Мутная волна ударила и обожгла лицо. И схлынула. Только туман, холодный и липкий, раскачивался перед глазами.

— Вы нездоровы, Бугров?

Клим пошарил перед собой, нащупал тетрадь и неуклюже выпростал длинные ноги из-за парты.

— Нет. Я здоров. Абсолютно здоров, Леонид Митрофанович...

Он шел по проходу, неестественно высоко вскинув голову, прямой, как шомпол. В медных пуговицах синего кителя горело солнце. Не задерживаясь, обогнул стол, бросил на него свою тетрадь. Вышел.


2

На улицах буянила весна. Она подступала к городу крадучись, то игриво дразня своей лучистой наготой, то капризно запахиваясь в плотные тучи. Но теперь она ворвалась — веселая, шумная, горячая,— мазнула по стеклам золотом, озорно заплескалась в лужах, сощелкала последние сосульки с крыш. Ее ждали долго — а началась она вдруг, как пожар, и ее встречали в черных пальто, серых платках, шапках-ушанках...

Мишка распахнул свой ватный пиджак с облезлым воротником. На его добродушном, как из пульверизатора спрыснутом веснушками лице обычно блуждала рассеянная, ленивая улыбка, за которую в классе Мишку прозвали Сияло Грешное. Но сегодня его не радовало даже солнце. Ему было жарко и хотелось ругаться.

— Ты идиот,— сказал он мрачно.

Клим не слышал или делал вид, что не слышит, лишь сунул руки в карманы. Он шагал широко, не выбирая дороги, через грязь, через лужи, весь подавшись вперед, как будто преодолевая лбом сопротивление резкого ветра. Черные, давно не стриженные волосы дымились над его головой.

У маленького продмага вдоль тротуара вытянулась очередь. Ее хвост загибал за угол. Из узких дверей вытаскивались женщины со свирепо-счастливыми лицами. Над головами они держали кульки с пряниками в потеках розовой глазури.

— И все-таки ты идиот,— уныло повторил Мишка.— Мог бы взять другую тему.

— Не мог!

Мишка насупился.

— И вообще,— сказал он, глядя себе под ноги, скользившие в густой грязи.— Я тебе и раньше говорил. Нечего соваться со своим отцом где надо и где не надо. Кому это важно?

— Мне,— сказал Клим.— Плевать я хотел на Слайковского. И на Михеева. И на всех остальных!

— Осторожно,— сказал Мишка, помолчав.— Слюны не хватит.

— Хватит,— сказал Клим.— Не беспокойся.

Квартал они прошли не разговаривая. Мишка сопел. На душе у него было муторно. Ну и Клим!.. То замкнется — слова из него не вытянешь, а то вдруг такую отчудит штуку... И, главное, с чего?..

Пройдя по окраинной улице, они вышли на пустынный размытый тракт. Город остался позади. Теперь их окружала степь, огромная, бурая, набухшая талой водой. По ней словно провели гигантским катком, равняя все горбы и впадины — такой она казалась гладкой. Глазу не за что было зацепиться — он скользил в ее просторе, все глубже и глубже, не находя границ, пока не упирался в слепяще-синюю полосу неба.

Здесь легко дышалось.

На подошвах налипли комья клейкой грязи, пока они отыскали бугорок, подсушенный ветром и солнцем. Клим опустился на слинявшую прошлогоднюю траву, обхватил руками острые колени. Рядом, блаженно жмурясь, растянулся Мишка.

— Ну, хорошо,— сказал Клим,— у других — отцы как отцы. Их не расстреливали. Они брали рейхстаг. Хорошо. Но мы-то, мы-то — идем их дорогой? А? — он вскочил и быстро заходил по бугру, бурно жестикулируя.— Пишем сочинения, бегаем на танцульки, платим комсомолу двадцать копеек... Все! — он остановился перед Мишкой и яростно крикнул:

— Для чего мы живем?

Мишка поднялся и сел. Он долго жевал ржавый стебелек, сосредоточенно морщил лоб.

— Тебе-то что,— сказал наконец он.— Ты стихи пишешь.

— Стихи! — Клим язвительно рассмеялся.— Кому нужно это дерьмо?..

К Мишкиным ногам шлепнулась толстая тетрадь. Он бережно поднял ее, стряхнул соринки. На обложке — размашистым почерком: «Ява в огне. Поэма».

— Кончил? — спросил Мишка..

— А что толку?

— Прочти..

— Зачем?..

Стихов у Клима было много, а слушатель — один. Получив очередной отказ из редакции, он запирал стихи в сундук. И тут Мишка ничем не мог помочь.

Огорченно вздохнув, он сказал:

— Прочти все-таки....

Клим нехотя взял тетрадку.

— Ну, ладно, черт с тобой,— сказал он отрывисто.— Не засни только...

Действительно, был однажды такой случай. Клим никак не хотел простить его Мишке.

— Читай, что ли,—сумрачно повторил Мишка.

Клим глубоко — как перед нырком — вдохнул воздух — и лицо у него на мгновение стало вдруг беспомощным. Он робко посмотрел на Мишку — но тут же нахмурился и спрятал глаза под лохматыми бровями.


Давно сомкнули орудия пасть,

В Европе седой — тишь.

Ветер напудрен, надушен опять

Твоими духами, Париж.

Но там, на востоке,— какая земля,

Чьи залпы послышались мне?

О Ява, родина моя,

Ты вся горишь в огне!...


Он читал монотонной, застенчивой скороговоркой, как будто стыдясь тех возвышенных слов и восклицательных знаков, которые сам щедро рассыпал по строфам своей поэмы. Постепенно Мишка начал понимать, что речь идет об индийском студенте,— он жил в Калькутте и стремился постичь истину. Но ему не открыли ее ни Будда, ни йоги. В отчаянии он стал курить опиум, однако вскоре ему попался в руки том Карла Маркса — и он познал, что смысл жизни — борьба. И когда восстала Ява, ему было уже ясно, что его место — там, где сражаются и умирают за свободу.

Мишка слушал — и вспоминал, как они тоже — то есть сначала Клим, а потом и Мишка — увлекались философией йогов и размышляли, как можно достичь нирваны. Но потом заключили, что нирвана — это чепуха. И они тоже говорили и думали о Яве. Но Мишке казалось, что обо всем этом следовало говорить как-нибудь попроще, без рифм... Впрочем вскоре он уже не обращал внимания на рифмы.

Индийский студент забросил за плечи холщовый рюкзак и, собрав последние рупии, купил билет на пароход «Мердека», отходящий на Яву. «Мердека» — значит свобода!

Голос у Клима окреп, зазвучал громче, ровнее, прерываясь только когда Клим торопливо проводил языком по пересохшим губам. Какая-то странная сила осветила изнутри его лицо, загорелась в черных зрачках, выпрямила узкие плечи. Казалось, она рвется наружу и не находит пути, и от ее бунтующего напора пружинит и содрогается его угловатое, длинное, тощее мальчишеское тело, с большой головой на тонкой шее, с крупными мужскими кистями на детских запястьях.

Мишка не смотрел на Клима — он смотрел в степь; он видел не степь, а зеленый остров, пылающий остров, стиснутый кольцом блокады, восставший против японских, голландских, английских империалистов, против всего мира — маленький гордый остров с кинжалами из бамбука — против танков, орудий, линкоров. И отважный индийский студент шел по Джокьякарте, по ее белым улицам, залитым красной кровью, и выступал перед бурлящими толпами, и собирал отряд добровольцев, и кидался в атаку — и в бреду, смертельном бреду, перед ним появлялся лорд Черчилль с неизменной сигарой в зубах — и герой швырял ему в лицо свои последние слова — ему, человечеству, всей планете:


Подожди, мир долларов и стерлингов,

Пфеннигов,

франков,

пенни!

Грохочет Завтра

по лестнице Времени —

Осталось немного ступеней!

Эй,

слушайте все,

президенты,

премьер-министры!

Слышите — бьют часы на Вестминстере?

Как взрывы,

как бомбы,

Как пушек

салюты,

Эти удары звучат:

Часы остановишь —

но ни на минуту

Времени остановить нельзя!

Смейтесь,

люди —

Наш смех раскатится по Вселенной,

громами гремя —

Это наша победа —

Время

остановить нельзя!


Мишка сидел не шевелясь, как буддийское изваяние, и пристально глядел прямо перед собой. Он слушал — и завидовал, завидовал Климу, как будто он побывал там, куда ему, Мишке, никогда не доведется проникнуть.

...А герой умирал. Он лежал на подстилке из банановых листьев, окруженный друзьями, братьями по борьбе, и в последний раз видел над собой черное тропическое небо. Выли шакалы. Из черной бездны, ярко вспыхнув, срывалась звезда, а те, что остались тускло мерцать — завидовали ей.

Потом все пропало. И Ява и звезды. Была степь. И они оба — такие одинокие в ее бесконечной серой равнине... Только в прозрачной синеве, дрожа, еще таял мираж.

— Вот жизнь,— мрачно сказал Клим.— А мы?... — он с тоской посмотрел на Мишку.

У Мишки были глаза пронзительной голубизны. В них стояли слезы.


3

В этот день к Яве подошел английский крейсер; он обстрелял и сжег четыре прибрежных деревни; на его снарядах была марка «USA». Из Амстердама вышел морской транспорт; на нем плыли десять тысяч голландских солдат; транспорт лег курсом на Яву.

В этот день советский представитель в Совете Безопасности потребовал пресечь действия колонизаторов; Черчилль выступил с поджигательской речью; четыреста тысяч американских сталелитейщиков объявили забастовку; в Греции расстреляли пятнадцать патриотов.

В этот день Лешку Мамыкина выгнали из класса за то, что он устроил шахматный турнир на немецком; отличник Михеев получил три пятерки; Мишку вызвали по физике — и он запнулся на первой же формуле:

— Вы лентяй, Гольцман,— сказала Варвара Федоровна.— Торжественно обещаю вам, что вы не будете допущены до экзамена.

Мишка улыбнулся и взял дневник. Такое уж было у Мишки лицо — оно всегда улыбалось. Его ругали — а он улыбался; ему грозили — а он улыбался; беспечно, или жалостливо, или обреченно — но улыбался.

Клим встретил Мишку виноватым взглядом. Первая жертва на великом пути! Но Мишка сказал:

— Ничего. Пускай. Теперь это не так важно,— тон у Мишки был решительным и скорбным.— Слушай...

Они сидели, касаясь друг друга плечами; они оба смотрели на Варвару Федоровну с преданным вниманием, и Мишка, приложив ко рту ладонь, шептал так, что слышал его только Клим,

— Мы наделаем авторучек из тростника и загоним на базаре. Пятнадцать рублей штука. Сто авторучек — вот тебе и полторы тысячи. Пойдет?..

— Нет,— прошептал Клим.— Вряд ли...

Такой способ наживы явно не вязался с коммунистической моралью.

— Мораль-то мораль,— отозвался Мишка не без досады.

Он начертил в тетради треугольник и покрыл его площадь штрихами.

— Слушай,— забормотал он снова,— можно выращивать раннюю редиску. Очень просто. В ящиках. Утром — на крышу, вечером — в сарай. Индивидуальные огороды разрешены государством? Разрешены. Даже поощряются... Один ящик — сто рублей, тридцать — три тысячи. Три тысячи на двоих...

От вершин международной политики опуститься до торговли редиской!..

— Ну и черт с тобой,— сказал Мишка.— Так мы никогда ничего не придумаем!..

— А ты еще думай,— сказал Клим.

— А я и так думаю,— сказал Мишка.

И они думали. Они больше не хотели попасть впросак. Они всю жизнь попадали впросак!

Тогда была Греция. И с ними был еще Сашка Егоров, Егор, как его называли в классе. Они собирались у Клима. Над сундуком висела большая карта Европы. Сундук отворачивали в сторону, под карту придвигали стол.. Комната сразу приобретала вид ставки главнокомандующего. Коптила керосиновая лампа, заправленная бензином с солью. Три лохматые огромные тени метались по стенам. Клим открывал экстренное совещание коротким, сухим докладом о последних событиях в Греции. Хитосы теснили, ЭЛАС отступал в горы. Шесть кулаков, лежавших на клеенке, забрызганной чернилами, сжимались от ненависти к английским интервентам.

— Что мы можем сделать, чтобы помочь грекам? — грохотал Клим. Тень от его головы подпрыгивала к потолку.— Неужели мы так и будем сидеть — сложа руки?

А потом ЭЛАС разбили,— в Афины вернулся король. Егоров обозвал Клима и Мишку трепачами и завел компанию со Слайковским.

Да, они были великие неудачники. Хотя умели не только мечтать! Разве тогда, в сорок втором...— теперь это казалось таким далеким: скрежет осколков по крышам, вой сирены, госпитали, пропитанные запахом йода, карболки, гниющих ран,— там они выступали с концертами школьной самодеятельности... Да, в сорок втором — разве они не загнали на барахолке учебники и, купив буханку хлеба, не двинулись на фронт? Фронт находился километрах в семидесяти и с каждым днем близился к городу. За двое суток они прошли километров пятьдесят, но случай — воистину предательский случай! — привел их на ту линию обороны, где жители города рыли траншеи и противотанковые рвы. Их выдала знакомая женщина, и они были с позором доставлены домой. Да, у них имелись счеты с судьбой, и теперь они не хотели попасть впросак!..

— Бугров и Гольцман! — оба вздрогнули от неожиданности.— Может быть, вы все-таки сообщите классу, о чем вы все время так оживленно беседуете?..

Но, к счастью, ехидный голос физички заглушил звонок. Большая перемена!

...В голубое до рези в глазах небо взмыл мяч, повис в вышине на какое-то мгновение — и сначала нерешительно, а потом все быстрее и быстрее стал падать на землю. Даже Егоров, Слайковский и дружок их Тюлькин, по прозвищу Впадина, которые выскочили во двор, чтобы перекурить, не выдержали.

— Побацаем! — крикнул Егоров и первый затоптал окурок.

По двору понеслись упругие, звонкие удары. Только Михеев, прислонясь к забору спиной, уткнулся в учебник. Они присели на бревно, лежавшее возле высокого штабеля в углу двора. Оно было теплым, прогретым солнцем, и пахло от него лесным духом — смолистым и тревожным.

— Вообще-то есть у меня одна мысль,— сказал Мишка, задумчиво чертя по влажной земле тонкой щепкой.— Не знаю, как она тебе, а я...— Мишка, колеблясь, умолк.

— Вырастить дюжину крокодилов и продать в зоопарк?— устало переспросил Клим, уже без улыбки.

— Нет,— сказал Мишка,— тут крокодилы ни при чем... Ты про Ферма что-нибудь слышал?

— Нет,— сказал Клим.— Про какого еще Ферма?

— Эх ты,— сказал Мишка.— Был такой гениальный математик, Пьер Ферма. Он жил еще в семнадцатом веке...

— Ну и что же? — нетерпеливо перебил Клим.— Покойники нам не помогут.

— Может, и помогут,— сказал Мишка. Он вдруг обиделся.— А вообще — ну тебя к черту. Если не хочешь — предлагай сам!..

— Ну ладно,— сказал Клим.— Валяй про своего Ферма. Только покороче.

Мишка достал из кармана потрепанный блокнот, в который заносил всякие любопытные факты, и, близоруко щурясь, отыскал нужное место.

Сначала Клим ничего не понял:

«Сердце жирафа весит двенадцать килограммов. Шея достигает трех метров».

— Что за чепуха? — сказал Клим.

— Читай дальше.

И Клим прочитал:

«Пьер Ферма (1601—65 г.)юрист, поэт и ученый. Математикой занимался для развлечения, но совершил целый ряд великих открытий. Он часто набрасывал свои мысли на полях книг. Однажды, читая сочинения Диофанта, сформулировал одну из своих важнейших теорем и ниже записал: «Я нашел поистине удивительное доказательство этого предложения, но здесь слишком мало места, чтобы его поместить».

Клим пробежал несколько строк, в которых излагалась теорема. И дальше:

«В чем состояло это доказательство, никто не знает. Но ни один математик не сомневается, что такое доказательство действительно им было найдено — ведь все остальные его теоремы оказались верными и были впоследствии доказаны. Великая теорема Ферма ждет своего победителя».

Последняя фраза была жирно подчеркнута карандашом.

— И до сих пор ее никто не сумел доказать,— сказал Мишка, значительно глядя на Клима.

— Хорошо. Но при чем здесь все-таки Ява?

— Ява тут ни при чем,— согласился Мишка, и в голосе его задрожало скрытое торжество.— Ява тут, конечно, ни при чем. Но за эту теорему, между прочим, брались многие, и все без толку. Тогда назначили премию тому, кто ее докажет. Международную премию. Сто тысяч долларов. И пока еще ее никто не получил.

— Погоди,— глухо проговорил Клим, начиная кое-что улавливать.— Сто тысяч долларов? За какую-то теорему?

— Сто тысяч,— сказал Мишка.— Сто тысяч, как одна копеечка. Только не «какую-то», а за Великую теорему Ферма. Так она называется, эта теорема.

Клим вскочил и тут же снова опустился рядом с Мишкой.

— Чепуха,— сказал он мрачно.—Если никто не доказал, так мы — докажем? Чепуха! Самая настоящая чепуха!

— Я и не говорю, что мы ее обязательно докажем,— сказал Мишка.— Может быть, мы ее и не докажем...

— Наверняка не докажем! — сказал Клим.— И нечего дурить себе голову такой чепухой!

Они помолчали.

— Между прочим,— сказал Мишка, вздыхая,— в истории науки бывали случаи, когда великие открытия делали те, от кого ничего такого и не ждали. Даже книжка есть: «Парадоксы науки». Я читал.

Клим ничего не ответил.

— Сто тысяч долларов,— сказал Мишка.— Этого на редиске не заработаешь. Это не то что на дорогу — на сто тысяч долларов можно купить оружие для целого полка или даже дивизии.

— Да,— сказал Клим.— Конечно. Только все дело в том, что ее за четыреста лет никто не доказал.

— Не доказал,— сказал Мишка. — Но, с другой стороны, как раз это, может быть, и хорошо, что ее никто не доказал.

Они не заметили, как прозвенел звонок и двор опустел.

Наступившая тишина заставила Мишку очнуться.

— Сейчас химия,— сказал он грустно.— Идем, а то в класс не пустят.

Клим сидел, уперев локти в колени, и невидящими глазами смотрел перед собой.

Мишка тронул его за плечо.

Клим не двинулся.

— Хорошо,— медленно сказал он.— Тогда — к черту химию. К черту все на свете. Ява не ждет. Где твоя Великая теорема Ферма? Мы не можем упускать хотя бы один шанс!


4

Обед, как всегда, начинался ровно в четыре.

Николай Николаевич двумя пальцами поднял вилку, приблизил к глазам, прищурился, и его бледное бескровное лицо альбиноса передернула мучительная судорога.

— Надежда, я уже говорил и не устану повторять: человек, страдающий язвой желудка, нуждается в идеальной чистоте.

Голос его походил на мерное жужжание бормашины, которое по вечерам раздавалось из кабинета, где Николай Николаевич принимал пациентов.

Надежда Ивановна робко ахнула, подхватила звякнувшую о стол вилку и торопливо вышла из комнаты. Она была на целую голову выше своего мужа,— статная, полнотелая, с красивым крупным лицом, но трепетно пугалась всего, что может рассердить Николая Николаевича.

...Четыре в квадрате— шестнадцать. Четыре в кубе — шестьдесят четыре. Четыре в четвертой степени...

...Шестьдесят четыре помножить на четыре... Получится...

Клим хмурился, остановив стеклянный взгляд на пустой тарелке. Он уже наизусть знал все, что произойдет дальше. Надежда Ивановна, с полотенцем через плечо, принесет и положит перед Николаем Николаевичем другую вилку, и Николай Николаевич снова поднимет ее, как и первую, и посмотрит на свет. Потом он вяло поморщится, то есть улыбнется, погладит жену по мягкому безвольному подбородку и скажет:

— Надеюсь, тебе понятно, что я никогда не придираюсь к пустякам...

И потом он будет есть манный суп. Потом паровые котлеты с гарниром из моркови. И они тоже будут есть эти скользкие, разваливающиеся котлеты и глотать морковь. Почему-то каждому, кто ест вместе с Николаем Николаевичем, становится неловко и стыдно, что у него нет язвы желудка... Потом Николай Николаевич ляжет отдыхать, а Надежда Ивановна уйдет на кухню. Там, в уединении, она будет есть жареное мясо или рыбу, густо смазав их горчицей или хреном. Она будет есть и мыть тарелки, а в промежутках между едой напевать негромким приятным голосом: «Я плачу, я стражду, душа истомилась в разлуке». Перед войной она училась в консерватории. Николай Николаевич даже купил ей пианино. «Настоящий «Беккер»,— говорит он знакомым.— Идеальный звук!» Пианино стоит в гостиной. На нем никто не играет. Весной в него насыпают нафталин. Покончив с посудой, Надежда Ивановна будет вытирать с него пыль.

...Шестьдесят четыре на четыре — двести пятьдесят шесть. Хорошо. Теперь пять в четвертой степени...

После манного супа на столе появились паровые котлеты.

...— Кстати, это ведь тебя касается...— расслышал Клим.

— Шестьсот двадцать пять,— сказал Клим.— Что меня касается?

В серых выпуклых глазах Надежды Ивановны метнулась тревога.

— Ты уже заговариваешься, Клим,— сказала она, подкладывая ему в тарелку.

— Это результат неумеренного чтения,— сказал Николай Николаевич.— Нельзя столько читать в твоем возрасте.

— Знаю,— буркнул Клим.

— Она хочет с тобой познакомиться,— сказала Надежда Ивановна.— Умненькая, хорошенькая, просто прелесть! Да ты и сам увидишь...

Все цифры мгновенно выпрыгнули у Клима из головы.

— Кто хочет со мной познакомиться?

На полных губах Надежды Ивановны он заметил женски-коварную улыбку. Оказалось, что это дочь ее новой приятельницы, сверстница Клима, и что вместе с матерью она явится сегодня к ним вечером.

Клим поперхнулся котлетой.

— Зачем?

— Да нельзя же всю жизнь прожить таким бирюком!

— Можно,— сказал Клим.— Я лучше уйду. Ну их всех к черту!

— Ты слышишь, Николай? Но ведь у него же совершенно невыносимый характер!

— Характер тут ни при чем,— отозвался Николай Николаевич, тщательно обтирая губы салфеткой.— Но я настоятельно рекомендую тебе, Клим, заглянуть в зеркало. Ты зарос, как питекантроп. Под твоими ногтями нашли приют миллиарды болезнетворных бацилл и микробов. Тебе необходимо вступить в общение с девушками. Это облагородит твой внешний облик, а также твою, вульгарную и неряшливую речь.

Клим был уже готов взорваться, но его опередила Надежда Ивановна.

— Ну, Клим! Ну, пожалуйста! — заговорила она с вкрадчивым отчаянием.— Ты представляешь, в каком положении я окажусь?.. Я очень тебя прошу! Очень!

...Клим смутно почуял заговор. Но когда его так умоляли — он не умел противиться.

До самого вечера Клим сидел над логарифмическими таблицами, возводя в степень и извлекая корни, как это требовало исследование знаменитой формулы Пьера Ферма. И все-таки, едва он увидел Лилю, как проклял свою уступчивость.

Она была в самом деле хорошенькой. Мало того, сама она прекрасно знала об этом. И знала, что это известно всем, хотела, чтобы все любовались ее легкой, гибкой фигуркой, ее черными волосами с белым бантом, ее маленькими яркими губками. Клима злило, что в этой куколке он не может отыскать ни единого изъяна. Но хотя Лилю выдавали бойкие любопытные глаза, держалась она безукоризненно, чинно мешала пустой чай и молчала, поглядывая на мамашу — чопорную женщину с плотно вросшим в мизинец золотым кольцом.

Его усадили рядом с Лилей, и чтобы вечер не пропал даром окончательно, Клим пытался продолжить в уме свои расчеты. Но раздражение, которое он испытывал из-за своей дурацкой роли, мешало ему сосредоточиться.

Однако все шло еще сносно, пока Лилиной маме показывали сервиз. Этот необыкновенный сервиз демонстрировали всем гостям, впервые появившимся у Бугровых. Он стоял на самом видном месте, в буфетной нише, и каждому бросался в глаза. И Лилина мамаша — точь-в-точь, как это делали другие,—восхищенно подносила к носу расписанные цветами чашечки с позолоченной ручкой, зачем-то щупала тончайший, почти прозрачный фарфор, отливающий перламутром.

— Саксонский! — сказал Николай Николаевич, и его бледные впалые щеки порозовели от гордости.

Потом наступила самая главная часть аттракциона: Лилиной мамаше предложили угадать стоимость удивительного сервиза, а когда ее воображение безнадежно увязло в мизерных суммах, Николай Николаевич приблизил рот к ее уху и, улыбаясь и как бы боясь оглушить ее невероятной цифрой, шепотом назвал цену. И Лилина мама испуганно всплеснула руками, и в глазах ее отразился наигранный ужас. Но тут же она — уже не просто с восхищением, но почти с благоговением — кончиками пальцев коснулась изящного кувшинчика и сказала:

— Но он стоит этого!.. Стоит! — и почти возмущенно посмотрела на всех по очереди, как будто бы кто-то сомневался, что сервиз действительно «стоит этого».

Когда же наконец сервизная тема оказалась исчерпанной, все обратили внимание, что в общем разговоре не участвует один Клим. Клим же впервые испытывал что-то вроде дружелюбного чувства к саксонским стекляшкам, которые хоть немного оттянули приближение неизбежной минуты. Но эта минута настала.

— Клим, да что же ты? — ободряюще рассмеялась Надежда Ивановна.— Будь кавалером! Предложи своей даме что-нибудь, возьми сахар!..

«Начинается»,— подумал Клим.

Багровея, он выложил на тарелочку перед Лилей груду печенья. Как быть с сахаром, он не знал. То ли просто пододвинуть сахарницу, то ли насыпать ей в чашку. Но тогда чьей же ложечкой? Своей или ее? Он ограничился тем, что поднес вазочку почти к самому Лилиному подбородку и сказал:

— Ну, берите, что ли...

После того как они помолчали еще немного, Николай Николаевич предложил, чтобы Клим показал ей свою библиотеку. Облегченно вздохнув, Клим вылез из-за стола.

Он провел Лилю в небольшую комнатку, заменявшую Бугровым кухню. Здесь над плитой висели шумовки и сковородки, у стены стоял сундук, на котором Клим спал. И сюда же, в полное распоряжение Клима, был поселен старый рассохшийся шкаф. Клим, не говоря ни слова, растворил недовольно скрипнувшие дверцы и молча предложил Лиле восхищаться.

Две самых верхних полки занимали сочинения классиков марксизма и книги по философии. Ниже расположилась, тускло мерцая золочеными переплетами, энциклопедия. Дальше следовали сочинения по истории, географии, политике. Наконец в самом низу стояли в боевых шеренгах любимые поэты.

Клим втайне надеялся, что, увидев его сокровища, Лиля ахнет. Но она не ахнула.

— Вот «Анти-Дюринг»,— сказал Клим и вытащил томик Энгельса.— Читали?

— Нет,— сказала Лиля.— А что, это интересно?

Не ответив — даже отвечать на подобный вопрос

было бы унизительно — Клим достал «Происхождение семьи, частной собственности и государства»,

— Читали?

Лиля скучливо повела плечиком.

— Такие книги меня не увлекают.

— Ну, а, например, «Коммунистический манифест»? Он тоже не увлекает?

— Это что — экзамен? — Лиля самолюбиво куснула нижнюю губу.

— Не экзамен... Читали?

— Мы проходили кое-что в классе...

— А... Все понятно. А Маяковского вы любите?

— Нет.

Загрузка...