То же и с подарками. Русские не привыкли к мелочным и регулярным подаркам. Как будто это не в обычаях или возможностях Советской России. Но когда они вспоминают о подарках и дарят, то часто не знают в этом меры. Как будто для них вещи не имеют ценности. С одной стороны русские гоняются здесь в Берлине за каждым пустяком, за каждой тряпкой. В особенности женщины. Но русские также легко расстаются с этим. В особенности мужчины. У них в какой то мере атрофировалось чувство личной собственности. Русские гонялись за часами, потому что их не было в благословленной стране Советов, но на другой день они беззаботно дарили их, так-как привыкли обходиться без часов. Как-то мы спорили с подругами о союзниках здесь в Берлине и обсуждали какая между ними разница. Конечно нас больше всего интересовал вопрос отношения к женщинам. Девушки были из разных секторов Берлина и уже видели виды. Немцы больше всего недолюбливают французов. Родители, если уже до того дело дошло, говорят дочке: "Лучше ходи с десятью русскими, чем с одним французом". Видимо тут русские играют роль какого-то отрицательного эквивалента. У англичан каждый солдат - это рожденный джентльмен. Даже если он возьмет уличную женщину, то ведет себя с ней как с настоящей дамой. Этим мужчина только подчеркивает уважение к самому себе. В американской любви главную роль играют шоколад и сигареты. Я не говорю о серьезной любви - о ней не болтают языком на улицах. К сожалению многие видят в американце не человека, а мешок с сигаретами. Конечно - это плоды нашего трудного времени. Любовь на голодный желудок мало заманчива в наш материалистический век. Русские... Русская любовь? Об этом трудно сказать что-либо. На улицах Берлина никогда не увидишь руского рядом с немецкой девушкой. Поскольку это покрыто тайной, - об этом много говорят и строят нелепые догадки. Даже живя здесь в Карлсхорсте, я не могу ничего сказать по этому вопросу. Что можно сказать о наших молодых людях? Им не остается ничего лучшего, как вспоминать золотые времена в оккупированных странах. Теперь им приходится познакомиться с оборотной стороной медали. На днях в Карлсхорсте застрелился один старший лейтенант. Печальная история. Старший лейтенант не видел своей семьи с самого начала войны - больше пяти лет. Оказывается у них вообще не существовало отпусков в армии во время войны. Недавно он был переведен на работу в СВА. Просил разрешения на въезд семьи отказали, т.к. въезд семей в Германию был разрешен только короткий срок после капитуляции. Когда смотришь кругом, то кажется, что офицеры имеют право выписывать свои семьи. Но это только обман зрения. Это немногие семьи, которые успели "проскочить". Получив отказ, старший лейтенант подал прошение о демобилизации. Снова отказали. Старший лейтенант взял пистолет и застрелился. Сейчас никто не имеет права выписывать жен в Германию. А за общение с немецкими женщинами - Сибирь. Богатый выбор и полная свобода личности! Передо мной на письменном столе капитана лежит письмо. Конверт сделан из газеты и склеен мучным клейстером. Адрес написан чернилами поверх газетного шрифта. Это - письмо матери капитана, которое пришло по Военно-Полевой Почте. Многие места в письме замазаны цензурой. Цензура внутри страны на второй год после победоносного окончания войны! Какие тайны может писать мать сыну? Когда я думаю об этом, то я начинаю понимать капитана. Его молчание и его непонятные ответы. Уже половина восьмого. Скоро капитан вернется домой. В субботу русские тоже работают до половины восьмого. Для чего у них так построен рабочий день? Может быть для того, чтобы они не имели возможности общаться с внешним миром? Мне кажется я начинаю немного понимать русских. Они в плену у какой-то невидимой, но всевидящей злой силы. Неужели они не чувствуют этого сами? Кончаю. Бегу домой. Целую! твоя Марго * Waldheim-Sachsen Дорогая Марго! Жизнь в нашем маленьком городке течет уныло и однообразно. Было бы еще тоскливей, если бы у меня не было заботы о маленьком Петере. Иногда я не представляю себе что бы я делала, если бы у меня весь день не был занят ребенком. Петер теперь в другом городе. Комендатуры в маленьких городах ликвидируют и переводят в более крупные гарнизоны. Петер служит в сорока километрах отсюда. Когда он узнал, что их комендатура уезжает, то был очень взволнован, боялся, что их переведут слишком далеко. Теперь он бывает у нас только раз в неделю. Приходит всегда по ночам, на плече мешок с продуктами. Он видит, что мы голодаем, и тащит все, что может. Паек у них у самих очень скудный. Когда он посидит у нас немного, то как будто забывает об окружающем мире и становится совсем другой - веселый и такой простой. Меня удивляет одно. Он рассказывает о жизни в России, говорит что жизнь там тяжелая, что там нет того, к чему мы привыкли здесь. Но он никогда не ругает Россию, а только хвалит. Когда я его спросила, как это может быть - сразу и плохо и хорошо, он только рукой махнул и ничего не ответил. Еще хорошо, что Петер служит в комендатуре. Он говорит, что там больше свободы. Действительно, в соседнем городе в казармах стоит регулярная воинская часть. Там солдат вообще в город не выпускают и одеты они очень плохо. У Петера же хорошее шерстяное обмундирование. Он говорит, что такое дают только офицерам, да еще солдатам, служащим в комендатурах: "Для вида. Чтобы перед немцами не стыдно было". Дорогая Марго, я хочу сообщить тебе мою тайну. Недавно Петер сказал мне, что скоро его демобилизуют и он должен будет ехать домой в Россию. Он был очень печален, но не сказал пока больше ничего. Теперь я уверена, что он любит меня и маленького Петера. Но он думает, что я не поеду в Россию, потому что там тяжелая жизнь. Я долго думала об этом и наконец решилась. Вчера я написала письмо маршалу Соколовскому в Карлсхорст. Я подробно описала ему все. О маленьком Петере, о том что я и сержант любим друг-друга. Я посоветовалась с умными людьми и даже приписала, что я люблю коммунизм, Советскую Россию и Сталина. Умные люди говорят, что это у русских теперь так же необходимо, как у нас раньше "Хайль Гитлер!" Я прошу маршала Соколовского разрешить мне с ребенком поехать вместе с Петером в Россию, когда он будет демобилизован. Я уверена, что он поможет мне и тогда мы все будем счастливы. Я так верю этому! Я ничего не сказала Петеру. Пусть это будет для него сюрпризом. Иногда я завидую тебе, что ты в Берлине. Там так весело. Привет от мамы и маленького Петера. - твоя Хельга. * Берлин-Карлсхорст Дорогая Хельга! Опять зима. Опять я сижу за тем же письменным столом капитана, как год тому назад. В комнате тепло, но на душе у меня холодно. Холодно стало в Карлсхорсте. Это какая-то внутренняя атмосфера. Это трудно передать словами, но это чувствуется на каждом шагу. Я уже второй год здесь и чувствую глубокую внутреннюю перемену. Год тому назад русские были другие. Был какой-то беспорядок, какая-то ломка... Я не могу выразить это. Но люди были веселые, самоуверенные и непринужденные. Теперь надо всем этим опустилась свинцовая пелена. Все вошло в колею, но в какую-то мертвящую колею. Я в шутку сказала капитану, что Карлсхорст стал теперь совсем русским. Он с кривой усмешкой согласился: "Да... Советским." Раньше русских часто можно было видеть в немецких театрах и кино. Теперь для них в Карлсхорсте открыли несколько клубов и они ходят только туда. Кругом Карлсхорста строят все новые и новые заборы. Даже трамвайную линию, проходящую сквозь Карлсхорст, отгородили с обеих сторон железными решетками. Теперь много русских ходит в гражданском платье. Большинство одеты в одноцветные темные пальто и костюмы. О моде, о европейской моде русские не имеют понятия. Как будто они выросли в другом мире, где об этом не приходилось думать. О чем думают русские женщины там в России? Недавно я видела в просоветском журнале "Иллюстрирте Рундшау" фотографию бригада каменщиков на стройке. Из шести каменщиков - пять были женщины. Наверно им не до европейской моды. Например, я и мои подруги имеем теперь мало возможности шить новые платья, но мы переживаем эти новые платья в душе. Ах Хельга, ведь это такое удовольствие сидеть и изобретать фасон нового платья! В Карлсхорсте стоят очереди даже за сковородками и кастрюлями. Какова же жизнь в этом коммунистическом раю? В немецких газетах теперь так много пишется о коммунизме. Но я не слыхала, чтобы сами русские употребляли это слово. Когда я спросила об этом лейтенанта из соседней квартиры, то он только буркнул " ...твою мать". Что это такое? Может быть по ихнему так произносится коммунизм? Мой капитан теперь тоже изменился. Герр Шмидт рассказывает, что он часто встает среди ночи и ездит еще до рассвета на охоту. В темноте садится в машину и едет куда-то в окрестности Берлина. Один. К началу работы возвращается по уши в грязи. С ружьем, но часто без дичи. Мне иногда кажется, что он просто старается вырваться из Карлсхорста, подышать свежим воздухом. Я почти каждое утро нахожу на кухне оба ведра наполненными пустыми бутылками из-под водки и вина. Раньше этого не было. Фрау Шмидт говорит, что у него вечерами бывают те же друзья. Раньше они уезжали кампанией в театр или кино. Иногда среди ночи брали патефон и отправлялись купаться при луне на Мюггельзее. По воскресеньям на весь день уезжали в Берлин. Теперь-же только сидят у него каждый вечер в квартире и пьют водку. Капитан изменится внешне. Замкнулся, ушел в себя. Такой же строгий и подтянутый, но только редко улыбается. После обеда ложится на кушетку и закрывает лицо газетой. Но не спит, потому что я вижу, как он реагирует на происходящее кругом.

Да, я и забыла сказать тебе. Незадолго до того, как в нем произошла эта перемена, он ездил в отпуск в Россию. Вернулся похудевший и какой-то невеселый. С этого собственно и начались ночные пьянки и утренние поездки на охоту. Как будто у него что-то тяжелое на сердце. Как-то я спросила у него: "Почему Вы так изменились, герр капитан? Год тому назад Вы были совсем другой." Сначала он сделал вид, что не слышит моих слов, потом нехотя сказал: "Тогда мы были звери, вырвавшиеся на свободу. Ну и резвились кругом... Теперь снова посадили нас на цепь." Я спросила его: "Вам нравится в Германии, герр капитан?" Он ответил: "Человек должен оставаться там, где он рожден..." Он отвечает не на мой вопрос, а своим собственным мыслям. Когда я завожу разговор на личные темы, он всегда думает о другом. О чем он думает? О нашей жизни в Берлине тебе пишет мама, поэтому не буду повторяться. С приветом твоя Марго. Дорогая Марго! Случилось что-то ужасное. Я пишу тебе это письмо из маленькой деревни вблизи границы. Сегодня ночью мы идем через границу. Я, маленький Петер и... Петер. Вчера среди ночи кто-то постучал в окошко. Это был Петер. Но, Боже, в каком виде! Грязный, в измятой шинели, небритый. Молча вошел в комнату и первым делом стал искать глазами ребенка. Я в первый раз видела его в таком состоянии. Он был похож на затравленного зверя. Он торопливо объяснил мне все. Мы должны бежать. Он был арестован. Его обвинили в государственной измене. Шпионаж в пользу иностранной державы. Запретная связь с немкой. Боже, Боже... Он говорит, что ему показали какое-то письмо. Сказали что эта немка арестована и во всем призналась. Знают, что у него есть ребенок. Он говорит, что это означает Военный Трибунал. Этой ночью он бежал и пешком пришел сюда. Он говорит, что мы должны немедленно бежать... Куда? Я, не помня себя, как во сне оделась. Думаю, что вот каждую минуту постучат в дверь и всех нас арестуют. Теперь я понимаю, почему Петер так боялся раньше. Петер сбросил шинель и я вижу что у него через плечо висит автомат. Он такой страшный. Он сейчас такой, каким я видела его в те ужасные дни войны. В его глазах - смерть. Маленький Петер проснулся и плачет. Большой Петер ходит вокруг маленького Петера с автоматом в руках. Он не может ни на минуту остановиться. Он как медведица около своего детеныша. Я знаю, что он убьет каждого кто станет на его пути. Он все время торопит меня. Скорей уйти из этого дома. Скорей... Мы бежали ночью, закутав маленького Петера в одеяло. Сейчас вечер. Мы сидим в комнате у незнакомых людей. Они понимают нас. Я им все объяснила. Большой Петер держит на коленях маленького. Он не выпускает автомат из рук. Его лицо - камень. Через несколько часов мы идем через границу. Помоги нам Бог и пожалей маленького Петера... Хельга. * Берлин Дорогая Хельга! Всякий красивый сон приходит к концу и остается только грустное воспоминание. Моего капитана уже нет здесь. Он уехал в Россию. Я тоже оставила Карлсхорст там теперь слишком пусто и безрадостно. Я не забуду наш последний день в Карлсхорсте. Это был чудесный день, Хельга. Капитан совершенно преобразился в этот день. Я спросила его: "Любишь ли ты меня, Миша?" Ведь я прочла это в его глазах. Он посмотрел на меня со своей загадочной улыбкой: "Во всяком случае ни одна девушка в Берлине не нравилась мне больше, чем ты, Марго..." Мне стало так грустно. Он любил меня все это время. По своему любил. Может быть сильнее и глубже, чем я это могла понять. Какая же безжалостная сила заставляла его скрывать свои чувства, замораживать кровь? Ради чего? Я спросила: "Почему же ты был такой, Миша?" Он гладил мои волосы и ласкал меня. Но эти ласки были холодны. Будто он ласкал любимую вещь, но не женщину. "На это трудно ответить, Марго," - сказал он. - "Ты слишком хорошая девушка, чтобы взять тебя и потом выбросить. Ты достойна большего. А это большее в наших условиях исключено. Я не хотел осквернять тебя и свою собственную душу. Ты никогда не можешь быть моей женой..." Я перебила его: "Но почему?" Он опять улыбнулся так, словно я задаю ему вопросы, которые невозможно объяснить. Он ничего не ответил. На прощанье он сказал мне: "Я хочу, Марго, чтобы ты не оставалась больше здесь в Карлсхорсте. Найди себе работу и любовь в своей среде. Пообещай мне!" Он взял мою кеннкарту и перечеркнул крестом штемпель комендатуры СВА. Когда перечеркнут этот штемпель - на работу в Карлсхорст больше не принимают. Мы весь день провели вместе. Наш первый и последний день, когда мы знали, что любим друг-друга. Теперь он где-то далеко, в своей любимой холодной России. Он был прав! Розы не растут на болоте... Твоя маленькая одинокая Марго.

Глава 18. ЧЛЕН ПОЛИТБЮРО

1. "Милый мой мальчик, извини меня что плохо пишу - старая уж я стала совсем. На покой пора, а Бог смерти не дает. Руки дрожат, перо за бумагу цепляется. Левый глаз совсем не видит, правый тоже не слушается..." Передо мной лежит пожелтевший листок корявой бумаги, вырванный наверное из моих старых школьных тетрадей. Крупный, похожий на детский, почерк. Неясные, много раз разведенные водой чернила. Я с трудом разбираю буквы, старательно выведенные ржавым пером. "...Сижу при свете керосиновой моргалки, как в двадцать первом году, и пишу тебе письмо. Электричество горит только по два часа в день, да и то не каждый день. Я придвинула стол к печке, тут хоть немного тепло. От окон ужасно дует, хотя я и позатыкала все дырки ватой. Кровь уж не греет, милый мой..." Нет электричества! Нет угля для печи! И это через два года после победного окончания войны. И это в сердце Донецкого Угольного Бассейна, богатейшего в Европе угольного месторождения. Впрочем чему удивляться. До войны студенты нашего института всю зиму сидели в аудиториях закутавшись в шубы, с меховыми шапками на головах. Мерзли пальцы. Хотелось засунуть руки в карманы, а нужно было писать конспекты. Топки центрального отопления Новочеркасского Индустриального Института им. Серго Орджоникидзе были рассчитаны на донецкий антрацит, а теперь их кормили никуда не годным штыбом. Зато в научной библиотеке Института мы любовались немецкими журналами "Der Bergbau", где на последней странице из номера в номер рекламировался на продажу заграницу дешевый донецкий антрацит. Однажды мой приятель Василий Шульгин стал самым популярным человеком на Энергетическом Факультете. Никому неизвестными путями он достал где-то авиационный комбинезон с электрическим обогреванием, какие применяются при полетах в Арктике. Из лаборатории ОЭТ он притащил под свою скамью трансформатор, раздобыть длинный шнур было уже совсем пустяком. Щелк - и Василий стал знаменитостью. В первый день этого подвига мы не столько слушали профессоров, как наблюдали за Василием - скоро-ли от него пойдет пар или не загорится-ли он. Один из ближайших друзей на всякий пожарный случай принес из коридора огнетушитель и засунул его неподалеку от героя. Триумф Василия продолжался несколько дней. Иногда он с гордым, видом щелкал выключателем у себя на боку и мерзнущая аудитория понимала, что Василию слишком жарко. Мы все сообща любовались и гордились мешкообразной фигурой на задней парте, как-будто это был наш коллективный подвиг. К нашему всеобщему удивлению и разочарованию, в один морозный январский день Василий снова появился в своем стареньком пальтишке на рыбьем меху. На наши недоуменные и настойчивые вопросы он односложно отвечал, что "машина" испортилась. Только нескольким доверенным друзьям он поведал свою горькую тайну. Оказывается его вызвали в Спецотдел, институтский филиал НКВД, и там предложили прекратить "антисоветскую демонстрацию", иначе дело будет передано в "соответствующие органы". По правде сказать это было еще большой любезностью со стороны спецотдела. Все студенты мерзнут и молчат, а одному захотелось погреться - контрреволюционная агитация и подрыв социалистической экономики! Так было все довоенные годы. Это была система. Люди просто привыкли не замечать этого. Немцы сейчас мерзнут в своих нетопленых квартирах. Они конечно проклинают советских офицеров которым не нужно считать каждого брикета. Но никому из них не придет в голову, что семьи этих офицеров в далекой России мерзнут еще больше, чем немцы. "...Но я все-таки креплюсь. Весь день-деньской на ногах, все хозяйство веду. Плохо, что сил нет, кости старые болят. Кушаю только сладкий чай, да иногда сухарик в чае размочу. Во рту два зуба осталось, жевать нечем." "Мать уходит в семь часов утра на работу. Вечером еле-еле с палочкой добирается до дома, идет - за заборы держится. Не так устанет от работы, как от трепки нервов. Люди все озлобленные, чуть-что - ругаются последними словами, ничего слушать не хотят." "Мать ходит на работу в туфлях, что ты прислал. Для дома я ей сшила туфли из тряпок - она очень довольна. Жаль что и тряпок-то нет, шить не из чего. Недавно мать надела на работу присланные тобой чулки. Все девчонки молодые так рассматривали, что матери неудобно стало. Одну пару мать подарила Марусе Силенко, за то что та ухаживала за матерью, когда она была больна. Маруся была рада до смерти..." "...Мать теперь боится ходить на почту получать твои посылки. Бандиты следят за людьми, кто получает посылки из Германии, вламываются ночью и убивают. А днем мальчишки-ремесленники караулят около почты и отнимают посылки на улице среди бела дня..." Я вспоминаю Горьковский Автомобильный Завод им. Молотова, известный всему миру ГАЗ. Там в начале войны я наблюдал этих так называемых "ремесленников" - новые кадры советского пролетариата. Когда советская промышленность зашла в тупик с молодыми кадрами - никто из молодежи не хотел добровольно идти в рабочие - незадолго до войны был издан Указ Президиума Верховного Совета СССР "О мобилизации в Фабрично-заводские и Ремесленные Училища." Миллионы подростков в возрасте 14-17 лет в принудительном порядке были мобилизованы в эти училища. Это была кузница нового класса советских рабов. В заводской столовой сначала кушали эти "ремесленники" из ремесленного училища при заводе. Питание ремесленников было паршивое, но все-так лучше чем рабочих ведь подростки не так сознательны, как взрослые, и их одними лозунгами не накормишь. К тому-же многие "ремесленники" получали кое-какие продукты из деревни, откуда они в большинстве были родом. В результате этого они иногда оставляли свои порции недоеденными, часто из мальчишеского озорства запросто выворачивали несъедобные обеды на стол. Не успевали еще "ремесленники" покинуть зал столовой, как туда бегом врывалась очередная партия рабочих. Одни кидались в очередь перед кассой или раздатком. Другие спешили занять места за столом, иначе придется, глотая слюни, ожидать за стулом, пока покушает более быстроногий пролетарий. Третьи же, выхватив из карманов ложки и стыдливо озираясь, бросались к столам с недоеденными и разбросанными по столам остатками от обеда их младших братьев-пролетариев и торопливо с животным голодом поедали эти остатки. Что думали "ремесленники", наблюдая эту картину? Ведь через несколько месяцев они тоже должны были стать полноправными рабочими, получать рабочий паек и все прочие блага, записанные в скрижалях солнечной Сталинской Конституции. Рядом была маленькая комната, откуда пахло яичницей и жареным салом. Там помещалась столовая для начсостава: директора, парторга ЦК ВКП(б) и прочих вождей. Рабочие не особенно завидовали вождям. Вожди так часто менялись, что люди даже не успевали запоминать их фамилии. Куда они исчезали люди тоже не интересовались. Известно куда - Аист приносит, а Черный Ворон уносит! На заводе ГАЗ в те годы работала группа английских сержантов и техников. Они руководили сборкой танков, присылаемых в СССР по ленд-лизу. У них, конечно, осталось самое лучшее впечатление о заводе. "...Вчера мать купила на базаре два стакана кукурузы, я потолкла ее в ступке и теперь мы два дня кушаем кашу. Если бы было масло, то было бы совсем вкусно. Теперь холодно и крестьяне на базар привозят мало. Картошка стоит XXX, горох XXX, молоко - XXX, о мясе и масле мы даже не думаем." Затем следует несколько строчек, замазанных черной краской цензора. Два стакана кукурузы... Ранней весной 1945 года я cдал курсовые экзамены в Военной Академии. После этого я должен был ехать на фронт, на боевую стажировку перед защитой окончательных Государственных Экзаменов. Так-как часть курсовых экзаменов была зачислена мне из прежних учебных заведений, то я освободился раньше других и с большим трудом получил недельный отпуск домой, правда опять таки под предлогом служебной командировки в том же направлении. С вещевым мешком за спиной, засунув руки в карманы, я хожу под сводами Казанского Вокзала. Шагаю через спящие на полу тела в серых шинелях. Надежд сесть в поезд мало. Люди не могут попасть на поезд неделями. Я начинаю знакомиться с дислокацией вокзала в поисках обходного маневра, смотрю по сторонам - может быть есть какая-нибудь дырка, где можно пролезть на перрон. Единственное мое преимущество это отсутствие багажа, молодая сила, да еще социалистическая смекалка. Билеты и деньги?! Ха - это доисторические пережитки. "Братишка, у тебя, если не ошибаюсь, Те-Те?" - раздается сиплый бас за моей спиной, здоровенная ручища хлопает меня по плечу. Сзади меня ухмыляется во весь рост удалой матрос в черном бушлате и сдвинутой на затылок бескозырке. Несмотря на холод на его обнаженной груди красуются все символы матросской жизни. Татуирован он до самого подбородка - видно уже место не было, а требовалось запечатлеть на собственной коже недавнюю эпопею Севастополя. Один из тех, о ком говорят, "рубаха парень", кому все на свете трын-трава и все моря по колено. Матрос улыбается мне, как будто мы с ним давно знакомы, и показывает пальцем на кобур моего пистолета. "Да. Те-Те. А что такое?" - спрашиваю я. "Ты с каким едешь - в одинадцать двадцать?" - звучит бас. Получив утвердительный ответ, матрос еще шире улыбается: "Ну, тогда все в порядке. Отдать концы! Пошли!" "Куда?!" "Раз говорю пошли, значит пошли! Держи в кильватер! Ты что, братишка, - сегодня на свет народился?" - говорит мой новый родственник. У матросов своя особая манера. Для них весь белый свет - братишка. Мы выходим из вокзала, лезем в темноте по каким-то крышам, через какие-то заборы. Матрос кряхтит: "Эх, Одесса-мама у меня дырок больше, чем живого мяса". Наконец мы приземляемся на железнодорожных путях по другую сторону вокзала. Между составами по перрону ходят патрули. Как диверсанты мы подкрадываемся к стоящему на путях поезду. Все вагоны заперты. "Теперь давай твой Те-Те, братишка", - командует матрос. "Что ты будешь делать - стрелять?" "Да нет. Держи обойму. Теперь смотри - билет на весь свет!" Матрос оттягивает назад верхнюю скобу пистолета, ставит ее на защелку. Затем он ловко вставляет торчащее вперед дуло в гнездо трехгранного замка. Поворот - и мы внутри вагона. "Я по этому билету больше проехал, чем по каким другим", - гордо поясняет "братишка", отдавая мне пистолет. Впоследствии мне еще несколько раз приходилось пользоваться необычайным качеством пистолета системы ТТ - нарезка и канал ствола в точности соответствовали всем железнодорожным замкам. Мы забираемся на привилегированную верхнюю полку. Итак - мы уже на колесах, можно сказать дома. Конечно у нас у обоих были воинские билеты, но с этими билетами мы спали бы несколько дней на вокзальном полу. Билет системы ТТ куда лучше! У порога родного дома я останавливаюсь и оглядываюсь кругом. Все покосилось, вросло в землю. Заборов нигде нет - сожгли. Через весь город можно пройти дворами, напростец. Со смешанным чувством радости и печали я открываю шаткую дверь, увешанную ржавыми крючками и хитроумными щеколдами. Дверь такая дряхлая, что ее боязно открывать, того и гляди развалится. Осторожно ступаю тяжелыми сапогами по скрипящим половицам кухни. Все такое прогнившее, ветхое и запущенное - как в детских сказках о избушке на курьих ножках. Открывая дверь в следующую комнату, я втягиваю голову в плечи, чтобы не зацепиться за перекладину. Тесен стал отчий дом после скитаний по белу свету. В углу комнаты у печки маленькая сгорбленная старушка в фартуке. Она почти по пояс мне. Когда-то она вынянчила меня на своих руках, теперь же я могу взять ее на руки как ребенка. Седые волосы аккуратно убранные под белую косынку, все та же клетчатая шаль на плечах. Маленькая старушка оборачивается на шум закрываемой двери. "Гриша!?" Звук этого слова нельзя передать. В этом одном коротком звуке все переживания долгих лет войны - надежда, страх, ожидание, радость. Я испугался. Я испугался, когда увидел как задрожали морщины на ее лице, как беспомощно упали вниз ее руки. "Бабуся!?" Я только схватил ее плечи, я боялся чтобы она не упала. Мы долго стояли молча. Прижавшись в моей груди она жалобно, по-детски плакала слезами радости. Я осторожно гладил ее сгорбленную спину под старенькой фланелевой блузкой. Я чувствовал под моими пальцами ее хрупкие кости, я боялся причинить ей боль моими грубыми руками. "А где мать?" - спросил я, оглядываясь кругом. "Она на работе. Вернется к шести". "Я пошлю кого-нибудь из пацанов со двора. Пусть скажут ей", - предложил я, сбрасывая шинель. "Что ты, Гриша... Упаси Бог!" - торопливо и испуганно пролепетала старушка. "Она от радости убежит с работы, а потом под суд или выгонят..." Я почувствовал, как воротник кителя стал мне неожиданно узок как кровь прилила к голове и зашумела в ушах от ярости. Вот как встречает солдата-сына советская мать после четырех лет разлуки! Мне хотелось пойти и разбить рукояткой пистолета морды начальству учреждения, где работает мать. Эх ты - билет на весь свет системы ТТ! Тут ты бессилен... Поздно вечером приплелась с работы мать. Бабушка по случаю моего приезда готовит праздничный ужин. Она с гордостью достала микроскопическую баночку с медом и поставила на стол, видно эта баночка долго хранилась в дальнем углу ради торжественного случая. Затем на столе появляется крошечный аптекарский пузырек из-под лекарства - в нем вишневая настойка. Когда я шагнул к моему вещевому мешку и начал выкладывать на стол пестрые американские банки с консервами, в глазах матери загорелось чувство радости и облегчения. Они были сами голодны, но еще тяжелее было им сознание того, что им нечем накормить и угостить сына солдата, вернувшегося домой живым после долгой разлуки. Теперь на столе были американские консервы. Когда русские люди слышат слово "ленд-лиз", то в их памяти встают горы и горы консервных банок. Эти банки можно было встретить в самых диких трущобах знаменитых Брянских лесов, в болотах Ленинградского края, на каждом шагу, где прошла советская армия. Россия - это признанная богатейшая сельскохозяйственная страна с неисчерпаемыми природными богатствами. И эта страна с 1942 по 1945 год жила и боролась исключительно за счет американских продуктов. Мы, офицеры, все глубоко убеждены, что мы могли бы продержаться без американских танков и самолетов, но просто умерли бы с голода без американских продуктов. Мясопродукты, жиры и сахар в Армии на 90% были американского происхождения, почти такая же картина была в тылу. Даже бобы и белая мука были американские. Единственное, что было советским - это черный хлеб если не считать еще воду. Кстати о воде. В Москве вполне серьезно утверждали, что американское посольство даже воду получает из Америки в консервных банках. Наверное при этом подразумевались банки с грейпфрутовым соком, который по американским понятиям удлиняет жизнь человека и способствует успеху в делах. В Москве же после войны говорили, что Кремлевские склады обеспечили себя американскими продуктами на много пятилеток вперед. Однажды, в начале 1943 года, все магазины в крупных городах СССР оказались буквально завалены мешками кофе в бобах. Видно американцы подбросили пару пароходов. До войны натуральное кофе считалось в СССР предметом роскоши. Теперь же все полки в магазинах, до этого пустовавшие, ломились под тяжестью мешков с красными заграничными буквами. Без карточек, по 80 рублей кило. Хлеб в то время на вольном рынке стоил 150 рублей кило. Вскоре люди стали покупать кофе целыми мешками. Не то чтобы русские люди заразились иностранными вкусами. Вовсе нет. Они выпаривали кофейные бобы в кипятке, благовонную жижу сливали ко всем чертям, вываренные бобы сушили, толкли их в ступке или мололи на кофейной мельнице и... пекли из этого продукта хлеб. Хлеб из кофе! До этого подобные фокусы проделывались с горчицей в порошке. Хлеб из горчицы! Хлеба, хлеба! Вся жестяная посуда в СССР в годы войны изготовлялась из американских консервных банок. Русские люди не скоро забудут эти банки и их содержимое - "Porked Meat". В бессильной злобе, стараясь уменьшить эффект консервной пропаганды, слухачи НКВД распускали слухи, - НКВД имеет людей, которые не только собирают слухи, но и распускают их по приказу свыше, - что американцы делают консервы из мяса южноамеканских обезьян и посылают их в СССР. "...Милый Гриша, может быть у тебя есть там какая-нибудь чашечка? Я свою недавно разбила и теперь чай не из чего пить. Если пришлешь, я буду очень рада. Как буду чай пить - буду тебя вспоминать, родной мой". "...Ты зашиваешь посылки в очень хорошую парусину. Не бойся - мы ее не выбрасываем, а делаем из этого полотенца. Не сердись на нас, если мы у тебя чего-нибудь просим. Ведь ты у нас один. Я только и живу твоими письмами. Жить то мне уж не долго осталось. Будь здоров, мой хороший. Береги себя! - твоя бабушка". Я медленно поворачиваю голову и смотрю на золотой погон на моем плече. В груди поднимается горький комок, свинцовая тяжесть наливает затылок. Глаза и мозг застилает пелена кровавого ослепляющего тумана. Это всеиспепеляющая жажда уничтожения, жажда возмездия. С таким кровавым туманом в глазах русский солдат шел со штыком в лоб на пулеметы, бросался грудью на амбразуру немецкого ДОТа. В кармане у него было письмо, где из родной деревни сообщали, что его дом сожжен, а семья умерла с голода. Хочется крови. Злоба и горечь распирают мою грудь. Что делать?! Вынуть из угла шкафа автомат, выйти на улицу и стрелять в звезды?! Или, не спуская палец с курка, чертить крестом стены. Хорошо было во время войны, там было хоть на ком злость сорвать. Что делать?! Я достаю мешок для посылки. Набиваю его до десяти килограмм дамским кружевным бельем, шелковыми чулками, отрезами материи. В самую середину осторожно засовываю несколько фарфоровых чашек. Что еще? Ведь там нужно абсолютно все. Они продадут это и купят себе масла, а ходить будут все равно в лохмотьях. Разве наполнишь бездонную бочку! Сегодня вечером я хотел пойти куда-нибудь. Письмо отбило у меня всякую охоту выходить из дома. Я сижу за письменным столом, передо мной проходят картины моей жизни. 2. 1921 год. В то время я был еще совсем ребенком. Пожалуй единственное воспоминание, врезавшееся мне в память, - это галки. В освещенной керосиновой лампой комнате по полу прыгают галки. Одна из них неловко волочит за собой по полу крыло, капли крови тянутся вслед. Мигает пламя лампы, таинственные темные углы, а на полу бедные жалкие галки. Зимой галки летали черными стаями. Когда в сумерках зимнего вечера они с громким "Кар-Кар" проносились над крышами домов люди говорили: "Это к морозу. Завтра еще холодней будет". Малиново-красная полоса заката на горизонте, сиреневая морозная мгла и кричащие стаи галок. Они усаживались, как грозди черных ягод, на голые ветки высоких тополей в садах и вели перед сном свои птичьи разговоры. Галки очень умные птицы. Вы можете танцевать и кричать под деревом, где они сидят - галки не обратят на вас ни малейшего внимания. Но если у вас в руках будет ружье, то они не допустят вас и на сто шагов. Предостерегающий крик дежурной галки и вся стая с громким "Кар-Кар" срывается с места. Мой дядя изобретал самые хитроумные способы, чтобы подобраться к горлатой дичи с ружьем. Это была самая настоящая охота - ведь галки шли на рагу. Я не помню какой вкус имеет рагу из галок. Люди постарше уверяют, что оно нисколько не хуже другой дичи. У каждой дичи свой особый специфический запах - амбре, как говорят любители. Таково было советское рагу образца 1921 года. В то время на улицах в снегу сидели закутанные в лохмотья дети и молча протягивали вперед руки. У них уже не было сил выговорить слово "Хлеба!" Когда прохожие несколько часов спустя возвращались мимо этого места, то дети уже не протягивали руки. Морозный иней лежал на их ресницах. Хлопья мягкого чистого снега медленно падали на жалкую кучку лохмотьев, которая называется человеком. Называлась человеком - эти были уже замерзшие трупы. Дети были мертвы. Дети цветы жизни. В Кремле в то время решались проблемы эпохи военного коммунизма. Вожди пока еще сравнительно мирно таскали друг-друга за волосы, споря куда идти - вправо или влево. 1921 год мало вспоминают. После этого было много других "годов", которые острее сохранились в памяти людей. 1921 год был чем-то естественным - война, послевоенная разруха. Поэтому он не казался таким ужасным. 1926 год. Годы Новой Экономической политики. "Период временного отступления для организации решающего наступления по всему фронту", - как пишется в истории ВКП(б). Если в эти годы отец давал мне десять копеек, то я был богатым человеком и мог удовлетворить все мои мальчишеские желания. Период 1925-26 годов это были единственные годы за все время существования Советской Власти, когда люди не думали о хлебе. Я не помню царскую Россию. Период НЭПа для людей моего поколения - это эквивалент нормальной и зажиточной жизни. Мне приходилось слышать от стариков различные сказки, но я в то время был пионером и больше интересовался игрой на барабане. Раскинув руки на два аршина такой музейный старичок с восторгом и сожалением говорил: "При Николае в-о-о-т т-а-а-кой залом (сушеная рыба) стоил три копейки, а теперь..." Старичок глотал слюни и уныло махал рукой. Мне было жалко старичка, но игра на пионерском барабане интересовала меня больше чем трехкопеечные заломы. 1930 год. Я - школьник. Название школы меняется каждые три месяца, педагогические программы соответственно этому. Меня все это сравнительно мало интересует - у меня нет времени. Основную часть дня я провожу в очередях за хлебом. Около хлебных магазинов день и ночь стоят очереди. Шестьсот, семьсот... Часто номер, написанный чернильным карандашом на моей ладони превышает тысячу. В то время это было для нас своего рода спортом. Когда к магазину подъезжает фургон и из него начинают разгружать хлеб, начинается горячее время. Кричат полураздавленные женщины, дикая матерная ругань, стон и плач. В это время мы, мальчишки, пытаемся ворваться в магазин через окно или через любую другую дырку, куда пролезет наша голова. Это было для нас заменой детских игр. Это был героизм, подвиг. Где-то дети играют в индейцев, мы же боролись за нашу жизнь, за кусок хлеба. Так подрастали молодые строители социализма, так закалялась сталь. Учились мы во второй смене, в школе было так-же холодно, как и на дворе. На улице было гораздо веселей, здесь хоть согреешься от беготни. Какой толк, что учительница опять будет рассказывать сказки о Парижской Коммуне, от этого сыт не будешь. Вместо Бастилии мы штурмовали хлебные лавки. 1932 год. Всеобщая коллективизация. По улицам лежат трупы людей умерших с голода. Живые ходят с трудом, распухли ноги, водянка - спутник голода. Мой старший брат, как комсомолец, мобилизован на выполнение спецзадания. Им выдают винтовки. По ночам они стоят в качестве охраны у церкви, превращенной в пересыльную тюрьму. Не хватает тюрем, не хватают охраны. Вечерами в полутьме пригоняют партии раскулаченных - сотни оборванных крестьян и крестьянок. На руках у матерей закутанные в тряпки грудные дети. Многие еле передвигают ноги. С заряженными винтовками ходят они, мальчишки, вокруг церкви. Сами голодные, они охраняют голодных людей. Морозным утром открываются церковные врата. Классовых врагов в лохмотьях гонят дальше на Север. Несколько десятков трупов остаются лежать на холодном каменном полу. Для них проблема ликвидации кулачества как класса уже разрешена. Они счастливчики. Других ожидают еще мучения и все равно тот-же конец. Проходит зима и наступает весна. Начинается кампания по засыпке семенного фонда. Крестьяне пекут хлеб из коры деревьев, а люди с наганами в руках требуют зерно для посевной кампании. Одетая в лохмотья женщина с грудным ребенком на руках. Еще двое испуганно выглядывают из-за подола матери. Женщина истерически кричит: "Сама голодная. Молока в грудях нету для ребенка". - в яростном порыве протягивает вперед плачущий комок. - "Засыпайте детей в семфонд!". Зимой крестьяне ели кору с деревьев, кошек, собак, конский навоз. Случаи каннибализма были частым явлением. Никто не знает сколько миллионов умерло с голода в 1933 году. Может быть треть, может быть половина всего сельского населения Юга России. Летом по опустевшим селам бродят немногие оставшиеся в живых и одичавшие собаки, питаются человеческим мясом. Сначала хозяева ели собак, теперь собаки лакомятся своими хозяевами. Много полей не засеяно, засеянные поля некому убирать. Нас, школьников старших классов, ежедневно гоняют убирать урожай на поля. Дорога ведет по окраине городского кладбища. Каждое утро, когда мы идем на работу, мы видим десятки свежевырытых глубоких ям. Возвращаясь с работы, мы видим эти ямы уже засыпанными вровень с землей. Некоторые наиболее любопытные школьники пробовали расковыривать рыхлую землю ногой. Натолкнувшись под слегка притрушенным слоем земли на голые человеческие ноги и руки, они потеряли свою любознательность. Иногда, когда мы вытянувшись вереницей шли через кладбище, в эти зловещие ямы, как ненужную падаль сбрасывали с подвод голые распухшие трупы из тюрем и больниц. Эти были те, чью работу мы теперь делали в поле. Порастут бурьяном неизвестные могилы и никто не узнает цену звонкого слова кол-лек-тив-визация! Искусственный голод 1932-33 годов был политическим мероприятием Политбюро, это не было стихийное бедствие. Необходимо было показать, кто хозяин в стране. Решение было принято и подписано в Кремле. Последствия - миллионы человеческих жизней, может быть десятки миллионов. Голод стал отныне орудием кремлевской политики. Он стал новым Полномочным Членом Политбюро. Демпинг! Тупозвучный экономический термин. В тридцатых годах сэры из Палаты Лордов прокатили в британском парламенте билль о запрещении советским торговым судам бросать якорь в английских портах. Конечно, англичане исходили из своих внутренних соображений - нужно было защитить экономические интересы империи, канадских и австралийских экспортеров зерна. Англичанам, вероятно, не пришло в голову, как этому решению радовались миллионы русских людей. Советы лезут со своей баснословно дешевой пшеницей, дешевле себестоимости пшеницы на мировом рынке. Для Советов механика проста - у коллективизированного крестьянина хлеб забирается по цене 6 копеек за килограмм, рабочим он продается по 90 копеек за килограмм. Никаким капиталистам такие дивиденды и не снились. Тут уж можно побаловаться и демпингом. Богатая и сытая Советская Россия предлагает по бросовым ценам зерно на мировом рынке. Жадные до наживы капиталисты бросаются на дешевку. Англичане с удовольствием жуют дешевый и очень белый русский хлеб. Но... Но вскоре начинает трещать песок на зубах. Канадские и австралийские фермеры чертыхаясь жгут свое зерно в топках, пускают его по ветру под радостные вопли московского радио: "Смотрите что творится в бесплановом капиталистическом мире". Но у бравых канадцев и австралийцев после зернового ауто-де-фе не оказывается денег, чтобы покупать английские промышленные товары. В результате закрываются английские фабрики и заводы, растет безработица. У озлобленных английских рабочих нет в кармане шиллингов, чтобы купить такой белый и соблазнительный, такой дешевый русский хлеб. А там за морем, в чудесной стране строящегося коммунизма нет безработицы, а хлеб такой дешевый, что его продают почти даром заграницу. В результате усиливаются забастовки и рост революционного движения на Западе. "Революция продолжается, товарищи", - потирают руки дяди в Кремле. Откармливаются дешевым советским сахаром свиньи в Дании. В СССР пьют чай вприглядку, по праздникам вприкуску. Голодают советские рабочие и крестьяне, зато есть деньги для финансирования капитального строительства, есть импортные станки и машины. Растет база тяжелой индустрии - тяжелое орудие в арсенале мировой революции. Рабочим и крестьянам обещали, что тяжелая индустрия будет делать легкую индустрию, а та, в свою очередь, ситец и ботинки. Но пока что производятся только самолеты и танки. Ничего не поделаешь - капиталистическое окружение. Терпите! Теперь нет места чувству буржуазной сентиментальности. Статистика говорит, что рождаемость и рост народонаселения обратно пропорциональны жизненному стандарту. Чем хуже люди живут, тем быстрее плодятся. С одной стороны Индия и Китай, где с голоду ежегодно умирают тысячи, а на их место рождаются миллионы. С другой стороны сытые, изнеженные страны на закате цивилизации, Франция и Англия с падающей кривой рождаемости, где наибольший удельный вес падает на отмирающие возрастные группы. Вспомните мемуары Ллойд-Джорджа и его сравнение с опрокинутым треугольником. Исходя из этих предпосылок Сталину нет необходимости опасаться последствий политики голода, рабочими руками и солдатами он будет обеспечен в достаточной мере и при всех условиях. Со всех точек зрения активный баланс для государства. Сентябрь 1939 года. Подписан пакт о дружбе Сталин-Гитлер. Состав за составом катится советский хлеб, масло, сахар курсом на Германию. Одновременно все это исчезает с полок советских магазинов, и до этого не блиставших изобилием. Чтобы объяснить перемену политического курса слухачи НКВД распускают повсюду очередной слух: "Риббентроп привез в Москву фотокопии документа, подписанного четырнадцатью иностранными державами. Эти державы предлагали свою помощь Гитлеру, если он нападет на СССР. Гитлер предпочел нашу дружбу. Мы хотим мира. Но за это надо платить". Тысяча девятьсот сорок первый год. Война! Голод из стадии хронической нехватки переходит в свою законченную форму. Карточная система. Рационирование. Это уже не недоедание, а форменный голод. Зимой 1941-42 года килограмм картошки на вольном рынке стоит 60 рублей - это недельная зарплата рабочего, килограмм масла 700-800 рублей - это трехмесячная зарплата. По карточкам рабочий получает ровно столько, чтобы двигаться, чтобы работать. Практически основной и единственной пищей является хлеб. Шестьсот грамм хлеба в день. Того хлеба, от которого немецкие военнопленные болели язвой желудка и дизентерией и мерли как мухи. Однажды я сижу в кабинете директора радиозавода им. Ленина, куда я попал по служебным делам. Стук в дверь прерывает наш разговор. Секретарша просовывает голову и докладывает: "Сердюкова в приемной. Прикажете впустить или пусть ждет?"

Сердюкова робко входит в кабинет. По ее измазанному лицу трудно определить сколько ей лет. На ней засаленная и торчащая коробом черная рабочая куртка, на ногах мокрые мужские ботинки поверх ватных стеганных чулок-бахил. По пятнам мыльной смазки на ее одежде видно, что она работает у станка. Женщина в молчаливом ожидании стоит у двери. Выражение ее лица угрюмое и вместе с тем безразличное, апатия бесконечной усталости притупила все остальные чувства. "Сердюкова, почему Вы вчера не вышли на работу?" - спрашивает директор. - "Это крупное преступление и карается по законам военного времени. Вы ведь знаете что за это полагается". "Больна я была, товарищ директор. Не могла из постели встать", - отвечает Сердюкова простуженным голосом. Она переминается с ноги на ногу и лужица воды растекается по паркету. Прогул без уважительной причины карается принудительными работами. Это в лучшем случае, по законам мирного времени. Теперь же это может повести за собой тюремное заключение до десяти лет. Смотря по обстоятельствам "дела" это может быть сформулировано как саботаж в военной промышленности. "Справка от врача есть?" - спрашивает директор. "Нет... Какая там справка. Некого было за врачом послать. Я перележала, а как встала, так пришла на завод". Сердюкова воплощает собой тот тип русских женщин, которые безропотно переносят любые трудности жизни, которые воспринимают все как неизбежное, неотвратимое, посланное свыше. В этой молчаливой покорности судьбе кроется своеобразная религиозность. Это не слабость, это источник огромной душевной силы русского человека. Глядя на Сердюкову, я вспоминаю пожилого солдата, вернувшегося после очередного ранения из госпиталя на фронт, это было наверное десятое ранение. Совершенно спокойно, таща на спине станок от пулемета, он высказывал свое сокровенное желание: "Эх, хоть бы руку или ногу оторвало. Тогда вернулся бы домой в деревню". Меня ужаснули не его слова, а его спокойствие и его искреннее желание заплатить рукой или ногой за возможность снова вернуться к родному очагу. Несмотря на это он был образцовым солдатом. "Вы должны знать советские законы, Сердюкова", - продолжает директор. - "Прогул без уважительной причины. Я вынужден передать дело в суд". Сердюкова начинает бормотать срывающимся голосом: "Но, товарищ директор... Изо-дня в день по четырнадцати часов у станка... Сил нету... Больна..." "Ничего не могу поделать. Закон. Так мы все больны". Лицо Сердюковой искажается. "Все Вы так больны?!" - кричит она и делает несколько шагов к столу директора. - "Все?! А это вы видели?!" По лицу ее текут слезы, но она сама не замечает этого. В порыве импульсивной ярости, стоя посреди кабинета, она задирает подол юбки. Это уже не человек, не женщина - это затравленное существо, охваченное храбростью отчаяния. "Все? Все? Все вы так больны?!" Я вижу ослепительно белое женское тело на холодном фоне серых стен кабинета. Это не стройные ноги женщины, это два бесформенных вздувшихся столба, где не видно грани между коленями, где не видно сгиба ноги. Круглые подвязки из обрезков красной автомобильной шины глубоко врезались в распухшее мясо, выпирающее по краям тестообразной синеватой массой. Голодный отек ног. "А это вы видели, господа директора?! У вас это тоже?!" - кричит молодая женщина, не помня себя от стыда и обиды. - "Уже пятый месяц менструаций нет... Уж сколько раз у станка без памяти падала..." "Неужели тут ничего нельзя поделать?" - спрашиваю я у директора, когда мы снова остаемся вдвоем. "А что тут поделаешь?" - отвечает он и безнадежно смотрит в бумаги на столе. "У половины женщин та же самая история. Тут пилюлями не поможешь. Голод не тетка". "Я не о том. Насчет суда. Неужели нельзя замять дело?" "Укрывательство прогульщиков наказуется так же, как и сам прогул. Если я замну дело, то НКВД посадит нас обоих. Ведь от Лузгина ничего не скроешь", - отвечает директор. Мне не приходилось встречаться с Лузгиным, но я часто слыхал о нем. Он начальник заводского спецотдела - глаза и уши Партии. Однажды я проходил по площади Свердлова в городе Горьком. Был март и на улицах стояли лужи талого снега, смешанного с грязью. Впереди меня по воде шлепали туфлями две девушки с портфелями в руках, по-видимому студентки. Внезапно одна из них уронила портфель на землю и тетради рассыпались по грязи. Девушка шатаясь, как бы ища опоры, сделала несколько шагов в сторону стены ближайшего дома, ноги ее подкосились и она медленно осела на землю. Голубой платочек сбился в сторону, пряди каштановых волос смешались с талым снегом и грязью на тротуаре. Смертельно бледное с синевой молодое лицо, беспомощно раскинутые в стороны руки. Обморок! Подруга торопливо бросилась на помощь. Несколько проходивших мимо людей помогли поднять девушку и отнести ее в подъезд ближайшего дома. Слышатся взволнованные вопросы: "Что такое? В чем дело?" Подруга девушки смущенно отвечает: "Это ничего. Просто слабость". Мужчина в солдатской шинели без погон предлагает вызвать карету скорой помощи. Пожилая женщина в огромных мужских сапогах на ногах деловито помогает девушке, склонившейся над своей бесчувственной подругой.

"Вы откуда? Со станции?" - спрашивает она. Не дожидаясь ответа, со свойственной простым женщинам участливостью она запричитала: "Бедные студенточки! Сами голодные, еле на ногах стоят, а последнюю кровь сдают. Разве можно так?! Так и до могилы недалеко". Большая часть доноров Станции Переливания Крови состояла из студенток и матерей, имеющих маленьких детей. За 450 куб. см. сданной крови донору платили 125 рублей - на это можно было купить неполный килограмм черного хлеба. После сдачи крови донор получал на месяц продуктовую карточку повышенной категории - ежедневно 200 грамм хлеба больше. Кроме того полагался единовременный доппаек: 250 грамм масла, 500 грамм сала, 500 грамм сахара. Такова была цена человеческой крови в тылу. Эти матери и девушки прекрасно сознавали свой патриотический долг, ведь кровь шла для их мужей и братьев на фронте. Но гнал их на этот поступок главным образом голод, чувство патриотизма только скрашивало грязную причину этой торговли собственной кровью. Матери хотели ценою своей крови накормить голодных детей, студентки предпочитали лучше жертвовать своей кровью, чем своим телом. На станции Переливания Крови имелись специальные бланки писем. Доноры-девушки часто посылали на фронт вместе со сданной кровью письма солдатам, которым предназначалась их кровь. Чистые человеческие чувства переплетались с унизительным чувством голода. Часто эти письма служили поводом для дальнейшей переписки, теплой далекой дружбы. После окончания войны нередки были случаи встречи и подлинной любви, скрепленной кровью. При брачной церемонии голод стоял шафером за их спиной. Он был их верным спутником в прошлом, настоящем и будущем. Он будет стоять крестником у колыбели их будущего ребенка. В центре города Горького есть площадь имени жертв 1905 года. С одной стороны площадь замыкают стены старой тюрьмы, где когда-то томились герои горьковской "Матери". Посредине площади, похожий на кубическую скалу, возвышается монумент борцам на баррикадах 1905 года. Хорошо, что могилу борцов эа свободу России придавили таким тяжелым камнем! Если бы они на минуту встали из могилы и оглянулись кругом, то они пожалели бы свою кровь, пролитую за идеалы русской революции. Подготовляют революцию идеалисты, выполняют ее фанатики, а пользуются - подлецы! Позади сквера, где находится этот памятник, возвышается здание Горьковского Театра Оперы и Балета. Однажды в антракте между действиями я стоял с группой товарищей в фойе. По залу под звуки оркестра танцевали многочисленные пары. Мое внимание привлекла гибкая миловидная девушка, танцевавшая с каким-то офицером. Ее стройную фигуру обтягивало серое платье матового шелка, волосы были подняты в простой, но оригинальной прическе. Ее туалет и вся манера держать себя говорили о хорошем вкусе, о чувстве собственного достоинства. "Что это за девушка?" - спросил я у моего товарища, который был хорошо знаком с местной обстановкой. "Студентка. Медичка с последнего курса", - ответил он коротко. "Интересная девушка..." - сказал я. "Не советую связываться". "А что такое?" "Да просто так... Не советую", - большего он не захотел мне объяснять. Эти странные слова меня заинтересовали. Я обратился с тем же вопросом к другому знакомому. "Эта девушка в сером?!" - сказал он, кося глазами на высокую фигуру. - "Если тебя интересуют знакомства на одну ночь, то это очень просто - всего одна банка консервов... или буханка хлеба". Я недоверчиво посмотрел на говорящего. Я особенно любил студенческую среду и считал ее "своей" средой. Его слова показались мне личным оскорблением. Студенчество было самой морально чистой и духовно развитой средой в довоенное время. Неужели война за один год принесла такие изменения? "Не может быть. Не болтай глупости", - сказал я. "Не глупости, а печальный факт. Она живет в общежитии, с пятью подругами в одной комнате. Каждую ночь у них двое-трое гостей. Все офицеры. У кого теперь найдется что лишнее - только у офицеров". До войны проституция в СССР практически не существовала. Эта статья расходов не укладывалась в бюджет среднего советского человека. Существовала только политическая проституция под опекой НКВД - около ресторанов "Интурист" и вообще там, где вращаются иностранцы. В значительной мере видоизмененная торговля телом процветала в Москве в высших сферах нового господствующего класса, у которого было чем возместить продажную любовь. В Москве, в особенности в артистических кругах, муссировались амурные приключения престарелого "всесоюзного старосты" Мих. Ив. Калинина, которого прозвали "кремлевским козлом". Чудодейственные силы таинственного корня Жень-Шень старого и испытанного средства тибетской медицины, возвращающего Мафусаилу силы первой юности, в сочетании с многочисленными именами московских балерин - это были обычные компоненты московских разговоров. Перечислялись подарки Сталина прима-балерине Большого Театра Семеновой с интимным значением каждого из них. Кремль кормил людей будущим раем, а сам не забывал гурий в раю земном. Теперь же в военное время, голод погнал женщин на улицу. Не ради шелковых чулок, парижских духов или предметов роскоши. Нет. Ради куска хлеба или банки консервов. И что самое ужасное - первой жертвой стало студенчество, подрастающие кадры советской интеллигенции. Дорогой ценой покупалось высшее образование. На заводе №645 в конструкторском бюро работали два старичка - Никанор Иванович и Петр Евстигнеевич. Оба они уже давно были пенсионерами, но голод опять погнал их на работу, на пенсию было абсолютно невозможно прожить. Никанор Иванович был в свое время известным инженером-авиаконструктором. Еще до первой Мировой войны он работал во Франции на заводах "Блерио", строил первые в мире самолеты. Он знал лично всех отцов русской авиации - Жуковского, Сикорского, Пионтковского. В советское время он много потрудился в области авиации и с гордостью показывал многочисленные хвалебные аттестаты, награды и вырезки из газет с его именем. Теперь же это была только беспомощная развалина. Приняли его на завод больше из жалости, так как работать он уже был не способен от старости. С раннего утра Никанор Иванович и Петр Евстигнеевич садились за стол в самом дальнем углу и, загородившись от окружающего мира чертежной доской, начинали беседу о тех кушаньях, которые они испробовали за свою долгую жизнь. Каждый день, встречая друг-друга они торопились рассказать о каком-нибудь новом блюде, которое всплывало в их памяти из тьмы годов. Так сидели они час за часом, день за днем и все рассказывали, брызгая слюнями, стараясь перещеголять друг-друга. Иногда они даже ссорились из-за способа приготовления соуса а ля Жан или из-за рецепта маринованных грибов. Но вскоре их сердца не выдерживали, они снова сходились и шептались, шептались, шептались. Другие конструктора считали, что они слегка помешались на почве голода. Однажды я краем уха слышал, как Никанор Иванович жаловался Петру Евстигнеевичу: "Теперь уж третий день без каши сижу. Все калачики по нашей улице съел, а больше нигде не найду. Каша из калачиков, должен Вам признаться, Петр Евстигнеевич, замечательная вещь. Прямо как молочный поросенок с каштанами. Теперь надо будет по книгам порыться - говорят еще корни какие-то съедобные есть". Бедный Никанор Иванович! Поел всю траву на улице, теперь будет корни искать. Хорошая пища для желудка заслуженного инженера, пионера советской авиации. За два часа до обеденного перерыва Никанор Иванович вынимал из жилетного кармана именные часы на толстой серебряной цепочке, тоже память о былых заслугах, и клал их перед собой на стол. Каждые пять минут он с тоской и ожиданием поглядывал на медленно плетущиеся стрелки. За четверть часа до обеда он начинал громыхать своим ящиком, искал ложку и вилку, засовывал их в карман, затем проверял крепко-ли сидят калоши на ногах. Это была изготовка к старту, в семьдесят лет не легко бегать на перегонки. В конце-концов он даже выпросил у начальства разрешение уходить на обед на пять минут раньше чем другие. После всех этих ожиданий и приготовлений Никанор Иванович, придерживая рукой золотое пенсне на носу, семенил через двор в столовую. Не бегом, не шагом впритрусочку. Там его ожидал обед: на первое - зеленые помидоры, вываренные в кипятке, на второе - овсяная каша на воде и без всякой приправы. Порция достаточная для кошки, но не для человека. После обеда Никанор Иванович долго и старательно скреб алюминиевую тарелку, тщательно вылизывал ложку. Теперь опять работать, после работы можно будет отправиться на поиски съедобных корешков. Сталинская конституция гарантирует всем советским гражданам работу и обеспечение в старости! Когда я вспоминаю Василия Васильевича, моего товарища по службе в Горьком, мне всегда приходят на память его рассказы о Волге. "Эх, знаешь как раньше нищие жили?" - говорил Василий Васильевич. "Позавидовать можно! Раньше нищий три сумки имел: набедренник, махалку и лаковку. В набедренник муку сыплет, в махалку за спиной куски махает, а лаковка на рукаве - для яичек и прочих хороших вещей. Тогда нищий за один день больше собирал, чем я сейчас за месяц получаю. Да, жили нищие! Весело жили, деревни в карты проигрывали..." "Как так?" - спрашивал я недоуменно. "Очень просто", - пояснял Василий Васильевич с чувством превосходства перед моей неопытностью в вопросах прошлого. - "Идут себе нищие по дороге, кругом солнышко светит, травка зеленеет. Увидят они вдалеке деревню, садятся на травку и давай эту деревню в карты разыгрывать. Кто выиграет - тому идти в этой деревне побираться. Одно слово - нищие, а подумать так счастливые люди были". Раньше Волга славилась своими рыбными промыслами. Сегодня волгарь забыл как рыба и пахнет. Даже неприхотливые раки повылезали на берег и подохли. По берегам Волги выросли оборонные химические заводы, спускающие свои отходы прямо в реку. Рыба в Волге пропала, а химпродуктов в стране не прибавилось. Каждый из нас с готовностью простит этим заводам и стерляжью уху, и подохших раков и многое другое - ведь они помогли нам отбить немцев. Одно беспокоит нас эти заводы и старые лозунги Кремля о "мировой революции". Мы с готовностью отдадим все для нужд и защиты нашей родины, но не для шахматной игры людей в Кремле. 1944 год. Советская Армия, как стальной таран, атакует немцев на важнейших участках фронта. Территория Советского Союза почти очищена от немецких войск. Танковые клинья рвутся к границам Райха. В тылу, в запасных полках, солдаты с нетерпением ожидают дня отправки на фронт. Не из патриотизма. Нет. Просто от голода. Нормы питания в регулярных частях на формировке таковы, что некоторые из солдат с голода роются в мусорных ямах в поисках капустных листьев или мороженой гнилой картошки. "Путь к сердцу солдата ведет через желудок!" - сказал генерал Бонапарт. Сталин модернизировал слова великого полководца на свой лад. Достаточно оказать, что в Советской Армии существует двенадцать норм довольствия: 1-ая фронтовая, II-ая фронтовая, 1-ая прифронтовая, II-ая прифронтовая и т.д. до 12-ой нормы, так называемой санаторной. Только две из этих норм действительно нормальны, 1-ая фронтовая и санаторная, все остальные - это только различные стадии голода. Трудности военного времени! Много раз я насильно пытаюсь оправдать перед своим внутренним "я" всю дрянь, которая лезет в глаза на каждом шагу. Ведь я советский офицер, ведь я должен знать ради чего я посылаю людей в бой. Часто я задаю себе вопрос - что будет после того, как мы изгоним последнего немца с нашей земли? Снова то-же, что было раньше?! Не хочется вспоминать о "героических буднях социалистического строительства". Если кто-либо из окружающего мира когда-либо спросит меня: "Скажите мне коротко - что такое советская жизнь глазами простого человека?" - то мне трудно будет ответить. Я расскажу о всем том хорошем, что у нас действительно есть. Чувство национальной гордости и стыда за поруганное понятие о человеке никогда не позволяет мне признаться: "Советская жизнь?! Это просто голый голодный человек. Его одевают красивой ложью и кормят еще более красивыми надеждами. Если он не достаточно радуется своему счастью, то его перевоспитывают за колючей проволокой". Голод в Советской России возведен в систему. Он стал средством воздействия на массы - Полномочным Членом Политбюро, верным и надежным союзником Сталина. Старик Руссо в своих педагогических изысканиях подразделил человеческие чувства потребности на шесть категорий. Каждое последующее возникает в сознании человека только тогда, когда удовлетворены все предыдущие. После чувства потребности сохранения собственной жизни, на втором месте, стоит чувство потребности удовлетворения голода, и только на пятом месте приходит чувство потребности удовлетворения моральных, политических и общественных интересов. Коротко - если ваша жизнь в опасности, то вы думаете прежде всего как бы сохранить жизнь, вы забываете о пище. В свою очередь, если вы голодны, то вы думаете только о пище, забывая все остальное. У советского человека, при заботливом руководстве Партии и правительства, все чувства заторможены на этом втором пункте - голоде. Таким образом он освобождается от опасного труда ощущать общественно-политические потребности. Хронически голодный чело век больше думает, где бы ему достать буханку хлеба, чем ломает себе голову над политическими доктринами. За него думают вожди. Старик Руссо был, право, не дурак! Ленинград. Гордое слово. Я был там вскоре после освобождения города от блокады. Никто не знает точной цифры жертв голода за время осады. При наступлении немцев жители окрестностей сбились в город в количестве около восьми миллионов. Как минимальная цифра около трех миллионов умерло голодной смертью. Однажды я проходил с одним офицером по берегу озера на окраине Ленинграда. Около самой воды раскинулось маленькое кладбище, молодая весенняя трава пробивалась между запущенных могил. Мое внимание привлек красный гранитный камень неподалеку. Могила была совсем свежей. "Летчик старший лейтенант... Пал смертью героя в битве за город Ленина", - прочел я высеченные по граниту слова. "Счастливчик", - произнес мой спутник, проведший всю осаду в обороне города. "Тот, кто пережил блокаду - это не люди уже. Это только оболочки от людей". "Я пассивный убийца", - рассказывает мне другой житель Ленинграда. - "Человек лежит на улице в снегу, он упал и не может встать от слабости. Он просит меня подать ему руку, помочь встать - иначе он замерзнет. Но я не могу дать ему руки, тогда я сам упаду и больше не поднимусь, замерзну рядом с ним. Я плетусь дальше, оставляя его умирать на снегу". С холодным ужасом я смотрю на людей спокойно объясняющих мне, что на жаркое идут преимущественно задние части, а суп лучше всего получается из человеческих внутренностей - больше навар. Дальше следуют подробности - оказывается наваристее всего пожилые женщины. Мои собеседники подозрительно хорошо знакомы с этой рецептурой. Из всего Политбюро самой жирной фигурой обладал Андрей Жданов. Он же был генерал-губернатором Ленинграда во время осады. Говорят, что ему приходилось принимать дополнительные меры предосторожности, дабы не попасть на жаркое. Я бы дал каждому живому ленинградцу золотой знак с лавровыми ветвями. Со времен Трои история не знает другого подобного случая массового гражданского мужества, подобного города-героя. Это геройство граждан Ленинграда. Было ли это стратегическое соображение или лишь вопрос голого престижа Сталина? Когда умирает один человек - это драма, когда умирают миллионы - это только статистика! В особенности когда наблюдаешь за этим из-за кремлевских стен. Незадолго до окончания войны я еду поездом с фронта в Москву. На железнодорожных станциях и полустанках толпы оборванных, одетых в лохмотья женщин с детьми на руках. У детей сине-бледные прозрачные лица, воспаленные золотухой гноящиеся глаза, безразличное старческое выражение - без улыбки, без радости. Дети протягивают вперед тоненькие скелетообразные руки: "Хлеба! Хлеба!" Солдаты развязывают мешки, молча протягивают в окна вагона солдатские сухари и хлеб. У каждого назойливая угнетающая дума о своих детях и женах. Эта помощь будит в душе минутное чувство облегчения, надолго остается мучительное чувство стыда и горечи. Разве накормишь этим куском всю страну, молча страдающую в тисках голода?! Многих из нас поражает один факт. В областях, освобожденных от немецкой оккупации, картины голода менее заметны и не так бросаются в глаза, как там где хозяйничала рука Политбюро. Гитлер оставил нетронутой колхозную систему, систему дающую возможность самой идеальной экономической эксплуатации, но он не имел такого опыта в этой области, как его кремлевский партнер. Когда немецкие военнопленные вернутся домой, то они без сомнения будут рассказывать об ужасных условиях питания в советских лагерях для военнопленных. Со своей точки зрения они правы. Эти условия по европейским понятиям убийственны, сырой черный хлеб был отравой для европейского желудка. Я был в лагерях для немецких военнопленных, я видел своими глазами условия жизни там. Мне хотелось бы добавить только одно. Обращали ли внимание немецкие военнопленные на то, что русское население, по другую сторону колючей проволоки, питалось еще хуже пленных? Думали ли они, что эти так называемые "русские" условия обусловлены советской системой, и что эти "русские" условия будут позже успешно процветать в Восточной Германии? Нормы питания советских рабочих были ниже, чем нормы питания военнопленных. Неработающие члены семьи рабочего вообще не получали карточек, работающим приходилось делить свой паек с остальными. В то же время военнопленных офицеров, а в некоторых лагерях и солдат, не заставляли работать, а работающие получали повышенную норму питания. Конечно в основе были отнюдь не гуманитарные соображения, а политические факторы. С одной стороны ковались кадры новой армии фельдмаршала Паулюса во главе с комитетом "Свободная Германия", которой предназначалась роль очередной пешки в кремлевской игре. С другой стороны часть пленных когда-либо могла вернуться домой и порассказать некоторые вещи, нежелательные Кремлю. Это были факторы, которые значительно облегчали положение пленных и которыми не пользовались сами русские. Спора нет - советский плен был тяжел, но нормальная жизнь свободного советского человека еще тяжелей. Москва. Последние дни войны. На московских рынках оживленная торговля. По углам жмутся бледные изможденные женщины - в вытянутых руках пара кусочков сахара, одна-две селедки. Муж убит на фронте, дома кричит голодный ребенок. Она продает свой и без того голодный паек, чтобы купить молока ребенку или хлеба. Хлеба, хлеба! Во всех глазах тот-же молчаливый вопль, тот-же голод. Самый бойкий товар это махорка. Махорка в мешках, махорка в противогазных подсумках. 15 рублей стакан. "Эй, гражданин-товарищ! Закурим махорочки - жизнь слаще будет!" - кричит безногий инвалид на костылях, увешанный бряцающими медалями и орденами. Рынок кишит инвалидами - безногими, безрукими, в фронтовых шинелях и гимнастерках, с красными нашивками ранений на груди. Милиционеры делают вид, что не замечают нарушителей монополии совторговли. Если кто-либо из блюстителей порядка пытается "забрать" инвалида, воздух наполняется истошными воплями: "За что боролись?! За что Кровь проливали?!" Как взбудораженные осы слетаются инвалиды со всего рынка, в воздухе мелькают костыли, палки, разгораются страсти. В глазах ищущая выхода злость, в разинутых кричащих ртах - голод. Капитулировал Берлин, через несколько дней безоговорочно капитулировала Германия. Люди думали, что буквально на другой день станет легче. Это были надежды человека, у которого ничего нет кроме надежд. Отгремела война. Прошел первый послевоенный год. Идет к концу второй. И вот мы, люди советских оккупационных войск, читаем письма с родины. Читаем и эти письма действуют на нас как яд. Этому горькому сознанию помогает еще и то, что мы видим кругом. Однажды я сидел вдвоем с Андреем Ковтун. Мы беседовали о том, что окружает нас здесь в Германии. Постепенно разговор перешел к сравнению - там и здесь. "Берлинский метро действительно дрянь," - сказал Андрей. - "Когда сравниваешь с московским, то на душе приятно становится. Я теперь ловлю себя на том, что специально выискиваю в Германии вещи, которые говорят в нашу пользу. Трудно согласиться с мыслью, что всю жизнь мы гнались за тенью. Тогда еще труднее увязать практическую работу с пустотой в душе." "Да," - согласился я. -"Здесь люди живут в настоящем, а мы всю жизнь прожили в будущем. Будем говорить ради будущего. Я вполне понимаю твои чувства. Нарушение внутренней гармонии - так сказал-бы психиатр. Единственное лекарство от этой болезни - это снова постараться найти веру в будущее." "Посмотри, Григорий," - продолжал Андрей. - "У нас есть прекрасные самолеты и танки, мощная индустрия. Оставим в стороне цену всем этим вещам, забудем кровь, пот, голод. Это все в прошлом, а результаты в настоящем. Теперь, казалось бы, пришел момент использовать все эти достижения на нашу собственную пользу. Ведь мы ничего не видели от жизни. Были только цели да идеи - социализм, коммунизм. Когда же мы будем собственно жить? Помнишь что говорил профессор Александров с кафедры Высшей Партшколы ЦК ВКП(б): "Если пролетарии других стран не смогут сами освободиться, то мы протянем им руку помощи." Мы знаем, что это за "рука помощи". Что если все обещания военного времени - только вексель без обеспечения?! Во время войны я не боялся, а теперь боюсь... Да, боюсь." Андрей выражал те-же мысли и опасения, которые волнуют большинство молодой советской интеллигенции. Мы гордимся достижениями нашей родины и нашей победой. Мы не сожалеем о перенесенных трудностях и лишениях, ценой которых куплена победа и слава нашей страны. Но, попав на Запад, мы очень остро почувствовали, что все то, что рекламируется советской пропагандой как исключительные достижения советской власти, все это является колоссальной ложью. Если раньше у нас были сомнения, то теперь они перерастают в уверенность, против которой мы тщетно пытаемся бороться. Мы поняли, что мы еще не жили, что мы только приносили жертвы ради будущего. Теперь у нас поколеблена вера в это будущее. По мере того, как развиваются события послевоенных лет, в нас все больше и больше растет тревога. К чему все это идет? Берлин был эти годы политическим пупом земли. Мы сидели в первом ряду шахматного турнира международной политики. Мы сами были пешками в этой игре. Практика послевоенных лет показывала полную противоположность всем надеждам и ожиданиям, которыми русские солдаты и офицеры жили в годы войны. Что дальше? "Политика - политикой, а жизнь - жизнью!" - звучит в моих ушах голос Андрея. "А что мы имеем от жизни? Немцам сейчас туго приходится, но у них есть что вспомнить в прошлом, они еще имеют надежду на будущее. Побежденные?! Ха! Они хоть могут надеяться, что мы уйдем и они снова заживут. А на что можем надеяться мы - победители?!" Теперь прошло два года после окончания войны. Теперь мы находим самые худшие подтверждения нашим опасениям. Снова в стране царит голод, голод более жестокий, чем во время войны. Партия снова решила взять народ еще крепче в свои руки, решила заставить народ забыть и отказаться от иллюзорных надежд, которые она сама искусственно будила и поддерживала в нем ко время критического периода войны. Партия снова решила показать народу кто действительный хозяин в стране и призвала на помощь своего первого слугу - Голод. Если раньше голод был стихийным бедствием, то сегодня он обдуманное орудие политики в руках Кремля. Сегодня голод это полномочный член Политбюро. За моей спиной размеренно бьют часы. Я встаю и оглядываюсь кругом в комнате, как будто я здесь чужой. Я смотрю на свои ноги, затянутые в сапоги и синие галифе с красными кантами. Мой взгляд скользит по золотым пуговицам темно-зеленого кителя. На плечах поблескивают твердые погоны. Все такое близкое и знакомое - и одновременно бесконечно чужое. Стены комнаты исчезают передо мной. За ними темная звездная ночь над Европой. Где-то дальше, далеко-далеко на Востоке, лежит граница родной земли. Там темно и тихо, тихо как в свинцовом гробу.

Глава 19. КРЫЛЬЯ ХОЛОПА

В начале 1947 года член Политбюро и Чрезвычайный Уполномоченный Совета Министров СССР по экономическому освоению оккупированных территорий и стран-сателлитов Анастас Микоян произвел детальную инспекционную поездку по советской зоне Германии. После этого он имел в Карлсхорсте длительное совещание с маршалом Соколовским и его заместителем по экономическим вопросам тов. Коваль. На конференции были подведены итоги экономической перестройки Германии. Земельная реформа, проведенная в первые месяцы после капитуляции не принесла положительного экономического эффекта. Этот факт не удивил и не обеспокоил ни Анастаса Микояна, ни маршала Соколовского. С помощью земельной реформы были достигнуты необходимые тактические результаты - созданы исходные позиции для последующего наступления на крестьян и предпосылки для конечной коллективизации сельского хозяйства. В области промышленности, после массированного демонтажа и социализации мелких предприятий в форме "landeseigener Betriebe", самым крупным мероприятием СВА явилось объединение практически всей основной промышленности советской зоны Германии в один колоссальный промышленный концерн в форме комплекса Советских Акционерных Обществ САО. Этому мероприятию, которое в свое время было продиктовано Москвой, на конференции у маршала Соколовского было уделено особое внимание. История возникновения САО такова. Во второй половине лета 1946 года заместитель Главноначальствующего CВА по экономическим вопросам тов. Коваль был в Москве и вернулся оттуда с новыми секретными инструкциями. Вскоре между Управлением Промышленности, Управлением Репараций и канцелярией Коваля стали курсировать таинственные бумаги. Их называли шепотом - "список 216" или "список 235". Цифра в списке все время менялась. Это были подготавливаемые для Москвы списки предприятий, предназначенных для передачи в Советские Акционерные Общества. Вскоре этот список пошел на утверждение в Москву и вернулся оттуда в качестве приложения к официальному приказу об организации Управления Советских Акционерных Обществ в Германии. Это Управление САО, которое раскинуло свою штаб-квартиру в здании бывшего общества "Аскания" в Берлин-Вайссензее, объединило тринадцать Советских Акционерных Обществ по важнейшим отраслям промышленности, куда входили в общей сложности около 250 крупнейших промышленных предприятий советской зоны. Согласно статуту нового концерна 51 процент акций всех входящих в него предприятий являются советской собственностью. Таким образом практически вся промышленность советской Зоны Германии оказалась в советских руках не только по праву победителя и на время оккупации, но и на будущее время. На Потсдамской Конференции при деятельном участии Сталина очень большое внимание уделялось вопросу декартеллизации германской экономики и было решено ликвидировать немецкие промышленные концерны, которые рассматривались не только как важный экономический, но и роковой политический фактор часто агрессивного характера. Соответственно этому, одним из первых вопросов на повестке дня Союзного Контрольного Совета в Германии был вопрос ликвидации германских концернов, где в свое время ломал копья генерал Шабалин. И вот теперь по приказу из Москвы в советской зоне создан крупнейший не только в Германии, но пожалуй и во всем мире, новый промышленный концерн. Экономический и политический вес этого концерна превосходит все, существовавшее до сего времени в Германии и Европе. Единственная разница заключается в том, что эти факторы находятся теперь не в немецких, а в советских руках. В разворачивающейся между Востоком и Западом борьбе за Германию и Европу САО будет играть роль увесистого козыря в руках Кремля. Все последовательные экономические мероприятия СВА в Германии, как и вся экономическая политика Кремля, за треском демагогических фраз преследуют собой далеко идущие политические цели. Цель сегодняшнего преобразования экономики советской зоны - надеть на Германию невидимые, но крепкие экономические цепи. Это необходимый экономический плацдарм для дальнейшего политического наступления. Понимать это будут немногие, чувствовать это будут все. Почти одновременно с Микояном аналогичную инспекционную поездку по странам восточной Европы и по Германии предпринял второй член Политбюро и Министр Внутренних Дел СССР Лаврентий Берия. После этого также состоялась длительная конференция с маршалом Соколовским и начальником Управления Внутренних Дел СВА генерал-полковником Серовым. На конференции обсуждались мероприятия по укреплению внутреннего политического фронта в Германии. Это было закономерное развитие событий - за мастером экономической эксплуатации идет заплечных дел мастер. Одним из результатов визита Берия в Карлсхорст явилась новая волна чистки среди персонала СВА. Все большее число офицеров, находившихся в Карлсхорсте с момента организации СВА, стало откомандировываться в Советский Союз. На их место из Москвы прибывали новые люди, которых можно было безошибочно определить как партийцев чистой воды. Во время войны их не было видно, они сидели забившись где-то по щелям. Теперь же эта надежная опора Партии вылезала на поверхность и занимала командные посты. Смена людей в Карлсхорсте вполне соответствовала послевоенной политике Кремля снова взять все ключи в свои руки. При этом еще раз бросилась в глаза разница между "номинальными партийцами" и "партийцами чистой воды". Ведь почти каждый советский офицер является членом Партии. Вместе с тем сама Партия далека от того, чтобы считать их настоящими партийцами. Немало воды утекло в Шпрее с того времени, как Карлсхорст из тихого пригорода германской столицы стал берлинским Кремлем и известным всему миру понятием. Многое изменилось за это время во внешнем мире и в Карлсхорсте. Значительная часть этих изменений явилась следствием деятельности Карлсхорста как форпоста советской внешней политики. Одновременно с этим изменилась международная атмосфера, что в первую очередь ощутили люди Карлсхорста. Теперь можно было только вспоминать те дни, когда русских везде встречали как освободителей и союзников. Послевоенная политика Кремля не оставила следа от тех симпатий всего мира, которые завоевали себе русские солдаты на полях сражений. Героизм и самопожертвование русского народа в борьбе за родину вывели Советский Союз на первое место среди великих держав мира и привели к неожиданным результатам. Кремль решил использовать создавшееся положение для своих внешнеполитических целей. Вместо ожидаемой послевоенной передышки народ должен нести теперь все тяжести, связанные с азартной внешнеполитической игрой Кремля. На международном горизонте собираются новые грозовые тучи. Лучше всего их видят люди форпоста Карлсхорста. Они не любят говорить об опасности новой войны, но каждый думает об этом с тяжелым сердцем. Однажды я зашел к подполковнику Попову, чтобы договориться Насчет предполагаемой поездки в Дрезден. Подполковник был в гараже и возился со своей автомашиной. Когда я заговорил о поездке, он сказал что ехать придется на казенной машине, так-как у него нет бензина. Увидев в углу кучу канистр, я машинально попробовал их концом сапога. Судя по звуку, канистры были полны. "А это что такое?" - спросил я. "А это - железный резерв," - ответил подполковник и многозначительно добавил, "Знаешь, на всякий случай... Ведь у меня жена, дети." Я не стал расспрашивать его подробней. У каждого из нас еще свежи в памяти первые роковые дни 1941 года и судьба советских военнослужащих в Прибалтике и Польше. В момент начала войны многие из них оказались в ловушке и вынуждены были бежать под обстрелом спереди и сзади. Подполковник Попов держал железный резерв именно на этот случай. Чем дальше развиваются события, тем больше приходится думать об опасности новой войны. Это кажется нелепым и противоестественным, но факт остается фактом. Многие пытаются убедить себя что послевоенные разногласия между союзниками являются просто спором из-за дележа добычи. Но это слабая отговорка. Нам, советским офицерам, лучше чем кому-либо известна теория марксизма-ленинизма о мировой революции. Нам, советским людям на грани двух миров, кто с первого дня был в Берлине, кто пережил весь процесс развития отношений между союзниками после капитуляции Германии, кто своими глазами убедился что Запад действительно стремился и стремится к миру, и кто видел как все попытки мирного сотрудничества систематически саботировались советской стороной, нам известно многое, чего не знают люди в Советском Союзе. Мы хорошо помним первые месяцы после капитуляции Германии. Западные союзники демобилизовали свои армии с такой поспешностью, какую только позволяли транспортные средства. В это время советское командование с такой-же почетностью приводило свои потрепанные дивизии в боевой порядок - пополняйся людской состав, прибывали новые танки и самолеты. Тогда люди ломали себе голову - к чему все это? Может-быть для переговоров за дипломатическим столом нужно иметь бронированный кулак? События последующего времени показали к чему. Волю к миру Кремль рассматривает как слабость, демобилизацию демократий - как возможность к дальнейшей агрессии. Следовательно для демократий не остается иного выхода как тоже вооружаться. Значит - снова гонка вооружений вместо мирного экономического восстановления России, снова все то, что мы так хорошо знаем по довоенному времени. К чему все это приведет? Когда огонь политических страстей перекинется на национальные чувства, что особенно нужно для Кремля, когда гонка вооружений будет в разгаре, тогда трудно будет разобрать, кто все это начал и кто в этом виноват. Тогда, вполне естественно, каждый будет обвинять другого. На этот раз мы, люди советских оккупационных войск, хорошо знаем одно - что-бы ни было дальше, а вся вина за последствия лежит только на Кремле. На этот раз нам ясно кто затеял игру с пороховой бочкой. На этот раз у нас нет сомнений в первопричине новой военной опасности. 2. Чем больше сгущается окружающая атмосфера, тем однообразнее идет жизнь в Карлсхорсте. Дни тянутся серо и монотонно, похожие один на другой. В один из таких дней я приступил к очередному круглосуточному дежурству по Штабу. Такие дежурства мне приходилось нести раз в месяц. Обязанности ответственного дежурного по Главному Штабу СВА заключаются в следующем. В течение дня дежурный находится в приемной Главноначальствующего СВА и является помощником адъютанта маршала. В течение ночи дежурный остается один в кабинете маршала на правах адъютанта. В шесть часов вечера я как обычно занял свое место в приемной. В этот вечер маршал Соколовский находился в Потсдаме и поэтому в приемной было пусто. Половина восьмого, адъютант ушел и я остался один за его столом. Чтобы быть в курсе текущих дел я просмотрел папки на столе и документы в работе. Так незаметно проходило время, нарушаемое лишь телефонными звонками. После полуночи по принятому регламенту я занял место за столом в кабинете маршала. Это делалось для того чтобы быть наготове у прямых телефонов на столе Главноначальствующего. Среди ночи не редки случаи телефонных звонков из Кремля. Тогда нужно принять телефонограмму и передать ее по назначению. Сидя в кресле маршала, я начал приводить в порядок разбросанные по столу бумаги. Среди них мне попал на глаза отпечатанный на гектографе "Информационный Бюллетень". Эти бюллетени предназначены только для высшего командного состава, являются секретными документами и каждый экземпляр несет свой порядковый номер. Я начал просматривать листки с пометкой рукой маршала. Содержание этих бюллетеней очень своеобразно. Это подробнейший сборник всего того, что тщательно умалчивается советской прессой или о чем советская пресса утверждает как-раз обратное. Если кто-либо из советских людей осмелится произнести вслух нечто подобное, то его обвинят в контрреволюции со всеми вытекающими последствиями. И вместе с тем передо мной официальный информационный бюллетень для Главноначальствующего СВА. Глубоко ошибается тот, кто пытается оправдать какие-либо поступки советских руководителей их незнанием данного вопроса или отсутствием информации. В свое время были случаи, что к кремлевским воротам приходили из глухих деревень крестьянские ходоки. Они наивно полагали, что из-за кремлевских стен Сталин не видит того, что творится кругом, что Сталин добр, что нужно только рассказать ему правду и все будет изменено. Крестьянские ходоки жертвовали своей жизнью и все продолжалось по-старому. Советские вожди знают все и они полностью ответственны за все. Среди ночи я решил позвонить Жене. Подключившись к московскому коммутатору, я долго ожидал ответа. Наконец в трубке раздался сонный голос: "Да!?" Женя думала что звонит кто-нибудь из Москвы. "Женя, говорит Берлин," - сказал я. - "Что нового в Москве?" "Ах, это ты..." - раздался далекий вздох. - "Я думала ты уже совсем пропал." "Ничего. Скучно..." "Да, нет... еще не совсем. Что у тебя нового?" "Как папа?" "Опять уехал." "Куда?" "Недавно он прислал мне шелковый халат. Наверное где-то там..." "А-а-а..." "Ну, а у тебя как дела?" - спрашивает Женя. "Да вот сижу в маршальском кресле." "В Москву не собираешься?" "Когда пошлют." "Мне здесь так скучно одной," - звучит голос девушки в трубке. - "Приезжай поскорей!" Мы долго разговаривали, мечтая о будущей встрече, перебирая в уме что мы будем делать, обсуждая планы на будущее. Это был сладкий сон, куда мы убегали, забывая об окружающем. В этот момент я с сожалением думал о Москве и искренне желал вернуться туда. Не мог я предугадать, что днем позже мое желание исполнится Прошла бессонная ночь. Наступил день, заполненный рабочей сутолокой в приемной Главноначальствующего СВА. Кругом суетились генералы из провинций, по углам робко жались немецкие представители новой демократии. Кузня нового режима работала полным ходом. К шести часам вечера, когда подошел срок сдачи дежурства, в приемную зашел инженер Зыков чтобы договориться со мной о предстоящей поездке на охоту. Звонок телефона прервал наш разговор. Я снял трубку и ответил привычной формулой: "Дежурный по Штабу!" В трубке раздался голос заместителя Главноначальствующего по экономическим вопросам и моего непосредственного начальника Коваля: "Товарищ Климов?" "Так точно!" "Зайдите, пожалуйста, ко мне на минутку." "Коваль зовет не дежурного по Штабу, а меня лично," - думаю я, выходя из приемной и направляясь в кабинет Коваля. - "Что там может быть такое экстренное?" Коваль встречает меня вопросом: "Вы не знаете в чем здесь дело?" Он протягивает мне бланк с приказом по Штабу СВА. Я беру белый листок и читаю: "...Ведущего инженера Климова Г.П., как квалифицированного специалиста народного хозяйства СССР демобилизовать из рядов Советской Армии и освободить от работы в Советской Военной Администрации с направлением в Советский Союз для дальнейшего использования по специальности." В первый момент я не моту понять что это означает. Приказ действует на меня неприятно. Здесь что-то не ладно. По отношению к руководящему составу обычно соблюдается некоторая формальная вежливость. В таких случаях предварительно говорят лично, а не подсовывают готовый приказ. "Вы сами не ходатайствовали о переводе в Москву?" - спрашивает Коваль. "Нет..." - отвечаю я, еще не придя в себя от неожиданности. "Подписано Начальником Штаба и без согласования со мной," - разводит руками Коваль. Пятью минутами позже я захожу в кабинет начальника Отдела Кадров СВА. Мне неоднократно приходилось встречаться с полковником Уткиным и он знает меня лично. Не ожидая моих вопросов, полковник говорит: "Ну, как - можно поздравить? Человек едет домой..." "Товарищ полковник, в чем здесь дело?" - спрашиваю я. Меня интересует причина неожиданного приказа. Без веских причин работников Карлсхорста в Советский Союз не откомандировывают. Ходатайства сотрудников СВА, по собственному желанию просящих о возвращении в СССР, как правило отклоняются Штабом. "Меня не столько трогает содержание приказа, как его форма," - говорю я. - "В чем здесь дело?" Уткин молчит некоторое время, затем с легким колебанием произносит: "Здесь замешано Политуправление. Между нами говоря, я удивляюсь, что Вы здесь так долго держались, будучи беспартийным..." Я с благодарностью пожимаю руку полковника. На прощанье он советует мне: "Имейте ввиду что после того, как будет подписан пограничный пропуск, Вы должны выбыть отсюда в три дня. Если что-либо нужно, то растяните сдачу дел." Я выхожу из кабинета полковника с чувством облегчения. Теперь для меня все ясно. Я иду по полуосвещенному коридору и мною медленно овладевает странное ощущение. Я чувствую как мое тело наливается силой, как далекий трепет пробегает по жилам, как душу охватывает неизъяснимый простор. Такое же чувство владело мною, когда я впервые услыхал о грянувшей войне. Такое же чувство владело мною, когда в впервые одел солдатскую шинель. Это было предощущение больших перемен. Это был ветер в лицо. И вот теперь я шагаю по коридорам Главного Штаба СВА и снова чувствую на моем лице дыхание этого ветра. Он пьянит меня, этот ветер в лицо. Я иду домой по пустынным улицам Карлсхорста. За решетчатыми заборами качают голыми ветвями деревья. Кругом сырая немецкая зима. Темно и тихо. Кто-то встречный отдает мне честь, я машинально отвечаю. Я не тороплюсь. Мой шаг медленен и сосредоточен. Словно я не иду знакомой дорогой домой, словно я только-лишь начинаю свой путь. Я оглядываюсь кругом, глубже вдыхаю воздух, ощущаю землю под моими ногами так, как я ее давно не ощущал. Странные необъяснимые чувства владеют мной. Навстречу мне дует свежий ветер. Только лишь я закрыл дверь моей квартиры, как следом пришел Зыков. По моему лицу он сразу догадался что что-то случилось. "Куда посылают?" - спрашивает он. "В Москву," - отвечаю я коротко. "Зачем?" Я, не снимая шинели, стою у письменного стола и молча барабаню пальцами по полированной поверхности. "А почему?" - снова спрашивает Зыков. "Не обзавелся вовремя красной книжицей..." - отвечаю я неохотно. Зыков сочувственно смотрит на меня. Затем он лезет в грудной карман, достает продолговатый кусок красного картона и вертит его между пальцами. "А что тебе стоило?!" - говорит он, глядя на партбилет. - "Крикнешь раз в неделю на партсобрании "Хайль!" - потом можешь пойти в уборную и сплюнуть." Слова Зыкова действуют на меня неприятно. У меня инстинктивно мелькает в голове мысль, что этот кусок картона должен быть тепел теплотой его тела, там где бьется сердце. Как будто угадывая мои мысли, Зыков добавляет: "Я сам шесть лет в кандидатах ходил... Дальше нельзя было." Присутствие этого человека и его слова раздражают меня. Мне хочется остаться одному. Он приглашает меня в клуб. Я отказываюсь. "Пойду в биллиард играть," - говорит Зыков, направляясь к двери. - "От двух бортов в угол - и никакой идеологии." Оставшись один, я продолжаю стоять у письменного стола. Я не снимаю шинель. Ощущение шинели на плечах отвечает тому внутреннему чувству, которое надвинулось на меня - чувству дороги. Я пробую сесть на стул и сейчас-же снова вскакиваю на ноги. Я не могу сидеть спокойно. Что-то жжет меня изнутри. Засунув руки в карманы, я хожу по комнатам. Я пробую включить радио. Беззаботная музыка режет мне по нервам и я выключаю приемник. Надрываясь звонит телефон - я не обращаю на него внимания и не снимаю трубку. На обеденном столе стоит накрытый ужин, который приготовила немецкая прислуга. Я даже не смотрю на еду и, опустив голову в пол, хожу из угла в угол. Белая бумажка приказа прорвала внутри меня плотину, которая уже давно давила мою грудь. Я чувствую что внутри меня все взорвано, все перемешано. Я чувствую болезненную пустоту в душе. И вместе с тем откуда-то издалека медленно наползает нечто другое. Нечто безрадостное и неумолимое, от чего нельзя уклониться. Сегодня я должен подвести черту. Сегодня мне ясно только одно - я не верю в то, что за моей спиной. Вместе с тем, если я вернусь в Москву, я должен немедленно поступить в Партию, которой я не верю. Другого выхода у меня нет. Я должен буду сделать это просто для того, чтобы спасти свою жизнь, чтобы иметь право на существование. Всю жизнь я должен буду лгать и лицемерить ради голой возможности жить. В этом у меня нет сомнений. Передо мной наглядные примеры. Андрей Ковтун - человек в тупике. Михаил Белявский - человек за бортом. Майор Дубов - человек на холостом ходу. А разве я сам не на холостом ходу? Как долго это сможет продолжаться? Я обзаведусь домом - и буду ждать ночного стука в дверь. Я женюсь - для того, чтобы бояться собственной жены. У меня будут дети, которые в любую минуту могут предать меня или которые будут сиротами, стыдящимися своего отца. При этой мысли кровь начинает приливать к моей голове. Воротник кителя душит горло. В груди поднимается горячая волна бешенства. Мне становится жарко и я чувствую тяжесть шинели. Пока еще эта шинель на моих плечах и оружие пока еще в моих руках. Мне не хочется расставаться с этой шинелью, с оружием. Почему? Я как маятник хожу по комнате и не нахожу себе места. Мой мозг работает лихорадочно, мои мысли спутаны и несвязны. Если я вернусь, рано или поздно, так или иначе - я погибну. Ради чего? Я не верю в будущее. А что я имею в прошлом? Я пытаюсь вспомнить это прошлое. Когда я впервые увидел свет, в моих глазах отразились пожарища революции. Я подрастал беспокойным волченком и в моих глазах все время полыхали эти огни. Я был волченком сталинского племени, я зубами и когтями боролся за жизнь и рвался вперед. Сегодня сталинский волчонок стоит в расцвете жизненных сил и смотрит куда он пришел. Сегодня я должен признаться перед самим собой - всю жизнь я заставлял себя верить тому, чему я не верил с первого дня рождения. Всю свою жизнь я только искал компромисса с жизнью. Я не верю! И если кто из моих ровесников скажет, что он верит - я скажу ему что он лжет, что он трус. Разве верят такие, как Зыков? Я шагаю по комнате и смотрю на мои сапоги. Они топтали землю от Москвы до Берлина. Я вспоминаю окутанные дымом и пламенем годы войны - огненную купель, где рождаются чувства ответственности перед Родиной. Перед моими глазами еще раз проходит озаренная победными салютами Красная Площадь и стены Кремля - дни гордости и славы, когда из горла рвался волчий вой переполненных чувств. В моих ушах еще раз звучат слова, которые когда-то бились в моей груди - "Первый из первых, среди лучших из лучших, ты шагаешь сегодня по Красной Площади!" Теперь-же я шагаю из угла в угол, как волк по клетке. Да, война сбила нас с толка! В ослеплении борьбы за родину, мы забыли о многом. В то время нельзя было иначе, у нас не было иного выхода. Те, кто пошел по другому пути... С болезненной остротой я вспоминаю первые дни войны. Я глубоко благодарен судьбе, что я не попал на фронт в эти первые дни. Это избавило меня от необходимости трудного выбора. Когда пришла моя очередь надеть солдатскую шинель, я уже твердо знал, что русскому не по пути с немцем. И я бился до конца. Бился за то, чему я не верил. Бился и утешал себя надеждами. Сегодня у меня нет и этих надежд. Сегодня я чувствую, что мы сделали ошибку - мы не доделали дело, а поверили обещаниям. Потому я не хочу снимать сегодня шинель. Пока еще не поздно! Сегодня на горизонте снова стягиваются грозовые тучи. Эти тучи играют для меня большую роль. Если я вернусь в Москву, я снова буду поставлен перед тем-же мучительным выбором что и в июне 1941 года. Опять я буду вынужден идти защищать то, чему я не верю. Больше того, я уверен что люди в Кремле ведут страну по гибельному пути. Сегодня нам никто не угрожает. Зато мы угрожаем миру. Это ненужная и опасная игра. Если мы победим - к чему нам это? Если нас победят - кто будет виноват и кто будет платить по кремлевскому счету? Каждый из нас! Я пережил страх за родину, борьбу и победу. Кроме того я своими глазами видел всю горечь поражения. Поверженная в прах Германия этому хороший пример. Их вожди тоже любили азартную игру. Германия корчится в судорогах голода и позора - а где виноватые? Виноваты лишь вожди или сама нация, не повесившая этих вождей своими руками? Если война начнется, тогда будет уже поздно. Война имеет свои законы. Те, кого Кремль сделал своим врагом, будут считать врагом нас. Они не хотят войны, но если война неизбежна, то они будут вести ее за свои интересы. Это означает, что в случае поражения нас не ожидает ничего хорошего, тогда мы не будем иметь права голоса. Кремлевские банкроты исчезнут, а платить придется нам. Так что-же остается делать - снова быть игрушкой в руках преступных игроков? Час за часом хожу я по комнате в шинели на плечах. Уже далеко за полночь, но я не думаю о сне. Пусто позади - и пусто впереди. Я чувствую только одно категорическое сознание - я не могу идти назад. В моей голове неотвязно бьется одна и та-же мысль - "Что делать?" Уже под утро я почувствовал усталость и лег, не раздеваясь, на кушетку. Так я и заснул, укрывшись с головой шинелью. 3. Последующие дни я медленно сдавал свои служебные дела. Следуя совету полковника Уткина, я умышленно затягивал эту процедуру. Не зная еще к чему, я старался выиграть время. И все это время меня угнетали те-же мучительные мысли и неотступно преследовал вопрос - "Что делать?" В один из таких дней, одетый в гражданское платье, я вышел из метро на Курфюрстендамме в английском секторе Берлина. Под ногами хлюпала мокрая жижа талого снега. В воздухе стояла пронизывающая сырость. На этот раз хорошо знакомая улица показалась мне чужой и неприветливой. Я бесцельно шел вперед, скользя глазами по вывескам у входов домов. В кармане пальто мои пальцы играли ручкой пистолета. Наконец, я остановил свой выбор на одной из вывесок и вошел в подъезд. Широкая мраморная лестница когда-то роскошного дома. Теперь здесь полутьма. В разрушенные воздушными бомбардировками окна свищет холодный ветер. С трудом я нахожу нужную мне дверь и звоню. Мне открывает миловидная девушка в накинутом на плечи пальто. "Могу я видеть герра Дильс?" - говорю я. "Вам по какому делу?" - вежливо спрашивает девушка. "У меня с ним частный разговор," - отвечаю я сухо. Девушка проводит меня внутрь и просит подождать. Я сижу в холодной и темной приемной адвоката. Девушка исчезает в боковой двери. Через несколько мгновений она снова появляется на пороге со словами: "Битте! Герр доктор просит Вас..." Я вхожу в огромный нетопленый кабинет. Пожилой немец с золотыми очками на породистом носу поднимается мне навстречу из-за письменного стола. "Чем я могу служить Вам?" - спрашивает адвокат, предлагая мне кресло. Он потирает от холода руки в ожидании очередного бракоразводного дела. "Моя просьба несколько необычна, герр доктор," - говорю я и в первый раз в разговоре с немцами ощущаю некоторую неловкость. "О, здесь стесняться не приходится," - с профессиональной улыбкой помогает мне адвокат. "Я - русский офицер," - медленно говорю я, машинально понизив голос. Расплываясь в улыбке, адвокат старается показать, что он очень польщен моим визитом. "Как раз на днях у меня был один советский офицер с немецкой девушкой," - говорит он, видимо желая ободрить меня. Я плохо слышу его дальнейшие слова - зачем, собственно, был у него этот офицер. У меня в голове мелькает досадливая мысль: "Неудачное начало..." Но отступать уже поздно и я решаюсь перейти к делу. "Видите ли я демобилизован и должен возвращаться в Россию," - говорю я. - "Я не буду отнимать у Вас время объяснениями - зачем и почему. Коротко - я хочу попасть в Западную Германию." Улыбка замерзает на лице адвоката. Несколько мгновений он не знает что сказать, затем осторожно спрашивает: "А-а... А что я могу здесь помочь?" "Мне нужно войти в контакт с союзниками," - говорю я. - "Я хотел бы просить права политического убежища. Сам лично я этого сделать не могу. Если меня сейчас увидят с кем-нибудь из союзников или заметят что я выхожу из союзного учреждения - это для меня слишком большой риск. Поэтому я хотел бы просить Вас помочь мне."

Некоторое время в комнате царит тишина. Затем я замечаю, что герр Дильс начинает делать бессмысленные вещи. Он беспокойно ерзает в кресле, растерянно ищет что-то по карманам, роется среди бумаг на столе. "Да... Да... Я понимаю Вас," - бормочет он в полголоса. - "Я тоже пострадал от нацистского режима." Затем герр Дильс вытаскивает из кармана толстый бумажник, торопливо перебирает многочисленные документы. Наконец он находит, что ему нужно, и слегка дрожащей рукой протягивает мне через стол бумагу старательно подклеенную на сгибах и, видно, часто бывающую в употреблении. "Вот видите... У меня даже удостоверение есть," - говорит он мне, словно оправдываясь в чем-то. Я мельком пробегаю бумагу глазами. В ней подтверждается, что предъявитель сего является жертвой нацизма и чуть-ли не коммунистом. У меня снова мелькает неприятная мысль, что я попал по фальшивому адресу. Одновременно я чувствую, что адвокат чего-то боится и старается перед чем-то застраховаться. "Герр доктор, откровенно говоря, в данный момент мне было-бы приятнее иметь дело с самым отъявленным нацистом," - говорю я, протягивая бумагу назад. "А кто порекомендовал меня Вам?" - спрашивает нерешительно адвокат. "Никто," - отвечаю я. - "Я зашел к Вам наугад. Я руководствуюсь только одним соображением - я не могу доверять никому из моего окружения." "Я полагал, что в Вашем лице я встречу человека, который в состоянии помочь мне," - продолжаю я. - "С другой стороны, если по каким-либо причинам Вы не можете помочь мне, у Вас нет оснований вредить мне." Адвокат сидит погруженный в раздумье. Наконец он приходит к какому-то заключению и обращается ко мне со следующими словами: "А скажите, чем я могу быть гарантирован, что Вы..." Он сосредоточенно вертит в руках карандаш и избегает смотреть мне в лицо. Затем, словно решившись, он поднимает глаза и с запинкой произносит: ..."Что Вы не агент этого... этого Ге-Пе-У?" Мне режет ухо старое наименование знакомого учреждения. Видимо немцы еще не знают нового имени. Несмотря на серьезность положения, вопрос адвоката заставляет меня невольно улыбнуться. То, чего я опасаюсь в других, - подозревают во мне самом. Я только пожимаю плечами и говорю: "Мне еще не приходилось думать об этом, герр доктор. Пока я думаю только о том, чтобы сохранить свою собственную голову от этого... Ге-Пе-У." Адвокат сидит неподвижно и высказывает свои мысли вслух: "Вы хорошо говорите по-немецки... Слишком хорошо... Потом все это так необычно..." Он внимательно, как-будто стараясь прочесть мои мысли, смотрит на меня, затем говорит: "Ну хорошо. Я старый человек и знаю людей. Мне кажется, что Вы говорите правду. Скажите, куда-бы Вы хотели попасть?" "В американскую зону," - отвечаю я. "Почему именно в американскую?" - удивленно поднимает брови адвокат. "Герр доктор, если человек уходит по политическим соображениям, то вполне естественно он ищет убежище у наиболее сильных врагов того режима, от которого он уходит." "Да, но здесь английский сектор. У меня нет связей с американцами!" Я понимаю что это означает отказ и делаю последнюю попытку: "Может быть Вы могли бы порекомендовать мне кого-либо из Ваших коллег, кто имеет связи с американцами?" "О, да! Это можно сделать," - отвечает адвокат и берется за телефонный справочник. Он роется в поисках нужного ему адреса, затем тяжело поднимается из-за стола и направляется к двери со словами: "Извините на минутку! Я напишу Вам адрес." Адвокат выходит в переднюю. Я слышу как он разговаривает с секретаршей, как он обменивается фразами с другими ожидающими клиентами. Раздаются телефонные звонки. Кто-то приходит и уходит. Медленно текут минуты. В нетопленой комнате холодно и я чувствую озноб. Глупое ощущение полной зависимости от порядочности или подлости абсолютно незнакомого человека. Я усаживаюсь поглубже в кресле, запахиваю плотнее пальто, опускаю правую руку в карман. Я спускаю предохранитель пистолета и направляю его дулом на дверь. Если на пороге появится советский комендантский патруль, я открою огонь, не вынимая руку из кармана. Наконец, зябко подергивая плечами, адвокат снова входит в кабинет и протягивает мне узкую полоску бумаги с напечатанным на машинке адресом. Снова у меня мелькает мысль: "Что это - предосторожность или просто привычка немцев всегда пользоваться пишущей машинкой?!" Со сдержанным вздохом облегчения я покидаю кабинет адвоката и выхожу на улицу. В серых сумерках зимнего вечера шумят трамваи и автомобили, торопливо бегут люди. Каждый спешит домой, каждый имеет что-то, куда он идет. А я? Меня охватывает острое чувство одиночества. Я надвигаю шляпу на глаза и ныряю в темную дыру метро. После долгой езды и блужданий по ночным улицам Берлина я с трудом нахожу указанный мне адрес виллы на окраине города. Доктор фон Шеер занимает довольно высокий пост и мне не легко добиться личной аудиенции. Когда, наконец, мы оказываемся наедине в кабинете и я объясняю причину моего визита, доктор сразу же переходит к делу. Он вытаскивает из ящика стола и передает мне фотокопию документа, удостоверяющего что он связан по служебным делам с Советской Центральной Комендатурой. Передо мной знакомые печати и подписи. Я невольно делаю такую кислую гримасу, что доктор фон Шеер не может удержаться от улыбки. "А чем я могу быть гарантирован, что Вы не агент этого... э-э-э?". - спрашивает доктор. Он подмигивает мне и дружески хлопает по колену. Мне не остается ничего другого как опять пожать плечами. Уже во второй раз я натыкаюсь на тот же вопрос. Доктор фон Шеер оказался деловым человеком. После короткой беседы, он согласился переговорить со знакомыми ему американцами и попросил зайти к нему за результатами через два дня. Попрощавшись с доктором, я направился домой. По пути в Карлсхорст я был не совсем уверен, что в этот момент доктор фон Шеер не звонит по телефону в Советскую Комендатуру, сообщая о моем визите. Прошло два дня. В назначенный срок, со смешанным чувством надежды на успех и одновременно в ожидании возможной засады, я снова вошел в кабинет доктора. Он коротко сообщил мне что переговоры окончились безрезультатно. Американцы не хотят вмешиваться в это дело. По-видимому, по той-же причине: "А чем мы можем быть гарантированы?" Поблагодарив доктора за его любезность, я ощупью спустился по ступенькам виллы и шагнул в темноту ночного Берлина. Снова я возвращаюсь в Карлсхорст. Я не могу пользоваться своей автомашиной с советскими номерами и мне приходится ездить на трамваях. Так и на этот раз я стою на площадке трамвая, среди суеты и давки возвращающихся с работы людей. На одной из остановок вблизи Контрольного Совета на площадку поднимается советский офицер и становится рядом со мной. Это пожилой человек добродушного вида с портфелем в руке. По-видимому он задержался на работе в Контрольном Совете и пропустил служебные автобусы. Глядя на знакомую форму, я ощущаю некоторое беспокойство. Вдруг офицер обращается ко мне по-немецки и спрашивает что-то. Я отвечаю ему так-же по-немецки. Одновременно у меня больно сжимается сердце. Вот оно начинается! Я уже не доверяю никому, я уже не решаюсь признаться, что я русский.

При пересадке из одной линии трамвая в другую, я брожу в темноте по мокрому грязному снегу. Неподалеку я различаю фигуру немецкого полицейского. Безо всякой определенной мысли я подхожу к полицейскому и спрашиваю у него где находится американский консулат. Полицейский видимо догадывается, что я не немец, и освещает меня с ног до головы фонариком. В послевоенной Германии иностранцы, не носящие военной формы или не имеющие союзного паспорта, являются самыми презренными и бесправными существами. Часто я видел на улицах Берлина эти бесцельно слоняющиеся фигуры - выброшенные на чужой берег остатки кораблекрушения. Полицейский принимает меня за одного из таких иностранцев и смотрит на меня с подозрением. Он привык что эти люди обычно держатся подальше от полиции. "Мы не даем подобных справок," - отвечает он, наконец, и еще раз освещает меня фонариком, колеблясь не спросить-ли мои документы. Хорошо что он не спросил мои документы. Это избавило его от неприятной неожиданности. Пока что в моем кармане документы советского офицера, а немецкие полицейские обязаны отдавать честь советским офицерам. Полицейский уходит, а в моей груди еще раз поднимается сосущее чувство. Вот начало того пути, по которому я хочу идти. Мои мысли переносятся назад. В первые дни после капитуляции, гуляя по Берлину, я часто надевал гражданское платье. Это давало своеобразное ощущение европейца среди европейцев. Иногда это приводило к неожиданным результатам. В то время в немецкой душе тесно переплетались прежнее высокомерие по отношению к другим нациям с паническим страхом перед русскими. Иногда меня принимали за "остарбейтера". Взбешенный оскорбительной наглостью забывшегося "юберменша", я предъявлял ему мое красное удостоверение личности с серпом и молотом, где я был изображен в военной форме. Затем я совал ему в ноздри дуло пистолета и спрашивал чем это пахнет. Немец явно ощущал запах далекой Сибири. По немецким понятиям, где солдатский мундир считается почетней бобровой шубы, советский офицер в гражданском платье мог быть только одним - ужасным агентом ужасного Ге-Пе-У. Немец уже видел себя в компании сибирских медведей тоже с серпом и молотом на лбу. Побелев от страха, он слезно умолял меня пожалеть его фрау и маленьких киндер. Я пугался что с человеком сделается разрыв сердца, совал ему в рот сигарету и поспешно уходил. Мне было неприятно это сочетание безграничной наглости и раболепия. Теперь мне приходится вспоминать об этом. Там, куда я иду, у меня не будет ни пистолета, ни могущественного документа, определяющего сегодня мое место в жизни. Приехав в Карлсхорст и открывая ключом дверь моей квартиры, я слышу надрывающийся звон телефона. Это звонит кто-то из моих товарищей. Я не снимаю трубки. Я не хочу видеть никого. Я должен остаться один, чтобы подвести результаты и обдумать дальнейшее. Снова я хожу из угла в угол и не могу найти себе место. Итак, попытка войти в контакт с союзниками окончилась неудачей. В действительности все выглядит не так просто, как это кажется на первый взгляд. Единственный результат - теперь мне ясно, что я должен идти на свой собственный страх и риск. Пытаясь войти в контакт с союзниками, я интересовался не столько формальным выполнением поставленной задачи, как принципиальной стороной дела. Мне известно что между американским военным губернатором Мак-Нарней и советским командованием существует секретное соглашение, по которому обе стороны взаимно обязуются выдавать дезертиров. Англичане более предусмотрительны и они не заключали подобного договора. Но эта предусмотрительность служит малой гарантией для человека, посвященного в обычаи военной разведки. Хотя я демобилизован и, таким образом, не являюсь дезертиром, одновременно с этим, у меня не написано на лбу, что я политический эмигрант. Советские военные власти со своей стороны принимают соответствующие меры. Во всех случаях бегства советское командование обвиняет беглеца в тяжелых криминальных преступлениях и затем требует его выдачи на основании международной практики выдачи уголовных преступников. Близкое знакомство с подполковником Орловым (подполковник Орлов известен тем, что в 1948 году он росчерком пера отменил приговор советского Военного Трибунала по делу пяти берлинских юношей. Эти юноши были приговорены Военным Трибуналом к 25 годам каторжных работ каждый за срыв советского флага на Бранденбургских Воротах во время политической демонстрации. Приговор и его последующая отмена характерны для советской юстиции - сначала дать устрашающий приговор, а затем отменить его, использовав все в пропагандных целях), главным военным Прокурором СВА, позволяет мне хорошо разбираться в этих вопросах. В таких условиях понятно, почему я пытался предварительно восстановить связь на Запад. Это естественно придет в голову каждому человеку. Но это внешняя сторона проблемы. Есть еще и другая сторона, о которой я не подумал. Я хожу из угла в угол и мои собственные поступки последних дней начинают казаться мне непростительной глупостью. Я не должен терять чувства действительности. Категорическое сознание разрыва с прошлым слишком повлияло на меня. Я отрекся от своей жизни и как слепой котенок сунулся в новый мир. Болезненное отрицание одной половины мира породило во мне ошибочное представление, что вторая половина мира безупречна. Я должен трезво смотреть фактам в лицо. Я считаю себя инженером и забыл о том, что я офицер советского генштаба, прошедший высший шлиф кремлевской школы. Ведь с таким-же успехом я могу сейчас вернуться в Москву и месяцем позже поехать заграницу в аппарат военного атташе командовать целым штабом тайных агентов, покупать и продавать тех, у кого я сегодня ищу убежища. Я, не доверяющий всем и каждому, хочу доверия к себе! Кто поверит мне, когда я сам не знаю что со мной происходит. Я чувствую только одно - во мне лопнула пружина и механизм негоден. Разве я имею право на доверие? Я - заблудившийся сталинский волчонок?! Шагая по комнате, я слышу слова: "Непростительная глупость, товарищ Климов!" Я вздрагиваю и замечаю что эти слова я сказал вслух. Я хотел восстановить контакт с союзниками. Хорошо, что из этого ничего не получилось! Мне, больше чем кому-либо, должны быть известны общепринятые правила войны в темноте. Хорошо встречают лишь того, кто заслужил доверие. Как это доверие заслуживается, мне тоже хорошо известно. Человеком интересуются до тех пор, пока он может принести пользу. Если его считают достаточно глупым, то используют в пропагандных целях. После этого его выбрасывают на помойную яму. При случае беглецов обменивают на своих засыпавшихся агентов. Все это делается тихо и без шума. И я хотел идти по этому пути? "Плохо Вы усвоили мои уроки, товарищ Климов!" - звучит в моих ушах голос генерала Биязи. Я знаю, что советская разведка под видом беглецов часто засылает на Запад своих агентов. Их маскируют так, что в течение долгих лет они не проявляют себя. Запад знает об этом. Правда, мне известна также инструкция, где в этих случаях, как правило, рекомендуется не пользоваться людьми русской национальности. С одной стороны русские возбуждают открытое подозрение, с другой стороны советская власть меньше всего полагается на советских людей. Но эта деталь неизвестна на Западе. И в таких условиях я, офицер советского генштаба, хотел сказать, что я есть я? Внутренний разрыв с миром лжи пробудил во мне болезненную тягу к правде. Я искал доверия. К чему мне их доверие? Мне нужно только одно - чтобы меня оставили в покое. Я не знаю, что я буду делать дальше. Я только отрекся от всего. У меня в душе пусто. Я должен иметь передышку, чтобы найти новое содержание жизни. Во мне всё больше и больше зреет решение - я должен исчезнуть, потерять лицо. До тех пор, пока я не найду нового лица. Я подвел черту под мое прошлое. Я не думал о будущем. Первая попытка войти в контакт с другим миром заставляет меня задуматься о будущем. Я стараюсь привести в систему все стоящие передо мной возможности. Теперь я свободен от присяги и по правилам международной этики я свободен идти куда хочу. Я хочу отказаться от советского паспорта и стать бесподданным политическим эмигрантом. Если ты хочешь быть политическим эмигрантом, ты должен отказаться от советского паспорта и не отказываться от твоей страны. Это означает, что ты отказываешься от всякой правовой защиты могущественного государства. Ты стоишь голый и безоружный в том несовершенном мире, где считаются лишь с тем, кто силен - пусть это будет оружие в твоих руках, деньги в твоем кармане или танковые дивизии за твоей спиной. Сегодня Кремль восстановил против себя весь мир. Люди окружающего мира, затаив страх и недоверие, с лицемерной улыбкой будут пожимать руку тех, кто имеет советский паспорт, а свои бессильные чувства будут изливать на тебя, потому что у тебя этого паспорта нет. Это одно лицо эмиграции. Жизнь на чужбине не легка. Я видел примеры. Я часто встречал в Берлине заслуживающих сожаления людей. Они говорили по-русски, но боялись разговаривать со мной. Иногда они охраняли мою автомашину около театра и были благодарны, когда я им давал пачку сигарет. Это второе лицо эмиграции. Конечно, есть другой выход - простой и легкий. Для этого нужно отказаться от своей страны, от своего народа, от самого себя - нужно врасти в новую среду, жить ее содержанием и ее интересами, я не обвиняю таких людей, но они не возбуждают во мне симпатии. Таковы для меня аспекты и возможности нового мира. Такова цена свободы! Глубоко за полночь хожу я по комнате. Мертвая тишина царит в доме. Спит Карлсхорст. Кругом необъятное море чужого мира. Я чувствую его холодное безразличное дыхание. Наконец, не раздеваясь, я ложусь на кушетку, засовываю пистолет под голову и засыпаю. 4. Проходит еще несколько дней. Все это время я живу двойной жизнью. Первую половину дня я провожу в Карлсхорсте - сдаю служебные дела, оформляю бумаги для отъезда в СССР, выслушиваю поздравления и пожелания знакомых. Я вынужден делать вид человека, радующегося предстоящему возвращению домой, должен меняться адресами с обещанием писать из Москвы. Вторую половину дня я рыскаю по зимнему Берлину - навещаю моих немецких знакомых, незаметно зондирую почву. Мне нужно знать пути, которыми идут люди на Запад. День за днем проходит безрезультатно. Обычный срок оформления к отъезду - три дня. Я провел уже две недели. Чем больше уходит время, тем тяжелее становится мне вести двойную игру. Я начинаю замечать, что мои нервы не выдерживают напряжения. Все чувства ненормально обострены. Знакомые, встретив меня на улице, спрашивают чем я болен. Я ссылаюсь на грипп. Я почти ничего не ем. Вид пищи вызывает во мне ощущение тошноты. Тело наполнено необычайной легкостью. Временами эта легкость переходит в припадки непреодолимой слабости. Незаметно для себя я засыпаю в трамвае или сидя за столом. С каждым днем мое пребывание в Карлсхорсте становится все опаснее. Мне приходится считаться с возможностью провала и принимать меры предосторожности. Советские офицеры в Германии часто собирали трофейное оружие. Также и у меня в доме целая коллекция оружия. Теперь я вспомнил о нем. Я вытащил из угла шкафа немецкий автомат. Набив рожок патронами, я повесил автомат на вешалке у двери, прикрыв его шинелью. Поблизости я положил несколько запасных рожков и ящик с патронами. Это на тот случай, если меня попытаются арестовать на квартире. Затем я зарядил свой крупнокалиберный парабеллум, сохранившийся у меня еще с фронта. На следующий день я поехал в окрестности Берлина и, заведя автомашину в заросли леса, начал методично, как на стрелковом полигоне, проверять оружие. Короткие автоматные очереди вспарывали морозную тишину зимнего вечера. Тяжелые пули парабеллума рвали сочное тело молодых сосенок. Осечки быть не должно! Все что угодно - но только не оказаться в беспомощном положении. Я не думал много, я боялся только одного - осечки. Так проходили дни. В один из этих дней, после очередных бесплодных блужданий по Берлину, я усталый и расстроенный вернулся поздно вечером домой. Меня охватила апатия. Видимо, мне не остается ничего другого, как идти на Запад вслепую, в надежде затеряться среди немецких беженцев. Я сел за письменный стол. Мне не хотелось ни кушать, ни пить. Зато мне до боли хотелось иметь рядом с собой какое-либо живое существо, с кем я мог бы поделиться своими мыслями. Я чувствовал бесконечную усталость и опустошенность. Человек, потерявший лицо. Человек остался один. Я вспоминаю, что после поездки в лес я не почистил оружие. Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, я принимаюсь за смазку пистолета. Это на время успокаивает меня. На столе раз за разом звонит телефон. Я не отзываюсь и продолжаю свое занятие. В окно смотрит черная ночь. Вся комната погружена в полумрак. Лишь на письменном столе горит яркая лампа под абажуром. В желтом пятне света холодно поблескивает маслянистое тело пистолета. Я бесцельно смотрю на безжизненный кусок металла и не могу отвести от него глаз. Мерцающий блеск притягивает меня к себе, зовет и подсказывает. Я пытаюсь оторваться от пистолета и оглядываюсь кругом. Кругом меня тишина. В этой напряженной тишине мне чудится слабый шорох. Где-то совсем рядом. Я ищу этот звук и мое внимание привлекает согнутая темная фигура в углу письменного стола. Там на грани между светом и полутьмой сидит скорчившись черная обезьяна. Она сидит и смотрит на меня. Смотрит и шевелит губами. Когда-то один из моих знакомых подарил мне большую бронзовую статуэтку. На квадратном пьедестале черного мрамора набросаны кучей свитки пергамента, книги и реторты - материальные символы человеческой мысли. На всем этом с важным видом восседает на корточках отвратительная звероподобная обезьяна. Она держит в волосатой лапе хрупкий человеческий череп и созерцает его с тупым любопытством. Гений скульптора воплотил в бронзе всю тщетность человеческих стремлений. Я поставил статуэтку на письменный стол и редко обращал на нее внимание. Теперь я смотрю на черную обезьяну и вижу что она шевелится. Одновременно в моей голове мелькает досадливая мысль - у меня начинаются галлюцинации. Я стараюсь отвлечь свои думы в другую сторону, но черная обезьяна не дает мне покоя. Я пытаюсь думать о прошлом. Еще раз перед моими глазами проходят годы войны, Красная Площадь и Кремль. Еще раз в моих ушах звучит волчий вой возбужденных чувств. "Первый из первых, среди лучших из лучших..." - звучит издалека. "Завтра ты будешь последний среди последних, побежденный среди побежденных," звучит где-то совсем рядом. Я поворачиваю голову. Это черная обезьяна смотрит на меня и шевелит губами. Я пытаюсь думать о будущем. Передо мною открывается серая пустота, где я не вижу ничего. Там я должен буду отказаться от всей своей жизни, потерять лицо, уйти в ничто. Уйти в ничто... Может быть это можно сделать как-нибудь проще? Я смотрю на мерцающее маслом тело пистолета, протягиваю руку к нему и машинально играю предохранителем. Белая точка - красная точка. Теперь нажать спуск. Совсем просто... "Посмотри - у тебя грязные пальцы," - шепчет черная обезьяна. - "Завтра тебя найдут грязным и небритым." Я смотрю на свой палец, играющий на предохранителе, и вижу грязь под ногтями. Последние дни я сплю не раздеваясь и забываю следить за собой. Я встряхиваю толовой. Пустота и одиночество оказываются тяжелее, чем я это мог предполагать. Я должен продержаться до конца. Осталось еще немного. Так или иначе, скоро все решится. Меня угнетает пустота этих дней. Всю жизнь я служил долгу - и сомневался в нем. Я считал что долг есть производное веры в непогрешимость основного принципа - и я упорно искал это рациональное зерно. Сегодня я убежден в ложности основного принципа. Сегодня я потерял веру. Что дальше? "Ты не потерял, а нашел," - шепчет мне черная обезьяна. - "В отрицании прошлого ты нашел свое настоящее убеждение и тебя мучает чувство настоящего долга." Еще раз я переношусь мыслями назад и воспоминаю с каким нетерпением ожидал я конца войны, как страстно мечтал я о мирной жизни. И вот теперь, когда я могу уйти в эту мирную жизнь, когда исполняется моя голубая мечта - я бросаю все и ухожу в обратную сторону. Почему? Я подсознательно чувствую, что причина лежит в нависшей опасности новой войны. Я чувствую что если-бы не это обстоятельство, то я, вопреки всему, все-таки вернулся бы на родину и продолжал бы делить с ней все радости и печали. Возможность войны будит во мне глубокие и противоречивые чувства. Какая здесь связь? В тишине комнаты я слышу шепот. Черная обезьяна опять шевелит губами. Она шепчет мне: "Есть чувства, которые лежат так глубоко в сердце, что ты сам не решаешься признаться в них. Судьба Германии перед твоими глазами. Теперь ты убежден что твою родину ожидает подобное будущее. Ты знаешь преступников, которые ведут твою родину к гибели, и не хочешь быть соучастником этого преступления. Ты уходишь сегодня, чтобы бороться с ними в твоем завтра. Ты не хочешь признаться в этих мыслях - они кажутся тебе изменой. Помни, что если два отрицательных понятия перекрываются, то результат получается положительный. Измена изменнику - это верность основному принципу. Убийство убийцы - это только добродетель." От угасающего окурка я прикуриваю новую сигарету и откидываюсь назад в кресле. Во рту неприятный горький привкус. Бронзовые утята на мраморной пепельнице утопают в куче окурков. По комнате ползет холодная тишина. В этой тишине монотонно звучат слова черной обезьяны: "Свободу и родину мало любить - за них нужно бороться. Ты не видишь иной возможности борьбы, как уйти в другой лагерь и бороться оттуда. Это твой путь к Родине!" 5. На семнадцатый день я получил пограничный пропуск. Он был помечен конечной датой. В течение следующих трех дней я обязан пересечь границу Советского Союза в Брест-Литовске. Во всяком случае, я не могу оставаться в Карлсхорсте больше трех дней. Над Берлином опускались вечерние сумерки, когда в этот день я заехал к знакомому немцу, директору одного из заводов, где мне часто приходилось встречаться с ним по служебным делам. Во время этих встреч я нередко вел с директором довольно откровенные беседы на политические темы. Так и в этот вечер у нас завязался разговор о будущем Германии. В разговоре я высказал свое мнение, что немцы слишком радужно смотрят на будущее. "Вы недооцениваете внутренней опасности," - сказал я, - "Вы слепо ждете конца оккупации. Даже если советские войска уйдут из Германии, это мало изменит положение. Предварительно Германия будет связана по рукам и по ногам, продана оптом и на долгое время." "Кем?" - спрашивает директор. "Для этого существует СЕД и народная полиция." Я знал, что с недавнего времени директор является членом СЕД и что мои слова для него не совсем приятны. Он посмотрел на меня искоса, помолчал некоторое время, затем сдержанно произнес: "Многие из членов СЕД и народной полиции в глубине души думают совсем не то, что хотят оккупационные власти." "Тем хуже, если они думают одно, а делают другое." "Пока у нас нет другого выхода, герр оберинженер. Но когда наступит решающий момент, поверьте мне, СЕД и народная полиция будут делать не то, на что надеется Москва." "Желаю Вам успеха," - улыбнулся я. После некоторой паузы, желая перевести разговор на другую тему, директор спрашивает: "Ну, а как у Вас идут дела?" Усталый и промерзший, я только безнадежно махнул рукой и вздохнул: "Я уезжаю в Москву..." Директор видимо улавливает разочарование в моем голосе и смотрит на меня удивленно: "Разве Вы не рады возвращению на родину? На Вашем месте я..." "Я готов поменяться с Вами местами," - говорю я. Директор снова бросает на меня взгляд и истолковывает мои слова по своему. "Так значит Германия нравится Вам больше, чем Россия?" - спрашивает он. "Она могла-бы нравиться мне, если-бы я не был советским офицером" - отвечаю я уклончиво. "Победители завидуют побежденным..." - задумчиво качает головой директор. Он встает и начинает ходить по комнате, обдумывая что-то. Затем он резко останавливается напротив меня и говорит: "А почему бы тогда Вам не остаться здесь?" "Где - здесь?" - спрашиваю я равнодушно. "Да поезжайте в другую зону!" - восклицает директор. Он разводит руками, удивляясь, что я не могу додуматься до такой простой вещи. "Разве это так просто?" - спрашиваю я, внутренне насторожившись, но сохраняя безразличный вид. Директор долгое время молчит. Затем, видимо решившись, он обращается ко мне, слегка понизив голос: "Герр оберинженер, если только Вы захотите остаться в Германии, то нет ничего проще, как перейти зеленую границу." Движением руки он изображает всю легкость перехода границы. Я еще более настораживаюсь и спрашиваю: "Да, но как на это посмотрят американцы?" Директор делает пренебрежительный жест: "А-а-а... Плюньте на этих свиней. Они нисколько не лучше, чем..." Он прикусывает язык. Я невольно улыбаюсь. Мне начинает казаться, что директор и член СЕД любыми путями хочет уменьшить Советскую Армию на одну боевую единицу. Вместе с тем, я хорошо знаю директора и у меня нет оснований опасаться провокации с его стороны. Я сижу молча. Если ему так хочется соблазнить меня, пусть расскажет побольше. "У меня много знакомых в Тюрингии," - продолжает директор. - "Если Вы пожелаете, я могу дать Вам рекомендательные письма к надежным людям. Они помогут Вам перейти на ту сторону." "А как с документами?" - спрашиваю я. Директор пожимает плечами: "Сегодня каждый третий человек живет по фальшивым документам." "А где достать такие документы?" "У меня есть один знакомый человек. Он будет рад помочь Вам достать документы." При этих словах директор слегка улыбается и добавляет: "Кстати, этот человек офицер народной полиции." Наконец я решаюсь открыть свои карты. Я меняю тон. Мои слова звучат тяжело, почти сурово. "Герр директор," - говорю я. - "Вы не осудите меня за мою сдержанность! Дело, о котором мы говорим, уже давно решено. Если-бы я не встретил Вас, мне не оставалось ничего другого, как идти на Запад своими средствами." Директор молчит некоторое время, затем говорит: "Уже и раньше, встречаясь с Вами по деловым вопросам, я чувствовал что Вы не такой, как другие. Тем только одно давай, давай!" Последние слова он произносит по-русски. Вспоминая наши предыдущие деловые встречи по вопросам демонтажа и репараций, я не совсем уверен в искренности его слов. Мы обсуждаем все подробности. На тот случай, если мне придется задержаться в Берлине или на случай проверки в дороге, директор обещает достать мне немецкие документы. Договорившись встретиться на другой день, я покидаю дом директора и выхожу на улицу. Кругом так-же темно и так-же пронизывающе холодно, как и два часа тому назад. Но теперь я не ощущаю холода и воздух напоен для меня живительным ароматом. На следующий день я снова встречаюсь с директором. С чисто немецкой точностью он кладет передо мной на стол бланк немецкой кеннкарты. У окна стоит молодой белокурый немец с военной выправкой. Директор представляет нас. Два человека в гражданском пожимают друг-другу руки и по привычке щелкают каблуками. Мы заполняем кеннкарту. У меня невольно появляется горькая усмешка, когда я смотрю на мое новое имя. Так звали когда-то мою немецкую овчарку. В первый раз в жизни я делаю дактилоскопический оттиск пальцев. На мою фотографию ложится немецкая полицейская печать. Мне невольно кажется, что немец, положив печать, смотрит на меня уже по другому. Любезность офицера народной полиции простирается так далеко, что он готов ехать вместе со мной до границы. Он уже взял на несколько дней отпуск. Одновременно он хочет проведать своих родственников в Тюрингии. На всякий случай я решаю взять с собой в дорогу одно из моих прежних командировочных удостоверений в Тюрингию - для выполнения специальных заданий маршала Соколовского. Кроме того у меня есть мои офицерские документы. Если по дороге будет проверять немецкая полиция, они увидят советские документы - это действует на немцев, как змея на кролика. Если будет проверять советский патруль - в машине будет сидеть человек, потерявший лицо. Мы договариваемся, что завтра в час дня мой новый знакомый подъедет к Карлсхорсту на автомашине и позвонит мне по телефону. Когда я прощаюсь с директором, он спрашивает меня: "А почему, все-таки, Вы, советский офицер решили покинуть Советский Союз?" "Потому-же, почему Вы, член СЕД, решили помочь мне, советскому офицеру," отвечаю я и крепко жму ему руку. 6. Утром следующего дня я вскочил на ноги еще в полутьме. Я ощущал необычную энергию и прилив сил. Сегодня я во что-бы то ни стало должен покинуть Карлсхорст. Уже двадцать дней прошло с того дня, как я получил роковой приказ. Дата пограничного пропуска помечена сегодняшним днем. В этот день я должен быть в Брест-Литовске. Если меня сегодня застанут в Карлсхорсте, мне трудно будет объяснить причины моего пребывания здесь. Каждая лишняя минута в Карлсхорсте увеличивает висящую надо мной опасность. На сегодня я заказал билет и место в московском поезде. Перед тем как покинуть Берлин, я остановлюсь на Силезском вокзале и зарегистрирую свой отъезд у военного коменданта. Теперь мне необходимо оставить квартиру в таком состоянии, как это соответствует человеку, уезжающему в Москву. Я начинаю последние приготовления. Я разжигаю печь и уничтожаю содержимое письменного стола. Мною владеет необъяснимое чувство внутреннего освобождения. Летят в печь пачки документов и удостоверений с печатями СВА. Тают в огне фотографии - на фоне разрушенного рейхстага, среди мраморных статуй аллеи победы в Тиргартене, вместе с маршалом Жуковым и генералом Эйзенхауэр на взлетном поле Темпельгофа. Рассыпаются черным пеплом письма дорогих и близких людей. Дымом разлетаются последние духовные связи с прошлым. Я охвачен жаждой уничтожения. Чувство отречения ото всей своей жизни и абсолютная пустота в будущем оставляют во мне лишь одно болезненное желание уничтожить все своими собственными руками. Мне не приходит в голову, что когда-нибудь эти документы могут понадобиться мне, что лучше было-бы оставить их где-нибудь на хранение. Мне абсолютно безразлично, что будет со мной в будущем. Сегодня я человек, потерявший лицо - без прошлого, без имени, без родины. "Ну, так - похороны викинга считать законченными!" - говорю я сам себе, бросая в огонь последние бумаги. Я сажусь за письменный стол и пишу последние письма, которые я брошу в почтовый ящик Карлсхорста. Вероятно никогда в жизни я не буду больше иметь возможность писать этим людям. В письмах всего одна короткая строчка - "Сегодня выезжаю в Москву," последний привет и подпись. По моей подписи в частных письмах всегда можно судить о моем настроении в данный момент. Сегодня подпись ясна, тяжела и сурова, как приговор. Люди поймут все по подписи. Я рассчитал в уме все возможные варианты провала и все, что нужно будет делать в каждом случае. Оружия и патронов у меня достаточно. Единственное, что я твердо знаю - живым я в руки не дамся. Этим утром я особенно тщательно выбрился и оделся, даже надушил носовой платок. В этот день мне понятен обычай моряков, одевающих чистое белье и лучшую форуму, идя в последний бой. Я вспоминаю фронтовые дни - там я был грубым закаленным солдатом, не знающим что такое нервы. Сегодня, в первый раз в жизни, я чувствую внутри что-то, что называется душой. Долгие дни внутренней борьбы, мучительные поиски выхода, сознание постоянной опасности не прошли бесследно. Сегодня я чувствую что мои нервы на грани, что это последняя вспышка. Я знаю, что в определенный момент последует разрядка и реакция. Только-бы дотянуть до границы - а там лечь и закрыть глаза. Там мне будет все безразлично. Так или иначе - там я буду живым трупом. Я смотрю на часы и у меня мелькает тревожная мысль - что если мой проводник передумает или испугается ехать в берлинский Кремль. Тогда мне не остается ничего другого, как выйти из дома и, засунув руки в карманы, идти на Запад по карте. Так или иначе, сегодня все должно решиться. Это сознание успокаивает меня. В накинутом пальто я хожу из угла в угол. В комнате пусто и холодно. Звук шагов раздается непривычно громко по голому полу. Часы бьют двенадцать. До телефонного звонка остался еще час. Теперь я не думаю ни о чем. Я только жду телефонного звонка. Внезапно в напряженную тишину врывается резкий звонок в передней. Я останавливаюсь и слушаю. Я уже несколько дней не отзываюсь на звонки и не открываю двери. Звонок снова звучит - долго и требовательно. Значит кто-то знает, что я дома. Я опускаю правую руку в карман пальто и опять слушаю. Звонок звучит еще резче, еще требовательнее. Деланно неторопливым шагом, не вынимая руки из кармана, я выхожу в переднюю. Левой рукой я открываю дверь - и моя правая рука крепче охватывает рукоять пистолета. В сером полусвете зимнего дня передо мной стоит человек в форме МВД. Я смотрю на него невидящими глазами и чувствую как дуло пистолета поднимает подкладку кармана. Человек стоит молча и не шевелится. Я делаю над собой усилие и смотрю в лицо человека. До моего сознания медленно доходит, что передо мной Андрей Ковтун. Он не заходит, как обычно, а стоит неподвижно, словно не решаясь. Так проходит несколько мгновений. "Можно к тебе?" - говорит, наконец, Андрей. Я молчу. Откуда он узнал, что я еще здесь? Зачем он пришел? Я не хочу чтобы кто-нибудь видел сейчас мою квартиру. Здесь много мелочей, несоответствующих для человека, уезжающего в Москву. Я еще раз смотрю на Андрея. Во всей его фигуре застыла необычайная молчаливая просьба. "Заходи!" - говорю я коротко. Я отступаю в сторону так, что ему можно пройти только в кабинет. Он идет вперед и старается не смотреть по сторонам. Походка у него вялая и неуверенная. Бросив взгляд на лестницу, я закрываю дверь, поворачиваю ключ в замке и кладу его в карман. Тяжелый пистолет бьет меня по бедру. Я перекладываю его во внутренний боковой карман. Андрей грузно опускается в свое обычное кресло. Я не знаю о чем нам говорить и, чтобы делать что-то, включаю электрический камин. При этом я бросаю взгляд за окно и убеждаюсь, что машина Андрея пуста. "Так ты уезжаешь?" - чужим голосом оговорит Андрей. "Да." "Когда?" "Сегодня." "Значит ты не хотел проститься со мной?!" Наступает неловкая пауза. Андрей не ожидает моего ответа. Он закидывает голову на спинку кресла, смотрит в потолок, потом закрывает глаза. Он сидит в шинели и фуражке, даже не сняв перчаток. Только теперь мне приходит в голову, что мы не пожали друг другу руки. Я бросаю взгляд на часы, на телефон, затем снова смотрю на Андрея. После нашей поездки в Москву я очень редко встречался с ним. Мне казалось, что он сам избегает этих встреч. Теперь мне бросается в глаза как изменился Андрей за это время. Лицо его осунулось, постарело, скулы обтянуты блестящей кожей. На лице застыло выражение, какое бывает у неизлечимо больных людей. На всей его фигуре лежит печать безнадежной усталости. Проходят минуты. Андрей сидит не шевелясь и не открывая глаз. Я смотрю через окно на улицу и бесцельно выстукиваю по полу. "Может быть я мешаю тебе?" - спрашивает Андрей тихо. В первый раз я слышу в его голосе неуверенность, почти беспомощность. Меня охватывает чувство жалости. Я вижу что от Андрея осталась одна оболочка. И, вместе с тем, я не доверяю ему, мне не дает покоя его форма МВД. Я щупаю ключ в кармане и мельком гляжу на улицу. Если в этот момент за мной придут - я выпущу первую пулю в Андрея. В этот момент в передней снова раздается звонок. Звонок короткий и нерешительный. Так неуверенно может звонить лишь незнакомый. Я иду в переднюю и открываю дверь. Передо мной стоят на пороге две маленьких безмолвных фигурки. Я вижу бледные детские лица и синие замерзшие ручонки. Это дети беженцев. "Клепа..." - непривычно звучит русское слово из уст немецких детей. "Клепа..." еще тише повторяет вторая фигурка. В глазах детей нет ни просьбы, ни ожидания только детская беспомощность. Судорога перехватывает мне горло. Жалкие фигурки кажутся мне видением того мира, куда я иду. Я молча делаю детям знак войти, нахожу на кухне мой старый солдатский мешок и набиваю его тем, что оставалось в доме. Взявшись за лямки, дети с трудом тащат мешок к двери. Я провожаю их. Закрывая дверь, я слышу за моей спиной невнятное бормотание Андрея: "Это не спроста... Это знамение..." Я удивленно смотрю на него. Он опускает голову и, избегая встречаться со мной взглядом, шепчет: "Их Бог послал." Дети уходят. Андрей снова опускается в свое кресло. Стрелки часов показывают половину первого. Я вспоминаю, что я еще ничего не ел сегодня. Я должен иметь силы на дорогу. Я делаю несколько бутербродов и, преодолевая чувство тошноты, заставляю себя есть. Вторую тарелку я ставлю перед Андреем. Перегибаясь через стол, я замечаю что глаза Андрея устремлены на меня со странным выражением. Они устремлены в одну точку. Я следую его взору. Пола моего пальто распахнулась и из внутреннего кармана выглядывает рукоять парабеллума. Я ощущаю как во рту у меня становится сухо. Советские офицеры при демобилизации в Советский Союз обязаны сдавать все имеющееся у них оружие. Попытка провезти оружие через границу карается самыми суровыми наказаниями. Поэтому никто не едет домой с пистолетом в кармане. Майор Государственной Безопасности должен знать это лучше, чем кто другой. Незаметным движением я запахиваю пальто и искоса смотрю на Андрея. В его зрачках нет удивления и лицо совершенно спокойно. По комнате ползет гнетущая тишина и холод. Стрелки часов приближаются к назначенному часу. "Мы, наверное, не увидимся с тобой больше," - нарушает тишину голос Андрея. Его слова звучат не как вопрос, а как ответ собственным мыслям. "...и ты не хотел проститься со мной," - говорит Андрей и в его голосе слышится грусть. Я молчу и делаю вид, что не слышу его слов. "Всю жизнь я не доверял тебе," - медленно и тихо звучат слова моего друга детства. - "Когда я поверил тебе - ты не доверяешь мне..." Его слова режут мне по сердцу, но я не могу ничего ответить. Я знаю только одно - сейчас будет телефонный звонок и если кто станет мне на пути - я буду стрелять. Если это будет Андрей - я убью его. На секунду мой мозг пронизывает мысль - откуда Андрей узнал, что я здесь, что я уезжаю сегодня. За эти долгие дни было много возможностей... Может быть он узнал это по своей служебной линии? Может быть у него в кармане ордер на арест? Усилием воли я гоню от себя эти мысли, встаю и хожу по комнате. Словно в ответ моим мыслям слышится голос майора Государственной Безопасности: "Не сердись, что я пришел к тебе..." Как капли воды тикают часы. И тихо, едва слышно, звучат слова Андрея: "Если-бы не пришел я, к тебе пришли бы другие..." Я хожу по комнате, время от времени бросая взгляд на часы. "Может быть тебе нужна моя машина?" - спрашивает Андрей. "Нет. Спасибо..." "Так ты, значит, уходишь, а я остаюсь," - звучит голос майора Государственной Безопасности. - "Я принесу больше пользы, оставаясь на своем посту... Если когда будешь меня вспоминать, Гриша, помни... я делаю, что могу." Снова в холодной комнате повисает тишина. В окно смотрит пасмурный зимний день. Ясно слышно тиканье часов. "Может быть ты оставишь мне что-нибудь на память?" - нарушает тишину голос Андрея. Он звучит до странности неуверенно, почти жалобно. Я оглядываюсь кругом в пустой комнате. Мой взгляд останавливается на черной обезьяне, скорчившейся на письменном столе. Я пристально смотрю на нее, словно ожидая, что она пошевелится. "Возьми это!" - киваю я головой на бронзовую фигуру. "Над миром сидит черная обезьяна," - бормочет Андрей. - "Так вот стремишься к хорошему, чистому... А потом видишь, что все это грязь..." Как выстрел пистолета звенит телефон на столе. Я сдерживаю свою руку и не торопясь снимаю трубку. Издалека слышится голос: "Der Wagen ist da!" "Jawohl!" - отвечаю я коротко. "Ну... Я должен ехать!" - говорю я Андрею. Он с трудом поднимается с кресла, деревянным шагом идет в переднюю. Я следую за ним. С усилием, как-будто он смертельно устал, Андрей оправляет измятую шинель. Воротник шинели зацепился за золотой погон кителя и не дает натянуть рукав. Андрей смотрит на погон. Затем он с такой силой рвет шинель, что погон с треском ломается. "Крылья... холопа!" - медленно и тяжело падают в тишине слова Андрея. Он произносит их с такой непередаваемой горечью, что я невольно содрогаюсь. "Желаю тебе счастливого пути!" - говорит Андрей и протягивает мне на прощанье руку. Я пожимаю его руку. Он смотрит мне в глаза, хочет сказать что-то, затем только еще раз крепко встряхивает мою руку и спускается по ступенькам. Я смотрю ему вслед, но он не оборачивается. Я стою и слушаю, как замирает вдалеке шум автомашины. Проходит несколько минут. Время идти мне. Я уже раньше отдал ключи от квартиры и мне остается только захлопнуть дверь. Я немного задерживаюсь на пороге, затем с силой хлопаю дверью. Пробую ручку. Дверь закрыта накрепко. Пути назад нет. Я поворачиваюсь и иду навстречу будущему...

Загрузка...