После возвращения моего с фронта в Минск, я получил приказание прибыть в Ставку, в Могилев, на совещание к 16-му июля. Керенский предложил Брусилову пригласить, по его усмотрению, авторитетных военачальников для того, чтобы выяснить действительное состояние фронта, последствия июльского разгрома и направление военной политики будущего. Как оказалось, прибывший по приглашению Брусилова генерал Гурко не был допущен на совещание Керенским. Генералу Корнилову послана была Ставкой телеграмма, что ввиду тяжелого положения Юго-западнаго фронта, приезд его не признается возможным, и что ему предлагается представить письменные соображения, по возбуждаемым на совещании вопросам. Вспомним, что в эти дни, между 14 и 15-м июля, шло полное отступление XI армии от Серета к Збручу, и всех волновал вопрос, успеет ли 7-я армия перейти нижний Серет, а 8-я — меридиан Залещиков, чтобы выйти из-под удара резавших им пути германских армий.
Положение страны и армии было настолько катастрофическим, что я решил, не считаясь ни с какими условностями подчиненного положения, развернуть на совещании истинную картину состояния армии, во всей ее неприглядной наготе.
Явился Верховному главнокомандующему. Брусилов удивил меня:
— Антон Иванович, я сознал ясно, что дальше идти некуда. Надо поставить вопрос ребром. Все эти комиссары, комитеты и демократизации губят армию и Россию. Я решил категорически потребовать от них прекращения дезорганизации армии. Надеюсь, вы меня поддержите?
Я ответил, что это вполне совпадает с моими намерениями, и что я приехал, именно с целью поставить вопрос а дальнейшей судьбе армии, самым решительным образом. Должен сознаться, что этот шаг Брусилова примирил меня с ним, и поэтому я исключил мысленно из своей будущей речи все то горькое, что накопилось исподволь против верховного командования.
Ждали мы сбора совещания долго, часа полтора. Потом выяснилось, что произошел маленький инцидент. Министра-председателя не встретили на вокзале ни генерал Брусилов, ни его начальник штаба Лукомский, задержанные срочными оперативными распоряжениями. Керенский долго ждал и нервничал. Наконец, послал своего адьютанта к генералу Брусилову, с резким приказанием немедленно прибыть с докладом. Инцидент прошел малозамеченным, но те, кто был близок к политической арене, знают, что на ней играют только люди со всеми их слабостями, и что нередко игра продолжается и за кулисами.
В совещании приняли участие и присутствовали: министр-председатель Керенский, министр иностранных дел Терещенко, Верховный главнокомандующий — генерал Брусилов и его начальник штаба генерал Лукомский, генералы Алексеев и Рузский, главнокомандующий Северным фронтом генерал Клембовский, Западным — я, с начальником штаба генералом Марковым, адмирал Максимов, генералы Величко, Романовский, комиссар Юго-западного фронта Савинков, и два-три молодых человека из свиты г. Керенского.
Генерал Брусилов обратился к присутствующим с краткою речью, которая поразила меня своими, слишком общими и неопределенными, формами. В сущности, он не сказал ничего. Я рассчитывал, что свое обещание Брусилов исполнит в конце, сделав сводку и заключение. Как оказалось впоследствии, я ошибся — генерал Брусилов более не высказывался. Затем слово было предоставлено мне. Я начал свою речь.
С глубоким волнением, и в сознании огромной нравственной ответственности, я приступаю к своему докладу; и прошу меня извинить: я говорил прямо и открыто при самодержавии царском, таким же будет мое слово теперь — при самодержавии революционном.
Вступив в командование фронтом, я застал войска его совершенно развалившимися. Это обстоятельство казалось странным тем более, что ни в донесениях, поступавших в Ставку, ни при приеме мною должности, положение не рисовалось в таком безотрадном виде. Дело объясняется просто: пока корпуса имели пассивные задачи, они не проявляли особенно крупных эксцессов. Но когда пришла пора исполнить свой долг, когда был дан приказ о занятии исходного положения для наступления, тогда заговорил шкурный инстинкт, и картина развала раскрылась.
До десяти дивизий не становились в исходное положение. Потребовалась огромная работа начальников всех степеней, просьбы, уговоры, убеждения… Для того, чтобы принять какие-либо решительные меры, нужно было во что бы то ни стало хоть уменьшить число бунтующих войск. Так прошел почти месяц. Часть дивизий, правда, исполнила боевой приказ. Особенно сильно разложился 2-й Кавказский корпус и 169 пех. дивизия. Многие части потеряли не только нравственно, но и физически человеческий облик. Я никогда не забуду часа, проведенного в 703-м Сурамском полку. В полках по 8-10 самогонных спиртных заводов; пьянство, картеж, буйство, грабежи, иногда убийства…
Я решился на крайнюю меру: увести в тыл 2-й Кавказский корпус (без 51-й пех. дивизии) и его и 169-ю пех. дивизию расформировать, лишившись таким образом в самом начале операции, без единого выстрела около 30 тысяч штыков…
На корпусный участок кавказцев были двинуты 28-я и 29 пех. дивизии, считавшиеся лучшими на всем фронте… И что же: 29 дивизия, сделав большой переход к исходному пункту, на другой день почти вся (два с половиной полка) ушла обратно; 28 дивизия развернула на позиции один полк, да и тот вынес безапелляционное постановление — «не наступать».
Все, что было возможно в отношении нравственного воздействия, было сделано.
Приезжал и Верховный главнокомандующий; и после своих бесед с комитетами, и выборными 2-х корпусов, вынес впечатление, что «солдаты хороши, а начальники испугались и растерялись»… Это неправда. Начальники в невероятно тяжелой обстановке сделали все, что могли. Но г. Верховный главнокомандующий не знает, что митинг 1-го Сибирского корпуса, где его речь принималась наиболее восторженно, после его отъезда продолжался… Выступали новые ораторы, призывавшие не слушать «старого буржуя» (я извиняюсь, но это правда… Реплика Брусилова — «Пожалуйста»…) и осыпавшие его площадной бранью. Их призывы также встречались громом аплодисментов.
Военного министра, объезжавшего части, и вдохновенным словом подымавшего их на подвиг, восторженно приветствовали в 28-ой дивизии. А по возвращении в поезд, его встретила депутация одного из полков, заявившая, что этот и другой полк, через полчаса после отъезда министра, вынесли постановление — «не наступать».
Особенно трогательна была картина в 29-ой дивизии, вызвавшая энтузиазм, — вручение коленопреклоненному командиру Потийского пех. полка, — красного знамени. Устами трех ораторов и страстными криками потийцы клялись «умереть за Родину»… Этот полк в первый же день наступления, не дойдя до наших окопов, в полном составе позорно повернул назад, и ушел за 10 верст от поля боя…
В числе факторов, которые должны были морально поднять войска, но фактически послужили к их вящему разложению, были комиссары и комитеты.
Быть может, среди комиссаров и есть черные лебеди, которые, не вмешиваясь не в свое дело, приносят известную пользу. Но самый институт, внося двоевластие, трения, непрошенное и преступное вмешательство, не может не разлагать армии.
Я вынужден дать характеристику комиссаров Западного фронта. Один, быть может, хороший и честный человек — я этого не знаю, — но утопист, совершенно не знающий не только военной жизни, но и жизни вообще. О своей власти необычайно высокого мнения. Требуя от начальника штаба исполнения приказания, заявляет, что он имеет право сместить войскового начальника, до командующего армией включительно… Объясняя войскам существо своей власти, определяет ее так: «как военному министру подчинены все фронты, так я являюсь военным министром для Западного фронта»…
Другой с таким же знанием военной жизни, социал-демократ, стоящий на грани меньшевизма и большевизма. Это известный докладчик военной секции Всероссийского съезда советов рабочих и солдатских депутатов, который развал, внесенный в армию декларацией, счел недостаточным и требовал дальнейшей «демократизации»: отвода и аттестации начальников, отмены второй половины § 14-го, предоставлявшей право применять оружие против трусов и негодяев, требовал свободы слова не только «во внеслужебное время», но и на службе.
Третий нерусский, по-видимому с презрением относящийся к русскому солдату, подходил к полку обыкновенно с таким градом отборных ругательств, к каким никогда не прибегали начальники при царском режиме. И странно: сознательные и свободные революционные воины принимают это обращение, как должное; слушают и исполняют. Комиссар этот, по заявлению начальников, приносит несомненную пользу.
Другое разрушающее начало — комитеты. Я не отрицаю прекрасной работы многих комитетов, всеми силами исполняющих свой долг. В особенности отдельных членов их, которые принесли несомненную пользу, даже геройской смертью своей запечатлели свое служение Родине. Но я утверждаю, что принесенная ими польза ни в малейшей степени не окупит того огромного вреда, — который внесло в управление армией многовластие, многоголовие, столкновения, вмешательства, — и дискредитирование власти. Я мог бы привести сотни постановлений, вносящих дезорганизацию, дискредитирующих власть. Ограничусь лишь более выпуклыми и характерными.
Совершенно определенно и открыто идет захват власти.
Орган фронтового комитета, — в статье председателя, — требует предоставления комитетам правительственной власти.
Армейский комитет 3-ей армии в постановлении, поддержанном, к моему удивлению, командующим армией, просил «снабдить армейские комитеты полномочиями военного министра, и Центрального комитета солдатских и рабочих депутатов, дающими право действовать от имени Комитета»…
При обсуждении знаменитой «декларации», по поводу § 1, мнения во фронтовом комитете разделились. Часть отвергла вторую половину его вовсе, другая требовала добавления «членам фронтового комитета предоставляется, при тех же обстоятельствах, право применять все меры до применения вооруженной силы включительно, против тех же лиц и даже самих начальников». Вот куда идет дело!..
В докладе секции Всероссийского съезда читаем требования, чтобы органам солдатских самоуправлений предоставлено было право отвода, аттестации начальников, право участия в управлении армией.
И не думайте, что это только теория. Нет. Комитеты захватывают в свои руки все вопросы — боевые, бытовые, административные. И это, — наряду с полной анархией во внутренней жизни и службе частей, — вызванной сплошным неповиновением.
Нравственная подготовка наступления шла своим чередом.
Фронтовой комитет 8 июня вынес постановление — «не наступать»; 18 июня перекрасился, и высказался за наступление. Комитет 2-ой армии 1-го июня решил не наступать, 20-го июня отменил свое решение. Минский совет рабочих и солдатских депутатов, 123 голосами против 79-ти, не разрешал наступать. Все комитеты 169-й пехотной дивизии постановили выразить недоверие Временному правительству, и считать наступление «изменой революции» и т. д.
Поход против власти выразился целым рядом смещений старших начальников, в чем, в большинстве случаев, приняли участие комитеты. Перед самым началом операции, должны были уйти командир корпуса, начальник штаба, и начальник дивизии важнейшего ударного участка. Подобной участи подверглись, в общем, 60 начальников, от командира корпуса до командира полка…
Учесть все то зло, которое внесено было комитетами, трудно. В них нет своей твердой дисциплины. Вынесенное отрадное постановление большинством голосов — этого мало. Проводят его в жизнь отдельные члены комитета. И большевики, прикрываясь положением члена комитета, не раз безвозбранно сеяли смуту и бунт.
В результате — многоголовие и многовластие; вместо укрепления власти — подрыв ее. И боевой начальник, опекаемый, контролируемый, возводимый, свергаемый и дискредитируемый со всех сторон — должен был властно и мужественно вести в бой войска…
Такая нравственная подготовка предшествовала операции. Развертывание не закончено. Но обстановка на Юго-западном фронте требовала немедленной помощи. С моего фронта враг увел туда уже 3–4 дивизии. Я решил атаковать с теми войсками, которые остались, по виду хотя бы, верными долгу.
В течение трех дней, наша артиллерия разгромила вражеские окопы, произвела в них невероятные разрушения, нанесла немцам тяжелые потери и расчистила путь своей пехоте. Почти вся первая полоса была прорвана, наши цепи побывали на вражеских батареях. Прорыв обещал разрастись в большую, так долго жданную победу…
Но… обращаюсь к выдержкам из описания боя.
Части 28-й пех. дивизии подошли для занятия исходного положения лишь за 4 часа до атаки, причем из 109-го полка дошло лишь две с половиной роты с 4-мя пулеметами и 30 офицерами; 110-й полк дошел в половинном составе; два батальона 111-го полка, занявших щели, отказались от наступления; в 112-м полку солдаты целыми десятками уходили в тыл. Части 28 дивизии были встречены сильным артиллерийским, пулеметным и ружейным огнем и залегли у своей проволоки, будучи не в силах продвинуться вперед; только некоторым частям штурмовиков и охотников Волжского полка со взводом офицеров удалось захватить первую линию, но вследствие сильного огня им удержаться не удалось, и к середине дня части 28-й дивизии вернулись в исходное положение, понеся значительный потери, особенно в офицерском составе. На участке 51-ой дивизии атака началась в 7 часов 5 минут. 202-ой Горийский и 204-й Ардагано-Михайловский полки, а также две роты Сухумцев, штурмовая рота Сухумцев и штурмовая рота Потийскаго полка быстрым натиском прорвались через две линии окопов, перекололи штыками их защитников и в 7 часов 30 мин. стали штурмовать 3-ю линию. Прорыв был настолько стремителен и неожидан, что «противник не успел открыть своевременно заградительного огня». Следовавший за передовыми полками 201-ый Потийский полк, подойдя к первой линии наших окопов, отказался идти далее и, таким образом, прорвавшиеся части не могли быть своевременно поддержаны. Двигавшиеся вслед за Потийцами части 134-й дивизии, вследствие скопления в окопах Потийцев, а также вследствие сильного артиллерийского огня противника, задачи своей не выполнили и частью рассыпались, частью залегли в наших щелях. Не видя поддержки сзади и с флангов, Горийцы и Ардаганцы пришли в смущение, и некоторые роты, потерявшие убитыми офицеров, начали медленно отходить, а за ними все остальные, однако, без особого давления со стороны немцев, которые только при отходе наших частей открыли по ним сильный артиллерийский и пулеметный огонь… Части 29-й дивизии не успели своевременно занять исходное положение, так как солдаты, вследствие изменившегося настроения, шли неохотно вперед. За четверть часа до назначенного начала атаки правофланговый 114-й полк отказался наступать; пришлось двинуть на его место Эриванский полк из корпусного резерва. По невыясненным еще причинам 116-й и 113-й полки также своевременно не двинулись…
«После неудачи утечка солдат стала все возрастать и к наступлению темноты достигла огромных размеров. Солдаты, усталые, изнервничавшиеся, не привыкшие к боям и грохоту орудий после стольких месяцев затишья, бездеятельности, братания и митингов, толпами покидали окопы, бросая пулеметы, оружие и уходили в тыл…»
«Трусость и недисциплинированность некоторых частей дошла до того, что начальствующие лица вынуждены были просить нашу артиллерию не стрелять, так как стрельба своих орудий вызывала панику среди солдат» …[234]
Вот другое описание командира корпуса, принявшего его накануне операции, и поэтому совершенно объективного в оценке подготовки ее.
…«Всё для успешного выполнения наступления, было налицо: обстоятельно разработанный план; могущественная, хорошо работавшая артиллерия; благоприятная погода, не позволявшая немцам использовать свое превосходство в авиационных средствах; перевес наш в силах, своевременно поданные резервы, обилие огнестрельных припасов, скажу еще — удачно выбранный участок для наступления, позволявший укрыто и близко от окопов расположить большое количество артиллерии, имевший, благодаря сильно волнистому его характеру, много скрытых подступов к фронту, незначительное расстояние между нашей линией и линией противника и, наконец, отсутствие естественных препятствий между линиями, которые требовали бы их форсирования под огнем противника. Кроме того, обработка солдат комитетами, начальством и военным министром Керенским, которая в конечном итоге сдвинула на самый трудный первый шаг.»
«Успех, крупный успех, был достигнут, да еще со сравнительно незначительными потерями с нашей стороны. Прорваны и заняты три линии укреплений; впереди оставались лишь отдельные оборонительные узлы, и бой мог скоро принять полевой характер; подавлена неприятельская артиллерия, взято в плен свыше 1.400 германцев, и захвачено много пулеметов и всякой добычи. Кроме того, врагу нанесены крупные потери убитыми и ранеными от артиллерийского огня, и можно с уверенностью сказать, что стоявшие против корпуса части временно выведены были из строя»…
«Всего на фронте корпуса редким огнем стреляло 3–4 неприятельские батареи и изредка 3–4 пулемета… Ружейные выстрелы были одиночные»…
Но пришла ночь…
«Тотчас стали поступать ко мне тревожные заявления начальников боевых участков о массовом, толпами и целыми ротами, самовольном уходе солдат с неатакованной первой линии. Некоторые из них доносили, что в полках боевая линия занята лишь командиром полка, со своим штабом и несколькими солдатами»…
Операция была окончательно и безнадежно сорвана. «…Пережив таким образом в один и тот же день и радость победы, достигнутой при условиях неблагоприятного боевого настроения солдат, и весь ужас добровольного лишения себя солдатской массой плодов этой победы, нужной Родине как вода и воздух, я понял, что мы начальники бессильны изменить стихийную психологию солдатской массы, — и горько, и долго рыдал»…[235]
Эта бесславная операция, тем не менее, повлекла серьезные потери, которые теперь, когда каждый день возвращаются толпы беглецов, установить трудно. Через головные эвакуационные пункты прошло до 20 тысяч раненых. Я пока воздержусь от заключения по этому поводу, но процентное отношение рода ранения показательно: 10 % тяжелораненых, 30 % в пальцы и кисть руки, 40 % прочих легкораненых, с которых повязок на пунктах не снимали (вероятно, много симулянтов) и 20 % контуженных и больных. Так кончилась операция.
Никогда еще мне не приходилось драться при таком перевесе в числе штыков и материальных средств. Никогда еще обстановка не сулила таких блестящих перспектив. На 19-тиверстном фронте у меня было 184 батальона против 29 вражеских; 900 орудий против 300 немецких; 138 моих батальонов введены были в бой против перволинейных 17 немецких.
И все пошло прахом.
Из ряда донесений начальников можно заключить, что настроение войск, непосредственно после операции, такое же неопределенное, как было.
Третьего дня я собрал командующих армиями и задал им вопрос:
— Могут ли их армии противостоять серьезному (с подвозом резервов) наступлению немцев? — Получил ответ: «нет».
— Могут ли армии выдержать организованное наступление немцев теми силами, которые перед нами в данное время?
Два командующих армиями ответили неопределенно, условно. Командующий 10-ой армией — положительно.
Общий голос: «У нас нет пехоты»…
Я скажу более:
У нас нет армии. И необходимо немедленно, во что бы то ни стало создать ее.
Новые законы правительства, выводящие армию на надлежащий путь, еще не проникли в толщу ее, и трудно сказать поэтому, какое они произвели впечатление. Ясно, однако, что одни репрессии не в силах вывести армию из того тупика, в который она попала.
Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие, а большевики лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма.
Развалило армию военное законодательство последних 4-х месяцев. Развалили лица, по обидной иронии судьбы, быть может, честные и идейные, но совершенно не понимающие жизни, быта армии, не знающие исторических законов ее существования.
Вначале это делалось под гнетом Совета солдатских и рабочих депутатов — учреждения, в первой стадии своего существования явно анархического. Потом обратилось в роковую ошибочную систему.
Вскоре после своего нового назначения военный министр сказал мне:
— Революционизирование страны и армии окончено. Теперь должна идти лишь созидательная работа…
Я позволил себе доложить:
— Окончено, но несколько поздно…
Генерал Брусилов прервал меня:
— Будьте добры, Антон Иванович, сократить ваш доклад, иначе слишком затянется совещание.
Я понял, что дело не в пространности доклада, а в его рискованной сущности, и ответил:
— Я считаю, что поднятый вопрос — колоссальной важности. Поэтому прошу дать мне возможность высказаться полностью, иначе я буду вынужден прекратить вовсе доклад.
Наступившее молчание я счел за разрешение и продолжал:
«Объявлена декларация прав военнослужащих.
Все до одного военные начальники заявили, что в ней гибель армии. Бывший Верховный главнокомандующий, генерал Алексеев телеграфировал, что декларация — «последний гвоздь, вбиваемый в гроб, уготованный для русской армии»… Бывший главнокомандующий Юго-западным фронтом, генерал Брусилов здесь, в Могилеве, в совете главнокомандующих заявил, что еще можно спасти армию и даже двинуть ее в наступление, но лишь при условии — не издавать декларации.
Но нас никто не слушал.
Параграфом 3-м разрешено свободно и открыто высказывать политические, религиозные, социальные и прочие взгляды. Хлынула в армию политика.
Солдаты расформировываемой 2-ой Кавказской грен. дивизии искренно недоумевали: «За что? Разрешили говорить где хочешь и что хочешь, а теперь разгоняют»… Не думайте, что такое распространительное толкование «свобод» присуще лишь темной массе. Когда 169-я пех. дивизия нравственно развалилась, а все комитеты ее, в крайне резкой форме, выразили недоверие Временному правительству, и категорический отказ наступать, я приказал расформировать ее. Но встретил неожиданное осложнение: комиссары нашли, что юридически здесь нет состава преступления, что на словах и на бумаге — все можно. Нужно, чтобы было налицо фактическое неисполнение боевого приказа…
Параграфом 6-м установлено, чтобы все без исключения печатные произведения доходили до адресата… Хлынула в армию волна разбойничьей (большевистской) и пораженческой литературы. Чем стала питаться наша армия, и, по-видимому, за счет казенной субсидии и народных денег, это видно из отчета «Московского военного бюро», которое одно снабдило фронт литературой в таких размерах:
С 24 марта по 1 мая выброшено 7.972 экз. «Правды», 2.000 экз. «Солдатской Правды», 30.375 экз. «Социал-демократа» и т. д.
С первого мая по 11 июня: 61.525 экз. «Солдатской Правды», 32.711 экз. «Социал-демократа», 6.999 экз. «Правды» и т. д.
Того же направления литература была выброшена в деревню «через солдат».[236]
Параграфом 14-м установлено, что никого из военнослужащих нельзя наказывать без суда. Конечно, эта «свобода» коснулась лишь солдат, так как офицеров продолжали жестоко карать высшей мерой — изгнанием. Что же вышло?
Главное военно-судное управление, не уведомив даже Ставку, ввиду предстоящей демократизации судов, предложило им — приостановить свою деятельность за исключением дел исключительной важности, как например измена. Начальников лишили дисциплинарной власти. Дисциплинарные суды частью бездействовали, частью бойкотировались (не выбирались).
Правосудие вконец было изъято из армии. Этот бойкот дисциплинарных судов и поступившее донесение о нежелании одной части выбирать присяжных, — весьма показательны. Законодатель может столкнуться с таким же явлением, и в отношении новых военно-революционных судов. И в этих частях присяжных необходимо будет заменить назначенными членами.
В результате целого ряда законодательных мер, упразднена власть и дисциплина, оплеван офицерский состав, которому ясно выражено недоверие и неуважение.
Высшие военачальники, не исключая главнокомандующих, выгоняются, как домашняя прислуга.
В одной из своих речей на Северном фронте, военный министр, подчеркивая свою власть, обмолвился знаменательной фразой:
— Я могу в 24 часа разогнать весь высший командный состав, и армия мне ничего не скажет.
В речах, обращенных к войскам Западного фронта, говорилось: — В царской армии вас гнали в бой кнутами и пулеметами… Царские начальники водили вас на убой, но теперь драгоценна каждая капля вашей крови…
Я, главнокомандующий, стоял у пьедестала, воздвигнутого для военного министра, и сердце мое больно сжималось. А совесть моя говорила: — Это неправда! Мои железные стрелки, будучи в составе всего лишь восьми батальонов, потом двенадцати, — взяли более 60 тысяч пленных, 43 орудия… и я никогда не гнал их в бой пулеметами. Я не водил на убой войска под Мезоляборчем, Лутовиско, Луцном, Чарторийском. Эти имена хорошо известны бывшему главнокомандующему Юго-западным фронтом…
Но все можно простить, все можно перенести, если бы это нужно было для победы, если бы это могло воодушевить войска, и поднять их к наступлению…
Я позволю себе одну параллель.
К нам на фронт, в 703-й Сурамский полк приехал Соколов с другими петроградскими делегатами. Приехал с благородной целью: бороться с тьмой невежества и моральным разложением, особенно проявившимся в этом полку. Его нещадно избили. Мы все отнеслись с негодованием к дикой толпе негодяев. Все всполошилось… Всякого ранга комитеты вынесли ряд осуждающих постановлений. Военный министр в грозных речах, в приказах осудил позорное поведение сурамцев, послал сочувственную телеграмму Соколову.
Другая картина…
Я помню хорошо январь 1915 года, под Лутовиско. В жестокий мороз, по пояс в снегу, однорукий бесстрашный герой, полковник Носков, рядом с моими стрелками, под жестоким огнем вел свой полк в атаку, на отвесные неприступные скаты высоты 804… Тогда смерть пощадила его. И вот теперь пришли две роты, вызвали генерала Носкова, окружили его, убили и ушли.
Я спрашиваю господина военного министра: обрушился ли он всей силой своего пламенного красноречия, обрушился ли он всей силой гнева и тяжестью власти на негодных убийц, послал ли он сочувственную телеграмму несчастной семье павшего героя.
И когда у нас отняли всякую власть, всякий авторитет, когда обездушили, обескровили понятие «начальник», вновь хлестнули нас больно телеграммой из Ставки: «начальников, которые будут проявлять слабость перед применением оружия, смещать и предавать суду»…
Нет, господа! Тех, которые в бескорыстном служении Родине полагают за нее жизнь, вы этим не испугаете!
В конечном результате, старшие начальники разделились на три категории: одни, невзирая на тяжкие условия жизни и службы, скрепя сердце, до конца дней своих исполняют честно свой долг; другие опустили руки и поплыли по течению; а третьи неистово машут красным флагом и по привычке, унаследованной со времен татарского ига, ползают на брюхе перед новыми богами революции так же, как ползали перед царями.
Офицерский состав… мне страшно тяжело говорить об этом кошмарном вопросе. Я буду краток.
Соколов, окунувшийся в войсковую жизнь, сказал:
— Я не мог и представить себе, какие мученики ваши офицеры… Я преклоняюсь перед ними.
Да! В самые мрачные времена царского самодержавия, опричники и жандармы не подвергали таким нравственным пыткам, такому издевательству тех, кто считался преступниками, как теперь офицеры, гибнущие за Родину, подвергаются со стороны темной массы, руководимой отбросами революции.
Их оскорбляют на каждом шагу. Их бьют. Да, да, бьют. Но они не придут к вам с жалобой. Им стыдно, смертельно стыдно. И одиноко, в углу землянки не один из них в слезах переживает свое горе…
Неудивительно, что многие офицеры единственным выходом из своего положения считают смерть в бою. Каким эпическим спокойствием, и скрытым трагизмом, звучат слова боевой реляции:
«Тщетно офицеры, следовавшие впереди, пытались поднять людей. В это время на редуте № 3 появился белый флаг. Тогда 15 офицеров с небольшой кучкой солдат двинулись одни вперед. Судьба их неизвестна — они не вернулись»…[237]
Мир праху храбрых! И да падет кровь их на головы вольных и невольных палачей.
Армия развалилась. Необходимы героические меры, чтобы вывести ее на истинный путь:
1) Сознание своей ошибки и вины Временным правительством, не понявшим и не оценившим благородного и искреннего порыва офицерства, радостно принявшего весть о перевороте, и отдающего несчетное число жизней за Родину.
2) Петрограду, совершенно чуждому армии, не знающему ее быта, жизни и исторических основ ее существования, прекратить всякое военное законодательство. Полная мощь Верховному главнокомандующему, ответственному лишь перед Временным правительством.
3) Изъять политику из армии.
4) Отменить «декларацию» в основной ее части. Упразднить комиссаров и комитеты, постепенно изменяя функции последних.[238]
5) Вернуть власть начальникам. Восстановить дисциплину и внешние формы порядка и приличия.
6) Делать назначения на высшие должности, не только по признакам молодости и решимости, но вместе с тем по боевому и служебному опыту.
7) Создать в резерве начальников отборные, законопослушные части трех родов оружия, как опору против военного бунта, и ужасов предстоящей демобилизации.
8) Ввести военно-революционные суды и смертную казнь для тыла — войск и гражданских лиц, совершающих тождественные преступления.
Если вы спросите меня, дадут ли все эти меры благотворные результаты, я отвечу откровенно: да, но далеко не скоро. Разрушить армию легко, для возрождения нужно время. Но, по крайней мере, они дадут основание, опору для создания сильной и могучей армии.
Невзирая на развал армии, необходима дальнейшая борьба, как бы тяжела она ни была. Хотя бы даже с отступлением к далеким рубежам. Пусть союзники не рассчитывают на скорую помощь нашу наступлением. Но и обороняясь и отступая, мы отвлекаем на себя огромные вражеские силы, которые, будучи свободны и повернуты на Запад, раздавили бы сначала союзников, потом добили бы нас.
На этом новом крестном пути, русский народ и русскую армию ожидает, быть может, много крови, лишений и бедствий. Но в конце его — светлое будущее.
Есть другой путь — предательства. Он дал бы временное облегчение истерзанной стране нашей… Но проклятие предательства не даст счастья. В конце этого пути политическое, моральное и экономическое рабство.
Судьба страны зависит от ее армии.
И я, в лице присутствующих здесь министров, обращаюсь к Временному правительству:
Ведите русскую жизнь к правде и свету, — под знаменем свободы! Но дайте и нам реальную возможность: за эту свободу вести в бой войска, под старыми нашими боевыми знаменами, с которых — не бойтесь! — стерто имя самодержца, стерто прочно и в сердцах наших. Его нет больше. Но есть Родина. Есть море пролитой крови. Есть слава былых побед.
Но вы — вы втоптали наши знамена в грязь.
Теперь пришло время: поднимите их и преклонитесь перед ними.
…Если в вас есть совесть!»
Я кончил. Керенский встал, пожал мою руку и сказал:
— Благодарю вас, генерал, за ваше смелое, искреннее слово.
Впоследствии, в своих показаниях верховной следственной комиссии[239] Керенский объяснял это свое движение тем, что одобрение относилось не к содержанию речи, а к проявленной мной решимости, и что он хотел лишь подчеркнуть свое уважение ко всякому независимому взгляду, хотя бы и совершенно не совпадающему с правительственным. По существу же — по словам Керенского — «генерал Деникин впервые начертал программу реванша — эту музыку будущего военной реакции». В этих словах — глубокое заблуждение. Мы вовсе не забыли галицийского отступления 1915 г. и причин его вызвавших, но вместе с тем, мы не могли простить Калуша и Тарнополя 1917 г. И наш долг, право и нравственная обязанность были не желать ни того, ни другого.
После меня говорил генерал Клембовский. Я выходил и слышал только конец его речи. Он очень сдержанно, но приблизительно в таком же виде как и я, очертил положение своего фронта и пришел к выводу, который мог быть продиктован только разве полной безнадежностью: упразднить единоначалие, и поставить во главе фронта своеобразный триумвират из главнокомандующего, комиссара и выборного солдата…
Генерал Алексеев был нездоров, говорил кратко, охарактеризовав положение тыла, и состояние запасных войск и гарнизонов, и подтвердил ряд высказанных мною положений.
Генерал Рузский, давно уже лечившийся на Кавказе, и поэтому отставший от жизни армии, анализировал положение на основании прослушанных речей, и привел ряд исторических и бытовых сопоставлений старой армии с новой революционной, настолько горячо и резко, что дал повод Керенскому, в его ответной речи, обвинить Рузского в призыве к восстановлению… царского самодержавия. Не могли понять новые люди глубокой боли за армию старого солдата. Керенский, вероятно, не знал, что Рузского не признавали и в свою очередь, страстно обвиняли правые круги как раз в обратном направлении — за ту роль, которую он сыграл в отречении императора…
Была прочтена корниловская телеграмма, в которой указывалось на необходимость: введения смертной казни в тылу, главным образом, для обуздания распущенных банд запасных; восстановления дисциплинарной власти начальников; ограничения круга деятельности войсковых комитетов, и установления их ответственности; воспрещения митингов, противогосударственной пропаганды, и въезда на театр войны всяких делегаций и агитаторов. Все это было в той или другой форме и у меня, и получило общее наименование «военной реакции». Но у Корнилова появились предложения и другого рода: усиление комиссариата, путем введения института комиссаров в корпуса, и предоставления им права конфирмации приговоров военно-революционных судов, — а главное, — генеральная чистка командного состава. Эти последние предложения произвели на Керенского впечатление, — «большей широты и глубины взглядов», — чем те, которые исходили из «старых, мудрых голов», опьяненных, по его мнению, «вином ненависти»…[240] Произошло очевидное недоразумение: корниловская «чистка» должна была коснуться вовсе не людей крепких военных традиций (качество это ошибочно отождествлялось с монархической реакцией), а наемников революции — людей без убеждений, без воли и без способности брать на себя ответственность.
Говорил и от своего имени комиссар Юго-западного фронта Савинков. Соглашаясь с нарисованной нами общей картиной состояния фронта, он указывал, что не вина революционной демократии, если после старого режима осталась солдатская масса, которая не верит своему командному составу, что среди последнего не все обстоит благополучно и в военном и в политическом отношениях, и что главная цель новых революционных учреждений (комиссары, кроме того, — «глаза и уши Временного правительства») восстановить нормальные отношения между двумя составными элементами армии.
Закончилось заседание речью Керенского. Он оправдывался, указывал на неизбежность и стихийность «демократизации» армии, обвинял нас, видевших, по его словам, источник июльского поражения исключительно в революции, и ее влиянии на русского солдата, жестоко обвинял старый режим, и в конце концов, не дал нам никаких отправных точек для дальнейшей совместной работы.
Все участники совещания разошлись, с тяжелым чувством взаимного непонимания. И я, с не меньшим. Но в душе осталось, увы, оказавшееся ошибочным, — сознание, что голос наш все-таки услышан.
Мои надежды подкрепило письмо Корнилова, полученное вскоре после его назначения Верховным главнокомандующим.
«С искренним и глубоким удовольствием, я прочел ваш доклад, сделанный на совещании в Ставке, 16 июля. Под таким докладом я подписываюсь обеими руками, низко вам за него кланяюсь, и восхищаюсь вашей твердостью и мужеством. Твердо верю, что с Божьей помощью нам удастся довести (до конца) дело воссоздания родной армии, и восстановить ее боеспособность».
Судьба жестоко посмеялась над нашей верой…