С начала весны 1917 года, усилился значительно недостаток продовольствия в армии и в городах. Теперь, после опытов советского режима, когда безграничным терпением и выносливостью русского человека превзойдены, как будто, все минимумы, когда-либо существовавшие для человеческого питания, кажутся не слишком тягостными те официальные нормы, которые были установлены к лету 1917-го года — 1 1/2 фунта хлеба для армии[101] и 3/4 фунта для населения. Эти теоретические цифры, впрочем, далеко не выполнялись. Города голодали. Фронтам, за исключением Юго-западного, не раз угрожал кризис, предотвращаемый, обыкновенно, дружными усилиями всех органов правительственной власти и советов, самопомощью тыловых частей и… дезертирством. Тем не менее, армия недоедала, в особенности на Кавказском фронте. А конский состав армии весною, при теоретической норме в 6–7 фунтов зернового фуража,[102] фактически падал от бескормицы в угрожающих размерах, ослабляя подвижность армии и делая бесполезным комплектование ее лошадьми, которым грозила та же участь.
В одном из воззваний Совета к крестьянам говорилось: «враги свободы, сторонники свергнутого царя пользуются недостатком хлеба в городах, ими же созданным, чтобы вести подкоп под нашу и вашу свободу. Они говорят, будто революция оставила страну без хлеба»… Это элементарное объяснение, которое революционная демократия выдвигала, во всех случаях тяжкого неустройства народной жизни, грешило большой односторонностью. Помимо наследия старого режима и неизбежных последствий трехлетней войны, вызвавшей почти полное прекращение ввоза сельскохозяйственных машин, отвлечение рабочих рук и, как результат, сокращение посевной площади, — причины продовольственного кризиса в богатейшей хлебом стране — кризиса, который к осени правительство считало катастрофическим, слишком многообразны: продовольственная политика Временного правительства и колебание твердых цен; обесценение рубля и непомерное, не эквивалентное твердым ценам на хлеб вздорожание предметов первой необходимости, вызванное, кроме общих экономических условий, и неудержимым ростом фабричной заработной платы; аграрная политика правительства, недосев полей и деревенская смута; расстроенный транспорт; полное устранение торгового аппарата[103] и передача всего дела продовольствия продовольственным комитетам — органам до основания демократическим, но, за исключением, быть может, представителей кооперации, недостаточно опытным и во всяком случае не проявившим никакого творчества. И много можно бы привести еще больших и малых причин, которые, при полной объективности и беспристрастии, можно объединить в короткой формуле: старый режим, война и революция.
29-го марта Временное правительство ввело хлебную монополию. Весь излишек запаса хлеба, за исключением норм продовольственной, на обсеменение и на корм скота, поступал государству. Вместе с тем, правительство вновь увеличило твердые цены на хлеб и обещало установить их и на все предметы первой необходимости, как то: железо, ткани, кожи, керосин и т. д. Это последнее мероприятие, справедливость которого чувствовалась всеми, и которому министр продовольствия Пешехонов придавал огромное психологическое значение, — среди той общей разрухи, в которую была ввергнута страна, оказалось провести невозможно.
Страну покрыла огромная сеть продовольственной организации, стоимость которой определялась в 500 миллионов рублей в год, но которая оказалась бессильной справиться со своим делом.
Деревня, прекратившая внесение податей и арендной платы, насыщенная бумажными деньгами и не получавшая за них никакого товарного эквивалента, задерживала подвоз хлеба. Агитация и воззвания не действовали, приходилось местами применять силу.
Если кампания 16 года (1 августа 1916 года — 1 июля 1917 г.) дала 39.7 %, то июль 1917 года дал 74 %, а август — 60–90 % невыполнения наряда продовольственных заготовок.[104] Только на фронте, в ущерб питанию городов, ко второй половине июня удалось сосредоточить некоторый запас хлеба.
Положение становилось грозным. Правительство, министры земледелия и продовольствия — Шингарев и Пешехонов беспомощно взывали «к разуму и совести» земледельцев. Петроградский и Московский советы рабочих и солдатских депутатов, видя, что продовольственные органы бессильны справиться с надвигающимся бедствием, каждый порознь, решили послать своих эмиссаров во все хлебородные губернии, поручив им выяснить наличные запасы на местах, и самыми решительными мерами организовать подвоз к станциям и пристаням. В свою очередь, армейские войсковые комитеты, с согласия министерства и Ставки, организовали свои комиссии для той же цели. Все эти обособленные, не раз самочинные действия, нисколько не усиливая интенсивности поступления хлебных грузов, вносили еще большую путаницу в план заготовок и подвоза.
В конечном результате, воззванием, обнародованным 29 августа, правительство констатировало чрезвычайно тяжелое положение страны: правительственные запасы беспрерывно уменьшаются; «города, целые губернии и даже фронт терпят острую нужду в хлебе, хотя его в стране достаточно»;[105] многие не сдали даже прошлогоднего урожая, многие агитируют, запрещают другим выполнять свой долг… Правительство, с целью «предотвратить грозящую родине смертельную опасность», вновь увеличило твердые цены, угрожало применением крайних мер воздействия против ослушников, и вновь обещало принять меры к нормировке цен и распределению предметов, нужных деревне.
Но заколдованный круг переплетавшихся между собой политических, социальных, классовых интересов, затягивал все более тугую петлю на шее правительства, и парализовал его волю и деятельность.
Не менее тяжелым было положение промышленности, которая быстрыми шагами шла к разрушению. И здесь, как и в вопросе продовольствия, нельзя искать причин бедствия в одной серии явлений, как это имело место в односторонних обвинениях друг друга торгово-промышленниками и рабочими: одних — в хищнической сверхприбыли и саботаже в целях провала революции, других — в бездельничаньи и непомерной корысти, в целях использования в личных интересах революции.
Причины можно свести в три категории.
Еще до войны, в силу разнообразных политических и экономических условий, в том числе и недостаточного внимания власти к развитию производительных сил страны, промышленность наша находилась в состоянии неустойчивом, и в большой зависимости от иностранных рынков, даже в отношении таких материалов, которые, казалось бы, можно добывать дома. Так, в 1912 году в русской промышленности ощущался сильный недостаток чугуна, а в 1913 — серьезный топливный кризис; заграничный ввоз металла возрастал с 1908 по 1913 г. с 29 % до 34 %; хлопка до войны мы получали извне 48 %; при общем производстве 5 миллионов пудов пряжи, требовалось 2.75 миллионов пудов иностранной шерсти[106] и т. д.
Война оказала, несомненно, глубокое влияние на состояние промышленности: прекращение нормального ввоза и потеря Домбровских копей; ослабление транспорта, в силу стратегических перевозок и следовательно, уменьшение подвоза топлива и сырья; переход большей части фабрик и заводов на работу по обороне, уменьшение и ослабление рабочего состава мобилизациями, и т. д. В экономическом отношении, эта милитаризация промышленности легла тяжким бременем на население, ибо по исчислениям министра Покровского, армия поглощала 40–50 % всех материальных ценностей, которые создает страна.[107] Наконец, в социальном отношении война углубила рознь между двумя классами — торгово-промышленным и рабочим, доведя до чудовищных размеров прибыли и обогащение первых[108] и ухудшив положение вторых: приостановкой некоторых профессиональных гарантий, ввиду военного положения, прикреплением военнообязанных к определенным предприятиям, и более тяжелыми условиями жизни, ввиду общего поднятия цен и ухудшения питания.
Но если, при всех этих ненормальных условиях, русская промышленность кое-как справлялась с возлагаемыми на нее задачами, то революция нанесла ей последний удар, приведший к постепенному замиранию и ликвидации. Временное правительство в своей законодательной деятельности исходило из двух положений: с одной стороны, необходимости правительственного контроля и регулирования хозяйственной жизни страны путем сурового обложения доходов и «военной» сверхприбыли промышленников, а также правительственного распределения топлива, сырья, продовольствия; последняя мера вызвала фактическое устранение из хозяйственной жизни страны торгового класса и замену его демократическими организациями; исчезли ли при этом сверхприбыли или произошло простое «классовое» перемещение их, учесть трудно. С другой стороны, правительство всемерно заботилось об охране труда, проводя и разрабатывая законопроекты о свободе коалиций, биржах труда, примирительных камерах, социальном страховании и т. д.
К сожалению, то нетерпение и то стремление к самостоятельному «правотворчеству», которое охватило деревню, в равной мере повторилось на фабриках и заводах. С первых же дней революции рабочие захватным порядком провели 8-часовой рабочий день, фабрично-заводские комитеты и примирительные камеры; позднее — рабочий контроль. Но комитеты не могли возвыситься до понимания общенародных интересов, а примирительные камеры приобресть должный авторитет. Агитация, находившая благодарную почву в эгоистических устремлениях и торгово-промышленников, и рабочей массы, шла полным ходом, применяя те же приемы, что и в армии. Началась полнейшая разруха. Власть против нее принимала только одно средство — воззвания.
Во-первых, повторилась история с командным составом армии: организационно-технический аппарат был разрушен. Началось массовое изгнание лиц, стоящих во главе предприятий,[109] массовое смещение технического и административного персонала. Устранение сопровождалось оскорблениями, иногда физическим насилием, как месть за прошлые фактические и мнимые вины. Часть персонала уходила добровольно, не будучи в состоянии переносить того тяжелого нравственного положения, в которое ее ставила рабочая среда. При нашей бедности в технически образованных людях, эти методы грозили непоправимыми последствиями. Как и в армии, комитеты избирали и ставили на места ушедшего персонала, зачастую, совершенно неподготовленных и невежественных людей. Местами рабочие захватывали всецело в свои руки промышленные предприятия — без знания, без оборотных средств — ведя их к гибели и себя к безработице и обнищанию.
В промышленных предприятиях пала совершенно трудовая дисциплина и изъяты все способы нравственного, материального и, в необходимых случаях, судебного воздействия и принуждения. Одной «сознательности» оказалось совершенно недостаточно. Тот технический и административный персонал, который остался или был избран, не имел уже ни возможности руководить делом, ни авторитета, будучи всецело терроризован рабочими. В результате — фактическое сокращение 8-часового рабочего дня, крайняя небрежность в работе и страшное падение производительности. Московская металлообрабатывающая промышленность уже в апреле пала на 32 %, производительность петроградских фабрик и заводов — на 20–40 %, добыча угля и общая производительность Донецкого бассейна к июлю на 30 % и т. д. Расстроилась также добыча нефти на бакинских и грозненских промыслах.
Но особенно разрушительное влияние на промышленность оказали чудовищные требования повышения заработной платы, несообразованные ни с ценою жизни, ни с продуктивностью труда, ни с реальными платежными способностями предприятий — требования, значительно превосходившие всякие сверхприбыли. В докладе Кутлера Временному правительству приводятся такие, например, цифры: на 18 предприятиях Донецкого бассейна, с общей валовой прибылью за последний год в 75 миллионов рублей, рабочие потребовали повышения заработной платы в 240 миллионов рублей в год. Общая сумма повышенной платы на всех горнопромышленных и металлургических заводах Юга — 800 миллионов рублей в год; на Урале — 300 миллионов рублей при общем обороте 200 миллионов; добавочная плата одного Путиловского завода до конца 1917 года простиралась до 90 миллионов рублей. При этом ставки рабочей платы возросли на 200–300 процентов, а прядильщикам московской текстильной промышленности и на 500 % в сравнении с 1914 годом. Конечно, ставки эти перекладывались в значительной мере на казну, так как большинство предприятий работало на оборону.
Сообразно с таким направлением промышленной деятельности и психологии рабочих масс, предприятия стали гибнуть, в стране появился громадный недостаток предметов первой необходимости, и цена на них возросла до крайних пределов. Как один из результатов такого расстройства хозяйственной жизни страны — поднятие цен на хлеб и нежелание деревни давать городу продовольствие.
В результате, — к июню месяцу было закрыто 20 % петроградских промышленных заведений. Вообще, за первые месяцы революции зарегистрированный и, конечно, неполный мартиролог промышленности выражался в следующих цифрах.
Кроме того, встали 72 мельницы — за недостатком зерна.
Было бы ошибочно считать, что классовые организации, в лице советов рабочих депутатов и профессиональных союзов, наконец, членов правительства — социалистов, не боролись с разрухой. Но борьба эта была неискренняя. Неискренняя по существу — со стороны людей, видящих идеал и конечную цель в национализации или социализации промышленности; неискренняя и по форме, ибо осуждение и назидание по адресу рабочих, по установившемуся демократическому ритуалу, требовало вящего опорочения буржуазного элемента предприятий. В то же время большевизм внес в рабочую среду постоянное бродящее начало, потворствуя низменным инстинктам, разжигая ненависть против имущих классов, поддерживая самые неумеренные требования, парализуя всякие попытки власти и умеренных демократических организаций локализировать распад промышленности. «Все для пролетариата и все через пролетариат»… Большевизм рисовал рабочему классу широчайшие и заманчивые перспективы политического господства и экономического благосостояния, путем сокрушения капиталистического строя и перехода в руки рабочих власти, предприятий, орудий производства и ценностей. И притом не в порядке длительного социально-экономического процесса и длительной организованной борьбы, а сейчас, немедленно. Разгоряченное воображение, не сдерживаемое ни знанием, ни авторитетом руководящих профессиональных органов, морально разрушаемых большевиками и все более падавших, рисовало соблазнительные возможности отмщения за свою тяжелую, нудную, трудовую жизнь, возможности приобщения к благам, ненавидимой всеми фибрами души и столь же страстно желанной — жизни буржуазии. Теперь или никогда. Все или ничего. А когда жизнь разбивала иллюзии, когда беспощадный экономический закон мстил дороговизной, голодом, безработицей, то большевизм с еще большей убедительностью настаивал на необходимости восстания, указывая и причины народного бедствия, и способы его устранения.
Причины — политика Временного правительства, «отстаивающего восстановление буржуазной кабалы», саботаж предпринимателей и попустительство революционной демократии, до меньшевиков включительно «продавшейся буржуазии». Средство — переход власти к пролетариату.
Все эти обстоятельства мало-помалу убивали русскую промышленность.
Что касается боевого снабжения, то, невзирая на все эти потрясения, ввиду крайнего напряжения и концентрации его за счет всех самых насущных потребностей страны, а также длившегося несколько месяцев затишья, расстройство промышленности непосредственно армией не ощущалось в таких значительных размерах, и к июню 1917 года мы обладали не богатыми, но достаточными материальными средствами для серьезного наступления. Ввоз военного материала через Архангельск, Мурманск и в незначительной степени через Владивосток, несколько оживился; но, в силу трудных естественных условий морских путей и малой провозоспособности сибирской магистрали и мурманской дороги, не получил надлежащего развития, достигая всего лишь 16 % общей военной потребности. Для военного управления было, однако, очевидным, что мы живем лишь старыми запасами, созданными патриотическим подъемом и напряжением страны в 1916 году. Ибо уже к августу 1917 года важнейшие производства военных материалов понизились: орудийное на 60 %, снарядное на 60 %, авиационное на 80 %. Впрочем, возможность продления войны при худших условиях в материальном отношении, с наибольшей очевидностью доказало впоследствии советское правительство, в течение более чем трех лет питающее войну в большой мере запасами, оставшимися от 1917 года, частью же обломками русской промышленности; но, конечно, путем такого чудовищного сжатия потребительского рынка, которое возвращает нас к первобытным формам человеческого бытия.
Разрушался и транспорт. Еще в мае 1917-го года на очередном съезде железнодорожных представителей в Ставке, я услышал мотивированный доклад г. Шуберского, подтвержденный многими специалистами, что наш транспорт, если не изменятся общие условия, через полгода станет. Практика посмеялась над теорией: три с лишним года в невероятных условиях междуусобной борьбы и большевистского режима железные дороги продолжают работать, правда, не обслуживая почти вовсе нужд населения, но удовлетворяя все же стратегические потребности. Нет сомнения, однако, что эта работа идет уже не на разрушение, а на полное истребление русской железнодорожной сети.
История железнодорожной разрухи повторяет в подробностях те моменты, которые я отметил касаясь армии, деревни и в особенности промышленности: наследие нерациональной железнодорожной политики прошлого; необыкновенно возросшие требования войны, изнашивание подвижного состава и солдатская анархия на дорогах; общие экономические условия страны, отсутствие рельс, недостаток металла и топлива; «демократизация» железнодорожного строя, выразившаяся возникновением в нем коллегиальных организаций, захватывавших власть, дезорганизацией административного и технического состава, подвергнувшегося гонению, сильнейшим понижением производительности труда и неуклонным ростом экономических требований железнодорожных служащих и рабочих.
Но эта история имеет и некоторые особенности. Во-первых, рядом лет нерациональной экономии, без достаточной заботливости об улучшении положения служащих, власть создала среди некоторых категорий их то явление «побочных доходов», которое было почти узаконено жизнью и которое впоследствии в антибольшевистских образованиях приобрело характер народного бедствия… Железнодорожники, надо отдать им справедливость, позже рабочих промышленных предприятий и не в таких необузданных размерах предъявляли свои требования.[110] Тем не менее, прибавка железнодорожникам потребовала 350 миллионов рублей.
Вторая особенность: тот систематический захват государственной власти частными организациями, который во всех других областях встречал хоть некоторое противодействие правительства, в министерстве путей сообщения насаждался самим правительством, в лице министра Некрасова.
Друг и вдохновитель Керенского, последовательно министр путей сообщения, финансов, товарищ и заместитель председателя, финляндский генерал-губернатор, октябрист, кадет и радикал-демократ, балансировавший между правительством и Советом, — Некрасов наиболее темная и роковая фигура среди правивших кругов, оставлявшая яркую печать злобного разрушения на всем, к чему он ни прикасался: будь то создание «Викжеля»,[111] украинская автономия или Корниловское выступление…
Общего плана — экономического и технического — министерство не имело, да и трудно было осуществить какой-либо план. Ибо в железнодорожную организацию, сильную некогда своей дисциплиной, Некрасов решил ввести «на место старых лозунгов принуждения и страха (?) — новые начала демократической организации» путем насаждения во всех отраслях железнодорожного дела выборных советов и комитетов. На создание их министр отпустил крупное ассигнование, и знаменитым циркуляром 27 мая определил организациям широчайший круг ведения в области общественного контроля, наблюдения за работой железных дорог и «указаний» ответственным лицам администрации. Впоследствии железнодорожным организациям была обещана и передача распорядительных функций… «Пока же министерство путей сообщения и подведомственные ему местные установления должны и будут строго согласовывать свою работу со взглядами и пожеланиями объединенных железнодорожных тружеников». Таким образом, г. Некрасов важнейшие государственные интересы — направление железнодорожной политики, судьбу обороны, промышленности и всех других отраслей народной жизни, сопряженных с использованием путей сообщения, отдал в руки частной организации. Мера, которая была бы вполне правильной, как выразился один из современных критиков, если бы все русское население состояло из одних железнодорожников.
В этой, не имевшей еще примера нигде в мире, реорганизации, проведенной господином Некрасовым, приходится поневоле видеть нечто худшее, чем простая ошибка или заблуждение.
Общее направление министерской политики было усвоено надлежаще. В начале августа на московском съезде, ставшем орудием левых социалистических партий, один из главных руководителей заявил, что «железнодорожный союз должен быть вполне автономным, и никакая решительно власть, никто кроме железнодорожников не может вмешиваться в их жизнь»… Словом, отложение от государства.
Начался развал. В строгий и точный механизм железнодорожной службы и в центре, и на местах был введен небывалый элемент произвола случайного состава организаций, основанных по принципу большинства, а не знания и опыта. Я понимаю демократизацию, открывающую широкий доступ народным массам к науке, технике, искусству, но не понимаю демократизации этих достижений человеческого разума.
Началось безвластие и падение трудовой дисциплины. Уже в июле правительство считало положение железных дорог катастрофическим.
Замечательно, что еще в конце марта на кадетском съезде Некрасов выражал притворное изумление перед таким «парадоксальным явлением», что с появлением комитетов, появились чрезмерные требования, устранение начальников, неуклонное падение продуктивности труда и т. д. При этом он утешал аплодировавшее ему собрание тем, что это явление вполне закономерное и неизбежное, как следствие старого режима, но что «в этой организации лежит залог высшего развития железнодорожного дела».
Некрасов, после такого четырехмесячного управления ведомством, ушел, взяв в свои руки неведомые ему финансы страны, а преемник его Юренев начал бороться против захвата железнодорожниками власти, считая «вмешательство в распорядительную деятельность ведомства частных лиц и организаций государственным преступлением». Борьба велась обычными методами Временного правительства и уже не могла вернуть потерянного. И на московском совещании председатель железнодорожного союза, в сознании силы и влияния его, говорил, что предпринятая борьба с демократическими организациями есть проявление контрреволюции, и против этого союз будет бороться абсолютно всеми средствами «и найдет силы задушить эту гидру контрреволюции».
В дальнейшем, как известно, «Викжель» став организацией всецело политической, предал Корнилова — Керенскому, Керенского — Ленину, с рвением бывшего охранного отделения «ловил» бежавших Быховских узников и наконец погиб бесславно в тисках большевистской централизации. В 1919 г. в «Правде» был опубликован приказ советского комиссара путей сообщения Красина, похоронивший окончательно некрасовские упражнения в области самоуправства: «Существующая система железнодорожного управления… привела транспорт к полному развалу… Всем завоеваниям революции грозит опасность уничтожения… На место коллегиального, в действительности безответственного управления, вводятся принципы единоличного управления и повышенной ответственности: все от стрелочника до члена коллегии должны точно и беспрекословно исполнять все мои предписания. Реформы приостановить и всюду, где только можно, восстановить старые должности и старый технический аппарат в центральном управлении и на линиях».
В результате всех этих явлений, т. е. старого режима, войны и революции, явилось то положение транспорта, которое характеризуется — хотя и очень поверхностно — скудными цифровыми данными, которые находятся в моем распоряжении; относятся они к московскому узлу, а некоторые — ко всей сети (под чертой).
Если к этому прибавить увеличение числа рабочих, приходившихся на 1 в. пути, по сравнению с 1914 г., от двух (Москов. — Каз. и Москов. — Курск.) до восьми раз (Северные) и увеличение средней оплаты одного человека с 310 на 1.107 рубл., то станет ясным, что причины социального и политического характера (2, 4, 5, 6) имели в общей железнодорожной разрухе большее значение, чем технические условия (1, 3). Явление, совершенно обратное дореволюционному периоду, когда работа железных дорог доходила до крайнего напряжения, когда личный состав их проявлял высокую энергию и самоотвержение. Мы не забудем, что сосредоточение русских армий летом 1914 года, возбуждавшее всегда самые тревожные опасения в составителях плана кампании, прошло не только блестяще, но войска не раз прибывали на фронт раньше сроков, положенных по плану мобилизации и сосредоточения. Такова же работа железнодорожников и в течение войны. И, если бывали случаи роковой медленности стратегических перевозок, как например в 1916 году, лишившие нас успеха летом на Волынском театре и осенью в Румынии, то это обстоятельство нужно отнести к слаборазвитой сети и непосильному заданию, а никак не к недостатку доброй воли и сознания долга железнодорожников.
Наконец, еще один элемент государственного хозяйства — финансы. Если имеет значение нормальный финансовый план, то он находится в полной и абсолютной зависимости от целого ряда существенных факторов: общих политических условий, дающих уверенность извне и внутри в прочности государственного строя и устойчивости внутреннего положения страны; стратегических условий, определяющих степень надежности государственной обороны; экономических условий, как то: состояние производительности страны и взаимоотношения производства ее с потреблением, условия труда, транспорта и т. д. Власть, фронт, деревня, завод, транспорт не давали соответственных гарантий, и потому ведомство могло принимать лишь меры паллиативные, чтобы задержать процесс распада всей денежной системы и в корне нарушенного бюджетного равновесия до тех пор, пока в стране не восстановится относительный порядок.
Главными недостатками нашего довоенного бюджета считаются базирование его на доходах от винной монополии (800 милл. рубл.) и почти полное отсутствие прямого обложения. Перед войной бюджет России простирался до 3 1/2 миллиардов рублей, государственный долг — около 8 1/2 миллиардов; одних процентов мы платили до 400 миллионов; почти половина этой суммы шла за границу, погашаясь частью 1 1/2-миллиардного нашего вывоза.
Война и запрещение во время ее продажи спиртных напитков вывели совершенно наш бюджет из равновесия. Государственные расходы за время войны выразились в следующих цифрах:
1/2 1914 г. — 5 миллиард. рублей.
1915 г. — 12 миллиард. рублей.
1916 г. — 18 миллиард. рублей.
Семь месяцев 1917 г. — 18[112] миллиард. рублей.
Огромный дефицит покрывался частью займами, частью выпуском кредитных билетов. Расходы на войну производились из так называемого «Военного фонда». В Ставке расходование его находилось в полном и бесконтрольном (по вопросу целесообразности) ведении начальника штаба Верховного главнокомандующего, который устанавливал отправные данные своими приказами и утверждением смет и штатов.
Революция нанесла окончательный удар нашим финансам. «Она, как говорил министр финансов Шингарев, вызывала у всех сильное стремление к расширению своих прав и притупила сознание обязанностей. Все требовали повышения оплаты своего труда, но никто не думал вносить в казну налоги, поставив тем финансы в положение, близкое к катастрофе». Началась положительно вакханалия, соединившая всех в безудержном стремлении под флагом демократизации брать, рвать, хватать, сколько возможно, из государственной казны, словно боясь упустить время безвластия и не встречая противодействия со стороны правительства. Даже сам г. Некрасов на Московском совещании решился заявить, что «ни один период русской истории, ни одно царское правительство не были столь щедрыми, столь расточительными в своих расходах, как правительство революционной России» и что «новый революционный строй обходится гораздо дороже, чем старый».
Достаточно привести несколько «астрономических цифр» для определения непреодолимых бюджетных затруднений. Уменьшение выработки и чрезмерное повышение заработной платы вызвало необходимость громадных расходов частью на субсидирование замиравших предприятий, частью на переплату за предметы производства. Эта переплата для одного только Донецкого бассейна дала 1.200 миллионов рублей. Прибавка солдатского жалования — 500 миллион. рубл., железнодорожная прибавка — 350 миллион. рублей; почтовым чиновникам — 60 миллион. рублей, причем через месяц потребовали еще 105 милл., в то время, как весь доход от почтово-телеграфного ведомства — 60 миллион. На пайки солдатским женам Совет рабочих и солдатских депутатов потребовал 11 миллиардов рублей, т. е., почти полный годовой бюджет 1915 года, тогда как за время до 1917 года было израсходовано на это дело 2 миллиарда. Содержание продовольственных комитетов обходилось в 500 миллионов рублей в год, земельных — в 140 миллионов и т. д., и т. д.
Параллельно с таким ростом расходов наблюдалось сильное понижение поступлений. Так, например, в первые же месяцы революции поступление поземельного налога упало на 32 %, городских недвижимых имуществ на 41 %, квартирного налога на 43 % и т. д.
Как результат внутренних нестроений наших, явились, вместе с тем, падение курса рубля и понижение русских ценностей за границей.[113]
Временное правительство в основу своей финансовой деятельности положило «переустройство финансовой системы на демократических началах, путем прямого обложения имущих классов» (обложение наследственное, военных сверхприбылей, поимущественное, подоходное и т. д.). Правительство не решалось только прибегнуть к средству, рекомендованному революционной демократией — принудительному займу или установлению «высокого единовременного поимущественного налога» — средству, имевшему некоторый привкус большевизма. Все эти справедливые налоги, проведенные в жизнь или проектированные, при всем их крайне высоком напряжении, не могли и в малой степени удовлетворить все возраставших требований. Министерство Бернацкого[114] в начале августа сочло себя вынужденным обратиться к усилению косвенного обложения и к некоторым монополиям (на чай, сахар, спички) — мерам, накладывающим платежные тяготы на массу населения и потому до крайности непопулярным.
Тем временем расходы росли чудовищно, доходы не поступали, «заем свободы» шел не совсем удачно, на внешние займы, ввиду общего состояния русского фронта, рассчитывать не приходилось. Кредитные операции (внутр., внешн. займы, краткосрочн. обяз. казначейства) дали за первую половину 1917 г. 9 % миллиардов; обыкновенные доходы предположены не более 5.800 миллион. Оставалось одно, освященное историческими традициями всех революционных эпох средство — печатный станок.
Выпуск кредитных билетов достиг размеров исключительных:
1/2 1914 г. — 1.425 миллион. рублей.
1915 г. — 2.612 миллион. рублей.
1916 г. — 3.488 миллион. рублей.
1/2 1917 г. — 3.990 миллион. рублей.
По балансу к июлю месяцу 1917 года сумма находившихся в обращении кредитных билетов достигала цифры в 13.916 миллионов рубл. (при обеспечении золотом в 1.293 миллиона), против 2 миллиардов, бывших до войны.
Четыре сменявшихся один за другим министра финансов[115] не могли ничего сделать, чтобы вывести страну из финансового тупика. Ибо для этого нужно было или пробуждение чувства государственности в народной массе, или такая мудрая и сильная власть, которая нанесла бы сокрушительный удар гибельным безгосударственным, эгоистичным стремлениям и той части буржуазии, которая строила свое благополучие на войне, разорении и крови народной, и той демократии, которая, по выражению Шингарева, «с такой суровостью, устами своих представителей в Государственной Думе, осуждала тот самый яд бумажных денег, который теперь полными чашами стала пить сама — в момент, когда явилась почти хозяином своей судьбы».