на плече кабель. Лицо бурлака было похоже на кукиш. Ленивый питон кабеля исчезал в коридорных сумерках.
— Муромцева не видел? — вдруг спросил у поэта бурлак.
— Не видел, — сказал поэт, смутившись.
— Ясное море! — выругался бурлак. — Помоги дотащить.
Придорогин впрягся, и они втянули кабель в комнату, набитую приборами и людьми. Люди курили, поглядывая в соседнее помещение через смотровое окно. Хрупкая женщина сидела там, вдохновенно рассказывая о любви и гармонии брака.
Операторы, оседлав камеры, по очереди наезжали на женщину, рассматривая ее в упор, как амебу, и с грохотом откатывались. У окошка дремал режиссер передачи Килиманджаров. Ему снилась разбазаренная молодость, вторая жена Катя и магазин «Массандра».
Вдруг он вскочил и с криком «Прособачили время!» замахал руками. Все пришло в движение, и люди засеменили по комнате.
Через минуту Степан увидел в смотровом окне печального мужчину с красными глазами. Мужчина был похож на лемура. Лемур сел за столик, подозрительно огляделся и начал читать по бумажке о содержании белка в комбикормах.
Степан выполз в коридор под злое шипение дамы в брючном костюме. В коридоре, на подоконнике, сидели два бородатых старца в кофтах и курили трубки.
— Мне Буфетову, — проныл поэт.
Старцы молчали, убивая себя никотином.
— Вовка, — вдруг сказал один из них, — попробуй пустить в конце табун…
— Было! — вздохнул другой.
Старцы опять погрузились в нирвану.
Придорогин, постояв для приличия, отправился дальше. На третьем этаже он услышал женский крик и плач.
У дерматиновой двери рыдали шесть идеальных девушек в шикарных одеждах. Энергичная дама наскакивала на сутулого мужчину с маленькой головкой, раскачивающейся на худой шее. Мужчина, вздрагивая, глядел на малиновые змейки ее губ. Змейки метались, выплескивая пламя на сутулого.
— Вы еще пожалеете! — кричала дама. — Дом моделей — это не фигли-мигли. Позвали — так показывайте! Безобразие! Я найду на вас управу.
— Сейчас жатва, мадам, — бормотал сутулый, — передачам с полей — «зеленую улицу»…
— Девочки! — скомандовала дама. — Мы уходим!
Красавицы печальным клином потянулись за мадам, оставляя запахи духов и разбитых надежд.
Степан проводил их глазами, повернулся к сутулому и обомлел.
На его месте улыбалась розоволицая Марианна Буфетова. Она схватила поэта за руку и увлекла в комнату, где уже сидели сказительница Сыромясова, баснописец Верняев и мэтр Зергутов.
Зергутов только что прилетел из Тананариве и вечером улетал в город Шпалерск, где некий Лобзиков творил чудеса из хлебного мякиша. Мэтр спешил, и, как только последнее дарование плюхнулось в кресло, режиссер сказал: «Начали!»
Тотчас же на одной из телекамер вспыхнула красная лампочка.
Зергутов обнажил в улыбке гроздь желтых зубов и тепло представил ребят с божьей искрой. Каждый из них прочел свой маленький шедевр.
Баснописец Верняев, глядя в сторону, сконфуженно рассказал басню о чернилах и промокашке. Сказительница Сыромясова, придвигаясь к камере добротной грудью, запричитала о чудесах.
Степан лихорадочно перебирал свою заветную лирику, но ничего не мог вспомнить. Наконец он залпом выпалил свое коронное: «Я — гвоздь огромной стройки».
После третьего дубля осоловевшие дарования были выпущены из студии. Они шли опустошенные и пьяные от пережитого…
Был обычный вечер. В квартирах призывно мерцали телевизоры, и люди, повинуясь рефлексу, припадали к экранам.
В доме Придорогиных собрался весь клан. У родственников жены были телевизоры с цветным изображением. Но сегодня, созванные торжествующим кличем Петра Вааловича, они пришли смотреть на поэта в сером цвете.
В девять часов вечера брюнет с влажными оленьими глазами вынырнул из голубого тумана. Несколько секунд он натужно улыбался, а потом сказал:
— А сейчас посмотрите передачу «Молодые таланты».
Лоснящийся мэтр Зергутов засверкал зубами на экране, журчащая речь его потекла легко и свободно. Он рассказал о своих встречах с Хемингуэем, зачитал свою притчу «Честная лошадь» и предоставил слово молодым талантам.
Иван Верняев возник за стеклом неожиданно и долго смотрел на зрителей, как рыба из аквариума. Басню он прочел довольно внятно.
Его сменила Вероника Сыромясова. Вероника была в ударе. Непонятные глухие напевы ее тревожили, напоминая о надвигающейся старости.
Наконец сказительница выдохнула последнее «дык вот» и затихла. Настала очередь Степана.
На экране появился брюнет. Степану показалось, что усмешка диктора предназначена лично ему.
— Предлагаем вам посмотреть, — сказал брюнет, — киноочерк «Где зимует кулик»…
— Я этого так не оставлю! — закричал Петр Ваалович, ломая пальцами карандаш.
Родственники жены успокаивали его.
Родственники понимали, что, только утешая, можно расквитаться за недавнее унижение.
Молодой поэт заперся в кабинете, напугав близких.
— Его нельзя оставлять одного! — волновалась Степина мама. — Он такой ранимый.
Стали стучать в дверь, но Степан не отзывался.
— Сын! — крикнул Придорогин-старший. — Талантливым всегда было трудно…
Степан тем временем лихорадочно записывал рождающиеся в сердце строки:
Нет! Вам не задушить мой стих!
Мой голос крепнет год от году.
Не смолкнет лира ни на миг!
И буду дорог я народу.
Облегчив душу, Степан распахнул дверь. Родня отшатнулась.
— В чем дело? — насмешливо спросил он. — Почему шумим?
Родственники молчали.
— Я голоден! — известил поэт. Вскоре он уже сидел на кухне и с аппетитом ел пельмени, макая их в сметану.
Городская выставка молодых художников открылась во вторник. Сначала были речи.
— Нам нужны новые Репины и Врубели, — подчеркивали выступавшие, — пристальный взгляд и страстная кисть! Посетителей впустили в зал. На стенах дымили заводские трубы, улыбались девушки-штукатуры, Спорили ученые, колосилась рожь. Выделялся размерами холст «Завтрак дровосека». Дровосек пил кефир, сидя на пне, а вокруг падали кедры.
Председатель жюри со свитой специалистов изучал работы, отбирая лучшие. Лучших ждала зональная выставка. Посетители двигались по часовой стрелке. Кивали дамы в седых париках. Шушукались родственники молодых живописцев. Школьники, пригнанные учительницей, щипали друг друга и хихикали без причины. Гражданин с брезгливым лицом, изменив почерк, выводил в книге отзывов: «Постеснялись бы старика Леонардо!». Было торжественно и хорошо.
Неприятность случилась на третий день. Исчез «Портрет мужчины», работа художника Ляпина. Оргкомитет заперся в кабинете для обсуждения ситуации.
— Никогда еще в нашем городе не крали картин, — сказал живописец Мурильин, добавив с обидой: — Хотя и у нас есть что красть!
Запутавшись в догадках, оргкомитет временно закрыл выставку и вызвал милицию. Через пятнадцать минут инспектор Савин был на месте происшествия. Ему доложили, что до восьми часов утра в зале находился сторож Хноплянкин. Пропажа картины была замечена лишь в десять утра. Послали машину за сторожем.
Инспектор попросил председателя жюри оценить художественные достоинства исчезнувшей картины. Председатель, видевший ее мельком, высказался осторожно.
— В широком смысле, это не шедевр, — сказал он Савину. — В узком смысле — допускаю…
Инспектор уединился с пострадавшим, попросив его описать портрет.
— Мужчина лет сорока, — волнуясь, начал Ляпин, — резкие черты лица, острый взгляд, короткий ежик, хищный нос… — он помолчал. — Крупные волчьи уши.
Инспектор вздрогнул, спросил, кто позировал.
— Ответить не могу, — сказал побледневший Ляпин, гася сигарету дрожащей рукой. Он явно кого-то боялся.
Шофер машины, посланной за Хноплянкиным, сообщил, что час назад сторож укатил рыбачить и неизвестно, когда вернется. Это выглядело подозрительно. В тот же день опергруппа приступила к поиску Хноплянкина.
Слухи об исчезновении картины поползли по городу. На выставку повалили любопытствующие. У пустого квадрата стены, где раньше висел «Портрет мужчины», гудела толпа. Одни утверждали, что дело обстряпал зарубежный «гастролер». Другие авторитетно сообщали, что полотно изрезал на куски какой-то ненормальный студент. Третьи, шепотом, уверяли, что это был портрет ответственного работника областного масштаба, который остался недоволен работой художника и дал указание убрать картину.
Популярность Ляпина росла с каждым днем. Сам он заперся в мастерской, никого к себе не пускал. Еду ему оставляли под дверью.
Прошло двое суток, а найти сторожа по-прежнему не удавалось. Инспектор, не теряя времени, проверял различные версии. Близкие знакомые Ляпина утверждали, что он ни с кем никогда не ссорился, спорил редко, всегда соглашался с чужим мнением и врагов не имел. Один из его друзей сообщил Савину под большим секретом, что пару лет назад у Ляпина был роман с некой Ириной.
«Шерше ля фам, — вздохнул инспектор. — И никуда от этого не уйдешь…»
Вскоре он уже знал, что Ирина Петровна Вовколуп, незамужняя, работает кассиршей в столовой «Клецки по-флотски» и проживает в кооперативной квартире. На следующий день, вечером, он пришел к ней домой. На пороге появилась полная брюнетка в ярком кимоно. Изучив удостоверение инспектора и слегка удивившись, она пригласила его войти. Ирина Петровна уселась на тахту, под огромной, на всю стену, картиной. Художник изобразил Вовколуп обнаженной, лежащей на боку с журналом «Здоровье» в руках.
Перехватив взгляд гостя, хозяйка поправила прическу и с гордостью сообщила:
— Обнаженная… Художник Ляпин Феофан Алексеевич.
— Ради него я и пришел к вам, — сказал Савин. — Его картина исчезла с выставки…
Губы кассирши задергались, она хотела заплакать, но не смогла.
— Постарайтесь вспомнить, — сказал Савин, — был ли среди его знакомых человек с хищным носом и волчьими ушами?
Ирина Петровна задумалась.
— А бог его знает, — она покачала головой, — Феофан меня ни с кем не знакомил… Правда, злодея какого-то часто вспоминал, бывало, загрустит ни с того ни с сего. Пойду, говорит, малевать своего злодея… И уйдет.
Кассирша всхлипнула.
Интуиция привела инспектора во двор дома, где находилась мастерская Ляпина. В окне первого этажа, между цветочными горшками, виднелась головка в ситцевом платочке. Старушка, не мигая, смотрела на Савина, и он понял, что эта бабушка знает многое. Через несколько минут Савин уже сидел в ее квартире, а хранительница дворовых тайн с удовольствием отвечала на вопросы.
Человека, которого описал инспектор, она назвала сразу: сантехник Кувшинов, проживающий в соседнем доме. Он неоднократно посещал мастерскую Ляпина и подолгу не выходил оттуда. Старушка хотела еще рассказать о жильце из четырнадцатой квартиры, печатающем по ночам на машинке, но Савин пообещал зайти к ней в другой раз.
Кувшинова инспектор застал дома. Сантехник лежал на полу и смотрел в потолок.
— Сейчас разбужу, — устало сказала жена, набрала в чайник воды и стала лить на супруга. Сантехник, огрызнувшись, начал садиться. Несмотря на суровую внешность, он оказался покладистым человеком.
— Как же! — он ухмыльнулся. — Всю жизнь бы позировал Феофану Алексеевичу… Отсидишь положенное — сразу выдаст зарплату. А краску на полотно кладет — глазам больно…
— Почему Ляпин не пожелал открыть ваше имя? — прервал его инспектор.
— Нельзя, — Кувшинов вздохнул. — Я три раза в отрезвителях спал… И с женами у меня неудачи… Ежели начальство ляпинское про это узнает, оно Феофана Алексеевича прищучит: почему, мол, такого сукиного сына изображаешь! Разве мало вокруг путевых и знатных? — он стал пить прямо из чайника, гоняя кадык, как поршень. — Лицо у меня, сами видите, — игра природы. Мне Ляпин не раз повторял: у тебя, говорит, Гера, богатейшая рожа!
От сантехника Савин ушел в плохом настроении. Версия, связанная с загадочным натурщиком, отпала. Инспектор решил шире опираться на массы. В один из вечеров диктор телевидения попросил всех, кому известно хоть что-нибудь о судьбе исчезнувшей картины, сообщить по такому-то телефону.
Тем временем нашли сторожа. Его обнаружили в курортном южном городе, благодаря маленькой заметке «Не уверен — не заплывай», напечатанной в местной газете. В ней рассказывалось о том, как отдыхающие Хноплянкин и Буйлицкая заплыли в море на надувном матрасе, остались без сил и были подобраны сейнером на вторые сутки.
Через несколько часов сторож уже сидел в кабинете Савина и, размазывая по лицу слезы, чистосердечно рассказывал, как три года назад грешил на базе «Плодоовощторга».
— Теперь о портрете, — сказал инспектор.
— Каком портрете? — удивился сторож.
— Исчезнувшем с выставки…
О, как казнил себя Хноплянкин! Разве мог он подумать в то утро, когда за ним приезжала милицейская машина, что речь идет всего лишь о картине…
— Портрет на месте, — пробормотал сторож.
Хноплянкина привезли на выставку. Он подошел к огромному полотну «Завтрак дровосека» и вытащил из-под него пропавший портрет.
— Не выдержал я ихнего жуткого взгляда, — упавшим голосом отвечал Хноплянкин, кивая на суровый лик сантехника. — Две ночи терпел, а на третью не выдержал, спрятал. А утром вынуть забыл…
За неделю до конца работы выставки портрет вернулся на свое законное место. Слухи о возвращении шедевра распространились по городу, и вереницы горожан вновь потянулись в зал. Говорили, что похититель потребовал десять тысяч рублей выкупа и футболист-меценат внес за художника нужную сумму. Говорили также, что теперь картину охраняют специальными лучами…
Ажиотаж был велик. Председатель жюри в интервью корреспонденту городской газеты отметил работу Ляпина, назвав ее новым шагом в портретной живописи. Картина была отобрана для зональной выставки. Ляпин, покинув скит, устроил товарищеский ужин, где целовал всех подряд и кричал: «Все мы в долгу у искусства!»
Через пару дней, откликнувшись на телеобъявление, в кабинет инспектора вошел завхоз школы № 17 и прислонил к стене портрет сантехника Кувшинова.
— Два года висел, — огорченно пояснил гость. — Заказывали большого ученого по фамилии Лейбниц…
Затем пришли гонцы с фабрики мучных изделий, неся как икону портрет все того же Кувшинова, доставшийся фабрике за триста рублей. На сей раз сантехник выступал в качестве изобретателя лапши.
Третий портрет принесли спортивные деятели общества «Мышца». Кувшиновский лик провел в обществе год, исполняя роль родоначальника Олимпийских игр.
Все три картины инспектор привез в мастерскую Ляпина.
Феофан держался с достоинством.
В город приехал певец. Любимец континентов.
Соловей века. Пеле своего дела.
Только родившиеся в рубашке попадают на его концерты. Родившиеся без рубашек слушают его пластинки.
Услада юных дев и впечатлительных домохозяек — голос его плывет над землей. И в дворовых беседках рука, уже готовая вогнать в стол «азик», вдруг повисает в воздухе. И чабаны на горных пастбищах рыдают над транзисторами, обняв суровых волкодавов. И в общежитиях камвольных комбинатов становится так тихо, что комендантам чудятся «аморалки». Такой певец приехал в город.
Приехал случайно и неожиданно. Он летел из Рима в Токио, но тайфун «Катя» закрыл Токио, и самолет сделал вынужденную посадку. Мудрые отцы из филармонии преподнесли певцу хлеб-соль, ключи от города и лошадь Пржевальского. Отказаться от концерта после такого приема он просто не мог.
Билеты были проданы раньше, чем население устремилось к кассам. Певцу был предоставлен лучший зал. В день концерта пилоты местных авиалиний докладывали об огромном скоплении народа в одной точке города.
Не имеющие билетов угрюмо провожали взглядами счастливчиков, спешащих на концерт.
У затянутых паутиной касс бодрствовали печальные оптимисты.
Они ждали чуда.
До начала концерта оставалось десять минут.
К даме с мужем, грустившим на тротуаре, подошел плохо выбритый гражданин в сапогах и, оглянувшись, тихо спросил:
— На концерт желаем?
Лицо его свидетельствовало о непричастности к богеме, а пары сивушных масел, клубящиеся над гражданином, заставляли усомниться в его возможностях. И все же супруги ответили «да».
Гражданин пригласил их следовать за ним, и через несколько минут они очутились на каких-то задворках. Здесь уже стояли две девушки-студентки, молодой прораб и старушка с небольшими усиками. Все они нетерпеливо переминались с ноги на ногу и преданно смотрели на спасителя.
Спаситель придирчиво осмотрел собравшихся и сказал:
— Зовут меня Алик. Слесарь-краснодеревщик. Беру рупь с носа. Платить вперед!
Собрав деньги, Алик вдруг наклонился и, икнув, открыл какой-то люк.
Из отверстия потянуло болотными кошмарами и ужасами инквизиции. Девушки-студентки заглянули и пискнули. Старушка охнула и перекрестилась. Дама в цигейковой шубе сказала что-то по-английски, и муж проглотил таблетку. Прораб сосредоточенно плевал в дыру.
Видя смущение клиентов, слесарь Алик привел сильный аргумент:
— Да ради такого певца куда хошь полезешь!
Он спрыгнул первым, и откуда-то издалека донесся его крик:
— После третьего звонка в зал не пустят!
Это решило дело. Студентки закрыли глаза и с визгом повалились в дыру, где их ловил хохочущий от счастья Алик.
Прораб присел и исчез, как десантник в люке самолета. Даму в шубе муж опускал долго и осторожно. Дама непрерывно давала ему советы по-английски и уходила под землю, как скульптура греческой богини в трюм корабля.
Наконец все, кроме старушки, очутились внизу. Старушка семенила вокруг люка, раздираемая противоречиями.
— Бабка! — орал Алик из-под земли. — Не тяни резину! Рупь накроется!
Он знал людские слабости. Вспомнив о рубле, старушка перекрестилась и с криком полетела в преисподнюю.
Первое, что она почувствовала, были руки сатаны, схватившие ее.
Первое, что она увидела, были зубы сатаны, лязгнувшие, как трогающийся товарняк.
— Цыц! — сказал сатана Алик, и она успокоилась.
Отряд двинулся в путь. Первым шел слесарь-краснодеревщик с фонариком, за ним студентки, далее бабуся, дама с мужем. Замыкал шествие бравый прораб.
Спертый воздух подземелья, темнота и луч фонарика, шарящий по стенам, навевали тревожные мысли. Не хватало только крысиного писка, летучих мышей и сточных вод. Насмотревшись фильмов, где в нишах звенят цепями скелеты и страшные клоаки хранят свои тайны, путники притихли.
Под ногами бабушки что-то зазвенело. Она подпрыгнула и заголосила. Луч фонарика выхватил груду костей. С истошным воплем старушка умчалась в темноту.
Алик поднял одну кость, зачем-то понюхал и хмыкнул.
— Раздавила, старая, лампы дневного света, спортила!
Супруги предложили, чтобы Алик довел всех до места, а потом пошел искать беглянку.
— Это нечестно! — закричали студентки. — Потомки нас осудят!
Все посмотрели на строителя. Строитель думал.
«Дама с мужем, — размышлял он, — а студентки без мужа».
— Надо искать бабку! — твердо сказал он.
Нашли ее не скоро. Старушка сидела на камне и вязала в темноте кофточку.
— Спасибо, касатики! — обрадовалась она. — Не бросили старую меломанку, не оставили на поругание!
— Иначе нельзя! — сказал слесарь. — У нас каждый человек на учете.
Встреча всех растрогала и сблизила. И даже то, что время концерта наступило, не очень расстраивало.
Отряд продолжал путь в несколько ином порядке. За Аликом шла бабушка, крепко схваченная супругами, чтоб не убежала. Прораб оказался между студентками и, не зная, кому из них отдать предпочтение, стал доказывать, что любви не существует.
Алик, кусаемый совестью за то, что не доставил людей к началу концерта, решил утешить компанию и запел.
Его необструганное бельканто лилось мощно, широко и хрипло.
Он не был виртуозом связок.
Он не был соловьем века.
Он был простым слесарем. И потому звуки булькали в его горле, как вода в бачке. Но недостаток школы компенсировался искренностью и сочным содержанием песни, в которой шла речь о вероломной измене горячо любимой стервы.
Неожиданно на их пути выросла стена. Алик перестал петь и очень удивился. Они бросились назад и через минуту опять уткнулись в стену.
— Западня! — сказал прораб и для экономии воздуха начал дышать реже.
Фонарик светил все слабее: садилась батарейка. Стало тихо и тревожно. Где-то ходили трамваи, шуршали троллейбусы, кипятилось молоко, мерцали телевизоры, смеялись дети.
И только они, заживо погребенные, обречены на медленную смерть…
— Мерзавец! — тонко закричала дама и забарабанила сапфировыми кулачками по спине проводника. — Немедленно верните нас к семьям!
Алик задумчиво ковырялся в носу и думал.
— У нас через три дня экзамен, — растерянно прошептали студентки и заплакали.
Старушка вела себя удивительно спокойно. Она вязала кофточку и рассказывала:
— …Замуровали, значит, соколика под самый Юрьев день. А через год жена кинулась искать. У соседей нету. У ларька нету. Ну, думает, замуровали. Позвали людей, разворотили стену. А он сидит, божий человечек, и облигации по газете проверяет…
Вдруг они услышали далекие шаги. Шаги приближались, превращаясь в мерный тяжелый топот, и неожиданно затихли совсем рядом. Только слышно было чье-то горячее дыхание. Казалось, чудовище смотрит на них из темноты.
— Покусает! — неистово крестясь, прошептала бабка. — Не иначе баскервилевая собака…
Дама спросила «Кто здесь?» по-французски, по-немецки, по-английски и на эсперанто.
В темноте кто-то засопел и, откашлявшись, рявкнул:
— Пожарник Симеон Орлик!
— Сеня! — обрадованно завопил Алик. — Где ты?
Из темноты вышел Симеон Орлик в несгораемом костюме и каске.
— Опять, Алька, балуися? — укоризненно сказал он.
Счастливые заблудшие бросились благодарить спасителя.
— Знакомься, Сеня, это родня моя. Это вот сестра с мужем, а это племянницы из Тамбова, бабушка Офелия и братан-архитектор. Пристали, покажи да покажи, где работаешь…
Орлик вывел группу из ловушки, предварительно отобрав спички.
Стало светло. Пение слышалось совсем рядом, и это подстегивало. Отряд на рысях прошел помещение, заваленное декорациями, и через несколько минут очутился у дощатой перегородки. Алик вынул из нее одну доску и, пригласив всех к щели, сел на пол и снял сапоги.
В щель шириной сантиметров тридцать были видны ноги, обутые в прекрасные мокасины. Мокасины непрерывно двигались, пританцовывая и притоптывая.
— Это все? — грозно спросила дама.
— А чего еще? — удивился Алик.
— А внешность? — пропищали студентки.
— Внешность — ерунда! Главное голос! А голос вот он. — Алик кивнул на щель. — Между прочим, он на репетиции у меня прикуривал. Ничего особенного. Баки, грива до лопаток, нос и все такое. Обычный алкаш, лучше не смотреть!
Все, кроме слесаря, прижались к щели.
Песня сменяла песню. Голос был прекрасен, и даже храп заснувшего слесаря не мог помешать восприятию. Усталая шестерка забыла про усталость, про недавние тяготы и про то, что предстоит обратный путь…
Когда они вылезли из люка, ночь уже баюкала землю.
Горели кошачьи зрачки звезд. Круглая печать луны делала небо официальным документом.
Семеро из люка прощались, как друзья, тепло и с чувством.
Каждый жал Алику руку. По щеке растроганного слесаря пробежала слеза.
Дама с мужем пошли налево. Студентки и прораб свернули направо. Старая меломанка засеменила прямо.
— Если что, — кричал им вдогонку Алик, — приходите еще! Я вас по знакомству… за полтинник…
Через три часа певец улетел в Токио.
Когда Шарикову стукнуло пятьдесят, коллеги подарили ему импортный «дипломат». Чемоданчик из натуральной кожи был обит по углам желтоватым металлом, имел два кодируемых замка и стоил шестьдесят рублей. Больше всего поразила Шарикова цена. Прежде он ходил с дешевым разбухшим портфелем, в котором свободно помещались бутылки с молоком, хлеб, куры и прочие продукты, покупаемые по заданию жены.
Что делать с дорогим подарком, Шариков, признаться, не знал. В таком чемоданчике с секретными замками сам бог велел носить аккредитивы, договоры и прочие важные бумаги. Был бы он крупным начальником, ездил бы в служебной машине — другое дело. А Шариков, хотя и служил в тресте, должность занимал скромную, на работу ездил в переполненных автобусах и выходил не там, где хотел, а где мог. Впрочем, постепенно он привык к шикарному «дипломату», на который, кстати сказать, мало кто обращал внимание.
Единственное, к чему он так и не привык, — кодировать замки. Да и нужды в этом не было: в чемоданчике Шариков, кроме холщовой сумки для продуктов, ничего не носил.
Но вот однажды послали его делегатом на районную профконференцию. После третьего докладчика Шариков впал в анабиоз, из которого вышел к перерыву и зашел в буфет. Делегаты энергично поглощали бутерброды с колбасой и ветчиной, запивая их безалкогольными напитками. Шариков поел сам и захотел порадовать семью. Когда буфет опустел, он возник перед буфетчицей и, смущаясь, точно просил в аптеке противозачаточное средство, указал на бутерброды:
— Мне, пожалуйста, десять с ветчиной…
Буфетчица, угадав в нем заботливого семьянина, понимающе спросила:
— Может, кило свесить?
— Да-да! — торопливо отозвался Шариков и полез за деньгами.
Получив ветчину, он опустил пакет в холщовую сумку. Возвращаться в зал с сумкой было неудобно, он уложил ее в «дипломат» и, подгоняемый последним звонком, стал спешно набирать код на замках. По-видимому, содержимое чемоданчика казалось Шарикову достойным повышенной бдительности…
Вернувшись домой, он поставил «дипломат» перед супругой и спросил: «Угадай, что внутри?» Жена прокручивала на мясорубке мясо и угадывать не захотела.
— Ап! — воскликнул Шариков, нажимая на кнопки замков. Кнопки не двигались. Тут он вспомнил, что засекретил замки, и похолодел: код, набранный в буфете, напрочь вылетел из головы. Супруга, глянув на его лицо, встревожилась.
— Там ветчина, — растерянно сообщил Шариков. — А я забыл код…
Жена склонилась над чемоданчиком, принюхалась.
— Думай о чем-нибудь другом! — посоветовала она. — Тогда и вспомнишь.
Но ни о чем другом Шариков думать не мог. Наспех поужинав, он засел за поиски кода. Вращая колесики замков, набрал свой год рождения — мимо. Затем набрал год рождения супруги, детей, год своей свадьбы, год окончания института — результат был прежний.
От семейных вех Шариков перешел к датам помельче, пробуя их в качестве кода. В 1939 году, в пятилетием возрасте, упал с крыши сарая, но телесных повреждений не получил. В 1968 году поймал судака на восемь кило (есть, даже фотография). В 1974 году выиграл в лотерее зонтик. В 1978 году, находясь на отдыхе в Феодосии, увлекся медсестрой без ущерба для семьи… К сожалению Шарикова, интересных фактов в своей биографии он наскреб маловато. Пришлось вспоминать номера домов и квартир, где доводилось жить, номера любимых футболистов, лицевой счет в сберкассе и прочую ерунду, среди которой мог затеряться код…
Он колдовал над замками до глубокой ночи. В глазах рябило от цифр, но останавливаться было нельзя: сентябрь стоял теплый, а ветчина — продукт скоропортящийся. В третьем часу ночи Шариков попытался всунуть «дипломат» в холодильник, но из этого ничего не вышло. Тогда он выпил крепкий кофе и продолжил поиски заветных цифр…
Утром жена обнаружила его спящим в кресле, с «дипломатом» на коленях.
— Вова, — сказала она. — Ломай к черту замки!
— Мы не миллионеры, — возразил Шариков. — Время еще есть.
Через час он уже сидел на рабочем месте, положив чемоданчик на стол, и терпеливо вращал колесики замков. Служил он в отделе, который следил, чтобы консервные заводы в срок подавали сведения в трест. Работа хороша была тем, что ее отсутствие никак не отражалось на зарплате. К тому же большинство консервных заводов находилось в благодатных краях, куда приятно было ездить в командировки.
За двое суток открыть «дипломат» не удалось. На третий день, после обеденного перерыва, Шариков уловил странный запах, идущий из чемоданчика. Вскоре и другие сотрудники почуяли неладное. Запрягаев шумно задышал, оглядываясь на коллег. Климкина поморщилась, достала из ящика духи и, смочив палец, быстро провела за ушами. Воспитанный Гостев делал вид, что ничего не произошло, хотя ноздри его раздувались. Тузеева негромко сказала: «Ужасный микроклимат!» и, приложив платочек к носу, выбежала из комнаты. Лишь тучный Воловик со слаборазвитым обонянием невозмутимо ел грушу. Но и он через некоторое время встрепенулся, прекратил жевать и почему-то заглянул под стол.
— По-моему, где-то сдохла мышь! — сказал Запрягаев и, пригнувшись к полу, пошел на запах, как служебная собака. Коллеги настороженно следили за его перемещениями. Приблизившись к столу Шарикова, он замер, ткнул пальцем в чемоданчик и твердо произнес: «Здесь!»
Шариков ожидал, что его выпрут из комнаты вместе с «дипломатом», но товарищи по работе, узнав про его беду, проявили чуткость. Прежде всего распахнули окно, включили вентилятор. Тузееву успокоили и командировали в мастерскую по ремонту чемоданов: узнать, как быть в подобных случаях. Запрягаев отправился на Вычислительный центр, чтобы подсчитать, сколько нужно времени на перебор всех цифровых комбинаций. Климкина вспомнила, что в ее доме живет бывший специалист по вскрытию сейфов, и поехала к нему консультироваться. Воловик крутил колесики замков, выстраивая даты рождения крупных общественных деятелей. Гостев допрашивал Шарикова.
— Искать забытый код нужно в подсознании, — убеждал он. — Вспомни, что тебя испугало в раннем детстве?
Шариков старательно морщил лоб.
— Может, отец ударил при тебе мать?
— Что ты! Он ее пальцем не трогал…
— Может, тебя кормили грудью и в это время сверкнула молния?
— Вроде сверкало… — неуверенно произнес Шариков.
— Вот видишь! — обрадовался Гостев. — Вспышка молнии могла осветить календарь на стене, будильник или другие предметы с цифрами. Вспомни! У тебя в подсознании должны были остаться какие-то цифры. Молния, страх — и цифры!
— Молния осталась, а цифр не помню… — виновато отвечал Шариков.
Беседу прервал междугородный звонок. Гостев поднял трубку. Из далекого города Бобрянска кричал голос с кавказским акцентом.
— Замечательный виноград! — кричал кавказец. — Шесть вагонов! А завод не принимает! Зачем договор заключал?! Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Гостев. — Сегодня у нас срочное задание. Звоните завтра!
На следующий день все пришли на работу без опозданий. Шариков, просидев всю ночь за чемоданчиком, тут же уснул. Тузеева доложила, как ее облаяли в мастерской. Климкина рассказала о встрече с бывшим «медвежатником». Оказалось, он резал сейфы автогеном, что в данном случае не годилось. Запрягаев ознакомил товарищей с результатами расчетов на ЭВМ: требовалось восемнадцать рабочих дней, чтобы перебрать все цифровые комбинации.
— А не задохнемся? — забеспокоилась Тузеева.
В ответ на реплику Запрягаев достал из сейфа связку противогазов и выдал каждому по экземпляру. Вдруг длинно затрещал телефон. Трубку снял Воловик. На другом конце провода надрывался кавказец из далекого Бобрянска.
— Звоните завтра! — оборвал его вопли Воловик. — Сегодня все на совещании!
Проснувшись к обеду, Шариков увидел жуткую картину, четверо в противогазах склонились над «дипломатом», точно хирурги в операционной. Климкина, высунувшись в окно, жадно пила молоко.
С криком: «Хватит!» Шариков выхватил у коллег чемоданчик и швырнул его в окно. Запрягаев мгновенно выскочил в дверь. Климкина следила, чтобы прохожие не трогали «дипломат», лежавший на газоне.
— Нехорошо, Володя, — обиделся Воловик. — Мы тебе подарок за шестьдесят рублей, а ты его в окно…
Вернулся запыхавшийся Запрягаев с «дипломатом», и работа закипела с прежним энтузиазмом. Никогда еще отдел не выглядел таким сплоченным и целеустремленным.
Отвлекали, правда, звонки. Особенно досаждал со своим виноградом кавказец, застрявший в Бобрянске. Хотели было отключить телефон, но побоялись — вдруг позвонит начальство. Пришлось приставить к аппарату Тузееву, которая отвечала на междугородные звонки голосом робота: «Неправильно набран номер! Неправильно набран номер! Неправильно набран номер…»
Вполне возможно, через восемнадцать рабочих дней, согласно прогнозу ЭВМ, чемоданчик удалось бы открыть. Но произошло это событие гораздо раньше.
На пятый день тяжелый дух дополз до кабинета Донцова. Начальник отдела на всякий случай прекратил дышать и выскочил в коридор. Запах шел из соседней двери. «Разлагаются», — подумал Донцов и решительно шагнул в комнату. То, чем занимались подчиненные, настолько поразило его, что в первый момент он растерялся. Появление начальника служащие восприняли без паники. Ему объяснили, что стряслось у Шарикова, и шеф как человек справедливый успокоился. Не для себя старались люди, и корить их было не за что.
Воловик предложил начальнику противогаз, но тот отказался. Взяв в руки чемоданчик, Донцов с минуту изучал замки, затем стал крутить колесики с цифрами. Подчиненные стояли вокруг в почтительном молчании. Неизвестно, была ли у Донцова какая-то система в поиске кода или ему просто повезло — важен результат, доказавший, что он по праву возглавляет отдел. На третьей попытке раздался щелчок — и «дипломат» открылся.
Служащие устроили шефу овацию. Лишь Шариков, не сводя глаз с цифр на замке, потрясенно бормотал: «Ноль четыре пятьдесят семь…» Теперь он вспомнил: именно столько — четыре рубля пятьдесят семь копеек — он заплатил за ветчину, а затем использовал эту сумму в качестве кода.
Холщовую сумку с прахом ветчины без колебаний вышвырнули в окно, как гранату. Пожилая ворона сунулась было к ней и тут же кинулась прочь с хриплой руганью.
Укрепив авторитет, Донцов удалился с чувством выполненного долга. Приподнятое настроение царило в отделе до конца рабочего дня. И сообщение телетайпа, что в далеком Бобрянске сгнило шесть вагонов винограда, выглядело на фоне общей победы таким пустяком, что на него даже не обратили внимания.
Мартовским вечером экономист Вторушин вел домой сына-детсадовца. Пятилетний Антон делился с отцом новостями: Катя Зайцева укусила Ромку в живот, и теперь Ромке будут ставить уколы от бешенства. А Дима Перчиков говорил плохие слова, и Вера Борисовна хотела отрезать ему язык, но не нашла ножниц.
Вторушин механически кивал сыну, думая о своем.
— Папа, — вдруг сказал Антон, дернув отца за рукав. — Завтра тебе не надо ходить на работу.
— Это почему же? — насторожился Вторушин.
— Я уже заработал деньги! — Антон достал из кармана две новенькие пятидесятирублевки. Папаша замер, точно увидел бомбу, осторожно взял хрустящие дензнаки.
— Где раздобыл?
— Толстый Павлик дал, — сообщил Антон. — Он всем своим друзьям подарил по денежке. А мне подарил две денежки, потому что я — его лучший друг!
— Кто такой толстый Павлик?
— Павлик Прохоров, — охотно объяснил Антон. — А еще есть худой Павлик — Павлик Козецкий. Но с худым Павликом я не дружу.
Озабоченный экономист сунул деньги в бумажник, взял сына за руку и торопливо зашагал к детсаду…
Оставив Антона у крыльца, он вошел в раздевалку и увидел родителей, обступивших воспитательницу. Вера Борисовна, маленькая, похожая на мышь, растерянно пересчитывала пятидесятирублевки.
— Приплюсуйте! — сказал Вторушин, протягивая две купюры.
— Четыреста… — прошептала воспитательница. — С ума сойти!
Она открыла дверь в зал, кликнула толстого Павлика. Кудрявый амур, треща автоматом, выкатился в раздевалку. Взрослые смотрели на него, как на малолетнего гангстера.
— Павлуша, — приступила к допросу Вера Борисовна, — где ты взял столько денежек? — она помахала пачкой перед его носом.
— Дома, — простодушно сообщил малыш. — У нас их много. Я завтра еще принесу.
Вера Борисовна, вздрогнув, поспешно вернула Павлика в зал.
— Такого у нас еще не было! — скорбно сказала она.
— Где эго видано, чтоб ребенок мог свободно вынести из дома четыре сотни! — возмутилась одна из мамаш. — Кто у него родители?
Выяснилось: мама Павлика — мастер-косметолог, а папа — директор гастронома. Присутствующие заулыбались, начали шутить: «Ну, тогда другое дело!», «Это они сыну на мороженое выдали…», «Зря, пожалуй, мы вернули…»
«О, люди! Чему радуются! — с досадой думал Вторушин, слушая повеселевших родителей. — Тут в колокол надо бить, а не хихикать!»
И он ударил в колокол. Он заговорил о пагубном влиянии денег на неокрепшие детские души, о привычке к нетрудовым доходам, о дорогих подарках и прочих нездоровых явлениях. Родители притихли, встревоженные нравственной пропастью, к которой приближались их дети…
Речь Вторушина была прервана появлением рослого блондина в дубленке. Поздоровавшись, он приоткрыл дверь в зал и крикнул: «Павлушка! На выход!» Павлик Прохоров, влетев в раздевалку, начал деловито натягивать комбинезон на птичьем меху.
Воспитательница, протянув блондину деньги, стала объяснять, что случилось. Родители осуждающе смотрели на Прохорова-старшего.
— Ну Павлушка! Ну отчебучил! — он легонько щелкнул сына по затылку. — Из шкафа, небось, выгреб?
— Не-а, из тумбочки! — ответил Павлик и выскочил во двор.
— Вы все-таки пересчитайте, — забеспокоилась Вера Борисовна.
— Я людям доверяю! — Прохоров сунул деньги в карман. — Всем товарищам, проявившим порядочность, от меня — спасибо!
— Послушайте! — не выдержал Вторушин. — Ваше дело, где и как хранить сбережения. Но мы требуем, чтобы впредь Павлик не приносил в детский сад деньги!
— Вот именно! — подхватили остальные. — Это безобразие!
— Меры примем, — кивнул блондин, не смущаясь дружной атакой. — Только не надо так волноваться. Он ведь не отбирал деньги, наоборот — делился с друзьями. Как говорится, от доброты душевной…
Родители начали расходиться. Получилось так, что последними вышли на крыльцо Вторушин и Прохоров. Их сыновья, обнявшись, маршировали с воинственными воплями.
— Папа! — крикнул Павлик. — Это Антоша Вторушин, мой друг!
— Твои друзья — мои друзья! — Прохоров-старший, засмеявшись, повернулся к Вторушину. — Ваш?
— Мой! — сухо ответил экономист.
— Отличный парень! — похвалил Прохоров. — Пора и нам подружиться, — он протянул руку. — Прохоров Георгий Васильевич.
Пришлось Вторушину знакомиться, вежливо кивать, говорить какие-то слова. Прохоров, указывая на бежевую «Волгу», стоявшую у тротуара, предложил подвезти, но Вторушин отказался.
— Понимаю, — Прохоров улыбнулся, — ходьба рысцой, бег трусцой. Я бы тоже, да времени нет. — Он крепко пожал руку Вторушина. — Рад знакомству! Загляните завтра ко мне в гастроном. Волочаевская, 19, вход со двора. Есть «салями», копченый язь…
Вторушин послал его мысленно к черту, поблагодарил и двинулся с сыном по тротуару. Мимо пронеслась бежевая «Волга». Прохоров-младший сидел на заднем сиденье, точно усталый начальник.
— А почему у Павлика есть машина, а у нас нет? — спросил Антон.
— Потому что его папа зарабатывает больше, чем я! — соврал Вторушин. Ну как объяснить сыну, что старший научный сотрудник не может угнаться за директором гастронома, у которого оклад раза в полтора меньше…
Негодовал он до самого дома. Особенно злила легкость, с которой этот делец предлагал свои услуги. Будто не сомневался, что стоит позвать: «Цып-цып-цып!» — и цыплята прибегут…
И только потом, успокоившись в семейном кругу, признал Вторушин, что погорячился. Нельзя же в конце концов считать жуликом каждого, кто работает в торговле! Разве мало там людей честных, порядочных? А что касается «Волги», так это тоже не улика. Сначала докажи, что он хапуга…
За ужином — омлет, чай, бублики — Вторушин почему-то вспомнил о приглашении Прохорова и тут же отбросил эту мысль подальше. Он отгонял ее, как назойливую муху, но она возвращалась. Наблюдая, как сын и дочь вяло глотают надоевший омлет, Вторушин подумал, что копченых язей они лопали бы куда веселей. Он представил ужин Павлика Прохорова, и ему стало обидно за своих детей.
«В принципе, можно разок сходить, — подумал он перед сном, — ради интереса…»
На следующий день он добрался до гастронома на Волочаевской, с минуту колебался, разглядывая витрины, потом вошел в магазин со двора. В конце коридора он увидел комнату, похожую на аквариум. За прозрачной стеной сидели лицом к лицу две женщины в белых халатах, в одинаковых мохеровых шарфах и пили из банок компот «Ассорти» Они объяснили, как найти Георгия Васильевича.
У кабинета директора топтались мужчины с портфелями. Вторушина обожгла догадка: оперативники проводят облаву на «блатных» клиентов. Не останавливаясь, он прошел мимо, собираясь дать деру, но в этот момент дверь распахнулась, в проеме возник Прохоров.
— Кого я вижу! — воскликнул он, словно увидел старого приятеля, и, не обращая внимания на встрепенувшуюся очередь, завел Вторушина в кабинет. Говорили о детях, о погоде, об экономике и трудностях торговли. Вторушин, в основном, поддакивал, нервничал, поглядывая на дверь.
Потом они спустились в подвал, где услужливая кладовщица стала взвешивать гостю дефицитные продукты. Вторушин, одуревший от невиданного изобилия, ругал себя, что захватил всего пятьдесят рублей…
Вскоре он покинул гастроном, унося тяжелую сумку. Ему казалось, что сидевшие во дворе старухи слишком пристально смотрят на него. К тому же тощий пес, очарованный запахами, брел за Вторушиным до самой остановки, как бы привлекая внимание к содержимому сумки.
Взмокший от напряжения экономист ввалился в свою квартиру и только тогда перевел дыхание.
Вечером семейство с восторгом лопало редкие продукты, и Вторушин чувствовал себя добытчиком.
Через месяц он повторил визит к Прохорову. На этот раз он держался гораздо уверенней. Да и денег прихватил достаточно, чтоб хватило на все.
— Даже не знаю, как вас отблагодарить, — бормотал он.
— Пустяки, — улыбался Прохоров. — Сочтемся! Студенту поможете?
— Какому студенту? — опешил Вторушин. Директор гастронома ткнул себя в грудь, засмеялся: — Заочник института торговли! Заколебали меня эти курсовые… А для вас работы — на пару вечеров.
— Да-да, конечно, — кивнул Вторушин. — Если смогу.
— Сможете! — уверенно сказал Прохоров. — И вообще давай на «ты».
— Давай, — вяло согласился Вторушин.
Курсовую работу он выполнил на «отлично».
Село Шаврино жило ожиданием. Заезжие гастролеры колесили в окрестностях и не сегодня завтра грозились войти в Шаврино. Ползали слухи насчет умнейшей обезьяны, знающей пятьсот слов. Неизбалованные звездами эстрады шавринцы подолгу стояли у розовой афишки на дверях клуба. В самом низу афишки было написано чернилами: «При участии живой обезьяны Ляли».
Концерт должен был состояться в воскресенье. За час до начала зал был полон. У дальней стены резвился молодняк и курил местный хулиган. Начальство с семьями расположилось в первых рядах. Интерес к концерту был так велик, что были перенесены две свадьбы и одно собрание.
Ждали минут сорок — артисты не являлись. Наплывали черные мысли о соседях, перехвативших зрелище. Росла обида на работников культурного фронта.
Около девяти вечера с улицы долетело: «Едут!» Вспугнув телку, к клубу подскочил автобус. Люди в синтетических одеждах торопливо волокли за кулисы инструменты. Наблюдатели сообщили залу, что обезьяны не видно.
— Дождливая осень, — качали головами знатоки. — Простыла южная тварь с непривычки…
За коротким занавесом мелькали ноги в блестящей обуви, гудела аппаратура и кто-то громко искал жабо. Но публика не роптала, напоминая о себе вежливыми хлопками. Наконец, занавес задергался, будто за ним шла борьба, и на сцену вышла большеротая женщина в платье из рыбьей чешуи. Отговорив положенное про тещу и создав атмосферу, она торжественно объявила:
— Выступают дипломанты, обладатели малого Гран-при и специального приза «За волю к победе» братья Удручанцевы!!!
Появились братья, щекастые близнецы с обезоруживающей улыбкой. С умилением глядя друг на друга, они запели: «Ведь мы ребята…» Здоровьем и аппетитом дышали лица Удручанцевых. Верилось, вечной мерзлотой их не испугать. Хлопали дуэту щедро. Близнецы хотели петь еще, но ведущая, расставив руки, как хозяйка, загоняющая кур, вытолкала их за кулисы. Певцов сменила пара на роликовых коньках. Сухонький танцор, похожий на пожилого аптекаря, двигал впереди себя напарницу, крупную даму, радующую глаз.
Дама подняла ногу в ажурном трико, мужчина обхватил ногу и долго вращал партнершу по часовой стрелке. Было слышно, как скрипит сцена, визжат ролики и тяжело дышит танцор. Закончив программу полутодесом, они подъехали к рампе и послали публике воздушный поцелуй. Шавринцы остались довольны, но мужичка жалели.
— Кому из нас не знакомо с детства синее небо Испании, — заговорила ведущая, — ее мелодичные песни, ее темпераментные, — она многозначительно помолчала, — танцы. Посмотрите сценку из их жизни, которая так и называется — «Дело было в Севилье».
Грянул «Марш тореадора», появился стройный блондин с мулетой и шпагой, следом выскочил развязный бык на человеческих ногах, и началась испанская жизнь. Тореадор гримасничал, бык делал глупости, за обоих было стыдно. В финале красавец блондин воткнул шпагу в филе животного, и бык, зарыдав, удалился в обнимку с обидчиком. Дальше работал номер ансамбль «Дубинушка».
Пятеро парней с унылыми усами, опираясь на гитары, кричали женскими голосами про Генку и Наташку, так и не понявших друг друга. Ударник изображал то Генку, то Наташку. Было много шума. Шавринцы, оглушенные мощными усилителями, притихли. Хорошо спела про девичью гордость почти нагая солистка ансамбля.
Карусель концерта кружилась больше часа. Танец девушки с авоськой, кукловодов с кошмарным страусом, соло на стеклотаре и многое другое наблюдали массы в этот удивительный вечер. Но все померкло, когда был объявлен последний номер.
— Выступает самая юная артистка! — ведущая вскинула руки, просияла и воскликнула: — Ляля, прошу!..
Под аплодисменты зала на сцену выбежал рослый брюнет с пышными баками. Насладившись недоумением публики, он достал из кармана обезьянку в вельветовом костюмчике. У Ляли были печальные глаза. Она устало смотрела на зрителей и часто моргала. Брюнет поставил артистку себе на голову, сказал: «Ап!», и Ляля, вздохнув, поцеловала темя дрессировщика. Она делала стойку на лапке, взбиралась по шесту, бормотала шефу на ухо разную ерунду, а тот изображал смущение и громко стыдил животное.
На сцену вынесли столик с пишущей машинкой. Ляля села на стульчик. Шеф сказал: «Ап!», но она беспокойно озиралась по сторонам. Раздалось повторное приказание, и обезьянка ударила по клавишам. Она печатала без желания, короткими очередями, озабоченно почесывала затылок и шевелила губами. Кончив печатать, Ляля извлекла лист из машинки и протянула его шефу. Брюнет поднес к глазам Лялин труд, открыл рот, чтобы читать вслух, осекся и нервно сунул бумагу в карман.
— Огласи написанное! — требовали из партера. — Мы выражений не стесняемся!
— Бессмысленный набор букв! — дрессировщик улыбнулся.
Грянула музыка, и он поднял Лялю над головой, словно футбольный кубок. Артисты уже ждали его в автобусе. Ведущая с жаром воскликнула:
— Мы не прощаемся, мы говорим — до новых встреч, друзья!
Минут через десять гастролеры покинули Шаврино, а зрители побрели по домам, обмениваясь впечатлениями.
Поздно вечером, подметая в клубе, уборщица Шура нашла за кулисами скомканный лист, на котором было напечатано:
«Прошу вернуть меня в джунгли по собственному желанию. Устала от халтуры. Ляля».
Шура бумажке значения не придала и вымела ее на улицу. Осенний ветер, подхватив заявление, унес его в поля, где оно и затерялось окончательно.
Деревня Покровка получила новый клуб. Приезжие артельщики, поклонники Корбюзье, сотворили здание без излишеств. Только в конце строительства Осип Кучерявый, шабашник и мастер, не удержался: одинокий конь взвился на фронтоне, стуча копытами по солнцу. Осип мечтал о четырех мустангах, как на Большом театре, но не хватило материалов.
Рассадник культуры сиял на холме, точно Акрополь. По ночам неоновый крик «Добро пожаловать» освещал небо и лошадиную голову, и старушки задергивали оконные занавески, крестясь.
Завклубом Вольдемар Шманцев, стройный мужчина с мозолистым языком, пил молоко и думал. Новый клуб требовал новой работы. Фантазия Шманцева привычно выплескивала на крестьянство «Летку-еньку» и «Пусть говорят».
Жаркий спор атеиста Бякова с отцом Гермогеном, антиалкогольная беседа с демонстрацией печени Семена Долгих, профилактический фильм «Случайные связи» — все уже было.
А массы ждали культуры и тянулись к ней…
Покровские долгожители сидели у дороги и мудро молчали, созерцая мир.
— Отцы! — закричал завклубом. — Пусть всегда будет солнце!
— Пусть, — согласились старики.
— Завтра в 18.00 прошу в клуб. Распоряжение сверху!
Гордость мешала патриархам спрашивать. Но вековой опыт подсказывал, что распоряжения сверху надо выполнять.
На следующий день двенадцать долгожителей, помнящих Крымскую кампанию, пришли в клуб. Вольдемар завел их в комнату с табличкой «Вокал», усадил на диваны и встал под портретом Римского Корсакова.
— Рано уходите на заслуженный отдых, герои Шипки и Цусимы! — начал Шманцев. — Еще пьют ваши корни соки земли, а значит, может быть польза от вас родной Покровке.
Он перевел дыхание, осматривая аудиторию. Лица стариков, изрытые оврагами морщин, были бесстрастны. Они видели разных ораторов и слышали много речей.
— Наряду с высокими показателями безнадежно отстает искусство! Только два месяца остается до районого смотра, который проводить выпала честь нам в данном клубе. И нет никакой возможности опозориться в нем родному колхозу и лично товарищу Баранчуку, дорогому нашему председателю. Представлять Покровку в качестве хора долгожителей доверено вам…
Вольдемар промокнул лицо платком, ослабил галстук и спросил:
— Что будем петь?
Старики молчали.
В соседней комнате извивалась гармошка. Но с гармошкой не ухватишь перо жар-птицы. И механик Хлыдов, мучающий скрипку на втором этаже, смотр не выиграет. И счетовод Пучин, исполняющий Сарасате на деревянных ложках, погоду не сделает.
Хор долгожителей — оригинально и свежо. Но долгожители молчали, топча мечты Вольдемара.
Вдруг старик Изотов, 1873 года рождения, развел мосты зубов, и «Славное море, священный Байкал» вспенилось в клубных берегах. К Изотову присоединились остальные.
Растроганный Шманцев топтался перед ними, дирижируя без нужды. Наконец, песня оборвалась.
— Спасибо, отцы! — закричал Вольдемар. — Вы славно поете. Но время диктует репертуар. Победу принесут «Нефтяные короли»!
Возражений не было…
Три раза в неделю в клубе тренькали балалайки, и двенадцать королей-долгожителей славили тайгу. Председатель колхоза Баранчук побывал на репетиции и оставил запись в книге Почетных посетителей:
«Хор на правильном пути. Одобряю. Баранчук».
Прошло два месяца.
Районный смотр открыла звезда областного центра — конферансье Чиж. Чиж сообщил, что после Рима, Лондона и Мариуполя ему очень радостно выступать в Покровке и что нигде еще он не видел такой приятной публики. Пощебетав две минуты, он представил ансамбль «Парубки».
Парубки с грустными глазами пощипывали струны, переговаривались и долго смотрели в зал.
Вдруг, разбудив жюри, рявкнули электрогитары, засуетился ударник, и парубки заголосили про полотенце.
Зрители, вдавленные шумом в кресла, притихли, как птицы на танковых ученьях.
Ансамбль сменила певица Мария Бедрищева. Тесня бюстом первые три ряда, она исполнила романс «Выхожу одна я на дорогу». Хлопали ей с сочувствием.
Третий номер достался хору.
Зал был полон. Покровка, уходящая корнями в долгожителей, пришла аплодировать. Занавес медленно разбегался, обнажая внутренности сцены. Старики сидели полумесяцем в расшитых рубашках.
Вольдемар Шманцев преданно терся в партере об председателя Баранчука.
Хор затянул «Нефтяных королей». Пели старики с удовольствием, бодро глядя в зал. Корреспондент районной газеты написал в блокнот: «Шквал аплодисментов прокатился по клубу».
Затем долгожители исполнили на бис «Славное море, священный Байкал».
Вольдемар почти плакал от счастья.
Вдруг встал дед Изотов, откашлялся и сказал:
— Вариация на местную тему! Слова и музыка народные!
Шманцев вздрогнул. В репертуаре были только две песни. О вариациях он слышал впервые.
Затренькали балалайки, и долгожители запели куплеты о недостатках в родном колхозе.
Селяне встрепенулись, не веря ушам. Слова летели в зал, как теннисные мячи. Начинал первую строку тонким голосом старик Изотов. Хор подхватывал, напоминая о бане без горячей воды и самодурстве товарища Баранчука.
Смеялись сначала осторожно, помня о начальстве. Затем — без утайки, шаркая от удовольствия ногами.
Побелевший Шманцев втягивал голову, как черепаха, в пиджак. Он был обманут.
— Держись, Вольдемарка! — шептал товарищ Баранчук. — Конец тебе, затейник.
Хор получил путевку на областной смотр.
Через день в доме председателя состоялась тайная вечеря.
— Сегодня они запели про нас, — сказал товарищ Баранчук, — а завтра…
— Нельзя папашек пускать на область, нельзя! — подхватил Вольдемар.
— А может, им здоровье не позволяет? — загадочно улыбаясь, спросил фельдшер Кукаркин.
Собравшиеся устроили ему овацию.
В скором времени долгожителей пригласили на медкомиссию.
Фельдшер Кукаркин приказал раздеться до пояса и, приникая ухом к стариковским грудям, как к замочным скважинам, стал слушать.
— Вот что, папаши, — сказал Кукаркин, вздохнув, — не нравятся мне ваши белые тельца, не нравятся! И резус у вас хреновый. Так что петь я вас как медик больше не пущу.
Для убедительности фельдшер выписал всем анисовые капли.
Долгожители шли по дороге, посмеиваясь. Был вечер бабьего лета. Солнце спускалось за лес. Шоферы мыли в реке машины. Пылило стадо, набитое травами. Отлученные от областного смотра старики запели.
— Молчать! — рявкнуло небо.
Они подняли головы. Пьяный Вольдемар, оседлав жеребца над крышей клуба, грозил им кулаком. Конь, горя в закате рыжим боком, рвался ввысь.
— Молчать! — ревел Шманцев. — Запрещаю!
Старики двинулись дальше, продолжая петь. Тайные силы жили в них.
Через день в кабинет председателя ворвался Шманцев. У затейника были безумные глаза, а в руках он мял областную газету.
— Вот! — кричал Вольдемар, размахивая газетой. — Читайте!
В статье «Лейся, песня» было сказано:
«…Настоящим открытием смотра явилось блестящее выступление хора долгожителей колхоза „Луч“ (председатель т. Баранчук). Высокое исполнительское мастерство и актуальный репертуар получили высокую оценку публики и специалистов. Выступление хора на областном смотре ожидается с большим интересом…»
Председатель Баранчук пять раз перечитал статью и задумался.
— Придется выступать! — наконец сказал он.
Вольдемар покорно кивнул.
— Но чтоб пели без фокусов! Иначе, Шманцев, разыграется над тобой трагедия!
Затейник ослабил галстук и прошептал:
— Может, Гаудеамус игитур?
Баранчук побагровел и тихо сказал:
— Чтоб в рабочее время я об этом не слышал.
— Понятно, — пробормотал Шманцев и отправился искать стариков.
Патриархи сидели у дороги и мудра молчали, созерцая мир.
— Отцы! — закричал Вольдемар. — Поступило распоряжение готовить песню «Если бы парни всей Земли». Возражения есть?
Старики переглядывались, поглаживая бороды. Возражений и на этот раз не было…