Растрогало меня письмо М. В. Алексеева.
«Мыслью моей сопутствую Вам в новом назначении. Расцениваю его так, что Вас отправляют на подвиг. Говорилось там много, но, по-видимому, делалось мало. Ничего не сделано и после 16 июля главным болтуном России… Власть начальников все сокращают… Если бы Вам в чем-нибудь оказалась нужною моя помощь, мой труд, я готов приехать в Бердичев, готов ехать в войска, к тому или другому командующему… Храни Вас Бог!».
Вот уж подлинно человек, облик которого не изменяют ни высокое положение, ни превратности судьбы: весь — в скромной, бескорыстной работе для пользы родной земли.
Новый фронт, новые люди. Потрясенный в июльские дни, Юго-западный фронт мало-помалу начинал приходить в себя. Но не в смысле настоящего выздоровления, как казалось некоторым оптимистам, — а возвращения приблизительно к тому состоянию, которое было до наступления. Те же тяжелые отношения между офицерами и солдатами, то же скверное несение службы, дезертирство и неприкрытое нежелание воевать, не имевшее лишь резких активных проявлений, ввиду боевого затишья, наконец, та же, но возросшая еще более, большевистская агитация, прикрывавшаяся не раз, флагом комитетских фракций и подготовкой к Учредительному Собранию. Я располагаю одним документом, относящимся ко 2-ой армии Западного фронта. Он чрезвычайно характерен, как показатель необыкновенной терпимости и поощрения разложения армии, проявленными представителями правительства и командования, под предлогом свободы и сознательности выборов. Вот копия телеграммы, адресованной всем старшим инстанциям 2-й армии: «Командарм, в согласии с комиссаром, по ходатайству армейской фракции социал-демократов большевиков, разрешил устроить, с 15 по 18 октября при армейском комитете курсы подготовки инструкторов означенной фракции, по выборам в Учредительное собрание, причем от организации большевиков каждой отдельной части командируется на курсы один представитель. 2644. Суворов[245]». Подобная терпимость имела место во многих случаях и гораздо раньше, и основывалась на точном смысле положения о комитетах, и декларации прав солдата.
Увлеченные борьбой с контрреволюцией, революционные учреждения, проходили без всякого внимания мимо таких фактов, что в расположении самого штаба фронта, в городе Бердичеве, состоялись общественные митинги, с крайними большевистскими лозунгами, что местная газета «Свободная Мысль» совершенно недвусмысленно угрожала «Варфоломеевской ночью» офицерам.
Фронт держался. Вот все, что можно было сказать про его положение. Временами вспыхивали беспорядки с трагическим исходом, вроде зверского убийства генералов Гиршфельда, Стефановича, комиссара Линде… Предварительные распоряжения и сосредоточение войск, для предстоявшего частного наступления были сделаны, но само производство операции не представлялось возможным, до проведения в жизнь «корниловской программы» и выяснения ее результатов.
И я ждал с великим нетерпением.
Революционные учреждения (комиссариат и комитет) Юго-западного фронта находились на особом положении: они не захватили власть, а часть ее была, в свое время, им добровольно уступлена рядом главнокомандующих, — Брусиловым, Гутором, Балуевым. Поэтому, мое появление сразу поставило их в отрицательное ко мне отношение. Комитет Западного фронта, — не замедлил переслать в Бердичев убийственную аттестацию, и на основании ее комитетский орган, в ближайшем же номере, сделал внушительное предостережение «врагам демократии». Я, как и раньше, не прибегал совершенно к содействию комиссариата, а комитету велел передать, что отношения с ним могу допустить только тогда, когда он ограничит свою деятельность строго законными рамками.
Комиссаром фронта был Гобечио. Видел я его один раз при встрече. Через несколько дней он перевелся на Кавказ, и должность принял Иорданский.[246] Приехал и в первый же день отдал «приказ войскам фронта». Не мог потом никак понять, что нельзя двум человекам одновременно командовать фронтом. Иорданский и его помощники Костицын и Григорьев — литератор, зоолог и врач, — вероятно, не последние люди в своей специальности, — были глубоко чужды военной среде. Непосредственного общения с солдатом не имели, жизни армейской не знали, а так как начальникам они не верили, то весь осведомительный материал пришлось им черпать, в единственном демократическом кладезе всей военной премудрости — фронтовом комитете. Был такой случай с Костицыным в сентябре или октябре, уже после моего ареста: судьба столкнула его снова с начальником того юнкерского караула, штабс-капитаном Бетлингом, который в страшный вечер 27 сентября вел нас — «Бердичевскую группу» арестованных — из тюрьмы на вокзал.[247] Теперь Бетлинг с юнкерской ротой участвовал в составе карательного отряда, руководимого Костицыным, усмирявшим какой-то жестокий и бессмысленный солдатский бунт (кажется в Виннице). И вот наиболее непримиримый член бердичевского комиссариата, хватаясь в отчаянии за голову, говорил Бетлингу:
— Теперь только я понял, какая беспросветная тьма и ужас царят в этих рядах. Как был прав Деникин!
Помню, что этот маленький эпизод, рассказанный Бетлингом во время одного из тяжелых кубанских походов 1918 года, доставил мне некоторое удовлетворение: все-таки прозрел человек, хоть поздно.
Фронтовой комитет был не хуже и не лучше других.[248] Он стоял на оборонческой точке зрения, и даже поддерживал репрессивные меры, принятые в июле Корниловым. Но комитет ни в малейшей степени не был тогда военным учреждением — на пользу или во вред — органически связанным с подлинной армейской средой. Это был просто смешанный партийный орган. Разделяясь на фракции всех социалистических партий, комитет положительно варился в политике, перенося ее и на фронт; комитет вел широкую агитацию, собирал съезды представителей, для обработки их социалистическими фракциями, конечно и такими, которые были явно враждебны политике правительства. Я сделал попытку, ввиду назревающей стратегической операции, и тяжелого переходного времени, приостановить эту работу, — но встретил резкое противодействие комиссара Иорданского. Вместе с тем, комитет вмешивался непрестанно во все вопросы военной власти, сея смуту в умах и недоверие к командованию.
На этой почве отношения обострились до того, что комитет и комиссары послали ряд телеграмм, с жалобой на меня военному министру. В них инкриминировалось мне и моему штабу, и удушение демократических учреждений, и поощрение удушающих, и преследование начальников, сочувствующих комитетам, и даже введение телесных наказаний и рукоприкладства. Последние обвинения настолько нелепы, что не стоит опровергать их; в глазах же тех, кто немного хотя бы знал армейскую жизнь, и тогдашние бесправность и забитость русского офицера — это обвинение прозвучит тяжелой и горькой иронией. Одно — несомненная истина, — мое совершенно отрицательное отношение к революционным учреждениям армии. По натуре своей я не мог и не хотел скрывать этого — и до сих пор убежден — особенно после примера корректнейшего, и тактичнейшего из военачальников, командующего 5 армией генерала Данилова — что притворство не принесло бы никакой пользы армии. Если расшифровать все эти криминальные действия, в широком комитетском обобщении, то из-за «удушения демократии» выглянет закрытый стотысячный кредит на вредную литературу и отмена незаконных суточных денег;[249] «преследование» обратится в увольнение единственного генерала, требовавшего обращения его в технического советника при комитете; «поощрение удушающих» — в отказ в немедленном отчислении от должности, без дознания и следствия двух начальников, обвиненных войсковыми комитетами в неуважении к революции, и в оскорблении солдата и т. д. Все это, быть может, мелко, но характеризует обстановку, в которой приходилось работать.
Я охотно допускаю, что ни комиссары, ни комитеты, в своих отношениях к главнокомандующему, не исходили из личных побуждений. Но каждый шаг человека, органически не приемлющего их бытия, не мог не внушать им самых острых, самых фантастических подозрений.
Ставка молчит. «Корниловская программа» все не объявляется. Несомненно, идет борьба. Есть еще надежда на благоприятный исход ее в Петрограде. Но как пойдет проведение ее в жизнь? Какое противодействие встретит она на фронте — в войсках, в комитетах? Я пригласил к себе командующих армиями (в середине августа) генералов Эрдели, Селивачева, Рерберга (врем.), Ванновского. Беседовали весь день. Ознакомился с их оценкой положения на фронте, и в свою очередь, учитывая возможность крупных осложнений с войсками, и с комитетами, с момента объявления «программы», ознакомил их с ее сущностью, и предложил обдумать меры, к возможно успешному ее проведению. Ванновский смотрел несколько пессимистически, другие надеялись на благоприятный исход, в особенности генерал Селивачев, прямой, храбрый и честный солдат, который был в большой немилости у комитетов.
В сущности, для противодействия какому-либо выступлению против командования ни у кого из нас не было реальной вооруженной силы. Даже в Бердичеве, штаб и главнокомандующий охранялись полубольшевистской ротой и эскадроном ординарцев — прежних полевых жандармов, которые теперь, — из-за одиозного наименования, — старались всеми силами подчеркнуть свою «революционность». Марков, в начале августа, ввел в состав гарнизона 1-й Оренбургский казачий полк, что впоследствии, послужило главнейшим пунктом обвинения нашего в подготовке «вооруженного мятежа». С этой же целью — избавиться от неприятного соседства со всем этим распущенным, и развращенным гарнизоном Лысой горы,[250] разгрузить переполненный Бердичев, и освободить от нервирующего соседства со штабом фронтовой комитет, было предположено в начале сентября, перевести штаб фронта в город Житомир. Там квартировали два юнкерских училища, лояльно настроенные в отношении правительства и командования.
Между тем, в Петрограде и в Могилеве события шли своим чередом, отражаясь в нашем понимании только газетными сведениями, слухами и сплетнями.
«Программы» все нет. Надеялись на Московское государственное совещание,[251] но оно прошло, и не внесло никаких перемен в государственную, и военную политику. Наоборот, даже внешним образом, резко подчеркнуло непримиримую рознь, между революционной демократией и либеральной буржуазией, между командованием и армейским представительством.
Но если Московское совещание не дало никаких реальных результатов, оно раскрыло во всю ширину настроение борющихся, руководящих и правящих. Все единодушно признавали, что страна переживает смертельную опасность… Все понимали, что социальные взаимоотношения потрясены, все стороны экономической жизни народа подорваны… Обе стороны горячо упрекали друг друга, в служении частным классовым, своекорыстным интересам. Но не в них была главная сущность: как это ни странно, первопричины социальной, классовой борьбы, даже аграрный и рабочий вопросы, вызывали только расхождение, но не захватывали совещание страстным порывом непримиримой распри. И даже, когда старый вождь социал-демократов Плеханов, при всеобщем одобрении, обратился направо с требованием жертвы, и налево с требованием умеренности, казалось, что не так уж велика пропасть между двумя враждебными социальными лагерями.
Все внимание совещания было захвачено другими вопросами: о власти и армии.
Милюков перечислял все вины правительства, побежденного советами, его «капитуляции» перед идеологией социалистических партий, и циммервальдистами: капитуляции в армии, во внешней политике, перед утопическими требованиями рабочего класса, перед крайними требованиями национальностей.
«Расхищению государственной власти центральными и местными комитетами и советами, — отчетливо рубил Каледин, — должен быть немедленно и резко поставлен предел».
Маклаков выстилал мягко путь перед ударом: «Я ничего не требую, но не могу не указать на тревогу, которую испытывает общественная совесть, когда она видит, что в среду правительства приглашены… вчерашние пораженцы». Волнуется Шульгин (правый): «Я хочу, чтобы ваша власть (Временного правительства) была бы действительно сильной, действительно неограниченной. Я хочу этого, хотя знаю, что сильная власть очень легко переходит в деспотизм, который скорее обрушится на меня, чем на вас, друзей этой власти»…А слева Чхеидзе поет акафисты советам: «Только благодаря революционным организациям, сохранился творческий дух революции, спасающий страну от распада власти и анархии»… «Нет власти выше власти Временного правительства, — заключает Церетелли. — Ибо источник этой власти — суверенный народ — непосредственно через все те органы, какими он располагает, делегировал эту власть Временному правительству»… Конечно, поскольку это правительство покорно воле советов?.. А над всеми ими доминирует голос первоприсутствующего, ищущего «неземных слов», чтобы «передать свой трепетный ужас» перед надвигающимися событиями, и вместе с тем потрясающего… картонным мечом, угрожая скрытым врагам: «Пусть знает каждый, кто раз уже попытался поднять вооруженную руку на власть народную, что эта попытка будет прекращена железом и кровью… Пусть еще больше остерегаются те посягатели, которые думают, что настало время, опираясь на штыки, свергнуть революционную власть»…
Еще более яркое противоречие сказалось в области военной. Верховный главнокомандующий в сухой, но сильной речи нарисовал картину гибнущей армии, увлекающей за собою в пропасть страну, и изложил, в весьма сдержанных выражениях, сущность известной своей программы. Генерал Алексеев, с неподдельной горечью, рассказывал печальную историю прегрешений, страданий и доблести былой армии, «слабой в технике, и сильной нравственным обликом и внутренней дисциплиной». Как она дошла до «светлых дней революции» и как потом в нее, «казавшуюся опасной для завоеваний революции, влили смертельный яд». Донской атаман Каледин, представлявший 13 казачьих войск, не связанный официальным положением, говорил резко и отчетливо:
«Армия должна быть вне политики. Полное запрещение митингов и собраний с партийной борьбой и распрями. Все советы и комитеты должны быть упразднены. Декларация прав солдата должна быть пересмотрена. Дисциплина должна быть поднята в армии и в тылу. Дисциплинарные права начальников должны быть восстановлены. Вождям армии — полная мощь!» С ответом на эти азбучные военные истины выступил Кучин — представитель фронтовых и армейских комитетов: «Комитеты явились проявлением инстинкта самосохранения… они должны были создаться, как органы защиты прав солдата, ибо раньше было только одно угнетение… они внесли в солдатские массы свет и знание… Потом наступил второй период — разложения и дезорганизации… выступила на сцену «тыловая сознательность», не сумевшая переварить всей той массы вопросов, которую в их мозг, в их жизнь выкинула революция»… Теперь он не отрицал необходимости репрессий, но «должно сочетать их с определенной работой армейских организаций»… Как это сделать, сказал объединенный фронт революционной демократии: армию должно одушевлять не стремление к победе над врагом, а «отказ от империалистических целей, и стремление к скорейшему достижению всеобщего мира, на демократических началах… командному составу — полная самостоятельность в области оперативной деятельности, и решающее значение (?) в области строевой и боевой подготовки»; цель же организаций — широкое внесение своей политики в войска: «комиссары должны быть проводниками (этой) единой революционной политики Времен. правительства, армейские комитеты — руководителями общественно-политической жизни солдатских масс. Восстановление дисциплинарной власти начальников недопустимо» и т. д.
Что сделает правительство? Найдет ли оно в себе достаточно силы и смелости порвать оковы, наложенные большевиствующим советом?[252]
Корнилов заявил твердо и дважды повторил: «Я ни одной минуты не сомневаюсь, что (мои) меры будут проведены безотлагательно».
А если не будут, — борьба?
Он говорил еще: «Невозможно допустить, чтобы решимость проведения в жизнь этих мер, каждый раз проявлялась под давлением поражений, и уступок отечественной территории. Если решительные меры для поднятия дисциплины на фронте последовали, как результат Тарнопольского разгрома, и потери Галиции и Буковины, то нельзя допустить, чтобы порядок в тылу был последствием потери нами Риги, и чтобы порядок на железных дорогах был восстановлен, ценою уступки противнику Молдавии и Бессарабии».
А 20-го пала Рига.
Стратегически и тактически, фронт нижней Двины был подготовлен вполне. Войск, считаясь с силой оборонительной линии реки, было также достаточно. Во главе войск стояли: командующий армией генерал Парский, командир корпуса генерал Болдырев, — генералы опытные, и в глазах демократии отнюдь не контрреволюционные.[253] Наконец, нашему командованию было известно не только направление удара, но через перебежчиков день и даже час атаки.
Тем не менее, 19 августа германцы (8 армия Гутьера) после сильной артиллерийской подготовки, при слабом сопротивлении с нашей стороны, заняли Икскюльский тет-де-пон и переправились через Двину. 20 августа немцы перешли в наступление и вдоль Митавского шоссе, а к вечеру того же дня Икскюльская группа противника, прорвав наши позиции на Егеле, стала распространяться в северном направлении, угрожая пути отхода русских войск на Венден. 12-я армия, оставив Ригу, отошла верст на 60–70, потеряв соприкосновение с противником, и к 25-му заняла, так называемые, Венденские позиции. Потери армии выражались одними пленными до 9.000 человек, 81 орудие, 200 пулеметов и т. д. Дальнейшее продвижение не входило в планы немцев, они приступили к закреплению занятого огромного плацдарма, на правом берегу Двины, и тотчас же две дивизии отправили на Западноевропейский фронт.
Мы потеряли богатый промышленный город Ригу, со всеми военными оборудованиями и запасами, а главное потеряли надежную оборонительную линию, падение которой ставило под вечную угрозу, — и положение Двинского фронта, — и направление на Петроград.
Падение Риги произвело в стране большое впечатление. Но среди революционной демократии оно совершенно неожиданно вызвало не раскаяние, не патриотический подъем, а еще большую злобу против командного и офицерского состава. Ставка в одной из своих сводок поместила следующую фразу:[254] «Дезорганизованные массы солдат, неудержимым потоком, устремляются по Псковскому шоссе и по дороге на Бидер-Лимбург». Это сообщение, несомненно правдивое, но не определяющее причины явления, вызвало бурю в среде революционной демократии. Комиссары и комитеты Северного фронта прислали ряд телеграмм, опровергавших «провокационные нападки Ставки», и удостоверявших, что «в этой неудаче не было позора», что «войска честно исполняют все приказания командного состава… случаев бегства и предательства войсковых частей не было». Комиссар фронта Станкевич, не соглашаясь с тем, что не было позора в таком бесславном и беспричинном отступлении, указывал, между прочим, на целый ряд ошибок и недочетов управления. Весьма возможно, что были недочеты в управлении, и личные, и чисто объективные, вызванные взаимным недоверием, падением исполнительности и распадом технической службы. Но несомненно и то, что войска Северного фронта и особенно 12-й армии были наиболее развалившиеся из всех, и по логике вещей, не могли оказать врагу должного сопротивления. Даже апологет войск 12-й армии, комиссар Войтинский, значительно преувеличивающий ее боевые качества, 22-го телеграфировал петроградскому совету: «Сказывается неуверенность войск в своих силах, отсутствие боевой подготовки и, как следствие этого, недостаток устойчивости в полевой войне… Многие части дерутся с доблестью, как и в первые дни, но в других частях проявляются признаки усталости, и панического настроения».
В действительности, развращенный Северный фронт потерял всякую силу сопротивления. Войска его откатывались до того предела, до которого велось преследование передовыми немецкими частями, и затем подались несколько вперед только потому, что обнаружилась потеря соприкосновения с главными силами Гутьера, в намерения которого не входило продвижение далее определенной линии.
Все левые органы печати, между тем, открыли жестокую кампанию против Ставки и командования. Прозвучало слово «предательство»… Черновское «Дело Народа», орган пораженческий, скорбел: «И в душу закрадывается мучительное сомнение: не перекладываются ли на плечи, погибающего тысячами, мужественного и доблестного солдата, ошибки командования, недостатки артиллерийского снабжения, и неспособность вождей». «Известия» объясняли и мотивы «провокации»:
«Ставка старается, запугиванием грозными событиями на фронте, терроризировать Временное правительство, и заставить его принять ряд мер, направленных прямо и косвенно против революционной демократии, и ее организаций…»
В связи со всеми этими обстоятельствами, усилился значительно напор советов против Верховного главнокомандующего генерала Корнилова — и в газетах промелькнули слухи о предстоящем его удалении. В ответ появился ряд резких резолюций, предъявленных правительству и поддерживавших Корнилова,[255] а в резолюции Совета союза казачьих войск, имелась и такая фраза: «Смена Корнилова неизбежно внушит казачеству пагубную мысль, о бесполезности дальнейших казачьих жертв» и далее, что совет «снимает с себя всякую ответственность за казачьи войска на фронте и в тылу, при удалении Корнилова…»
Между прочим, поддержка эта не встретила полного единодушия, даже в казачьей среде. Правление казаков моего фронта, по поводу этой резолюции вынесло следующее постановление: «Казачество признает своей единой властью Временное правительство, которому и верит. Оно может распоряжаться своими ставленниками, как хочет. Если же, против воли правительства, будут давления на него со стороны политических партий, общественных и классовых организаций, с целью провести свои желания в жизнь, казачество всеми силами поддержит Временное правительство, во всех его начинаниях и стремлениях, направленных к спасению отечества и завоеванных свобод».
Впрочем, сметливые казаки, раскаявшись в оппозиции своему руководящему органу, через несколько дней «разъяснили» в печати свою резолюцию в том смысле, что постановление центрального союза было дурно понято ими, что совет «не угрожал Временному правительству, а твердо и громко заявил свой протест, против похода известной части печати, и некоторых общественных организаций, на Верховного вождя — ставленника Временного правительства, генерала Корнилова».
Такие обстоятельства, — предшествовали событиям. Вместо умиротворения, страсти разгорались все более и более, углублялись противоречия, сгущалась атмосфера взаимного недоверия, и болезненной подозрительности.
Я откладывал свой объезд войск, все еще не теряя надежды на благоприятный исход борьбы, и обнародование «корниловской программы».[256]
С чем я пойду к солдатам? С глубоко запавшей в сердце болью, и со словами призыва «к разуму и совести», скрывающими бессилие, и подобными гласу вопиющего в пустыне? Все это уже было и прошло, оставив только горький след. И будет вновь: мысль, идея, слово, моральное воздействие, никогда не перестанут двигать людей на подвиг; но что же делать, если заглохшую, заросшую чертополохом целину надо взрыхлять железным плугом?.. Что я скажу офицерам, со скорбью и нетерпением ждущим окончания, — последовательного и беспощадного, — процесса медленного умирания армии? Я мог ведь сказать только: если правительство не пойдет на коренное изменение своей политики, то армии — конец.
7-го августа получено было распоряжение двигать от меня на север Кавказскую туземную дивизию («Дикую»), 12-го августа — бывший в тылу в резерве 3-ий конный корпус, потом Корниловский ударный полк. Назначение их, как всегда, не указывалось. Направление же одинаково соответствовало и Северному фронту, в то время весьма угрожаемому, и… Петрограду. Представил командира 3-го конного корпуса, генерала Крымова, на должность командующего XI армией. Ставка ответила согласием, но потребовала его немедленно в Могилев, для исполнения особого поручения. Крымов проездом являлся ко мне. Определенных указаний он, по-видимому, еще не имел, по крайней мере, о них не говорил, но ни я, ни он не сомневались, что поручение находится в связи с ожидаемым поворотом военной политики. Крымов был тогда веселым, жизнерадостным и с верою смотрел в будущее. По-прежнему считал, что только оглушительный удар по советам может спасти положение.
Вслед за этим, получено было уже официальное уведомление, о формировании отдельной Петроградской армии и требование предназначить офицера генерального штаба, на должность генерал-квартирмейстера этой армии.
Наконец, в двадцатых числах, обстановка несколько более разъяснилась. Приехал ко мне в Бердичев офицер, и вручил собственноручное письмо Корнилова, в котором мне предлагалось выслушать личный доклад офицера. Он доложил:
— В конце августа, по достоверным сведениям, в Петрограде произойдет восстание большевиков. К этому времени к столице будет подведен 3-ий конный корпус,[257] во главе с Крымовым, который подавит большевистское восстание, и заодно покончит с советами.[258]
Одновременно в Петрограде будет объявлено военное положение, и опубликованы законы, вытекающие из «корниловской программы». Вас Верховный главнокомандующий просит только командировать в Ставку несколько десятков надежных офицеров — официально «для изучения бомбометного и минометного дела»; фактически они будут отправлены в Петроград, в офицерский отряд.
В дальнейшем разговоре, он передавал различные новости Ставки, рисуя настроение ее в бодрых тонах. Передавал, между прочим, слухи о предстоящих новых назначениях командующих войсками в Киев, Одессу, Москву, о предположенном новом составе правительства, среди которого назывались имена и нынешних министров, и совершенно неизвестные мне. Во всем этом вопросе была несколько неясна роль Временного правительства, и в частности Керенского. Решился он на крутой поворот военной политики, уйдет или будет сметен событиями, ход и последствия которых, при создавшихся условиях, не могут предрешить ни чистая логика, ни прозорливый разум.
Весь ход августовских событий я описываю в этом томе, в такой последовательности и в таком свете, как они рисовались тогда, в эти трагические дни, на Юго-Западном фронте, не внося в них той перспективы, которая с течением времени осветила и сцену, и действующих лиц.
Распоряжение о командировании офицеров, — со всеми предосторожностями, чтобы не поставить в ложное положение ни их, ни начальство, было сделано, но вряд ли его успели осуществить до 27-го. Ни один командующий армией в содержание полученных сведений посвящен мной не был, и никто из старшего командного состава фронта фактически не знал о назревающих событиях.
Было ясно, что история русской революции входит в новый фазис. Что принесет он? Многие часы делились своими мыслями по этому поводу — я и Марков. И если он, нервный, пылкий, увлекающийся, постоянно переходил от одного до другого полярного конца через всю гамму чувств и настроений, то мною овладели также надежда и тревога. Но оба мы совершенно отчетливо видели и сознавали фатальную неизбежность кризиса. Ибо большевистские или полубольшевистские советы — это безразлично — вели Россию к гибели. Столкновение неизбежно. Есть ли там, однако, реальная возможность или только… мужество холодного отчаяния?..