Примерно полгода назад я приобрел в комиссионном магазине письменный стол старинной работы. На вид ему вполне можно было дать лет сто. Массивный, как бегемот, темный и огромный, он внушал уважение. Я купил его с тайной надеждой, что столь солидное рабочее место будет способствовать рождению не менее солидных произведений.
Разговорчивая продавщица сообщила мне, что владелец стола скончался на прошлой неделе от инфаркта, родных и близких у него практически не осталось, прилетела лишь дальняя родственница, которая и сдала мебель в «комиссионку».
Когда громоздкая покупка очутилась в моей квартире, я счел необходимым опрыскать стол «Примой», опасаясь известных насекомых, Вытащив нижний ящик, я неожиданно обнаружил у задней стенки тумбы пачку писем. Очевидно, она каким-то образом вывалилась из ящика и осталась никем не замеченной.
Писем было двенадцать. Судя по датам, они писались в разные годы, причем одним и тем же почерком, напоминающим растянутую спираль электроплитки. После недолгих колебаний я прочитал их. Самым удивительным было то, что все двенадцать писем оказались… неотправленными. Человек, который их писал (автором был, по-видимому, прежний владелец стола), не рассчитывал, что они будут кем-то прочитаны.
Не стану строить догадки и высказывать свои впечатления об этой «корреспонденции». Мне кажется, это лучше сделает читатель, когда сам познакомится с письмами. Скажу лишь, что письма публикуются в той последовательности, в какой они были написаны. Изменены лишь фамилии автора и людей, к которым он обращался.
Здравствуйте, уважаемая Марина Садовская!
Отчества Вашего, к сожалению, не знаю, так что вынужден обращаться к Вам по имени. Сегодня смотрел по телевизору концерт с Вашим участием и, знаете, ужасно захотелось поговорить с Вами. Только, ради бога, не подумайте, что я из тех зануд, которые учат всех и каждого, как надо жить и работать.
Конечно, такие послания Вы получаете мешками. И кто только Вам не пишет! Это и понятно: звезда, кумир и все прочее. Честно говоря, мне даже неловко — человек завален письмами, а я подбрасываю ему еще одно. Да еще, вдобавок, считаю, что уж мое-то письмецо самое интересное для Вас и нужное…
Время сейчас позднее, во всех домах окна темные, а мне не спится. Ну, со сном у меня вообще дела неважные, случается, бодрствую до утра. Раньше я пытался бороться с бессонницей, но потом махнул рукой. Где-то даже вычитал, что бессонница — спутница одинокого человека. Так что после полуночи мозг мой работает вовсю, мыслей столько, что голова пухнет. А поделиться, увы, не с кем… Впрочем, я отвлекся, извините.
Впервые, Марина, я увидел Вас лет шесть назад. Как сейчас помню, октябрь месяц, сыро, ветрено, за окном моросит дождь, словом, унылая пора. Включил я свой «Рекорд» — и вдруг на экране Вы! Ни на кого не похожая. Я, признаться, к эстраде равнодушен. Все эти электрогитары, современные ритмы, похожие друг на друга песни и исполнители — вся эта шумная легковесность меня раздражает, Но вы — совершенно иное явление. В вас я обнаружил и глубину, и Личность, и много такого, что не могу описать словами, а могу лишь чувствовать…
С тех пор, Марина, я не пропускаю Ваших выступлений. В прошлом году Вы гастролировали в нашем городе, и мне удалось попасть на Ваш концерт. Для этого, правда, пришлось переплатить спекулянту десять рублей, но я готов был отдать за билет и больше. Жаль только, что место было в двадцать первом ряду. Хотя, с другой стороны, лицом к лицу, как говорится, лица не увидать…
Только не подумайте, что я из тех фанатиков, которые при виде «звезды» теряют рассудок и для которых фото кумира с автографом — предел мечтаний. Мне достаточно того удовольствия, которое я получаю от Вашего пения. Хотя, сознаюсь, Ваше появление на, экране телевизора для меня всегда праздник. Даже привычка появилась — накануне Ваших выступлений почти всегда бреюсь. Вам это, конечно, покажется странным чудачеством, ну так я и есть человек странный. Живу я замкнуто, уединенно, после работы — сразу домой, общаюсь, в основном, с книгами, газетами, телевизором и оттого, наверное, помаленьку дичаю…
Опять отклонился от темы, извините. Так я, пожалуй, и не доберусь до главного, из-за чего сел за письмо.
Собственно говоря, цель моего письма тоже в каком-то смысле странная. Я решил поделиться с Вами, дорогая Марина, некоторыми опасениями за Вашу творческую судьбу. Вас, должно быть, удивит такое заявление. Чего ради, спрашивается, дилетант лезет со своими опасениями! Но иногда, знаете ли, человеку со стороны легче заметить то, на что не обращают внимание профессионалы.
Мне еще раньше показалось, а сегодня я в этом убедился, что Вы переживаете нечто вроде спада. Другие, возможно, этого спада не замечают. Ведь внешне, вроде бы, ничего не изменилось. Вы по-прежнему хороши, смотреть и слушать Вас — одно удовольствие. Но я — то воспринимаю Вас, если так можно выразиться, оголенными нервами. Звучит высокопарно, но это так. Человек я очень чувствительный. Особенно если говорить о людях, чьи судьбы мне далеко не безразличны. (К мысли о моей сверхчувствительности отнеситесь, пожалуйста, серьезно! В 1962 году, будучи в командировке во Фрунзе, я проснулся среди ночи от острого желания покинуть гостиницу. Так змеи и прочие гады покидают свои норы, предчувствуя землетрясение. Впрочем, я остался лежать в постели, а через семь часов действительно произошло слабое колебание почвы. Как видите, обостренность моих органов — не выдумка).
Какие же признаки спада я у Вас заметил? Раньше Вы каждую песню превращали в маленький спектакль. Смотришь, бывало, и думаешь: господи, да ведь она могла бы с блеском сыграть в любой трагедии и комедии! Но теперь почему-то Ваш театр начинает уступать место обычным эстрадным приемам. По-человечески, наверное, Вас можно понять: игра требует много сил, гораздо проще только петь. Тем более что популярность все равно гарантирует Вам успех у публики. Но мне, преданному Вам зрителю, очень не хочется, чтобы Вы сдавали позиции. Природа, Марина, наделила Вас таким талантом, что Вы просто не имеете права успокаиваться на достигнутом.
И еще мне показалось, что Вам начал изменять вкус при выборе песен. Ну зачем Вам понадобился этот пошлый шлягер «На крыльях любви»? К чему было выходить на сцену с глупой песенкой «Не обнимай, не понимая»? Ах, если бы Вы знали, как мне было за Вас обидно. Мне так и хотелось крикнуть в телевизор: «Садовская, что Вы с собой делаете?!» Поверьте, я испытывал горечь, когда Вы пытались расшевелить зал, приглашая публику бить в ладоши. А ведь прежде Вы до этого не опускались — зал сам откликался в нужные моменты…
Только не обижайтесь, Марина, на мои замечания. Повторяю, будь Вы мне безразличны, не сидел бы я во втором часу ночи, размышляя о Вашей судьбе. Я боюсь, что успех сыграет с Вами злую шутку. Он ведь убаюкивает, завораживает, а зритель жесток. Сегодня он хватает сумки, кошельки, кулоны с изображением кумира, а завтра — забывает о нем навсегда. Чтобы удержаться на гребне, нужен вечный поиск. Не правда ли?
Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что Вам не хватает режиссера, который обладал бы незаурядной фантазией. Знаете, даже мне, дилетанту в эстраде, иногда приходят в голову более интересные решения. Вот, скажем, песня «Не улетай», которую Вы часто исполняете. Я бы ее подал зрителю так.
В глубине сцены, на огромном экране, возникают в темноте кинокадры: ночной аэродром, самолеты, самолеты, самолеты… К взлетной полосе медленно ползет авиалайнер. Грохот двигателей. Мигание бортовых огней. Светящаяся цепочка иллюминаторов. Несколько минут до старта… Вы появляетесь незаметно, хрупкая и беззащитная на фоне реактивной техники. На Вас длинный свободный плащ вроде балахона. Потоки воздуха раздувают его, как бы гоня Вас прочь от самолета. Вашего лица не видно — лишь маленькая фигурка в полумраке сцены… Гул двигателей стихает вдали, куда уполз для взлета лайнер с любимым. Тогда только Вы начинаете петь. Луч прожектора выхватывает Ваше лицо, возможно, по нему бегут слезы… Песня звучит, как мольба, как заклинание. Но судьба беспощадна: на экране проносится взлетающий «ИЛ-62». Воздух содрогается от рева двигателей. И резко — тишина. Звездное небо — и тишина. Любимый все-таки покинул Вас. И тогда с пронзительной болью Вы поете последние строки, медленно растворяясь во тьме…
Разумеется, это лишь грубая схема. Детали можно уточнить. Например, Вы бредете среди берез, а самолеты проносятся низко над рощей. Чем плохо? Или взять песню про журавлей. Я бы опять использовал экран, по которому пустил бы журавлиный клин. Они летели бы и курлыкали, так это, знаете, щемяще курлыкали, чтоб за душу хватало. А Вы бы пели… Представляете, Марина, какое в сумме получилось бы воздействие! Самый черствый зритель не удержался бы, пожалуй, от слез, Не стану перечислять все, что придумалось во время моих ночных «вахт». А фантазирую я во тьме частенько. Как говорится, строю прожекты. Конечно, чепухи рождается изрядно, но иногда возникает кое-что занятное. Бывает даже, что хочется тут же вскочить с постели и взяться за осуществление замысла. Но, согласитесь, никто не позволит мне вторгаться в чужой огород, каждый сверчок должен знать свой шесток…
Осмелюсь спросить Вас, Марина, как Вы представляете свою жизнь лет, скажем, через пятнадцать! Я потому задал этот вопрос, что человек, пока он молод, редко размышляет о своей дальнейшей судьбе. Старость ему кажется чем-то бесконечно далеким, а про смерть он и вовсе не думает. Как сказала в автобусе одна старушка, молодость прошла — не сказалась, старость пришла — не спросилась… Процесс вполне естественный, ничего страшного в нем нет. Однако женщины почему-то воспринимают «закат» чуть ли не как трагедию. Вот почему я завел разговор на эту деликатную тему. Для эстрадной певицы думать о своем будущем просто необходимо, поскольку она рано или поздно вынуждена расстаться со сценой. Певица, как и спортсмен, должна уходить вовремя. Мне вспоминается история одного известного футболиста, любимца болельщиков. Он позволил себе поиграть пару лишних лет и в результате дождался свиста трибун. Те, кто недавно восхищались им, теперь орали ему: «С поля!». Мне было бы обидно, если бы с вами произошло то же самое. В театре или на концерте, понятно, свистеть не будут, там публика повежливей. Но что может быть для людей Вашей профессии печальней такой вежливости!
Вам, наверное, эта тема неприятна, но Вы не должны обижаться на человека, который искренне желает Вам добра. При расставании со сценой многое, конечно, будет зависеть от Ваших близких, в частности, от мужа. Спокойная семейная гавань — лучшее пристанище после долгого плавания. Ходят слухи, что Вы недавно развелись… Скорей всего, это обычная сплетня, распространяемая обывателями. Впрочем, развод — дело житейское, особенно для людей искусства. Возможно, я ошибаюсь, но мне почему-то кажется, Марина, что Вы, как и я, человек одинокий. То есть, друзей у Вас, не сомневаюсь, хоть пруд пруди. Но в смысле душевной близости, по-моему, Вы одиноки. Хотелось бы, чтобы рядом с Вами был настоящий Друг, способный понять и поддержать Вас в трудную минуту. Мне в голову даже пришла бредовая мысль, что я вполне мог бы стать таким Другом, хотя я старше Вас лет на двадцать…
Письмо свое заканчиваю. Поймите меня правильно, я не пытался Вас поучать. Еще раз прошу не обижаться за советы. Помните, среди миллионов телезрителей есть один, который искренне стремится быть Вам полезным.
Желаю Вам успехов и личного счастья.
Снегирев Александр Георгиевич
P. S. Интересно, как она реагировала бы на мое послание?
Скорей всего, посмеялась бы…
Уважаемые товарищи!
Начну с комплимента. Ваша газета уже давно играет в моей жизни роль умного собеседника и друга. Если я по какой-то причине не успеваю просмотреть свежий выпуск, то чувствую себя не в своей тарелке, словно не сделал что-то важное и необходимое.
Во вчерашнем номере вы обратились к читателям с просьбой — рассказать о самом интересном и незабываемом случае, который произошел с ними, читателями, в уходящем году. На подобные предложения я никогда не отзываюсь, хотя сам, признаться, люблю читать интересные письма, которые регулярно печатаются в вашей газете. Но на сей раз, ознакомившись с вашей просьбой, я невольно ударился в воспоминания, стал ворошить прожитый год, пытаясь обнаружить «самый интересный случай»… Потратив на это занятие почти всю ночь, я так и не нашел, что искал. Откровенно говоря, сие обстоятельство кольнуло меня довольно неприятно. Как же так, думал я, неужели за триста шестьдесят пять дней в моей жизни не произошло ни одного заслуживающего внимания события? Пусть даже горького, но такого, чтоб врезалось в память. Чтоб я без колебании мог ткнуть в него пальцем и сказать: «Вот эпизод, который я буду помнить долго!»
Вновь и вновь я просматривал уходящий год, боясь смириться с отсутствием «пика», и сегодня, наконец, наткнулся на событие, которое вполне можно считать интересным. Назвать его незабываемым не решаюсь, поскольку умудрился забыть о нем. Объясняется это, вероятно, тем, что дело происходило в самом начале года, а нынче уже декабрь.
Вам этот случай, скорей всего, показался бы лишь забавным пустяком. Вот еще одна причина, удерживающая меня от отправки письма в газету. Впрочем, я с удовольствием восстановлю для себя все подробности того январского дня.
Начать, наверное, следует с пятницы, когда начальник вызвал меня и стал нудно объяснять, что наш институт шефствует над детским садом «Колокольчик» и что долг каждого сотрудника внести лепту в дело обеспечения «счастливого детства»… После длинного вступления он сообщил, что завтра, то есть в субботу, я должен поучаствовать в благоустройстве «Колокольчика».
Первой моей реакцией было скрытое возмущение. С какой стати я, холостяк, обязан работать в садике? Пусть этим занимаются родители, чьи дети туда ходят! Так следовало ответить, наотрез отказавшись от задания. Но я заранее знал, что было бы потом. Шеф напомнил бы о совести, о решении местного комитета и о том, что никто еще, кроме меня, не отказывался помочь детворе. Он смотрел бы на меня осуждающе, точно я пытался сорвать важнейшее мероприятие. Словом, возникла бы тягостная ситуация, которую я переношу плохо. Вдобавок, он мог бросить упрек, что хоть я и холост, но у меня есть сын, которому выплачиваю алименты, и так далее и тому подобное… Короче говоря, мне было проще молча согласиться, что я сделал без всякого желания.
В субботу, к девяти утра, я пришел в «Колокольчик». Настроение, разумеется, было паршивое. День выдался ясный, не очень морозный — градусов пятнадцать. В такую субботу хорошо поваляться в постели часиков до одиннадцати, потом, не спеша, позавтракать, сходить в киоск за газетами, подышать свежим воздухом, вернуться домой и читать до самого обеда. Вместо этого мне предстояло шуровать лопатой…
Кроме меня явились еще двое из нашего института. С одним из них, невысоким, полноватым говоруном в очках, я при встречах здоровался. Фамилия его, если не ошибаюсь, была Шароцкий или Шарецкий, точно не знаю. Второго, парня лет двадцати пяти, я раньше не встречал. Позже узнал, зовут его Гена, недавно устроился к нам электриком.
Встретила нас энергичная тетка, похоже, заведующая садом или завхоз. Разговаривала она с нами в приказном тоне, словно старшина с новобранцами. Задание она подсунула такое: слепить на площадке для игр какую-нибудь фигуру из снега, чтобы дети могли на нее лазить. Выдав нам лопаты, рукавицы, шланг, женщина исчезла, пообещав вернуться через пару часов…
Надо сказать, что ничего, кроме снежной бабы, мне раньше лепить не доводилось. Да и бабу-то я лепил лишь в далеком детстве. Думаю, квалификация остальных членов бригады была не выше моей, но держались они весьма солидно. Прежде всего Шароцкий и Гена достали сигареты и закурили. В подобные минуты мне всегда кажется, что люди с сигаретой как бы заняты делом, а я, некурящий, выгляжу на их фоне бездельником — не курю и не работаю.
Главный вопрос — что строить? — сразу же вызвал споры. Шароцкий предложил лепить слона. Гена настаивал на корабле. Как выяснилось, он служил во флоте и был предан морской тематике. Я молчал, не участвуя в дебатах. Шароцкий доказывал, что корабль выпадает из общего ансамбля, поскольку на площадке стояли лишь животные: крокодил, черепаха, волк и загадочное существо с длинными ушами, вероятно, заяц. Гена, в свою очередь, возражал против слона, считая, что с него, как он выразился, можно запросто звездануться. Каждый из них был в чем-то прав. Устав спорить, они вспомнили обо мне и спросили, какое у меня мнение. Я предложил строить двугорбого верблюда. Во-первых, он вписывался в общую картину. Во-вторых, с него трудней «звездануться», чем со слона. У партнеров моя идея не вызвала энтузиазма, но это был компромиссный вариант, и они, не желая уступать друг другу, согласились со мной. Тем самым они как бы признали мою ведущую роль и в то же время возложили на меня ответственность за возможную неудачу…
Пока мы сгребали снег в огромный куб, все шло нормально, но затем, когда началось «ваяние», возникли трудности. Стоило нам пробить туннель в основании глыбы, как середина рухнула, и пришлось начать все сначала. Так повторялось несколько раз. Гена матерился и недобро косился на меня, словно во всем был виноват только я. Шароцкий угрюмо повторял, что надо было лепить слона. Наконец, меня осенило, что нужно поставить каркас из досок, а уж на него наваливать снег, причем снег должен быть мокрый. По-моему, нам всем стало стыдно, что такая элементарная мысль не пришла нам в головы раньше. И все же я был доволен, что первым вспомнил о каркасе.
Мы нашли какие-то старые ящики, разбили их, кое-как скрепили доски в форме буквы «п», затем налили в корыто воды и, замачивая снег, приступили к строительству верблюда. На сей раз конструкция не рухнула. Авторитет мой укрепился, и я впервые в жизни почувствовал себя лидером. Впрочем, лидер — звучит слишком громко. Все выглядело проще: партнеры молча признали мое право руководить работой. Причем никто их не принуждал, все произошло естественным образом. Даже когда я сделал Гене замечание, что нужно лепить поаккуратней, он воспринял это спокойно. Не скрою, роль «бригадира» пришлась мне по вкусу. Давно я не испытывал такого удовлетворения. То есть я понимал, что я, как говорится, калиф на час и что в любой момент «подчиненные» могут послать меня подальше. И все же незнакомое мне прежде ощущение власти было столь приятным, что я впрямь поверил в ее реальность. Кроме того, я почувствовал себя творцом. Смешно сказать, на какое-то время я даже забыл, что мы лепим всего лишь предмет для детских забав. Верблюд, которого мы «ваяли», уже казался мне произведением искусства.
Постепенно мои подручные начали проявлять недовольство.
— Послушайте, — сказал мне Шароцкий, — по-моему, в вас проснулся художник. Это опасно!
Их можно было понять. Мы работали уже почти три часа, от мокрого снега страшно мерзли пальцы, а я все стремился к совершенству… То мне не нравилось, что шея получалась коротковатой, и мы удлиняли ее. То я замечал, что слишком велико расстояние между горбами, и настаивал на их сближении. Затем я предложил переделать морду, чтобы придать ей надменное выражение, характерное для верблюдов. По правде говоря, кроме тяги к совершенству, меня увлекла сама, возможность распоряжаться. Я как бы определял границы своей власти и терпения подчиненных. Рано или поздно они должны были не выдержать, но это меня не пугало. На оборот, я даже ждал момента, когда они бросят меня и уйдут. Я хотел финишировать в гордом одиночестве, преодолев все трудности.
Первым взбунтовался Гена.
— Баста! — сказал он, отбрасывая обледеневшие рукавицы. — Повыпендривались и хватит! Не для выставки лепим. Сойдет и так!
— Нет, — сказал я, — кое-что еще надо доделать.
— Я — пас! — зло произнес Гена и ушел.
Шароцкий с удовольствием последовал бы за ним, но ему, видно, было неудобно бросить меня в эту минуту. Мы продолжали возиться, и я чувствовал, как нарастает в нем раздражение. Возможно, Шароцкий догадался, чего я добиваюсь, и решил продержаться до конца, не позволив мне выйти победителем.
Мороз допекал все сильней. Я почти не чувствовал пальцев.
— Мне кажется, хвост нужно переделать, — с издевкой произнес Шароцкий. — Верблюды придают большое значение хвостам…
— Пожалуй, вы правы, — согласился я.
— Кроме того, — продолжал он, — для полного сходства верблюд должен жевать жвачку!
На этот выпад я не реагировал.
— Не знаю, на сколько хватило бы его терпения, если бы вдруг он не выронил, протирая, свои очки. Падая, они ударились о кромку лопаты, и одно из стекол разлетелось вдребезги.
— Ну вот, — грустно сказал Шароцкий, моргая близорукими глазками. Лицо его сразу приобрело жалкое выражение. — Как же я теперь…
— Идите домой, — посоветовал я. — Без очков вам здесь нечего делать. Да и работы осталось совсем немного…
Шароцкий не стал спорить и удалился. Думаю, разбитое стекло выручило его, позволив с честью выйти из нашего поединка.
Итак, я остался один на один со своим детищем. Можно было приступить к окончательной заливке. Открыв кран, я взял шланг в левую руку, направив слабую струю на верблюда, а правой стал заглаживать неровности. Холод пробрал меня насквозь, я стучал зубами. Брызги воды попадали на брюки, которые быстро покрывались коркой льда. Если бы кто-то взглянул со стороны на посиневшее существо, приплясывающее со шлангом рядом с верблюдом, он, наверняка, решил бы, что видит сумасшедшего. И тем не менее я испытывал глубочайшее удовлетворение, будто добрел в одиночку до полюса. Я радовался, словно доказал всему миру, что и я кое-чего стою. Не скажу, что моя скульптура поражала сходством с «кораблем пустыни». Ее вполне можно было бы принять за лошадь, не будь на спине горбов. И все же мне этот верблюд казался ужасно симпатичным. Я находил в нем ту странную непропорциональность, какой отличаются животные на полотнах Пиросмани. Мне даже померещилось, что я наделил верблюда своими чертами: мы оба выглядели неприкаянными, одинокими и гордыми. Потом, разумеется, у меня это ощущение исчезло, но первое впечатление было именно таким…
Заведующая садом так и не явилась принять работу. Впрочем, мне уже было все равно. Я помчался домой, не чувствуя ни рук, ни ног, и часа два отогревался в ванне. Потом выпил полстакана водки и заснул, как убитый.
В понедельник я специально ушел с работы пораньше, чтобы взглянуть при дневном свете на свой «шедевр». Я стоял у забора и смотрел, как детсадовцы резвятся на площадке для игр. Мой верблюд пользовался у ребятишек успехом. Одни сидели между его горбами, другие висли на его шее, третьи бегали у него под животом. Около других фигур детей было явно меньше. Тщеславие мое было удовлетворено.
С тех пор я частенько приходил после работы поглядеть на верблюда. «Господи, — думал я, — как же мало нужно человеку, чтобы доставить ему радость».
В апреле мой «двугорбый» растаял. Остался торчать лишь деревянный скелет. Потом исчез и он. Смешно сказать, но мне было первое время грустно, словно растаяло близкое мне существо.
Вот и все событие.
Заранее предвижу вашу реакцию. Дескать, как бедна событиями жизнь этого человека, если за весь год ему запала в душу лишь чепуховая история со снежным верблюдом! Наверное, вы будете правы в своей оценке. Так что лучше никуда это письмо не отправлять.
С приветом
Снегирев А. Г.
Вечер добрый, товарищ Лошкарев! Впрочем, вечер-то давно позади, за окном морозная ночь, и все нормальные люди уже спят. Одни мы с вами бодрствуем… Слышу, как вы расхаживаете над моей головой, пять шагов туда — пять шагов обратно. Иногда вы останавливаетесь, и эти паузы меня страшно нервируют, ибо я автоматически начинаю ждать продолжения вашей ходьбы. Удивляюсь, почему вы так шаркаете, словно старик, хотя, если судить по внешности, вам не дашь и сорока пяти. Ну да бог с ней, с вашей походкой, меня сейчас интересует, почему вам не спится?
Что касается меня, я почти всегда засыпаю поздно. А вот вы, если не ошибаюсь, прежде бессонницей не страдали. Подозреваю, что мы оба не можем забыть сегодняшний, вернее уже вчерашний случай на лестничной площадке. Собственно говоря, ничего особенного не произошло, всего лишь минутный эпизод, но засел он в голове осколком и не дает мне покоя. Не исключено, что и вам не спится по этой причине… Ведь мы с вами оба оказались в одной упряжке, и каждый из нас стал свидетелем малодушия другого.
Так получилось, что мы с вами подошли к подъезду одновременно. Я захотел пропустить вас первым, вы тоже решили проявить вежливость, и мы засуетились перед дверью, как гоголевские герои. В конечном счете упорней оказался я, и первым в подъезд вошли вы. По лестнице мы поднимались молча, вы — впереди, я — позади, Говорить нам было не о чем, мы ведь с вами, в сущности, не знакомы, хотя при встречах неизменно здороваемся. Уверен, вы даже не знаете моей фамилии. Да и я не знал бы вашей, если бы иногда ваши гости по ошибке не стучались ко мне, спрашивая Валентина Андреевича Лошкарева. А между прочим, живем мы в одном подъезде уже шестой год…
Не подумайте, что я вас упрекаю или напрашиваюсь в друзья. Меня вполне устраивают такие отношения с соседями, поскольку избавляют от необходимости обмениваться визитами и пережевывать жвачку дежурных тем. Но вчера разобщенность обернулась против нас самих. Пожалуй, я впервые пожалел, что между нами так и не возникли контакты. Давайте вспомним, как все было.
На подоконнике, между вторым и третьим этажами, расположились трое парней. Судя по их позам и громкой похабщине, они опорожнили уже не одну бутылку, но продолжали глотать какую-то дрянь прямо из горлышка. С каким наслаждением я вышвырнул бы эту шатию-братию на улицу! Но заранее было ясно, что если кто-то и вылетел бы из подъезда, то в первую очередь — я сам. Здоровенные лбы: лет по девятнадцать, типичные акселераты, они без труда отколошматили бы и пятерых таких, как я. И все же, заметив нас, они на какой-то миг убавили громкость. Эта троица присматривалась к нам, оценивая, что мы за птицы и чего от нас можно ждать. А мы с вами проследовали мимо, глядя иод ноги и делая вид, что нам наплевать на их присутствие. Ни вы, ни я не рискнули сделать им замечание, даже на робкое пожелание «Нельзя ли без мата?» мы не отважились. И наглецы сразу поняли, что мы им не помеха. Мы перестали для них существовать. Они гоготали за нашими спинами, продолжая пировать и сквернословить. А мы все так же молча поднимались по ступенькам, втянув головы в плечи. Вы — впереди, я — позади. Мы шли по своей территории, где властвовали пришельцы, не встретившие отпора… Я с облегчением нырнул в свою квартиру, затем вы щелкнули замком этажом выше, и мы спрятались в своих однокомнатных «крепостях».
Компания веселилась еще с полчаса. Я слышал их смех и крики, вызывавшие во мне бешеную ненависть. Кончилось все тем, что одна из женщин, не выдержав, пронзительным голосом стала грозить милицией. Вопли ее, по-видимому, произвели на парней впечатление, и они шумно двинулись к выходу. Спускаясь по лестнице, они колотили по дверям квартир, а напоследок, выразив неудовольствие, разбили бутылку о батарею отопления.
Все это время, пока они не ушли, я стоял, не снимая пальто, в каком-то яростном бессилии, словно надеясь, что соседи вот-вот выскочат на лестницу и дружно набросятся на этих дикарей. Уж я тогда не остался бы в стороне! Возможно, и вы в те минуты точно так же застыли у своей двери, прямо надо мной, в ожидании коллективной атаки…
Прошло уже несколько часов, а я все думаю об этом случае и не могу избавиться от горечи. Мне кажется, похожее чувство должны испытывать и вы. Не исключено, что именно оно гонит вас сейчас из угла в угол, не давая уснуть. Конечно, при желании можно найти аргументы, оправдывающие наше поведение. Во-первых, преимущество было, как говорится, явно на стороне противника. Кроме того, эта троица была в том состоянии, когда искалечить человека проще простого. С женщиной им связываться не хотелось, а вот нас, если бы мы вмешались, они отдубасили бы с удовольствием. Я вполне допускаю, что дело могло кончиться для нас печально. Скажем, переломом челюсти или сотрясением мозга. Но в таком случае мы по-своему были правы, пройдя мимо. Изгнать компанию из подъезда, заплатив собственным увечьем, — для этого надо быть очень уверенным в том, что цель заслуживает такой высокой цены. Но в том-то и беда, что я теперь цел и невредим, и сам себе противен…
Признаюсь, мне было бы гораздо легче, окажись я на лестнице один, без вас. Один против трех — ситуация абсолютно проигрышная, этим себя и утешил бы. Но ведь никуда не деться: нас было двое. Вдобавок, начнись драка — кто- нибудь, наверняка, подоспел к нам на выручку. Я не собираюсь выгораживать себя, но согласитесь, развитие событий зависело во многом от вас. Во-первых, вы моложе и крепче меня. Во-вторых, — и это главное — вы поднимались по лестнице первым, то есть, выражаясь языком летчиков, были ведущим, а я — ведомым… И если бы, допустим, вы решились призвать парней к порядку, я просто вынужден был бы поддержать вас. Но поскольку никаких действий с вашей стороны не последовало, я расценил это как нежелание связываться с компанией. Следовательно, я не мог рассчитывать на вашу помощь. Тем более, что у меня есть основания не верить в вашу солидарность.
Вы, наверное, уже забыли, как минувшей осенью мы с вами случайно оказались в овощном магазине, в одной очереди за яблоками. Я стоял впереди вас на несколько человек. Когда подошла моя очередь, продавщица открыла ящик с мелкими, явно недозрелыми яблоками, хотя до этого торговала крупными и красивыми. Я, естественно, отказался брать мелочь, которую она мне взвесила, потребовав открыть другой ящик. Обычная история! Продавщица кричала что-то вроде «Выбирать будете на базаре!», передние были на моей стороне, а задние, наоборот, возмущались, что я задерживаю очередь. Но я принципиально не хотел уступать. И в этот момент неожиданно возникли вы, уважаемый сосед. Заплатив деньги, вы взяли пакет, от которого отказался я, и спокойно удалились. Тем самым вы позволили продавщице одержать победу над покупателями. Не знаю, возможно, вы действительно очень торопились, но подумайте, в какое дурацкое положение вы поставили меня и других людей, доказывающих продавщице, что она нарушает правила торговли. Вот почему вчера, в подъезде, я не мог видеть в вас своего союзника!
Повторяю, я не собираюсь перекладывать всю вину на вас. Более того, вполне могло случиться, что первым по лестнице шел бы именно я. И тогда роль ведущего выпала бы мне. Нашел бы я в себе достаточно мужества, чтобы выступить против зла? Не знаю. Но подозреваю, что от перемены «слагаемых» результат не изменился бы. Вероятно, все повторилось бы, и мы тихими зайчиками прошмыгнули бы в свои норки… Это и мучает меня, не дает успокоиться. Знаете, мне даже кажется, что я чувствовал бы себя сейчас гораздо лучше с распухшей от ударов физиономией. По крайней мере, маялся бы от физической боли, но душа не ныла бы, а главное — уважение к себе осталось бы.
А вы все бродите у меня над головой, словно часовой. Пять шагов туда — пять шагов обратно. Тоже, наверное, казнитесь… Хотя, возможно, я ошибаюсь, преувеличиваю значение вчерашнего эпизода. Нам с вами встретиться бы, поговорить откровенно. Глядишь — полегчало бы. Представляю, как удивились бы вы, появись я среди ночи у вас на пороге! Не сомневаюсь, визит мой вам был бы неприятен. Ведь нам обоим поскорее хочется забыть случившееся. Хорошо бы теперь разъехаться по разным домам, чтобы видеть друг друга как можно реже… Но это, сами понимаете, нереально. Так что останемся на своих привычных местах и будем по-прежнему раскланиваться при встречах. Об одном прошу судьбу: если суждено мне еще когда-нибудь проявить малодушие, пусть при этом не будет свидетелей.
Разговор с вами заканчиваю. Жалею только, что вы о нем так и не узнаете.
Желаю приятных снов, уважаемый сосед.
А. Г. Снегирев
Глубокоуважаемый Андрей Ермолаевич!
С интересом прочитал Вашу повесть «Несостоявшийся». Признаться, прежде ничего о Вас не слышал и других Ваших книг не читал, так что говорить могу только об этой повести. Я отношу себя к так называемым рядовым читателям, поэтому не являюсь для Вас судьей. Но справедливости ради замечу, что книги для меня не развлечение, а прежде всего — пища для ума. Кто-то сравнил писателя с микроскопом, помогающим постигнуть строение человеческой души. Совершенно с этим согласен! Так было у меня с Достоевским, Львом Толстым и другими классиками. Разумеется, они — случай особый, так сказать, явление природы. Но именно они задают уровень, к которому, вероятно, стремятся все писатели.
Каждый раз, открывая новую книгу, я думаю: заденет «душевные струны» или не заденет? С такими мыслями я приступил и к чтению Вашей повести. Да, она задела меня. Причем настолько, что мне захотелось высказать Вам свое мнение. Возможно, в чем-то я буду не прав, так что прошу не обижаться.
Начну с главного Меня покоробило то, как Вы изобразили Вячеслава Палисадина, героя повести. Понятно, задача перед Вами стояла очень непростая: браться за тему «маленького человека» после Гоголя, Достоевского, Чехова — это, знаете ли, требует большой смелости и еще больше — мастерства. Не сомневаясь в Вашей одаренности, попытаюсь изложить свою точку зрения.
Мне показалось, Андрей Ермолаевич, что Вы жестоки к своему герою. Никто из русских классиков не позволял себе смеяться над «маленьким человеком». Они могли иронизировать, но прежде всего они ему сочувствовали, жалели его и ни в коем случае не превращали в мишень для сатиры.
Вот этого сочувствия я и не нашел в Вашей повести. Всю свою творческую силу Вы обрушили на беднягу Палисадина, с убийственной иронией описав его вечные сомнения, тревоги, его никчемное существование. Надо отдать Вам должное: Вы делаете это мастерски, иногда я просто не мог удержаться от смеха. Например, когда Вы описываете свадьбу Палисадина или, скажем, его отношения с шефом. Но я все ждал, что вот-вот кончится смех и появится слеза, Ибо, согласитесь, жизнь Палисадина — это не столько комедия, сколько трагедия несостоявшейся личности. Увы, Андрей Ермолаевич, в глубины палисадинской души спуститься Вы не решились (или не сумели). И потому картина, на мой взгляд, получилась поверхностная.
Вы так ополчились на мягкотелость, всепокорность Палисадина, на его желание жить тихо и незаметно, словно сегодня это самый тяжкий грех. Вы стараетесь внушить читателю, что от такой пассивной позиции всего лишь шаг до подлости. А чтобы мысль эта выглядела убедительно, Вы ввели главу, где героя осенила смелая инженерная идея, но он махнул рукой на нее ради собственного покоя.
Ах, как все у Вас просто! Да знаете ли Вы, Андрей Ермолаевич, что все эти палисадины лучше других сознают, что живут тускло, вполсилы, ничему не отдаваясь целиком! Они ведь казнят себя и мучаются оттого, что не умеют сломить обстоятельства, что годы уходят бездарно. Это заблуждение — думать, что «маленькому человеку» удается спрятаться от житейских бурь. На самом же деле его постоянно грызет тревога. Он боится раковой опухоли, боится за своих, детей, боится неприятностей по службе, хулиганья, мировой войны. Ему кажется, что его хрупкое благополучие может разлететься в любую секунду, и каким бы спокойным внешне он ни выглядел, в подсознании у него вечно пульсирует страх. Добавьте сюда однообразную работу, несбывшиеся мечты, упреки супруги, и тогда Вы, наверное, согласитесь, что нельзя было превращать Палисадина в героя чисто комедийного…
Что же касается зла, причиняемого обществу палисадиными, то здесь, как мне кажется, Вы не удержались от перегиба. Люди тихие, никого не задевающие, от которых практически ничего не зависит, вряд ли являются источником социального зла. Уж если Вы требуете гражданского мужества, так начинайте не с Палисадина. Спрос с человека должен соответствовать его реальным возможностям, а Вы набросились на Палисадина так, будто он начальник главка или, по меньшей мере, директор крупного завода. Вам не нравится, что он не вступил в борьбу за свою плодотворную техническую идею? Допустим. Но не надо превращать его в стрелочника! Есть же причины, вынудившие его отступить, и было бы гораздо интересней разобраться в них, чем метать молнии в Палисадина. Вот где пригодился бы Ваш сатирический талант! А избрать мишенью простого служащего — это, по-моему, даже несправедливо.
Вы можете привести контрдовод: мол, все новое неизбежно наталкивается на сопротивление, поэтому, дескать, Палисадин не имел права опускать руки. Вы настаиваете на том, что, отказавшись от борьбы, он предал самого себя. Так ведь не все же умеют драться! Как быть тем, кто по натуре своей не боец? Ну давайте будем дружно презирать их. Давайте от души посмеемся над ними… Только не разумней ли помочь им? Палисадин выдвинул интересную идею — спасибо ему за это. И не надо требовать от него большего. Пусть теперь общество позаботится о том, чтобы идея не пропала даром.
Меня, Андрей Ермолаевич, резануло, извините за откровенность, Ваше снисходительное отношение к герою повести. Вы, точно Гулливер в стране лилипутов, разглядываете «букашку» Палисадина, ощущая свое полное превосходство. От этого картина теряет объективность. Герой перед Вами беззащитен. Вы его атакуете, а он даже не имеет возможности отбиваться. Вы, к сожалению, оставили ему лишь право совершать поступки, которые, собственно, и вызывают смех.
А между прочим, я почти не сомневаюсь, Палисадин сидит в каждом из нас. Да-да, и во мне и в Вас тоже. Понятие «маленький человек» — очень грубое и относительное. Вполне допускаю, что и Юлий Цезарь, и Александр Македонский не раз просыпались ночью, ужаснувшись собственной слабости. Признайтесь, Андрей Ермолаевич, разве не знакомы Вам чувства «маленького человека»? Разве не случалось у Вас минут, когда Вы знали, что поступаете по высшему счету нехорошо, и все же поступали именно так, а не иначе, находя потом какие-то оправдания и мучаясь от всех этих уловок? Так ведь это и есть чистейшая «палисадовщина»!
Я даже думаю — только не обижайтесь, — что Вы и повесть эту взялись писать только затем, чтобы изгнать из себя Палисадина, который сидел в Вас занозой. Вы надавали ему по мордасам и решили, что избавились от него навсегда. Вам, допускаю, это удалось. А что делать тем реальным палисадиным, которых Вы публично высекли? Им-то не убежать от самих себя. Им-то Ваша повесть ничего, кроме унижения, не дала. Если же свою задачу видели Вы только в том, чтобы повеселить читателя, то эта цель достигнута…
У вас может сложиться впечатление, что письмо писал человек, которого Ваша повесть больно щелкнула по носу. Вероятно, так оно и есть. Я потому, видно, завелся, что Вы попали в самую точку. Но согласитесь, Андрей Ермолаевич, оттого, что я увидел свое карикатурное изображение, лучше я не стану. Нет ничего проще, как объявить Палисадина виновником всех его бед, мол, бесхарактерный, вялый тип, современный «премудрый пескарь». Но Вы же писатель, Андрей Ермолаевич! Уж кому как не Вам знать, что общество тоже несет ответственность за судьбу Палисадина. И коль скоро Вы осуждаете своего героя, так не забывайте, что вырос он не в чистом поле, а в детском саду, в семье, в школе, институте — все его как-то лепили и воспитывали. Он же не родился, в конце концов, таким «слабаком» — он им стал! Тогда почему же весь Ваш сарказм достался одному ему?
Заранее предвижу Ваши возражения. Человек, скажете Вы, не безропотная глина, из которой можно лепить, что угодно. И еще Вы скажете, что недостойно взрослого мужчины оправдывать собственные неудачи ссылками на плохое воспитание. Мол, каждый сам строит свою судьбу, и нечего спихивать вину на других. Вы, конечно же, приведете в качестве примера декабристов…
Что мне вам ответить? Для меня это самый больной вопрос. В какой-то степени Вы правы. Оттого, наверное, и мучаются палисадины, что видят вокруг себя немало людей, которые не ноют о несбывшемся, не рефлектируют, а действуют, живут, получают удары, ошибаются, но идут выбранной дорогой. Представляете, как тяжело, когда другие действуют, а ты мечешься со своей неудовлетворенностью! Тут остается одно утешение: я натура сложная, тонкая, отсюда, мол, и тоска, и вечные колебания. А что же Вы сделали своей повестью? Да Вы последнюю эту надежду палисадиных, их утешение разбили вдребезги. Вы ведь сложность-то их своим смехом растоптали! И никогда теперь не избавиться Палисадину от страшной мысли: может, и впрямь не было и нет в нем никакой внутренней сложности, никаких духовных исканий — ничего, кроме испуга и душевной пустоты…
Ну разве это не жестоко, Андрей Ермолаевич?
Для чего мне такая правда, от которой я перестану себя уважать? Потому и отказываюсь принять Ваше произведение! Впрочем, знаю заранее, что письмо мое Вас не переубедит, а если даже Вы в чем-то и согласитесь со мной, все равно изменить уже ничего нельзя. Повесть напечатана, дело сделано… Так что нет смысла отправлять Вам это письмо.
Прощайте.
С уважением
Александр Снегирев
Здравствуйте, Антонина Михайловна!
Получив Ваше обиженное письмо, хотел оставить его без ответа, но потом все-таки решил объяснить Вам то, что Вы и сами могли бы понять.
Вы почему-то вообразили, что только неприятности могут быть причиной моего молчания, и принялись строить догадки, не попал ли я в беду? Не знаю, обрадую ли Вас, или огорчу, но сообщаю: я в полном порядке, как физически, так и морально. За те месяцы, что прошли после моего возвращения из отпуска, печальных событий со мной не случалось, бог миловал. Однажды, правда, травил тараканов, надышался и пару дней чувствовал себя скверно, впрочем, это — пустяки.
Что же касается отсутствия писем, то объяснить его довольно просто. Я сознательно отказался от переписки, чтобы никто из нас не питал иллюзий. Понимаю, ответ такой для Вас очень неприятен. Скорей всего, Вы порвете это письмо на клочки и возненавидите меня со всей страстью сорокалетней женщины. Не надо истерик, Антонина Михайловна! Успокойтесь, подчинитесь голосу разума, давайте вместе трезво взглянем на вещи.
Наше случайное знакомство в Кисловодске и те три недели, в течение которых мы могли общаться, направили Ваши мысли и чувства в ложном направлении. Не спорю, основания для этого у Вас имелись: мы оба одиноки, оба в том возрасте, когда пик жизни уже пройден, а впереди маячат огоньки конечной станции с грустным названием Старость. Прибывать на эту станцию в одиночку довольно боязно, потому и возникает нужда в близком человеке. Это все понятно. Но, согласитесь, именно по этой причине нам нельзя ошибаться. В нашем возрасте личные драмы могут привести к тяжелым последствиям, так что пословицу «семь раз отмерь — один раз отрежь» нарушать нам нельзя.
К нашей чести, ни Вы, ни я не являемся любителями так называемых курортных романов, и если бы случай не свел нас в экскурсионном автобусе, мы до сих пор не знали бы о существовании друг друга. Не скрою, Антонина Михайловна, Вы произвели на меня весьма приятное впечатление своей немногословностью, умением слушать. У Вас хорошая улыбка. Я не силен по части комплиментов, скажу лишь, что Ваша внешность пришлась мне по душе. Вероятно, и во мне есть нечто такое, что могло Вам понравиться. Я не болтал пошлости, не звал в ресторан, как это принято на «югах». В смысле внешности мне, конечно, хвастать нечем, впрочем, в мои годы это фактор второстепенный. Как говорится, пусть не красавец, зато и не урод. Верно? Одним словом, в условиях праздной кисловодской кутерьмы мы вполне устраивали друг друга, и я вспоминаю это время с искренним удовольствием.
Но одно дело — заполнить отпускной «вакуум», и совсем иное — заключить союз на всю оставшуюся жизнь. Вдумайтесь, Антонина Михайловна, какое требуется удачное сочетание характеров, чтобы изо дня в день, из года в год видеть рядом одного и того же человека и не испытывать при этом раздражение. Вот где зарыта собака, она же — камень преткновения!
Признаюсь, был момент, когда я взглянул на Вас как на потенциальную супругу. Я почти уверен, что Вы были бы заботливой женой и хорошей хозяйкой. По части домашнего уюта и вкусной здоровой пиши у меня сомнений нет. Но в смысле душевной близости нас с Вами ждала бы неизбежная катастрофа. Говорю это, исходя из конкретных наблюдений и фактов.
Вспомните, как Вы уговорили меня сходить на индийский фильм. Две серии я страдал от скуки, не в силах вынести эту наивную мелодраму, а Вы искренне переживали происходящее на экране и вышли из кинотеатра с красными от слез глазами. Но самое печальное, что через несколько дней ситуация повторилась с точностью до наоборот. Мы отправились смотреть новый фильм — картину необычную, тонкую, которую с первого раза и не поймешь. И что же? На сей раз был потрясен я, а Вы откровенно томились и даже позволяли себе зевать. Когда же после фильма я попытался Вам объяснить, что хотел сказать режиссер, Вы удивились, мол, почему он не сказал просто и ясно?..
Факты эти показывают, что мы с Вами, Антонина Михайловна, воспринимаем мир совершенно по-разному, мы слеплены из разного «теста». Это не значит, что Ваше «тесто» хуже моего или наоборот — было бы глупо так ставить вопрос, — но отсюда следует вывод: между нами не может быть полного взаимопонимания. Вы представьте себе такую картину. Сидим мы с Вами в качестве мужа и жены у телевизора. По первой программе должна идти, скажем, довоенная кинокомедия, а по второй, допустим, — «Очевидное — невероятное». Будь у нас совпадение духовных потребностей, никаких проблем не возникло бы. Ну а так? Вам непременно захотелось бы смотреть комедию, мне же подавай научные парадоксы. В лучшем случае мы начали бы уступать друг другу, но ведь все время уступать не будешь, когда-нибудь возникнут трения. Как говорится, слово за слово, зацепило, поехало, понесло. Начались бы обиды, потом — примирения, а через некоторое время все повторилось бы опять.
«Какие пустяки!» — воскликнете Вы. Нет, Антонина Михайловна, лично для меня это далеко не пустяки. Если хотите знать, в семейной жизни мелочей не бывает. Даже секундные эпизодики где-то откладываются, чтобы через некоторое время вынырнуть. Однажды зашли мы с Вами в кафетерий выпить черный кофе. Поднеся чашечку к губам, Вы сказали: «Какое оно горячее!» Разумеется, я сделал вид, что ничего не заметил, хотя на самом деле Ваша ошибка резанула мой слух, она была мне неприятна. Другой бы и внимания не обратил, а я мгновенно среагировал. И рад бы пропустить мимо ушей, да не получается… До сих пор помню, как мы купили журнал с кроссвордом и стали его разгадывать. На вопрос о композиторе, написавшем оперу «Кармен», Вы простодушно ответили: «Знаю! Еще пирожное такое есть…» Мне было так неловко за Вас, что я не решился поправить Вас; на всякий случай сообщаю, что фамилия композитора — Бизе, а пирожное называется «безе».
Впрочем, хватит примеров. Я привел их не с целью обидеть Вас, а чтобы убедить в том, что мы планеты разные и должны вращаться на своих орбитах. Будь Вам лет двадцать, я, возможно, согласился бы на роль профессора Хиггинса из пьесы «Пигмалион», но теперь — поздно! Да и какой из меня профессор.
Повторяю еще раз, Вы, Антонина Михайловна, человек добрый и хороший. Не сомневаюсь, Вы прекрасная закройщица, в ателье Вас любят и уважают. Но нам ведь, вступи мы в брак, не костюмы пришлось бы шить. К тому же, говоря откровенно, у меня характер очень непростой. Я часто испытываю приступы недовольства, хандры, страдаю излишней мнительностью, меня легко ранить неосторожным словом. Вы, конечно же, этих качеств во мне не увидели. Да и где там, за три недели курортной суеты, разобраться как следует в человеке. Вы ведь, наверное, решили, что я всегда приветлив, спокоен, деликатен… Другая сторона медали от Вас была скрыта. А в совместной жизни на первое место вышла бы именно она. Помню, как мы с Вами наткнулись в сквере на полудохлого котенка. Был он грязен, весь запаршивел, отчаянно мяукал, и нам обоим было жаль это несчастное существо. Но вот разница между нами: жалея животное, я тем не менее никогда бы не понес его к себе в дом — его лишаи вызывали у меня непреодолимое отвращение. Ну а Вы спокойно взяли котенка на руки и пошли с ним в санаторий, чтобы привести его в порядок в своей комнате. Поступок действительно гуманный, и я не стал Вас отговаривать. Но если бы мы были супругами и вновь повторилась бы эта ситуация, я категорически возражал бы против пребывания в нашем доме больного котенка. Вас мой отказ, бесспорно, возмутил бы, посыпались бы упреки в жесткости, на которые я реагировал бы в резкой форме, а отсюда — трещина, если не пропасть, в наших отношениях.
Добавлю также, что человек я весьма ревнивый, и этот недостаток, как и другие, остался Вами не замечен. Хотя был момент в Кисловодске, когда Вы могли почувствовать во мне этот «пережиток». Вы, вероятно, уже забыли, как на вечере старинных романсов, в антракте, сидели мы в буфете. Народу набилось много, но мы успели устроиться за столиком и с удовольствием пили холодный лимонад. А потом вдруг появился краснорожий тип с выпуклыми наглыми глазами и спросил, не будем ли мы возражать, если он перекусит рядом с нами. Я только собрался «возражать», как Вы с милейшей улыбкой «приютили» его, хотя свободного кресла за нашим столом не было. Этот тип стоял над нами, глотал бутерброды, вливал в себя пиво и не спускал с Вас своих рачьих глаз. А во мне все кипело, только я не подавал виду. И ведь самое-то неприятное, что Вам, Антонина Михайловна, нравилось — уж это я мгновенно почувствовал — его наглое разглядывание. Как ни в чем не бывало, Вы вернулись после антракта в зал и продолжали слушать романсы. Вам даже в голову не пришло, что вся эта сцена в буфете отравила мне вечер. Вероятно, Вы считали, что я не способен на ревность…
Все это лишний раз доказывает, что Вам понравился не я, а кто-то другой — очень похожий на меня, но все же… не я! Вот он-то Вас устраивал, и Вы решили, что именно такой супруг Вам нужен. А стоит нам вступить в брак, как Вы схватитесь за голову: обозналась, ошиблась, совсем другой человек! Спрашивается, к чему городить огород, ломать судьбы, если финал угадывается заранее? Сохраним добрые воспоминания о нашем знакомстве и мирно расстанемся. Тем более, что мы ничем друг другу не обязаны. Разговоров о семейной жизни мы не вели и до альковных отношений у нас не доходило (на всякий случай поясню: альков в переводе с французского означает спальня).
Теперь, надеюсь, Вы поняли причины моего молчания. Да, это бегство! Но бегство ради нашего общего блага. Согласитесь, мой шаг заслуживает уважения, ибо я забочусь не только о себе, но — и о Вас. Уверен, Антонина Михайловна, Вы еще встретите достойного человека, обладающего всем необходимым для счастливой семейной жизни.
Искренне желаю Вам успехов как по линии ателье, так и в личном плане.
Прощайте
А. Снегирев, случайный знакомый
P. S. Не исключено, что она ответила бы. Скорей всего, написала бы что-нибудь гневное… Нет, уж если рвать, то — сразу! Никаких писем. Мой ответ — молчание.
Глубоко НЕуважаемый Всеволод Алексеевич!
Сегодня утром произошел эпизод, не имевший для Вас никакого значения. Мы встретились с вами у главного входа в институт. Я уже опаздывал и потому несся, как заяц. Вы же, выйдя из машины, шли с достоинством, не торопясь. Я мог прошмыгнуть первым, но вместо этого, открыв тяжелую дверь, ждал с почтительной гримаской, пока вы преодолеете несколько метров и войдете первым. Вы кивнули мне и проследовали мимо, словно я был гостиничным швейцаром. Вы даже не ускорили шаг, не смутились и, конечно же, не обратили на меня никакого внимания.
А я весь день не мог избавиться от гадкого чувства.
Другой на моем месте давно забыл бы этот случай, сочтя его пустяком, но я мучаюсь до сих пор. Ибо для меня это далеко не пустяк. И потому сейчас я пишу письмо, чтобы высказать вам все, что я о вас думаю.
Вы, наверное, и не подозреваете о моем существовании и теперь будете морщить лоб, пытаясь вспомнить, кто такой этот Снегирев. Вас можно понять: таких, как я, в институте почти тысяча. И все-таки постарайтесь вспомнить. Три года назад я пришел к вам на прием с интересной идеей. Я предложил вам создать в институте лабораторию автоматизации проектирования. Мы освободили бы сотрудников от так называемой черновой работы. Более того, по моим подсчетам примерно триста человек оказались бы в институте совершенно лишними. При этом качество проектирования только улучшилось бы…
А как реагировали вы? Вы похвалили меня, сказали, что все это весьма заманчиво, но, к сожалению, в настоящее время такая лаборатория институту не по зубам: нет нужных специалистов, соответствующей техники, ресурсов и т. д. Короче говоря, вы не воспользовались моим предложением, я ушел от вас с горьким чувством, ибо ваши доводы меня не убедили.
Только потом я сообразил, почему вас не устраивала моя идея. Вы назвали несколько причин, Всеволод Алексеевич, но истинную причину вслух не произнесли. А она вот какая: сократить триста лишних человек — значит понизить категорию института. А от этой категории зависят ваши честолюбивые планы и — главное — ваша зарплата…
Ах, как хотелось мне заявить вам, что я ВСЕ понял, но я не посмел. Да и что толку! Ничего не изменилось бы: вы — вершина пирамиды, а я — всего лишь кирпичик у ее основания.
Тем не менее я, кирпичик, сообщаю, что глубоко вас не уважаю.
С удовольствием бросил бы эту фразу вам в лицо, но, к сожалению, не обладаю необходимым для этого шага мужеством. Потому вынужден прибегнуть к письму. В конце концов кто-то должен нарушить ваше оцепенелое благополучие!
Я давно наблюдал за вами, о чем вы, разумеется, даже не догадывались. Мне хотелось понять вашу сущность, увидеть истинное ваше лицо. Не скажу, что раскусил вас до конца, но кое-что уловил.
Начнем с вашей популярности. О, в этом вопросе вы преуспеваете! В институте все вас обожают, а женщины и вовсе от вас без ума. Еще бы! Какая спортивная фигура, какой безукоризненный костюм, какие великолепные зубы, как тщательно выбриты щеки — ну прямо Марлон Брандо! (Не уверен, правда, что это имя вам знакомо.) Только и слышно вокруг: «Всеволод Алексеевич такой простой! Ах, он такой остроумный! Ах, он такой справедливый!» Наивные люди… Они принимают за чистую монету каждый ваш жест, каждое ваше слово.
Взять хотя бы ваши посещения отделов в предпраздничные дни. Помню, как вы зашли в нашу комнату 7 марта, в момент застолья. Вас тут же усадили на самое почетное место, как свадебного генерала, все взоры немедленно устремились на вас. Вы произнесли тост за прекрасный пол, рассказали парочку анекдотов и, осчастливив нас, отправились радовать следующий отдел. Вы ушли, а за нашим столом еще с полчаса восторженно смаковали ваш визит. Дескать, директор, а выкроил время, посетил, не погнушался… И как остроумен! Как просто держится! Среди всеобщего умиления никого даже не покоробило, что в течение пятнадцати минут вы исполняли сольный номер. Но я — то, Всеволод Алексеевич, давно понял, что с помощью нехитрых трюков вы лепите образ «своего парня». Ваши движения и слова заранее рассчитаны и продуманы, в каждом отделе вы повторяете одни и те же шутки, очаровывая десятки людей. Но только не меня!
Вот другой пример. В сентябре институт выезжал в совхоз копать картошку. И опять вы использовали, этот случай, чтобы заработать популярность. Вы трудились в поле вместе со всеми. Смотрите, мол, директор, а не чурается сельхозработ! Мне, признаюсь, смешно было видеть, как вы с серьезным лицом бросали картошку в ведро…
Вам, наверное, кажется, что вы хорошо понимаете подчиненных. На самом же деле вы лишь скользите по поверхности, а что творится у них в душе — этого вам никогда не узнать. Вы даже не догадываетесь, что испытывает человек, когда ему уже под пятьдесят и он, оглянувшись, видит всю свою куцую жизнь, ради которой не стоило и рождаться. Откуда вам это знать! Ведь вы прошли славный путь от мастера до директора проектного института и, похоже, пойдете выше…
Надо отдать вам должное: вы подобрали в свой «штаб» толковых и преданных вам людей. Они-то и тянут воз, а лавры достаются вам. Вы умеете выкачивать из подчиненных все, что вам нужно — этого у вас не отнять. Причем пашут они не столько из-за любви к делу, сколько ради желания угодить вам. Говорят, вас ценят в министерстве, поскольку вы беретесь за самые трудные задания. Где другие институты стараются увильнуть, вы готовы рискнуть. Но на самом деле вы ничем не рискуете, ибо заранее оговариваете «страховку» на случай неудачи. Мол, попытаемся, хотя гарантии нет… Зато минимальное достижение вы преподносите как крупный успех. Вам неизменно везет, и каждая новая победа усиливает ваши позиции. Институт регулярно получает знамена и премии. А ведь мы, Всеволод Андреевич, частенько халтурим. И вы это хорошо знаете! Нет, сроки мы не нарушаем, зато какие «полуфабрикаты» подсовываем заказчикам! Но вы умеете находить с ними общий язык, и пока что нам все сходит с рук. Так может продолжаться до поры до времени. Но когда-нибудь вы крупно проиграете. Вас подведут ваши методы и честолюбие, которое загонит вас в тупик. Считаю, что поражение пойдет вам на пользу. Вам нужна хорошая встряска, чтобы вы остановились и трезво взглянули на себя.
Должен признаться, иногда я вам завидую. Особенно на собраниях. Вы, бесспорно, прирожденный оратор. Я завидую той легкости, с которой вы подчиняете себе аудиторию. Я специально сажусь поближе к трибуне, чтобы следить за вашими приемами. Для меня до сих пор остается загадкой, почему ваши речи так эффектны. Ведь они, если разобраться, довольно заурядны: обычный винегрет цифр и слов, приправленный не очень свежим юмором. Тем не менее, когда вы острите, зал почему-то смеется. Вместе со всеми, помимо своей воли, улыбаюсь и я. Не хочу, а улыбаюсь! Во мне срабатывает инстинкт самосохранения — вот что ужасно. Однажды мне удалось сохранить серьезное лицо, но когда наши с вами взгляды встретились, я не удержался, изобразил жалкое подобие улыбки. Но самым унизительным было то, что в этот момент вы просто не видели меня и реакция моя вас совершенно не интересовала, а я все равно испугался… Ох, как мне потом было муторно, как ненавидел я вас за это унижение! Впрочем, вам, Всеволод Андреевич, этих мук не понять. Я для вас всего лишь Моська, лающая на Слона.
Предвижу ваше возражение: критиковать легко, давайте, мол, поменяемся местами и посмотрим, кто чего стоит! Представьте, меня такое предложение не испугало бы. Думаю, я вполне справился бы с вашими обязанностями, пусть не сразу, но все равно сумел бы руководить. Только никто мне ваше кресло не предложит, мы оба это прекрасно понимаем. Да и не рвусь я к чинам! Вы — дело другое. Для вас жизнь — шахматная партия, которую надо выигрывать любой ценой.
Знаю, даром мне это письмо не пройдет. Впрочем, что вы можете мне причинить? Я всего лишь старший инженер. Понизить меня невозможно. Уволите — возьмут в другом месте. Да и не станете вы увольнять меня, чтобы не обвинили вас в сведении счетов. Скорей всего, вы просто сделаете вид, что никакого письма не было… Хотя допускаю, что вы захотите взглянуть на меня, мол, что за сумасшедший объявился в институте. Что ж, я готов войти в ваш кабинет. Это будет для меня тяжелым испытанием, но я соберу в кулак всю свою волю и буду смотреть на вас до тех пор, пока вам не станет не по себе. Тогда вы начнете заигрывать со мной, изображать «отца родного», укорять в несправедливости. Но я по-прежнему буду молчать, и вы вдруг почувствуете, что я пришел судить вас.
Вы пообещаете мне должность повыше, зарплату побольше, но я лишь усмехнусь в ответ.
«Чего же ты хочешь?» — растерянно спросите вы.
«Ничего», — спокойно отвечу я.
Тут вы, разумеется, взорветесь и крикните: «Вон!». Я уйду, так и не произнеся ни слова, а вы останетесь сидеть, обескураженный и растерянный…
Можно еще короче. Когда меня вызовут к вам, я отвечу так: «Если я ему нужен, пусть сам придет ко мне!»
Не знаю, как все произойдет на самом деле, но мне необходимо доказать, что я не боюсь вас и не желаю от вас зависеть. Вы должны знать, что двумя этажами ниже вашего кабинета сидит человек, давно раскусивший вас!
Вот и все, что я хотел вам сообщить.
Без уважения
А. Г. Снегирев
внутренний телефон 3-21
P. S. Самое горькое то, что он так никогда и не узнает, что я о нем думаю.
Что, коллеги, потешил я вас вчера? Смакуете, наверное, до сих пор все, что я отчебучил. Ну кто бы мог подумать, что в тихом снегиревском болоте водятся такие черти… Да, никогда еще я не выглядел так глупо, как во вчерашней истории. И хотя вспоминать ее неприятно, ни о чем другом я сейчас думать не могу.
Будем откровенны: все вы меня в душе недолюбливаете, и если бы я завтра уволился, вы восприняли бы эту весть с облегчением. Мое присутствие почему-то давит на вас, хотя в разговорах я практически не участвую, разве что брошу реплику или замечание. Что поделать, я действительно не соответствую привычным нормам общения.
Я замкнут, редко улыбаюсь, не умею беззаботно чирикать о пустяках, говорить приятное собеседнику. И рад бы вести себя иначе, но — не дано. Так уж я, видно, устроен! Но, согласитесь, плохого-то я ничего и никому не делал. Почему же вы относитесь ко мне с такой настороженностью? Я же чувствую, как вы избегаете меня. Лишь производственная необходимость заставляет вас вступать со мной в контакт. Порой мне хочется заговорить с кем-либо из вас о вещах, далеких от работы, но я не могу пересилить себя. Да если бы и пересилил, что с того? Вы деликатно изображали бы внимание, с тоской ожидая, когда же я, наконец, отвяжусь…
С другой стороны, когда я слышу, как вы с жаром обсуждаете какую-нибудь ерунду, я даже радуюсь, что вы не лезете ко мне с подобной чепухой. К тому же я прекрасно обхожусь без собеседников, общаясь с книгами, газетами, телевизором. Когда же потребность высказаться доходит до предела, я отвожу душу с помощью бумаги и ручки. Они меня выручают, позволяя, как говорится, за час-два сбросить давление в котле…
Вчера я совершил большую глупость, решив пойти на новоселье к Панюшкину. Вы, коллеги, и не ждали моего появления, ведь я давно уже не посещаю домашние «междусобойчики». Мне совершенно не интересно пить, есть, вести пустые разговоры, изображая веселье. Да и незачем портить всем настроение своей сумрачной физиономией. Даже когда наш отдел отмечает «событие» в институте, я исчезаю раньше всех, чтобы не томиться и не смущать вас. Вот почему мой приход к Панюшкину так поразил вас. Признайтесь, ведь вы пригласили меня на новоселье чисто формально, надеясь, что я, как всегда, проигнорирую «мероприятие». Вы даже денег на подарок с меня не взяли: зачем, мол, брать, коль все равно не придет…
А я бац — и возник! Явился и спутал вам все карты. По правде говоря, я вначале действительно не собирался идти. Но чем ближе было новоселье, тем чаще накатывалось желание принять в нем участие. Словно бес меня подзуживал: «Сходи! Сходи! Сходи!». Я не сомневался, что появление мое вас не обрадует, но хотелось посмотреть, как вы будете соблюдать «правила хорошего тона». Еще в субботу утром я колебался: идти или не идти? Но чем больше я отговаривал себя от визита, тем крепче становилось желание побывать на новоселье. По-видимому, я просто устал от своего уединения и нуждался в какой-нибудь разрядке.
Часа в три я окончательно решил идти. Из ваших разговоров я понял, что новоселье назначено на пять, то есть в запасе у меня оставалось два часа. С этого момента события завертелись стремительно, приближая меня к постыдному финалу. Я засуетился, с несвойственной мне возбужденностью принялся бриться, гладить костюм, чистить туфли. Причем возбуждение нарастало, словно вскоре должна была решиться моя судьба.
Наведя марафет, я отправился в магазины покупать подарок. Я решил денег не жалеть, чтобы утереть вам нос с вашими трешками. Потратив полтора часа на поиски подарка, я купил в «электротоварах» отличный гэдээровский торшер за тридцать рублей и, поймав такси, поехал к Панюшкину. Около шести вечера я, наконец, нажал кнопку звонка.
Дверь открыл сам новосел. Ты, Панюшкин, уже был под градусом. Ты бестолково смотрел на меня, будто не узнавая, потом просиял, хлопнул меня по плечу и потащил за собой в комнату, где пировала наша братия. Прежде чем впустить меня, ты громко спросил: «А угадайте, кто к нам пожаловал?!». Посыпались всевозможные ответы, вплоть до директора института, но моя фамилия не фигурировала. Мне почему-то стало тоскливо, я готов был удрать, но в этот момент торжествующий Панюшкин вытолкнул меня вперед. Я возник в дверях, держа торшер, как копье.
Две-три секунды все вы изумленно молчали. Затем кто-то бодро крикнул: «А вот и Снегирев! Штрафную ему, штрафную!» — и вы разом загудели, задвигались, подыскивая мне место. Честно говоря, я, не ожидал, что вы так легко скроете свое удивление. Меня усадили, налили водки и потребовали произнести тост. Я пробормотал что-то насчет нового счастья в новой квартире и поспешно выпил. Вы тут же забыли обо мне, и веселье покатилось дальше.
Алкоголь расслабил меня, на какое-то время я погрузился в приятное состояние и с удовольствием поглядывал на ваши улыбающиеся лица. Потом я вдруг вспомнил про торшер, и мне стало обидно, что мой подарок не получил должного внимания. Я вылез из-за стола, взял торшер в руки и громко обратился к тебе, Панюшкин, мол, прими, Костя, от меня презент. Ты, добрая душа, сразу полез обнимать меня, но кое-кто из вас фыркнул. Я даже слышал, как ты, Варзухина, прошептала Климову: «Смотрите, какие мы щедрые!»
Настроение у меня испортилось, мне стало казаться, что все вы посматриваете на меня с ехидцей. Я крепко пожалел, что не остался дома. Мне надо было, вероятно, незаметно исчезнуть, но я продолжал сидеть, удерживаемый каким-то детским упрямством. Тосты следовали один за другим. Изменив своему правилу пить только сухое вино, я вливал в себя коньяк и водку и довольно скоро опьянел.
Застолье достигло той стадии, когда компания становится неуправляемой. Все вы шумели и говорили одновременно. Мне страшно захотелось общаться. Слева от меня сидел ты, Белкин. Я всегда был невысокого мнения о тебе (хотя тебя прочат в завсектором), но сейчас меня устраивал любой собеседник. Я начал объяснять тебе сущность буддизма. Как раз на днях я прочитал о нем книгу, и мне было о чем рассказать. Но тебя, Белкин, буддизм не заинтересовал. Ты, правда, делал вид, что слушаешь внимательно, но глаза-то у тебя были равнодушны, и когда тебя позвали к телефону, ты был рад улизнуть от меня…
А справа сидели вы, Борис Антонович. Вас я уважал больше, чем Белкина. Вы умный человек, я охотно поговорил бы с вами. Но вместо того чтобы послушать меня, вы принялись с жаром описывать, какая умненькая у вас внучка. Напрасно я пытался рассказать вам о том, что меня волнует. Вы упрямо возвращались к своей внучке, а мне это было неинтересно. И с кем бы я ни заговорил, никто из вас не хотел понять меня. В лучшем случае я встречал вежливую мину, не более. А ты, Сивцев, и вовсе оборвал меня, заявив: «Кончай, Александр Георгиевич, философствовать. Давай лучше выпьем!»
Эх вы, дружный коллектив… А ведь я, может быть, в тот вечер пытался пробиться к вам, выйти, как говорится, из окружения к своим… Чтобы снять обиду, я выпил рюмку, потом еще одну, но водка лишь распалила меня. С молчаливой злостью я наблюдал, как увлеченно вы расправляетесь с жареным гусем. О, если бы вы видели себя моими глазами! Для вас не существовало ничего, кроме этой жирной птицы. Раздражение мое достигло той точки, когда сдержать его уже невозможно.
Я резко постучал вилкой по бутылке, требуя внимания, и поднялся. Вы насторожились: в лице моем, вероятно, было нечто угрожающее. Я слышал, как кто-то из вас прошептал: «Первый раз вижу Снегирева надравшимся!». Но мне было все равно, каким вы меня видели. Я произнес беспощадную речь. Не помню в точности каждое слово, но хлестанул я вас красиво. Я сказал, что наш отдел считается в институте самым сплоченным, хотя на самом деле нам плевать друг на друга. Каждый занят только собой, нет искренности и дружелюбия — есть только вынужденное сосуществование. И наш пресловутый здоровый климат — фикция! «У вас нет ни малейшего желания, — продолжал я, — вникать в чужие проблемы. Вы оцениваете людей с одной точки зрения: насколько они вам полезны!»…
Я чувствовал себя государственным обвинителем. Меня не смущали ваши постные физиономии. Даже твоя, Белкин, фраза: «Регламент, Саша, регламент!» меня не остановила. Согласитесь, вам было не по себе: вечный молчун Снегирев вдруг назвал вещи своими именами! А закончил я речь так: «Пью за то, чтобы каждый из вас постарался полюбить ближнего, как самого себя!». Тут же подскочил ты, Макарьев, и шутовским голосом рявкнул: «Алаверды! Выпьем же за нашего дорогого Александра Снегирева, который уже возлюбил нас, как самого себя!». Вы дружно заржали, хотя сострил Макарьев плоско и глупо.
Вы так ничего и не поняли…
Ну а потом, набив желудки, вы захотели плясать. Ах, как я жалею, что не покинул тогда вашу компанию! Я поплелся вслед за вами в комнату, где гремел проигрыватель. Мне казалось, что вы только и ждете моего ухода, а коль так — я оставался принципиально. Конечно, будь я потрезвей, все было бы иначе. Но, к сожалению, меня уже понесло под гору… Я чувствовал себя раскованным и жаждал эпатировать вас дерзкими выходками. Вы плясали современные танцы, в которых я ни бельмеса не смыслю. Но я, не колеблясь, пригласил тебя, Маргарита. Представляю, как отчаянно я паясничал и дрыгался! Глядя на мое кривляние, ты прыскала, а затем, не выдержав, убежала на кухню хохотать.
Я пригласил вас, Стелла Яковлевна, но вы отказались, сославшись на слишком быструю музыку. Вы просто не хотели со мной танцевать, Стелла Яковлевна, ибо вас тут же пригласил Белкин, и ему вы почему-то не отказали… Понимаю вас: кому нужен такой партнер! Тормоза мои отказали начисто. Не найдя себе даму, я стал плясать один. О, зрелище было уморительное! Дикая смесь «цыганочки», судорожных телодвижений, тряски шаманов — словом, абсолютный бред. Вы отпрянули к стенам, освободив мне всю комнату, и в изумлении глазели, как юродствовал я в одиночестве под «космические» ритмы. Вначале я думал, вернее, у меня было чувство, что я дразню вас, потешаюсь над вами. Но потом до меня дошло, что это вы смеетесь надомной. Причем открыто, не стесняясь. Вы хлопали в ладоши, подбадривая меня. Вы улыбались, довольные редким зрелищем. И хоть был я пьян, ощущение позора обожгло меня, точно удар хлыста.
Я остановился. Вы устроили мне овацию, оскорбив меня до глубины души, и продолжали танцевать, как ни в чем не бывало. Не соображая, что делаю, я вскочил на подоконник.
Решение выпрыгнуть в раскрытое окно пришло внезапно. Таким способом я хотел расплатиться с вами за свое унижение. Покачиваясь, я стоял на подоконнике и смотрел на вас. Я надеялся, что вы вскрикнете в ужасе, будете умолять меня не двигаться, предпримете попытку остановить меня. Но вы, коллеги, были спокойны. Вы улыбались мне, не прекращая плясать, словно не сомневались, что у меня для броска из окна не хватит мужества. А я, глупец, продолжал свой спектакль. Подняв руку, я воскликнул: «Прощайте!» и шагнул из окна в темноту…
Потом, когда я шлепнулся на клумбу, до меня дошло, почему вы были так спокойны. В горячечном состоянии я совершенно выпустил из виду, что Панюшкин получил квартиру на первом этаже… Каким жалким фарсом обернулся мой номер! Тут же ко мне подбежал ты, Панюшкин, и стал уговаривать меня вернуться, полежать в спальне, отдохнуть. Потом и другие выскочили из подъезда, прося меня остаться. Вы жалели меня, как жалеют старого клоуна, сорвавшегося с каната. Но я не позволил вам увести меня в квартиру и молча побрел к себе домой.
Знали бы вы, как я казню себя за вчерашние свои выходки! Мучает мысль, что в понедельник мне предстоит встреча с вами, свидетелями моего позора. О, разумеется, вы люди тактичные, ни один из вас не напомнит мне о случившемся. Вы будете делать вид, что ничего не произошло. Но стоит мне выйти, как вы дадите волю своим языкам. Уж вы обсосете мне косточки по высшему разряду! Оттого и муторно мне сейчас…
Другой на моем месте, наверное, уволился бы. Но я не уволюсь. Я тоже буду делать вид, что ничего не случилось. Собственно говоря, мне плевать, что вы теперь обо мне думаете. Я ничего не потерял — лишь подтвердил свою репутацию тяжелого человека. Ну а если испортил вам веселье, то примите мои соболезнования. Не сомневайтесь, это было последнее мое участие в ваших пирах. Пусть все остается без изменений в нашем дружном и сплоченном коллективе!
До понедельника, коллеги!
Ваш странный Снегирев.
Приветствую тебя, первопроходец Роман Дергач!
По правде сказать, не собирался писать тебе, но на днях, просматривая в газете список лауреатов Государственной премии, наткнулся на вас, Роман Анатольевич. Так прямо и сказано: «…за внедрение блочного метода строительства насосных станций в Нижнем Приобье». От души тебя поздравляю. Теперь могу хвастать, что пять лет спал в одной комнате с будущим лауреатом…
Ну вот, узнал про твой успех, и накатились на меня воспоминания. Выплыли из памяти славная наша бурса, общага «пятихатка», декан Плохиш, бесконечные, изнурительные споры, когда никто уже и не помнил, с чего завелись и что требовалось доказать. Одним словом, расчувствовался и захотелось написать тебе.
Сейчас вдруг подумал, почему я сдружился именно с тобой? Ведь на всем курсе не нашлось бы более разных людей, чем мы с тобой. Ты — пузырящийся, нетерпеливый, полный сумасбродных идей Я — трезвомыслящий, аналитического склада, готовый в любую минуту остудить твой пыл. Честно говоря, меня частенько раздражали твои скоропалительные суждения и постоянная жажда деятельности. Не случайно я без особого напряжения обыгрывал тебя в шахматных поединках. Да, мы были очень непохожими. Я взвешивал каждое слово, ты же строчил, как пулемет. Я предпочитал держаться в тени, ты всегда был заметен. И все же что-то притягивало нас. Мы, наверное, дополняли друг друга недостающими качествами и в сумме становились сильней.
Но согласись, Рома, ты нуждался во мне, пожалуй, больше, чем я в тебе. Особенно во время сессий. Ведь ты привык полагаться на интуицию, везение, а для экзаменов этого было маловато. Вот когда играло роль мое умение разложить материал по полочкам, привести знания в систему. В этот период ты безоговорочно признавал меня «ведущим».
Сознаюсь, в душе я всегда ощущал некоторое превосходство над тобой. Всякий раз, находя подтверждение этого превосходства, я испытывал удовлетворение, и это чувство сопровождало нашу пятилетнюю дружбу, хотя ты о нем даже не догадывался. Тебя, вероятно, удивит это странное признание. Чтобы понять меня, ты должен знать и вторую тайну, которую я вечно носил в душе.
Я, Рома, постоянно тебе завидовал. Завидовал твоему умению сходиться с людьми, чувствовать себя естественно в любой обстановке. Завидовал твоей природной решительности, способности жить «без оглядки», твоей буйной фантазии. Вспоминаю, как мы отправились в аэроклуб, чтобы заняться парашютным спортом. Тебя влекло небо, жажда сильных ощущений. Ну а я шел в аэроклуб с другой целью. Мне нужно было доказать, что я не слабей тебя. Ты хотел прыгать ради удовольствия — я же шел преодолевать свой страх. И когда медкомиссия отклонила тебя из-за зрения, я вздохнул с облегчением. Я заявил, что без тебя мне в аэроклубе делать не чего, и ты был ужасно тронут моей солидарностью…
И еще я завидовал твоей невероятной везучести. Сколько раз ты вытаскивал на экзамене нужный тебе билет! Если имелся один шанс из ста, он почему-то выпадал тебе. Не забуду, как под тобой обломилась доска, когда мы строили сушилку в колхозе. Ты падал с десятиметровой высоты. Но даже тогда тебе повезло: ты зацепился курткой за какой-то крюк, и он погасил скорость. Окажись я на твоем месте, меня бы не спасло ничто.
А вспомни историю с курсовой работой. Оставалась неделя до сдачи, а у тебя, кроме голой идеи, ни черта не было.
Я помог тебе сделать необходимые расчеты, и твоя курсовая была названа лучшей, ибо содержала необычный способ крепления конструкций. Я тоже получил «отлично», но о моей работе разговора не было… О, я хорошо запомнил свою обиду в тот день. Я утешал себя тем, что без моей помощи ты не справился бы. И в то же время, мне было горько сознавать, что новая идея родилась в твоей голове, а не в моей!
Не могу сказать, что ты относился ко мне свысока. Ты ничего и никогда от меня не скрывал. Я знал о тебе гораздо больше, чем ты обо мне. Даже в делах «сердечных» у тебя не было от меня тайн. Но порой мне казалось, что ты просто не видишь во мне соперника, оттого и доверяешь. Что говорить, девушкам ты нравился, хотя внешность у тебя была, уж не обижайся, самая заурядная. Был в тебе тот мощный темперамент, тот жизненный напор, который увлекал людей. Мне.; сдержанному и замкнутому, всегда не хватало твоей раскованности. (Вот еще один источник моей зависти.) Ты вспомни Женю Карамышеву, ту самую красавицу из пединститута, с которой ты дружил на третьем курсе. Когда тебе пришлось уехать на две недели домой, ты попросил меня развлекать ее. Ты даже объяснил, что боишься, как бы се «не увели», и потому решил оставить ее под моим присмотром. Разумеется, я согласился, хотя внутри меня все кипело. Тебе даже в голову не пришло, что Женя мне нравится. А допустить, что я могу понравиться ей, ты и вовсе не мог. Ты не видел во мне конкурента! А я, между прочим, тоже был влюблен в Карамышеву… Попробуй понять, как больно мне было играть роль «пастуха». Если бы я хоть как-то почувствовал, что нравлюсь Жене, я бы, скажу честно, «увел» ее у тебя. Но ты был абсолютно прав: Женя не могла мной увлечься. На твоем фоне я просто не смотрелся…
Теперь понимаешь, Рома, почему мне было необходимо ощущать превосходство над тобой хотя бы в учебе? Вот область, казалось мне, где я сильней. Я уступал тебе по многим пунктам, но только не в учебе. Я был собран, упорен, усидчив. Поэтому, наверное, и не сомневался, что добьюсь в жизни большего, чем ты.
Сейчас уже можно подводить итоги. Как поется в песне, первый тайм мы уже отыграли. Увы, старик, счет не в мою пользу. И дело не в твоем лауреатстве. Я ошибся, пожалуй, гораздо раньше, хотя все, вроде бы, шло по плану. Ты уехал к черту на кулички, я выбрал проектный институт в большом городе. Я доказывал тебе, что стартовать надо в солидной конторе, где есть чему поучиться, убеждал тебя, что без хорошей школы профессионалом не станешь. Я и сейчас так думаю. Но я пересидел, не уловил момент, когда пора было бросать насиженное место, где ничего уже не светило, и ринуться туда, где есть перспектива. В этом смысле ты действовал решительней. В твоих краях другие масштабы, другие возможности. Ты сразу выскочил на простор, получил самостоятельность и попер в гору.
Рад за тебя, Роман Дергач, но за себя мне, признаться, обидно. Я затерялся, стал одним из «винтиков»… Злюсь на себя, ибо несколько раз мог изменить судьбу: открывались филиалы в Красноярске, Хабаровске, приглашали желающих, но каждый раз что-то удерживало меня. Была возможность уехать начальником СМУ в Нижневартовск, я почти уже согласился, но в последний момент отказался…
Ты спросишь, почему я не двинулся с места? Ах, Рома, если бы я сам знал точный ответ! Многое, вероятно, решил характер. Я плохо переношу любые перемены. Перед всякой поездкой я испытываю беспокойство. Даже если путешествие предстоит приятное, все равно меня охватывает тревога.
И чем ближе день отъезда, тем сильней тревога. Такое чувство, что я совершаю ошибку. Хочется остаться дома… И в то же время меня угнетает неизменное состояние, когда дни похожи один на другой. Такое во мне противоречие: потребность каких-то перемен и тут же — боязнь их. Вот и разберись, почему я отказался от предложений.
Хотя, если взглянуть трезво, может, я правильно сделал, что отказался. Ты ведь знаешь, я по натуре скорей «кабинетный», чем человек действия. Люблю размышлять в спокойной обстановке, чтоб над ухом не раздавалось «Давай-давай!».
А Сибирь требует особой хватки, готовности к риску, как говорится, принятия решений в экстремальной ситуации. В тебе эти качества заложены природой, а мне, возможно, пришлось бы там худо. Но опять же — все это из области предположений. Надо было попробовать, не боясь поражения, чтоб не оставалось, как сейчас, «вопросов без ответов». Вдруг во мне открылось бы такое, о чем я даже не подозреваю! Или, скажем, дело увлекло бы меня настолько, что появились бы и напор, и хватка. Да и вообще, разве знает себя человек так хорошо, чтоб угадать заранее, где ему будет лучше, а где — хуже. Вот и маюсь «под грузом сомнений».
Не скажу, что работаю совсем без интереса. Как говорится, если долго мучиться, что-нибудь получится. Иногда и впрямь чувствуешь себя творцом. Но это редко. В основном работа однообразная. Возимся с расчетами, готовим документацию. Словом, современные коллежские асессоры, только гордости побольше. Но дело даже и не в однообразии. Тоскливо оттого, что до сих пор не знаю, что мне в жизни нужно! Ем, сплю, работаю, читаю, смотрю телевизор — все в меру, все как у подавляющего большинства. А чего-то главного не хватает. Не покидает ощущение, что сел не в свой поезд, а какой свой — неизвестно. С таким же успехом мог бы окончить другой вуз, жить в другом городе, работать в другом проектном институте, жениться и развестись с другой женщиной, и ничего бы при этом не переменилось. Нет, не могу смириться с такой инвариантностью, не принимаю ее! Мне нужно быть уверенным, что я нашел свой единственный путь и что дело, которым я занимаюсь, никто не сможет выполнить лучше меня.
«Ишь, чего захотел, — усмехнешься ты. — Не поздновато ли?»
Поздновато, Рома, я и сам понимаю. Но мне ведь от этого не легче. Что я вспомню на финише? Было съедено столько-то, прочитано столько-то, заработано столько-то… Иногда забавляюсь тем, что придумываю эпитафию для собственного надгробного камня. Пока что остановился на такой: «Вот и всё». По-моему, не плохо. Коротко и точно.
Представляю, с каким лицом ты читал бы это письмо. Кто мог предположить, что Александр Снегирев, который даже в молодости мыслил трезво и мудро, вдруг ударится в нытье, «распустит сопли» и вообще предстанет в жалком виде. Не смешно ли?
Знаешь, Рома, мне бы очень хотелось взглянуть, что творится в твоей душе. По внешним «параметрам» ты просто орел: управляющий трестом, лауреат и прочая, и прочая. Но, как известно, за успехи приходится чем-то расплачиваться. Чем платишь ты? Ведь не бывает, чтоб во всем и везде был порядок. Кто знает, может, тебя грызут сомнения похлеще моих. Может, ест тебя тоска, что жизнь проходит среди болот и комарья, Но в этом ты, товарищ Дергач, не признаешься ни мне, ни другим. И будешь, пожалуй, прав. У каждого свои проблемы. Как говорится, каждый должен нести свой чемодан…
Я вот о чем подумал. А не попроситься ли мне к тебе, в твой трест? Вдруг я тебе пригодился бы? У вас ведь там, по слухам, с кадрами не густо. Поработали бы вместе, как в молодые годы. Я бы тебя критиковал, ты бы отбивался. Только учти, меньше, чем на главного инженера, я не согласен. Это все, конечно, шутки. Не пойду я, Рома, к тебе в подчиненные. Даже если и позвал бы. Самолюбие не позволит. Пусть все катится без изменений.
Ладно, Роман. Прости, что лез к тебе в душу.
Жму лапу……… Александр Снегирев.
Приветствую Вас, Ирина Максимовна!
Попробуйте угадать, от кого письмецо. Умышленно не указал обратный адрес, чтобы Вы раньше времени не занервничали. Надеюсь, письмо это прежде будет прочитано, а уж после исчезнет в мусоропроводе…
Видит бог, я не из тех мужей, которые не дают покоя бывшим женам. Молчал я много лет и буду молчать дальше. Так что не думай, что я ищу сближения или собираюсь постоянно напоминать о себе. Случайно узнал, что ты недавно защитила диссертацию (с чем тебя и поздравляю), вспомнилось былое, и как-то само собой вышло, что я сел за письмо.
По слухам, которые изредка до меня доходят, живешь ты со своим главным инженером вполне счастливо, чему я искренне рад (хотя слово «искренне» здесь выглядит нелепо). Думаю, письмо мое будет для тебя неприятным сюрпризом. Все равно, что воскрес давно забытый, нелюбимый покойник. С моей стороны акт, безусловно, жестокий. Чего ради, спрашивается, ворошить неудачное прошлое, когда удалось построить благополучное настоящее? Вразумительно ответить на этот вопрос не могу, но думаю, что изредка (хотя бы в снах) ты тоже возвращаешься к прошлому. Ибо все, «что случается с человеком, остается в нем до конца его дней» (Кажется, Гюго, но точно не помню).
К тому же, согласись, было бы несправедливо считать семь лет нашей совместной жизни сплошным несчастьем. По крайней мере, первые два года лично для меня остались светлой порой в биографии. Не исключено, что в смертный час я вспомню именно этот период.
Пытаясь понять, как и почему возникла трещина, превратившаяся затем в пропасть, прихожу к выводу, что разрыв наш был неизбежен. Рано или поздно мы должны были расстаться, чтобы не влачить жалкое существование формальных супругов. И дело тут не в отсутствии «глубоких чувств», на которое проще всего сослаться. Ты требовала от меня того, чего я не мог тебе дать. Так называемое пламя любви — всего лишь гипербола человечества, тоскующего по вечному, идеальному. Ты не хотела с этим мириться, не хотела признать, что жизнь состоит из будней и редких праздников. Думаешь, случайно Шекспир умертвил в финале Ромео и Джульетту? Стоит нам представить их в браке, и сразу же возникает вопрос: «А что же дальше?» А дальше мельница повседневности начала бы перемалывать их восторги и «сердечный жар»…
Знаю, ты сочтешь мои рассуждения циничными. Гы ведь уверена, что я живу рассудком, постоянно приструнивая душевные порывы. Возможно, так и есть. Да, я человек сдержанный, контролирующий свои поступки. И к ореолу, который искусственно создан вокруг слова «любовь», отношусь весьма скептически. Есть влечение — только этот биологический фактор для меня бесспорен. Что ж поделать, коль я так устроен. Но обвинять меня в бесчувственности было бы несправедливо.
Не в обиду тебе будет сказано: при всей моей внешней сдержанности, чувства мои были, если гак можно выразиться, потоньше твоих. Ты натура непосредственная, тебе весело — ты смеешься, грустно — плачешь. Этому можно лишь завидовать. Я же был неизменно ровен, что бы ни происходило вокруг. Мое правило — не показывать окружающим, что творится в моей душе. А творилось в ней много такого, о чем ты даже не догадывалась…
Я старался оградить тебя от своих забот и тревог, изображал из себя довольного мужа. И ты поверила, что я всем доволен. Мое спокойствие начало тебя раздражать, а сдерживать раздражение ты не умела. Тебе казалось, что я ничего не делаю, чтобы расти по службе, что я ленив и пассивен. Будучи честолюбивой, ты хотела видеть меня среди «победителей», а я в этом смысле действительно не проявлял активности. Ибо мой принцип: ни у кого и ничего не просить. Пусть начальство само оценит меня по достоинству, А если не оценит — тем хуже для него! Понять этого ты не хотела…
Надо ли говорить, как тяжело мне было слышать твои упреки? И все же я не позволял себе сорваться, отвечал тебе с мягкой иронией. Я надеялся, что ты, наконец, оценишь мою выдержку и внутреннее благородство. Увы, выше истерик и скандалов ты не поднималась. Потом мы, разумеется, мирились, по традиции я первый протягивал руку. Ты засыпала с легкостью ребенка, а я часами лежал в темноте, глядя в потолок, и не мог избавиться от горечи.
Сейчас уже можно признаться, что в браке я прежде всего искал тихую бухту, куда можно скрыться от бурь и штормов. И женился я не бездумно, не в ослеплении, а с убеждением, что ты — именно тог оптимальный вариант, который мне нужен. В целом, Ирина, я вычислил тебя верно. Но одного важного момента я не учел, а именно: твоей фантастической веры в вечный праздник семейной жизни. Вместо того, чтобы вовремя объяснить тебе пагубность завышенных ожиданий, я старался поддерживать этот миф. Тут, пожалуй, я допустил крупную ошибку.
Со временем ты начала обнаруживать крах своих иллюзий и, не желая смириться с реальностью, требовала от меня все новых и новых доказательств «нёугасающих чувств», Я ждал, что, взрослея, ты постепенно расстанешься с романтизмом юности. В конце концов так и случилось, но разочарование, испытанное при этом, изменило тебя в худшую сторону. Ты решила, что тебе просто не повезло и что во всем виноват только я…
Почувствовав, что нашу семейную лодку несет к скалам, я пробовал сохранить ее. Я старался вернуть отношения в нормальное русло, но все мои попытки еще более раздражали тебя. Ты упрямо вела дело к разрыву. Впрочем, обвиняя тебя в распаде семьи, я не снимаю ответственности и с себя. Как человек более старший и здравомыслящий, я должен был еще до нашей свадьбы насторожиться, разглядеть твою повышенную впечатлительность и склонность к истерии.
Теперь-то ясно, что тебе нужен был другой муж, более властный, более бесцеремонный. Не обижайся, но натуры твоего типа нуждаются в сильном и решительном «хозяине». Я же в силу своего характера и воспитания не могу обращаться с женщиной, как средневековый деспот. Я считал и считаю, что взаимное уважение супругов — вот основа нормальной семьи. По-видимому, это не всегда верно… Подозреваю, что твой новый супруг — человек властный, привыкший командовать (все же главный инженер крупного завода), следовательно, тебе с ним живется неплохо…
Что же касается меня, заводить семью второй раз не рискую. Отчасти потому, что не вижу вокруг достойных внимания кандидатур. Но главная причина в другом. Брак требует выполнения многочисленных обязанностей, приходится постоянно помнить об «интересах семьи», и человек перестает принадлежать самому себе. Большинство людей, по-моему, женятся из-за боязни одиночества. Я же его не только не страшусь, наоборот — я им дорожу. Мне необходимо ощущение, что есть часть жизни, в которой я никому не подотчетен. Признаюсь, Ирина, пришел я к этой потребности не сразу. Долгое время после развода состояние было препакостное. Но, к счастью, подтвердилась мудрая мысль о том, что, проигрывая, мы нередко выигрываем…
Сейчас я смотрю на своих семейных коллег с некоторой жалостью. Разумеется, иногда бывают моменты минутной слабости, когда хочется иметь рядом близкую душу. Но как подумаю, какую цену надо платить за ее присутствие, тотчас успокаиваюсь. Одним словом, считаю, что развод принес пользу нам обоим.
Единственное, чего не могу тебе простить — это сына. Ты специально переехала в другой город, чтобы я не виделся с Валерием. Боялась, что он попадет под мое влияние? Если не ошибаюсь, в этом году он заканчивает десятый класс. Знает ли он обо мне? Подозреваю, что с твоей помощью «папа погиб в автокатастрофе» или что-нибудь в этом роде…
Не обманывай сына, Ирина. Все равно когда-нибудь мне удастся встретиться с Валерием. Уверен, он меня поймет! Отца с сыном связывают прочные нити, гораздо прочнее, чем тебе кажется. На этом разреши откланяться. Хоть ты и причинила мне много боли, зла на тебя не держу.
Желаю процветания и счастья со своим главным инженером.
Твой бывший супруг,
всего лишь старший инженер
А. Снегирев
P. S. Может, все-таки отправить? Нет, ни в коем случае!
Здравствуйте, дорогая Лидия Михайловна!
На днях, просматривая свой альбом, наткнулся на старое фото, где снят наш 10 «Б» в день последнего экзамена. С щемящей грустью смотрел на снимок. Ощущение было такое, будто вижу кадры далекой хроники. Мы стоим возбужденные, с вытаращенными глазами, боясь моргнуть. И никто из нас не подозревает, как быстро пролетят годы…
Готов поспорить, Вы долго будете вспоминать, кто же такой Александр Снегирев, и, возможно, не вспомните. Да это и понятно: прошло почти тридцать лет после окончания школы.
И все же очень хочется, Лидия Михайловна, чтобы Вы меня вспомнили. Выпуск 1950 года, 10 «Б» класс. Тот самый, в котором Вы преподавали литературу и пять лет были классным руководителем. Если у Вас сохранилась упомянутая фотография, посмотрите на нее внимательно. Во втором ряду первым слева стоит ничем не примечательный юноша с серьезным взглядом и гладко зачесанными назад волосами. Вот это я и есть, Снегирев Александр. Особых примет у меня не было. Разве что щеки были слегка оттопырены, меня из-за них в младших классах «хомяком» дразнили. (Кстати, потом моя кличка была «Снегирь».)
Ну как, вспомнили? Мне кажется, в памяти учителя остаются либо очень одаренные ученики, либо сорвиголовы, мотающие педагогам нервы. Я же не относился ни к тем, ни к другим. Учился на четыре и пять, поведения был примерного, ни в каких ЧП замешан не был. Словом, фигура незаметная, хотя Вы, Лидия Михайловна, не раз ставили меня в пример, как ученика старательного и надежного. Недаром, когда на урок приходила комиссия, Вы всегда спрашивали меня, зная, что я не подведу.
Письмо мое, скорей всего, будет для Вас неожиданным: никогда не писал Вам, а тут вдруг ни с того ни с сего объявился. Еще подумаете, не стряслась ли со мной беда… Могу Вас успокоить, у меня все в порядке. Живу нормально, работаю в проектном институте. Должность хотя и скромная, но, как говорится, нужная. Семейная жизнь, правда, не сложилась. Но я этому только рад: после развода обрел полную независимость и второй раз надевать на себя хомут не желаю.
А написать Вам захотел вот по какой причине. Чем старше становлюсь, тем чаще возвращаюсь к детским и юношеским годам. Кто-то из великих сказал: «Чтобы понять настоящее, надо разобраться в прошлом!» Обратившись к школьному периоду своей жизни, я сделал несколько неприятных для себя открытий. Они, между прочим, будут неприятны и для Вас. Признаться, я долго сомневался, стоит ли огорчать Вас, но Вы сами учили нас, что правде нужно смотреть в глаза.
Начну с того, что школу я по-настоящему не любил. Кое-что мне нравилось, но любви не было. Не исключено, что этому способствовали самые первые впечатления. До сих пор не могу забыть страх перед кляксами, когда фиолетовые капли вдруг соскальзывали с кончика пера и расползались по тетради. В самой уродливости клякс мне чудилось нечто загадочное и опасное. Я знал, за грязь в тетради будут ругать, и, возможно, этот детский страх наложил отпечаток на мое отношение к школе. Добавьте сюда еще тот факт, что все десять лет я воспринимал учебу как нечто «подневольное», почти не получая от нее удовольствия. Я учился хорошо, чтобы все были мною довольны. Обратите внимание: не потому успевал, что нравился сам процесс познания, а — ради собственной, если так можно выразиться, безопасности. Ну, а коль совершал над собой насилие, какая уж тут любовь…
Впрочем, Вы мне можете сказать, что учеба — это тот же труд, а труд совсем не обязательно — постоянная радость. Но ведь есть же педагоги, которые превращают уроки в праздники для учеников. Недаром многие великие люди подчеркивают, какую яркую роль сыграл в их жизни тот или иной учитель, пробудив жадный интерес к своему предмету. Ну да ладно, оставим эту тему… В конце концов, талантливый педагог, как и всякий талант, встречается не так уж часто. Меня сейчас интересует более общий вопрос.
Школа, как известно, должна готовить учащихся к жизни. С этим трудно не согласиться. Теперь, Лидия Михайловна, попробуем вспомнить, как обстояло дело с нашим конкретным классом. Все сводилось к тому, чтобы начинить нас набором готовых формулировок и истин. На уроках мы не столько постигали мир, сколько тренировали свою память, заучивая теоремы, даты сражений, залежи полезных ископаемых и прочие сведения. Такое механическое усвоение не требовало самостоятельности мышления. Не знаю, как другие, но лично я постепенно привык воспринимать мир в виде огромной застывшей схемы, где все уже известно и расставлено по полочкам. Это было удобно. Не надо ломать голову, сомневаться, докапываться до истины. Достаточно/было запомнить и повторить сказанное учителем, чтобы тобой остались довольны. Более того, попытки думать по-своему у нас в школе не поощрялись. Вспомните, Лидия Михайловна, как в десятом классе Валя Носырев написал необычное сочинение о Маяковском. Его взгляды не совпадали с учебником, вероятно, они были наивны. Но Носырев пытался рассуждать самостоятельно. А как Вы реагировали на его сочинение? Вы назвали его безобразным и потребовали, чтобы Валя переписал работу. Он не стал спорить, написал так, как требовалось, и получил четверку… Мы хлопали его по плечу, мол, будешь знать, как умничать. Мы быстро уловили, что нужно делать, чтобы жить спокойно. И это в шестнадцать-то лет!
Или взять случай со стенгазетой, которую мне поручили выпустить к Новому году. Не скрою, я был горд этим заданием. Сколько выдумки я вложил в стенгазету, желая сделать ее яркой, необычной! Я перерыл кипу журналов, сам вырезал, клеил, сочинял — словом, творил, получая при этом огромное удовольствие. И что в результате? Когда я показал Вам, Лидия Михайловна, стенгазету, Вы озабоченно покачали головой и сказали, что в таком виде вешать ее нельзя. Вы заявили, что есть определенная форма, которую надо соблюдать. И мне пришлось сделать так, как Вы сказали: с передовой, с заметками отличников, с колонкой юмора. На сей раз вы остались довольны моей работой…
Теперь уже могу сознаться, что моя серьезность, которая Вас радовала, была всего лишь удобной маской. В сущности, только очень ленивые или тупые не могли приспособиться к игре «в школу», не могли понять, что от них требуется. А требовалось совсем немного — делай добросовестно, что тебе говорят, и не умничай!
Увы, плоды такого просвещения я пожинаю до сих пор. Нет, я не говорю, что не получил знаний, их было достаточно, чтобы поступить в институт. Речь идет о другом — об умении ставить четкую жизненную программу. Школа не научила меня задавать себе вопросы: «Зачем ты? Кто ты? Куда идешь и чего хочешь?». Прошло немало лет, прежде чем я начал созревать как личность. Инфантилизм — вот главная беда нашего школярства!
Вы уж простоте, Лидия Михайловна, но в этом смысле к Вам претензий больше, чем к остальным педагогам. Ибо кто как не учитель литературы должен зажигать в душах учеников огонь самопознания, готовить их к сложным вопросам бытия! Тем более, что в Ваших руках было такое мощное средство воспитания, как прекрасные книги. А что же происходило на наших уроках литературы? Великие произведения превращались в гербарий положительных и отрицательных героев, и мы, вслед за Вами, бойко сортировали Печорина и Онегина, Чацкого и Безухова, не испытывая к ним ни симпатии, ни неприязни… Лишь много лет спустя я начал открывать для себя классиков, к которым был совершенно равнодушен в школе. Как жаль, что это произошло с таким опозданием! Думаю, человеческий опыт, содержащийся в книгах, мог уберечь меня от многих ошибок молодости. Кто его знает, может, и жизнь моя сложилась бы иначе. Увы, Лидия Михайловна, пробудить во мне интерес к литературе Вы не сумели…
Перехожу к последнему пункту своего письма.
Вы внушали нам, что не важно «кем быть», а важно — «каким быть». Вы учили, что главное — это честность и добросовестное отношение к делу. Все это правильно, и все же на первое место я поставил бы вопрос «кем быть?» На собственном опыте я убедился, что никакая добросовестность не даст удовлетворения, если человек не нашел своего места в жизни. Говорю об этом не без горечи, ибо работу свою не люблю, хотя выполняю ее на совесть. Кто знает, какие во мне гибнут способности: физика, философа, военачальника? Помогла ли мне школа найти призвание? Мягко говоря, и не пыталась.
Вы можете возразить, дескать, яркое дарование все равно себя проявит, пробьется, как трава сквозь асфальт. Ну а что же, Лидия Михайловна, делать тем, у кого талант скрытый, у кого он запрятан поглубже и самостоятельно проклюнуться не может? Как быть такому человеку? Он ведь чувствует, что тлеет в нем что-то такое-этакое, а что именно — не знает. Годы уходят, а ничего не сделано, никаких заявок о себе, никаких «озарений»… Нет, что ни говорите, а первая задача учителя — определить в ученике «зерно» и помочь ему прорасти. Не искали Вы, Лидия Михайловна, в нас этих зерен, не нацеливали на вершины. Не потому ли никто из нашего класса, как говорится, высоко не взлетел, что лепили нас по одному шаблону? Не верю я, что из тридцати ребят не нашлось ни одного одаренного, не могу поверить.
Вы можете возразить, что совсем не обязательно «высоко взлетать». Мол, разве нельзя занимать скромную должность и получать от жизни удовлетворение? Дескать, не всем же хватать с неба звезды… Согласен, не всем. Но тогда надо примириться с тем, что ты человек обыкновенный, средний, что ты от природы обречен быть исполнителем. Нет, я отказываюсь принять такое «утешение»! Уж лучше ходить в неудачниках, в аутсайдерах, но только с верой в свою незаурядность!
Вы, Лидия Михайловна, поймите меня правильно. Вы нас любили, искренне желали нам добра. В этом я не сомневаюсь. Но факт остается фактом: школа до конца свою задачу не выполнила (по крайней мере, если говорить обо мне). Мысль о том, что жизнь могла сложиться иначе и интересней, грызет меня, не давая покоя. В суете как-то забываешь об этом, но на досуге накатит обида, что все уже позади и ничего не изменишь, и становится на душе муторно…
Еще раз прошу, Лидия Михайловна, не обижайтесь за мои упреки. Это называется «поплакать в жилетку». Выплеснул тоску на бумагу — сразу полегчало. Крепкого Вам здоровья и благополучия.
Ваш бывший ученик
Саша Снегирев
P. S. Ну разве пошлешь такое!
Оно ведь убьет ее наповал. И сомневаться нечего…
Здравствуйте, дорогие папа и мама!
Получил сегодня ваше письмо. Вы все волнуетесь за меня, обижаетесь, что редко пишу вам. А писать-то, если разобраться, и не о чем. Живу благополучно, однообразно, новостей нет, обычная суета. Можно, разумеется, и про погоду, но вас ведь это не устраивает, вы ведь хотите знать про мою «личную» жизнь. Небось еще не теряете надежду, что я женюсь второй раз… Должен вас огорчить: не гожусь я уже для роли семьянина. Вернее, роль семьянина не годится для меня. Всему свое время, Что поделать, коль не встретилась мне раньше женщина, соответствующая моим идеалам. А вступать в брак по необходимости — с этим я не согласен. К тому же, я слишком дорожу своей холостяцкой независимостью. А что касается одиночества, так ведь и в семье можно быть одиноким, это же еще хуже!
У вас, конечно, взгляды совсем другие. Вы деликатно пугаете меня одинокой старостью. Мол, некому будет присмотреть за мной, когда я стану беспомощным стариком. А я, между прочим, не желаю быть кому-то в тягость. Уж лучше приют для престарелых! Какими бы заботливыми дети ни были, наступает время, когда они устают ухаживать за родителями. У нас на работе есть сотрудница, вполне порядочная и добрая женщина. У нее мать умирала от рака. Врачи определили; больше двух-трех месяцев не протянет. Прошло полгода, а она еще живет. Мучается, а живет. Дочь не знает ни сна, ни отдыха: работа, семья и, вдобавок, старуха в таком состоянии. Как-то раз она не выдержала и сказала в моем присутствии: «Господи, да когда же она наконец отмучается! Сил моих больше нет…»
Мать ее протянула еще два месяца.
Вы бы видели, как эта дочь рыдала на похоронах. И ведь искренне горевала, без фальши. Видно, простить себе не могла той фразы. Конечно, вслух такое произносят редко, говорить об этом не принято, но от мыслей-то никуда не денешься.
Вы только не подумайте обо мне плохого. Можете не сомневаться, когда понадобится, я свой долг по отношению к родителям выполню до конца.
Возможно, я ошибаюсь, но мне почему-то кажется, что вы чувствуете себя виноватыми передо мной. Словно не сделали чего-то, чтобы жизнь моя сложилась лучше. Хочу вас успокоить: судьбой своей почти доволен. (Говорю «почти», ибо нормальный человек не может быть доволен полностью.) Благодаря вам я появился на свет — за одно это обязан вам по гроб. Вы старались, чтобы я рос не хуже других, был сыт, одет, обут, так что грех мне жаловаться на детство.
И все же, если быть откровенным до конца, осталась во мне какая-то досада на вас. Чувство это возникло давно, я все пытался найти ему объяснение. Поделюсь с вами некоторыми мыслями. Вы, наверное, знаете, что многие свои черты человек наследует от родителей. У вас, разумеется, много положительных качеств, заслуживающих всяческого уважения, но, вместе с тем, вы наградили меня и чертами, от которых я охотно отказался бы. Вы, например, никогда не пытались, как говорится, вцепиться в жизнь, покорно плыли по течению, и все, что с вами происходило, воспринимали как нечто неизбежное. Вы не были кузнецами своего счастья и находили утешение лишь в том, что живете честно. Больше всего вы боялись кого-то обидеть, задеть, чтобы, не дай бог, о вас не сказали плохого слова. Вы хотели быть незаметными! Терпимость и терпеливость — вот что досталось мне в наследство…
Впрочем, упрекать вас в этом было бы несправедливо, Это ведь как внешность: с чем родился, с тем и живешь. Хотя, с другой стороны, почему же я должен расплачиваться? Ведь выбора у меня не было. Ну да бог с ними, с этими генами! Если и есть у меня к вам претензии, то сводятся они, в основном, к воспитанию. Вы уж не обессудьте, но я выскажусь.
Не искали вы во мне хоть какой-нибудь талантишко, не задумывались, спрятана ли во мне «жемчужина». Задачу свою вы видели лишь в том, чтобы я регулярно получал пищу, был одет чисто и аккуратно, чтобы не болел и хорошо учился. Вы можете сослаться на трудное время, мол, не до того было! Все это, дорогие мои, отговорки! Согласен, не было тогда таких условий, как сейчас: не проводились разные конкурсы, олимпиады. Но ведь и в те годы таланты, не оставленные без внимания, расцветали и крепли. Ну признайтесь — теперь это дело прошлое — пытались ли вы хоть однажды взглянуть на меня как на одаренного ребенка? Приходила ли Вам когда-нибудь мысль, что из меня может выйти, допустим, крупный ученый или композитор? Чего там говорить… Максимум, что вы во мне видели — это учитель, врач или инженер… А помните, как старушка Домбровская предлагала учить меня музыке? Она согласна была возиться со мной бесплатно, но вы отказались. Дескать, денег на это нет, а не платить — нельзя. Еще бы! Мы, Снегиревы, — люди гордые…
Не верю, что не было во мне никакой искры! Что-то во мне сидело, я это чувствую. Неизвестно, как все повернулось бы, попади я в опытные руки. К сожалению, не было в вас родительского честолюбия. Не связывали вы со мной великих надежд, не мечтали, что когда-нибудь я прославлю ваш род. Вас вполне устраивало, если бы сын стал благополучным середнячком. Что ж, я им и стал!
Помните, как после школы я робко заявил, что хотел бы поступить в МГУ! Как реагировали вы! Ты, отец, сказал, что МГУ мне не по зубам, и, конечно же, не удержался от афоризма насчет журавля и синицы. Дело кончилось заурядным строительным вузом. Вполне возможно, что в МГУ я действительно не прошел бы, но удерживать меня вы не должны были. До сих пор не могу избавиться от мысли, что судьба моя могла сложиться совершенно иначе…
Нет, неудачником себя не считаю. Но иногда точит меня, как древесный жучок, обида. С одной стороны, хочу быть в тени — ваше наследие! С другой — мечтаю о «вершинах». Потому и обидно, что сил и энергии во мне много, а найти им достойного применения не могу. Работа моя таланта не требует, общественная деятельность не привлекает, цели не вижу, а душе от этого нехорошо. Есть такое слово «неприкаянный». Оно ко мне очень подходит. Точней не скажешь…
Не подумайте, что я все взваливаю только на вас. Это было бы слишком просто. Тут виноваты и школа, и институт, и среда. Всех устраивало, какой я есть. Не балуюсь, прилежен — и хорошо! А чтобы разобраться, какие во мне способности — на это ни у кого времени не хватало. Мне ведь много и не надо было. Достаточно было живительного толчка, а уж там колесо завертелось бы. Впрочем, что теперь вздыхать…
Представляю, как огорчит, вас это письмо. Я ведь никогда прежде не писал вам ничего похожего. Наоборот, все выглядело прекрасно. Как в фильме про лампу Аладдина: «В Багдаде все спокойно, спокойно, спокойно…» Да и не принято в нашей семье откровенничать, когда тебе тяжело. Мы бережем, так сказать, друг друга от отрицательных эмоций. А тут вдруг — безжалостная правда. Вижу, как мрачнеют ваши лица. Ну да ничего, дорогие, иногда полезны и отрицательные эмоции. Конечно, все зависит, с какими мерками подходить к жизни. Если, скажем, отбросить честолюбие, то мне грех жаловаться. Денег хватает, тем более, что каждый квартал — премии. В квартире моей покой, тишина, никто меня не долбит, не пилит. Приду с работы, поужинаю, сяду в кресло с интересной книгой или включу телевизор, читаю, смотрю, размышляю. Что еще человеку нужно?
На здоровье пока не жалуюсь, хотя сердце иногда «фокусничает». Ничего не поделаешь, возраст дает о себе знать. Хочу зимой съездить в санаторий. Так что не думайте, что я впал в пессимизм. Если не грызть себя без толку, жизнь выглядит вполне приятной штукой. Вот только спать я стал плоховато. То заснуть не могу, то проснусь среди ночи и бодрствую до рассвета. Причем в голову лезет всякая всячина. Лежу и прорабатываю разные версии. Но снотворное не пью из принципа.
Ну, дорогие, как говорится, пора и честь знать.
Вы уж извините, что письмо мое напоминает обвинительный акт. Знайте, я вас люблю, уважаю, а если и произнес слова для вас обидные, так это в порядке откровенности, на которую обижаться не следует. Мне ведь, если разобраться, и откровенничать-то, кроме вас, не с кем.
Желаю вам здоровья и благополучия.
Обнимаю. Ваш Саша.
P. S. Знали бы бедные старики, с какими мыслями живет их сынок…
Здравствуй дорогой Валерий!
Услышал по радио, что в школах прозвенел «последний звонок», и невольно задумался о твоем будущем. В апреле тебе исполнилось семнадцать. Выходит, я не видел тебя одиннадцать лет… Не знаю, как ты выглядишь, что собой представляешь. Две тысячи километров разделяют нас, но в твоих жилах течет моя кровь, а это что-нибудь да значит! Ты, как говорится, плоть моя, даже если мать сменила твою фамилию. Интересно, что она тебе рассказывала обо мне? Скорей всего, я для нее вообще запретная тема. Но ты сам, наверное, задаешь себе, хотя бы изредка, вопрос: «Что за человек мой отец?» С возрастом этот вопрос будет возникать у тебя все чаще. Можешь не сомневаться, краснеть за отца тебе не придется. Совесть моя чиста, грехов за мной не числится. Правда, хвастать мне нечем, звезд с неба не хватал.
Старший инженер в проектном институте — вот и вся моя карьера. Как говорится, родился, жил, умер, в энциклопедию не попал… Можешь считать меня неудачником, я не обижусь. Да и не обо мне сейчас речь. Я уже схожу с дистанции, а ты только стартуешь, и мне тревожно за тебя, сын.
Не скрою, как и всякий отец, я надеюсь, что твоя судьба сложится удачней моей. Дети тем и хороши, что своими успехами избавляют родителей от тоски по несбывшимся мечтам. Если не повезло отцу, пусть повезет сыну. Верно? Но учти, полагаться только на везение нельзя, счастье надо ковать самому. Поэтому позволь дать тебе несколько советов, которые могут тебе пригодиться.
Начну, конечно, с призвания. Тут, сынок, надо попасть в самое яблочко. И чем раньше ты определишься, тем больше времени останется на достижение цели. Но имей в виду, если к тридцати годам не найдешь свою профессию, немедленно прекращай поиски и останавливайся на чем-то одном. Иначе можно метаться до старости. В конце концов, тот, кто соображает, может преуспеть в любом деле.
Второе. Ни в коем случае не довольствуйся положением середнячка. Ты должен ставить перед собой программу-максимум и всякую победу рассматривать как промежуточную. Дело в том, что судьба человека во многом зависит от того, на что он себя ориентирует, какую задает себе генеральную цель. Иной и мог подняться высоко, но не поставил вовремя такую задачу. Ты вправе спросить, зачем, дескать, «высоко подниматься?» Мол, разве нельзя быть, к примеру, участковым врачом и получать от этой работы удовлетворение? В принципе, конечно, можно. Но высшее удовлетворение испытывают лишь при покорении «вершин», когда ты знаешь, что достиг чего-то такого, что другим не под силу. Но при этом есть опасность переоценить свои возможности. Помни, Валерий, цель должна быть реально достижимой, иначе ничего, кроме «грыжи», не заработаешь.
Третье. Иметь программу-максимум — этого мало. Ее нужно осуществить. Если будешь лежать на диване, строя воздушные замки, ты ничего не добьешься. В наш стремительный век ценятся люди энергичные, с хваткой. Нельзя уповать только на свой талант и ждать, что тебя заметят. Нынче талантливых развелось много, а пробивается тот, кто умеет подать себя в нужном месте в нужный момент. На скромности далеко не уедешь. Скромные остаются на обочине. Ты должен быть на виду у тех, кто может оценить тебя по достоинству и дать «зеленую улицу». Для этого совсем не обязательно гнуть спину, заискивать и угодничать. Главное, чтобы тебя знали.
Четвертое. Очень важно владеть искусством общения. Любой разговор начинай с темы, которая интересна собеседнику. О своих делах говори в последнюю очередь. Умей внимательно слушать, мнение высказывай лишь тогда, когда тебя спрашивают. Вообще, не забывай о пользе молчания: его почему-то принято считать признаком ума. В то же время, сын, необходимо быть общительным, обаятельным, чтобы окружающим было приятно тебя видеть. Люди унылые вызывают тоску, их стараются избегать. Но и улыбаться следует в меру, ибо тот, кто много радуется, производит впечатление существа легкомысленного. Учти, по выражению лица часто судят о том, что можно ожидать от человека.
Ты можешь возразить, мол, все это дешевые приемы, фальшивая игра. Тут я с тобой не согласен. Оставаться всегда самим собой просто невозможно. Есть определенные нормы общения, которые мы — хотим или не хотим — должны соблюдать. К примеру, человек, которого ты не уважаешь, протягивает тебе руку, и ты ее пожимаешь. Да, тебе это неприятно, но ты подчиняешься правилам игры. Имей в виду, тебе придется иметь дело с самыми разными людьми, н далеко не все из них будут тебе симпатичны. Ты не обязан дружить с каждым, но нормальные отношения должен поддерживать со всеми, кто находится с тобой «в мире».
Впрочем, прожить без противника практически невозможно. Почти в любом учреждении время от времени происходят баталии. В такие периоды нужно быть очень осмотрительным. Я не знаток конфликтных ситуаций, но некоторыми наблюдениями готов с тобой поделиться. Условно конфликты можно поделить на три группы: 1. Чужие. 2. Свои. 3. Смешанные. С первыми двумя типами все более или менее понятно. «Чужой» конфликт — ты наблюдатель. «Свой» конфликт — ты участник. Гораздо сложней определить свою позицию в третьем случае. «Смешанный» конфликт тем и чреват, что он, вроде бы, тебя не касается, а подорваться на нем можно в любой момент. Скажем, ты решил не вмешиваться в свару, но сработал принцип: «Кто не с нами, тот против нас!», и ты оказался под перекрестным огнем конфликтующих сторон. Чтобы этого не произошло, нужно хорошо чувствовать момент для выхода «на сцену». Вот тебе пример «смешанного» конфликта. Представь, что твой шеф повздорил со своим начальником и попал в опалу. Как быть? Ведь ты автоматически становишься союзником своего шефа, и в случае его поражения можешь «погореть» вместе с ним. С другой стороны, если у шефа есть мощная поддержка, он имеет неплохие шансы на победу. Я говорю все это для того, чтобы ты учился воспринимать жизнь во всем ее многообразии, избегая скоропалительных, лобовых решений…
«А как же быть с честностью?» — спросишь ты. Что тебе ответить? Есть две категории людей. Для одних честность — тяжкое правило, с которым приходится мириться, если нельзя его обойти. Для других честность — это знамя, с которым они шагают по жизни напролом, зарабатывая синяки и шишки. Насчет первой категории сомневаться не приходится: ты никогда не должен быть в их стане. Но понимаешь, сын, я не решаюсь советовать тебе и второй путь. Спору нет, по нему идут люди, заслуживающие уважения, мужественные, бескомпромиссные. Но как нелегка их жизнь! Как труден для них каждый шаг! Вместо того, чтобы обойти гору, они карабкаются прямо по скалам. А самое обидное — вечная борьба занимает у них все силы и время, они кладут свои таланты на алтарь честности. Мне бы хотелось, чтобы ты был честным человеком, но только — не воинствующим правдоборцем. Пусть в тебе удачно сочетаются порядочность и разумная гибкость.
Мне, признаться, не очень нравится выражение «разумная гибкость». Какое-то оно скользкое, неприятное. Возможно, я не точно выразился, но смысл, надеюсь, ты понял. Лично мне всегда не хватало, именно гибкости. Я ни во что не встревал, избегал любых конфликтов. Мне казалось, это позиция мудреца, возвышающегося над суетой сует. А что в результате? Я всего лишь старший инженер, хотя по квалификации давно мог руководить сектором. Меня обошли более напористые и ловкие…
Теперь последнее — о женитьбе. С этим делом, Валерий, не торопись. Молодые люди часто думают, что семейная жизнь — вечный праздник, А ведь это — работа! Временами приятная, чаще — не очень, но все равно работа, требующая сил и энергии. Кроме того, семейное благополучие убаюкивает, расслабляет, делает человека менее подвижным. Ради семьи или из-за семьи он зачастую вынужден хоронить мечты и планы, бросив «якорь» в каком-нибудь городишке, куда центральные газеты приходят лишь на третий день. И чем благополучней семья, тем тяжелей «якорь». Ну а что касается браков неудачных, тут и доказывать нечего: сплошная нервотрепка!
Не подумай, что твой отец ярый противник супружества. Ничего подобного! Но, как говорится, всему свое время. Сначала стань планетой, а уж после заводи себе спутницу, то есть жену. Между прочим, хочу предостеречь тебя от распространенного заблуждения. С давних пор принято считать, что если берешь невесту из «богатой» семьи или папаша ее занимает высокий пост, так никакого брака по любви быть не может, а есть сплошной расчет. Не спорю, бывает, женятся по расчету, но я против обобщений. Иначе получается, что истинная любовь возможна лишь к золушкам. Но это же просто смешно! Разве не может возникнуть чувство к дочке, допустим, академика? Я потому заговорил на эту тему, что мне в юности привили такое презрение к «неравным бракам», что сообщи мне, к примеру, девушка, мол, у нее папаша генерал — и я, пожалуй, перестал бы с ней встречаться.
Боюсь, мои советы ты истолкуешь неверно. Чего доброго, решишь, что я пытаюсь сделать из тебя ловчилу, этакого приспособленца. Нет, Валерий, таких мыслей у меня не было. Но у меня есть подозрение, что тебя воспитали наивным идеалистом, совершенно не подготовив к реальной жизни, и это меня тревожит. Все эти сказки про милых зайчиков и прочих дружных зверят, которыми нас перекармливают в детстве, приводят к тому, что, взрослея, мы уповаем больше на «волшебную палочку», чем на собственные силы.
Ну вот, кажется, сказал обо всем… Нет, один пункт еще остался. Знай, сын, бывают в жизни моменты, когда нужно рискнуть. Случается это не часто: раз или два за всю жизнь. Можно, конечно, и не рисковать, сохранив то, что уже умеешь. Но, как говорится, «королем» тебе не быть… Учти, люди редко жалеют о том, что они сделали. Они, в основном, жалеют о том, что могли сделать, но не сделали.
Вот теперь ставлю точку. Не обижайся, пожалуйста, на мою «лекцию». У меня ведь, кроме тебя, никого в жизни не осталось… Хочется верить, сынок, что мы с тобой еще станем друзьями.
Крепко тебя обнимаю.
Твой отец
P. S. А знаешь, Александр Георгиевич, почему ты не отправишь это письмо? Потому что ты, в сущности, сам не веришь в свои рецепты…
По институту поползли слухи, что младший научный сотрудник Саванеев собирается прыгнуть с пятого этажа.
Слухи дошли до начальства. Саванеева вызвали к директору.
— Это правда? — тихо спросил Закопайский.
— Правда, — с грустью ответил Саванеев.
— Причины?
— Их несколько.
— Присаживайтесь!
Саванеев сел в кресло.
— Закуривайте!
— Он закурил.
— Я слушаю вас!
— Работу делали я, Капкайкин и Семенов. Капкайкину и Семенову премию дали, мне — ни рубля! Это во-первых.
— А во-вторых?
— Все уже кандидаты, а я до сих пор без степени. Как следствие, ощущение неполноценности, собственной ненужности…
— Дальше!
— Все!
— И вы хотите лишить себя жизни из-за таких мелочей?! Вы! Такой молодой, полный сил!
— Хочу! — твердо ответил Саванеев.
— Вы думаете, у меня мало причин прыгнуть из окна? Но если каждый будет прыгать, кто тогда будет двигать науку?
— Хватит! Я должен поставить точку!
Закопайский взволнованно забегал по кабинету, вытирая лоб платком.
— Ну, хорошо. А если мы устраним эти причины, вы откажетесь от своей затеи?
— Естественно!
— Честное слово?
— Слово джентльмена.
Саванеев ушел. Закопайский немедленно вызвал к себе своего заместителя Букина.
— Может, он нас на пушку берет? — засомневался Букин.
— Не думаю, — покачал головой директор, — такие прыгают…
— А может, быстренько уволить его?
— Нельзя! Скажут, причина смерти — увольнение…
Они сидели дотемна и пришли к выводу, что Саванееву нужно дать премию и подготовить ему в ближайшее время диссертацию.
Прошел год.
По институту поползли слухи, что кандидат наук Саванеев собирается прыгнуть с шестого этажа.
Его вызвали к директору.
— Опять? — растерянно спросил Закопайский.
— Опять! — подтвердил Саванеев.
— Но вы же дали слово…
— Появились серьезные причины!
— А именно?
— Во-первых, меня не берут в Геную на симпозиум. Во-вторых, я до сих пор не старший научный сотрудник. Мне надоело чувствовать себя неполноценным!
— Послушайте, Саванеев, а что если все сотрудники придут ко мне и скажут: «Дайте! Иначе выпрыгнем!»?
— Разница между мной и остальными состоит в том, — отчеканил Саванеев, — что они не прыгнут, а я прыгну!
Закопайскому стало не по себе от этой решимости.
Старший научный сотрудник Саванеев поехал в Геную на симпозиум.
Через два года лишь трехкомнатная квартира предотвратила смертельный прыжок Саванеева с седьмого этажа.
Спустя еще несколько лет, чтобы сохранить его жизнь, сам директор писал ему докторскую диссертацию.
Саванеев, доктор наук, начальник отдела, сидел в хорошо обставленном кабинете и думал, что пора уже стать членом-корреспондентом.
Он пришел к директору и сказал:
— Зашел попрощаться!
Закопайский встрепенулся:
— Причины?
— Вы вот академик! А я даже не член-корр…
Директор печально вздохнул:
— Все, Саванеев! Тут я бессилен. Членов-корреспондентов выбирает Академия. Шансов у вас никаких…
— Тем лучше! — сквозь зубы процедил Саванеев. — Рано или поздно это должно было кончиться!
Во вторник, в обеденный перерыв, весь институт собрался смотреть, как Саванеев сведет с жизнью счеты.
Шушукались похожие на молодую редиску лаборантки. Задерганные экспериментаторы курили самокрутки из заявок на приборы. Тут же, на травке, в ожидании смертельного прыжка играли блиц в шахматы теоретики. Пришел сам директор, поседевший и осунувшийся.
Наконец в окне восьмого этажа появился Саванеев.
Толпа издала единый вздох и замерла. Саванеев стоял на подоконнике без пиджака, в подтяжках и смотрел вниз, на директора.
Закопайский молчал.
«Неужели они серьезно думают, что доктор наук с трехкомнатной квартирой, имеющий машину, может спрыгнуть с восьмого этажа? — думал Саванеев. — Директор молчит, значит на члена-корреспондента рассчитывать не приходится. Минут пять постою, и хватит! Надо только красиво уйти…»
Но красиво уйти не удалось. Мощный порыв ветра подхватил Саванеева и подбросил в небо.
Толпа взорвалась многоголосым криком. Потоки воздуха закрутили Саванеева, и он, вращаясь, понесся к земле.
Ему бросились в глаза красивые плечи лаборантки Ирисовой и водяные знаки на лысине Букина.
Секунда, и он распластался на хорошо взрыхленной клумбе.
— Живой! — кричали вокруг. — Ни единой царапины!
Директор гладил его по щеке, плача от радости, и шептал:
— Все хорошо, голубчик. Я уж похлопочу, чтоб дали тебе члена-корреспондента…
Саванеев открыл глаза. Он свалился с кровати прямо с матрацем…
В институт младший научный сотрудник Саванеев пришел с опозданием. В коридоре он столкнулся с директором.
— Смотри, Саванеев! — сказал директор. — Допрыгаешься!..
У Ерохина была собака. Дог Артур неизменно получал медали на городских выставках и в жизни хозяина играл важную роль.
Когда-то в молодости мечтал Виктор Степанович о больших чинах, о головокружительном взлете, мечтал, как говорится, стоять у руля. Но не вышло. Поспешил с женитьбой, произвел на свет двух девиц, замотался, да так и прослужил шестнадцать лет преподавателем в техникуме. А в техникуме какая карьера: есть два кресла, директора и завуча, и ждать эту должность можно до самой пенсии.
Поэтому честолюбия в Ерохине скопилось в опасном количестве, но, к счастью, выручал его дог. Одна мысль, что в городе второй такой собаки не найти, приподнимала Виктора Степановича над населением. Он выходил с Артуром на прогулку, как на праздник. Пепельный дог размером с теленка ступал с достоинством, не обращая внимания на почтительные взгляды прохожих. Ерохин шагал рядом, подобрав живот, расправив плечи, преисполненный тайной гордостью. В такие минуты он чувствовал себя почти мэром города. Глаза его смотрели на мир строго и проницательно, и если бы в этот момент Ерохину преподнесли хлеб-соль, он, пожалуй, не удивился бы.
Так тянулись дни и годы, пока однажды не забрали на повышение директора, а тот, в свою очередь, забрал с собой завуча. Свободные вакансии внесли в душу Виктора Степановича волнение и сумятицу. Нет, про директорское кресло у него и мысли не было, но вот поставить его завучем — что может быть разумней и справедливей! Ерохин сравнивал себя с коллегами и вынужден был признать, что его кандидатура самая подходящая…
Вскоре назначили нового директора. Все ждали, когда же новая метла начнет мести по-своему. И хотя Иван Иванович Голенищев, новая метла, заявил, что все останется по-старому, мало кто в это верил. Всех интересовал вопрос, кого сделают завучем. Ерохин понимал, что надо срочно входить в контакт с начальством, и в спешном порядке пытался раскусить Голенищева. Но время шло, а Иван Иванович оставался для него загадкой: лицо как лицо, вполне стандартное, речи произносит те же, что и старый директор. Словом, не человек, а натуральный сфинкс. Так что подкатиться к нему Ерохину пока не удавалось.
Но вот однажды физик Синягин рассказал в учительской, что вчера вечером, проходя по Молодежному бульвару, он видел директора, гуляющего с песиком. Коллеги повернули головы к Ерохину, единственному собаковладельцу в техникуме.
— Повезло вам, Виктор Степанович, — сказал кто-то из присутствующих, полушутя, полузавистливо. — Получается, родственные души… Пора и нам барбосов заводить.
— А порода какая? — поинтересовался Ерохин у физика, сдерживая приятное волнение.
— Кто его знает, — отозвался тот. — Белая шавка с темными пятнами, вместо хвоста — обрубок. Морда довольно глуповатая… А роста вот такого, — он нагнулся и показал рукой расстояние от пола.
«Должно быть, фокстерьер», — подумал Ерохин. Породу эту он не уважал. Но дело было вовсе не в породе — радовала общность интересов. «У него собака, и у меня собака, — рассуждал Виктор Степанович. — Тут мы и должны снюхаться…»
Целый день он строил планы, как выйти на контакт с шефом. От дома Ерохина до Молодежного бульвара нужно было топать с полчаса.
«Далековато, — отметил Виктор Степанович. — Может, для начала сходить без Артура? Взять, скажем, колбаски грамм двести, угостить животное, Голенищеву будет приятно, то да се — разговор получится… — он вздохнул. — Нет, слишком искусственно. С Артуром проще…»
Вечером, проделав долгий путь, взволнованный Ерохин гулял по Молодежному бульвару, держа дога на поводке. Артур без суеты обнюхивал стволы деревьев, величественно «расписывался» и продолжал знакомиться с новыми местами.
Была осень. На мокрых скамейках, обклеенных листьями, уже не сидели старики и парочки. Лишь на одной скамье дремал случайный гражданин, в кармане его пиджака стояла стеклотара. Фонтан бездействовал, и каменный мальчик грустно держал в руках каменную рыбу.
Виктор Степанович начал мерзнуть, а Голенищев все не появлялся. «Может, Синягин наврал… — огорченно думал Ерохин. — Так и простыть недолго… Еше минут десять брожу — и хватит!»
В этот момент в противоположном конце аллеи показалась фигура. Человек быстро шел навстречу Ерохину, а впереди его семенила собачка.
Виктор Степанович напрягся, тихо сказал: «Артур!» и, сжав поводок, двинулся по аллее торжественным маршем. Артур, почувствовав, вероятно, важность момента, поднял повыше квадратную голову и шел, как на выставке.
Метров с тридцати Ерохин узнал директора. Иван Иванович несся стремительно, увлекаемый энергичным фокстерьером. Лицо Голенищева было озабоченно, глаза смотрели прямо, точно он выполнял сложный цирковой трюк. Они почти поравнялись, и Ерохин сказал:
— Добрый вечер, Иван Иванович!
Голенищев затормозил и, не сразу узнав преподавателя, поздоровался. Внимание его тут же переключилось на дога.
— Хорош красавец, хорош… — Директор с уважением покачал головой. — Да… Прямо королевский пес!
Ерохин застенчиво сиял, словно хвалили его, а не Артура. Он хотел было произнести ответный комплимент, что-то вроде: «Великолепный у вас фоксик, Иван Иванович, ей-богу, великолепный!», но тут случилось неожиданное.
Фокстерьер вдруг рванулся к Артуру и с злобным лаем принялся наскакивать на дога. Артур удивленно попятился и молча глядел па задиру. Все произошло так быстро, что поводок выскользнул из рук Голенищева, он пытался ухватить конец, растерянно восклицая: «Чап! Ко мне! Фу! Чап!»
Но Чап точно взбесился. По-видимому, он давно ненавидел и боялся этих громадных, преуспевающих собак с лоснящейся шерстью и презрительным взглядом. Он и теперь, наверное, атаковал дога так яростно и безрассудно, чтобы заглушить страх. Впрочем, храбрость фокстерьеров общеизвестна, к тому же Чап чувствовал за собой могущество хозяина.
Побледневший Ерохин изо всех сил удерживал Артура. Поглаживая его по спине, он взволнованно повторял:
— Иван Иванович, настоятельно прошу воздействовать…
Голенищев нагнулся, чтобы взять собаку на руки, но взять не успел. Чап, увлекшись, подпрыгнул, словно собирался добраться до горла противника, но Артур ударом мощной лапы опрокинул нахала. Чап с визгом перевернулся, теперь дог рванулся к нему, волоча за собой Ерохина. Виктор Степанович, повис на своем Артуре и пронзительно закричал:
— Стоять, сволочь! Артур, прибью! Назад!
Пораженный воплем хозяина, дог замер.
Иван Иванович подскочил, схватил фоксика и, держа его, как ребенка, гневно сказал:
— Что же вы… Такое, понимаете, животное… Вам без намордника недопустимо!
— Недосмотр, Иван Иванович, — каялся Ерохин. — Слишком доверял… Меры примем, не сомневайтесь…
Но Голенищев уже был далеко.
Домой Виктор Степанович вернулся в подавленном состоянии. Из хорошей затеи получилось черт знает что. Директор умчался багровый. Таким его Ерохин еще не видел. Вот тебе и душевные контакты! Вот тебе и общность интересов!..
— Витя, что стряслось? — встревожилась жена, видя, как он отсчитывает валерьяновые капли.
— Ты у него спроси! — Ерохин зло кивнул на дога. Артур лежал на коврике, положив морду на лапы.
Виктор Степанович рассказал жене о происшествии и горестно вздохнул:
— Фокс, конечно, мерзкая тварь. Но от нашего… от нашего я такого не ждал.
— Что же ты от него хочешь? — резонно заметила супруга. — У Артура сработал инстинкт.
— Инстинкт! — взорвался Ерохин. — Мало ли у меня какие инстинкты! Я, может, иногда такое хочу, что сказать стыдно. Но ведь контролирую, держусь!
— На то ты и гомо сапиенс, — жена усмехнулась.
— Да, я сапиенс, — согласился Ерохин, — и хочу, чтоб Артур был сапиенс! И я этого добьюсь!
Он достал из холодильника кусок колбасы и подозвал дога.
— Желаешь? — спросил Виктор Степанович, помахивая колбасой. Дог облизнулся, сглотнул слюну. Ерохин вернул колбасу в холодильник и протянул к собачьему носу фигу.
— Вот тебе ужин! — торжественно объявил Ерохин. — Соображать надо! И пока не научишься управлять инстинктами, хорошего от меня не жди! Понял?
Артур внимательно обнюхал фигу, поглядел на суровое лицо хозяина, затем вернулся в свой угол и молча лег.
— Ни черта ты не понял, — пробурчал Ерохин. — Здоровый, а дурак!
И он стал думать про завтрашний день, про директора и его поганую собаченцию, и про то, просить ли теперь у Голенищева прощения или, может, делать вид, что ничего не произошло…
Лето будоражило и подстегивало. На берегах Черного моря в три слоя лежали дикари. На горных тропах было людно, как в ГУМе. Автобусы шли на приступ Суздаля и Ростова Великого, сбрасывая десанты паломников. Красноярские Столбы уходили в землю под тяжестью туристов. Человечество не желало сидеть на месте, и самолетов в небе было больше, чем птиц.
В одном из лайнеров летел на восток филолог Парин, твердый холостяк. Он мечтал забраться в глушь и побыть два месяца Робинзоном. Он жаждал одиночества.
— Алексей, — говорили ему коллеги. — Перестань дурить! В тайге сплошная комарилья и никаких удобств. Ты озвереешь, Алексей!
Но Парин упорствовал. В июле, сгибаясь под тяжестью рюкзака, он прибыл в Забайкалье, провел три дня на маленьком аэродроме, подружился с вертолетчиками и был, наконец, доставлен на берег речки Чуйки. Место было дикое и сказочное: глухая тайга, и ни души вокруг. На территории, равной двум европейским государствам, обитал только Парин. Он ловил хариусов, ел ягоды и думал, что это — счастье. Иногда к реке выходил сохатый и, не боясь филолога, пил воду.
«Гармония, — шептал Парин, нежно глядя на зверя. — Так должен жить человек!»
Он блаженствовал две недели.
На пятнадцатый день к берегу причалил плот. Бородатые спортсмены в оранжевых жилетах жали Парину руку, радуясь встрече. Они прошли страшные пороги и были возбуждены.
— Земляк, — сказали гости. — Впереди Шаман-Каньон. Надо расслабиться!
Филолог не желал пить спирт, но плотогоны настаивали.
— Может, ты последний, кто нас видит, — с обидой говорили они и протягивали ему кружку. К полуночи Парин перестал соображать, кричал, что пройдет Шаман-Каньон в одиночку, дальнейшее не помнил.
Проснулся он утром под вековой сосной. Комары пировали на его лице. Было обидно и больно. Спортсмены-водники уже исчезли. Ругая их, филолог опускал голову в реку и приходил в себя. В полдень из леса на белой лошади выехал милиционер. «Мираж!» — поразился Парин и зажмурился.
Но то был не мираж. Старшина козырнул и попросил документ. Парин, волнуясь, долго искал паспорт и чувствовал себя виновным. Паспорт был в порядке.
— А напиваться не след! — строго сказал милиционер. — Места глухие, всякое бывает…
Через три дня на берег опустился вертолет. Из него вылез молчаливый человек с ящиками. Он деловито погрузил в них весь улов Парина, выдал взамен квитанцию, соль, спички, и вертолет поднялся в небо. Ошалевший филолог проводил его взглядом, потом узнал из квитанции, что принято от него шестьдесят килограммов рыбы.
Потом приплыли ученые, ищущие наскальные рисунки. Они наткнулись на камень, где Парин царапал палочки, ведя счет дням, застонали от восторга и увезли с собой этот «календарь древних племен».
Алексей забеспокоился: места оказались не такими уж глухими. Но после ученых с неделю стояла тишина, и он успокоился. Парин зарос, ходил почти нагой, отпугивая насекомых мазью «Дэта», научился находить сладкие коренья и с удовольствием их жевал. Пальцы его огрубели, глаза стали прозрачно-голубыми.
«Скоро я смогу понять язык птиц, — писал Парин в дневнике. — Пора слиться с природой!»
Но слиться не удалось.
Сначала помешали изыскатели. От них Алексей узнал, что здесь пройдет новая железная дорога. Изыскателей сменил молодой учитель из далекого поселка. Он участвовал в переписи населения, задал Парину много вопросов, аккуратно записал ответы и, оставив свежие газеты, удалился.
Робинзонада не получалась. По ночам теперь снился плохой сон. Будто поселились на Чуйке все его родственники и сослуживцы. И куда бы он ни кинул взгляд, везде натыкался на знакомые лица. «Алешка! — кричала родня. — Дуй к нам!» Он просыпался в тоске.
За две недели до конца отпуска на берегу появились геологи. Они разбили лагерь неподалеку от Парина и начали искать полезные ископаемые. «Вот и все, — с горечью думал филолог. — Покоя не будет!..»
По вечерам из соседнего стана долетали вкусные запахи, бренчала гитара, вещал транзисторный приемник. Геологи звали «аборигена» в гости, но он вежливо отказывался.
Кашеварила у них бойкая, громкоголосая девушка.
— Эй, Робинзон! — часто кричала она филологу. — Бери меня Пятницей!
Ларин смущался, бестолково улыбался и втягивал голову, как черепаха. Однажды ранним утром, сидя на берегу, он увидел дивную картину. Смуглая богиня выходила из воды, освещенная первыми лучами солнца. Она была частью мира, что лежал вокруг, и это зрелище поразило Парина. Он хотел отвернуться, но не смог…
В то утро он окончательно лишился покоя. Напрасно холостяк боролся с собой, пытаясь изгнать из памяти волнующую картину. Душа ныла, воображение тревожило. И когда геологи опять позвали его, он покорно пошел в их стойбище.
У богини было редкое имя Люба. Она накладывала Ларину пишу и, смеясь, спрашивала:
— Ну, Робинзон? Возьмешь меня Пятницей?
— Возьму, — отвечал он, пряча волнение.
А потом он спорил с геологами, убеждая их оставить в покое этот первозданный край. Геологи хлопали его по плечу и говорили, что здесь будет город.
Вскоре начальник партии сказал Алексею:
— Чего тебе валять дурака? Иди к нам рабочим!
Филолог согласился почти сразу. Свободе, которой он так дорожил, приходил конец. Любовь без труда укрощала холостяка…
Из отпуска он вернулся окольцованным. Предстояла долгая семейная жизнь.