Часть первая

I

Ольга прохаживалась у вестибюля метро, время от времени бросая беглый взгляд на подъезд дома, из которого должен выйти Дмитрий. Она уже нервничала. Всегда аккуратный и точный, сегодня он опаздывал…

«Неужели опять выезд на место преступления?.. А то, чего доброго, какая-нибудь очная ставка или допрос в тюрьме?.. Так опять же — позвонил бы на работу… — невеселые, смутные мысли томили Ольгу, сплетались в цепь тревожного предчувствия. — Неспроста же последнее время ходит сам не свой. И почему-то замкнулся. Как в прошлом году, перед операцией. Но тогда было все понятно, врачи не давали гарантий благополучного исхода. Вот и носил в себе тяжкую мысль ожидания конца, меня расстраивать не хотел… А сейчас?.. Что сейчас томит его и мучает?..»

Уже зажглись уличные фонари, и вдали, над Сокольниками, вспыхнули узорные цепи разноцветных лампочек, чем-то напоминающие гирлянды новогодней елки.

Ольга посмотрела на свои ландыши, поднесла их к лицу и глубоко, жадно вдохнула еле уловимый аромат, в котором угадывались запахи снеговой воды и степного ветра.

Прошел час, а Дмитрия все не было.

Ольга принялась считать. Она решила — как только досчитает до двухсот, так сразу же уйдет. «…Двадцать один, двадцать два, двадцать три…» — шептала она, скользя рассеянным взглядом по лицам прохожих.

На минуту Ольга забыла, зачем она здесь, почему ведет этот глупый счет. Связь мыслей обрывалась, ее всецело поглощал размеренный, потерявший всякое значение счет. «…Сто шестьдесят, сто шестьдесят один, сто шестьдесят два…» Ольга боялась произнести слово «двести». В голове ее, как потревоженный нерв, теперь билась одна мысль: «Неужели что-то случилось?..»

И вдруг… Ольга даже вздрогнула. Навстречу ей, из-за угла вестибюля метро, шел Дмитрий. Он был не один. Рядом с ним шел прокурор Богданов. Ольга встречалась с ним три раза в следственной комнате Таганской тюрьмы, когда она, кассирша универмага, проходила вначале свидетельницей, а позже — по оговору матерых преступников Анурова, Фридмана и Баранова — соучастницей нашумевшего преступления, о котором в «Московской правде» был опубликован фельетон. Если б дело не было передано в городскую прокуратуру и им не занялся старый, опытный следователь Батурин — не известно: смогла ли бы она выпутаться из той вязкой паутины, в которую ее затянули Ануров и Фридман. Сколько слез пролила тогда совершенно безвинная Ольга, уходя домой после очередного допроса Богданова. И вот он идет ей навстречу, по-прежнему самоуверенный, розовощекий, с улыбкой, в которой прячутся недоверие и раздражение.

Ольга хотела сделать вид, что не замечает их. Но было поздно. Взгляд ее встретился с цепким взглядом Богданова. Он узнал Ольгу. Она это поняла по его еле заметной улыбке.

«Будь что будет». Стояла и ждала, пока они подойдут.

Дмитрий с Богдановым о чем-то спорил. Богданов — это чувствовалось по его лицу — на чем-то настаивал, Дмитрий не соглашался.

— Советую завтра, прямо с утра, еще раз и хорошенько проработать эту версию. На одной интуиции тут далеко не уедешь, — раздраженно говорил Богданов, глядя себе под ноги.

Он поздоровался с Ольгой еле заметным кивком. Так в притихший зал время от времени бросает свой привычный кивок судья, равнодушный к человеческим страстям и уставший от многолетнего нелегкого труда.

Не дожидаясь, пока Шадрин ему ответит, Богданов прошел к машине.

— Боюсь я этого человека, — еле слышно проговорила Ольга. — Если б знала, что встречусь с ним, ни за что бы не пришла.

— Не бойся, он не так страшен, каким тебе кажется, — ответил Шадрин.

— Ты заметил, как он посмотрел на меня? Как кипятком ошпарил.

Они свернули в сторону парка «Сокольники». Слева, врезаясь огненными ножами фар в тихую и темную ночь, проносились машины. Справа, в звездной полудреме, смутно вырисовывались силуэты ветхих деревянных домиков, вокруг которых, словно цепочка усталых солдат, застыли тополя. А еще дальше холодным черным зеркалом, по краям которого кто-то словно специально набросал горячих углей — то отражались неяркие огни прибрежных фонарей, — печально поблескивал пруд.

Дмитрий несколько раз пытался что-то сказать, но тут же, болезненно хмурясь, обрывал себя.

— Ты сегодня какой-то… Все оглядываешься…

— Странное ощущение… Мне кажется, будто кто-то идет за нами и подслушивает. Хорошо, что ты пришла, и хорошо, что встретилась с моим шефом.

— Когда я его увидела, то на какое-то мгновение почувствовала, что снова нахожусь в Таганке.

— Нервы, малыш… А что вы встретились — это даже здорово!..

— Что же здесь хорошего?

Шадрин не ответил. Он только сильнее сжал руку Ольги.

Они подошли к лавочке. Дмитрий ее запомнил. На ней они в последний раз сидели осенью. Дмитрий тронул Ольгу за плечо:

— Садись. Слушай меня.

— Митя, когда все это кончится? С тех пор как мы с тобой знаем друг друга — ни одного спокойного дня, ни одной радости без тревоги… И зачем ты пошел в прокуратуру?.. Столько мест хороших предлагали при распределении.

— Что значит хороших?

— Спокойных. Ведь звал же профессор Боярский к себе в аспирантуру. Не пошел, а теперь, наверное, сам жалеешь.

Дмитрий сдержанно улыбнулся и притянул к себе Ольгу.

— «Не жалею, не зову, не плачу… Все пройдет, как с белых яблонь дым…»

— Все это — литература. Я хотела с тобой серьезно поговорить, а ты…

Дмитрий оборвал Ольгу. Лицо его сразу же стало строгим, даже отчужденным.

— Нет, малыш, это не литература! Это — Есенин!.. Это — сама Россия!.. — Дмитрий положил руки на плечи Ольги и поднял голову: — Давай лучше поговорим о звездах. Ты только посмотри, какие они крупные. Я в детстве любовался ими часами, когда бывал в ночном.

Дмитрий умолк, словно к чему-то прислушиваясь. Заложив руки за голову, он привалился к спинке скамейки.

— Странная вещь — большой город. Я уже семь лет в Москве, а мне и сейчас кажется, что первый раз увидел звезды и небо… — Потянувшись, Дмитрий широко разбросал руки, положил их на спинку лавочки. — А знаешь, почему это? Да потому, что в унылой ночной степи, где, кроме ветра и непроглядной дали, ничего нет, каждая звездочка кажется живой. Иногда лежишь на спине и смотришь в небо. И так им залюбуешься!.. Даже забудешь, что ты человек, что, кроме неба, есть земля, на которой люди плачут и смеются, творят друг другу добро и зло. Ты только погляди, как красиво! Вон, видишь, — Большая Медведица. Самое популярное и известное созвездие. Его знают даже мальчишки. А вот, наверное, никто не знает, почему ее назвали «медведицей», да еще и большой? С вечера, летом, она ковшом висит над нашим огородом, а перед рассветом уходит за ветлы, к озеру…

Дмитрий закрыл ладонями глаза.

— Что с тобой? — тревожно спросила Ольга.

— Просто размечтался.

Ольга прильнула к Шадрину, положила на его плечо голову и смотрела на далекие огни придорожных фонарей.

— О чем ты думаешь? — спросила Ольга.

— Когда-нибудь увезу я тебя к себе в Сибирь. Поселимся в таежном селе, сошью я тебе из собачьих шкур доху, закажу у лучшего пимоката валенки, повесим на плечи тульские ружья и пойдем на лыжах в тайгу… У тебя дух захватит!..

Ольга заметила, что Дмитрий улыбается как-то необычно, не так, как всегда. Было в его улыбке что-то нерадостное, горькое.

— У тебя что-нибудь случилось?

— Не у меня, а у нас.

— Если «у нас» — я должна обо всем знать!

— Ты хочешь знать все? — спросил Дмитрий, глядя в глаза Ольги так, словно решая, стоит ли ей говорить обо всем. Особенно о сегодняшнем разговоре с Богдановым, который причинил Шадрину глубокую душевную боль… И не по служебной линии, где у Дмитрия было все безупречно.

— Да!.. — твердо ответила Ольга. — Я хочу знать все!

— Обещай, что не будешь вмешиваться в то, что я задумал.

Ольга ждала, не отрывая от Дмитрия взгляда.

— Что же ты молчишь?

Дмитрий зябко поежился и, скользя рассеянным взглядом по далеким цепям разноцветных огней, обрамляющим парк, начал:

— Вчера я сказал Бардюкову, что женюсь на тебе. Пригласил его быть свидетелем. Посоветовались о свадьбе… А сегодня эта новость облетела прокуратуру. Все ходят и улыбаются. Не то жалеют, не то удивляются. А после обеда меня вызвал Богданов, и знаешь, что он сказал?

— Что?! — Ольга почувствовала, как каждый удар ее сердца отдавался где-то у горла.

— Он сказал, что следователь прокуратуры не может иметь жену с судимостью. А еще он сказал, что юристу в моем положении такое бракосочетание не делает чести. Более того: даже намекнул, что есть какое-то неписаное правило, по которому это категорически запрещено.

Ольга слушала Дмитрия, а сама скорее чувствовала сердцем, чем постигала рассудком, что самое страшное, что собирается сказать ей Дмитрий, им еще не сказано. Но и то, о чем он уже сказал, незримой каменной глыбой налегло на ее грудь. Ей не хватало воздуха. Глубоко вздохнув, она тихо спросила:

— И что же ты ответил ему?

— Я ответил, что постараюсь сам разобраться, что делает мне честь и что не делает.

— А если… Если мы поженимся?.. Он об этом что-нибудь сказал?

— Да, он сказал. — И снова Дмитрий раздумывал: говорить или не говорить. И решился сказать: — Он сказал, что в таком случае мне придется оставить работу в прокуратуре.

— Значит… — Дальше Ольга говорить не могла, ее губы вздрагивали, слова застревали в горле. Душила обида. «Судимая!.. Какое страшное слово!..»

Дмитрий видел, как Ольга боролась, чтобы не разрыдаться, как вся она съежилась, словно ожидая следующего удара, который добьет ее окончательно.

Собравшись с силами, она с трудом проговорила:

— Значит, не судьба…

Дмитрий встал, закурил. Прошелся вдоль скамьи взад и вперед. Под ногами его шелестели пожухлые прошлогодние листья. Прошелся раз, прошелся два… а сам все смотрел на прилипшие к ботинкам мокрые листья.

Ольга не вырвала из его рук папиросу, хотя знала, что курить Дмитрию врачи запретили строго-настрого и что несколько дней назад он дал ей слово: больше она никогда не увидит у него папирос. Ольга заметила, как по лицу Дмитрия скользнула тень ожесточения. Редко она видела его таким, как сейчас, но знала, что в эти минуты ему ничего нельзя запрещать, нельзя возражать.

Где-то совсем близко, за чугунной оградой парка, с шумом проносились автомашины, доносился чей-то смех.

Дмитрий опустился на скамью и затушил папиросу.

— Сегодня ночью я видел сон… Странный сон. Будто идем мы с тобой по степи, — тихо начал Дмитрий, словно разговаривая сам с собой. — Утро солнечное, звонкое, и кругом такие яркие цветы, каких я в жизни не видел. Ты в белом платье, на голове у тебя венок из ромашек. Огромных ромашек!.. Ты о чем-то без умолку говоришь, говоришь, размахиваешь руками… А я смотрю на тебя и не налюбуюсь. Такая ты красивая!.. Потом ты вдруг резко остановилась, повернулась ко мне и сказала: «Давай играть в догоняшки». Я хотел тебе что-то ответить, но не успел. Ты стукнула меня по плечу и побежала в степь. Я стою и любуюсь тобой. Такой нарядной, такой красивой и счастливой я еще никогда тебя не видел. Ты рвешь цветы и поешь песню. Этой песней ты зовешь меня к себе. И я пошел к тебе. Я побежал к тебе! Но не успел сделать несколько шагов, как вдруг откуда-то, словно из земли, передо мной, почти перед самым носом загрохотал товарный поезд. В страхе я отшатнулся назад: не показалось ли? Но нет, это был настоящий, товарный поезд. Поднялся страшный ветер… Я упал на землю, держусь за какие-то камни и корни и боюсь, чтобы ветром меня не втянуло под колеса. А перед глазами проносятся и грохочут чугунные колеса вагонов. И вдруг!.. В просветах между мелькающими колесами я вижу твое лицо. Ты лежишь по другую сторону рельсов и что-то кричишь мне… Кричишь изо всех сил, но я не слышу тебя. Ты машешь мне рукой и зовешь к себе, а я стараюсь перекричать грохот поезда. Кричу тебе что есть мочи: «Обожди!.. Сейчас он пройдет!..» А поезд все идет и идет… И, кажется, нет ему конца. Наконец ты не выдерживаешь, встаешь и бросаешься под колеса… И тут я проснулся в холодном поту. Потом так и не заснул до самого утра. Дикий, нелепый сон… — Дмитрий наклонился над Ольгой и крепко сжал ее холодные пальцы в своих ладонях: — Ты плачешь?

— Это так… Сейчас пройдет… — Ольга стремительно поднялась со скамейки, резким движением руки откинула назад волосы и смотрела в сторону переулка, где находился старенький деревянный домик, в котором она жила. — Стой здесь, я на минутку забегу домой. Скажу маме, что сегодня я буду ночевать у тебя…

— Пойдем вместе. Я сам скажу ей все. Не хочу, чтобы она обо мне плохо думала.

— Сегодня об этом ей говорить нельзя. Скажем завтра. Иначе она меня к тебе не пустит.

— Пустит!..

— Ты плохо знаешь мою маму. Она настолько патриархальна, что наших теперешних отношений ей никогда не понять. Лучше подожди. Я не заставлю тебя долго томиться. — Ольга взяла Дмитрия под руку, и они направились к выходу.

Шли молча. Черная гладь Оленьих прудов, казалось, таила в себе какую-то мрачную загадку. На крохотный островок пруда с берега был переброшен горбатый чугунный остов Чертова моста, на котором днем ребятишки испытывали свою смелость, переходя по балкам с берега на остров и назад.

— Куда исчезло деревянное покрытие моста? — спросил Дмитрий, когда они проходили мимо него.

— Растащили на истопку в войну, а починить до сих пор не могут. Когда я была маленькой — я любила по этому мосту бегать на островок. На нем росло столько малины и ежевики!.. А сейчас видишь: почти совсем голый.

Низенький деревянный домик, в котором жила Ольга, выглядел настолько ветхим и старым, что Дмитрию казалось: убери у него две-три подпорки, которые помогали ему держаться на земле, — и он рухнет.

— Подожди меня здесь, — с этими словами Ольга юркнула в безлюдный переулок, вбежала на ветхое крыльцо и скрылась за дверью.

Дмитрий привалился спиной к старому дубу так, чтоб его не было видно с крыльца. Запрокинув голову, он стоял с закрытыми глазами и, чутко прислушиваясь к звукам, ждал: вот-вот послышатся шаги Ольги. Но время тянулось медленно. И тревога… Непонятная тревога начинала овладевать им. Перед глазами Дмитрия с грохотом проносились черные колеса товарного поезда. В просветах между мелькающими колесами он видел лицо Ольги. На нем был ужас и страх. Она махала рукой, звала его к себе, а он, уцепившись за камни и корни, боялся шевельнуться. Сколько мольбы было в ее зове!.. «А что, если… Нет! Нет!.. Она придет… Кажется, это ее шаги. Да, это она…»

Ольга подошла тихо, крадучись. Дмитрий стоял, не шелохнувшись, делая вид, что он не слышит ее шагов и ее дыхания.

— Пойдем, — шепнула она.

В темном небе дрожали бледно-голубоватые звезды. Но Дмитрий не замечал ни звезд, ни даже самого неба. Во всем мире он ощущал и чувствовал единственное: рядом с ним была Ольга. Она идет к нему. Идет навсегда.

До дома на улице Короленко дошли пешком. Хозяйка квартиры, у которой Дмитрий снимал комнатушку, встретила Ольгу нехорошим, осуждающим взглядом. Ольга, сжавшись в комок и сгорая от стыда, прошла в комнату Дмитрия, присела на расшатанную табуретку и со всей остротой женского сердца почувствовала, что совместная жизнь Дмитрия и ее начинается сейчас, в этой крохотной полуподвальной комнатке с геранью на окнах.

II

Первый раз за весну, после дождей и слякоти, в полуподвальную комнату Дмитрия заглянуло солнце. Его лучи упали на постель и заиграли в русых волосах спящего Дмитрия. Лицо его было таким по-детски невинным и чистым, что Ольге хотелось смотреть на него бесконечно, не отрываясь. От одной мысли, что она может потерять его, ей становилось страшно.

…В это утро Шадрин и Ольга отправились в загс.

Ольга за ним едва поспевала.

Вдруг он неожиданно резко остановился и повернулся к Ольге. Он ничего не сказал, он только смотрел на нее и грустно улыбался. И в этой его улыбке она читала не радость, а затаенную горечь и обиду. Ей казалось, что Дмитрий и сейчас, рассеянно глядя на нее, продолжал свой разговор с Богдановым.

— Будь же ты благоразумным. Ведь мы никому ничего не докажем. Скажи завтра своему Богданову, что ты с ним во всем согласен, что ты раздумал жениться на мне. Я прошу тебя…

— Эх ты, малыш, — Дмитрий горько вздохнул. — А я-то думал, что из тебя может получиться настоящий солдат.

— Обиделся?

— Скажи мне сейчас Богданов, что завтра утром, с восходом солнца, меня четвертуют за то, что я иду против его воли, — не дрогну! — Дмитрий огляделся по сторонам и положил руки на плечи Ольге: — Жаль, что венчание является не гражданским обрядом, а церковным.

— Что это ты надумал? — удивилась Ольга.

— А то бы мы пошли сейчас в самый большой собор Москвы и обвенчались на глазах у всех. Здорово?!.

…Из загса вернулись во втором часу. Пока Ольга возилась с обедом, Дмитрий сидел за маленьким письменным столиком (он же был и обеденным) и писал письмо. Все, что накипело у него в душе за год работы в прокуратуре, он хотел изложить в этом послании.

Ольга бесшумно подошла сзади и затаив дыхание вытянула шею. На листе, лежавшем перед Дмитрием, она прочитала:

«В Прокуратуру города Москвы от следователя прокуратуры Сокольнического р-на г. Москвы, члена ВКП(б) с 1943 года…»

Дмитрий сидел над письмом до полуночи. В нем он с предельной точностью описал все случаи процессуальных нарушений, которые допускал Богданов за последний год их совместной работы. Особенно подробно Дмитрий остановился на деле Анурова, Фридмана и Баранова, которое, по глубокому убеждению Дмитрия, Богданов хотел запутать и прекратить, и лишь вмешательство Дмитрия помешало этому.

III

Первой, кто попался на глаза Дмитрию, когда он, после недельного отсутствия, пришел на работу, была уборщица тетя Варя. Она многозначительно подмигнула Дмитрию и, хитровато улыбаясь, выжидательно смотрела на него, будто решая: сказать или повременить.

— У тебя такой вид, тетя Варя, будто ты знаешь, где зарыт клад в миллион. А сказать никому не хочешь. И у самой нет сил откопать.

— А то как же, он и есть — клад. Иная новость почище твоего клада!.. — Тетя Варя поправила под платком прядку седых волос и еле слышно таинственно проговорила: — Уходит… Ну и славу богу, что уходит; без него жили и дальше не пропадем. Хоть вздохнем.

— Кто уходит?

— Да ты что, с луны свалился?!

— Я же неделю был на больничном, тетя Варя. Хватил такой радикулит, что не согнуться, не разогнуться.

Тетя Варя воровато огляделась по сторонам и, кося взглядом в сторону прокурорского кабинета, зашептала:

— Сам уходит… Говорят, в большие начальники выдвинули.

Тетя Варя сказала правду.

С нескрываемой радостью старший следователь Бардюков сообщил Дмитрию, что Богданова переводят в городскую прокуратуру.

— Кем? — сдержанно спросил Дмитрий, стараясь ни выражением лица, ни голосом не выдать своей радости.

— Заместителем по кадрам. Повышение солидное.

«Тем лучше!.. — подумал Шадрин. — Когда его вызовет руководство и потребует объяснения, мы с ним уже будем под разными крышами».

Работалось в этот день легко.

Сдавая дела новому прокурору, Богданов был со всеми приветлив. Даже пробовал шутить.

IV

Новый прокурор пришелся всем по душе. В прошлом черноморский моряк, он иногда вкрапливал в разговор матросские словечки вроде «аврал», «полундра», «салага», «шкентель»… А однажды окончательно озадачил тетю Варю тем, что попросил ее повесить в «гальюне» полотенце и положить мыло. Та хоть и закивала услужливо головой, говоря, что все сделает, как велено, а сама долго не могла сообразить, куда же ей нужно повесить полотенце и положить мыло.

Широкоплечий, высокий, с открытыми серыми глазами, скорее он походил на волжского грузчика, чем на работника юстиции. Тетя Варя за свою тридцатилетнюю работу в прокуратуре повидала всяких прокуроров: молодых и старых, добрых и сердитых, молчаливых и разговорчивых. Но такого простого и обходительного видела впервые. Для всякого человека у Василия Петровича найдется и подходящее слово, когда хочет сделать замечание, и светлая улыбка, когда нужно за что-то похвалить подчиненного. А главное, все, что он ни делал, — все делалось как-то искренне, с огоньком, от души… Такой и пожурит-то, словно брат родной обнимет. Втайне она даже жалела Василия Петровича за то, что его лицо было слегка поклевано оспой.

За последнюю неделю Шадрину приходилось разговаривать с прокурором каждый день, и по нескольку раз: этого требовали дела. Дмитрий заметил, что Василий Петрович имел обыкновение до конца выслушивать своих подчиненных и часто соглашался со следователями даже в тех случаях, когда сам был иного мнения. Во всем новый прокурор держался твердого правила: точнее решает тот, кто лучше знает дело. Прежде чем вызвать к себе следователя по какому-либо спорному или сложному делу, Василий Петрович всегда детально знакомился с ним и, в отличие от Богданова, который часто решал «с маху», по интуиции, давая указание, не смотрел рассеянно в окно или через плечо следователя.

С новым прокурором Шадрину было легко. В нем он находил удивительное сходство со своим бывшим командиром взвода разведки капитаном Борягиным, погибшим на Волховском фронте. Те же неторопливые, но твердые движения, тот же взгляд, в котором сквозь доброту просвечивала лукавинка. Даже манера выпускать изо рта дым и стряхивать пепел с папиросы — и та была борягинской.

Но сегодня прокурор не смотрел в глаза Шадрину.

«Почему он так долго молчит?.. — думал Дмитрий. — Так молчал наш Борягин, когда было нужно послать почти на верную смерть своего разведчика…»

В серых глазах Василия Петровича на этот раз не вспыхнули, как всегда, озорные огоньки добродушного приветствия, когда Шадрин переступил порог его кабинета. В них таилось что-то печальное.

— Вы вызывали, Василий Петрович? — нарушил молчание Шадрин, ожидая, когда ему предложат сесть.

Кивком головы прокурор показал на стул.

Дмитрий сел, продолжая всматриваться в лицо Василия Петровича, стараясь понять: чем он так не то встревожен, не то огорчен?

Прокурор, глядя куда-то в одну точку перед собой, долго разминал папиросу. Потом перевел взгляд на Шадрина.

— Я вызвал вас, Дмитрий Георгиевич, по необычному делу. — Он неторопливо прикурил папиросу, сделал две глубокие затяжки. — Вы давно в прокуратуре?

— Больше года.

— А в партии?

— С сорок третьего.

— И, если судить по анкете, приходилось кочевать по военным госпиталям?

— Приходилось, — тихо ответил Шадрин, все еще не догадываясь, к чему весь этот разговор: стаж работы в прокуратуре, партийность, госпитали…

— Знаете что, Дмитрий Георгиевич… — прокурор замялся, — нам, наверное, придется расстаться. К моему великому сожалению.

— Расстаться?.. — Дмитрий осекся. В первую минуту он никак не мог сообразить, что все это значит. Грянула беда или, наоборот, предстоит повышение по службе?

— Не буду вас водить за нос. Говорю вам как бывшему фронтовику, как коммунисту: в городской прокуратуре, очевидно, вами недовольны. Из отдела кадров поступил нехороший звонок.

«Богданов… — мелькнуло в голове Шадрина. — Его работа». Дмитрий молча продолжал смотреть в рябоватое лицо прокурора, перед которым лежало личное дело Шадрина.

— Я подробно ознакомился с вашей биографией и анкетой, и мне стало обидно за вас. Но ничего не поделаешь: указание свыше. — Прокурор замолчал, играя футляром от очков.

— Какое указание?

— Освободить вас от работы.

— Основание?

— Сверху предложили два варианта… Вы пишете заявление об освобождении вас от работы следователя, и эту просьбу городская прокуратура удовлетворяет, и вы поступаете в распоряжение отдела по распределению молодых специалистов при Министерстве высшего образования. Этот отдел обязан вас трудоустроить согласно вашему диплому и вашему здоровью. — Прокурор некоторое время молчал, потом, потирая ладонью изрытый оспой подбородок, продолжал: — Сегодня утром звонил Богданов. Тревожится за вас. Говорил, что у вас неважно со здоровьем, что с тяжелыми ранениями на оперативной работе вам оставаться рискованно.

— Для кого рискованно?

— И для вас, и для дела.

— Он так и сказал?

— Так и сказал.

Губы Шадрина дрогнули:

— А если я не напишу этого заявления?

— Тогда вас уволят приказом, и в трудовой книжке напишут… Сами знаете…

— Пожалуйста, прошу конкретнее, Василий Петрович. Мне не все понятно.

— Вы уж не такой неопытный, Дмитрий Георгиевич. Думаю, что за год работы в прокуратуре вы прекрасно поняли, как иногда некоторые начальники освобождаются от неугодных подчиненных.

— А может быть, не мое здоровье, а судимость жены?

— Да и этот пункт биографии вам нет-нет да будет мешать. Но в данном случае вас уволят по другим причинам. В Кодексе законов о труде пункт судимости родственников не возведен в юридическую норму. У вас инвалидность. А это несовместимо с оперативной работой. Таково указание городской прокуратуры.

— Это что — для всего города такое новшество? — спросил Дмитрий.

— Мне об этом Богданов не доложил. Но, судя по ЧП, которое месяц назад произошло в прокуратуре Бауманского района, мне кажется, что городская прокуратура встревожена.

— Вы имеете в виду гибель следователя Рокотова?

— Да, случай из рук вон выходящий. Не был бы на протезе — Рокотов был бы жив. А ведь тоже — фронтовик, два ордена Славы. И так глупо погибнуть…

— Так что же, выходит, кадровая акция в прокуратуре столицы начинается с меня?.. У кого руки и ноги не только целы, но могут еще свалить с ног быка?..

— Богданову видней, с кого начинать эту кадровую акцию, — сочувственно проговорил Василий Петрович и широкой отмашью руки смахнул со стола табачные крошки. — Как ни печально, но это так. Звонок был категоричным. — Прокурор пробежал глазами анкету Шадрина, лежавшую перед ним: — Что касается лично меня, то с моей стороны к вам, Дмитрий Георгиевич, претензий нет. Более того, я всегда считал вас и считаю одним из лучших следователей прокуратуры.

— Мы слишком мало работали с вами, Василий Петрович, чтобы так лестно думать обо мне.

Прокурор размял вторую папиросу и встал. Прикуривая, он закашлялся.

— Дорогой мой друг… Теперь уж я могу назвать вас так. Для того, чтобы хорошо или плохо думать о человеке, совсем не нужны годы совместной с ним работы. Мы, фронтовики, когда-то давали друг другу рекомендацию в партию, зная рекомендуемого всего лишь по одной атаке. — Прокурор подошел к окну, с минуту стоял спиной к Шадрину, потом твердо продолжал: — Знайте: если меня спросят о вас, то я так и скажу: следователь хороший. Так и напишу в характеристике. А вот какая цена моей характеристике будет в глазах Богданова — судите сами. Приказ о вашем освобождении будет писать он, а не я. Весь год вы работали с ним, а не со мной. Ему больше веры. У него больше власти. Итак, выбирайте одно из двух.

Шадрин встал:

— Мне можно идти?

— Как же вы решили: по собственному желанию или… — конец фразы прокурор не договорил.

— Я подумаю, Василий Петрович.

— В вашем распоряжении две недели. Богданов любит точность. Он даже в этом не хочет нарушить закон.

Когда Шадрин был уже в дверях, прокурор окликнул его:

— Постойте. — Василий Петрович подошел к Дмитрию и уже другим, потеплевшим голосом спросил: — За что он вас?

— За год много накопилось трений, а главное… Главное… за письмо.

— За какое письмо?

— В прокуратуру города.

— Тогда все ясно.

Прокурор пожал Шадрину руку:

— Думай хорошенько, не торопись. В твоем распоряжении две недели.

Дмитрий открыл дверь, но неожиданно остановился на пороге. Прокурор, подойдя к столу, стал перебирать какие-то документы. Чувствуя, что Шадрин смотрит ему в спину, повернулся. Шадрин прикрыл за собой дверь и подошел к нему:

— Василий Петрович, а что если попасть на прием к Богданову? Поговорить с ним начистоту?

Прокурор улыбнулся одними глазами и потер ладонью подбородок.

— Попытайтесь.

Никто в прокуратуре не знал, с какими невеселыми думами ходит следователь Шадрин. Никто не догадывался, отчего он так осунулся и начал снова курить и допоздна засиживаться на работе. Закончив рабочий день, Дмитрий закрывался в своей тесной комнатке и что-то подолгу писал.

В этот вечер Дмитрий вернулся домой раньше, чем всегда. О разговоре с новым прокурором Ольге он не сказал ни слова. И хотя та догадывалась, что его гнетут тревожные мысли, расспрашивать не решалась. И только после ужина, не выдержав тягостного молчания Дмитрия, спросила:

— Опять что-нибудь?

Дмитрий озорно подмигнул Ольге и лихо тряхнул головой:

— Ничего, малыш, на Шипке по-прежнему все спокойно!.. А еще лучше о нас с тобой сказал Николай Островский в своей знаменитой исповедальной саге.

Ольга бросила мыть тарелку и настороженно смотрела на Дмитрия, не понимая такого резкого перехода в его настроении: весь вечер хмуро молчал — и вдруг начал чуть ли не резвиться.

— Что это за сага Николая Островского?

— Это сага называется «Как закалялась сталь». Помнишь, в одном месте Павке Корчагину было так трудно, что небо над ним ему показалось с овчинку. И он переборол себя. Он сказал себе спасительные слова… — Дмитрий полузакрыл глаза, поднял голову и каким-то не своим, страдальчески-вызывающим голосом произнес: — «А помнишь, как под Новоград-Волынском семнадцать раз в день в атаку ходили — и все-таки взяли наперекор всему!..» Мощно!.. Ух, как мощно сказано! А главное — про нас с тобой.

— Хватит ли у нас сил на семнадцать атак? — тихо спросила Ольга, продолжая мыть посуду.

— Хватит, малыш!.. А что ты сегодня какая-то необычная? Тоже что-нибудь на работе не клеится? Уж не сломался ли кассовый аппарат? Не подсунул ли кто фальшивую полсотню? — Дмитрий шуткой хотел развеселить Ольгу.

— На работе все в порядке, — печально ответила Ольга. — Фальшивой полсотни никто не подсунул, и кассовый аппарат цел и невредим.

— Так что же тогда?

— Заходила к Лиле. Она уже неделю на больничном.

— Что у нее?

— Ей очень трудно. Нервы, бессонница, страдает…

— Странная она какая-то, — сказал Дмитрий. — Не угадаешь, какой фортель выбросит в следующую минуту.

— Она совсем не странная. Она просто красивая, к тому же очень глубокая и сложная натура.

— А почему страдает?

— Она безумно любит Струмилина и скрывает это от деда.

— Зачем же скрывать? Ведь дед ее очень любит, пылинки с нее сдувает.

— Что же ты хочешь: Струмилин вдовец, на его руках дочка, с войны вернулся весь израненный, больной… Все-таки как-никак, а провести три года в немецком концлагере и выжить — это что-то значит. К тому же на десять лет старше Лили.

— Я ни разу не видел Струмилина, но по твоим рассказам мне он как-то сразу понравился. Впечатляет. Видать, мужественный человек.

— Не то слово, — сказала Ольга. — Если б ты знал, как героически он вел себя в концлагере «Заксенхаузене», ты бы поразился, каким только чудом он остался жив. Скольким нашим военнопленным он спас жизнь; часто решался на такой риск, что диву даешься. А в сорок четвертом организовал побег большой группы военнопленных.

— Откуда ты об этом все знаешь? Рассказывал сам Струмилин или Лиля? — спросил Шадрин.

— Недавно в «Молодой гвардии» вышла книга воспоминаний советских узников немецких концлагерей. Читаешь — волосы встают дыбом. О Николае Сергеевиче там пишется в трех статьях. Сейчас он весь ушел в науку. Вот уже четыре года работает над каким-то сильным препаратом против гангрены. Лиля читала мне письма его бывших пациентов, которых он спас от неизбежной ампутации ног. Над одним письмом мы даже ревели. Пишет школьница из Курска. Уж как она благодарит доктора за то, что он поставил ее отца на ноги.

— Так что же она страдает, если любит такого достойного, такого талантливого человека? — спросил Дмитрий, достал из пачки папиросу, размял ее, посмотрел на Ольгу и, увидев на ее лице выражение тревоги и беспокойства (неделю назад он дал ей слово, что бросит курить), положил папиросу в пачку.

— Она слишком избалована любовью деда и теми удобствами, которыми окружена. Неделю назад мы заходили с Лилей к Николаю Сергеевичу. Кошмар!.. На кухне стоит такой гвалт, прямо как цыганский табор!.. По коридору носятся ребятишки, катаются на детских велосипедах… Не квартира, а загаженная заштатная гостиница.

— Ну и что? Ведь ты-то не боишься идти жить в мою лачугу.

Ольга вздохнула:

— Что ты сравниваешь?.. Ты есть ты. И к тебе я перехожу не из хором академика. Моя сокольническая хижина отличается от твоей полуподвальной каморки только тем, что у меня стены деревянные, а у тебя кирпичные, мои два окна выходят на старые сокольнические дубы, а твое — на склад винной посуды.

По лицу Дмитрия пробежала улыбка.

— Да, ты многое у меня повидаешь впервые. По утрам алкоголики с сетками пустых бутылок затевают такие диалоги, что уши вянут… А лица!.. Если б ты видела эти пропитые лица…

— И все-таки я уверена, что Лилю не остановит ничто: ни бедность, ни вдовство Николая Сергеевича, ни ее привязанность к деду, которого она боготворит… Она выйдет за Николая Сергеевича и жить перейдет к нему.

— Ну что ж, — Дмитрий подошел к окну и задернул выцветшую ситцевую шторку. — Тогда она героиня. Достойна не только любви, но и поклонения. Есть в ней что-то от жен декабристов. Дружи с ней, она человек надежный.

V

Двухнедельный срок подходил к концу. На тринадцатый день после разговора с новым прокурором Шадрин отправился в городскую прокуратуру.

День выдался жаркий, душный. Закованная в каменные берега мутная Яуза, казалось, стояла на месте. Почти всю Пятницкую улицу Дмитрий прошел пешком: в трамваях была давка и духота.

По узкому переулку он вышел на Новокузнецкую, где находилась городская прокуратура. Улица старая, дома низенькие, толстостенные, купеческие…

У приземистого двухэтажного флигеля с колоннами и лепными львами Шадрин остановился. Вид этого особняка дышал дворянской стариной, старомодной сдержанной роскошью.

Во дворе, огороженном узорчатой чугунной оградой, устало, словно разомлев на солнце, дремали вековые липы, которые своими широкими, развесистыми кронами надежно защищали от солнца круглую бетонную чашу фонтана, лениво разбрасывающего веер жиденьких струй. Взгляд Шадрина остановился на фронтоне особняка, где почти под самой крышей, над выступающим балконом, виднелись два лепных амура. Один играл на свирели, другой настраивал лиру. Вокруг чаши фонтана, кручинно воркуя, ходили два сизых голубя.

Крупный самец, оперение которого переливалось на солнце самыми причудливыми полутонами нефтяных разводов, в своем любовном кружении вокруг покорной голубки зазывно ворковал, переходя на стон, и, сужая круги, заколдовывал свою подругу.

Шадрин смотрел на зарешеченные окна красивого особняка и чувствовал, как со всеми этими амурами, свирелями, лепными львами и струями фонтана были несовместимы ржавые прутья железных решеток, которые одним своим видом зачеркивали строгую законченность архитектурного стиля. «А ведь дом этот когда-то строил талантливый архитектор, — подумал Шадрин. — А вот какой-то умник распорядился на окнах с фасада соорудить решетки».

Дмитрий вошел в вестибюль. И здесь в глаза ему бросился резкий разлад между изысканно-красивым интерьером и грубой фанерной тумбочкой, окрашенной ядовито-синей краской. Рядом с тумбочкой стоял немолодой хмурый старшина милиции с красной повязкой на рукаве.

«Когда-то, может быть, в этом вестибюле, вот у этой витой мраморной лестницы, застланной ковром, именитый хозяин дома встречал важных гостей во фраках и цилиндрах».

Шадрин поднялся на второй этаж. Ковры, высокие лепные потолки коридора, резные массивные двери с фигурными бронзовыми ручками… — все дышало той музейной неповторимостью, которую теперь можно встретить в редких домах Москвы.

Дмитрий отыскал кабинет Богданова. На высокой двери с огромной бронзовой ручкой была прикреплена стеклянная табличка, на черном фоне которой блестящими серебряными буквами было написано: «Г. М. Богданов». Буквы светились острой холодно-зеркальной голубизной. Чем-то они напоминали Шадрину бритвенные лезвия.

Дмитрий пришел в часы приема. Уже немолодая секретарша, в одежде и прическе которой угадывался вкус, записала его фамилию третьей — в приемной сидели еще два прокурорских работника в форменной одежде — и понесла список в кабинет к начальнику. Через двойные, надежно обитые двери не было слышно ни единого звука. Наконец она вышла из кабинета и с вежливой сдержанностью, которая, как правило, отличает секретарей крупных начальников, сообщила:

— Григорий Михайлович примет всех. Только просил немного подождать. У него сейчас телефонный разговор.

«Зачем этот подробный отчет? Кто ее спрашивает, чем занят ее начальник?» — подумал Шадрин, наблюдая, как быстро бегали длинные красивые пальцы секретарши по клавиатуре «Ундервуда».

Так, в ожидании, прошло полчаса, а массивные двери, обитые пухлым дерматином, ни разу не открылись. Потом где-то за спиной секретарши, заставив посетителей вздрогнуть, раздался резкий обрывистый звонок. Секретарша, не по возрасту пружинисто и легко, привстала со стула и бесшумно скрылась за высокой дверью. Через минуту она вернулась в приемную и назвала фамилию человека с румяным лицом и погонами младшего советника юстиции.

Разговор с первым посетителем у Богданова был коротким. Младший советник юстиции вышел из кабинета весь потный, вытирая платком лоб и глаза. На его седеющем виске набухла голубоватая вена. Потоптавшись у стола секретарши, он что-то хотел сказать, но, очевидно раздумав, как-то боком, покашливая в кулак, поспешно вышел из приемной.

Второй посетитель, высокий молодой человек с университетским значком на лацкане выгоревшего пиджака, тоже задержался в кабинете Богданова недолго, не больше десяти минут. Этот выскочил от него с таким видом, словно его в пятый раз вызывала на «бис» восторженная публика. Растерянность и неожиданно свалившаяся радость оглупляли его юное лицо, на котором растительность угадывалась только на уголках подбородка и на верхней губе. Не попрощавшись с секретаршей, он тремя намашистыми шагами отмерил расстояние до двери и, в рассеянности забыв прикрыть ее за собой, скрылся в коридоре.

Наступила очередь Шадрина. В приемной стояла тишина, которая была готова каждую секунду треснуть от басовито дребезжащего звонка, вмонтированного где-то не то в стене, не то в столе секретарши. Дмитрий засек время. Он волновался. Лет восемь-девять назад, уходя на боевое задание — за «языком» или на подрыв вражеской точки, откуда можно было не вернуться, — Дмитрий чувствовал себя гораздо уверенней и тверже, чем сейчас. И сердце… Почему оно после четвертого удара делало какой-то странный, нечеткий пятый удар? «А что, если не примет? Возьмет и придумает какое-нибудь срочное дело в «прокуратуре Союза», — подумал Дмитрий, глядя, как минутная стрелка больших электрических часов на стене сделала новый минутный прыжок.

Богданов Шадрина принял.

Когда Дмитрий вошел в кабинет, то первое, что бросилось ему в глаза, был огромный резной стол черного дерева с витыми, похожими на лапы льва, массивными ножками. По углам стола стояли два таких же резных черных кресла с высокими спинками. Кресло, на котором сидел Богданов, было в одном стиле с остальной мебелью кабинета, очевидно конфискованной у старого хозяина вместе с особняком. Бронзовый чернильный прибор старинного литья изображал схватку титана с огромным многоглавым удавом. Сила человеческих мускулов уже не могла больше разжать рокового кольца сатанинской силы. Последние потуги, последние усилия в борьбе — и человек уступит… Роковая печать гибели уже начертана на лице могучего титана.

Взгляды Богданова и Дмитрия в какие-то секунды скрестились на бронзовом чернильном приборе.

Дмитрий успел заметить, что Богданов стал как будто еще осанистей, выхоленней. Новый темно-серый костюм на нем сидел изящно, как влитый. В манжетах белоснежной рубашки отчетливо вырисовывались крупные запонки черненого серебра.

— Я вас слушаю, товарищ Шадрин.

— Думаю, что вы уже догадываетесь, зачем я пришел к вам.

— Приблизительно догадываюсь, — тихо и с какой-то вкрадчивой и улыбчивой затаенностью ответил Богданов.

— Решение отдела кадров городской прокуратуры мне передал наш новый прокурор, и я… Я даже не знаю, с чем это связано…

— И что же вы? — Богданов не дал Шадрину договорить фразы. — В этой альтернативе вы, конечно, выбрали разумное — уход по собственному желанию? Так можно предполагать? Для вас сейчас вопрос о трудоустройстве, пожалуй, усложняется. Везде хотят иметь работников здоровых, сильных, молодых… Тем более в прокуратуре. Выезды на место преступления, задержания, преследования преступника… А с вашим здоровьем, после такой сложной операции, какую перенесли вы, можно окончательно сгубить себя. Так что куда ни кинь, выбор один: или — или. Или вы уходите по собственному желанию и мы вам помогаем перейти в суд или в нотариат, или… к сожалению, нам придется расстаться после необходимых административных предписаний. Решайте.

— В этом выборе я буду искать третий путь.

— Какой же?

— У вас нет оснований меня уволить. Когда-то меня вы ставили в пример другим следователям, хотя здоровье мое было хуже, чем сейчас. Сейчас я здоров. У меня нет замечаний по работе. А уходить по собственному желанию я не собираюсь.

Богданов устало и долго смотрел на Шадрина.

— Вы когда-нибудь изучали латынь?

— Да. В университете. Имел по ней пятерку.

— Помните золотое правило логики: «Tertium non datur»?[1]

— Его усваивают студенты первого курса.

— Тем лучше. — Богданов выпрямился в своем черном резном кресле, положил сильные кисти рук на подлокотники, отчего сразу же стал важнее, солиднее. — Тогда слушайте, что я вам скажу, Шадрин. Слушайте внимательно и знайте, что ни одно слово из нашего разговора, если вы не хотите прослыть человеком неуживчивым и склочным, вы не должны использовать в своих заявлениях и жалобах в вышестоящие инстанции. С вашим письмом, в котором вы не пожалели для меня черных красок, меня познакомили. — Богданов взглядом обвел высокие стены просторной комнаты: — Этим стенам более двухсот лет. Они не слышат.

— Зато я вас слышу, — выжидательно произнес Шадрин, наблюдая за выражением лица Богданова, на котором теперь была отражена холодная суровость.

— Вы были на войне?

— Вы об этом знаете.

— Вы когда-нибудь видели, как пехотинцы с винтовками наперевес идут на танки?

— Видел.

— И я видел. Я видел много таких героев. Но я ни разу не встретил среди них хотя бы одного счастливчика, который не кончил бы свою жизнь под гусеницами танка или не остался лежать в чистом поле, скошенный пулеметной очередью. Так вот, Шадрин… — Богданов встал, зачем-то раскрыл фрамугу окна и снова сел в кресло. — Так вот, Шадрин… Я работал с вами год. Я отлично вас знаю. Я вас проверил в работе и сейчас убежден, что… вы… — Богданов остановился, подбирая подходящие слова. Но эти слова как назло не приходили.

— В чем вы убеждены? — медленно, с расстановкой спросил Дмитрий.

— В том, что на поле боя вы можете героически броситься под вражеский танк, не щадя своей жизни… Вы это можете!.. Я это говорю твердо. А на государственной работе, в органах прокуратуры вы — партизан. Вы — анархист и романтик! Вы посмотрите на себя хорошенько, со стороны… давно ли вы научились с вашим поэтическим воображением правильно составлять обвинительные заключения? Не спорю: где-нибудь в другом месте вы могли бы что-то значить. Но здесь, в прокуратуре, вы — ноль, вы неорганичны. Вам может показаться, что я говорю туманно, но я уверен, что вы понимаете меня с полуслова. Вот все, что я могу вам сказать.

— Так что же, выходит, зря меня пять лет учили?

— Почему зря?! — глаза Богданова округлились в искренней удивленности. — С дипломом юриста у вас сотни дорог: суд, юридическая консультация, нотариат, исполкомы, в конце концов паспортный стол в милиции… Тем более с вашим-то дипломом, с вашей блестящей фронтовой биографией. А сколько ваших выпускников пошли в отделы кадров министерства?! Дорог тысячи, и везде вам может сопутствовать успех. Только не прокуратура.

— И все-таки я хочу остаться в прокуратуре. Ради нее я отказался от аспирантуры.

— Да, жертва огромная! — улыбаясь каким-то своим мыслям, со вздохом сказал Богданов. — И, к сожалению, эта жертва была напрасной. А поэтому мой вам совет: уходите из прокуратуры. Уходите, пока не поздно. Напишите завтра же заявление, и вам дадут приличную характеристику, мы подыщем для вас более легкую работу. Хоть сейчас-то вы меня поняли? — В голосе Богданова теперь уже звучала искренняя досада человека, который желает добра, а его никак не хотят понять.

— Прекрасно понял.

— И что же решили?

Шадрин встал. Расправил борта пиджака, поправил галстук, который в эту минуту был ему тесен.

— Никаких заявлений писать не буду! За работу, которую я люблю, на которую имею право и с которой справляюсь, я еще постою. Хотя бы в порядке исключения, если вы за пять минут нашей беседы десять раз напомнили мне, что я инвалид.

— Значит, будете писать?.. Дальше и выше?.. — вопрос Богданова прозвучал насмешливо, язвительно.

— Буду писать. Только не заявление об уходе.

Богданов встал из-за стола и, делая вид, что дальнейший разговор уже излишен, заключил:

— Заранее предупреждаю: все ваши жалобы окажутся напрасными.

Шадрин чувствовал, как пересыхают его губы, как дрожит его голос. Говорил он с трудом, словно с болью выдавливая из себя каждое слово:

— Я вас до конца понял — Дмитрий долго и пристально смотрел в глаза Богданова: — Может быть, когда-нибудь мы встретимся. При других обстоятельствах.

Шадрин медленно повернулся и направился к высоким дверям. Когда он коснулся медной скобы, Богданов окликнул его:

— Одумайтесь, Шадрин! Вы еще молоды!.. По горячности можете нагрохать таких ошибок, которые не поправите за всю жизнь.

— Я ко всему готов!

Шадрин вышел из кабинета. Дрожали пальцы рук, ноги мелко тряслись в коленях, когда он спускался по ковровой дорожке мраморной лестницы. «Подлец!.. Подлец!.. — не выходило у него из головы. — Какой подлец!..»

…На работу в этот день Шадрин пришел в третьем часу. В дверях он столкнулся с прокурором. Обменялись взглядами, вежливо поздоровались, и Дмитрий понял, что из городской прокуратуры был звонок. Взгляд прокурора как бы говорил: «Мне уже все известно, всякие разговоры излишни».

На три часа дня был вызван на допрос некий Шмуркин, проворовавшийся завхоз одного московского института. Неделю назад в районном отделе милиции завели на него уголовное дело, но юркий завхоз, припертый к стене бухгалтерской экспертизой, продолжал лавировать и упорно отрицал свою вину.

Лицо облысевшего Шмуркина, который, подняв острые плечи, сидел перед следователем, выражало такую скорбь и мученичество, что можно было подумать: ни одна беда на белом свете его не обошла.

План допроса Шадрин составил еще вчера, а поэтому он не стал перечитывать предыдущие протоколы допросов. Ему было уже давно все ясно. Однако он еще надеялся: Шмуркин наконец поймет, что чистосердечное признание вины может только облегчить его участь.

Но Шмуркин по-прежнему твердил одно и то же: знать не знает и видеть не видел, куда могли «уплыть» тридцать тысяч государственных денег.

— У вас подписка о невыезде?

— Да… — робко и неуверенно ответил Шмуркин, продолжая смотреть на следователя глазами невинного агнца, которого ни за что ни про что оговорили. — Снимите с меня, гражданин следователь, это ограничение. Я собираюсь на днях съездить в Бердянск к сестре, это моя родина, лет шесть там не был… А потом, если бы я…

Шадрин знал, что если Шмуркина не остановить, то он в десятый раз примется рассказывать историю своей неудачливой жизни и о тех людях, из-за которых он страдает.

— Обо всем этом вы уже говорили, гражданин Шмуркин. В последний раз я дал вам три дня на обдумывание, а сегодня вы по-прежнему юлите. Теперь — все!.. Надоело!.. — Дмитрий положил ладонь на стол. — С сегодняшнего дня вам придется размышлять в камере тюрьмы.

Глаза Шмуркина округлились в испуге. Он судорожно привстал со стула, опираясь ладонями о колени:

— Гражданин следователь… Я не виноват!..

— Вот там-то, в Таганке, вы, гражданин Шмуркин, подумайте хорошенько, на какие средства вы построили новенькую дачу по Ярославской дороге, как и на каком основании вы отправили на директорскую дачу не одну машину стройматериалов? Следствием это установлено. Вам остается только честно рассказать обо всем, и я вас уверяю: чистосердечное признание только облегчит вашу судьбу.

Шадрин написал постановление на арест Шмуркина, подписал его у прокурора, сдал Шмуркина конвоиру и вышел из прокуратуры.

Был субботний день. У выхода из метро длинным рядком толпились цветочницы из Подмосковья. Дмитрий порылся в карманах и нашел в них несколько рублей. Половину решил истратить на папиросы и на два пирожных — Ольге и Марии Семеновне. На остальные купил цветы.

Ольга встретила Дмитрия так, будто не видела его несколько дней. Украдкой от матери она в полутемном коридорчике преградила ему дорогу и, крепко обняв за шею, прильнула к его жесткой щеке влажными горячими губами:

— Ты никогда еще не дарил мне цветы!..

Дмитрий, поймав на себе взгляд тещи, легко отстранил Ольгу, прошел в комнату, положил на стол коробку с пирожными. Первый раз он так неуверенно, как непрошеный гость, вошел в дом Ольги.

…А в понедельник, в конце рабочего дня, из городской прокуратуры пришел приказ об отстранении Шадрина от должности следователя прокуратуры. Мотивировка увольнения, как и ожидал Дмитрий, была выражена отчетливо и определенно: состояние здоровья, при котором на оперативной работе находиться нельзя!

Во вторник Шадрин сдавал дела старшему следователю Бардюкову. В конце дня Дмитрий зашел к прокурору. Тот встретил его невеселым взглядом, в котором Дмитрий без труда прочитал сочувствие и даже собственную вину за то, что не смог отстоять перед Богдановым попавшего к нему в немилость Шадрина.

— Зашел проститься, Василий Петрович.

— Ничего, Шадрин, ничего… Жизнь прожить — не поле перейти. Главное — не вешайте голову. Вы еще молоды. А где молодость — там сила. Впереди еще будут такие штормяги, перед которыми все ваши нынешние неприятности покажутся штилем. Я на вас надеюсь. И еще одно посоветую. Как отец. Бросьте тяжбу с Богдановым. Борьба с ним для вас невыгодна. Вы в разных весовых категориях. Не выйдете из нокдауна.

Шадрин пожал прокурору руку. На прощание он мог сказать только единственное:

— Спасибо, Василий Петрович, за совет, но принять его не могу. Очевидно, мы разного закала.

Шадрин слегка поклонился и вышел из кабинета.

Проходя по коридору, Дмитрий увидел тетю Варю. Она сидела у окна и, сосредоточенно уйдя в свои раздумья, вязала чулок. Губы ее шевелились: она отсчитывала петли. Ему очень хотелось подойти к старушке, обнять ее на прощание, пожелать здоровья, но так и не решился на это. Все, что хотел Дмитрий сказать тете Варе в глаза, он пожелал ей в душе и закрыл за собой дверь прокуратуры, где так хорошо началась и так скандально закончилась его следовательская работа.

VI

Струмилин сидел за столом и никак не мог сосредоточиться. За спиной его полушепотом, стараясь не мешать ему, разговаривали Лиля и Таня. Струмилин отчетливо слышал каждое их слово, и чем больше они шептались, тем дальше отодвигалась от него работа. Он не видел лиц Лили и дочери, но ясно представлял себе трогательную семейную картину, перед которой меркло все: косые взгляды соседей, осуждавших его за то, что он, не успев оплакать покойную жену, связался с другой женщиной, нарушил данный им обет одному воспитывать дочь, не омрачая ее детства горемычным словом «мачеха»… Струмилин изо всех сил старался удержаться, чтобы не встать со стула и не схватить их обеих в охапку.

— Тетя Лиля, оставайтесь у нас насовсем. Я вам подарю плюшевую обезьянку. Она совсем не кусается… Вы не уходите…

— Ладно, Танечка, останусь, только не сегодня.

— Нет, сегодня. Я вам еще куклу Аленушку подарю.

— А ты очень хочешь, чтоб я у вас осталась?

— Очень!.. Когда вы бываете у нас, папа всегда веселый, а когда вас нет, он все молчит и ходит по комнате.

— А зачем он ходит по комнате?

— Он с мамой разговаривает, на портрете… А потом берет меня на руки и целует… А иногда плачет. Я не люблю, когда папа плачет. — Таня вздохнула.

Струмилин почувствовал, как защекотало у него в горле. Но чтобы не выдать волнения, он завозился на рассохшемся скрипучем стуле, закашлял, потянулся. Медленно раскачиваясь, встал. Шепот за спиной прекратился. Делая вид, что он только что оторвался от работы, Струмилин подошел к дочери, которая забралась на диван и пухлыми пальчиками гладила волосы Лили.

— Что вы тут ворожите? — улыбаясь, спросил Струмилин.

Таня прижалась к Лиле, обвив ее шею руками. Ребенок ждал ответной ласки. Это видела Лиля и чувствовал Струмилин.

— Тетя Лиля теперь у нас останется насовсем! — воскликнула Таня и приблизила свое круглое личико к уху Лили. Она принялась что-то картаво нашептывать ей по секрету и время от времени бросала на отца не по-детски смышленый и заговорщицки-озорной взгляд.

Сдерживая улыбку, Струмилин прошел к дверям, надел плащ, шляпу и с наигранной строгостью сказал:

— Кажется, мы сегодня собирались в кино. Иду за билетами. Ведите себя хорошо, не балуйтесь.

— Мы будем вести себя хорошо, — прокартавила Таня и еще сильней прижалась румяным личиком к щеке Лили.

В глухом узком переулке, куда солнце заглядывало только под вечер, стоял сыроватый холодок. От пекарни тянуло запахом душистого горячего хлеба. Огромный гнедой тяжеловоз, запряженный в фургон, важно и равномерно опускал свои кованые волосатые ноги на камни мостовой. Глядя на могучую поступь широкогрудого тяжеловоза, который вот уже пять лет каждое утро вплывает в арку пекарни с огромным хлебным фургоном, Струмилин почувствовал, как с каждым гулким ударом стальной подковы о гладкие камни в душе его росла и крепла необъяснимая уверенность в своих силах, в то, что все будет хорошо. «Цок… Цок… Цок… Цок…» Ему было жаль расставаться с этой музыкой мощи, когда фургон свернул в переулок и поплыл к приземистой арке пекарни.

За билетами Струмилин стоял больше получаса. Он не замечал времени. Его не покидала одна и та же мысль: «Что делать дальше?.. Как поступить с Лилей?..» Ведь он любит ее. Любит и мучает. Мучает себя и ее. А зачем? Пора подумать о дочери. Ей нужна мать. А Лиля?.. Сможет ли она взвалить на свои плечи этот нелегкий крест?..

С этими невеселыми думами Струмилин вернулся домой. То, что предстало перед его глазами, тронуло до глубины души. Лиля и Таня, обнявшись, лежали на диване и безмятежно спали. Уткнувшись лицом в грудь Лили, Таня по-детски посапывала; ее розовые пальчики лежали на груди у Лили.

Времени до начала сеанса оставалось меньше часа. Жалко было Струмилину их будить. И он принялся ходить по комнате. Все сильнее и ощутимее шевелилось в душе его чувство тайной радости: Лиля с ним! Таня и Лиля потянулись друг к другу. Лиля может стать ей матерью.

Струмилин подошел к дивану, потрепал Лилю по щеке. Она открыла глаза. В первую минуту они выражали испуг и удивление. Таня во сне чмокала розовыми, блестевшими, как стекляшки, губами. Ее пухлые пальчики словно надламывались в изгибах, когда она старалась плотнее прижаться к Лиле.

— Господа, вставайте!.. Карета подана! — с театральной наигранностью воскликнул Струмилин.

Лиля поднялась и взяла на руки сонную Таню. Девочка продолжала спать, стараясь носом зарыться в грудь Лили. Струмилин потянул ее за косичку и поднес ко рту конфету, щекоча бумажной оберткой оттопыренные губы.

— А кому заяц прислал конфетку? — громко сказал он.

При слове «конфетка» Таня поднесла кулачки к лицу и принялась ими тереть глаза. А потом она держала в руках «косолапого Мишку» и счастливо улыбалась.

Одевая Таню, Струмилин только теперь заметил, что, пока он ходил за билетами, Лиля успела подмести комнату, вытереть пыль с книжного шкафа и расставить ровными рядами игрушки, которые в беспорядке валялись за диваном.

Подметенный пол, аккуратно расставленные игрушки… Кажется, совсем мелочь. Он посмотрел на Лилю, и та, словно прочитав его мысли, залилась румянцем и виновато спросила:

— Разве вам не нравится, когда в комнате чисто и уютно?

— А почему ты узнала, что я об этом подумал?

— Потому что… — Лиля вначале замялась, а потом решила разговор свести на шутку: — Потому что я вас не люблю, потому что вы плохой… Очень плохой!..

Таня подняла на Лилю тревожный взгляд и потупилась. Ей было непонятно — за что можно не любить ее папу, почему он плохой. Девочка отшатнулась от Лили и ручонками обвила шею Струмилина. На Лилю она посмотрела большими, как-то сразу посерьезневшими глазами.

Чувствуя, что шуткой своей она обидела девочку, Лиля обняла сразу отца и дочь.

— Глупенькая, я пошутила. Я люблю папу. Видишь, как я люблю его. — Лиля несколько раз звонко поцеловала Струмилина в щеку.

Счастливая, девочка захлопала в ладоши и запрыгала по комнате.

По дороге в кино Таня без умолку щебетала и, крепко сжимая в своих горячих кулачонках пальцы отца и Лили, повисала на их руках, когда они переходили улицу. В этом детском озорстве было столько радости и шаловливой непосредственности, что на девочку заглядывались прохожие.

В кино Таня уснула сразу же, как только кончился журнал. На экране мелькали лица, люди о чем-то спорили, куда-то спешили, гремели трамвайные звонки, кто-то кого-то догонял, кто-то кому-то назначал свидание… Но ни Струмилин, ни Лиля не могли до конца включиться в чужую жизнь, которая кадрами проплывала перед их глазами. В больших ладонях Струмилина лежала хрупкая рука Лили. Он даже ощущал ее пульс. В конце фильма, когда зрители стали стучать откидными сиденьями, готовясь к выходу, Лиля наклонилась к уху Струмилина, тихо сказала:

— Не хочется уходить.

Был вечер. Москва рядилась в разноцветно-огненные кружева и подмигивала со всех сторон: с витрин магазинов, с высоких столбов, с пестрых реклам и неоновых вывесок.

Таню — а она так и не проснулась — нес на руках Струмилин.

Всю дорогу шли молча. И только дома, укладывая дочь в кроватку, Струмилин посмотрел на часы:

— Уже одиннадцать. Тебе далеко ехать.

Лиля не ответила и, привалившись к спинке дивана, печально опустила глаза. Так, не двигаясь, сидела она до тех пор, пока Струмилин не уложил дочь.

— Николай Сергеевич, я должна с вами поговорить. Поговорить серьезно… Я не хочу больше свиданий. — Лиля подошла вплотную к Струмилину: — Я хочу…

За стеной, в соседней комнате, голос Лемешева выводил кручинно:

Под снегом-то, братцы, лежала она,

Закрыв свои карие очи…

— Я много думал об этом, — сказал, помолчав, Струмилин. — Проверь себя хорошенько. Я боюсь принести тебе несчастье.

Лиля молча надела плащ и, не прощаясь, направилась к двери.

Струмилин догнал ее на лестничной площадке. Стиснув Лилину голову в своих больших ладонях, он поцеловал ее в щеку. С минуту они стояли молча. Потом Лиля спросила:

— Вам хорошо со мной?

— Мне с вами очень хорошо… Ведь вы сами знаете, — почти шепотом ответил Струмилин.

Уже на улице, пересекая пустынный Лбищенский переулок, он спросил:

— Как на все это посмотрит твой дедушка?

Струмилин знал, что для академика Батурлинова, ученого с мировым именем, воспитавшего рано осиротевшую Лилю, уход от него внучки будет большим ударом. Он даже не представлял, как Лиля может решиться на такой шаг, что она будет говорить деду, связывая свою судьбу со вдовцом, принесшим с войны тяжелые недуги, с человеком, на плечах которого находится крохотная дочь.

На вопрос Струмилина Лиля ответила не сразу. Ежась и поднимая плечи, она проговорила:

— Для него это будет потрясением. Он остается один. Совсем один. И это меня пугает. Но больше всего меня страшит другое.

— Что?

Они остановились. Лиля смотрела в глаза Струмилина и старалась понять: значит ли она для Николая Сергеевича то, чем является в ее глазах и в ее сердце он, Струмилин, которого она полюбила сразу же, словно бросившись в бездонный горячий омут безрассудных чувств. Все началось в прошлое лето, на юге… А потом дорога до Москвы. Они ехали в двухместном купе мягкого вагона. Если б перед тем как им сойти на московском перроне, до опьянения счастливую Лилю тогда спросили: «Что ты хочешь, Лиля?..» — она бы ответила, не раздумывая: «Я хочу, чтоб дорога наша опоясала земной шар». И если б тут же Лиле задали вопрос: «Чем ты можешь пожертвовать во имя дороги, которая опояшет земной шар?..» — то Лиля ответила бы: «Я отдам за нее жизнь…»

— Вы не любите меня, Николай Сергеевич. Вам просто жалко женщину, которая, как покорная собачонка, привязалась к вам, а вы из сострадания разрешаете ей иногда быть рядом с вами…

Струмилин болезненно улыбнулся, поправил локон, выбившийся из-под косынки Лили.

— А ты все-таки нервный ребенок. Тебе нужно перед сном делать прогулки.

Лиля подняла голову и настороженно посмотрела на Струмилина. Потом эта настороженность сменилась обидой, которая отразилась в уголках дрогнувших губ:

— Я знаю, почему вы тяготитесь мной…

— Почему?

— Я надоела вам… Вам уже скучно со мной…

Что мог ответить на это Струмилин? Ему было и радостно, и больно видеть скорбное лицо Лили. И, желая шуткой разрядить напряжение, которое сама же себе создала обидчивая и мнительная Лиля, Струмилин сказал не то, что хотел сказать:

— Ты не ошиблась…

Лиле не хватало воздуха. Она смотрела на Струмилина так, будто только сейчас поняла, что перед ней не он, а кто-то другой. От этой мысли ей становилось страшно. Но, глядя в усталые глаза Струмилина, она не верила его словам. Эти глаза любили, они умоляли: «Не уходи, без тебя мне так неуютно и холодно…»

Лиля прошептала:

— Николай Сергеевич, вы же пошутили? Скажите, пошутили?..

— Я сказал правду, — снова солгал Струмилин. Что-то садистское колыхнулось в эту минуту в его сердце.

— Так значит… Значит, вы меня обманывали? Значит, все, что я принимала за любовь…

Струмилин медлил с ответом. Переулок, в котором они остановились, был тихим, безлюдным. Было слышно, как где-то неподалеку, в одном из дворов, метла дворника ритмично, приглушенно шаркала о шершавый асфальт.

Струмилин положил на Лилины плечи руки. Лиля в эту минуту была уверена, что она любима. Но в ней снова и снова, как это было при каждом свидании, пробуждалось ненасытное желание еще и еще раз убедиться в том, что он ее любит.

— Разве ты не видишь, как я люблю тебя?! — сказал наконец Струмилин.

Губы Лили вздрагивали:

— Зачем вы так неосторожно шутите, Николай Сергеевич? Не делайте больше этого…

Струмилин видел в глазах Лили отражение ночных огней.

— Когда ты перейдешь ко мне? — вдруг спросил он.

Лиля покорной девочкой стояла перед Струмилиным и преданно смотрела ему в глаза:

— Я приду к вам завтра. Я приду к вам навсегда. На всю жизнь…

VII

В прокуратуре Союза Шадрина принял инспектор по кадрам Гудошников. Сразу же, с первого взгляда, он чем-то пришелся по душе Дмитрию. Может быть, тем, что на инспекторе еще лежала свежая, неистребимая печать войны, или тем, что, приглашая сесть, он не сделал той деловито-слащавой «дежурной» улыбки, которую последние годы все чаще стал замечать Шадрин на лицах некоторых официальных лиц, с которыми ему пришлось сталкиваться по делам службы.

В своем письме, написанном в прокуратуру Союза месяц назад, Дмитрий просил работу в прокуратуре, даже если эта работа связана с выездом в любой город страны.

И вот это письмо — его Шадрин увидел, как только подошел к столу инспектора, — перед Гудошниковым. На левом углу, где стояла резолюция, написанная синими чернилами наискосок, лежало пресс-папье.

Дмитрий молча сел и стал дожидаться, пока инспектор прочитает запись в трудовой книжке, ознакомится с его дипломом, характеристикой, анкетой… «Старше меня года на четыре, не больше, — подумал Шадрин, вглядываясь в лицо Гудошникова. — В сорок первом, наверное, был кадровым офицером. До сих пор не расстается с гимнастеркой».

По статной фигуре, возвышавшейся над столом, Дмитрий определил, что Гудошников высок ростом. Над левым карманом его заметно выгоревшей офицерской гимнастерки пестрели четыре планки наградных колодок, над правым — темнели две полоски: следы споротых нашивок о ранениях. Шадрин сосчитал — двенадцать наград.

Уловив взгляд Дмитрия на своих орденских планках, инспектор в свою очередь взглянул в шадринскую анкету и остановил взгляд на графе, где стоял вопрос: «Имеете ли награды, за что и какие?»

Шадрин силился расшифровать две последние медали в нижнем ряду и не мог. «Кажется, одна «За взятие Берлина», а последняя — «За освобождение Праги», — решил Дмитрий. — Ну что ж, старина, руби сплеча! От тебя не обидно услышать и горькую правду. Два боевых «Красных Знамени», «Александра Невского», «Отечественную войну» первой степени и две «Красных Звезды» за красивые глаза не получишь…»

— Где и когда начинали войну? — спросил инспектор так просто, будто Дмитрий пришел не в прокуратуру Союза, где должна решиться его судьба, а так, между артобстрелами, в минуты затишья, заскочил в окоп к такому же, как и он, солдату, дружку-земляку, чтобы перекинуться двумя-тремя подбадривающими друг друга новостями из деревни и выкурить по ядреной самокрутке.

— В Пятой армии, у Лелюшенко.

— О, сосед!.. А я в Шестнадцатой, у Рокоссовского, на самом стыке с вами. Случайно, не в дивизии Полосухина?

— У него.

— Значит, сибиряк? — спросил Гудошников.

— Так точно.

— Помню, когда вы приехали… Если память не изменяет — шестнадцатого или семнадцатого октября?

— Совершенно верно, в ночь на семнадцатое.

— Да… Много ваших ребят полегло на Бородинском поле. Но дрались вы — не на жизнь, а на смерть. — Гудошников, словно что-то вспоминая, смотрел на стеклянные подвески люстры, висевшей под потолком. Теперь он Шадрину показался значительно старше, чем вначале, когда переступил порог его кабинета. — Значит, все было?..

— Что было, то было, — вздохнув, сказал Шадрин, — не дай бог такому повториться. — Только теперь Дмитрий заметил, что на левой руке у Гудошникова недоставало двух пальцев — большого и указательного.

— Где закончили войну? — все так же просто спросил инспектор, пробегая взглядом анкету Шадрина.

— У стен рейхстага. А пятого мая из-за угла меня поцеловали из фаустпатрона. Да так приголубили, что насилу спасли.

— Мне не пришлось дойти до Берлина. Ранили под Варшавой.

— Пришлось брать и Варшаву. Здорово горела. Тяжело было смотреть. Уж больно красив город!..

— Я этого пожара не видел. Немного не дошел. Ранило на подступах. Потом полгода путешествовал по госпиталям, а в начале сорок пятого списали по чистой.

Гудошников сложил аккуратной стопкой документы Шадрина, подвинул их на край стола и долго, что-то прикидывая в уме, смотрел на Дмитрия. Потом встал, энергичным движением рук расправил под широким ремнем гимнастерку и, припадая на правую ногу, прошел к распахнутому окну, из которого в кабинет вплывал монотонный гул столицы. Под ногами его поскрипывали плашки рассохшегося паркета.

«Таких гренадеров на военных парадах и на смотрах ставят на правый фланг, — подумал Шадрин, глядя на широкую спину Гудошникова и на крутой разворот плеч, — сложен так, что хоть лепи с него атланта».

Слегка прикрыв окно, Гудошников вернулся к столу, закурил и сел, как бы подчеркивая своим молчанием и озабоченным выражением лица, что теперь он вынужден приступить к тому главному разговору, во имя которого он пригласил Шадрина.

— Обрадовать вас пока нечем, Дмитрий Георгиевич. Говорил я о вас со своим начальством. Ничего пока не получается. Вмешался Богданов. А его характеристике верят. Как вам известно — его акции заметно выросли. А потом, и со здоровьем у вас не такой уж блеск. Все-таки, куда ни кинь, инвалидность.

— Вы, очевидно, тоже заканчивали… — Дмитрий хотел спросить, какое учебное заведение закончил Гудошников, но осекся, побоялся, как бы вопрос его не показался инспектору фамильярным.

— Юридический, заочный, два года назад. Распределение получил сюда, вот и приходится больше с бумажками возиться, хотя за каждой бумажкой стоит человеческая судьба. Тоже вторая группа.

— Но я уже работал!.. Я был допущен к оперативной работе. И справлялся… Имею благодарности… — Шадрин говорил напористо, запальчиво, отчего его левое веко начало мелко подергиваться.

— Вопрос ваш, Дмитрий Георгиевич, решаю не я. Я вас могу только рекомендовать своему начальству, что я и сделал три дня назад, — спокойно и сдержанно сказал Гудошников, стряхивая пепел в свинцовую пепельницу. — К моему стыду, а может быть, в нарушение правил я даже скрыл вашу инвалидность.

— И что же вам сказали? — Шадрин чувствовал, как в горле у него пересыхает.

— Тут я немного дал маху. Пошел к руководству с намерением положительно решить вопрос вашего нового назначения и, черт меня дернул, сказал, что вы не сработались с Богдановым. Характерами не сошлись. Это у нас не считается криминалом. Думал, как лучше, а получилось наоборот. Начальник тут же снял трубку и позвонил Богданову. Уж что тот говорил — одному богу известно.

— Интересно, куда же вы все-таки меня хотели направить? — нерешительно спросил Шадрин.

— В Свердловский район, старшим следователем. Там нужны грамотные ребята.

— Ну, а сейчас куда мне?

Инспектор поврежденной кистью руки провел по лицу, словно стирая с него налипшую невидимую паутину, и кисло сморщился:

— Подождите с месяц, потерпите. Начальник собирается в отпуск. Может быть, без него что-нибудь придумаем. А вообще обещать трудно. Богданова перешагнуть нелегко. Когда-то, в старые добрые времена, все дороги вели в Рим. Сейчас дороги всех прокуратур Москвы ведут к Богданову. Он ворочает кадрами.

— Нелегко ждать. Почти невмоготу.

— То есть?.. — инспектор вскинул на Шадрина глаза, в которых всплеснулось что-то по-детски наивное. Сразу он не мог понять — в чем состоит чрезвычайная степень трудностей у Шадрина.

— Зе́мли, поместья и все прочие леса и угодья проиграл в карты вместе с крепостными душами. Оброка и податей никто не платит, проценты в банках тоже не растут… Вот уже месяц пребываю на полном пансионе у жены и тещи. А все тещи…

Гудошников не дал Шадрину закончить фразы. Расхохотался так звонко и так чистосердечно, что, казалось, стеклянные подвески люстры под высоким потолком слегка заколыхались. Встал, вытер кулаком слезы, выступившие от смеха, и протянул Шадрину руку:

— Заходите через месяц. Перед этим позвоните. Вот мой телефон. — Ловко выхватив безымянным и средним пальцами лощеный листок из картонной коробки, стоявшей на столе, он записал номер телефона и протянул его Шадрину. — Только наперед учтите, в этом кабинете сидят нас двое. Мой старший коллега, — инспектор взглядом показал на стол у окна, — сейчас болен. При нем на всякий случай воздержитесь говорить о податях и оброках. Он не понимает и не любит шуток.

— Наверное, ваш коллега, как и Богданов, не видел, как горела Варшава, — шутливо сказал Шадрин.

— И как на Бородинском поле в октябре сорок первого умирали за Родину солдаты, — в тон Шадрину продолжил инспектор, провожая его до двери.

Шадрин спустился по лестнице. В ушах его стоял звонкий, по-детски чистосердечный и неудержимый смех инспектора Гудошникова, имя и отчество которого он так и не догадался спросить. «А зря… Надежный человек. Видать, хлебнул горячего до слез под Москвой и под Варшавой. Ничего, узнаю имя у вахтера…»

В проходной Шадрин сдал пропуск пожилому вахтеру и замешкался в узком проходе. Когда он назвал ему фамилию инспектора Гудошникова, с тем чтобы узнать его имя и отчество, тот посмотрел на него так, словно в эту минуту он продолжал думать о чем-то своем, совершенно не относящемся к тому, о чем спрашивал его Шадрин.

— Высокий такой, лет тридцати пяти, худощавый, в гимнастерке ходит, в галифе и в сапогах. — Шадрин пытался помочь пожилому неулыбчивому вахтеру вспомнить человека, о котором он спрашивал, но вахтер, привыкший за многие годы стояния в проходной будке к лаконичным и заученным ответам: «Пропуск», «Проходите», «Позвоните по внутреннему»… — молча и отчужденно-сухо покачал головой и показал на дверь:

— Прошу!.. Мешаете проходу!..

Шадрин вышел на шумную Пушкинскую улицу.

У Ольги этот день был выходной. Больше часа она томилась в крохотном дворовом садике на Неглинной, ожидая Дмитрия. Еще издали, когда Дмитрий подходил к чугунной ограде скверика, она поняла: зря он целых две недели с тревогой ждал приема в прокуратуре. Ольга даже не спросила, как его приняли, что сказали, есть ли какие надежды… В глазах ее Дмитрий прочитал грустное утешение: «Не расстраивайся… Знай, что в беде ты мне еще ближе, еще дороже…»

Они долго шли молча по узенькой кромке мощенной булыжником мостовой, пока не свернули на просторный тротуар широкой асфальтированной улицы. Шадрин достал из кармана пиджака пачку «Прибоя», разорвал ее. Не осталось ни одной папиросы.

— Обожди!.. — Ольга метнулась к табачному киоску и тут же вернулась с пачкой «Беломора».

— Спасибо, малыш… — с горькой усмешкой процедил Дмитрий. Они свернули в сторону Столешникова переулка.

— Куда сейчас, Митя?

Дмитрий остановился и рассеянным взглядом скользил по вывескам магазинов.

— Зверски хочу есть!.. Корми меня, иначе я зайду в булочную и украду каравай хлеба!

От шутки Дмитрия на душе у Ольги стало легче. Она резко дернула его за рукав:

— Пошли! Я знаю, где можно пообедать.

Стоял жаркий полдень. Почти во всех учреждениях настежь были раскрыты окна. В тени под липами кучились люди — ожидали троллейбуса. У стоянки такси толпилась очередь. Разомлевшие лица прохожих, свистки милиционеров, рекламная пестрота магазинных витрин и словно на старте застывшие перед пешеходной дорожкой легковые машины — все это в глазах Шадрина сливалось в многоцветную, хаотически вертящуюся карусель большого города. Все это пестрое, суматошно-нервное и беспорядочное кружилось вокруг Дмитрия и Ольги, ввинчивая их в центр этого беспорядочного завихрения. Шадрину казалось, что лишь одна Ольга, одна-единственная во всей многомиллионной Москве, была с ним рядом, до конца понимала его.

В сквере на Советской площади они присели на лавочке. Дмитрий закурил.

К ресторану «Арагви» подкатила «Победа», из нее вышли молодые люди, которые о чем-то разгоряченно спорили, и тут же скрылись за массивной дубовой дверью ресторана.

— Видела ораву парней с усиками? — желчно спросил Шадрин, показывая взглядом на дверь ресторана.

— А что? — Ольга не поняла причины раздражения Дмитрия.

— Одного из них я этой весной видел на Центральном рынке. Торговал мимозами.

— Не может быть! От голода ты сейчас зол на весь мир. Особенно на тех, кому доступны рестораны.

Лицо Шадрина посуровело, на нем отразились два внутренних состояния: вызов, брошенный неизвестно кому, и готовность встретить удары любых неожиданностей.

— Ты не права, Оля. Сейчас я чувствую в себе что-то новое, что до сих пор смутно ощущал, но не мог понять.

— Что именно?

— Я стал сильнее!

— Потому что отказали?

— Нет! Потому что я встретил настоящего человека! И сейчас во мне такое чувство, будто бы я только что напился из родника.

— Кого ты встретил?

— Там, в прокуратуре, инспектора Гудошникова. Ты понимаешь, какая странная мысль пришла в голову? Если людей сравнить с металлом, то одни из них, те, кто еще только что вышел на стартовую дорожку жизни, юнцы и девчонки, — все это пока только руда. Но руде необходима выплавка, закалка… Плавка бывает всякая: сталь то получается очень хрупкая, то бывает ломкая, слишком мягкая, вязкая… То и другое — плохо. Но есть особая сталь — булатная, ее умели варить мастера Дамаска и у нас на Урале, в Златоусте… По твердости она не уступает кремню, по гибкости и эластичности — молодому озерному тростнику: не сломает ни бурей, ни шальной волной. Так вот, Оленок, из доменных печей войны вышло много-много людей, миллионы наших простых советских людей, сработанных и закаленных по рецептам булатной стали. И вот сейчас я встретил такого. Обещал помочь, хотя не так-то все это просто.

— Ничего, капитан, все будет хорошо. Сейчас трудности у всех. Вспомни: давно ли была карточная система? А вот когда залечим раны войны, тогда…

— Не продолжай! — Дмитрий оборвал Ольгу. — Залечим раны! Дешевый, затасканный штамп, придуманный журналистами, особенно теми из них, над которыми война проплыла низкой тучкой и не разразилась грозой.

— Ты что такой злой?

— До тех пор, пока живы на земле люди, вынесшие с войны раны… — не важно какие, телесные или сердечные, — до тех пор эти раны будут ныть и давать о себе знать. Их залечат только могилы. — Дмитрий кивнул а сторону толпы прохожих, плывущей вниз по улице Горького: — Вон тому седому инвалиду на протезе уже никогда не пробежаться, не ускорить шаг. А матери, что не дождались своих сыновей? Какой ветер развеет их боль? А вдовы?.. Их миллионы!.. И все они сердцем остались за чертой сорок первого и сорок пятого годов! А дети-сироты, что родились накануне войны?.. Они никогда в жизни так и не произнесут святого слова «папа»!.. — Дмитрий говорил все запальчивей: — Раны войны не заживут, пока будут живы ровесники войны. Дети и внуки, что родились и выросли после войны, будут еще долго вздыхать тайком, глядя на портреты своих славных предков. — Дмитрий помолчал, словно к чему-то прислушиваясь, потом уже тихо, устало продолжал: — Уверен в одном: мы, фронтовики, — живучий народ. Скоро мы станем, как выдержанное крепкое вино: чем больше лет прошумит над нами, тем цена нам будет дороже. Сейчас у нас кое в чем еще неразбериха. С годами все уляжется, утрясется, все сообразуется, все встанет на свои места… Не заглохнут только раны войны. Больше так никогда не говори.

Притихшая, Ольга стояла у каменной балюстрады и, потупясь, растирала на гранитной плите листок клена: она никак не предполагала, что всего какие-то два слова — «залечим раны» — поднимут в душе Дмитрия такой всплеск раздражения.

— Ты сказал, что после встречи с инспектором Гудошниковым ты стал сильнее. Что-то я не вижу этого, — укорила Дмитрия Ольга.

— Представь себе — сильнее! Вот инспектор Гудошников никогда не скажет, что раны войны скоро заживут.

— Одного я опасаюсь, Митя. Боюсь, как бы все эти неприятности и волнения не надломили тебя. Помнишь, профессор Батурлинов предупреждал, что тебе нельзя волноваться.

Шадрин горько усмехнулся.

— Профессор!.. Не волноваться… Не волнуется только гусыня, когда ее, перед тем как зарезать, откармливают. — Шадрин повернулся к Ольге: — Ты знаешь, как в деревне откармливают гусей?

— Нет, расскажи.

— Их сажают в мешок и подвешивают где-нибудь в чулане или в сарае. Из мешка торчат только хвост и голова. И кормят… Из особого подвешенного корытца или ведерка. Кормят до тех пор, пока они не заплывут жиром.

Ольга сдержанно рассмеялась. Но, видя, как лицо Дмитрия снова стало озабоченно-хмурым, подавила смех.

— Что думаешь делать дальше? — спросила она.

— Пойду в Министерство высшего образования, в отдел молодых специалистов. По положению в течение трех лет после окончания вуза этот отдел должен шефствовать надо мной как над молодым специалистом.

…В тот же день, после обеда в студенческой столовой, Шадрин и Ольга отправились в Министерство высшего образования, где Дмитрий на всякий случай заранее записался на прием к инспектору отдела кадров.

И Ольга снова ожидала его в скверике министерского двора, в центре которого, прямо перед входом в Архитектурный институт, вяло бил маленький фонтан. Шадрин поправил галстук, одернул пиджак.

— Ни пуха ни пера! — вдогонку бросила Ольга.

Дмитрий вошел в просторный вестибюль министерства. По сравнению с прокуратурой здесь была другая обстановка. Другие люди (в большинстве случаев это были научные работники) неторопливо поднимались и спускались по широким ступеням лестницы. Коридоры устланы ковровой дорожкой.

«Где-то здесь работают наши ребята, — подумал Шадрин и остановился на лестничной площадке второго этажа. — Зайти или не зайти к ним?» Но тут же твердо решил: «Попробую пока сам. Если не получится — пойду к Зонову. Он занимает солидную должность. Может, не забыл еще Стромынку, студенческое общежитие…»

В отделе распределения молодых специалистов Шадрина направили к столу у окна, за которым сидела немолодая женщина с испитым лицом и короткой прической. Это была инспектор по фамилии Ткач. Она разговаривала с кем-то по телефону и, не сводя глаз с дымящейся папиросы, то и дело стучала ею о край пластмассовой пепельницы, стряхивая пепел. На ней была синяя крепдешиновая кофточка с короткими расширенными — «фонариком» — рукавами, в которых тонкие руки казались болезненно худыми и непомерно длинными. С худобой ее рук, с их серо-землистым цветом кожи никак не вязались ярко накрашенные темно-вишневые длинные ногти.

Продолжая телефонный разговор, Ткач рассеянно смотрела на Шадрина и время от времени кивала головой. Шадрин смотрел на ее болезненное лицо с дряблыми щеками и пытался определить цвет глаз: до того он был неопределенен — не серые, не голубые, не зеленые… В голове Шадрина мелькнула озорная мысль: «Следователь Бардюков о таких глазах сказал бы: «Вчерашний холодный рассольник в дешевой студенческой столовой». И тут же, вдогонку первой, всплеснулась вторая мысль-догадка: «Соседи по квартире, если она живет в коммуналке, наверное, ее боятся, как огня». Дмитрий продолжал ждать, когда же наконец инспектор хоть жестом, хоть кивком головы (а она давно видела, что перед ней уже несколько минут стоит посетитель) пригласит его сесть на стул, стоявший рядом.

Ткач закончила разговор по телефону, достала из ящика длинную записную книжку, долго искала нужный номер телефона и снова принялась кому-то звонить.

Голос инспекторши был хрипловатый. Она надсадно кашляла, прикрывая трубку ладонью. Шадрин стоял до тех пор, пока она наконец не закончила далеко не служебный разговор, в котором кого-то несколько раз назвала «голубчиком». Потом расслабленно бросила трубку и посмотрела на Шадрина так, словно заметила его только сейчас.

— Я вас слушаю. — Еле уловимым кивком головы — так сгоняют со щеки муху, когда заняты руки, — она показала Шадрину на стул.

Дмитрий сел.

— В прошлом году я закончил юридический факультет Московского университета…

— Куда были распределены? — как в давно запрограммированном диалоге, глубоко затянувшись папиросой, спросила Ткач. От этой затяжки ее серые щеки ввалились еще глубже.

— В прокуратуру Сокольнического района, — спокойно ответил Шадрин.

— И что же?

Дмитрий начал рассказывать о том, что с работой он справлялся, имеет благодарности, но в связи с новым положением о том, что на следовательской работе стали особое значение придавать здоровью, то ему приходится подыскивать другую работу.

Инспектор слушала Шадрина, а сама делала какие-то пометки в ведомости, лежавшей перед ней. Раза два она перекинулась репликой с соседом, очевидно тоже инспектором, который тут же сообщил ей какие-то цифры.

— Странно… — Губы инспекторши искривились в желчной улыбке. — Если таким образом начнут освобождать из прокуратуры Москвы инвалидов войны, то оголят всю прокуратуру.

— Я такого же мнения, но с моим мнением в городской прокуратуре не согласились, — ответил Шадрин.

— С собой трудовая книжка? — не отрывая глаз от ведомости, спросила Ткач.

Дмитрий положил на стол трудовую книжку, диплом и характеристику. Ткач бегло просмотрела документы и, глядя на запись в трудовой книжке, закашляла в кулак. После очередной затяжки папиросой отодвинула от себя документы и подняла на Шадрина воспаленные, слезящиеся глаза:

— «По собственному желанию…» Странно. Ваше объяснение не совпадает с записью в трудовой книжке.

— Уж так получилось. В Кодексе законов о труде пока нет статьи о несовместимости оперативной работы со здоровьем. Пришлось писать заявление об уходе по собственному желанию.

— Ничем помочь не могу. По окончании факультета вы были распределены на хорошее место. А то, что вы ушли по собственному желанию, нас меньше всего касается.

— Но есть же положение, в котором говорится, что в течение трех лет молодой специалист находится в распоряжении вашего отдела и что…

Инспектор не дала договорить Шадрину:

— Голубчик, повторяю еще раз: нужно работать, а не летать с места на место. Вы уволились по собственному желанию. Так записано в трудовой книжке. Отдел молодых специалистов свое дело сделал: вас распределили великолепно! Вам дали работу. А то, что вы не сработались с начальством, — это не наше дело.

— Как же мне теперь быть?

— Устраивайтесь сами. Диплом у вас на руках. К тому же с отличием.

— Может быть, у вас есть заявки на периферию? Лучше всего в прокуратуру.

— Пока ничего нет.

— Может, мне зайти через недельку или через две?

— Ничего не обещаю… И скажу вам прямо, молодой человек: если даже будут заявки — вряд ли мы сможем направить вас на работу.

— Почему?

— А потому… — в голосе инспектора звучало явное раздражение.

Чтобы отвязаться от посетителя, Ткач набрала номер телефона и принялась вслух диктовать какую-то сводку.

Дмитрий встал, взял со стола документы. Долго шел он по тихим, устланным ковровой, дорожкой коридорам, пока не очутился у двери кабинета, в котором работал его товарищ студенческих лет Георгий Зонов. То, что он был ученым секретарем коллегии министерства, Шадрин узнал еще в вестибюле, где в особом списке, в рамочке под стеклом, стояли фамилии руководящих работников министерства.

Уже год Шадрин не видел Зонова, а за год столько воды утекло. Да и Зонов-то, может быть, уже не тот простодушный парень с Урала, который в юности писал стихи о космосе, о галактике и виртуозно играл на мандолине. Чтобы собраться с мыслями, Дмитрий присел в кресло, стоявшее рядом с дверью кабинета Зонова. Вспомнилось, как однажды они до самого рассвета бродили по гулким коридорам общежития и все спорили о Гегеле. Зонов, в отличие от Шадрина, читал Гегеля в оригинале, посвятил изучению философии гениального немецкого мыслителя не один год. Его раздражало, когда некоторые верхогляды судили о философии Гегеля не по трудам его, а по тощим обобщенным комментариям, которыми пользовались студенты.

Приглаживая свои черные густые волосы, то и дело спадавшие на лоб, Зонов обеими руками (это была его привычка) поправлял сползающие на нос кругленькие очки в белой металлической оправе и, распаляясь все сильнее и сильнее, доказывал, что многие наши дипломированные ученые мужи от философии по-настоящему-то подлинного Гегеля и «не нюхали».

«Такой ли он сейчас? Все тот же ищущий, мятущийся, неугомонный?..» — думал Шадрин. Затушив папиросу, он бросил окурок в урну, стоявшую недалеко от кресла, и неуверенно взялся за ручку высокой, выкрашенной под дуб двери. Чтобы пройти к Зонову, нужно было миновать еще одни двери.

— Вы к кому? — спросила секретарша.

— К Зонову.

Секретарша сказала, что Зонов в отпуске и что на работу он выйдет не раньше, чем через две недели.

— Ему можно оставить записку?

— Пожалуйста.

Уходя, Шадрин написал Зонову записку.

«Георгий! Заходил к тебе. Ты, князь Светлейший, где-то на берегу Рицы или Голубого озера жаришь шашлыки и пьешь молодое грузинское вино. Я жарюсь под знойным солнцем столицы.

Мне о ч е н ь, о ч е н ь нужно тебя повидать. Если я впишусь в ритм твоих дел и забот, позвони моей жене по телефону: 231-17-43. Ольга Николаевна. А еще проще — позови кассиршу Олю из отдела «Одежда». Скажи ей — когда ты можешь меня принять.

На всякий случай — мой адрес: Колодезный переулок, дом 7, кв. 13.

Жму твою могучую уральскую лапу — неприкаянный грешник Дмитрий Шадрин».

Дмитрий передал записку секретарше и вышел из приемной кабинета Зонова.

Спускаясь по лестнице в вестибюль, он из окна увидел Ольгу. Она ходила по зеленому дворику министерства и время от времени бросала тревожный взгляд на парадную дверь, откуда вот-вот должен выйти Дмитрий. Шадрин остановился у широкого окна лестничной площадки и с минуту наблюдал за Ольгой.

«Волнуешься, малыш? Ждешь…»

Когда он закрыл за собой тяжелую дверь вестибюля, Ольга уже стояла на каменных ступенях подъезда.

— Ну как? — бросилась она к нему.

Кивком головы Дмитрий позвал ее за собой и шел молча до тех пор, пока они не свернули на Кузнецкий мост.

— Неужели и здесь то же?..

Дмитрий сделал вид, что его волнует другое:

— Оля, а что, если мне придется выехать куда-нибудь на Север или на Дальний Восток? Поедешь?

Ольга пристально, с укором посмотрела в глаза Шадрина:

— Если ты еще хоть раз спросишь об этом, то я могу подумать, что ты до сих про меня не знаешь.

— Больше никогда не спрошу.

— Наоборот, как раз я хочу уехать с тобой в любую глухомань. Я сама хотела об этом поговорить с тобой.

— Спасибо.

— Ты знаешь, Митя, я… тоже, как и ты… — Ольга не договорила.

— Что?

— Чувствую себя сильнее.

Шадрин посмотрел на Ольгу и улыбнулся:

— Из тебя, малыш, мог бы получиться хороший солдат. Жаль, что ты не была в моем взводе разведки.

Большая, разноголосая Москва со своей людской пестротой, суетой и машинной неразберихой, с каменными глыбами нагретых солнцем домов плыла перед их глазами, как огромная река в весеннее половодье.

VIII

У Струмилина вспыхнула старая фронтовая болезнь — левосторонняя ишалгия. Первый раз она уложила его на жесткие нары барака концлагеря. Это было весной сорок четвертого года. Тогда он был еще молод, и болезнь прошла. Вернее, не прошла, а надолго утихла. Теперь ему уже тридцать четыре, возраст далеко не юношеский. И вот снова… И так не вовремя… В клинике ждут тяжелобольные. Его пациенты, прикованные тяжелым недугом к больничным койкам, как в последнюю надежду уверовали в струмилинский метод лечения. Некоторые из них, чтобы попасть в клинику, где работал Струмилин, ждали своей очереди месяцами и больше. А об иногородних и говорить нечего — тем приходилось еще труднее. Иногородние, чтобы пройти струмилинский курс лечения, подключали все: ходатайства облисполкомов, пускали в ход личные связи… А за одного инвалида Отечественной войны, живущего в Иркутске, вступился прославленный в войну маршал, который обратился с письмом к министру здравоохранения и сам лично звонил в клинику, где работал Струмилин. Случилось даже так, что в то время, когда директор разговаривал с маршалом, Струмилин зашел к директору еще раз напомнить о своей давнишней просьбе разгородить просторную ординаторскую — в ней было три высоких светлых окна, — чтобы поставить туда еще три койки.

Директор сказал маршалу, что доктор Струмилин, фамилию которого тот несколько раз назвал, сидит рядом. Пришлось передать трубку Струмилину — попросил маршал. Да еще какой маршал! На плечах своих держал всю боевую эпопею Сталинграда. Берлин брал… Дважды Герой Советского Союза. Не человек, а живая легенда. Струмилин даже встал, вытянувшись по стойке «смирно». Отвечал маршалу на его вопросы, а сам чувствовал, как от прилива крови набухают и горят его щеки. Густой бас полководца (выговор чисто русский, протяжный, неторопливый) звучал в телефонной трубке, как приглушенное расстоянием эхо, докатившееся с гор, где еще не закончился обвал.

После разговора с маршалом директор встал, заложил за спину руки и несколько раз прошелся от стены к стене своего кабинета, решая: что ему делать. Потом резко остановился и в упор строго посмотрел на Струмилина:

— Нельзя отказать маршалу, когда он просит за солдата.

В этот же день в Иркутск была отправлена телеграмма-приглашение больному инвалиду. Ее подписал сам директор клиники. А через две недели в новую, еще пахнущую свежей масляной краской палату, в которой раньше была ординаторская, положили инвалида войны из Иркутска. Его койка стояла у окна. Когда Струмилин входил в палату, горящие глаза больного вспыхивали надеждой. И вот сейчас он лежит и, наверное, молит бога, чтобы доктор Струмилин скорее поправился.

«Здорово сказал директор, — подумал Струмилин. — Вот так рождаются афоризмы. «Нельзя отказать маршалу, когда он просит за солдата».

Опираясь на палку, он с трудом дошел от кровати до стола, превозмогая боль, добрался по полутемному коридору до ванны. Припадая на больную ногу, застонал, когда боль прожгла бедро.

Но больше всего мучило его другое. Он видел, как Лиля ходила удрученная, с таким видом, будто что-то потеряла и не может вспомнить — что и где. К Тане стала относиться заметно холоднее. Девочка уже не бегала за ней, как это было в первый месяц. Тогда, в первые дни, Лиля каждую минуту что-нибудь делала по хозяйству: стирала, мыла, штопала, гладила детское белье… Причем делала все это с какой-то необыкновенной легкостью и душевным подъемом.

А теперь словно что-то надломилось в ней. Струмилин видел, что в Лиле постепенно угасало то самое главное, что питало ее волю, что руководило ее поступками. Все реже и реже она смотрела в глаза Струмилину, словно чувствуя перед ним непростительную вину. А неделю назад, за обедом, видя угнетенное состояние Лили, которая с рассеянным видом разливала по тарелкам борщ, Струмилин спросил:

— Ты не больна?

— Нет, я здорова… Но я не знаю, что происходит со мной. Мучает какое-то недоброе предчувствие.

— Ты устала. Жизнь в моем доме не по тебе. Я это вижу. Но знай — ты всегда свободна.

— Как тебе не стыдно об этом не только говорить, но даже думать!.. — Лиля бросила на стол половник и, уткнувшись лицом в фартук, заплакала. — Мне и так тяжело, а ты еще добиваешь своим великодушием. Я боюсь… Я чего-то боюсь… — Лиля пыталась сказать что-то еще, но слова ее утонули в сдержанных рыданьях.

Струмилин, так и не прикоснувшись к еде, встал и, опираясь на палку, с трудом разогнул спину. Потом подошел к окну и, прислонившись к стене, застыл на месте.

— Лиля, мне не нужно жертв. После того большого горя, которое обрушилось на нас с Таней и сделало ее сиротой, а меня вдовцом, я уже настолько сожжен, что теперь во мне нечему гореть. Подумай о себе. Своей жертвенностью ты ранишь меня еще сильней. А я и без того весь в рубцах и ранах.

Обед прошел в молчании. Это было неделю назад. Все последующие дни в семье накапливалась обоюдная, ничем не объяснимая обида, которая все больше и больше отчуждала друг от друга Лилю и Струмилина. И это сказывалось на Тане. Сердце ребенка без ошибки чувствовало, когда на душе у отца «пасмурно» и когда «ясно». Таня понимала, что тете Лиле не нравится в их доме, что ее папа ей уже не кажется таким хорошим, каким он был для нее вначале. Еще зимой тетя Лиля обещала Тане поехать с ней на дачу к дедушке, у которого есть овчарка по имени Вулкан, но так ни разу и не взяла ее с собой. Напрасно Таня на улице всматривалась в лица стариков-прохожих, пытаясь в одном из них узнать дедушку тети Лили. Нехорошо получилось и с новогодней елкой. Билет в Колонный зал Дома Союзов Лиля принесла в начале декабря, не раз рассказывала она Тане о мраморных колоннах, об огромных хрустальных люстрах дворца, о сказочном Деде Морозе и Снегурочке, а когда нужно было вести девочку на елку, Лиле позвонили с работы, и она, объяснив Тане, что ее вызывает директор, на ходу чмокнула девочку в щеку, сказала: «Придет папа, скажи ему, что я вернусь поздно».

Не было для Тани елки в Колонном зале, не видела она огромных хрустальных люстр и мраморных колонн. Дожидаясь отца, который задержался в этот вечер в клинике, считая, что Лиля и дочь на елке, она уснула, не раздеваясь, в обнимку с плюшевым медвежонком.

Последние два дня болезнь окончательно свалила Струмилина в постель. Утром он не мог встать. Напрягаясь и выбирая более удобное положение, он пытался опереться локтями, чтобы подняться, но жгучая, нестерпимая боль снова валила его в постель.

Лиля спала с Таней на тахте и не слышала, что Струмилин уже давно силится встать и не может.

— Лиля, Лиля… — тихо позвал Струмилин.

Лиля встала и босая подошла к Струмилину. Она с трудом оторвала от подушки его худое, но тяжелое тело.

— Почему ты не принимаешь лекарства? Ведь мучаешься вторую неделю.

— Я врач, — стиснув зубы, ответил Струмилин. — И знаю, что скоро все это пройдет без всяких порошков. Вот начну потихоньку вставать — буду ходить на физиотерапию. А сейчас, пока не кончилась острая вспышка, нужно просто спокойно лежать. — Раскачиваясь, Струмилин медленно встал с постели и, опираясь на палку, сделал нерешительный шаг к столу.

— Зачем ты себя насилуешь? Я пододвину стол к кровати. — В глазах Лили таилась жалость. — Ведь тебе больно двигаться.

— Еще больней не двигаться, — сдержанно ответил Струмилин. — Подай мне, пожалуйста, чай на письменный стол. Сегодня я буду целый день работать.

— Это же самоистязание! Ты болен, тебе нужно лежать!..

Струмилин улыбнулся, но улыбка вышла скорбная, горькая:

— Готовлю себе эпитафию.

Лиля оделась, взяла узел с приготовленным к стирке бельем и отправилась в прачечную.

Через полчаса она вернулась чуть ли не со слезами — в прачечной не оказалось номерков. Лиля попросила у соседки корыто и принялась за стирку. В кухне негде было повернуться, ванна была занята. Стирать пришлось в комнате.

Струмилин, лежа в постели, наблюдал за неумелыми движениями Лили. Если б не болезнь, он сам все это сделал бы быстрее и лучше. Белокипенные хлопья мыльной пены летели из корыта во все стороны, липли к ее щекам и, лопаясь мелкими пузырьками, бесследно таяли. Капельки пота, стекая с висков Лили, падали с влажного подбородка.

Не разгибая спины, Лиля трудилась над корытом до тех пор, пока не была выстирана последняя тряпка. С грудой горячего белья она прошла в ванную полоскать. Вернулась усталая, когда Таня уже спала. Подошла к Струмилину и, обняв его распаренной, влажной рукой, от которой пахло хозяйственным мылом, притянула к себе:

— Как гора с плеч.

— Развесила белье?

— Тетя Паша помогла. Чудесная старушка. Она из одного села с Сергеем Есениным. Неужели правда? Рассказывала мне про него такие страсти-мордасти, что подумаешь: не поэт, а отчаюга и сорванец.

— Обожди, она тебе о Есенине расскажет такое, чего ты не прочитаешь ни в каких биографических справочниках.

— И ведь не просила. Видит, что я пурхаюсь в веревках, подошла сама, отстранила и, как козленок, вскочила на скамейку.

Струмилин поднес к губам горячие, еще пахнущие мылом, влажные руки Лили.

Лиля устало и довольно улыбнулась:

— Вот только спина чуточку болит. Но это, наверное, с непривычки.

— Тебе не нужно привыкать. Приедет из деревни тетя Феня — и ты не будешь стирать. — Струмилин хотел обнять Лилю, но в это время кто-то постучал в дверь. Тетя Паша позвала Лилю к телефону. Лиля вышла. А через минуту она вернулась радостно возбужденная.

— Что случилось? — спросил Струмилин.

— Вот не ожидала!.. Придется тебя на время покинуть. Не возражаешь?

Оказывается, звонила Светлана Корнева, подруга школьных лет. Четыре года назад она вышла замуж за преподавателя института иностранных языков и, не закончив третьего курса, уехала с ним во Францию.

Собралась Лиля быстро. Она даже забыла налить горячей воды в грелку, которую попросил у нее Струмилин.

Прихорашиваясь перед зеркалом, Лиля сказала:

— Коля, ты не сердись на меня. Это моя лучшая школьная подруга, сидели на одной парте. Я ненадолго. Целых три года не виделись!..

Струмилин хотел напомнить о грелке, но раздумал. К сердцу подкатила щемящая волна обиды. «Загадаю: если вспомнит сама — значит, будет все хорошо… Если не вспомнит — значит… Ерунда!.. — подумал он в следующую минуту. — Как старая дева! Нервы, нервы шалят, Струмилин».

— Ну, я готова! — Лиля стояла перед Струмилиным и, как ребенок, ждала, чтоб ее похвалили. — Что же ты молчишь? Не нравлюсь?

— Нравишься…

Лиля, шаловливо кокетничая, поцеловала Струмилина в щеку, поправила одеяло на спящей Тане и уже в самых дверях резко обернулась. Шепотом, чтоб не разбудить девочку, проговорила:

— Я скоро вернусь.

На старой деревянной лестнице, полутемной и пыльной, стоял запах прели. Лиля всегда старалась не дышать, когда поднималась на второй этаж. Сейчас же эти прогорклые и застаревшие запахи подъезда ударили в ноздри с удушливо-дурманящим напором. Она почти сбежала по скрипучим ступеням и выскочила на улицу. Мимо мчалось такси. Лиля подняла руку. Шофер так резко осадил машину, что металлический визг тормозных колодок заставил старушку, идущую по тротуару, метнуться к забору.

— Садово-Кудринская, — небрежно бросила Лиля и, не взглянув на шофера, села рядом с ним.

С тех пор как Лиля перешла жить к Струмилину, в такси она села впервые. До этого такой вид столичного транспорта для нее был привычным и доступным. Дед не жалел для внучки денег, баловал ее. А когда Лиля ушла из дома, то все хотела приучить себя к тому образу жизни, который издавна сложился в семье Струмилиных. Первое время ей казалось, что, возвращаясь с работы в автобусе, она совершает чуть ли не подвиг. Когда со всех сторон толкали, сжимали, кто-то наступал на ноги и голос кондукторши в десятый раз настойчиво звучал над ухом одной и той же фразой: «Граждане, платите за проезд»… Лиля, словно посылая кому-то вызов, твердила про себя: «Вот и не сдамся! Вот и буду ездить, как все!.. Сам Чехов писал: если бы у него было здоровье, то он всю жизнь бы ездил в вагонах третьего класса…»

И вот теперь снова в такси.

Лиля опустила боковое стекло дверки, и в кабину хлынула тугая прохладная струя воздуха.

В Москве ставили гастрольные спектакли театры страны. На заборах, на рекламных тумбах и щитах, на книжных и табачных киосках — всюду пестрели яркие, разноцветные театральные афиши, зазывающие зрителя.

Глядя на это театрально-предпраздничное разноцветье рекламы и водоворотное завихрение людей и машин, Лиля чувствовала, как учащенно-прибойно бьется ее сердце; ей даже вдруг показалось, что там, высоко в небе, некий незримый и добрый великан, скрытый от людских глаз сизо-белыми тучками, щедро рассыпает по улицам Москвы яркие, только что сорванные полевые цветы. Все здесь было: и пестрота анютиных глазок, и жгучая белизна луговых ромашек, и небесная лазурь незабудок!..

Всю дорогу Лиля сидела неподвижно, с наслаждением ловя правой щекой напористую струйку ветра.

— Номер дома? — спросил шофер, когда миновали площадь Маяковского и машина легко и бесшумно покатилась мимо гостиницы «Пекин».

— Мы уже доехали. Вот этот дом, с гранитным цоколем. — Лиля взглядом указала на восьмиэтажный дом, у тяжелых чугунных ворот которого неторопливо, вразвалку прохаживался милиционер.

Свою школьную подругу Светлана встретила бурно. Кинулась ей на шею и целовала так, что на щеках Лили отпечатались красные пятна от губной помады.

— Лилечка!.. Ты по-прежнему раскрасавица!.. Ты настоящая парижанка!..

Светлана не давала Лиле сказать слова. Сама сняла с нее легкий плащик, крутила, вертела, снова и снова принималась целовать, тормошить, восторгаться…

— Мы только вчера приехали. А сегодня я вижу тебя. Это так здорово!.. Я никого еще не видела из московских друзей. Первой позвонила тебе! Ты это ценишь? Да садись же ты, садись!.. Что ты на меня уставилась? У нас сегодня такой беспорядок, что голову можно сломать. А впрочем, подожди!.. — Светлана, вскинув руку, щелкнула пальцами. — Давай эту встречу отметим!.. Я на одну минуту, Лилечка. — Светлана затянула пояс своего халата и уже в дверях проговорила: — На журнальном столике новинки Парижа.

Оставшись одна в просторной комнате, увешанной коврами и обставленной полированной мебелью, Лиля огляделась. Все в отдельности было богато, ново, броско. Но вместе напоминало склад дорогой разностильной мебели. На черной китайской скатерти с изображением разъяренных золотых драконов вразброс лежала стопка французских журналов мод и была рассыпана колода американских игральных карт с изображениями витринных красавиц на обороте. На немецкой пишущей машинке фирмы «Рейнметалл» дремал плюшевый тигренок, каких Лиля нередко видела за спинками заднего сиденья дипломатических машин. Тахта была покрыта длинным персидским ковром, спускающимся со стены. Перед тахтой, на полу, лежала пятнистая шкура леопарда, уставившегося своими безжизненными стеклянными глазами на черный концертный рояль.

«Зачем эта шкура в гостиной?» — подумала Лиля и перевела взгляд на стены, где висело несколько репродукций. Никак не вязалась шишкинская «Корабельная роща» с этюдами Пикассо и картинами французских модернистов. «Какая окрошка, — подумала Лиля. — Это, пожалуй, потому, что квартирой никто по-настоящему не занимался. Светлана теперь наведет порядок». Полки серванта были доверху заставлены чешским хрусталем и китайским фарфором. Мягкие светлые стулья, никак не гармонировавшие ни с темным румынским сервантом, ни с зеленоватыми китайскими гардинами, стояли в беспорядке.

Вскоре вернулась Светлана. На ней была зауженная книзу короткая юбка и трехцветный (цвет французского флага) мохнатый свитер.

В руках у Светланы большая бутылка вина с красивой этикеткой.

— Помнишь, какой я была паинькой на нашем выпускном школьном вечере? Боялась выпить рюмку кагора.

— А сейчас? — спросила Лиля. Она никак не могла побороть в себе неловкость, которую почувствовала, как только переступила порог квартиры, и сразу же уловила какой-то особый, вульгарный оттенок в развязном поведении Светланы. Во всем: в манере говорить, двигаться, подносить к сигарете спичку — проскальзывало что-то чужое, наигранное, неестественное. «Боже мой, какой ее сделали эти три года…» — подумала Лиля.

— Сейчас я многое научилась понимать. Многое повидала и… — Светлана посмотрела на Лилю и вздохнула: — Знаешь что, Лиля, давай выпьем за нашу встречу.

Она налила в бокалы вина, поднесла к глазам бутылку и посмотрела через нее на солнце.

— Два солнца! Одно на небе, другое — в этом бордо! Так любил говорить один мой французский друг.

Она чокнулась с Лилей. Пила медленно, смакуя.

— Великолепно!

Выпила и Лиля. Вино ей понравилось. Не заставила она себя уговаривать и после того, как Светлана провозгласила второй тост: «За дружбу».

Лиля почувствовала, что пьянеет. Попросила сигарету. Два месяца прошло с тех пор, как она выкурила последнюю. Голова кружилась. Лиля присела на тахту и поставила на журнальный столик пепельницу.

— Боже мой, я совсем пьяна! — сказала она, сжимая в ладонях пылающие щеки. — Меня, наверное, кто-то ругает.

Светлана подложила под спину подруги подушечку и, сбросив туфли, с ногами забралась на тахту рядом с Лилей.

— Ну, теперь рассказывай. Рассказывай все, что было у тебя за эти три года. Ведь ни одного письма, ни одной весточки… С ума можно сойти!

Лиля смотрела на дымок, вьющийся от сигареты, и не знала, с чего начинать разговор. Как рассказать подруге о том, что в жизни ее произошло так много перемен? Казалось: все, чем ей хотелось поделиться со Светланой, все то, о чем она могла сказать только подруге, вдруг улетучилось из головы. Сизый дымок от сигареты струисто стелился над журнальным столиком. Лиля устало посмотрела на Светлану:

— Что тебе рассказать? Даже не знаю…

— Замужем?

— Да.

— Молодец! — Светлана хлопнула Лилю по плечу. — Давно?

— Два месяца.

— Кто он?

— Хороший человек.

— Допустим. Меня интересует его положение.

— Он врач.

Светлана болезненно поморщилась и сделала глубокую затяжку.

— Однако ты не хватаешь звезд с неба. А впрочем… Ты не сердись, я пошутила. Сколько ему лет? Хорош он?

— Он старше меня на десять лет. Недавно у него умерла жена… Осталась четырехлетняя дочурка…

Светлана всплеснула руками:

— Кошмар!.. Какой кошмар!.. И это ты, Лилька!.. Ты, за которой бегали такие витязи и из каких семей!… Ты только вспомни — не было отбоя! И вдруг!.. — Светлана брезгливо сняла с языка попавшие в рот табачинки, встала с тахты и принялась босиком расхаживать по комнате. — Прости меня, Лилька… Может быть, я резка и не права, но у меня не укладывается в голове! Вдовец, дочка, на десять лет старше… Нич-чего не понимаю! Одно из двух: или это подвиг, или величайшая глупость!

Лиля жадно курила. Только теперь она вспомнила, что Струмилин просил грелку, а она забыла наполнить ее горячей водой.

— Светлана, не нужно. Все это мне тяжело слышать. А потом уже поздно. Все решено, и решено на всю жизнь.

Светлана рассмеялась.

Губы Лили свело, точно судорогой. Она с расстановкой, резко проговорила:

— Да, я люблю его! И никто другой мне не нужен. Тебе этого не понять. Ведь ты… Я знаю все, Светлана. Я знаю, как ты ушла от Олега, хоть и любила его. Знаю, почему ушла. А я… Я этого не сделала бы, потому что…

Снова нехороший, нервный смех Светланы оборвал Лилю на полуслове:

— Ты это сделаешь! И сделаешь очень скоро. Я знаю тебя, Лилька. Я знаю и другое.

— Что ты знаешь?

— Я знаю, как ты воспитана, на каких дрожжах замешена. Сейчас ты этот крест несешь во имя любви, а потом поймешь, что никому это не нужно, никто этот подвиг не оценит. Просто запаршивишь между корытом и кухней — и все! — Лицо Светланы вдруг стало злым, заострившимся: — Ты упрекнула меня за то, что я ушла от Олега, которого я любила, ушла к человеку, которого не любила и не люблю. Да, я не скрываю, что большой любви к мужу у меня вначале не было. Было просто уважение. А этого для здоровой семьи достаточно. Зато я познала, что такое красота жизни, что такое свобода! А Олег?.. Что такое Олег? Бедный мальчик, первый ученик в классе. Писал трогательные стихи, а потом был способным студентом… Все это красиво в романах, а в жизни на эту романтику нейлоновую шубу не купишь. — Светлана села в кресло и, положив руки на подлокотники, печально и соболезнующе смотрела на подругу: — Ты знаешь, Лилька, иногда мне становится страшно. Я не узнаю себя. Я стала такой циничной! Но не думай, что это влияние Запада. Я убеждена в одном: если породистую избалованную собаку, которая жила вместе с хозяином в квартире и спала на мягкой подстилке в теплой гостиной… Если эту собаку среди зимы выгнать на двор или привязать на цепь и по утрам бросать ей жалкие остатки со стола — она взбесится или сдохнет. — Разминая сигарету в тонких выхоленных пальцах, Светлана задумчиво продолжала: — Ты думаешь, что сравнение родилось в одну секунду? Нет, милая, оно пришло не сразу, а после долгих бессонных ночей, когда я тоже хотела уйти от мужа к одному красавцу-сержанту. Видишь, я и разболталась.

Светлана наполнила бокалы, один поднесла Лиле:

— Все равно нехорошо. Выпьем.

Лиля смотрела на прозрачное вино в бокале, потом, словно боясь, что, если она будет громко говорить, оно может расплескаться, чуть слышно сказала:

— Избалованная собака!.. Прогнали из дома… Ты не права, Светлана, меня никто не прогонял! От деда я ушла сама. Я люблю мужа.

Светлана отпила вино и поставила бокал.

— Тем легче для собаки, если она добровольно решила испытать, что такое жизнь дворняжки. Но запомни, как только эта собака хватит горячего до слез, так сразу же прибежит к старому хозяину. Эх, Лиля, Лиля… Я все-таки чуть-чуть старше тебя. И это дает мне право кое-что тебе подсказать. — Светлана положила свою тонкую руку на плечо Лили: — Ну ладно, не вешай носа! До всего этого ты еще дойдешь сама. А сейчас пойдем, я покажу тебе кое-какие тряпицы, которые я привезла.

— Я не могу больше задерживаться, мне уже пора. — Лиля опять вспомнила, что не налила горячей воды в грелку. Она видела теперь лицо Струмилина, слышала его сдавленные стоны. — Николай Сергеевич болен, его нельзя оставлять одного.

Глаза Светланы удивленно округлились.

— Как?! Ты устояла перед соблазном посмотреть, что я привезла?..

— Как-нибудь потом, Света. Я приеду к тебе специально и посмотрю все твои наряды. Извини, пожалуйста…

— Тогда подожди минутку. В качестве презента я привезла тебе одну прелестную вещицу. — Светлана вышла из гостиной.

«Она пьет… Как дрожат у нее пальцы. Скорей домой! Грелка… Что он теперь подумает!..» — сокрушалась Лиля.

Она прошла в коридор. Пожилой мужчина в спецовке, обливаясь потом, натирал паркет. Лиля надела шляпу и вернулась в гостиную, чтобы проститься со Светланой, которая в эту минуту вышла из соседней комнаты.

— Ну как, нравится? — в руках Светланы невесомо взвился ажурный длинный шарф. — Точно такой шарф носила Айседора Дункан. — Светлана накинула на плечи Лили шарф и вылила в свой бокал остатки вина. — Удивительное вино! Из глупца делает гения!.. — Светлана поднесла к губам бокал, но тут же резко отстранила его, словно вспомнив что-то очень важное: — Да, я совсем забыла. Завтра вечером у нас будет Растиславский. Очаровательный мужчина. Знойный, как Африка, и недоступный, как Антарктида. Уверяю тебя — ты влюбишься. И ко всему прочему — внешторговец. Богат, как Крез.

— Нет, нет, спасибо, мне сейчас не до Крезов.

Улыбка пробежала по лицу Светланы:

— У него головокружительная карьера! За какие-то пять лет после окончания Института внешней торговли он стал босом в нашем торгпредстве. Изящен, как гранд. Хочешь, познакомлю? Сейчас он в отпуске. А то, смотри, пожалеешь. Через две недели он улетает в Сочи, а через два месяца — снова за границу.

— Спасибо, ничего не нужно. До свидания, Светочка, я позвоню…

С пятого этажа Лиля спускалась медленно. «И ведь нашла с кем сравнить!.. С дворняжкой… Зачем я поехала к ней? Тысячу раз зарекалась встречаться с ней, и вот — на тебе… Бросила больного мужа, чтобы наслушаться всякой пошлости и цинизма. «Знойный, как Африка, и недоступный, как Антарктида…» — кляня себя в душе, Лиля вышла на улицу. Был уже вечер. Рабочий день закончился, наступал час пик. Она остановила такси, но тут же вспомнила, что в кармане осталась мелочь. Смущенная, извинилась перед шофером и направилась к троллейбусной остановке. Длинная очередь завивалась змейкой. Ждать пришлось долго. Пропустила три до отказа набитых троллейбуса и только в четвертый с трудом вошла. Сразу же очутилась стиснутой между чьими-то спинами. Кто-то больно упирался локтем в бок, от кого-то тошнотворно несло водочным перегаром и чесноком…

Домой Лиля добралась совсем обессиленная.

Первое, что бросилось в глаза, когда она вошла в комнату, была плоская холодная грелка, лежавшая на подоконнике. Таня сидела на кровати рядом с отцом и рассматривала картинки в детской книжке. Увидев Лилю, она спрыгнула на пол и кинулась ей навстречу.

Гостинцев Лиля не принесла. Забыла.

— Денег нет, Танечка, — Лиля с детской наивностью развела руками. — Пошла и забыла захватить деньги.

Лицо Тани стало грустным. Губы ее обиженно оттопырились.

Весь вечер Лиля двигалась и говорила, точно в полусне. Чувствуя за собой вину, она боялась встретиться взглядом со Струмилиным. Молча налила горячей воды в грелку и поднесла к кровати:

— Прости, Коля. Я совсем забыла тогда…

Струмилин взял грелку и поблагодарил Лилю. Она хотела помочь ему изменить положение, но он отстранил ее.

— Я сам.

После просторной и богатой квартиры Светланы неуютная бедная комната Струмилина Лиле показалась еще более жалкой. В старом, рассохшемся буфете, который к Струмилину по наследству перешел от бабушки, стояли ряды дешевой черепичной посуды. Между разнокалиберных стеклянных рюмок и бокалов вразброс лежали вилки и ножи из нержавеющей стали. Тут же, рядом с чашками, стояли пузырьки с какими-то микстурами, коробочки с таблетками и порошками… Из старенького дивана, на котором спала Лиля, выпирали круглые пружины.

— Как подруга? — спросил Струмилин.

— Спасибо. Встретила хорошо. Только что из Парижа. Привезла мне хороший подарок. Посидели, поболтали. Что тебе сделать на ужин?

— Буду есть все, что подашь.

Струмилин болезненно улыбнулся. Лиля знала, что так он улыбается лишь тогда, когда на душе у него бывает особенно тоскливо.

IX

С волнением набирал Шадрин номер телефона своего студенческого друга Зонова, который вчера позвонил Ольге и просил ее, чтоб Дмитрий срочно связался с ним.

Трубку, сняла секретарша. Она попросила минутку подождать — начальник ее разговаривал по другому телефону. Долгой показалась Дмитрию эта; минута. Но вот наконец в трубке зазвучал знакомый голос. То, чего Шадрин больше всего боялся, не случилось. Зонов не зазнался, не заважничал, как некоторые другие, с кем Шадрин когда-то сидел рядом на лекциях и на семинарах. Тот же раскатистый и неудержимый, звонкий смех и искренние восклицания: «Сколько лет — сколько зим!..», «Где ты сейчас, старина?!.», «Давай бери такси и — аллюр три креста!..»

Как и в студенческие годы, Зонов безобидной уральской скороговоркой шутливо выругался в трубку и сказал, что у него к Шадрину есть разговор далеко не телефонный.

Через час Шадрин уже был в просторном вестибюле Министерства высшего образования. Не успел он подойти к вахтеру, как увидел Зонова, сбегавшего по широкой лестнице навстречу. И хотя Зонову в солидном положении руководящего работника неприлично было на глазах у почтенных, серьезных коллег и подчиненных по-ребячьи выражать свой искренний восторг, он все таки не выдержал и, загородив дорогу идущей сзади него солидной женщине, широко раскинул руки.

— Наконец-то!.. А я уж думал, что ты забронзовел!.. — Крепко сжимая в своих руках плечи Шадрина, Зонов улыбался все той же открытой, юношеской улыбкой, какой она была шесть лет назад, в первый год студенческой жизни. — Идем!.. — Он потянул Дмитрия за руку, стараясь поскорее скрыться с глаз снующих взад и вперед инспекторов и посетителей.

Раскрывая дверь своего кабинета и пропуская перед собой Дмитрия, Зонов многозначительно бросил секретарше:

— У меня минут на двадцать будет небольшое совещание. Побереги нас от звонков.

Секретарша понимающе улыбнулась своему молодому начальнику, который, как показалось Шадрину, был всего года на два, на три старше секретарши, и, пристально смерив Дмитрия почтительным взглядом, села на свое место.

Только теперь Шадрин понял, что изменилось в Зонове. Он заметно раздобрел, порозовел в лице и приобрел тот солидный и степенный вид ответственного работника, по которому можно было судить, что служба у него идет успешно.

В бытность студентом Зонов не износил ни одного хорошего костюма. Как и Шадрин, он с горем пополам пробивался на стипендию да на случайных копеечных приработках в массовках на «Мосфильме», разгружал осенью вагоны с картошкой и арбузами, последние два года подрабатывал в Госстрахе..

Вспомнив один курьезный случай с Зоновым, Шадрин рассмеялся.

— Что смеешься? — спросил Зонов, приглаживая ладонью густые темные волосы.

— Вспомнил, как ты однажды набрел на квартиру народного артиста Барханова. Здорово ты напугал суеверного старика, когда предложил ему на случай неожиданной смерти застраховать жизнь.

Теперь смеялся Зонов. В его памяти живо всплыл первый день работы в Госстрахе и поглупевшее, испуганное лицо человека, который никак не мог понять, почему он может случайно умереть. Зонов же, узнав в пожилом мужчине известного артиста Барханова, тоже растерялся и, словно оправдываясь, неуверенно бормотал: «Ну, знаете… Всякое может случиться… Под трамвай можете попасть, когда на работу едете… А шпана?.. Вы знаете, сколько ее развелось? Всякие бывают случаи. А то и… чего доброго — разрывчик сердца… В наш-то век стрессов… Умирают часто! Особенно артисты и писатели. Вот, к примеру, недавно скоропостижно скончался комик Перепелкин!»

Такой напор агента Госстраха еще больше насторожил и испугал артиста. Он молча открыл дверь и, взглядом показав Зонову на выход, учтиво извинился и объяснил, что человек он хоть и не очень старый, но суеверный и скоропостижно умирать пока не собирается, а если застрахует жизнь, то, зная свой мнительный характер, все время будет ходить и думать о смерти.

Как только за Зоновым захлопнулась дверь, он понял, что наговорил глупостей, что агитировать нужно было бы тоньше, не пугать кладбищем. Вниз по ступенькам он почти сбежал, преодолевая каждый лестничный пролет за три-четыре прыжка. А вечером, в общежитии, рассказал товарищам о своей неудачной встрече со знаменитым артистом.

— Я и сейчас как увижу его по телевизору или услышу голос по радио, так вспоминаю эту историю, — сказал Шадрин.

— Это еще что! Были случаи похлеще. Однажды некая важная особа чуть ли не напустила на меня овчарку. Насилу ноги унес, — сквозь смех проговорил Зонов. — Оказывается, накануне, примерно за неделю до моего прихода, ее квартиру обокрали. С тех пор старухе в каждом незнакомом посетителе стал мерещиться вор. Это был мой последний день работы агентом Госстраха. Отремонтировал порванные псом штаны и дал себе зарок: ни с Госстрахом, ни со знаменитостями больше не иметь дела.

Перед Зоновым затрещал телефон. Он снял трубку, и лицо его мгновенно преобразилось: из открыто-простодушного оно сделалось сосредоточенным, непроницаемым. Он отвечал однословно: «Да… Да… Хорошо…»

Положив трубку, протер платком очки:

— Министр. Завтра коллегия. Сегодня придется посидеть до полуночи. — Зонов посмотрел на часы: — Не обижайся, давай говорить, как американцы. Время — деньги. Чем могу быть полезен?

Шадрин вкратце рассказал о своих делах и протянул Зонову сверток с документами.

Пробежав глазами заполненные анкетные графы, Зонов дольше, чем на других, остановил внимание на графе, где было сказано, что жена Шадрина привлекалась к суду.

— Да, этот пункт анкеты — как капля дегтя в бочке меда. А кадровика-перестраховщика он может насторожить.

— Не обласкали и характеристикой. — Дмитрий положил перед Зоновым характеристику. Зонов внимательно прочитал ее, встал, прошелся по кабинету.

— Есенин в одном из своих стихов такую ситуацию выразил одной строкой, но очень образно: «Скатилась со счастья вожжа…»

Шадрин вздохнул и горько улыбнулся:

— Ты еще ныряешь в поэзию. Мне сейчас не до нее. Мне нужна работа. Работа по душе.

— А лучше всего — по специальности, — поправил Дмитрия Зонов. — Ты что, думаешь, мне легко было оторваться от философии и права и впрячься в оглобли этой громоздкой канцелярской телеги? Я тоже многое в жизни делал с душой. С душой воевал, с душой писал стихи, с душой занимался наукой, всей душой любил бездушную девушку… А вот теперь у меня — работа… Ответственная работа! И только потому, что она ответственная, что она государственная, что мне часто… очень часто приходится решать судьбы людей, я постараюсь, стараюсь… даже очень стараюсь делать все с душой. Что ты скажешь на это? — Зонов пододвинул Дмитрию пачку «Беломора»: — У меня курят.

— Я бросил, — хмуро сказал Шадрин, раздумывая над смыслом слов, сказанных старым другом, который всегда отличался от своих сверстников и товарищей по университету умом ясным, точным и глубоким.

— А я не могу. Слаб. Не хватает пороху.

Вошла секретарша и положила на стол какую-то бумагу. Зонов подписал ее не читая и, дождавшись, когда за секретаршей закроется дверь, подошел к Дмитрию, в упор разглядывая его.

— Рассказывай, как дошел до такой веселой жизни? За что на тебя взъелся Богданов? Только давай условимся, и чтобы без обиды: если меня вызовет руководство — сразу же разговор перенесем на вечер. Иногда вечер бывает мудренее утра. Где-нибудь там, — Зонов махнул рукой на окно, — на нейтральной полосе. За низеньким столиком в «Узбекистане».

Дмитрий начал рассказывать о своих неладах с Богдановым.

Зонов внимательно слушал и время от времени обеими руками поправлял очки. Потом он энергично, словно припомнив что-то важное и неотложное, вскинул голову и набрал номер телефона:

— Петр Никифорович? Зайди на минутку.

Зонов положил трубку и, точно прицеливаясь, посмотрел на Шадрина:

— Насчет прокуратуры, Дима, ты сам видишь, дело — табак. Инвалидность никуда не сбросишь. Судимость жены — тоже не орден. С такой жиденькой характеристикой твою кандидатуру в народный суд сейчас тоже не выдвинут. Остается: нотариат, паспортный стол в милиции, юридическая консультация или… — Зонов неожиданно замолк.

— Или что? — спросил Шадрин.

— Или переквалифицироваться.

— В управдомы? — невесело пошутил Шадрин.

Зонов снова зашагал по кабинету. Высокий, плечистый, каждым своим жестом, поворотом головы, стремительным движением темных густых бровей, глубокой и энергичной затяжкой папиросы он воплощал в себе крайнюю сосредоточенность в мыслях и огромную занятость делом, которое отлагать нельзя. Шадрин смотрел на своего друга и в душе восхищался им. «А ведь из Копейска ты приехал в кирзовых солдатских сапогах и шинели, которую ты сбросил только на четвертом курсе, когда мы вместе с тобой купили обноски на Тишинском рынке, А сейчас!.. Вот откуда выходят государственные мужи!..» — думал Дмитрий, не спуская глаз с Зонова.

— Почему в управдомы? Юрист с университетским образованием повезет любой воз. Лишь бы были лошадиные силы. Ведь мы вот не юристами работаем, а дел хватает. Помнишь лекции Андрея Ивановича Денисова о том, что такое звенья государственного аппарата? — Зонов хотел продолжить мысль, но, услышав, как кто-то вошел в кабинет, повернулся.

В дверях стоял Пьер. Тот самый здоровенный Пьер, который был первым заводилой и душой студенческих вечеринок на Стромынке. Он еще больше располнел и раздался в плечах. Настоящее имя Пьера было Петр Никифорович Савченко, но кто-то на занятиях по французскому языку окрестил его однажды Пьером, с тех пор это имя намертво приклеилось к нему. Первое время Пьера это злило, а потом он махнул рукой и решил следовать пословице: хоть горшком назови, только в печку не ставь.

Была у Пьера своя страсть: он любил красивые иностранные слова и крылатые выражения. Причем несколько самых обиходных житейских фраз мог произнести и по-французски, и по-английски, и по-немецки, и даже по-турецки… На незнакомых девушек в парке «Сокольники», куда студенты иногда ходили целым скопищем, он производил ошеломляющее впечатление. Познакомиться с девушкой для него было проще, чем выпить стакан газированной воды. А познакомившись, он тут же забрасывал ее каскадом непонятных иностранных слов. Говорил сразу на четырех-пяти языках, часто пускал в ход латынь, по которой он выше тройки не поднимался, представлялся то секретарем французского посольства, то сотрудником английского торгпредства, то иностранным туристом, который объехал весь мир и только в Советской России увидел прекрасных людей и прелестнейших девушек… Молол такое, что друзья, идущие шагах в пяти сзади, покатывались со смеху.

И вот Пьер, тот самый Пьер, который почти каждый месяц бегал в ломбард закладывать свои трофейные часы, теперь стоял на пороге кабинета Зонова и, широко улыбаясь, смотрел на Шадрина.

— О-о-о!.. — вырвалось из его широкой груди. — Каким ветром?! Говорят, что ты заткнул за пояс знаменитого Шерлока Холмса? Ну, как жизнь, как работа — рассказывай.

Шадрин не хотел второй раз рассказывать о своих неудачах, о конфликте с Богдановым. Он посмотрел на Зонова, и тот понял его.

— Дело тут, Пьер, не совсем веселое. Вот прочитай эти два документа, и тогда будем говорить. Только пока о деле.

Все, кто близко знал Пьера, любили его за бесшабашную натуру и неунывающий нрав. Но была у него еще одна непобедимая слабость — он хотел написать такой роман о своей жизни, который, как он выражался, «заставил бы прослезиться благословенную матушку-Русь». Иногда в кругу близких друзей, за рюмкой вина, в пылу откровенности он признавался, что несколько глав этого шедевра им уже написаны, но до середины книги доберется еще не скоро. «Все гениальное создается десятилетиями», — успокаивал он себя и заверял друзей. Когда его спрашивали, где он хранит свой труд, Пьер горько вздыхал и отвечал, что рукопись его эпопеи лежит в кованом сундуке у тетки, которая живет в Конобееве. Когда же кто-нибудь шутил: «А если дом сгорит?» — Пьер невозмутимо парировал: «Я не такой дурак, чтобы шедевр хранить в одном экземпляре. Оригинал рукописи в надежном месте… Ничего!.. Вы еще узнаете, что такое Пьер с Полтавщины».

Хмелея, Пьер забывал о своем рукописном шедевре и принимался бранить роль инспектора отдела кадров. «Ну кто, кто я такой?! Жалкий чиновник, клерк, мальчик на побегушках, писарчук!.. А ведь я брал Берлин!.. Моя роспись стоит на колонне рейхстага!.. Знаете, друзья, вчера я переделал стихи Лермонтова. Представьте, что обращаюсь я не к Мадонне Рафаэля, а к своему министерству. — Поднимая отяжелевшую голову, Пьер выразительно-тоскливо читал:

…Быть может, те мгновенья,

Что я провел в стенах твоих,

Я отнимал у вдохновенья,

А чем ты заменило их?..

Зонов и Шадрин хорошо знали Пьера, знали его слабости, его добрую душу. Прочитав документы Шадрина, Пьер потер ладонью подбородок.

— Стереотип двадцатого века! — многозначительно заключил Пьер и отодвинул от себя документы Дмитрия. — Не сработался с начальством.

— А как это звучит по-латыни? — съязвил Зонов, зная давнишнюю слабость Пьера при случае козырнуть афоризмом древних. Зонов рассчитывал, что на этот раз в запасе у Пьера не найдется подходящей крылатой фразы. Но она нашлась.

Пьер встал, потер лоб и, подняв высоко голову, с расстановкой, подчеркнуто театрально произнес:

— Уби конкордиа — иби виктория! — Видя, что Шадрин и Зонов что-то силятся вспомнить, он тут же перевел афоризм: — Где согласие — там победа! Вот так-то, Дима, с начальством нужно всегда соглашаться, если хочешь ехать по жизни на белом коне.

Брови Зонова сошлись, образовав глубокую складку:

— В чем-то ты, Пьер, прав.

За время работы в министерстве Зонов не раз замечал, что, при всей своей видимой анархичности в кругу друзей, Пьер неожиданно менялся в лице, если его вызывало на доклад начальство. Наигранный нигилизм его сразу же исчезал, и на выхоленном румяном лице Пьера застывало выражение готовности броситься по приказу начальства хоть в огонь, хоть в воду. Всей своей неуклюжей и крупной фигурой, слегка склоненной над столом начальника, он в эти минуты как бы выговаривал: «Я вас понял!.. Все будет сделано!..»

— Как ты сам на это смотришь, Георгий? — озабоченно спросил Пьер у Зонова. — Поможем?

— Ты стоишь у кадров, тебе и карты в руки, — ответил Зонов, изучающе глядя на Пьера. — Пристрой где-нибудь при кафедре в институте.

— Ты за кого меня считаешь, Георгий? Да я… Да если ты хочешь знать!..

— Пьер, у нас мало времени для клятв и заверений. Короче! Не побоишься своей начальнице рекомендовать нашего друга для работы при кафедре в одном из вузов твоего сектора? — Зонов энергично ввинтил горящую папиросу в дно пепельницы.

— Ты о чем спрашиваешь?! Хоть сейчас! Если будет нужно, могу обратиться к начальнику главка! — горячился Пьер.

Дмитрий чувствовал себя неловко. Лучше бы весь этот разговор состоялся без него.

Зонов позвонил Марине Андреевне и пригласил ее к себе. Через минуту в кабинет вошла молодая красивая женщина. Высокая, статная, с прической, над которой поработал мастер. По ее слегка припухлым верхним векам и веером разбегающимся от уголков глаз мелким, еле заметным морщинкам Шадрин понял, что Марина Андреевна близорука, но, как и многие модницы-женщины, не носит очков. Щурясь, она посмотрела на Шадрина, но тут же, отчего-то смутившись, опустила глаза. Это была начальник отдела кадров главка технических вузов, в котором Пьер работал инспектором.

Возраст таких женщин, как Марина Андреевна, сразу определить трудно. Скажи она, что ей двадцать шесть или двадцать восемь, — поверишь. И другое могут сказать о такой: «Глядите, ей уже под сорок, а она еще совсем как девушка». И на это трудно возразить. Но здесь же, любуясь ее свободными, непринужденными манерами, невольно подумаешь: «Перед истинной красотой отступают морщины… Красота всегда юная…»

Марина Андреевна курила. Курила изящно, не торопясь и не считая, что это осудительно для женщины. В каждом ее жесте, в малейшем повороте головы, в дрогнувших уголках губ — она слегка улыбнулась, заметив замешательство Пьера, который кумачово зарделся, не зная, куда деть свои большие непослушные руки, — во всем чувствовалось, что она знает цену себе и своему непогрешимому авторитету.

— Марина Андреевна! — несколько смущенно проговорил Зонов, и эта смущенность, как показалось Дмитрию, никак не вязалась с волевым и решительным лицом Зонова. — Потревожили вас. Хотели зайти к вам, но побоялись смущать ваших инспекторов: нас целая команда.

— Я вас слушаю, Георгий Викторович. — Марина Андреевна выпустила белесое кольцо дыма, и губы ее вздрогнули в еле приметной улыбке.

Пьер никак не мог вытащить из коробки спичку, пальцы рук его дрожали.

Зонов кратко передал суть просьбы. Кончил словами, которые были неожиданностью для Пьера:

— Мы только что говорили с Петром Никифоровичем и решили просить вас помочь Шадрину с работой. Мы оба знаем его со студенческой скамьи, пять лет жили в одном общежитии, учились в одной группе. Что касается этого… — Зонов ткнул пальцем в характеристику, лежавшую перед Мариной Андреевной. — Может случиться с каждым. Просто не сработались.

С приходом Марины Андреевны Дмитрий почувствовал еще бо́льшую неловкость.

Документы Шадрина она читала внимательно, то и дело бросая взгляд на Пьера, который, нахохлившись, сидел на диване и не сводил с нее глаз. Зонов крепился, чтоб не расхохотаться над Пьером, который, тоже насупившись, воровато-влюбленно посматривал на Марину Андреевну, пока та знакомилась с документами Шадрина. А когда она прочитала характеристику, то подняла глаза на Шадрина и долго смотрела на него, точно решая: можно или нельзя верить этому человеку.

— Позвоните мне через три дня. Постараемся что-нибудь подыскать для вас. А документы оставьте. — Из коробки, стоявшей на столе Зонова, Марина Андреевна достала листок лощеной бумаги, написала номер своего телефона и подала его Шадрину.

По двум-трем неуверенным движениям Зонова он понял, что у него срочные и неотложные дела.

Шадрин простился со всеми сразу и вышел из кабинета.

Некоторое время все трое — Зонов, Пьер и Марина Андреевна — молчали. Пьер вопросительно поглядывал то на Зонова, то на свою начальницу. Марина Андреевна, потупив взгляд, задумчиво смотрела в одну точку на стене и время от времени подносила ко рту дымящуюся сигарету.

— Петр Никифорович, вы хорошо знаете Шадрина? — спросила она, стряхивая с сигареты пепел.

Пьер взвился с дивана и грузно зашагал по кабинету.

— Ручаюсь!.. Фронтовик, кавалер пяти боевых орденов!.. Инвалид Отечественной войны… Пять лет работал с ним в одном семинаре, избирали мы его членом партийного бюро курса, вместе выпускали факультетскую газету… А потом, вы знаете, Марина Андреевна, что значит прожить много лет в одной комнате общежития? А что касается судимости его жены, так это нужно рассматривать как благородство Шадрина. Будучи следователем прокуратуры, он не побоялся и женился на женщине, по наговору привлекавшейся к судебной ответственности за растрату. — Пьер волновался, не стоял на месте. — Шадрину можно доверить любое дело!..

Марина Андреевна что-то для памяти записала на четвертушке бумаги.

Зонов встал. Поджав губы и прищурившись, он некоторое время смотрел в окно, потом перевел взгляд на Марину Андреевну:

— На ваш вопрос я отвечу языком фронтового разведчика. — Дождавшись, когда взгляд его встретился со взглядом Марины Андреевны, Зонов продолжил: — Если бы мне снова пришлось со знаменем полка выходить из окружения и ползти трое суток по Пинским болотам, то я пополз бы с Шадриным. Надежный и честный друг. Мужественный человек. Этого достаточно?

— Вполне, — твердо ответила Марина Андреевна.

Собираясь уходить, Марина Андреевна пошутила:

— А со мной вы, Георгий Викторович, стали бы выходить из окружения?.. И ползти со знаменем полка по Пинским болотам?.. — И, не дожидаясь, пока Зонов ответит, повернула свою красивую, гладко причесанную голову к Пьеру: — А вы, Петр Никифорович? — Сквозь лукавый прищур Марина Андреевна смотрела на Пьера и улыбалась.

Пьер заерзал на клеенчатом диване.

— С вами?.. С вами, Марина Андреевна, я поползу не только из окружения, но аж… — Пьер не находил слов заверения.

— Поползли бы до вашей родной Полтавщины? — Высокая грудь Марины Андреевны упруго вздрогнула от смеха. — Вы только вообразите себе, Георгий Викторович, картину: я и Петр Никифорович по-пластунски ползем по направлению к Полтаве.

Зонов негромко расхохотался. Только Пьер не знал, что ему делать: тоже смеяться или обидеться. Но видя, что Зонов и его начальница смеются незлобиво и от души, тоже затрясся в натужном приступе смеха.

Марина Андреевна взяла со стола документы Шадрина и уже в дверях строго, официальным тоном сказала:

— Я сделаю все, что в моих силах. Сделаю это не только для вас, но прежде всего для самого Шадрина. У него хорошее, честное лицо. — Легким жестом она поправила волосы и вышла.

Пьер подошел вплотную к Зонову и, наклонившись к нему, почти шепотом произнес:

— А ты сомневался!.. Костьми лягу, а устрою Димку куда-нибудь на кафедру общественных наук! На первый случай поставим заведовать кабинетом. А там подыщем что-нибудь посолидней. — С видом, будто он один склонил Марину Андреевну помочь Шадрину, Пьер деловито и важно крякнул и, кивнув на прощание головой, вышел из кабинета.

Зонов немного рисовал. Достав из нижнего ящика стола блокнот, он сделал на чистом листе заметку карандашом:

«У Марины Андреевны скоро день рождения. Как приложение к цветам преподнести ей дружеский шарж: она (в модном платье!) и Пьер (в полосатом костюме!) ползут по булыжной мостовой. Рядом, у тротуара, стрелка-указатель: «До Полтавщины тысяча пятьсот двадцать километров». В глазах М. А. страх. В глазах Пьера — готовность ползти в этом дружеском альянсе хоть на край света».

X

Утром, на второй день после посещения Министерства высшего образования, Шадрин получил телеграмму от Зонова. Тот просил срочно позвонить ему.

Дмитрий выскочил на улицу и через несколько минут стоял в телефонной будке. Голос Зонова был суховат и сдержан. Из краткого разговора Шадрин понял, что он должен с документами немедленно ехать в нотариальную контору на Первой Брестской улице. Слова «нотариальная контора» обожгли Шадрина. Все что угодно, только не эта контора. Он хотел что-то сказать Зонову, но тот, поняв растерянность Дмитрия, бросал в трубку:

— Фамилия заведующего — Спивак, Кузьма Софронович. Ему о тебе уже звонили из городского управления Министерства юстиции; там все согласовано. Спивак через полгода уходит на пенсию. Перед тобой перспектива заменить его. Так что не упрямься и не делай глупостей. Прежде чем заслужить маршальскую звезду — побудь маленьким капралом. Мы с Пьером советовались. Он со мной согласен. — Зонов еще раз напомнил адрес нотариальной конторы и, заканчивая разговор, предупредил: — Прошу — будь благоразумным, не горячись, все остальное в наших руках. Приступишь к работе — заходи. Об остальном поговорим при личной встрече. Привет жене. Звони.

Из трубки понеслись резкие короткие гудки. Дмитрий вышел из телефонной будки, огляделся и долго не мог понять: хорошо ли складываются у него дела или плохо? Горячее участие друзей согревало душу, умный и опытный Зонов может пожелать только добра… Но контора… Нотариальная контора… Для него ли, боевого офицера-разведчика, эта женская работа?..

Стояло солнечное утро. Из тихого безлюдного переулка, в который свернул Дмитрий, повеяло чем-то деревенским, очень далеким от тех тревог и волнений, которыми он жил последние месяцы. Серый пушистый кот, забравшийся на истлевшую от дождей и времени деревянную крышу сарая, затаенно лежал на животе и не спускал глаз с воробьев, прыгающих на крыше соседнего сарайчика, куда кто-то насыпал хлебных крошек. В пружинисто застывшей позе кота было такое напряжение, что, казалось, в следующую секунду он, сделав молниеносный прыжок, очутится в воробьиной стае. Дмитрий остановился, поднял с земли сухой комок глины и бросил его на крышу. Воробьи шумно взлетели, и кот, мягко привстав на лапы, эластично подался вперед, провожая их цепким взглядом.

Шадрин захватил паспорт, партийный билет и вышел из дому.

Угнетало смутное чувство неясности и необъяснимой тревоги. «Маршальская звезда и… маленький капрал… Он что — шутит? Забыл, что разговаривает с боевым офицером?..»

Пока с двумя пересадками на трамвае и на метро Дмитрий добирался до Первой Брестской улицы, в голову лезла разная чертовщина. Он никак не мог понять одного: почему в голосе Зонова звучала такая уверенность и радость, как будто он нашел для Шадрина работу, которая его осчастливит? «Неужели он не знает меня? А может, я себя переоцениваю?.. Может быть, во мне еще не потух азарт фронтовых атак, и я с солдатского окопного кондачка рублю все вопросы сплеча?»

Дмитрий несколько раз пытался хотя бы приблизительно представить характер своей будущей работы. И всякий раз неизменно видел себя сидящим за столом, облитым чернилами, на котором лежали лупа в роговой оправе, продолговатый штемпель и железная коробка (точно из-под леденцов) со штемпельной подушкой.

В нотариальных конторах Дмитрию приходилось бывать и раньше. Всякий раз, уходя оттуда, он уносил в душе какое-то странное ощущение душевной пустоты, усталости и приземленности. Может быть, это было потому, что его всегда угнетало длительное стояние в очередях, где можно чего только не наслушаться: и бабьих сплетен о болезнях, и пересудов о кухонных склоках, и вздохов и ахов о несчастных случаях и скоропостижных смертях…

Контора размещалась в глубине сырого двора, в низеньком одноэтажном домике из темно-красного кирпича, из какого в старину клали купеческие лабазы. Зажатый между высокими коробками новых корпусов, он выглядел старым карликом в поношенной, обшарпанной одежде. Даже в знойный полдень солнечные лучи не касались облупившейся железной крыши маленького домика. Дверь конторы то и дело открывалась и закрывалась.

Шадрин остановился у входа в контору. Огляделся. В ноздри бил затхлый сырой холодок. Почти под самыми окнами конторы на веревках сушилось белье. Здесь же, шагах в десяти от входа, ребятишки шумно играли в расшибалку. Свесившись из окна второго этажа, женщина с растрепанными волосами оглашенно звала кого-то обедать. «Какая горластая…» — подумал Шадрин, взглядом выискивая в стайке ребятишек того, к кому были обращены слова пожилой женщины.

— Сича-а-а-с!.. — звонко разнесся в глубоком колодце двора тоненький мальчишеский голосок.

Шадрин толкнул дверь конторы. Ржавая пружина, упруго растягиваясь, гнусаво застонала.

В тесной каморке, отгороженной фанерной перегородкой, сидела огненно-рыжая, непомерно толстая машинистка. Ее пухлые белые пальцы, вымазанные фиолетовой копиркой, лихорадочно плясали на клавиатуре старенького, облезшего «Континенталя». Тройной подбородок машинистки тоже приплясывал, содрогаясь в такт быстрым движениям ее рук. Длинная каретка машинки, направляемая упругими толчками руки, металлически цокала.

К машинистке была очередь. В крошечном коридоре стояла единственная расшатанная скамейка, на которой, опершись подбородком на палочку, дремала седенькая старушка в плисовом салопчике. Рядом с ней, вытянув перед собой негнущийся протез, сидел инвалид в военной фуражке с черным артиллерийским околышем.

Шадрин вошел в комнату. За высокой перегородкой, разделявшей контору, размещались работники нотариата. Их было четверо. К каждому выстроилась очередь. Дмитрий обратился к молоденькой девушке за перегородкой: как можно увидеть заведующего конторой?

— Ответственного нотариуса? — Она молча показала рукой на дверь, ведущую в небольшую каморку, отгороженную в углу комнаты. На двери была прибита стеклянная дощечка с надписью: «Ответственный нотариус».

— Как пройти к нему?

— А вот… — Девушка кивнула на низенькую откидную (как в прилавке магазина) дверцу в конце барьера, у самой стены.

Шадрин прошел в комнату ответственного нотариуса. Тот сидел за столом и просматривал какие-то документы. Это был грузный, лет шестидесяти мужчина с щетинным ежиком седых волос и розовым — в складках — лбом, на котором, как показалось Шадрину, было много лишнего мяса.

Дмитрий поздоровался.

Спивак положил газету на колени и бросил на вошедшего взгляд, который словно говорил: «Ах, вон ты какой, субчик-голубчик…»

— Товарищ Шадрин?

— Так точно.

— Только сейчас о вас звонили. Садитесь.

Дмитрий сел.

Спивак, словно забыв о Шадрине, долго рассматривал на своих ногах голубые сандалеты, которые он поворачивал то одной, то другой стороной. Потом неожиданно резко вскинул голову и спросил:

— Говорите, университет закончили?

— Да, университет.

— Недурственно…

Поглаживая борта новенького чесучового костюма, Спивак о чем-то сосредоточенно думал, отчего складки на его низком лбу накатывались одна на другую розовыми мясистыми валиками.

Рассматривая диплом Шадрина, Спивак удивленно покачал головой:

— Ого!.. Мать честная, курица лесная… У вас и диплом-то не простой, а золотой! С отличием… Ишь ты!.. Говорят, такие дипломы вручает сам ректор, и непременно под оркестр. Это что — правда?

— Правда.

— Ума не приложу!.. — Спивак развел руками. — На вашем месте я бы претендовал на пост начальника главка, а вы подались в нотариальную контору. Смехотура!..

— Прежде чем направить меня к вам, наш общий друг и товарищ Георгий Викторович напомнил мне детскую сказочку о маршале и маленьком капрале.

— О, Зонов на эти байки мастер! Знаю я его, приходилось от него слышать и не такие сказочки. А ведь с ним вместе воевал. Был старшиной у него в роте. Бесшабашный… Как только головушку донес до Берлина. Как заговоренный. — Спивак встал с кресла, подошел к окну, пошире распахнул форточку и снова вернулся к столу: — Ну вот что, дорогой мой человек. Раз руководство сочло нужным направить вас к нам, — значит, так нужно. Им с горы видней. Когда думаете приступить?

— Хоть сегодня.

— Тогда нечего мешкать. Пойдемте, я познакомлю вас с Николаем Ивановичем, он вас введет в курс дела.

Вслед за Спиваком Шадрин прошел в большую комнату, где за канцелярскими столами, склонившись над документами, застыли в своих сосредоточенных позах работники конторы.

Николая Ивановича он узнал сразу: все остальные сидящие за столами были женщины. Спивак подошел к столику нотариуса, пожилого сухощавого человека. Николай Иванович был настолько лыс, что Дмитрию подумалось: росли ли когда-нибудь волосы на его голове? Приподняв очки в белой металлической оправе, он выжидательно смотрел на Спивака. Бесцветные губы Николая Ивановича сошлись в скорбном, озабоченном узелке. Такие губы Шадрин не раз видел у богомольных деревенских старушек, которые все о чем-то вздыхают, о чем-то горюют, кого-то жалеют…

— Слушаю вас…

Спивак кивнул в сторону Шадрина:

— Практикант. Научите. Посадите пока на копии вместо Петраковой. Через неделю она уходит в декрет.

Спивак легонько похлопал Дмитрия по плечу и, предупредив его, чтоб завтра он приходил со всеми документами, закрыл на замок свою комнату и вышел из конторы. На ходу он сказал Николаю Ивановичу: если кто будет звонить — он у руководства.

Шадрин пододвинул к столу старого нотариуса свободный стул и сел рядом с ним, чувствуя на себе взгляды людей, томившихся в очереди за перегородкой. Женщины-нотариусы, до слуха которых донесся разговор Спивака с Николаем Ивановичем, косо и затаенно посматривали в сторону Шадрина.

Дмитрий обернулся вправо и заметил, что на него пристально, в упор смотрит женщина с округлым животом. «Ах, вот она, та самая Петракова, которую я должен сменить», — подумал Шадрин. Через минуту он снова бросил взгляд вправо и снова на какое-то мгновение встретился с тревожным взглядом Петраковой. В глазах ее он уловил не то затаенный страх, не то отпечаток досады.

По знаку Николая Ивановича Шадрин пододвинулся к нему еще ближе. Перед старым нотариусом лежало заключение судебно-медицинской экспертизы. В документе говорилось, что в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля гражданке Силютиной были нанесены телесные повреждения в область головы, в результате чего засвидетельствован кровоподтек под правым глазом. Внешние границы кровоподтека проходят между надбровной дугой и нижней костью глазной орбиты. Вывод акта гласил: «Без расстройства здоровья».

Шадрин поднял глаза на Силютину. Ее правый глаз заплыл в багрово-синюшном подтеке.

Приложив к лицу вчетверо сложенный носовой платок, Силютина всем своим могучим, грудастым корпусом подалась вперед, навалившись на перегородку.

— Скажите, пожалуйста, гражданин нотариус, а почему они написали «без расстройства здоровья»? — Голос Силютиной своей басовитой хрипотцой можно было спутать с мужским голосом.

— Не могу знать, — не глядя на Силютину, отмахнулся Николай Иванович, сличая тексты оригинала и копии. — Экспертам виднее, они специалисты, на этом сидят.

— Как же это без расстройства, когда он, паразит, анкоголик несчастный, на мне живого места не оставил! А это что вам — разве не расстройство?! Второй день ношу фонарь под глазом. Стыдно людям в лицо глядеть. — Силютина отняла от лица носовой платок и ткнула указательным пальцем в синяк. — Все мое здоровье подорвал, фулюган проклятый.

Николай Иванович, еще туже стянув узелок губ, с особым смаком потер штемпель о пропитанную чернилами подушечку, потом резким движением твердо и уверенно опустил его на копию, поставил число и размашисто, лихо расписался.

Пока он регистрировал копию в книге, гражданка Силютина, вертя по сторонам головой и словно ища сочувствия у толпившихся в очереди посетителей, бушевала за перегородкой. Из ее бессвязных фраз можно было понять, что избил Силютину ее же собственный муж, на которого она подает в суд. А избил за то, что случайно увидел, как она в субботу вечером вышла из столярной мастерской домоуправления с плотником, который чинил ей метлу. Ревнивому мужу показалось, что метлу они чинили больше часа. В этот же вечер, после получки, пропив половину зарплаты, он избил жену так, что она выскочила из дому в одной ночной рубашке.

Почти после каждой фразы Силютина угрожала: «Я его, паразитину, упеку!.. Я загоню его за Можай!.. Хватит, попил мою кровинушку, анкоголик несчастный!..»

— Следующий! — Николай Иванович жестом костлявой руки оборвал причитания Силютиной.

В следующую минуту перед ним на столе лежали копия и подлинник свидетельства об окончании семи классов. Лет пятнадцати девочка, подавшая документы, густо покраснела, когда Шадрин посмотрел на ее потрескавшиеся ладони. Поймав его взгляд, девушка поспешно спрятала за перегородку руки и, не дыша, смотрела на плешивую голову Николая Ивановича, которая, словно механически заведенная, двигалась слева направо и справа налево — он сверял копию с оригиналом.

Обнаружив какую-то подчистку в копии, Николай Иванович вернул девочке документы:

— Придется переписать.

— Почему? — Щеки девочки стали еще пунцовее.

— Подчистка. Вот здесь. Следующий…

На стол перед нотариусом легла копия трудовой книжки. Несмотря на свои двадцать пять лет, владелец книжки переменил столько мест работы, что испещренные разными чернилами листы не вмещали в себе всех названий учреждений, организаций и артелей, в которых ему не приходилось долго задерживаться. В конце книжки был пришит вкладыш, несколько страниц которого тоже были испещрены разными чернилами и печатями.

— Ничего себе, молодой человек! Скорость у вас прямо-таки реактивная! — пошутил Николай Иванович, водя головой слева направо и справа налево.

…И так до самого вечера. Справки, свидетельства, дипломы, трудовые книжки, договоры найма, документы о разделе имущества… Плешивая голова Николая Ивановича, как на шарнирах, сновала из стороны в сторону. Продолговатый штемпель то и дело падал на влажную, пропитанную краской штемпельную подушку. На химическом оттиске штампа кудрявыми загогулинами ложилась роспись Николая Ивановича. Она была настолько выработана, что, как показалось Дмитрию, если сличить сто документов, подписанных его рукой, то ни в одном из них не будет нарушено поразительное сходство. Роспись свою Николай Иванович ставил с каким-то упоением.

Временами наступали минуты, когда Шадрин следил за работой нотариуса, а сам думал о другом.

Вот и сейчас, делая вид, что он наблюдает, как Николай Иванович сквозь лупу рассматривает гербовую печать на изрядно потертой справке, он отчетливо представил себе, как будет огорчена Ольга, когда увидит его за этим сосновым, заляпанным чернильными пятнами столом рядом с болезненным Николаем Ивановичем, который самозабвенно отдается своей работе, ставшей для него органической необходимостью.

Шадрин посмотрел на беременную Петракову и с тоской подумал: «Если б ты знала, как я не хочу с тобой конкурировать. Как все нелепо!.. Нет, лучше на завод, к станку, там больше воздуха… Там жизнь, там живые люди и сильные машины…»

С ощущением тяжелой усталости закончил Шадрин свой первый рабочий день в нотариальной конторе. Когда возвращался домой, в ушах его стоял разноголосый галдеж толпившейся у перегородки очереди. В этот галдеж врезался старческий дискант Николая Ивановича: «Следующий!» И как светлое пятно от прожитого дня, перед глазами Дмитрия всплыл образ светлокосой девочки, у которой не стали заверять копию только потому, что Николай Иванович нашел в ней подчистку. Девочка так растерялась, так стыдливо покраснела, когда Шадрин случайно уронил взгляд на ее обветренные рабочие руки. «Наверное, уже трудится где-нибудь на стройке. Хочет подать документы на вечернее отделение техникума. Кто знает, придет ли она завтра с новой копией? Не раздумает ли из-за этой мелочи идти еще раз в нотариальную контору?»

На следующий день Шадрин с утра заехал в Министерство высшего образования и забрал у Пьера свои документы. К Зонову заходить не решился.

А через полчаса Шадрин уже сидел рядом с Николаем Ивановичем и старался представить себе лицо Спивака, который, откинувшись на спинку кресла, читал его анкету, характеристику и трудовую книжку. «А впрочем, все равно, — подумал Дмитрий. — Сегодня все решится. Лучше сразу, чем через неделю, когда он даст отпуск беременной Петраковой».

Не разгибая спины и делая вид, что он старается не пропустить ни единой мелочи, Шадрин следил за Николаем Ивановичем и кое в чем уже начал помогать ему. Тот делал вид, что всецело доверяет своему подшефному, но тут же тщательно проверял: как бы ученик его не пропустил какую-нибудь неточность или подчистку.

…И снова, так же как вчера: копии справок, дипломов, решений суда, обвинительные заключения, трудовые книжки, обязательства, доверенности, завещания… Штампы, росписи, штампы… И все это нужно было зарегистрировать в книге, занумеровать, поставить число.

«Ничего… — успокаивал себя Шадрин. — Под Жлобином, в сорок четвертом, когда всю зиму лежали в болотах, было хуже. Грязь, холод, фурункулы, пшенная каша-изжога… А все осталось позади, все пережито».

Рассуждая сам с собой, Дмитрий не заметил, как сзади к нему подошел Спивак. Слегка тронув Шадрина за плечо, он позвал его взглядом.

Шадрин вошел в кабинет ответственного нотариуса и понял, что Спивак теперь уже был не тем добряком-шутником, каким он казался вчера.

Повертев в руках диплом, где было написано, что Государственной квалификационной комиссией Дмитрию Шадрину присвоено звание научного работника в области юридических наук, он сказал:

— Не подходите вы нам, товарищ Шадрин.

— Это почему же? — Дмитрий вначале не понял — шутят с ним или говорят всерьез.

— Не те масштабы для вас. Получается, что из пушки по воробьям начинаем бить!

— Я вас не понимаю…

— А тут нечего и понимать. Согласно диплому вы — научный работник в области юридических наук, а у нас наука одна — штемпельная подушка, лупа и книга учета. Получается, что у нас с вами непроизводительная затрата сил.

Шадрин растерялся:

— Но вы же вчера читали мой диплом и ничего об этом не сказали. Как же так?

— Я только что советовался с руководством из управления. Они воздерживаются от рекомендации использовать вас в нотариальной конторе. Вы специализировались по уголовному праву, а в нашем деле вам реализовать свои знания просто нет возможности.

— Но я изучал и гражданское право.

— Я вам, кажется, объяснил, товарищ Шадрин. Вы человек ученый, с большим полетом, а у нас здесь науки кот наплакал. Так что придется вам поискать местечко по своим масштабам. — Спивак пододвинул на край стола документы Дмитрия и, поглаживая ежик седых волос, рассеянно и отчужденно смотрел в окно.

Только теперь Шадрин случайно заметил: в настольном календаре крупными буквами была выведена фамилия Богданова. Здесь же был записан номер его телефона. Вся страница календаря крест-накрест была перечеркнута синим карандашом.

Шадрину все стало ясно.

— И здесь меня настигла длань Богданова? — с легкостью в душе, улыбаясь, спросил Дмитрий.

Спивак поймал взгляд Шадрина на записи в календаре и поспешно перевернул страницу:

— Ох, и глазастый ты, Шадрин. Все видишь.

— Не хотел бы видеть, да вся эта самодеятельность сама наружу прет.

— Вот так, молодой человек. Только так… И не собираюсь скрывать — был разговор с Богдановым. Человек уважаемый, авторитетный, занимается кадрами.

— Кадрами, но какими?

— Это не имеет значения. Богданов удивился: как это вы, золотой дипломант, смогли снизойти до нотариальной конторы!.. Он даже усмотрел в этом замысловатый ход конем. Уверяю вас: ничего плохого Богданов о вас не говорил. Но предупредил: у нас вы не засидитесь. Здесь вам будет не по климату. — Спивак улыбнулся так, словно он и Дмитрий были давние закадычные друзья: — Как это в той пословице говорится: «И разошлись, как в море корабли».

Шадрин забрал со стола документы, вежливо попрощался со Спиваком и вышел из его каморки.

Низенькая, расхлестанная дверь, которую он распахнул до отказа и отпустил свободно, с визгом шлепнулась о косяк, и долго-долго Шадрин слышал, как за спиной его ныла ржавая растянутая пружина.

Шадрину хотелось как можно скорее уйти с этого двора, куда никогда не заглядывало солнце. Лишь изредка, в середине дня, отражаясь от окон верхних этажей, блеклые солнечные зайчики боязливо ныряли в прелую сырость двора, затопленного холодком.

«Кажется, еще дед говорил: все, что ни делается, — к лучшему». Шадрин вышел в узенький переулок, изрытый канавами. Очевидно, прокладывали газовые трубы или ремонтировали канализацию.

Дмитрий остановился. И вдруг неожиданно почувствовал удивительное облегчение. Такое или подобное этому чувство Шадрину не раз приходилось испытывать в детстве, когда он, школьник, более километра бежал в противогазе (сдавали нормы на значок «Противовоздушная химическая оборона») и вдруг, достигнув финишной отметки, срывал с головы стягивающую лицо резиновую маску с запотевшими стеклами.

…Домой Дмитрий возвращался как после хорошей бани с добротной сухой парной: обновленный, чистый душой и телом.

Ольга с работы еще не пришла. Между двумя старыми соснами, росшими друг от друга на расстоянии вытянутых рук, был сооружен турник из тонкой водопроводной трубы. Дмитрий провел ладонями по выбеленной стене чулана, слегка присел и прыгнул на турник. Первые три раза подтянулся легко. Четвертый раз — с натугой. Чувствовал, как к вискам, пульсируя, приливает кровь. Загадал: «Если подтянусь еще пару раз — значит, все будет хорошо».

Напрягая последние силы, он в пятый раз коснулся подбородком холодной металлической трубы, добела отшлифованной руками ребятишек. «Неужели больше не хватит духа?» — думал Дмитрий, расслабленно повиснув на руках. И тут же, словно кому-то угрожая, процедил сквозь зубы:

— Нет, не сдамся!..

Медленно, мелкими толчками приближалась голова его к турнику. Руки дрожали… До боли стиснув зубы, Дмитрий с трудом преодолевал последние сантиметры, отделявшие подбородок от перекладины. Но вот наконец кончиком носа он почувствовал холодок металла и в последнем волевом усилии достиг трубы подбородком. Шесть раз!..

Дмитрий спрыгнул на землю и сразу же ощутил на своих плечах чьи-то руки. Потом эти руки замкнулись на его глазах.

— Отпусти… Твои руки узна́ю из тысячи.

Загрузка...