Часть вторая

I

Последнюю неделю Светлана звонила почти каждый вечер, приглашала к себе, обижалась, что все ее забыли, но Лиля никак не могла вырваться: то работа, то домашние хлопоты, то какие-нибудь непредвиденные обстоятельства суеты сует… А вчера вечером звонил Игорь Михайлович, муж Светланы. Он очень просил Лилю навестить жену, которую вот уже третий день мучили сильные головные боли.

И вот Лиля снова на Садово-Кудринской.

Из полуоткрытых окон почти пустого автобуса тянуло прохладой. Курносая веснушчатая кондукторша, сидевшая со своей служебной сумкой на коленях, с откровенным любопытством смотрела на модную прическу Лили, скользила взглядом по ее ногам, на которых были новенькие модные туфли, и так при этом по-мальчишески шмыгала носом, что Лиля не могла сдержать улыбки.

Против нее, спиной к кабине водителя, сидел рабочий паренек с эмблемой ремесленного училища на форменной куртке. Он засмотрелся в окно и не заметил, как в автобус вошла чистенькая старушка в черном платке. Опираясь на палочку, она взглядом выбирала место, куда бы ей сесть, хотя больше половины мест в автобусе были свободны. И почему-то взгляд свой остановила на пареньке в форменной куртке. Ремесленник вначале растерялся, не понимая, что от него хочет вошедшая, но потом, догадавшись, с виноватой поспешностью вскочил и, бормоча что-то себе под нос, уступил место старушке. И старушка все-таки села на то место, где сидел ремесленник. По лицам пассажиров пробежала улыбка.

«Вот так люди потихоньку выживают из ума», — подумала Лиля.

Сконфуженный паренек больше так и не садился. Когда Ляля сошла на Садово-Кудринской, он по-прежнему стоял.

Лиля полагала, что Светлана лежит в постели. Но дверь ей открыла сама Светлана. Она заключила Лилю в объятья, звонко расцеловала и закружила.

— Что с тобой? — спросила Лиля, оглядывая подругу с ног до головы.

— Два дня лежала как пласт. Но мир не без добрых людей. Воскресил Григорий Александрович.

В гостиной, кроме мужа Светланы, сидел незнакомый молодой мужчина. На нем был светлый однобортный костюм, рубашка песочного цвета и сиреневый галстук.

Светлана представила гостя:

— Друг нашей семьи — Григорий Александрович Растиславский.

Растиславский подошел к Лиле и, слегка поклонившись, крепко пожал ее тонкую руку. Лиля обратила внимание на его глаза. Они были черные, большие, с глубинным зеленоватым отблеском. Густые брови походили на два ржаных колоса, которые опустили в черную тушь. Лицо открытое, русское. Лоб высокий, ясный. В жестких складках рта — твердая решимость. На резко очерченных губах бродила еле уловимая улыбка. Она словно говорила: «Ах, вот вы какая! Недаром мне о вас так много рассказывали. Вы и в самом деле красивая…»

Игорь Михайлович взглядом показал Лиле на свободное кресло, стоявшее рядом с журнальным столиком.

— Наконец-то, Лилиана Петровна, правдой и неправдой мы вас все-таки заманили.

— Как, разве не правда, что Светлана больна? — удивилась Лиля и перевела строгий взгляд с Игоря Михайловича на Светлану.

— Что ты, Лилечка! Если б не чудодейственные таблетки Григория Александровича — ты нашла бы меня в постели.

На столе стояло несколько высоких темных бутылок вина с иностранными этикетками. Среди них как-то особо выделялась бутылка «столичной» водки. Глядя на нее, Лиля пошутила:

— Как северянка среди знойных африканцев.

Это сравнение понравилось Растиславскому. Улыбнувшись, он начал разливать по рюмкам.

— Эту северянку теперь знает весь мир. Выпьем за то, что она родилась у северного народа! — Растиславский поднял рюмку.

Выпили все, кроме Лили. Водку она пить не стала. Растиславский налил ей вина. Лиля долго не хотела пить, но ее уговорили. Когда она выпила, у нее захватило дух. Вино было крепкое.

— Что это такое?!

— Это жгучая парижанка!.. Младшая сестра нашей северной пальмиры, — продолжал шутить Растиславский.

— Вот именно! — поддержал его Игорь Михайлович, протягивая Лиле апельсин, который он очистил и мастерски развернул в виде распустившейся лилии. — Знаете, Лилечка, Григорий Александрович неисправимый славянофил. Там, за границей, он отдавал предпочтение всему русскому. Вплоть до того, что если ему приходилось выбирать между бифштексом по-гамбургски и картошкой с солеными огурцами — по-рязански, он обязательно предпочитал последнее.

— Это что — из чувства патриотизма? — спросила Лиля и украдкой посмотрела на Растиславского. — Или дань моде?

— Я действительно славянофил. И ни капельки об этом не жалею, — загадочно улыбаясь, сказал Растиславский.

— Держись, Лиля. Ты затронула больное место Григория Александровича. После третьей рюмки он прочтет нам целый трактат о том, что только ржаной хлеб, русские щи и малосольные огурцы могли вскормить Ломоносова и Есенина. И если бы не сказки Арины Родионовны, то Пушкин был бы не тот.

Светлана выпила вино двумя глотками и остатки плеснула на ковер.

— А теперь попросим Григория Александровича что-нибудь сыграть. Сейчас ты, Лилечка, поймешь, кого потеряла наша московская консерватория.

Растиславского пришлось уговаривать. Он сидел в кресле и смотрел в окно, думая о чем-то своем. Потом все же сел за рояль, и первые аккорды сразу заполнили гостиную.

Бетховен… Игорь Михайлович сел глубже в мягкое кресло и закрыл глаза. Светлана примостилась на валике дивана. На коленях она держала перламутровую пепельницу и небрежно стряхивала в нее пепел.

Лиля отошла в сторону и прислонилась к стене.

Последние аккорды прозвучали обвалом в горах…

В гостиной долго стояла тишина. Первой заговорила Светлана:

— Charmant![2]

Она подбежала к Лиле и шепнула ей на ухо:

— Ты только вглядись в него!..

Игорь Михайлович открыл глаза и устало посмотрел на жену. У него было такое выражение лица, словно ему хотелось с досадой сказать: «Помолчи!.. Ради бога, помолчи. Что ты понимаешь в музыке?» Но он не сказал ничего, а только вздохнул и попросил Растиславского сыграть еще что-нибудь.

— Я сыграю… — сказал Растиславский и пристально посмотрел на Лилю. — Сыграю для вас.

Он начал играть «Полонез» Огинского.

Лиля подошла к столу и налила бокал. Пила медленно. Выпила до дна. Потом села в кресло и закурила. Она видела, как энергично вздрагивали плечи Растиславского, как в такт аккордам он вскидывал голову, потом опускал ее так низко, что она чуть не касалась клавиш. Белые сильные руки, взлетая, на мгновение застывали над роялем и, стремительно падая, метались по клавишам. И снова, и снова — то могучие, призывные, то печальные аккорды…

Лиля не почувствовала, как закрылись ее веки, как выпала из рук сигарета. Кружилась голова. Ей казалось, что музыка — это она сама, что звуки исторгаются не из рояля, а из ее груди, в которой натянуты невидимые струны.

Так она сидела до тех пор, пока не почувствовала, как кто-то тронул ее за плечо. Она открыла глаза. Перед ней стояла Светлана. Пахло паленым.

— Ты сожжешь квартиру. — Светлана держала горящую сигарету, которую уронила Лиля. На светлой клетке ковра была заметна рыжеватая подпалинка.

— Прости, Светлана, я совсем опьянела… — Она хотела сказать, что Растиславский своей игрой заставил ее забыться, но сказала другое: — Как я пойду домой? Что скажет Николай Сергеевич?

Растиславский подошел к столу, налил себе сухого вина и выпил.

— Где вы учились играть? — спросила Лиля.

— Меня учила моя покойная бабушка. Она была преподавательницей музыки.

Очевидно, ничто так сильно и так быстро не сближает души, как музыка. Теперь Лиля видела, что Растиславский гораздо тоньше и глубже, чем он показался ей в первые минуты знакомства.

Светлана хотела налить себе вина, но ее удержал муж.

— Не забывай, что вечером ты должна быть в отличной форме.

— Вы куда-то собираетесь? — спросила Лиля.

— Да. И приглашаем вас, — ответил Игорь Михайлович и улыбнулся своей добродушной улыбкой.

С тех пор как Игорь Михайлович помнит себя, он всегда старался делать людям только приятное. И это его благодушие и доброта позволяли Светлане жить так, как она хотела: свободно, весело, независимо от мужа, всегда занятого своими делами.

— Куда вы меня приглашаете?

— Сегодня защита докторской диссертации у нашего друга. Интереснейший человек! — ответила Светлана и, взяв мужа за руку, увлекла его за собой из гостиной.

— Кто он, этот ваш друг? Какую науку осчастливит своей диссертацией? — спросила Лиля, обращаясь к Растиславскому.

— Филолог. Талантливый человек. Наш общий друг. Старинный друг. — И словно осененный неожиданно пришедшей в голову мыслью, предложил: — Поедемте с нами? Не пожалеете.

— С какой стати? — встрепенулась Лиля.

— Это не имеет значения. Вы будете рядом со мной. Пусть все, кто не знает меня, думают, что у меня такая красивая жена.

Лиля рассмеялась:

— Вы странный человек.

— Не странный, а тщеславный. И в этом, признаюсь, моя слабость, — вздохнув, сказал Растиславский с видом горького сожаления.

— И эту слабость вы выдаете за достоинство? — сказала Лиля, встретив твердый взгляд Растиславского, лицо которого с уходом Светланы и Игоря Михайловича сразу же изменилось. Оно стало суровее и значительнее. — В первую минуту, когда я вас увидела, вы произвели на меня совсем другое впечатление. Но когда вы сели за рояль!..

— Я очень прошу вас поехать с нами на защиту.

Лиля теребила бахрому скатерти. Она чувствовала, как горят ее щеки.

— Спасибо за приглашение, Григорий Александрович. Соблазнительно, но не могу. — Она подняла на Растиславского свои большие печальные глаза: — А потом… Разве у вас нет жены?

— У меня была жена, сейчас ее нет.

— Вы развелись?

— Она ушла от меня.

— Ушла? — Глаза Лили выражали искреннее удивление.

— Ушла, когда мне было очень трудно. Когда я учился. Но я прошу вас больше никогда не напоминать мне о ней.

— Вы одиноки?

— Очень. У меня много знакомых, но нет друга. Среди мужчин я их не ищу.

— Почему?

— Разуверился в мужской дружбе. Все, кого я считал своими лучшими друзьями, потом становились моими тайными врагами.

— Даже так?

Растиславский закурил.

— Наверное, потому, что все они больны неизлечимой болезнью.

— Какой?

— Завистью. Это страшная болезнь, Лилиана Петровна! Особенно опасной она становится, когда ею заболевают друзья. И не дай бог, если вам в жизни начинает везти! Тогда вы погибли от тайных подножек и открытых предательств. — Растиславский сбил пепел с сигареты. — Разрешите мне называть вас просто Лилей? Я старше вас, и потом за последние три года в Париже я так устал от всего официального.

— А вы не боитесь приглашать на банкет женщину, которую видите впервые?

— Не боюсь.

— А если вашим друзьям и коллегам покажется, что у меня дурные манеры?

— Я уверен в другом. — Видя, что Лиля хочет ему возразить, он остановил ее мягким, но властным жестом: — Я приглашаю вас как друга. Мне кажется, что я знаю вас вечность. — Растиславский, словно что-то мучительно припоминая, тер кулаком лоб: — Вам кажется странным, что я, увидев вас впервые, уже называю вас другом?

— Да. Мне это кажется странным. Вы такой серьезный человек — и вдруг… так торопитесь.

— Светлану я знаю… — Растиславский кивнул головой на дверь, за которой скрылась Светлана, — три года!.. Но я никогда не скажу, что мы были друзьями. Мы даже никогда не были хорошими товарищами.

— Кем же вы были друг другу?

— Земляками. А больше — собутыльниками. Вместе пили вино, сплетничали, говорили друг другу гадости, выдавая их за остроты. Светлана усвоила далеко не то, что составляет сильную и светлую сторону Парижа. Об этом я говорил ей не однажды. Но она не обижается. — Растиславский затушил сигарету и тихо продолжал: — А вот вы… Я много знаю о вас. Разумеется, из рассказов моих друзей. Не удивляйтесь. Прошу вас, выслушайте меня… Не думайте, что я слишком поспешен в своих оценках людей.

— Я слушаю вас.

— Я знаю, что вы замужем, что любите своего мужа. Но, уверяю вас, наша дружба нисколько не омрачит вашей семейной идиллии. — Черные глаза Растиславского вспыхнули глубинным зеленоватым блеском: — Я прошу вас поехать сегодня с нами на защиту. Я очень прошу… Я познакомлю вас со своими друзьями. Это удивительно интересные люди.

— Все это заманчиво, но… — теперь уже Лиля колебалась.

Вошла Светлана. На ней было новое вечернее платье. Прозрачный серебристый тюль, собранный у талии в широкую юбку, падал до пола вокруг ее тоненькой фигурки, туго обтянутой блестящим серым шелком. Она стояла посреди комнаты, как в тюлевом футляре, похожая на дорогую парижскую куклу. Осмотрев себя в зеркале, Светлана начала медленно кружиться по комнате, и серебристые волны тюля, как облако, плыли вокруг нее.

— Ты, как всегда, неотразима! — театрально-наигранно воскликнул Растиславский. — Только цветок нужно приколоть чуть-чуть пониже.

Лиля зачарованно смотрела на Светлану. Она вспомнила свое вечернее платье, сшитое прошлым летом, когда она готовилась с дедом к поездке за границу.

— Ну как, Лиля? — спросила Светлана, мурлыча под нос песенку.

— Ты восхитительна!..

Польщенная Светлана накинула на плечи горностаевый палантин и кокетливо взглянула на Растиславского.

В Лиле шевельнулось чисто женское чувство соперничества. Ей вдруг очень захотелось, чтобы Растиславский увидел ее нарядной, красивой.

— Итак, в твоем распоряжении осталось четыре часа. Сборы будут у нас. Отсюда вместе и двинемся, — ворковала Светлана, перекалывая цветок на платье.

— Я не могу поехать, Света, — нерешительно сказала Лиля, хотя самой все сильнее и сильнее хотелось побывать на защите диссертации, после которой, по обыкновению послевоенных лет, диссертант дает банкет. — Ты же знаешь…

Светлана всплеснула руками:

— Tu manques une occasion[3].

Уговаривать Лилю принялся Игорь Михайлович. Когда он почувствовал, что Лиля в душе уже согласилась ехать с ними, он подвел ее к Растиславскому и низко поклонился:

— Добивайте!.. Я свои патроны уже расстрелял. — С этими словами он вышел из гостиной.

Теперь и Растиславский видел, что Лиля колеблется, что она ждет, чтоб ее еще раз попросил Растиславский. Он подошел к ней, протянул ей обе руки и поднял с кресла.

— Сейчас я отвезу вас домой, а вечером заеду за вами, — сказал Растиславский и взял Лилю за локоть. — Я провожу вас.

Не выдерживая упрямого натиска троих, Лиля капризно замахала руками.

— Что вы со мной делаете? Бездушные!.. Вы не считаетесь с тем, что у меня больной муж.

Светлана подошла к Лиле, поцеловала ее в щеку и, лукаво подмигнув, сказала:

— Итак, до вечера. — Повернувшись к Растиславскому, она добавила: — А вы, Григорий Александрович, не задерживайте Лилиану Петровну.

Вслед за Светланой из гостиной вышли Растиславский и Лиля.

Растиславский снял с вешалки Лилин плащ и помог ей одеться. Пока они спускались по ступеням лестничных пролетов, Григорий Александрович слегка поддерживал Лилю за локоть.

— Как мы поедем? — спросила она.

— Внизу нас ждет машина.

Они вышли из подъезда. У кромки панели стояла оранжевая «Победа». За рулем дремал пожилой шофер. Растиславский побарабанил пальцами по лобовому стеклу, и шофер, тряхнув головой, поспешно распахнул дверцу машины.

Когда «Победа» плавно тронулась, Лиля сказала адрес.

— Только прошу вас, высадите меня, не доезжая до переулка. У нас там такая теснота, что вряд ли вы сможете развернуться.

Машина постепенно стала набирать скорость. Стрелка спидометра быстро поползла вверх. Растиславский опустил боковое стекло, и в машину хлынула струя холодного ветра.

— Вы не боитесь простудиться? — спросил он, крепко сжимая руку Лили.

Лиля молчала. В эту минуту она была противна сама себе и уже искала новую, более уважительную причину, чтобы не поехать на защиту диссертации. Но ничего, кроме болезни мужа, на ум не приходило. И только после того, как Растиславский спросил, почему она вдруг стала такой печальной, Лиля подняла на него глаза и тихо ответила:

— Григорий Александрович, вряд ли я смогу поехать сегодня с вами.

— Лиля!..

— Я же вам сказала, что у меня болен муж. — Лиля наклонилась вперед, к шоферу: — Переулок направо; остановитесь вон у того красного кирпичного дома, где играют дети.

Взвизгнув тормозами, машина остановилась у подъезда. В эту минуту Лиля молила только об одном: чтоб никто из соседей не видел, когда она будет выходить из машины.

— До семи часов, — Растиславский пожал Лиле руку и помог ей выйти из машины.

— Нет, нет, Григорий Александрович. Ничего определенного… Я рада, что познакомилась с вами, но…

Лиля хотела сказать еще что-то, но он перебил ее:

— В девятнадцать ноль-ноль я жду вас в машине у этого подъезда. — С этими словами Растиславский сел рядом с шофером и громко хлопнул дверцей. Лиля что-то сказала, но он не расслышал ее слов.

Машина резко рванулась. Когда «Победа» выехала из переулка, Растиславский оглянулся назад. Лили у подъезда не было.

«Что подумает Николай Сергеевич, если я скажу ему об этом банкете? Он и без того сплошной клубок нервов», — подумала Лиля, поднимаясь по тускло освещенной лестнице.

После первого пролета она остановилась: сердце в груди билось так, что, казалось, вот-вот вырвется наружу.

Струмилин был не один. У него сидел товарищ по работе, тоже врач. Лиля видела его не однажды и знала, что они вместе со Струмилиным вот уже шестой год работают над препаратом, который (если его удастся получить) будет открытием в медицине.

— Лилечка! Сегодня у нас пир горой! Павел Сергеевич принес деньги! — в голосе Струмилина звучала детская восторженность. — Зарплата и гонорар за статью! Сегодня мы богачи!..

Павел Сергеевич встал и застенчиво поклонился:

— Здравствуйте, Лилиана Петровна… И до свидания… Мне пора. Я Николаю Сергеевичу уже изрядно надоел. Пришел в двенадцать, а сейчас уже четвертый час.

Раскланиваясь и извиняясь, Павел Сергеевич на ходу надел шляпу и вышел.

Засунув в рот пальчик, Таня, насупившись, молча стояла у дивана и выжидательно, исподлобья, смотрела на Лилю. И Лиля поняла, чего ждет ребенок. Поняла, и к щекам ее горячей волной прихлынула кровь. «Вот так постепенно забывают о детях. Мачеха… Новые люди, новые волнения…» — подумала Лиля и подошла к девочке. Подняв ее на руки, она поцеловала ее в висок.

— Сейчас папа даст нам денег, мы пойдем и купим много-много конфет! — Обращаясь к Струмилину, Лиля спросила: — Папа, ты дашь нам денег на конфеты?

В глазах Струмилина светилось счастье. В эту минуту он забыл о своих болях, которые холодными занозами давали себя чувствовать в левом бедре.

— Покупайте все, что хотите! Шоколад, мороженое, цветы!.. Для меня захватите четвертинку. И не забудьте зайти в аптеку, возьмите пирамидон. Что-то с утра болит голова. Да, кстати, как здоровье Светланы? Ты даже не сказала, что с ней.

При упоминании о Светлане перед Лилей сразу же предстал образ Растиславского: черные, с зеленым отблеском глаза и последние слова: «Буду ждать у подъезда ровно в девятнадцать ноль-ноль».

— У нее что-нибудь серьезное? — спросил Струмилин, заметив, как сразу внутренне потухла Лиля.

— Нет… Светлана поправилась… — глаза Струмилина были такие доверчивые, что Лиля не могла смотреть в них прямо.

— Чем ты опечалена?

— Сегодня я перед тобой провинилась. Мне даже тяжело об этом говорить.

Лицо Струмилина сразу померкло:

— Что случилось?

Лиля присела на край постели. Таня уже оделась и ждала Лилю. В руках она держала красную детскую сумочку, в которую собиралась положить конфеты.

— Там… у Светланы… ты понимаешь, Коля… сегодня… — Ляля хотела сказать, что она познакомилась с Растиславским, но осеклась на полуслове и тут же поправилась: — Меня пригласили на защиту диссертации. Так настаивали, что я чуть не согласилась.

— Когда будет защита?

— Сегодня вечером.

— И все? — спокойно спросил Струмилин, не спуская глаз с Лили. Лицо его просияло: — И чем же ты опечалена?

— Тем, что ты болен, и мы не можем пойти.

— Когда ты должна выехать?

— В семь часов за мной обещали заехать.

— Это же здорово, Лиля! Приедешь — расскажешь мне. Иначе ты зачахнешь с моими хворями. — Струмилин посмотрел на часы: — В твоем распоряжении три часа. Что ты наденешь?

— Я не поеду. Без тебя я не могу. Ты болен, а я…

— А я тебе приказываю поехать! Не поедешь — обижусь.

Лиля ждала, чтобы Струмилин настаивал сильней. Ей хотелось быть чистой перед собственной совестью.

— Спасибо, милый… — Лиля покорно смотрела в глаза Струмилина: «Как я могла подумать, что с тобой тяжело!»

— Ты сегодня курила?

— Да, — виновато ответила Лиля, щеки ее зарделись. Она хотела что-то сказать в оправдание, но ее перебил Струмилин:

— Я знаю, что ты скажешь. Не нужно. Я верю, что ты больше не будешь курить.

Таня нетерпеливо тянула за рукав Лилю и махала пустой сумочкой. Она уже устала ждать. В дверь кто-то постучал.

— Войдите, — крикнул Струмилин.

Вошла тетя Паша, ворчливая соседка, которая невзлюбила Лилю с самого первого дня ее появления у Струмилина.

— Ты что же это, красавица, нешто запамятовала, что твоя очередь убирать?

Лиля болезненно поморщилась:

— Простите, тетя Паша… Совсем забыла…

— Так давай начинай, а то опять, как тот раз, затянешь до двенадцати ночи.

Старушка собралась уходить, но ее остановил Струмилин.

— Тетя Паша, Лиле нездоровится. Не могли бы вы убрать квартиру? А в следующий раз она за вас уберет.

Тетя Паша покачала головой и широко развела руками:

— Сорок лет, как холуёв нет. Твоей прынцессе я не домработница!.. — С этими словами она сердито хлопнула дверью, и еще долго было слышно из коридора, как она бранила Лилю, называя ее и «финтифлюшкой», и «барыней», и еще такими словами, от которых на щеках Лили выступили розовые пятна.

Чтобы не слышать гвалта, поднятого тетей Пашей на кухне (а она не забыла и того, что Лиля полгода живет без прописки), Струмилин включил приемник на полную мощность. Стараясь перекричать музыку, он просил Лилю, чтобы она быстрее шла с Таней в магазин. Об уборке он договорится сам.

Лиля и Таня вышли из комнаты.

Оставшись один, Струмилин с трудом встал с постели. Опираясь на палку, он вышел в коридор и постучал в комнату тети Паши. Это была еще крепкая одинокая старушка, с утра до вечера пропадавшая на кухне.

Тетя Паша открыла дверь и развела руками:

— Ну, что?.. Опять: «Тетя Паша, убери…»

— Тетя Паша, прошу вас…

Старушка замахала руками:

— Ни в жись, Николай Сергеевич!.. И не уговаривай!.. Я за твою кралю убирать не буду. Вот если бы покойная Елена Ивановна попросила — слова бы не сказала, а этой нет… Я ее наскрозь вижу. Знаю, чем она дышит. Не лежит моя душенька к ней. Не будет с ней житья, Николай Сергеевич. Вот помянешь меня, старуху. Уж кто-кто, а я-то знаю!..

Струмилин остановил ее жестом. В голосе его звучала мольба:

— Сделайте это для меня, тетя Паша. Я хорошо заплачу. Сколько Барсуковы платят вам за уборку?

— Сколько… сколько… — ворчливо ответила старушка. — Все медные и серебряные, да еще золотые в придачу…

— Тетя Паша… Последний раз… — Струмилин вытащил из кармана хрустящую бумажку и протянул ее тете Паше.

Взгляд старушки скользнул по новой кредитке, потом остановился на Струмилине. В лице старухи появилось выражение упрека и независимости:

— Ну, знаешь, Николай Сергеевич, деньгами ты меня не купишь! Как-никак, а я все-таки пенсионерка. Имею сорок лет производственного стажа, меня и сейчас профсоюз не забывает. Перед каждым праздником то подарочек, то открыткой поздравляют…

До чего же была милой и родной для Струмилина в эту минуту старая пенсионерка, у которой на войне погибли три сына. Ему хотелось сказать: «Дорогая тетя Паша! Моя мать поступила бы точно так же, если бы вот так… ей совали под нос деньги…» А сказал другое:

— За деньги простите. Но, ради бога, помогите.

Тетя Паша покряхтела-покряхтела, поворчала, но в конце концов смилостивилась.

— Где у нее тряпки-то? — притворно сердито спросила она, не глядя на Струмилина. — Соду свою возьму, а то ванну эти Барсуковы всегда так загваздают, что подпилком грязь не отдерешь.

Тетя Паша вышла из комнаты, а через несколько минут до Струмилина доносился из ванной ее сварливый голос. Теперь она ругала не Лилю, а крестила на чем свет стоит Барсуковых.

Струмилин слушал ее ворчание и печально улыбался. Всей своей бесхитростной и простодушной натурой тетя Паша являла собой образец тех неугомонных и вечно сварливых старух, которых можно встретить только в простых русских семьях, где все нараспашку, где ничего не держат за пазухой: ни гнева, ни радости.

Пока Лиля и Таня ходили в магазин, Струмилин успел побриться и надеть чистую рубашку. Подвинув поближе небольшое круглое зеркальце, он долго рассматривал свое лицо. И без того худые щеки за время болезни впали еще глубже и отдавали нездоровой бледностью. Под глазами темнели круги.

Когда Лиля и Таня вернулись, Струмилин сидел за письменным столом и всем своим видом выражал, что у него хорошее настроение, что чувствует он себя прекрасно.

— Коля, ты так помолодел! А этот галстук тебе очень к лицу. Ты в нем напоминаешь иностранного туриста…

— Которого не кормили три дня подряд, — продолжил Струмилин, заглядывая в продовольственную сумку Лили. — Великолепно! Это, пожалуй, посильнее пирамидонов! — Он вытащил из сумки бутылку «московской» водки. — Ого, и пельмени! У нас будет потрясающий студенческий обед! Вместо четвертинки — бутылка!..

Лиля погрозила пальцем:

— Больше ста пятидесяти граммов не разрешаю. — Притворно вздохнув, она продолжала: — Это же сущее наказание — была в трех магазинах, и нигде нет четвертинок. — Вдруг Лиля рассмеялась.

— Ты что?

— Это же ужас!.. Чуть со стыда не сгорела! Пристал в магазине какой-то пьянчуга, когда я спросила у продавца четвертинку… Давай, говорит, разольем на двоих — и баста. Я от него — он за мной. Насилу отвязалась. Даже народ обратил внимание…

Таня без умолку щебетала, то и дело угощала конфетами то отца, то Лилю. И не особенно огорчалась, когда те отказывались.

— Сейчас поставлю пельмени, разогрею щи, накормлю вас, потом примусь за уборку, — весело сказала Лиля, доставая из сумки пакеты с продуктами.

Струмилин хитровато улыбался. А через минуту, когда Лиля вышла, до слуха его донесся разговор из коридора. Он прислушался.

— Тетя Паша, я сама уберу… — донесся голос Лили.

— Сиди уж! — сердито проворчала тетя Паша. — Уж больно гордячка. Придет моя очередь — уберешь за меня. Только ты, девка, не серчай за давешнее, карахтер у меня такой.

— Спасибо, тетя Паша…

— Ладно, ступай, корми своих, а то, поди, оголодали.

За обедом Струмилин беспрестанно шутил. Аппетит у него был отличный.

— Ну, друзья, я пошел на поправку. Теперь держитесь — буду есть за троих! А ты… — он посмотрел на Лилю, — ты поторапливайся, уже половина шестого. Смотри, какие у тебя руки. А в парикмахерских сейчас такие очереди, что простоишь не меньше часа, сегодня суббота.

Лиля встала из-за стола и, поспешно одевшись, ушла в парикмахерскую.

Только за нею захлопнулась дверь, Струмилин достал из гардероба ее вечернее платье, в котором она еще ни разу нигде не появлялась. Лиля в шутку называла его «парижским» — в нем она собиралась в прошлом году ехать во Францию, но из-за болезни деда поездка не состоялась. Он осмотрел его, повесил на дверку гардероба, потом достал туфли, которые Лиля надевала по торжественным случаям. И тоже поставил их рядом с гардеробом.

Из парикмахерской Лиля вернулась через час и благодарно умилилась, когда увидела, что все было приготовлено для выезда. Подошла к Струмилину, обняла его и поцеловала.

— Какой ты у меня умница!.. И как ты угадал, что я хотела надеть именно это платье и эти туфли?

— Телепатия! — отшутился Струмилин и поцеловал Лилю в щеку. — О таких, как я, в народе говорят: «Ты только свистнешь — а он уже смыслит».

…Ровно в семь часов к подъезду подкатил черный лимузин. Первым его заметил Струмилин. Лиля была уже одета. Она накинула на плечи шарф, тканный золотой нитью, — подарок дедушке от индийских хирургов. Струмилин, не отрываясь, смотрел на Лилю:

— Красивая!.. Аж дух захватывает. Даже немножко страшно. Не верится, что ты моя жена. — Он улыбнулся: — Ну, час добрый, милая. После защиты будет обязательно банкет. Будь весела на нем. За твое настроение я буду молиться.

Ляля подошла к Струмилину и долго смотрела ему в глаза:

— Ты разрешаешь мне остаться на банкет?

— Не разрешаю, а приказываю! — Струмилин ласково потрепал по щеке Лилю.

— Знай, что первый тост, кто бы его ни произнес и за что бы он ни был провозглашен, я мысленно подниму за тебя. — Лиля поцеловала Струмилина в седеющий висок.

— Ступай, тебя ждут. Я посмотрю в окно, как ты сядешь в машину. Помаши мне рукой.

Лиля хотела сказать мужу что-то особенное, благодарное, но вдруг почувствовала, что за внешним его спокойствием таилась скрытая сдержанная тревога. И испугалась этого чувства.

Лиля ушла. Струмилин подошел к окну. Он видел, как дверца машины широко распахнулась и из нее показалась белая, выхоленная рука. Лица человека, открывшего дверцу, он не видел. Лиля подняла голову, улыбнулась и помахала Струмилину рукой.

«Нелегко иметь молодую красивую жену, когда сам болен и беден», — подумал Струмилин, взглядом провожая машину, увозившую Лилю.

Струмилин закурил.

В этот вечер он почувствовал себя лучше, а поэтому решил преподнести Лиле маленький сюрприз. Достал из-под гардероба мастику, надел рабочие шаровары и принялся покрывать плитки старинного паркета тонким слоем мастики.

Таня сидела на диване и складывала из кубиков домик.

Рубашка на спине Струмилина взмокла. По вискам катился пот.

Не разгибая спины, Струмилин около часа ползал на коленях по полу. Потом, усталый, он сел на диван и свесил измазанные желтой мастикой руки.

— Давай, доченька, отдохнем. Подсохнет пол, и пойдем дальше.

— Куда пойдем — на улицу? — оживилась Таня.

— Нет, не на улицу. Будем натирать пол. К приезду мамы Лили он у нас заблестит, как зеркало. А сейчас пойдем, дочурка, вымоем руки, тебе уже пора спать.

…Никогда Струмилин так не уставал, как в этот вечер. Так, по крайней мере, ему показалось.

В одиннадцатом часу он закончил уборку и, довольный, присел на диван, на котором, свернувшись калачиком, спала Таня. Потом выключил большой свет, включил настольную лампу, открыл окно и, прислушиваясь к каждому шороху в переулке, сел за письменный стол: ждал, когда приедет Лиля.

В комнате стоял зеленоватый полумрак. Таня мерно посапывала. На туалетном столике Лили тикали часы.

«Как она будет рада!» — подумал Струмилин, глядя на пол, который еще ни разу не натирался с тех пор, как пришла в его дом Лиля.

Закрыв глаза, Струмилин откинулся на спинку кресла. «Не сойду с этого места до тех пор, пока она не переступит порога комнаты».

II

За всю историю института такого позорного провала защиты диссертации не было. Не помнили такого конфуза даже самые старейшие и многоопытные члены ученого совета. А ведь с каким блеском шла защита!.. С какой убежденностью и тактом, с каким внушительным и благородным достоинством диссертант доложил ученому совету свои основные тезисы!.. Выступали официальные оппоненты — давали высокую оценку исследованию, характеризовали диссертацию как глубокий и ценный вклад в литературоведение. Были зачитаны неофициальные отзывы известных в стране докторов и профессоров. Те тоже, словно сговорившись, утверждали, что исследование диссертанта является ценнейшей работой, рекомендовали немедленно издать ее отдельной монографией в качестве пособия для студентов высших учебных заведений и преподавателей средних школ…

Зал был до отказа заполнен.

Лиля впервые была на защите диссертации. Ей даже показалось, что есть в церемониале защиты какое-то свое, академическое священнодействие, не похожее ни на что: ни на профессорские лекции, ни на научные диспуты по острым проблемам, где сталкиваются противоположные концепции, мировоззрения… Здесь же все шло по какому-то особому, давно разученному и усвоенному церемониалу, выработанному и закрепленному вековой практикой.

Лиле пришлось сидеть в одном ряду с женой и двумя сыновьями диссертанта. От волнения на лице жены выступили красные пятна, она то и дело вынимала из сумочки платок и, не спуская глаз с мужа, стоявшего за высокой кафедрой перед многочисленной аудиторией, вытирала с шеи пот. Сыновья ее успокаивали. Старший, как две капли воды похожий на отца, время от времени склонялся к матери (он сидел рядом с Лилей, и она слышала его шепот) и просил ее не волноваться. Судя по тому, что на левом лацкане его пиджака был привинчен университетский значок, Лиля могла предположить, что ему уже было больше двадцати лет.

Слева от матери сидел младший сын диссертанта. Он очень походил на мать и, как показалось Лиле, переживал за отца больше всех. Когда у него о чем-то спросил старший брат, тот раздраженно закачал головой и, боясь пропустить хоть одно слово отца, отвечающего на вопросы одного из своих оппонентов, резко махнул рукой в сторону брата и, наклонившись вперед, пожирал отца глазами. Лиля подумала: «Какие прекрасные дети!.. Младший, наверное, в десятом или только что окончил школу».

Всего могла ожидать Лиля: критических выступлений оппонентов, каверзных записок, злых реплик с места… Но ничего этого не было. Были восторги, были дифирамбы, была похвала…

А когда после тайного голосования и двадцатиминутного перерыва все снова заняли свои места и ученый секретарь при абсолютной и даже какой-то неестественно-настороженной тишине зачитал протокол счетной комиссии, то в зале пронеслось что-то вроде многогрудого вздоха.

Из двадцати трех голосов членов ученого совета за присуждение соискателю степени доктора филологических наук проголосовали три человека и против — двадцать человек.

Лиля слышала, как зарыдал младший сын диссертанта, и видела, как он уронил голову на ладони. В лицо жены соискателя Лиля боялась взглянуть. В зале раздался шум, гвалт… Взрыв возмущения гостей и присутствовавших при защите студентов и аспирантов весенним половодьем захлестнул зал. Все, как по команде, встали с мест, беспорядочно задвигались. В сторону членов ученого совета полетели гневные реплики:

— Позор!..

— Заговор!..

— Немедленно послать телеграмму министру!..

— Это издевательство!..

— Не ученый совет, а шайка разбойников! — пронзительным голоском прокричал сухонький благообразный старичок. Сжав маленький кулак и потрясая им над головой, другой рукой он судорожно и нервно дергал свою аккуратно подстриженную бородку и, сверкая позолотой пенсне, распалялся: — Я буду писать президенту академии!.. Мы опротестуем эту защиту!..

Все были поражены выдержкой и самообладанием диссертанта. Пройдя через весь зал по длинной ковровой дорожке, он встал за кафедру, из-за которой его почти двухметровая фигура возвышалась внушительно и весьма уверенно, поднял высоко над головой руку и, дождавшись, когда публика успокоится, твердым голосом, в котором звучали бойцовские нотки («Ничего, друзья!.. Наука — это борьба, и я еще не сложил своего оружия» — угадывалось в этом голосе), громко бросил в притихший зал:

— Товарищи, друзья!.. Как видите, церемониал защиты подошел к концу. Прошу вас — не будем нарушать сложившихся традиций! Всех, кто хочет разделить со мной горечь моей сегодняшней неудачи, к которой я шел много лет, приглашаю отужинать со мной в ресторане «Прага», в зале «Зимний сад». Стол накрыт. Тех, кому трудно пройти пешком, прошу сесть в машины. Они ждут вас у подъезда института. Вам помогут в этом мои сыновья.

Сказал, слегка поклонился всему залу и сошел с кафедры.

Словно в чем-то виноватая перед диссертантом, как будто она что-то могла сделать в его защиту, но не сделала, Лиля, поддерживаемая за локоть Растиславским, вышла из института. «Боже мой, как все это неискренне!.. Как ханжески они расшаркивались перед соискателем и как злодейски обошлись с ним при тайном голосовании!..» Лиля совершенно забыла, что рядом с ней Растиславский, а следом за ними идут Светлана и Игорь Михайлович.

— Ну как, Григорий Александрович, пойдем на банкет? — донесся сзади голос Игоря Михайловича.

Растиславский вопросительно посмотрел на Светлану.

— Ни за что! — твердо ответила она. — С меня на сегодня хватит одного зрелища. Там, в ресторане, картина будет еще горше.

— Я тоже так думаю, — согласился Растиславский.

— Но я чертовски голоден! — взмолился Игорь Михайлович.

Когда подошли к машине, все четверо остановились, не решаясь, кому первому сесть.

— Где будем ужинать? — спросил Растиславский, переводя взгляд со Светланы на Лилю. — Так разъезжаться нельзя. Ночью будут сниться всякие кошмары. Может быть, в «Метрополь»?

— В моем распоряжении не больше двух часов. Я оставила больного мужа с дочуркой, — сказала Лиля.

— Только не в «Метрополь»! — затряс головой Игорь Михайлович.

— Это почему же? — удивился Растиславский, зная, что в ресторан с хорошей кухней Игорь Михайлович поедет к черту на кулички.

— Во-первых, там долго придется ждать, а потом: есть ли там свободные места, а в-третьих… — Игорь Михайлович засмеялся.

— Что в-третьих? — резко спросил Растиславский.

— У «Метрополя» дурная репутация.

Растиславский раскрыл перед Лилей дверцу:

— Прошу.

— В «Метрополь»! — кинул Растиславский шоферу и захлопнул за собой дверцу.

Лиля взглянула в окно. Со стороны института по тротуару тянулась цепочка угрюмых старичков и старух. В одном из них она узнала того, кто, потрясая сухим кулаком, называл членов ученого совета шайкой разбойников.

До «Метрополя» доехали быстро. Бородатый швейцар широко распахнул перед ними двери.

В центре зала в громадной каменной чаше бил фонтан. На эстраде, скользя унылыми взглядами по публике, сидели музыканты. У них был перерыв.

Судя по тому, как учтиво поклонился Растиславскому пожилой официант в черном фраке и как он улыбнулся при этом, Лиля поняла, что Григорий Александрович здесь не впервые.

— Он вас знает? — спросила Лиля.

— Он меня обслуживает, — ответил Растиславский. — Что будем есть? — он протянул Лиле меню.

Лиля предоставила заказывать Растиславскому.

— А ты? — спросил он у Светланы.

— Вашему вкусу я верю больше, чем своему, — сказала Светлана, — О том, что вы гурман, знают даже официанты Парижа.

Игорь Михайлович насилу дождался, пока принесут холодную закуску и вино.

Растиславский был особенно, как-то подчеркнуто внимателен к Лиле. Разглядывая ее пристально, он про себя отметил изысканную простоту ее туалета. «Врожденный вкус и чувство меры. Прелестная женщина», — подумал он, наливая в рюмку Лили коньяк.

— Коньяк? Не буду! — запротестовала Лиля.

— Это необычный коньяк, выдержанный, армянский. Вы даже не почувствуете его крепости. А когда выпьете — усталость снимет как рукой.

Лиля сдалась. Глядя в темные глаза Растиславского, она с каждой минутой чувствовала, что все больше и больше подчиняется воле этого пока еще непонятного для нее, чужого человека.

— Хорошо, я выпью, только, пожалуйста, не наливайте мне больше!

Светлана выпила коньяк, закусила лимонной долькой в сахарной пудре и принялась подбадривать Лилю.

— Чепуха! Не крепче выдержанного муската. Ты только попробуй. Да, кстати, ты читала Ремарка?

— Что именно?

— Ну, хотя бы «Три товарища»?

— Там на каждой странице герои выпивают по дюжине бутылок вина. Вот и все, что у меня осталось в памяти об этом романе. Помнится еще серебряное платье Пат. И вершина гор, где она умирала.

— А у меня этот роман — настольная книга. — Светлана лихо щелкнула пальцами и восторженно воскликнула: — О!.. Ремарк!.. Моя Библия, мой Коран!

Лиля выпила коньяк. Сразу она не ощутила крепости вина и только спустя несколько минут почувствовала как по телу ее волнами пробежал приятный озноб опьянения. И вдруг ей стало как-то особенно весело.

— Чему вы улыбаетесь? — спросил Растиславский.

— Можно подумать, что вы вспомнили что-то очень смешное и интересное, — поддакнул Игорь Михайлович.

— Я просто немного опьянела. Со мной это случается. Почему не играет оркестр?

— А что бы вы хотели? — спросил Растиславский.

— Что-нибудь… энергичное… Нет, лучше вальс.

Растиславский подозвал официанта и попросил через него, чтобы оркестр исполнил вальс.

— У оркестра перерыв, — сказал тот.

— Передайте от моего имени, — Растиславский сделал многозначительную паузу, — Попросите Витольда Сергеевича, чтобы сыграли сейчас. Скажите, что просит Григорий Александрович.

Официант поклонился и отошел.

Через минуту по залу поплыли грустные «Амурские волны».

Почувствовав на себе взгляд Растиславского, Лиля встала. Они вышли на середину зала. У фонтана кружилась молоденькая пара. Высокий бледнолицый брюнет в длинном сером пиджаке и совсем еще девочка с русыми кудряшками на висках, в коротком цветастом платье.

— Какое у нее прекрасное лицо! — восторженно произнесла Лиля, глядя на танцующих.

— Она лучше его, — согласился Растиславский. — Мне не нравится его лицо.

— Мне не нравится другое, — сказала Лиля. — Что именно?

— Что эта юная пичужка уже ходит по ресторанам.

Плавно огибая фонтан, Растиславский кружил Лилю сильнее и сильнее.

— Я упаду!.. — сказала Лиля. — У меня все плывет перед глазами. — В какое-то мгновение ей показалось, что из-под ног ускользает пол, что ее покидают силы. Закрыв глаза, она тихо шептала: — Держите меня… Я падаю…

А Растиславский все кружил и кружил.

— Ну довольно же, довольно!.. Я упаду… Слышите, Григорий Александрович!..

— Еще немного… Еще один круг…

— Нет, нет, кружите, кружите!.. Мне кажется, я лечу… Я так счастлива!..

Когда Лиля шла к столу, ее слегка пошатывало. Щеки ее пылали. Светлана завистливо посмотрела на подругу.

— У тебя щеки, как махровые маки.

Слова Светланы остались Лилей не замеченными.

Растиславский принялся за холодную закуску, Лиля цедила через соломинку ледяной пунш. Время от времени она вынимала изо рта соломинку и безуспешно пыталась утопить в прозрачном багровом напитке кусочек льда, напоминавший отшлифованную морскую гальку.

Игорь Михайлович наполнил рюмки.

— Что это? Опять коньяк? — спросила Лиля и отшатнулась от стола.

— Пустяки! — ответил Игорь Михайлович. — Пить нужно все, что наливают в бокалы.

— У французов есть мудрая пословица: «Le vin est tiré, il faut le boire!»[4] — воскликнула Светлана и чокнулась с Лилей.

…И снова Лиля пила.

Официант достал из ведра со льдом бутылку шампанского и раскупорил ее с тем особенным шиком, который достигается большим опытом. Когда вино заискрилось в высоких хрустальных бокалах, Лиля не заметила, как перед ней на маленькой тарелке появилась раскрытая плитка шоколада.

— Григорий Александрович, вы хотите меня споить? — спросила Лиля, держа в руках бокал с шампанским. — Я предлагаю тост за дружбу! За такую дружбу, от которой люди становятся сильнее, чище! Что же вы, Игорь Михайлович? Или вам не нравится мой тост?

Лиля была уже заметно пьяна.

— Великолепно!.. Тост вечный!.. — ответил Игорь Михайлович.

Шипучее шампанское резко ударило в нос, и Лиля с трудом сделала несколько глотков.

— Что же вы так плохо пьете? — мягко упрекнул ее Растиславский.

Лиле показалось, что и вино Растиславский пил с каким-то особым изяществом и невозмутимым спокойствием. Не морщился, не тряс головой, как это делал муж Светланы, не ловил судорожными пальцами шоколадку или кружочек лимона, когда опорожнял рюмку коньяка. Ничто не ускользало от внимания Лили даже теперь, когда ей снова вдруг стало беспричинно весело. Она отпила еще несколько глотков шампанского и попросила Растиславского, чтобы оркестр сыграл танго.

Оборвав почти на середине фокстрот, оркестр начал медленное танго. Это был заказ Растиславского. Лиля и Григорий Александрович поднялись из-за стола. Лиля вдруг показалась сама себе слабой и беспомощной: отними сейчас Растиславский от ее талии руку — и она рухнет на пол посреди зала. Горячее дыхание Растиславского обжигало ее щеку.

— Не нужно так близко, Григорий Александрович!

Растиславский ничего не ответил и еще ближе привлек к себе Лилю.

— Лиля!..

— Говорите, я вас слушаю.

— Я боюсь вас… Вы не такая, как все. В вас есть что-то от самого… бога… — Он замолк, делая плавный разворот.

— Лучше, если бы от сатаны!.. — Лиля рассмеялась, глядя в глаза Растиславскому.

— Вот именно от сатаны!.. Я боялся произнести это слово.

И снова Лиля звонко рассмеялась.

— Мне почему-то сейчас дьявольски хочется выпить! Я даже не знаю, отчего это? Скажите, Григорий Александрович?

— Вот уж не знаю.

— Нет, вы знаете. Вы все знаете! Вы только делаете вид, что не знаете.

Дальше танцевали молча. Лиля устала:

— Я больше не могу.

Они кончили танцевать и направились к своему столу. Оркестр сразу же умолк.

Растиславского и Лилю ожидали только что поданные бифштексы.

— Лучшие бифштексы в Москве готовят в «Метрополе», — сказал Растиславский, разрезая кусок неподатливого мяса на тарелке Лили.

Светлана была не в духе. Игорь Михайлович не танцевал. Не раз она взглядом давала знать молодым людям за соседним столиком, чтобы те были смелее. Но никто из них не решился подойти к Игорю Михайловичу, чтобы попросить разрешения пригласить на танец его даму. Настроение Светланы падало с каждой минутой. А когда она увидела, как светились глаза Лили во время танца с Растиславский, ее нетанцующий супруг стал ей невыносим.

Не раз еще играл оркестр по заказу Растиславского. Григорий Александрович и Лиля не пропускали ни одного танца.

Было уже за полночь, когда Светлана неожиданно встала и, нервно затягиваясь сигаретой, сказала, что ей пора домой. Но ее удержал Растиславский. Только он один еще имел на нее влияние.

Потом Светлана снова закапризничала и, пуская через соломинку пузыри в пунше, продолжала портить настроение Растиславскому и Лиле. В ней заговорила неприкрытая зависть. Теперь она уже жалела, что познакомила Григория Александровича со своей подругой. Никогда она не думала, что этот каменно-невозмутимый и расчетливый Растиславский может так сразу увлечься. А тут, вдруг… Нет! В эту бочку меда Светлана завтра же выльет такую ложку дегтя, что они тут же отшатнутся друг от друга. Она это сделает непременно. Но, конечно, сделает так незаметно, что оба они — и Растиславский, и Лиля — будут по очереди исповедоваться перед ней в своих разочарованиях и станут благодарить за дружеское участие. Но самое главное — сегодня, сейчас же оторвать Лилю от Растиславского. Иначе будет поздно.

Светлана, посмотрела на часы:

— Пора! Тебя, дружочек, ждет больной муж. Да и мы засиделись.

Напоминание Светланы о больном муже обрушилось на Лилю ушатом ледяной воды. Она сразу как-то засуетилась, начала собираться.

— Да, да, ты права, Светочка… Николай Сергеевич теперь уже волнуется. Я прошу вас, Григорий Александрович, проводите меня домой.

Растиславский с ненавистью посмотрел на Светлану, которая с плохо скрытым ликующим злорадством встретила этот взгляд, но сделала вид, что не поняла его значения.

Григорий Александрович рассчитался. Перед самым уходом он на минуту задержался и что-то шепнул официанту, тот утвердительно кивнул головой.

…Ночь была прохладная. В скверике на площади Свердлова было пустынно. У Лили кружилась голова. Опираясь на руку Растиславского, она твердила про себя одно и то же: «Что делаю?.. Что я делаю!.. Ужасно!..»

Ночная Москва затихала. Она жила в эти поздние часы жизнью огней, звуками стремительно движущихся по почти пустынным улицам автомобилей.

Светлане и Игорю Михайловичу нужно было ехать на Песчаную улицу, Лиле — в сторону Сокольников.

Светлана, садясь в такси, на прощание снова напомнила Лиле о больном муже. И, помахав из окна рукой, Небрежно бросила:

— Привет благоверному. Пусть скорее поправляется. Позванивай.

Лиля и Растиславский остались вдвоем на затихшей площади.

— Лиля, вам нужно побыть на воздухе…

— Да, я хочу немного посидеть…

Они перешли пешеходную дорожку и свернули в сквер. Растиславский показал на скамейку. Сели. Лиля откинулась на спинку и закрыла глаза.

— Я так пьяна, что боюсь идти домой… — почти шепотом проговорила Лиля и склонила голову к плечу Растиславского.

Молчали долго. Наконец Растиславский заговорил:

— Зайдемте ко мне.

— К вам?! — Лиля подняла на него тревожный взгляд. — Куда?

— В гостиницу.

— Зачем?

— Я там живу. У меня — номер.

— Разве вы не москвич?

— Нет, я из Ленинграда. В ожидании квартиры временно проживаю в гостинице.

Лиля поднесла ко лбу руку:

— У меня кружится голова!.. Все плывет перед глазами… Зачем вы заставили меня так много пить?!.

— Вам ни в коем случае нельзя в таком виде приезжать домой.

— Что же мне делать? — Лиля закрыла глаза.

— Пройдемте ко мне. Выпьете чашку крепкого кофе — и все как рукой снимет.

После некоторой паузы Лиля сказала:

— Вряд ли я смогу идти. Меня не слушаются ноги. Нет, нет… Зачем вы меня так напоили? Зачем, Григорий Александрович?.. — Она всхлипнула, как ребенок: — Что я делаю!..

Растиславский наклонился к ней:

— Лиля, вы плачете… Я обидел вас? Пойдемте, я умоляю вас, это совсем недолго. Я помогу вам… — Растиславский встал, взял Лилю за плечи и помог ей подняться со скамьи.

До входа в гостиницу шли молча. Швейцар распахнул перед ними дверь. Несмотря на поздний час, не задержала их и дежурная по этажу. Она сделала вид, что не заметила прихода Растиславского с молодой женщиной.

Двухкомнатный номер был обставлен старомодно, но роскошно. На столе в хрустальной вазе стояли розы.

— Цветы!.. — воскликнула Лиля и припала лицом к розам. — Как я люблю цветы!.. А ведь еще начало мая.

— С юга.

— Что может быть красивее роз?!.

Растиславский помог Лиле снять перчатки, усадил ее в кресло и вышел. Минут через десять он вернулся. Почти следом за ним пожилой официант вкатил тележку с вином и закусками. Это был тот самый официант, что обслуживал их в ресторане. Учтиво поклонившись Лиле, он поставил на круглый стол, покрытый белой скатертью, вино, вазу с фруктами, шоколад и сигареты.

— А кофе? Где же кофе, Григорий Александрович?

— Кофе будет через несколько минут.

Официант поклонился и вышел.

Из смежной комнаты доносились звуки восточной мелодии.

— Вы любите восточную музыку? — спросил Растиславский, настраивая в другой комнате магнитофон. И, не дождавшись ответа, снова спросил: — Хотите, я поставлю Монтана?

И снова Лиля ничего не ответила. Уронив голову в ладони, она сидела неподвижно.

— Что с вами, Лиля? — Растиславский уверенно положил на ее плечо руку. Лиля сидела не шелохнувшись.

Растиславский потушил люстру и включил зеленый торшер. В номере разлился лимонно-желтый полумрак.

Лиля подняла голову и увидела на столе два бокала, доверху налитые вином. Глаза ее сузились, она строго посмотрела на Растиславского.

— Вы что, Григорий Александрович?.. Неужели и вы такой же, как все?!. А я думала, вы другой! Я думала, что вы выше, чем остальные…

Лицо Лили стало по-детски обиженным и печальным. Рассеянный взгляд ее остановился на розах.

— Вы хотите, чтобы я пила еще? Хотите?!. — В голосе ее прозвучал вызов. — Так я буду пить!.. — С этими словами она решительно взяла со стола бокал и, к удивлению Растиславского, не отрываясь, выпила его до дна. Это был крепкий коктейль.

— Лиля!.. Что вы делаете?!

— Теперь вы довольны?!. — на лице ее застыла маска мстительного выжидания.

Растиславский растерялся:

— Я не хочу вас спаивать, Лиля. Я просто…

— Что?.. Что просто?!. — Лиля откинулась на спинку кресла и захохотала громко и нервно. — Вы просто видите, что вы мне нравитесь!.. Вы видите, что я, как кролик, стою перед раскрытой пастью удава!.. Кричу, упираюсь, а сама прыгаю в его пасть!..

Лиля запрокинула голову на спинку кресла. На ее щеках были слезы.

При виде слез Растиславский растерялся еще больше. Но тут же взял себя в руки. Тремя жадными глотками он опрокинул бокал и нервно заходил по комнате.

— Почему вы плачете, Лиля?

— Потому что… Потому что мне с вами хорошо. Мне никогда не было так хорошо… Григорий Александрович…

Восточная музыка в соседней комнате сменилась «Парижскими бульварами» Монтана.

Все, что было дальше, Лиля осознавала словно через какую-то дымчатую волнистую пелену. Все кружилось, сливалось, все плыло перед глазами… Она чувствовала, как Растиславский целовал ее руки, глаза, губы…

…Струмилин в эту ночь Лилю так и не дождался. Утро он встретил в кресле.

III

Стояло солнечное утро, когда Лиля вышла из гостиницы. Она не знала, куда ей идти. Было страшно вспоминать о том, что случилось. Усталая и разбитая, она дошла до телефона-автомата и позвонила в универмаг. Сказала, что больна и на работу выйти не может. Директор универмага принялся расспрашивать, что с ней, предлагал помощь. Не дослушав его до конца, Лиля ответила, что ей ничего не нужно, что навещать ее нельзя.

Как во сне она вошла в вестибюль метро, взяла билет и спустилась по эскалатору. Вместе с потоком людей ее вынесло на перрон. «Куда?» — спрашивала она себя и, не раздумывая, подхваченная водоворотом пассажиров, вошла в вагон.

Мелькали за окнами расплывчатые пятна огней, оставались позади станции, выходили и входили люди… Все куда-то спешили, чем-то были озабочены, и лишь она одна не знала, куда и зачем едет. У «Сокола» в вагон вошла молодая женщина в форменной фуражке.

— Гражданочка, поезд дальше не идет.

Только теперь, словно очнувшись, Лиля поняла, что осталась в пустом вагоне одна.

На противоположной стороне платформы стоял только что подошедший поезд. Вместе с толпой Лиля вошла в вагон. И снова она никого не замечала. Перед ней неотступно стояло лицо Струмилина. Его добрые и преданные глаза смотрели ей в душу и спрашивали: «Что случилось, Лиля? Я ждал тебя всю ночь… Почему ты даже не позвонила?..»

Лиле не хватало воздуха. Ей хотелось скорее выбежать на улицу и идти навстречу ветру. Но тут же другой образ заслонил собой страдальческое лицо Струмилина. Она видела черные, с зеленоватым отсветом глаза Растиславского, слышала его вкрадчивый голос: «Ты будешь моей! Всегда моей! Я долго искал тебя… Искал всю жизнь и наконец нашел. Ты станешь моей женой! Любой твой каприз, малейшая прихоть будет для меня законом. Я увезу тебя далеко-далеко, в другую страну, и там, на чужбине, ты будешь моей родиной, моим другом, звездой в моей судьбе! Разве ты не видишь, как я люблю тебя?!.» А потом руки, сильные, пружинистые руки… Вот они берут ее, берут ласково, нежно, как невесомую пушинку, и несут… Все кружится… Лиля вдыхает тонкий аромат роз, открывает глаза и видит: Растиславский поднес ее к столу и приблизил к хрустальной вазе с цветами. Лиля закрывает глаза и чувствует, что ее понесли, закружили… Вот она снова ощущает его дыхание. И губы, горячие губы… Она задыхается и еле слышно шепчет: «Не осуждайте меня…»

На следующей остановке в вагон вкатилась шумная волна пассажиров. Кто-то больно наступил Лиле на ногу. Она подняла глаза и увидела перед собой старушку с палочкой. Хотела уступить ей место, но ее опередил пожилой сосед. В вагоне было тесно.

«Почему я запретила проводить себя? Он так настаивал… Предлагал машину… Зачем я это сделала?» — мучилась в раздумьях Лиля и тут же ловила себя на мысли, что ей очень хочется быть рядом с ним, снова слышать его голос, смотреть в его глаза.

На одной из станций Лиля вышла из метро. Солнце начинало припекать. Проходя мимо телефонной будки, она подумала: «Будь что будет!» — и позвонила Струмилину. Трубку сняла тетя Паша.

Закрыв глаза, Лиля отчетливо видела, как старушка повесила телефонную трубку на большой ржавый гвоздь, вбитый в стену. Вот она своей шаркающей походкой пошла по тускло освещенному коридору к комнате Струмилина… Тяжелая, томительная минута ожидания. Все, что Лиле хотелось сказать мужу, вдруг отхлынуло к самым отдаленным уголкам души.

Наконец из трубки донеслись глухие звуки. «Вот он открыл дверь… Да, да, она у нас скрипит. А это?.. Что это такое? Какие-то частые глуховатые щелчки?.. А-а-а!.. Это впереди Николая Сергеевича бежит к телефону Таня… Да, это ее шажки. А вот и он сам. Опирается на палку… Резко он опускает ее на пол… Вот он берет трубку…» Сердце Лили замерло. И голос… родной, усталый и добрый голос: «Алло. Я вас слушаю…»

Голос Струмилина дрожал.

— Это я, Коля… Это я… Ты понимаешь… Мне очень трудно говорить, но я ничего не скрою… Я… я недостойна тебя… Родной мой. Я поступила… очень дурно. Ты больше не спрашивай меня ни о чем… — Она говорила запальчиво, прерывисто, изо всех сил стараясь, чтоб не разрыдаться. — Обо мне не беспокойся… Я жива и здорова. Только… Только случилось такое, после чего я не могу приехать к тебе. Не имею права… Я не найду сил смотреть тебе в глаза. Сейчас я уеду к дедушке на дачу. Мне нужно остаться одной и все продумать. Ради бога, не расспрашивай меня сейчас ни о чем. Я все скажу сама. Прости меня, родной, целую тебя и Танечку…

Лиля повесила трубку и продолжала стоять в телефонной будке. Кто-то раздраженно забарабанил по стеклу, чей-то голос просил освободить кабину…

Она вышла.

«Теперь все решено. Я его убила. И кого?.. Того, кто ради меня был готов отдать жизнь? Как дрожал его голос, когда он просил заехать к нему».

Лиля перешла у перекрестка улицу и остановила такси. Молча села рядом с шофером и, не глядя на него, сквозь зубы бросила:

— В Малаховку!..

Машина тронулась. Лиля опустила боковое стекло. Мелькали дома, витрины, фигуры прохожих… Ей было приятно ощущать струю ветра, который, врываясь в кабину, рассыпал ее волосы, холодком плясал на щеках, и, расплываясь на лице, ручейками пробирался под шарф.

А колдующий грудной голос Растиславского звучал настойчиво, неотразимо: «Лиля, мы немедленно уедем на юг. Все будет для тебя: и море, и поездки в горы, и прогулки на катере. Дней десять мы поживем в Сочи. Я люблю этот курорт. Днем там завораживает море. Вечером город оживает, как маленький Париж… Из Сочи на первоклассном теплоходе поедем по побережью. С неделю поживем в Сухуми, а потом… О, что будет потом — я не скажу сейчас. Пусть это будет маленьким сюрпризом для тебя. Потом мы вернемся в Москву. Вернемся мужем и женой. Ты познакомишь меня со своим дедом. Недели через две мы уедем из России. И вот там-то, на чужбине, я постараюсь доказать тебе на деле, как я люблю тебя, Лиля. А если у нас будет сын… Ты слышишь, Лиля, сын! Я буду обоих вас носить на руках. Ты ведь тоже любишь меня, Лиля, я это вижу. Такие, как ты, не делают опрометчивых шагов во имя секундных желаний. Почему ты не хочешь, чтобы я проводил тебя, Лиля? Почему ты снова плачешь? Что?.. Ты плачешь от счастья?.. Сейчас я прошу тебя только об одном — скажи обо всем мужу. Судя по всему, он не заслуживает обмана, он достоин того, чтобы с ним поступили благородно. Я понимаю, ему будет тяжело, но лучше перестрадать однажды, чем подвергнуться медленной казни. Позвони ему сразу же, как только выйдешь из гостиницы и соберешься с мыслями. Скажи ему обо всем. А завтра… Завтра я жду тебя у фонтана перед Большим театром ровно в семь вечера… Ну, посмотри же на меня, Лиля…»

На крутом повороте Лилю резко качнуло вправо, и она больно ударилась плечом о дверцу кабины. Открыла глаза и осмотрелась. Москва осталась позади. Слева и справа мелькали высокие подмосковные сосны, между которыми, как игрушечные, пестрели разноцветные дачи.

Лиля смежила веки и снова погрузилась в сладкую полудремотную зыбь.

«В семь вечера, у фонтана перед Большим театром…»

IV

Развалившись в полосатом шезлонге, старый, седой Вильсон дремал. Тяжелая правая рука неподвижно лежала на круглом журнальном столике, в полированной поверхности которого отражались пухлые пальцы, глубоко перехваченные обручальным кольцом и бриллиантовым перстнем. Толстая сигара каким-то чудом держалась в расслабленных пальцах. Сизая струйка дыма, извиваясь, плавно струилась к потолку.

Глядя на Вильсона, на его осанистую фигуру, на энергичное, гладко выбритое лицо с широким, слегка раздвоенным подбородком, можно было предположить: это не просто скромный турист-иностранец, а иностранный дипломат или коммерсант. Во всем: в неторопливом, но уверенном жесте, в неожиданных, но значительных паузах во время разговора, в манере до конца выслушивать собеседника и не торопиться сразу же навязать свое мнение — сказывалась годами выработанная дисциплина общения с людьми разных положений и разных взглядов на вещи. На белоснежной сорочке Вильсона серый галстук-«бабочка» походил на вспорхнувшую летучую мышь. Темно-серый костюм плотно облегал его тугие плечи. Острый носок черного ботинка, как бы пульсируя в такт ударам сердца, еле заметно покачивался.

А Вильсон все дремал… Огонь сигары, оставляя позади себя серый столбик пепла, подкрадывался к белым пальцам. Минута-другая, и черные волоски на них скрутятся от жара в рыжеватые узелки-подпалинки.

Разбудил Вильсона легкий стук в дверь. Но он не вздрогнул. Не шевельнулась его рука. Приподнялись только тяжелые набухшие веки. От бессонницы ли или от чего другого — на белках крупных черных глаз Вильсона розовато рдела склеротическая сетка.

— Войдите. — Голос Вильсона прозвучал глухо и устало. Столбик пепла упал на полированную поверхность стола и рассыпался, образовав маленький серый холмик.

Вильсон выпустил дым через вздрогнувшие ноздри. На вошедшего посмотрел не сразу. Взглянул внимательно, оценивающе. От этого взгляда вошедшему стало не по себе. А Вильсон изучал. Сейчас разве только тренеры-спортсмены так пристально оглядывают юношу, впервые пришедшего в спортивный клуб.

— Альберт Мориссон? — не спуская глаз с вошедшего, сквозь зубы процедил Вильсон, постукивая кончиком сигары по краю пепельницы.

— Так точно, сэр, — твердым голосом ответил высокий молодой человек и улыбнулся. Улыбка была мягкой, простодушной, она как бы говорила: «Я знаю, вы старый дипломатический лев. Моя судьба в ваших руках. В вашей власти вывести меня на высокую орбиту, но вы не можете сделать из меня мелкого функционера, главной задачей которого будет фотографирование старых бараков на московских окраинах и неубранных мусорных куч рядом с новостройками».

И, словно поняв значение улыбки Мориссона, Вильсон хитровато прищурился:

— Если ваш ум так же ясен и светел, как ваша улыбка, то вы, молодой человек, можете пойти далеко.

Улыбка на лице Мориссона потухла:

— Рад служить!

И снова долгий, оценивающий взгляд Вильсона остановился на Мориссоне:

— Сколько вам лет?

— Двадцать шесть.

— Возраст благих начинаний. Кто ваши родители?

— Коммерсанты.

— Вы знали когда-нибудь женщину?

Вопрос был неожиданным. Он смутил Мориссона.

— Что вы вспыхнули, как девочка из колледжа? Вам же двадцать шесть. Мужчины этого возраста имеют семьи, детей…

Мориссон молчал.

— Я спрашиваю, знаете ли вы женщин?

— У меня есть подруга.

— Где? Здесь или на родине?

— На родине и…

— Что «и»?

— И здесь.

— Это уже хорошо. Здоровый мужчина всегда должен иметь рядом женщину.

Вильсон, опираясь о подлокотники кресла, тяжело встал. Неторопливо прошелся к окну, откинул штору и принялся барабанить длинными ногтями по подоконнику. Он стоял спиной к Мориссону, и ему не видно было, как Мориссон вытирал вспотевший лоб тыльной стороной ладони.

— Подойдите сюда, молодой человек, прошу вас, подойдите скорее…

Мориссон поспешно подошел к окну. Он тут же почувствовал, как от Вильсона пахнуло винным перегаром. Скрестив на животе руки, Вильсон плавно покачивался упругим корпусом. Он тихо, почти мечтательно говорил:

— Толпа большого города — это своего рода психологический роман. Чем больше в этот роман вчитываешься, тем больше вопросов перед тобой возникает.

— Я не понял вас, сэр. — Во взгляде Мориссона колыхнулась тревога.

— Видите там, внизу, люди куда-то торопятся?

— Вижу.

— В том, что они торопятся, нет ничего удивительного. Лихорадочный ритм многомиллионного города — естественный симптом социальной болезни перенаселенности.

Заложив руки в карманы, Вильсон несколько раз пересек комнату от окна до двери, потом снова поднял свою тяжелую седую голову и пристально посмотрел на Мориссона.

— До сих пор не совсем понимаю, господин Вильсон, какое отношение имеют ваши слова к тем задачам, которые вы поставите передо мной?

— Вы будете работать в Москве…

— Да, я буду работать в Москве, — твердо ответил Мориссон.

— Вы знаете, что такое Москва? — Вильсон, наступая грудью на собеседника, вплотную подошел к Мориссону.

— В пределах, доступных для иностранца.

Вильсон сел в мягкое кресло, стоявшее у стены, взял новую сигару и, обрезав кончик ее, некоторое время о чем-то сосредоточенно думал.

Мориссону показалось, что Вильсон устал, что ему, Мориссону, пора уходить, и он мысленно искал удобный случай оставить в покое старого дипломата. Но в следующую минуту Мориссон понял, что разговор по существу только начинается.

Вильсон указал в сторону стеклянных полок, занимающих почти целую стену.

— Подайте мне, пожалуйста, второй том Байрона. Он на средней полке, в голубом переплете.

Мориссон отыскал книгу и подал ее Вильсону.

— Послушайте, что сказал о Москве гениальный поэт, лорд по происхождению. — Вильсон нашел нужную страницу и начал читать:

…Москва! Предел великого пути!

Карл ледяные слезы лил, — войти

В нее стремясь; вошел лишь он; но там

Летел пожар по замкам и дворцам.

В дома солдат зажженный трут совал;

В огонь мужик солому с крыш таскал;

В огонь купец подваливал товар,

Князь жег дворец, — и нет Москвы: пожар!

Что за вулкан! Потухли перед ним

Блеск Этны, Геклы вечно рдящий дым;

Везувий смерк, на чей привычный свет

Глазеть туристы любят из карет;

Нет у Москвы соперников, — лишь тот

Грядущий огнь, что троны все пожрет!

Москва — стихия! Но, — суров, жесток, —

Урок твой полководцам не был впрок!..

Читая поэму, Вильсон на глазах преображался, становясь энергичнее, моложавее. Его щеки порозовели. Дочитав, он захлопнул книгу.

— Такой Москва была двести лет назад, такой она была пятьсот лет назад. Сейчас она стала еще недоступнее.

По лицу Мориссона проплыла улыбка, тут же оборванная горьким вздохом:

— Значит, вся наша работа в этом городе есть не что иное, как донкихотство?

Старый Вильсон пристально посмотрел на молодого собеседника:

— Нет. Все это я говорил вам для того, чтобы вы поняли, что обучаться плавать вы начнете не в мелкой речушке, не в мраморном бассейне на ферме своего отца, а в открытом океане. В штормящем океане!..

Вильсон затянулся сигарой и впал в глубокую задумчивость, из которой его вывели надрывные звуки пожарной сирены, ворвавшиеся через открытую форточку. Он зябко поежился. А когда сирена захлебнулась в хаосе звуков большого города, Вильсон устало посмотрел на Мориссона:

— Я видел много стран, господин Мориссон. Подошвы моих ботинок коснулись дорог всех континентов. Перед моими глазами проплыли люди всех рас и национальностей. Развращенный Париж и пуританский Рим, холодная Скандинавия и знойная Африка, коммунистическая Москва и фашистский Берлин… Видите, какая амплитуда! Но скажу вам честно: во многих отношениях рядом с русскими поставить некого. Я имею в виду их социальный корень. Это племя фанатиков. Но они сильны и храбры, как гладиаторы. — Вильсон неожиданно смолк, закрыв глаза. Так продолжалось минуты две.

— Так что же нам делать с этими гладиаторами? — спросил Мориссон.

Только теперь Вильсон пригласил Мориссона сесть. И когда тот сел, старый дипломат открыл глаза и ответил:

— Нам нужно играть на слабости русских. — Сказав это, он сделал пометку в блокноте, встал и неторопливо прошелся по комнате. — Я дам вам маленькое напутствие. Вы молоды. Удобнее вам будет работать среди молодежи.

— Я понял вас, сэр.

— Тактику подскажут конкретная обстановка и интуиция разведчика. Первые шаги вашей работы — это необходимая для нас информация о настроениях и взглядах советской молодежи. — Вильсон подошел к двери и наглухо задернул портьеру. — Эта задача общего плана. Вторым конкретным шагом будет работа посложнее: вы располагаете к себе нужного нам человека, которого несправедливо обидели у себя на родине, в России. Вы вовлекаете его в наше общее дело. Только заранее предупреждаю: в работе своей, начиная с сегодняшней беседы, вы лишены права на ошибку. Повторяю еще раз, — четко и твердо проскандировал Вильсон, — вы лишены права на ошибку. Разведчик, как и минер, ошибается только раз в жизни, когда подрывается на мине.

Вильсон распахнул окна. В комнату поплыл холодок, в котором угадывался медовый запах молоденьких тополей, зеленеющих перед окнами посольства.

А Москва жила по-прежнему — неугомонно, широко. Вал за валом машины катились по Манежной площади. За порослью кленов Александровского сада поднимался зубчатый старинный Кремль.

На круглом журнальном столике перед Вильсоном лежал голубой том Байрона. Желтая закладка с изображением узкоглазой японки в длинном кимоно была вложена на странице, где в поэме «Бронзовый век» говорилось о Москве.

Вильсон положил свою белую выхоленную руку на книгу и, не глядя на Мориссона, тихо сказал:

— Вы свободны, молодой человек.

Мориссон поклонился и вышел.

V

Дмитрий стоял у окна и, наблюдая, как под нахлестами ветра гнется антенна над соседним домиком, думал: «Антенны, как и люди, под ветром гнутся…»

На зарплату Ольги и пенсию тещи жить приходилось туго. Все реже и реже на обед подавалось мясное. Мария Семеновна вздыхала, но старалась не подавать вида, что зять-нахлебник становился в тягость семье. И все-таки вчера вечером, когда зашел разговор о скитаниях молодого Горького, она сочувственно сказала, что никакая работа для человека не может быть зазорной: сегодня ты читаешь лекции, а завтра грузишь на пристани баржу. «Всякий труд красит человека, тем более, когда заставляет нужда».

Дмитрий сделал вид, что не понял намека тещи, но про себя решил: если еще недельки три он будет каждое утро просить на дорогу и на папиросы, не принося ни копейки в дом, то теща может сказать ему прямо в глаза: «Вот что, дорогой зятек, не за тем я за тебя дочь выдала, чтоб видеть, как она каждый вечер тайком обливается слезами».

— Если б не ранения и не операция — пошел бы грузить вагоны… Да боюсь, что снова угожу под нож хирурга. На этот раз уже вряд ли выкарабкаюсь, — сказал он как-то Ольге.

Ольга ничего не ответила Дмитрию — мать уже гремела ведром в сенцах, но вечером, когда Дмитрий засыпал, шепнула ему на ухо:

— Больше не говори так никогда. Не сердись на маму, она нам только добра желает, а про Горького она сказала, совсем не подумав.

Сегодня утром Шадрин, выходя из дома, в дверях столкнулся с худенькой пожилой женщиной с кожаной сумкой на плече. Это была почтальонша.

— Вы к кому? — спросил Дмитрий.

— Я к товарищу Шадрину. Телеграмма.

Дмитрий распечатал телеграмму. Зонов просил немедленно зайти к нему с документами.

Телеграмма заканчивалась словами: «Завтра будет уже поздно».

…И вот Шадрин снова в кабинете Зонова. Тот, завидев его в дверях, поспешно встал из-за стола:

— Не будем терять время! Пойдем к Марине Андреевне.

Отдел, руководимый Мариной Андреевной, помещался в просторной комнате с высоким потолком и широкими окнами, в которые свободно могла бы въехать трехтонка. За небольшими канцелярскими столами сидели инспектора. Все столики были одинаковые. Над одним из них склонился Пьер. Для его могучей комплекции стол был до смешного мал.

Увидев Шадрина и Зонова, Пьер хотел встать, но Зонов жестом дал ему понять: «Обойдемся пока без тебя».

Пьер нахмурился и опустил глаза в бумаги. Привыкшие к посетителям, инспектора, не обращая внимания на Зонова и Шадрина, занимались своими делами.

Стол Марины Андреевны стоял обособленно, у окна. Он был массивный, с точеными ножками и обит новым темно-красным сукном, на котором лежало толстое зеркальное стекло.

Марина Андреевна кивком головы поприветствовала вошедших, показав глазами на стул и кресло, стоявшее рядом с ее столом.

Зонов, как всегда, торопился. Он посмотрел на часы.

— Товарищ Шадрин в вашем распоряжении. Если буду нужен — позвоните. Через десять минут у меня встреча с делегацией.

Кивнув на ходу Пьеру, Зонов вышел из отдела.

Марина Андреевна сразу начала с главного:

— В одном из московских вузов освободилась должность заведующего кабинетом при кафедре политэкономии. Оклад тысяча сто. По штату это место должен занимать человек с высшим социально-политическим образованием. Вы — юрист. Кандидатура вполне подходящая. Вас устраивает?

Марина Андреевна придвинула Шадрину лист бумаги и подала ручку.

— Пишите! Ректору Московского института…

Рука Шадрина дрожала. Буквы вставали в неровные цепи строк. Марина Андреевна диктовала текст заявления. Когда Дмитрий закончил писать и поставил число и подпись, она взяла заявление и, пробежав его глазами, написала в левом верхнем углу резолюцию: «Прошу провести приказом». И не по-женски размашисто расписалась. Перелистав несколько страниц телефонной книжки и найдя нужный номер, кому-то позвонила.

Дмитрий повернул голову вправо и встретился взглядом с Пьером. Тот, прикусив нижнюю губу, следил за разговором Марины Андреевны с Шадриным. Подмигнув Дмитрию (мол, не тушуйся, с нами не пропадешь), Пьер сделал вид, что занят каким-то важным документом.

Из телефонного разговора Марины Андреевны Шадрин понял, что ректор института, на имя которого было написано заявление, находился в отпуске и его обязанности временно исполнял заместитель по научной части.

Марина Андреевна возвратила Дмитрию документы и посоветовала сначала зайти к заведующему кафедрой профессору Кострову.

— Это чудесный человек! Крупнейший ученый. Скажите, что вас послала к нему Комарова. Если будут какие-нибудь осложнения, звоните. Телефон мой у вас есть. Желаю удачи.

Шадрин встал, поблагодарил и еще раз пристально посмотрел в глаза Марины Андреевны.

— Спасибо…

Попрощавшись, он вышел.

VI

Профессора Кострова Шадрин нашел на четвертом этаже института. Он сидел в своем рабочем кабинете и делал какие-то заметки на маленьких листках лощеной бумаги. Очевидно, набрасывал конспект лекции или составлял план статьи. Его крупная голова, обрамленная черными редеющими волосами, крепко сидела на широких плечах. Он скорее походил на спортсмена-борца, чем на ученого. В крупных толстых пальцах огрызок карандаша казался крохотным и смешным. Углубившись в работу, профессор не заметил, как в дверях его кабинета появился посетитель. Поднял голову лишь тогда, когда Шадрин, переминаясь с ноги на ногу, откашлялся.

— Вы ко мне? — голос Кострова был приглушенно-мягким, тихим. Так говорят, когда боятся разбудить только что заснувшего больного ребенка.

— Я к вам из министерства. От Комаровой.

Движения Кострова, несмотря на его грузность, были легки и эластичны. Пружинисто привстав, он придвинул к столу стул, стоявший у стены.

— Садитесь.

Профессор бегло ознакомился с документами Шадрина и виноватым голосом, словно оправдываясь, сказал:

— Теперь не знаю, что и делать. Вчера вечером я дал согласие назначить на эту должность Терешкина, лаборанта кафедры. — Профессор мягко улыбнулся и развел руками: — Уж как не хотел, как упирался, а профессор Неверов уговорил. У него — власть. На время отпуска ректора института он исполняет его обязанности.

Точно боясь, что Шадрин может не поверить его словам, Костров достал из ящика письменного стола вдвое сложенный листок и протянул его Шадрину.

— Своей рукой написал. Теперь попробуй — отступи.

Дмитрий прочитал написанный от руки проект приказа о назначении Терешкина заведующим кабинетом при кафедре политэкономии.

— Даже не придумаю, как можно дать обратный ход. Признаться, очень не хочу, чтоб кабинетом заведовал Терешкин. Вся заслуга его состоит в том, что он может с утра до вечера крутиться у кабинета ректора и на избирательном участке, где он вот уже много лет состоит бессменным начальником. Образованием тоже не блещет. После ликбеза поступил на рабфак, да и тот не закончил. — Профессор посмотрел диплом Шадрина и покачал головой: — Что же это вас, молодой человек, заставило с таким дипломом идти на такую должность? Вы же научный работник?

— У меня, профессор… — Шадрин замялся.

— Что у вас?

— Читали характеристику?

— Чепуха!.. — Костров махнул рукой. — Не характеристика меня смутила. Я сейчас думаю над тем, как бы нам найти общий язык с Неверовым. Старик упрямый. А потом… — Костров, посматривая на дверь, снизил голос почти до шепота: — Жена Терешкина работает в райжилотделе. А дочь Неверова вот уже лет пять стоит на очереди. Получать квартиру где-нибудь у черта на куличках не хочется. Вот и жмет дочка на папу. А папа своей дочке не враг. Анкета у Терешкина без сучка и задоринки. А уж насчет услужить начальству — талант.

Шадрин внимательно слушал профессора и недоумевал: почему этот крупный ученый, доктор наук, заведующий кафедрой, куда Шадрина рекомендовали на работу под его непосредственное начало, впервые видя человека, исповедуется перед ним и открывает ему такие житейские подробности, о которых можно поведать не всякому близкому?

Профессор хотел сказать Шадрину что-то еще, но в это время дверь в кабинет открылась, и на пороге выросла приземистая фигура лаборанта Терешкина. Окинув изучающим взглядом Шадрина, он сказал, глядя на Кострова:

— Утром звонили из академии. Просили сообщить, что занятия в эту неделю пройдут по старому расписанию.

Профессор посмотрел на часы и заторопился. Через час у него в Академии наук должна начаться лекция для аспирантов.

— В моем распоряжении двадцать минут. Пойдемте к заместителю ректора и решим ваш вопрос.

С трудом пробираясь по тесным лестничным пролетам, на ступенях которых стояли и сидели студенты, Шадрин и Костров спустились на второй этаж и вошли в кабинет профессора Неверова, временно исполнявшего обязанности ректора института.

В просторном кабинете было прохладно. За длинным большим столом, покрытым зеленым сукном, сидел профессор Неверов. Седой, румяный и ясноглазый, он выглядел гораздо моложе своих семидесяти лет. Даже яркий галстук, повязанный по последней моде, и тот говорил, что профессор Неверов, специалист по сооружению тоннелей, не так уж стар.

Заявление Шадрина и министерскую резолюцию Неверов читал долго, что-то прикидывая в уме, потом поднял свои редкие с рыжинкой брови и недоуменно развел руками:

— Как же так? Только вчера мы вместе с вами решили назначить на эту должность лаборанта Терешкина… Ничего не понимаю!.. — Неверов растерянно смотрел на Кострова. — На приказе стоит и ваша резолюция…

Костров знал, что Неверов как последний и решающий аргумент в разговоре пустит в ход его резолюцию на приказе. А поэтому ответ у него созрел раньше, когда он спускался по лестнице в кабинет ректора:

— Вчера мы с вами не знали, что для этой работы есть кандидатура более подходящая. Сейчас Терешкин на своем месте. Лаборант — это его потолок. Учиться дальше не думает.

— Зачем же так зло шутить над Терешкиным? Он коммунист, фронтовик, человек надежный, проверенный. — Неверов бросил взгляд на секретаря партбюро Ларцева, который минуту назад вошел в кабинет: — Вы, Борис Николаевич, ведь тоже дали свое согласие назначить Терешкина заведующим кабинетом.

Ларцев был аспирантом кафедры двигателей. Он всегда ходил в кожаной куртке и чем-то напоминал революционных комиссаров двадцатых годов. Суть дела Ларцев понял сразу же, как только вошел в кабинет Неверова. Он знал, что вопрос о переводе Терешкина с лаборантов на заведование кабинетом решился два дня назад, что Терешкин ждал этого дня много лет… И вдруг… министерство присылает на эту вакансию нового человека.

— Да, я и сейчас поддерживаю кандидатуру Терешкина. Хотя бы потому, что он не биллиардный шар, который можно гонять от двух бортов в лузу. К тому же этот перевод рекомендован райкомом.

— Да, но неделю назад в райкоме не знали, что министерство пришлет нам на эту вакансию человека более подходящего, — горячился Костров. — Не знали об этом и мы. Поторопились. Терешкину можно объяснить, он поймет. В конце концов перед ним можно извиниться.

Разговор принимал резкий оборот. Костров настаивал, чтобы на заведование кабинетом назначить Шадрина. Ларцев твердил одно и то же: рекомендация райкома для него авторитетней других ведомственных рекомендаций.

Профессор Неверов, который теперь уже в душе был на стороне Кострова, все-таки не решался пойти против доводов Ларцева. Неожиданно ему пришло на ум — позвонить ректору Трофимову, который всего дня два как приехал из санатория и сегодня утром звонил: просил ежедневно ставить его в известность о делах института.

Прежде чем набрать номер телефона квартиры ректора, Неверов, извинившись, попросил Шадрина выйти на несколько минут в приемную.

Дмитрий этого ждал. Ему было неприятно присутствовать при споре, вспыхнувшем из-за него. Внутренне он был на стороне Кострова не потому, что решалась его судьба, а потому, что видел: уж слишком неравноценными были кандидатуры на вакантную должность, если даже подходить с чисто формальной стороны. А поэтому, ожидая вызова, он был почти уверен, что ректор института непременно распорядится провести приказом на заведование кабинетом его, Шадрина.

Ждать пришлось недолго. Рядом со столом секретарши сидела седая и юркая старушонка, которая то и дело поправляла выбивавшуюся из-под платка прядку жидких волос и что-то бойко рассказывала модно разодетой секретарше.

Дмитрия пригласили в кабинет. Костров, насупившись, грузно утопал в мягком кресле. Шадрин подошел к столу. Сесть ему не предложили. Ларцев, поджав губы, рассеянно смотрел в окно.

— Вот что, товарищ Шадрин, — после некоторого молчания заговорил Неверов. — Мы только что советовались с ректором института и решили, что отказать Терешкину у нас нет никаких оснований. В институте он работает давно, зарекомендовал себя хорошим общественником, прекрасные организаторские способности. Последние два месяца он успешно справляется с должностью заведующего кабинетом, на хорошем счету в райкоме… — Профессор поднял глаза на Шадрина. — А поэтому у нас нет других соображений. Рекомендация министерства несколько запоздала.

— Я вас понял, профессор. — Шадрин протянул руку за документами, но Неверов положил на них ладонь:

— Подождите, не горячитесь. У нас есть для вас предложение.

— Какое?

— Поработать лаборантом на этой же кафедре. Правда, должность мелковата для вас, но что поделаешь — не все начинали свою научную практику с профессора. Тем более что институт через год будет укрупнен, с будущего года вводится новая дисциплина — основы советского права, а вы, согласно диплому, научный работник в области юридических наук. Перейдете на преподавательскую работу. Мы вас поддержим.

Шадрин молчал. Предложение было неожиданным. Он даже приблизительно не мог себе представить, в чем состоят обязанности лаборанта кафедры. Слово «лаборант» в его сознании всегда было связано с техникой, с химией, физикой, точными науками… А тут вдруг он, юрист, — и лаборант.

— Вас, очевидно, не устраивает зарплата? — снова заговорил профессор Неверов. — Ничего сказать не могу, восемьсот рублей для семейного человека, конечно, маловато. Но ведь и молодой инженер после вуза получает не больше.

За последние месяцы своим безденежьем Шадрин даже в собственных глазах был так унижен, что восемьсот рублей в месяц показались ему целым состоянием.

— Я согласен, — твердо ответил Шадрин и тут же заметил, какими удивленными глазами посмотрел на него Ларцев.

Профессор Костров, по-прежнему неподвижно сидевший в кресле, одобрительно кивнул головой, посмотрел на часы и спохватился — он опаздывал на лекцию.

— С завтрашнего дня, товарищ Шадрин, вы — лаборант на моей кафедре, — сказал он и перевел взгляд на Неверова: — Только с приказом прошу не задерживать. Оформите, пожалуйста, сегодняшним числом.

На заявлении Шадрина Неверов вывел продолговатыми буквами: «В отдел кадров. Провести приказом на должность лаборанта кафедры». Поставив число, он расписался и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша.

— Пожалуйста, в отдел кадров. Пусть оформят сегодняшним числом.

Из кабинета ректора Шадрин вышел вместе с профессором Костровым. Ларцев остался у Неверова.

На лестнице Костров встретил Терешкина. Он на ходу отдал распоряжение ознакомить Шадрина с обязанностями лаборанта кафедры. И тут же, не слушая Терешкина, который хотел сообщить ему что-то важное, почти сбежал с лестницы и скрылся в подъезде.

Терешкин был небольшого роста, со светлыми редкими волосами и бесцветными бровями. Его легкая, почти мальчишеская походка никак не вязалась с иссеченным мелкими морщинами лицом. Он шел, широко размахивая руками. Шадрин еле поспевал за ним. Над нагрудным карманом вытертого синего кителя Терешкина пестрела планка с тремя новенькими наградными колодками. Шадрин искоса вгляделся в цветные поперечные полоски на планке и заметил про себя: «Медали… «За боевые заслуги», «За победу над Германией» и третья… кажется, «За оборону Москвы».

Когда Шадрин и Терешкин зашли в кабинет, Дмитрий пристально всмотрелся в лицо Терешкина. Ему было уже не так мало лет, как показалось Шадрину, когда они поднимались по лестнице. «Под сорок наверняка», — отметил про себя Дмитрий и протянул Терешкину руку: тот предложил ему познакомиться.

— Петр Николаевич, — отрекомендовался новый заведующий кабинетом и, не дожидаясь, пока Шадрин представится, принялся его инструктировать.

— Вот ваше рабочее место. — Он указал на стол, стоявший в углу.

Справа, между столом и стеной, прямо на полу возвышалась огромная копна газет и журналов.

— Первое, с чего начнете, — разберете эту груду газет, разложите их по числам, подошьете. Подшивки — на столе. Книги и брошюры сегодня пока никому не выдавайте. Завтра я вас познакомлю с порядком выдачи литературы. Перед каждым семинарским занятием будете развешивать на стенах наглядные пособия. Для каждой темы — своя, особая папка. Они хранятся вон на той полке. — Терешкин показал на стеллажи, заваленные журналами, папками, старыми пожелтевшими подшивками газет и скоросшивателями. — Протоколы заседаний кафедры придется вести также вам. Вся документация агитмассовой работы партийного бюро института находится вот в этом ящике… Тут записаны фамилии агитаторов… Одним словом, скучать не придется, работы будет по горло. А сегодня начните с газет. Их накопилось столько, что сам черт голову сломит. Работаю два месяца без лаборанта.

С этими словами Терешкин нырнул в комнату заведующего кафедрой. Шадрин остался один в пустом просторном кабинете, посреди которого стоял длинный, почти от стены до стены, стол, составленный из множества обычных канцелярских столов. На суконной зеленой скатерти аккуратными рядками лежали подшивки центральных газет. Стены были увешаны диаграммами, рисунками, плакатами, отражающими рост индустриализации страны. Дмитрий огляделся, сел за стол и положил руку на груду наваленных на полу газет и журналов, прикрытых географической картой.

…Так начал Шадрин свой первый трудовой день в институте. Заходили студенты, просили брошюры, но всем им он отвечал одно и то же: «Сегодня выдачи нет». Более спокойные, повернувшись, молча уходили. Наиболее строптивые начинали возмущаться, что в последнее время в кабинете ничего нельзя взять — ни книг, ни брошюр, ни газет… Если случалось, что настырный студент настоятельно требовал выдачи книги, из комнаты профессора Кострова (а в ней было слышно все, что происходило в кабинете) выскакивал Терешкин и начальственным тоном призывал к порядку, ссылаясь на то, что лаборант только что приступил к работе и на десять частей разорваться не может. Один, невзрачный с виду студент с ехидной смешинкой в прищуре серых глаз выслушал разгневанного Терешкина и спокойно спросил:

— А вы на что? Разве не можете выдать брошюры?

Это еще более подожгло Терешкина:

— Выдачей литературы занимается лаборант, понятно? А он, как видите, сегодня разбирает газеты. Понятно?!

Решив, что убедил назойливого посетителя, Терешкин снова нырнул в комнату заведующего кафедрой. Но студент на этом не успокоился:

— Подумаешь, какая цаца! Когда сам несколько лет сидел за этим столом, так мог выдавать и газеты, и книги, а заимел подчиненного, уж к нему и не подойди.

Терешкин волчком выкатился из комнаты Кострова и впился в студента своими маленькими колючими глазками. Он готов был ударить его. Но, так ничего и не сказав, снова юркнул в комнату Кострова.

Пять часов, до конца рабочего дня, провел Шадрин за разборкой газет. От пыли пощипывало в носу. В глазах мелькали колонки передовиц, мелкие и крупные шрифты, фотографии ударников промышленности и сельского хозяйства…

Уже под вечер в кабинет вошел пожилой низкорослый мужчина с толстым, почти волочившимся по полу вытертым портфелем. Сквозь очки в роговой оправе трудно было рассмотреть цвет и выражение глаз вошедшего. Некоторое время он молчал, потом устало присел за свободный стол.

— Новый лаборант?

— Так точно.

— Будем знакомиться. — Человек в роговых очках встал и протянул Шадрину руку: — Балабанов.

— Шадрин, — ответил Дмитрий.

Лицо Балабанова Дмитрию не понравилось сразу: самодовольное, с чуть затаенной усмешкой, скользившей по тонким губам.

— Фу-у… Устал дьявольски.

Продолжая разбирать газеты, Шадрин спросил:

— У вас сегодня экзамены?

— К сожалению.

— У кого? — донесся из-за перегородки голос Терешкина.

— У механиков. Восемь часов подряд слушал детский лепет. Ни одного серьезного ответа.

Терешкин вышел из комнаты Кострова:

— Чья семинарская группа? Не Беркиной?

Балабанов устало вздохнул:

— Ее почерк.

…Вечером, когда институт почти опустел, Терешкин по-хозяйски окинул взглядом проделанную Шадриным работу и похвалил его:

— Ого, какой террикон разобрал! А то я тут один окончательно зашился. — Он посмотрел на часы: — На сегодня, пожалуй, хватит. Завтра ваш рабочий день начнется с того, что подготовите наглядное пособие по теме «Коллективизация и ликвидация кулачества как класса». Вон в той розовой папке на верхнем стеллаже. А все это… — размашистым жестом Терешкин показал на диаграммы, висевшие на стене, — все это убрать! Я завтра приду к часу. У меня с утра инструктаж в райкоме.

Лицо Терешкина было озабоченным, как будто завтрашнее важное совещание в райкоме во многом будет зависеть от его присутствия.

Шадрин достал с верхнего стеллажа запыленную розовую папку, смахнул с нее паутину, раскрыл и, удостоверившись, что именно в ней хранятся пособия для очередной темы, положил папку на стол.

…Когда вышли на улицу, в домах уже зажглись огни. Шадрин чувствовал усталость и голод. Утром он выпил всего чашку кофе.

С Терешкиным расстались у Каретного ряда.

Прощаясь, Терешкин сказал:

— Думаю, сработаемся. Фронтовик?

— Приходилось.

— Я сразу заметил, что войну не в Ташкенте отсидел. Нам такие нужны. В нашем райкоме кадрами занимается сама Боброва. Баба — молоток. Ты ей понравишься.

Домой Дмитрий вернулся поздно. Переступив порог, он сразу же попросил есть.

Ольга бросилась навстречу. Истомившись за день в неведении, она забросала его вопросами:

— Ну как?

— Все в порядке.

— В институт?

— В институт.

— Кем, Митя?.. Мама, собирай на стол. Ты посмотри, он на ногах еле стоит.

— Лаборантом кафедры!.. Звучит?

Ольга сдвинула брови, словно что-то припоминая.

— А что это такое?

Дмитрий вымыл руки, устало сел за стол. Лицо его было злое, желчное.

— Буду давать руководящие указания дирекции института и профессуре!

— Митя, не до шуток!..

Шадрин, словно не расслышав слов жены, склонился над тарелкой и принялся жадно хлебать горячие щи.

Поужинав, он закурил, сел на диван и положил ногу на ногу. Ольга сгорала от нетерпения. Всем своим видом она как бы говорила: «Какой же ты вредный!..»

Поняв значение ее взгляда, Дмитрий заговорил, когда Мария Семеновна вышла в сенцы:

— Ты хочешь знать, что я буду делать?

— Хотя бы вкратце.

— Буду подшивать газеты, выдавать студентам брошюры и материалы к семинарам, буду развешивать по стенам наглядные пособия для занятий, вести протоколы заседаний кафедры… Недовольна?

— А еще что?

— А еще буду следить за распределением нагрузок среди преподавателей и в случае болезни одного из них, срочно, хоть пешком, хоть на крыльях, лететь к свободному преподавателю, чтоб тот подменил больного.

Ольга отошла к окну и повернулась к Дмитрию спиной. Теперь она отлично представляла, что входит в круг его обязанностей. Она вспомнила пожилую, с астматическим кашлем женщину-лаборантку, которая в ее институте выдает студентам пособия к семинарским занятиям. Старенькая лаборантка всегда очень сердится, когда студенты вырезают из газетных подшивок статьи.

Ей стало обидно за Дмитрия. Она открыла форточку и не решалась повернуться к мужу — боялась увидеть его лицо.

VII

Сад отцвел… Поблекшие лепестки яблоневого цвета желтоватыми хлопьями устилали взрыхленную землю. В раскрытые окна кабинета вплывала прохлада, настоянная на нежном дыхании только что распустившихся роз, на которых утреннее солнце серебрило мелкие капельки росы.

Академик Батурлинов подошел к окну и окинул взглядом сад. Он не успел еще обойти его, но наметанным взглядом хозяина уже видел беспорядок. «Вот так всегда: стоит отлучиться на каких-нибудь пять — десять дней, и чертополох поднимает голову». Взгляд его остановился на сломанной ветке молоденькой яблони, которая в прошлом году принесла первые плоды. «Никто не замечает, никому не нужно…»

Из кирпичной дорожки, ведущей от террасы к калитке, кто-то выворотил два кирпича, которые валялись тут же рядом, в траве. И никому: ни Марфуше, ни Лиле, ни гостям, живущим у Батурлиновых уже целый месяц, — не бросился в глаза этот беспорядок. «И вообще все идет не так, как нужно… Все через пень-колоду».

Батурлинов чутко прислушивался к каждому шороху за спиной. С минуты на минуту в кабинет к нему должна войти Лиля. Он не видел ее две недели, с тех пор как она проводила его на Белорусском вокзале. Все эти четырнадцать дней, проведенных в дороге и за границей, не было дня, чтобы он, вставая и ложась, не думал о Лиле. И эти думы о ней для него были, как утренняя и вечерняя молитва верующего. «Как она там, стрекоза-егоза, капризуля моя непослушная?.. Не выкинула ли какую-нибудь очередную глупость?»

Предчувствие не обмануло Батурлинова. Рано утром, как только он перешагнул порог веранды и увидел заплаканное лицо Марфуши, понял, что стряслось что-то неладное.

— Что случилось? — спросил он и поставил посреди веранды большой крокодиловой кожи портфель, который почему-то сразу показался ему непосильно тяжелым.

Худенькие плечи Марфуши еще больше заострились.

— Где Лиля? — каким-то сразу осевшим голосом спросил Батурлинов.

— Спит, — сдерживая всхлипы, ответила Марфуша.

— Здорова?

— Слава богу, здорова.

У старика отлегло от сердца. Он провел Марфушу на кухню и указал ей на табуретку:

— Садись. Рассказывай, что случилось?

И Марфуша все рассказала. Рассказала о том, что от Николая Сергеевича Лиля ушла на второй день после отъезда Батурлинова. Ушла совсем, без ссоры, по-доброму. Но вещи пока не перевезла. А через неделю, поздно вечером, приехала на машине с каким-то чернявым мужчиной с усиками и оставила его ночевать в своей комнате. Потом ее три дня не было. А позавчера снова приезжала с тем же чернявым и снова оставила его ночевать.

Батурлинову все было ясно. То, чего он больше всего боялся, когда Лиля переезжала к Струмилину, случилось. Тяжело опираясь руками о колени, он привстал с табуретки и, сгорбившись, направился в кабинет. Портфель по-прежнему стоял посреди веранды. Новый заграничный чемодан с подарками Лиле, поставленный шофером на крыльцо веранды, всеми забытый, оставался стоять. Играя кожаной ручкой, по нему прыгал котенок.

Батурлинов не хотел будить Лилю — было еще рано. К тому же он боялся этой встречи, не знал, что должен сказать внучке. Где-то в глубине души нет-нет да и вспыхивали огоньки стариковской радости: «Она пришла… Пришла к деду…» Но тут же эти огоньки потухали, как только он вспоминал Струмилина, последние их встречи и долгие беседы о жизни, о медицине… Он видел его печальное и словно притушенное лицо, большие светлые глаза, доверчивые и тоскующие. А потом этот «чернявый»… «Кто он? Что это за ферт? Да еще с усиками!.. Мерзавец!.. Пусть только посмеет еще раз переступить порог моего дома!..»

Батурлинов долго ходил по кабинету. Несколько раз принимался за письма, которых за время его отсутствия накопилось не менее двух десятков. Были среди писем и приглашения на заседание в ВАКе, на большой Ученый совет в медицинском институте, в академию, в издательство Большой Советской Энциклопедии… Одних только официальных уведомлений и приглашений было около дюжины. Но все это: письма друзей, официальных лиц, учреждений, учебных заведений — теперь было далеким, третьестепенным…

Теперь, после долгого раздумья, Батурлинов знал, о чем он будет говорить с Лилей. Нет, он не станет спрашивать ее, почему она ушла от мужа. Он откроет ей глаза на то, какой безумный шаг она совершила. Главное — не сорваться, не накричать, не утопить этот важный разговор во вспышке слепого гнева, в который Батурлинов хоть редко, но впадал, когда самое дорогое и близкое существо, Лиля, в ответ на заботы и любовь старика иногда причиняла ему горе и страдания.

Заслышав за спиной шаги, профессор вздрогнул. Он знал — это вошла Лиля. Но, делая вид, что загляделся на цветочную клумбу в саду, не оборачивался. Лиля подошла к нему сзади и остановилась.

Не глядя на внучку, он отошел от окна и сел в кресло. Опустив тяжелые веки, смотрел в пол и молчал. Лиля стояла у раскрытого окна.

А Батурлинов по-прежнему молчал. Эта выдержка и эта пауза стоили ему большого усилия воли. Наконец он заговорил глухим голосом:

— Что же ты делаешь, внученька? Хоть бы меня пощадила.

Только теперь Батурлинов посмотрел на Лилю. Боже мой, как она изменилась за эти две недели! Осунулась, похудела, под глазами появились темные круги…

— Я не буду спрашивать, почему ты это сделала. Меня убивает другое — твоя жестокость. Вспомни, как я не хотел, чтобы ты выходила замуж за Струмилина. Я отговаривал тебя, я просил… Но ты не послушалась. Ты сказала, что любишь Николая Сергеевича, что только с ним можешь быть счастливой. И я сдался. Вскоре я понял, что был не прав. А когда ближе познакомился с твоим мужем, то убедился, что это благороднейший человек и талантливый ученый. Часами мы беседовали с ним о его прошлом, о его планах в науке… Мне было стыдно: как я мог встать на пути к твоему счастью?.. И я был спокоен, я знал, что судьбу свою ты связала с порядочным и добрым человеком. И вот теперь… Все полетело по ветру кувырком… Как зола с пожарища…

Плечи Батурлинова опустились. Большие руки со скрещенными пальцами лежали на коленях. Те, кто, удивляясь его энергии и работоспособности (а профессору было уже семьдесят семь лет), раньше не давали ему больше шестидесяти пяти, теперь могли бы не узнать Батурлинова — так он постарел.

Лиля хотела что-то сказать, но рыданья перехватили ее горло. Дед не мог смотреть на нее плачущую. Наконец он переборол себя и почти шепотом сказал:

— Выслушай меня до конца. — Батурлинов встал, зачем-то подошел к книжным стеллажам, постоял с минуту, стер пальцем пыль с массивной дубовой этажерки и снова вернулся на прежнее место. Сел в кресло. Не шелохнувшись, Лиля стояла у стены.

— Ты когда-нибудь видела слепого человека, стоящего на тротуаре? Стоит, постукивает палкой о край тротуара и терпеливо ждет, когда наконец чья-нибудь участливая рука коснется его локтя. И чей-то незнакомый голос скажет: «Позвольте, я вас переведу через улицу…» Я спрашиваю, ты видела такую картину?

Лиля молчала.

— Нет, ты не видела… А я видел. Я видел эту скорбную картину из окна моей клиники. Это было недавно, утром, часов в восемь. Как всегда, в это время улицу лихорадит. Все спешат, торопятся, летят, как сумасшедшие… И вдруг вижу: в потоке пешеходов, перед самым перекрестком, стоит человек. В черном плаще, высокий, с палочкой. Стоит и постукивает ею о бруствер. Он ждет. Ждет хорошего, доброго человека. Он никогда не крикнет: «Люди!.. Я слепой, переведите меня через улицу…» — Батурлинов полузакрыл глаза и, словно разговаривая сам с собой, продолжал: — Люди спешат… Им некогда. У всех своя забота. Время рассчитано по минутам. И все это я вижу из окна моей клиники, вижу, но помочь ничем не могу слепому. Чтобы дойти до него, мне нужно миновать несколько коридоров, на это уйдет время. А он, как и все, куда-то идет. И вдруг я вижу!.. Что бы ты подумала?! Женщину с ребенком на руках. Увидев слепого, она остановилась, словно перед нею неожиданно разверзлась пропасть. Ребенок на ее руках спал. Очевидно, она несла его в ясли. И тоже, как все в этот час, торопилась. А слепой все стоял и стоял, постукивая об асфальт легкой палочкой, ждал доброго человека. Женщина подошла к нему и что-то сказала. Я догадался, что она предложила перевести его через шумный перекресток. Слепой улыбнулся… — Батурлинов открыл глаза и взглянул на Лилю: — Ты видела когда-нибудь, как улыбаются слепые? Конечно, не видела. А я видел… И не раз. В этом подобии улыбки больше скорби, чем радости. Настоящую улыбку рождает солнце, а тот, кто не знает, что такое солнце, улыбается по-другому. Я смотрел из окна, пока женщина не довела слепого до троллейбусной остановки. Потом она вернулась, пересекла шумный перекресток назад и скрылась за углом…

Батурлинов откинулся на спинку кресла и долго смотрел на Лилю, словно что-то припоминая или раздумывая: а зачем, собственно, он начал этот разговор?

— Я не зря заговорил о слепом человеке и о женщине с ребенком на руках. Пока ты спала, я тут ходил и все думал… Думал над тем, что ты сделала. И наконец пришел к выводу: ты поступила жестоко. Я вспомнил все, буквально все, вплоть до мелочей: мое нежелание благословить тебя на брак с Николаем Сергеевичем, твое упорство, твое заверение в том, что ты любишь его, наконец, твои слезы, когда ты так тепло говорила о Тане. Ты хотела заменить ей мать… Ведь ты, как никто другой, знаешь, что такое сиротство. И тогда я увидел, как я был неправ. С легким сердцем благословил тебя. Но вот прошло несколько месяцев. Ты ушла от Николая Сергеевича. Ушла, когда ты ему особенно необходима. Он болен, он одинок… Все свое время он отдает науке и работе, работе и науке. В клинике он получает гроши. На его плечах дочь. Ты уже успела расположить к себе осиротевшего ребенка. И вдруг так предать… Как все просто — взяла и ушла!.. Твой поступок в моем сознании предстает примерно такой печальной картиной: у панели, на шумном перекрестке, стоит слепой человек. Стоит и ждет, чтоб его перевели на другую сторону улицы. И вдруг откуда ни возьмись появилась ты… Моя милая, добрая внучка. Ты бережно берешь под руку человека в черном плаще и переводишь через улицу. Вот ты довела его до середины перекрестка… И вдруг… Что я вижу?.. Ты бросила слепого посреди улицы и кинулась бежать назад. Оказывается, в эту минуту ты вспомнила, что не захватила с собой пуговицы для платья, которое сшила тебе портниха. А человек в черном плаще стоит посреди шумного перекрестка и постукивает легкой палочкой об асфальт. Слева и справа с шумом проносятся автомобили. По шарканью ботинок он догадывается, что мимо него пробегают пешеходы. И все мимо, мимо… Машины обдают его бензинным дымком. Прохожие скользят по нему сочувственными взглядами. И в каждом взгляде можно прочитать позорное извинение: «Я бы с великим удовольствием, но так тороплюсь…» А человек в черном плаще даже находит в себе силы скорбно улыбнуться.

Батурлинов встал, распрямил свои худые костистые плечи и, заложив руки за спину, прошелся по кабинету.

— Я кончил. Теперь слушаю тебя.

— Что мне делать?! — еле слышно проговорила Лиля.

— Вернуться к Николаю Сергеевичу! Встать на колени и просить прощения!

— Это невозможно… Я не могу этого сделать. Не имею права…

Лиля упала на диван, уткнувшись лицом в подушку. Трудно было старику Батурлинову смотреть, как содрогаются в беззвучных рыданиях плечи внучки, самого близкого, самого родного человека на свете.

VIII

Электричка остановилась у платформы «Абрамцево». Вместе с напористым валом пассажиров вышли на перрон Мориссон и Надя. После душного вагона прохлада леса, хлынувшая бодрящей волной, чувствовалась особенно остро. Мориссон остановился и огляделся.

— Как в Карпатах!

По обеим сторонам железнодорожного полотна молчаливо вздымали свои угрюмые кроны могучие ели. Словно разморенные избытком сил богатыри, они дремали под горячим солнцем. Сверху, над их островерхими зелеными вершинами, лениво плыли белые облака.

Надя сжала руку Мориссона:

— Ты еще не то увидишь… — Она увлекла его в сторону леса.

Узкая тропинка вела в гору меж могучих стволов корабельных елей. Кое-где в эту строгую зеленошлемную шеренгу врывались кряжистые дубы и белоствольные березы.

Мориссон дышал глубоко. Внезапно остановившись, он тер ладонью лоб.

— Что ты, Альберт?

— Забыл, понимаешь, забыл… Как это говорили древние римляне… — Он перевел взгляд со стройной прямоствольной березы на высокий дуб. — Да, вспомнил: кесарю кесарево!

Надя не поняла, что хотел сказать Альберт. Но не осмелилась спросить, что он имеет в виду, вспомнив забытый афоризм. Смущенно глядя на Альберта, она старалась прочитать в лице его хотя бы малейший намек на мысль, взволновавшую его. Она и до этого нередко ловила себя на том, что ее познания в области литературы и истории очень слабы.

Мориссон сделал вид, что не заметил смущения Нади.

— Ты только посмотри, как разумна природа! Полюбуйся, какую стройную красавицу березку она сосватала этому чудо-богатырю! — Альберт рукой показал на дуб, высоко взметнувший свою зеленую густую крону в голубое небо.

Надя еще крепче сжала руку Альберта и, слегка пригнувшись, пружинисто и по-мальчишески озорно побежала по тропинке, ведущей на пригорок, где на кромке солнечной поляны весело перешептывались молодые березки. Альберт еле поспевал за ней. Ему было приятно и легко бежать между деревьями, в мягких наплывах хвойной прохлады, сжав в своей крепкой большой ладони руку Нади. Он забыл все: и то, что он не тот, за кого себя выдает, и что он должен терпеливо играть роль влюбленного румынского журналиста, и то, что перед ним советская студентка, а не просто милая девушка. Забыто строгое напутствие седого Вильсона. Альберт почувствовал себя послушным ребенком, подхваченным на сильные руки доброй и ласковой матерью-природой. Не скрывая нахлынувших чувств, он неожиданно резко остановился.

— Альберт! Тебе это нравится?..

— Я вспомнил Карпаты. От этих елей на меня пахну́ло родиной. — Взгляд Мориссона рассеянно скользил по зубчатой линии дальнего леса: — А вон тот спуск и дорога чем-то напоминают одно местечко в Синае, по пути к королевскому дворцу. Ты никогда не видела Карпаты?

— Нет.

— Они древни, как мир, и юны, как утро. Когда-нибудь ты увидишь мою родину. Дунай, Бухарест, Карпаты!..

— Я слушаю… Рассказывай, ты так восторженно говоришь о родине!

— Потому что я люблю ее! — Взгляд Мориссона вспыхнул горячим блеском. — Нет, ты не можешь представить себе, что такое Карпаты! Альпийские луга, высокогорные озера!.. А долина на берегу Бистрицы! Вода в этой реке чиста и прозрачна, как хрусталь, свежа и холодна, как русская зима. Она течет из Родненских гор. А ущелье в Бучеджских горах!.. Если ты когда-нибудь будешь проезжать через это ущелье и посмотришь вверх, на небо, у тебя закружится голова! А там, высоко-высоко в горах, озера… Много-много озер!.. На одних только Трансильванских Альпах их более ста. А когда перед твоими глазами предстанут сталагмиты в пещере Скеришоара, тебе покажется, что ты находишься на дне океана и что вокруг тебя возвышаются гигантские коралловые рифы. — Мориссон вздохнул: — О Бухаресте говорить спокойно нельзя. Это не просто город. Это город-сад! Это волшебная легенда! Я однажды любовался им с самолета. Впечатление потрясающее! Ты только представь себе: вдали, на севере, вздыбились в небо гордые Карпаты. А под ними, цепляясь своими белыми рукавами за скалистые вершины, плывут облака. Они нежны, как туман, они легки, как дым. А дальше, если посмотреть на юг от города, увидишь Дунай… Голубой Дунай! Сколько песен о нем сложили! Но сверху он кажется совсем не голубым.

И снова взгляд Мориссона блуждал где-то далеко-далеко, поверх линии дальнего леса, синеющего на горизонте.

— А там, где всходит солнце, Бухарест окаймлен жемчужным ожерельем озер: Китила, Беняса, Флоряска… Все они пронизаны серебряной нитью реки Колентины.

Надя, как девочка, любовалась восторженностью своего друга.

— Альберт, пойдем. Дальше будет еще красивее.

Они пошли дальше. Узкая тропинка привела их к речке Воре, берега которой были затянуты сизовато-дымчатыми кущами ивняка и темно-зеленой ольхой. Мориссон остановился, заметив плывущий по реке венок из ромашек:

— Что это плывет?

— Венок.

— Это что — чисто русское, национальное?

— Да… Это старинный русский обычай. Был такой праздник, троица. В этот день раньше на Руси молодые девушки гадали. Невеста плела два венка: себе и своему жениху, потом опускала их на воду.

— Зачем? — спросил Мориссон, провожая взглядом плывущий по реке венок, который задержался у камыша, потом плавно обогнул его и поплыл дальше.

— Была такая примета в народе: чей венок потонет раньше, тот раньше умрет.

— Чудаки вы, русские! В вас еще столько первобытной наивности. Верите в сны, в приметы…

Венок скрылся за кустами ольшаника.

Надя тронула Альберта за локоть, и они двинулись по утоптанной тропинке, вьющейся вдоль берега речушки.

Надя шла за Мориссоном. На крутом склоне к реке они наткнулись на художника. Примостившись на раскладном стульчике, не обращая внимания на подошедших, он писал этюд. На нем была вымазанная масляной краской парусиновая блуза и старая шляпа с темными потеками на выгоревшей ленте. По виду художнику было не более сорока. Ему не хотелось, чтобы за спиной маячили прохожие. Это было видно по его взгляду, который он бросил снизу вверх на Мориссона. В этом взгляде были и раздражение, и немой укор. Кто знает, может быть, Мориссон в эту минуту напомнил художнику тех прилизанных черноволосых красавцев с розовыми чувственными губами, каких когда-то рисовали на лубочных пасхальных открытках. Непременно темные, отливающие бликами волосы расчесаны на пробор, и рядом — темноглазая подруга с глупой, окаменевшей улыбкой на лице. А кругом реют голубки, машут крылышками ангелочки…

Мориссон был слишком далек от того, чем жил в эти минуты художник. Он писал обветшалый мостик, к тонким сваям которого ошметками прилипли космы зелено-рыжих водорослей. Заводь речушки была тихой и сонной. Казалось, течение ее приостановилось.

Где-то куковала кукушка.

Альберт и Надя пошли дальше.

— Что это — богема? — спросил Альберт, кивнув в сторону художника.

— По-моему, просто приезжий чудак. Здесь, в Абрамцеве, живет много художников, их целый поселок. — Надя показала в сторону пригорка, на котором виднелось несколько дачных крыш. — Здесь жили и живут знаменитые старые художники: Иогансон, Грабарь, Радимов… — И после некоторой паузы продолжала: — А впрочем, у художников до богемы — один шаг.

— И наоборот, — сказал Мориссон.

— Странный ты какой-то, Альберт… Иногда мне кажется, что ты даже сны видишь не такие, какие снятся простым смертным, а свои, абстрактные, сплошь из социальных выкладок и в паутине голых идей. Хотя бы здесь, в этом райском уголке, на часок забыл, что ты журналист, что у тебя диссертация. Нельзя же так…

Мориссон опечаленно посмотрел на Надю:

— Я хочу, чтоб мои соотечественники поскорее научились жить так, как живут русские. Не удивляйся, если даже в часы нашего отдыха я иногда надоедаю тебе деловыми вопросами. В Москву я приехал, как сухая губка. Отсюда должен вернуться разбухшим от познаний. Это мой долг. Это задание нашего правительства.

Надя просветленно улыбнулась:

— А Бухарест? А Трансильванские Альпы? А гордые Карпаты?..

Некоторое время Альберт молчал, опустив голову. Потом тихо ответил:

— Это дано богом. Все остальное люди должны брать своими руками.

Наде стало жаль Альберта. Мысленно она теперь ругала себя за то, что заставила его чуть ли не исповедоваться. На ее переносице обозначилась жесткая складка.

Они вышли на залитую солнцем некошеную поляну, усеянную ромашками. Альберт снял, пиджак, выбрал на краю поляны, в холодке, местечко, где трава была нетронута.

— Присядем?..

Мориссон сел на разостланный пиджак и предложил сесть Наде. Но та, словно не расслышав его, стремительно побежала к речке, сломала ветку ивы, намочила ее в холодной воде и вернулась назад. Альберт, распластав руки и закрыв глаза, лежал на спине.

— Ты как распятый Христос, — сказала Надя и обдала Мориссона брызгами с мокрой ветки.

Альберт не вздрогнул, не открыл глаз. Он оставался лежать неподвижно.

Надя присела рядом.

Где-то снова начала свое извечно кручинное кукование кукушка. Над головой еле угадывался мягкий шелест листьев берез. Из-за речки, откуда-то, кажется, совсем близко, покатилось утробно-чугунное гудение товарного поезда. В его грохоте утонул испуганный шелест берез. Умолкла и кукушка. Наступила глухая тишина.

— Альберт, ты веришь в судьбу?

Некоторое время Мориссон молчал, потом устало ответил:

— Судьба — это длинная-предлинная цепь. А звенья ее — случайности.

— Ты об этом узнал на лекциях по философии? — с некоторой иронией в тоне спросила Надя.

— Я это почувствовал на собственной шкуре. Хотя бы наша встреча весной. Разве она не случайна? Не пойди я или ты на университетский вечер — мы не бродили бы сейчас в этом восхитительном лесу.

Надя положила голову на скрещенные руки и пристально смотрела на Мориссона.

— А могло быть даже так: оба мы были на вечере. Но не пригласи ты меня танцевать — нам никогда не знать бы друг друга.

Мориссон, рассеянно глядя вдаль, продолжал:

— Эту зависимость можно продолжать до бесконечности.

— Ну что ж, продолжай. Это даже интересно, — сказала Надя, щекоча сорванной травинкой щеку Альберта.

— Не назначь я тебе свидание на этом вечере — вряд ли могла повториться случайность второй встречи.

— Ну продолжай, продолжай эту цепь случайностей.

— Не влюбись я в тебя, моя милая северянка, ты никогда не спросила бы меня: верю я или не верю в судьбу. Продолжать дальше?

— Хватит… — сказала Надя и положила голову на руки Мориссона.

Странные чувства захлестывали Надю в последние дни: то она боялась Мориссона, то ей хотелось быть с ним рядом. И это второе чувство пугало. Не успев вспыхнуть, оно тут же угасало, когда Надя вспоминала строгий наказ отца, контр-адмирала: «Смотри, дочь, как бы беды не было из-за этого иностранца». Надя горячо возражала: «Ведь Альберт из демократической страны… Что тут особенного?»

Отец, раздраженный упорством дочери, уходил к себе в комнату. Мать, как правило, в такие минуты отмалчивалась. Ей нравился изысканно-галантный Альберт. Она даже терялась, когда он заходил за Надей в театр или кино.

Временами Надю настораживало любопытство Альберта, когда он расспрашивал о ее друзьях и товарищах. И почему-то особый интерес проявлял к тем ее друзьям, у которых жизнь сложилась не совсем гладко. А неделю назад, рассматривая фотографию выпускного курса факультета, на которой были запечатлены преподаватели и студенты, Надя подробно рассказывала Альберту почти о каждом сокурснике, вспоминала смешные подробности из студенческой жизни, от души радовалась удачам одних и искренне горевала над неудачами других.

Когда Надя дошла до Шадрина и стала рассказывать о том, как нескладно сложилась у него жизнь и как несправедливо отнесся к нему его начальник, не оценив ума и способностей Шадрина, Мориссон загорелся и принялся подробно расспрашивать о прошлом Дмитрия, о его характере и наклонностях, поинтересовался даже тем, как он относится к спиртному.

— Странно, — удивилась Надя. — Чем объяснить твой повышенный интерес к Шадрину?

— Ревность… Элементарная ревность!.. — отрезал Мориссон. — Когда ты дошла до Шадрина — у тебя зарделись щеки и в глазах вспыхнул какой-то особенный блеск. Мы, южане, не прощаем любимой женщине раздвоение сердца. — Прищурившись, Мориссон долго и пристально смотрел на Надю: — Мне кажется, когда-то ты его любила. Не так ли?.. Ну что ты снова вспыхнула?

Надя тихо засмеялась. В эту минуту ей было приятно, что в Мориссоне заговорило чувство ревности: значит, любит, если ревнует.

— Нет, Альберт, с Димой мы просто хорошие друзья-товарищи, — вздохнув, сказала она.

Пристально вглядываясь в фотографию, Мориссон сказал:

— Прекрасное, мужественное лицо славянина. Лицо воина и верного друга.

Надя оживилась:

— Ты колдун, Альберт. На войне он был разведчиком. Весь в орденах и медалях, несколько тяжелых ранений… А умница!..

— Познакомь меня с ним.

Эта просьба для Нади была неожиданной. Она растерялась, не зная, что ответить.

— Разве твой друг не может стать моим другом? — строго сведя брови, спросил Мориссон. Он ждал ответа.

И Надя, несколько подумав, ответила:

— Хорошо, я тебя с ним познакомлю.

— Каким образом и когда? — наступал Мориссон.

— Очень просто: позвоню ему, и мы все трое встретимся. Кстати, у меня есть причина для встречи: я до сих пор не вернула ему три тетради конспектов по философии. А он ими так дорожит.

— Где он сейчас работает? — продолжал расспрашивать Мориссон.

— Даже стыдно говорить, Альберт. У него такая работа, с которой может справиться школьница старших классов. Лаборант в институте. — Надя снова горько вздохнула. — Я случайно встретила его несколько дней назад. Худющий, осунулся, насилу узнала.

— Если другу так трудно — ему нужно помочь, — сочувственно сказал Мориссон.

— А как?

— Встретимся — увидим как. — Мориссон перевел взгляд на фотографию: — Люди с такими лицами — гордые. Они примут не всякое участие в их судьбе.

— И не от всех, — продолжила Надя.

— Ты у меня умница. Вот за это я тебя люблю еще больше…

…Этот разговор был неделю назад. Альберт не забыл его. Сегодня утром, перед тем как поехать за город, он напомнил Наде о ее обещании познакомить его с Шадриным. Надя позвонила Дмитрию, но на работе его не оказалось — сказали, что болен. Домашнего телефона у него не было.

И вот теперь снова Мориссон вспомнил Шадрина. Вначале Наде показалось, что он, убаюканный мерным кукованием кукушки, засыпает, а поэтому тихо встала, сломала ветку ольхи и принялась легонько помахивать ею над лицом Альберта, не давая сесть на него назойливому комару. Но, увидев улыбку Альберта, поняла, что он всего-навсего притворяется спящим.

— Ты спишь? — тихо, почти шепотом, спросила Надя, касаясь волос Альберта.

— Не сплю, — не открывая глаз и не шелохнувшись, твердо ответил Мориссон. — Я думаю.

— О чем?

— О твоем друге, о Шадрине. О том, что ему плохо, а нам хорошо.

— У тебя навязчивая идея, Альберт.

— У меня хорошая память на хороших людей. Когда ты меня познакомишь с Шадриным? В Москве у меня нет друзей среди мужчин. А я хочу иметь их.

— Раз обещала, значит, познакомлю, — ответила Надя.

— Когда? — сухо прозвучал вопрос Мориссона.

— Хоть завтра.

Мориссон сладко потянулся и открыл глаза. Потом взял руку Нади и поднес ее к своим губам. Голова Нади склонилась ниже. Ее волосы, упав на лицо Альберта, щекотали его губы.

Почувствовав горячее дыхание Альберта, Надя хотела отшатнуться, встать, но какая-то сила остановила ее.

…Много раз принималась куковать кукушка. Но всякий раз, как только над лесом гудящим валом катилось эхо электропоездов, кукушка умолкала. Не умолкала только жизнь. Она трепетала в каждом листочке, в каждом цветке и былинке, звенела в тоненьком гудении пчелы, проступала в усилиях труженика-муравья, дышала родниковой прохладой Вори…

Загрузка...