Лунная лирика льется по скверику,
Четко расчерчены тени по снегу.
Тонкими черными пальцами дерево
Тянется к черному небу.
Стою не у картины ли,
Той, что из рамы вынули?
Застыл в пафосе одном,
В саду пустом и холодном.
И хочется сильно, до страха,
Крикнуть на весь свет:
«Нет бога, кроме аллаха,
И пророк его — Магомет!»
Игорь помолчал.
— Ты — лирик, а лезешь в Мараты... Здорово. Только при чем здесь аллах? Ты что, магометанин?
— Не знаю, при чем. Как бы это объяснить.... Ну, бывает у тебя, когда хочется погладить облака или упасть на землю и...
Нет, разве можно объяснить, как снег пахнет? У поэтов нос устроен по-особому... Она — не поэт, но поняла бы.
Наверное поняла... «Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком...» А может быть, и не поняла... Она гордая, она не любит побежденных...
Где она? Кто она? Как ее найти?..
20
Однажды вечером Клим с Игорем и Мишкой, который уже успел с ними помириться, шатались по улицам и рассуждали о том, как станут люди жить в коммунистическом обществе. Рассуждали, вернее, Клим и Турбинин, а Мишка, по обыкновению, отмалчивался и только, если они уж чересчур увлекались, буркал:
— С такими обормотами коммунизм не построишь... Индивидуалисты несчастные,..
— Старо, Гольцман,— сказал Игорь.— Придумай что-нибудь поновее, — и повернулся к Бугрову: — Видишь ли, пока нам будет мешать капиталистическое окружение...
Клим поймал на язык снежинку, рассмеялся.
— Ты что?
Клим остановился, потер переносицу:
— Знаешь, мне вдруг представилось: вот падает снег. И через пятьдесят, через сто лет, когда все на земле переменилось.... Он все так же падает... И люди тоже идут по улице — и вспоминают: а вот жили когда-то трумэны, черчилли, бидо... Они выступали в парламентах, произносили речи, грозили войной... А снег шел. И шла история. И ничего не могли они переменить, а были как деревянные марионетки. Им кажется, будто они что-то могут, а они ничего не могут, и тем более — остановить будущее... Это как если бы Трумэн крикнул: именем атомной бомбы — остановись!.. А снег бы все равно падал!
— Ты упрощаешь...— начал было Игорь, но Клим не дал ему договорить:
— Может быть... Может быть... Но только все равно — это смешно, очень смешно!... Как в оперетте...
А через три дня Клим пригласил их к себе домой.
Они застали его перед столом, заваленным ворохом газет и журналов, тут же лежал «Дипломатический словарь» Турбинина. Клим находился в страшном возбуждении: глаза его покраснели, он поминутно ерошил волосы и, поругиваясь, выискивал в груде исписанной бумаги нужные листки.
— Садитесь и слушайте,— приказал он.— Возле двери садитесь — там первый ряд партера!
Он отвернулся на мгновение, чтобы снять висевшую над плитой шумовку, и когда они увидели вновь его лицо, оно было искажено брезгливой гримасой, нижняя челюсть по-бульдожьи выпятилась вперед. Клим сделал несколько медленных шагов, исполненный высокомерной важности — и неожиданно согнулся, воровски подмигнул и расплылся в коварной улыбке: болтая кистью руки над шумовкой — вероятно, изображающий гитару или мандолину,— он затянул дребезжащим тенорком на мотив «Веселого ветра»:
Сейчас вам песню пропоет
веселый Черчилль,
Правдивый Черчилль,
Игривый Черчилль,
Про то, как мира карту с вами
Перечертим —
Иль черти Черчилля пускай возьмут...
Потом упал на одно колено и, обратясь к кому-то невидимому, заговорщически понизил голос:
Послушай, Трумэн дорогой —
План такой...
Клим по ходу действия перевоплощался то в Трумэна, то в Маршалла, то в Чан Кай-ши.
Мишка хохотал. Он едва не свалился со стула, Игорь сказал:
— Есть удачные места, но в целом — что это за жанр? Комедия? Фарс?..
— Это политический памфлет,— возразил Клим, нахмурясь.
...Хотя Клим и был убежден, что вел себя на собрании вполне принципиально, всякий раз, входя в школу, он испытывал какое-то смутное чувство вины. Он старался как можно незаметнее проскользнуть по коридору, юркнуть в дверь и забраться на свою заднюю парту. Однако в тот день, подходя к десятому классу, Клим замедлил шаг: ему почудилось, будто он слышит арию Сильвы «Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье»... Он почти прокрался к выкрашенной в белый больничный цвет двери с обшарпанным низом—и вдруг разобрал слова:
Помнишь, как ты
Обещал нам свиную тушонку,
И маргарин
Ты нам сулил,
Что ж обещаньям своим, дядя Сэм, изменил?
Клим дернул ручку — и увидел толпу ребят, в центре — Мишку: закатывая глаза, он старательно пел.
«Предатель!» — метнулось в голове у Клима; вчера Мишка выпросил у него памфлет, чтобы еще раз просмотреть «дома, только дома»...
Его встретили дружным воплем: автор! Он не знал, куда деваться от смущения. Впервые после большой ссоры в обращенных к нему взглядах была не настороженная неприязнь, а веселое, восхищенное изумление,
И как-то само собой получилось, что ни у кого даже не возникло вопроса — ставить или не ставить.
Только Леонид Митрофанович сказал: лично он предпочитал бы для новогоднего вечера отрывок из классической пьесы, например, из «Горя от ума», но впрочем, что ж, он может посоветоваться с директором...
— Дохлое дело, братцы! — огорчился Витька Лихачев, когда Леонид Митрофанович вышел из класса.
— Эй, народ! Двинули все к директору! — блеснув смоляными глазками, крикнул маленький Калимулин, который, выпросив у ребят шарфы, все перемены сооружал себе нечто вроде чалмы, готовясь играть стамбулского пашу.
— К директору! — подхватил Мишка и ринулся из класса первым.
Клим пробовал отговорить — его никто не слушал. В шумной, стремительной ватаге Клим шел по коридору последним.
Алексей Константинович, сидевший за своим столом, удивленно взглянул на ребят.
— Что за делегация?
Он был невысокого роста, худощавый, с проблесками седины в волосах, и ни в осанке, ни в тоне Алексея Константиновича за первые месяцы его директорства еще не появилось той властности и неколебимости, которая — вольно или невольно — постепенно вырабатывается у всякого директора. Даже планки двух боевых орденов как-то стыдливо жались к лацкану серенького пиджачка. И все-таки никто не решался начать разговор. Наконец Мишка, довольно неуверенно оглядев ребят, проговорил:
— Мы к вам насчет пьесы.
...Когда буйная гурьба вывалилась в коридор, Игорь сказал:
— Значит, Бугров украл лавры у Грибоедова...
Но Клим не обратил внимания на его иронию — он был слишком счастлив. Клим ткнул сиявшего Мишку в широкую грудь:
— А все ты, скотина!
— А все ты, индивидуалист проклятый! — отвечал Мишка, в свою очередь поддав Климу кулаком в бок.
Именно таким способом они привыкли выражать свои самые глубокие и нежные чувства.
По школе прокатилось:
— Бугров написал пьесу!
— Памфлет!
— Про дядю Сэма!
— Кто это — дядя Сэм?
— Что это — памфлет?..
Десятый проснулся. Десятый взбудоражился. На уроках переписывали роли. На переменах проверяли вокальные данные. Оказывается, у Володьки Красноперова — недурной голос! А Ипатов играет на гитаре — да еще как! Санька Игонин, конечно, и родился суфлером. Как, ему во что бы то ни стало хочется попасть на сцену?.. Чудак! Суфлер — главная роль в спектакле! Ну ладно, Де Гаспери тебя устроит? Все-таки итальянский премьер... Только одна фраза? Но что поделаешь — на международных конференциях ему больше не полагается...
Необыкновенные дни наступили в жизни Клима. Иногда он готов был самого себя дернуть за ухо: не сон ли все это? Пустяковая пьеска, написанная в два приема, завоевала себе столько приверженцев! А ребята? Что с ними стряслось? Ведь это те же самые, те же самые ребята... Или, как луну, он видел их до сих пор с какой-то одной стороны?..
Как и обещал директор, на первую же репетицию явился настоящий артист из областного драмтеатра — с досиня выбритыми щеками, слегка напудренный, молодой, самоуверенный.
— Александр Мишурин,— представился он, грациозным жестом приподняв шляпу.
Кто-то засмеялся. Мишурин строго посмотрел на ребят, потер руки, оглядел полупустой холодный школьный зал.
— Ну-с, где пьеса? — он небрежно, мизинцем, пролистал тетрадку.— Из сборника для самодеятельности переписали?
— Нет,— сказал Мишка,— это Бугров написал.
— Бугров?..— Мишурин уставился в потолок: — Шекспир, Мольер, Кальдерон... Бугров?.. Не слышал.
Читая, он делал замечания: гитару — выкинуть, Черчилль — не цыган... Почему Трумэн падает на колено?..
Клим возразил. Мишурин слушал, выпятив розовую нижнюю губу.
— Видите ли, я воспитан в традициях системы Станиславского... Вы слышали, что это такое?..
— Нет,— сознался Клим,— но поймите, «Дядю Сэма» нужно ставить, как «Мистерию-буфф»... Чтоб смешно было!
— А вы знаете, кто ставил «Мистерию-буфф»? Мей-ер-хольд! — Последнее слово Мишурин выговорил со зловещей интонацией.
Он ушел, перераспределив роли и спутав все планы ребят.
— А ну его к бесу, этого типа!—возмутился Лихачев.— Давайте сами ставить! Без режиссера!
— Верно, ребята! Пусть Клим сам будет режиссером!
И Клим стал режиссером.
Когда в условленный день Мишурин снова пришел в школу, репетиция шла полным ходом. Подбодряемый дружескими советами, Пашка Ипатов корчил на сцене зверские рожи, вращал в зубах сигару и вообще старался походить на Черчилля.
— Вы уже начали! — недовольно произнес Мишурин.
— Начали,— подтвердил Клим.
— Гм... Вы, может быть, без меня и закончите?
— Пожалуй,— словно извиняясь, согласился Клим.
— Вот как?.. Ну, что ж, в таком случае не буду мешать...
Артист несколько минут наблюдал за репетицией, потом хмыкнул, громко сказал: «Балаган!» — и пошел к выходу.
— Мейерхольд! — закричал ему вдогонку Лапочкин.
Клим несколько вечеров с карандашом в руках читал Станиславского.
— Вживайтесь в образы! — внушал он ребятам, страдальчески кривясь,— запомните: вы дипломаты, политики, бизнесмены!.. Мамыкин, что ты порхаешь, как Уланова? Ты должен ходить, как все твои предки до десятого колена — богачи, лорды, банкиры!
— А кто их знает, как ходят эти лорды и банкиры!..— говорил Мамыкин, обескураженно переминаясь с ноги на ногу.—Что я с ними, чаи гонял?
Игорь, до того лишь молчаливо присутствовавший на репетициях, неожиданно прыгнул на сцену и очутился рядом с Лешкой.
— Леди и джентльмены! — торжественно произнес он и плавным, легким движением правой руки описал над головой полукруг. При этом лицо его слащаво улыбалось, а глаза хранили высокомерное, выражение.— Леди и джентльмены! — повторил он и вторично взмахнул рукой.
Клим обрадовался:
— Вот! Видали?
— А ну, еще раз! — восхищенно закричал Мамыкин.— Ловко!
С тех пор Игорь стал главным консультантом и помощником Клима. Он великолепно гнусавил «бонжур», учил дипломатов с великосветской непринужденностью снимать перчатки и рассказывал биографии всех действующих лиц.
— Откуда тебе это известно? — изумлялись ребята.
Игорь посмеивался. Из всего класса только Бугров и Гольцман знали, что Турбинин готовится в институт международных отношений.
Мало-помалу репетиции начали затягиваться до полуночи. Бугров и Турбинин были требовательны, но слухи о пьесе разлетелись уже по всем школам города — и ребята не роптали. Даже Лапочкин, который получил подряд две двойки по тригонометрии. В самых комических местах его лицо принимало теперь выражение мировой скорби. Клим, чувствуя себя виноватым, обещал зайти к нему и помочь по математике. Завтра же.
Мишка не был злопамятен. Он давно простил Игорю и Климу тот разговор, когда они обозвали ребят стадом баранов. Однако на этот раз он не удержался:
— Так-то вот, мудрецы и поэты,— сказал Мишка, когда они вышли от Лапочкина.
Где-то на крыше беспомощно и зло, словно крылья птицы, которой уже не взлететь, хлопал полуоторванный лист железа. Игорь молчал. Впервые не нашелся он, чем ответить. Он так подавленно молчал, что Клим прикрикнул на Мишку:
— Заткнись! Нашел время...
Мишка протяжно вздохнул и сунул нос в воротник, пытаясь укрыться от ветра, хлеставшего режущей, как стекло, снежной крупой.
Клим, расстегнув пальто, жадно глотал колючий воздух. Как будто, вливаясь в бронхи, он мог остудить палящий стыд от воспоминания о том разговоре, на который намекнул Мишка, о собрании, когда с неистовым упорством он требовал исключить Лапочкина из комсомола.
Он нащупал в кармане лоскутки бумаги — голубой бумажный цветок, что на прощанье подарила ему Оля, младшая сестренка Бориса Лапочкина. Пальцы впились в проволочный стебелек.
Он сам не понимал, отчего так потрясли его именно эти цветы. Не убогая комнатенка, в которой все вопило о бедности и нужде; не стены с бурыми потеками под потолком; не ребенок в короткой рубашонке, ползавший прямо на грязном половике; не мать Лапочкина с худым желтым лицом и костлявыми локтями; не сырой, удушливый воздух, в котором все запахи забивал пронзительный запах щей; не это поразило его, а то, что повсюду — на подоконнике, на столе, на обеих кроватях, загромождавших почти всю комнату,— всюду виднелись полоски цветной бумаги и горки пестрых, ярких искусственных цветов. Их изготавливали всей семьей — малыш лет шести раскрашивал бумагу, девочка постарше — Оля — с такими же, как у Бориса, светлыми, почти белыми волосами, заплетенными в жиденькие косички, привычными движениями резала бумажные листы ножницами, мать нанизывала на проволоку разноцветные лепестки. Пока она очищала от картофельной шелухи кухонный столик, пока Игорь и Борис, примостясь за ним, решали задачу, Клим все смотрел на Олины руки — детские, тонкие, перепачканные клеем и краской, с розовыми рубчиками от ножничных колечек на большом и указательном пальцах.
— Зачем вам столько цветов? — спросил он.
— За них на базаре по рублю дают,— ответила Оля, чуть покраснев.— А вам нравятся?
— Очень,— сказал Клим.
— Хотите, я вам подарю? — в голосе ее было столько наивной радости, что он не смог отказаться.
К ним подсел Мишка, до того игравший с малышом. Он отобрал у девочки ножницы и стал резать сразу несколько сложенных вместе листов.
— Нужно усовершенствовать труд,— сказал он.
Потом пришел Борькин отец,— невзрачный, маленький, с тихими серьезными глазами. Он поздоровался с ребятами — ладонь у него была загрубелая, шершавая, в кожу въелась металлическая пыль.
Игорь уже кончил решать задачу, они собирались уходить, Борькина мать не удерживала их — она за все время не проронила ни слова, только кашляла — знакомым Климу, из глубины рвущимся кашлем. Но отец сказал:
— Ты что же, Борис, товарищей своих отпускаешь? К столу пригласил бы...
— Конечно,— сказал Борис,— оставайтесь.
Мать молча сгребла в передник цветы с клеенки.
— Нет,— заторопился Клим,— нам пора.
Но взглянул на отца Борьки — и остался.
Табуреток не хватало, они с Мишкой уселись на одной. Мать принесла кастрюлю с картофелем.
— Значит, вместе учитесь? — сказал отец.— Хорошее дело, хорошее дело... Борису сейчас трудно приходится — мать вот у нас занедужила... Туберкулез врачи признают, а по-простому чахотка...
— У меня мать тоже туберкулезом болела,— сказал Клим, слишком поздно сообразив, что не следовало этого говорить. И чтобы как-нибудь замять свою оплошность, прибавил:— Эта болезнь мне известна. Прежде всего чистый воздух нужен.
Отец обмакнул картофель в соль:
— Воздух-то воздух, это мы знаем. Да где ж в такой тесноте воздух... Шесть живых душ.
— Надо бы попросторней квартиру найти,— вмешался Игорь.
— Да где ж ее сыщешь?..
— Обязаны дать,— сказал Игорь убежденно.
— Обязаны-то обязаны... Да не одни мы такие...
— О господи! Молчал бы уж лучше! — Борькина мать ожесточенно сверкнула глазами на мужа.— «Не одни мы»... Да разве дадут кому нужно?..
— Снова ты, Маша...— робко попробовал тот остановить жену.
— Снова! Себя не жалеешь — детей бы пожалел! За что ты на фронте кровь проливал?.. Если власть — так пускай сначала придут да посмотрят, а потом уж из кабинетов гонят!
— Маша...
— Да что — Маша, Маша! Выгнали тебя из кабинета — так уж и скажи! Пятнадцать лет за одним станком, а сунулся к директору — так он тебе и кукиш под нос!..
Клим обжегся картошкой.
— Как же так? — переспросил он,— Вас директор выгнал? Да значит ваш директор — бюрократ и мерзавец! Вы бы ему...
— Конечно,— сказал Игорь.— А кто ваш директор?
— Да что там,— проговорил Борькин отец, как бы не расслышав его вопроса.— Мы — люди маленькие, а они — начальство... Что про это толковать...
— Ничего, дай срок, я вот сама к нему отправлюсь, я уж с ним потолкую! Я уж так потолкую, что чертям жарко станет! — Борькина мать отошла к плите, загремела чугунками.
— Свинья ваш директор! — сказал Клим.— Про него в газету написать! А, Игорь?.. Таких самодуров учить надо!..
— Кто ваш директор? — переспросил Игорь.
— Вы ешьте, ешьте, картошка-то со своего огорода, ишь, рассыпчатая какая...— отец Лапочкина подставил кастрюлю поближе к Климу.
— Да чего ты крутишь? — крикнула мать.— Спрашивают — скажи! Пусть знают! — она повернула к ребятам худое, впалощекое лицо в красных отсветах пламени.— Турбинин — его директор!..
...Они миновали сначала Мишкин дом, потом улицу, где обычно сворачивал Игорь, они шли дальше — и думали, думали... Надо же было придумать, как теперь быть!..
И перед глазами Клима опять и опять мелькала Оля с ножницами, шершавые, загрубелые руки Борькиного отца, малыш на полу... И цветы — шуршащие, яркие, мертвые... Как Лапочкин учит уроки? Кажется, это его они упрекали, что он ничего не знает про Гегеля... Нет, не его... Но все равно — а другие? Может, и у других не лучше? Что делать? У нее туберкулез, а тут же дети, общая посуда, одна комната... Бараны! Кто бараны? Это они — тупые, пошлые бараны!..
Ветер превратился в настоящую метель, он рвал фразы и уносил их клочья в гудящую, воющую тьму.
— ...Есть советская власть!.. Горсовет есть!—причал Клим, наклоняясь к Мишке.— Мы... В горсовет... Расскажем...
— Жаловаться?..
— Драться!..
— При чем горсовет... Завод предоставить должен...
И верно: на кого жаловаться в горсовете! Игорю — на своего отца?..
Игорь ни разу не разжал туго стиснутых губ.
— Что делать будем? — крикнул ему Клим.
Игорь не ответил. И когда Клим заглянул ему застывшее, хмурое лицо: «Тебе... поговорить с ним надо!» — Игорь снова ничего не сказал, только еще ниже надвинул на глаза седые, обметанные снегом брови.
23
Турбинины собирались в театр: главный режиссер, который называл Любовь Михайловну «самой талантливой зрительницей города», как обычно, прислал билеты на премьеру. Только что ушел парикмахер — в воздухе еще стоял запах паленых волос — и теперь, сидя в гостиной, Игорь слышал, как мать проказливым, капризным голосом требовала, чтобы отец похвалил ее новую прическу. Потом зашуршал шелк — она одевалась. Фыркнул пульверизатор — отец кончал бриться. Он всегда брился по утрам, наспех, оставляя островки серой щетины снизу подбородка, но в такие минуты, как эти, мог позволить себе роскошь выбриться неторопливо, смягчить раздраженную кожу горячим компрессом, побрызгать одеколоном... Игорь посмотрел на часы. «Большой Бен» показывал семь. «Большим Беном» прозвали старинные стенные часы— Любовь Михайловна очень гордилась ими утверждая, что их бой — копия боя часов на Вестминстерском аббатстве в Лондоне. Однако несмотря на знаменитое родство, часы ходили скверно, то забегали вперед, то отставали, то замирали совсем. Когда Любовь Михайловна созывала целый консилиум из лучших часовщиков, они многозначительно цокали языками, хвалили механизмы, и часы неделю шли без перебоев.
Игорь сверил их по наручным — нет, на этот раз они показывали время точно. Игорь рассеянно полистал газету, заглянул в спальню: отец уже примерял галстук. Игорь отошел от двери и опустился в кресло.
Между ним и отцом издавна установилась граница, которую оба нарушали редко и неохотно. Виделись они мало и привыкли отлично обходиться друг без друга. В их отношениях не было вражды, просто каждый жил в своем мире, несколько ироническое уважение — вот и все, что их связывало, особенно в последние годы. И когда Максим Федорович, хорошо выбритый, посвежевший, в парадном костюме стального цвета уверенными, бодрыми шагами вошел в гостиную и, тоже развернув газету, сел напротив Игоря и широко раздвинул колени, чтобы не помять складки на брюках — первая фраза далась Игорю с трудом, но все-таки он ее произнес точно как задумал, слово в слово.
— Ты смотри, «Водник» опять продул! — обрадованно сказал Максим Федорович и, достав из верхнего кармана карандашик, что-то подчеркнул в газете.
Смолоду он был завзятым хоккеистом, а «Водник» являлся постоянным соперником заводской команды.
— Это все, что ты можешь ответить? — спросил Игорь.
Максим Федорович снова заслонился от сына газетной страницей; видимо, ему не хотелось нарушать настроения отдыха и покоя; Игорь услышал ровный, спокойный голос:
— Ты не сообщил мне ничего нового.
— Значит, тебе все известно?..
— Конечно.
— И ты выгнал его из кабинета?
— Не помню. Должно быть, я просто сказал, что у меня есть приемные дни.
— А если бы он пришел в приемный день? Ты дал бы ему квартиру?..
Теперь он увидел перед собой холодный голубой глаз в досадливом, усталом прищуре.
— Тебя что, уполномочили быть ходатаем?
— Никто меня не уполномочил.
— Тогда в чем же дело?
— Мы учимся с его сыном в одном классе.
— Вот как,— сказал Максим Федорович. Он отложил в сторону «Физкультуру и спорт».— Вот как. Товарищеские чувства... Это похвально. А может быть, скажем, из тех же товарищеских чувств ты как-нибудь бы зашел в мой кабинет?
— Зачем?
— Посмотреть, послушать... Ко мне приходят десятки людей, и семь из десяти говорят о жилплощади.
— И ты всех выгоняешь из своего кабинета?
— Я говорю им: ждите очереди.
— И длинная она, эта очередь?
— Длинная.
— А если у Лапочкина умрет мать прежде, чем очередь подойдет к ним, и вдобавок перезаразит своих детей?..
Максим Федорович окинул сына протяжным, внимательным взглядом, ответил с расстановкой:
— А что я могу сделать?
В его лице с широким, крепко сбитым подбородком, крутыми скулами, тяжелым, высоким лбом было невозмутимое сознание собственной правоты. Игорь чувствовал это, но что-то постыдное, оскорбительное заключалось в этой безысходной правоте. Он стиснул ручку кресла.
— Я не знаю, что я мог бы. Я не директор. Может быть, для начала я дал бы матери Лапочкина путевку в санаторий.
— Ты полагаешь, она одна нуждается в путевке?
— Нет, почему же,—сказал Игорь.— Например, еще моя мать. Ей ведь курорт необходим так же, как и Лапочкиной.
— Твоя мать тоже больной человек, у нее истрепаны нервы и сердце.
— Страшно!.. — усмехнулся Игорь.
Он с мстительной радостью заметил, что попал в
цель. Максим Федорович расстегнул пиджак и поправил и без того лежавший на месте галстук.
— ...И, вероятно, тебе известно, что она ездит вместо меня, а я имею право раз в году...
— Слесарь Лапочкин тоже имеет право...
— Мне кажется, ты вмешиваешься не в свое дело...
— Неужели?..
Максим Федорович прикрыл глаза. Когда он снова открыл их, они были по-прежнему холодны и спокойны.
— Я думаю, прежде, чем учить отца, тебе следовало бы пожить в строительных бараках, попачкать руки машинным маслом, понюхать пороху на фронте, посидеть в директорском кресле. Когда ты пройдешь через это, мы поговорим.
Он знал, что кончится этим. Он знал, что так вот и кончится. И завтра Бугров опять спросит: «Ну, что?» — «Ничего!» Его не убедишь, он скажет, что Ленин в Смольном жевал ржаные корки...
— Что?..
— Ленин в Смольном жевал ржаные корки!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего особенного! Если ты не можешь выстроить дом, то ты можешь хотя бы поменяться с Лапочкиным квартирой.
— А остальных? — Максим Федорович поднялся.— Остальных ты тоже собираешься вселить сюда?
—Там будет видно! Но так... Так было бы по крайней мере честнее для коммуниста!.. Я думаю!..
— Я думаю! — Максим Федорович приблизился к сыну.— Кто дал тебе право все это думать?
«Бугров, наверное, сказал бы: Революция! — Игорь тоже встал.
— Так вот... Сначала вы сами что-нибудь сделайте для революции, а уж потом — потом! — требуйте жертв у других!
— И сделаем!
— Сделайте! Я в ваши годы уже кое-что сделал!..— крикнул Максим Федорович и широко и быстро шагая, вышел. Когда Любовь Михайловна —ароматная, красивая, в изящном платье — вбежала в гостиную, Игорь сидел в кресле, развернув перед собой газету.
— Что здесь произошло?.. Вы поссорились?..
— Ничего,— сказал Игорь.— Мы обсуждали результаты последнего хоккейного матча.
— Так одевайся — уже пора!
— Я не иду в театр, мама,— процедил Игорь.— Я вспомнил, что завтра у нас сочинение, надо готовиться...
Когда через два дня к нему подошел Боря Лапочкин, отозвал в сторонку и с беспокойством сообщил:
— К нам комиссия приходила... Насчет квартиры... Ты с отцом говорил?..
Он сказал:
— Нет.
— Вот и хорошо,— облегченно сказал Борис.— А то отец все матуху ругает... Так ты смотри — ни полслова!..
— Ни полслова,— сказал Игорь.
24
Близилась генеральная. Директор сказал, что на нее придут, представители районо, райкома комсомола, учителя — и все решится...
Дипломаты клеили цилиндры, запасались гримом, дозубривали тексты. Клим нервничал. Он не был уверен ни в чем — ни в пьесе, ни в артистах. Перед генеральной, на последнюю репетицию не явился Лешка Мамыкин.
Он играл одну из главных ролей. Взбешенный Клим помчался разыскивать его вместе с Лапочкиным, который знал Лёшкин адрес; Клим всю дорогу ругался:— Ну и Мамыкин!.. Вот свинья!..
Иногда ему начинало казаться, что с Лешкой случилось нечто ужасное и спектакль погиб. Но Лешка сидел дома как ни в чем не бывало и читал «Тайную войну против России», которую накануне дал ему Игорь.
Из соседней комнаты вышел отец Лешки — такой же рослый, крепкий, как и сын, с такими же маленькими глазками в узких щелках припухших век.
Тот поднялся, глядя в пол, сказал:
— Я пойду, папаня?..— и как-то боком, неуклюже двинулся в угол, где висела верхняя одежда.
— Сядь, Лексей! — грозно прикрикнул отец и снова, понизив тон, обратился к Климу: — А вы, молодые люди, в чужом дому свои порядки не заводите...
Клим еще пытался ему что-то объяснить, но Лешка, с неожиданной резвостью сорвав с гвоздя фуфайку, метнулся в дверь. Лапочкин и Клим настигли его уже на улице. Им вдогонку сиплым лаем захлебнулась овчарка.
— Чего это он у тебя?..— спросил Борис, едва переводя дух.
— А ну его...— нехотя отмахнулся Лешка.
Они помчались в школу. Дорогой Клим пробовал вспомнить, что его поразило у Лешки в доме, но так и не вспомнил. Он был слишком возбужден мыслями о пьесе.
Когда они вернулись в школу, репетиция шла полным ходом. Представители Греции, Турции, Норвегии, Дании, Бенилюкса разгуливали по сцене, ожидая начала Парижской конференции.
— Руки! — покрикивал Игорь.— Что вы суете руки в карманы? Заложите за спину, возьмите трость! Мученье, а не дипломатический корпус...
Клим забрался в самый последний ряд полутемного зала. Он смотрел на сцену, и ему хотелось плакать. Какой позор! Это — его пьеса! Дребедень! Бессмысленная дребедень! Унылая, сухая, без малейшего проблеска! Ну кого рассмешат эти кривляния Красноперова? А Чан Кай-ши? Ну и генералиссимус... Или Бидо! Мишка пыжится, но какой из него дипломат!.. И он, Бугров,— автор!..
Но ребята ничего не замечали. Наоборот, закончив репетицию, они столпились у рояля и под аккомпанемент Игоря хором исполнили арию Маршалла с припевом «Все хорошо, прекрасная маркиза». Клим выбрался из своей засады.
— Люди,—сказал он,— разве вам еще не ясно, что завтра мы провалимся с треском?
Ему весело возразил Калимулин в турецкой чалме из полосатых банных полотенец:
— Сыкажите, пачитенные лэди и дыжентельмены, пачиму этот человек порытит мне насытроение?..
— Нет, правда...— сказал Клим.
Красноперов ударил по крышке рояля:
— Паникуешь! И пьеса хорошая — ни у кого такой нет! И играем... Конечно, не МХАТ, но и не хуже других! А во всех школах девочки только и спрашивают: когда поставим? Я сам слышал!
— Все равно...
Мишка предложил:
— Братцы, давайте отлупим Бугрова! — и наскочив на Клима, облапил его и повалил на пол.
— Мала-куча! Куча-мала! — завопил Витька Лихачев, Через несколько секунд Клим барахтался под грудой тел.
— Да пустите же, черти!
— Автора — на мыло! Бугрова — на мыло! — визжал Игонин.
Наконец, его отпустили. Смеясь, он тяжело отдувался, смахивая пыль с колен. И однако — странное дело — после мала-кучи у него все-таки немного отлегло от сердца. Он чувствовал, что его пьеса перестала быть только его пьесой, она уже не его, а вот этих ребят — Ипатова, Красноперова, Емельянова,— и за все, что постарался он вложить в нее, они завтра станут сражаться как за свое собственное.
Как обычно, с репетиции расходились шумной гурьбой. И когда Лихачев затягивал куплеты Моргана «Мы любим доллары, доллары, доллары...», и остальные дружно ревели: «За эти доллары мы рубим людям головы»,— поздние прохожие пугливо сворачивали с тротуара.
25
Как прозрачные тени, скользили по ночному небу разорванные, растерзанные ветром облака; зябкий серпик месяца то прятался, то снова светлел в черных провалах; тоскливо, беспокойно гудели провода.
Уже сворачивая к своему дому, Клим оглянулся и вздрогнул, заметив шагах в десяти одинокую сгорбленную фигуру. Он узнал Мамыкина.
— Ты здесь? — удивился Клим.—Тебе же в другую сторону.
Когда Мамыкин приблизился к нему, Клим разглядел сумрачное, какое-то потерянное, опущенное книзу Лешкино лицо и встревожился:
— Ты чего, Лешка? — он вспомнил дымчатую овчарку на цепи.— Тебе пора, уже двенадцать, и так, наверное, от отца влетит.
— А ты где живешь? — нерешительно спросил Мамыкин.
— Мы уже пришли.
— Тогда ладно,— сказал Мамыкин.— Пока,— и, слабо пожав Климу руку, побрел прочь.
В его широкой, ссутулившейся спине было что-то жалкое, продрогшее. Зачем он шел за ним всю дорогу?..
— Лешка! — окликнул его Клим.
Но Мамыкин продолжал уходить.
— Слышишь, Лешка,— Клим нагнал его и схватил за рукав фуфайки.— Ты куда?.. Я ведь думал — ты торопишься!..
— Нет,— сказал Мамыкин.— Куда мне торопиться.
— А домой?.,
Лешка непонятно посмотрел на Клима, выдернул рукав, но Клим преградил ему путь.
Лешка шел не домой, некуда ему идти — Клим это ясно почувствовал может быть, он так и прослоняется по безлюдным улицам до утра, как бродячий пес.
— Пошли ко мне. Сейчас же. Пошли.
Клим ожидал, что Лешку придется уговаривать, но Мамыкин только спросил:
— А у тебя меня не погонят?
Пока они поднимались по лестнице и раздевались и Клим ставил на плитку чайник — Лешка молчал, и Клим все время чувствовал, что Лешка о чем-то хочет и не осмеливается заговорить. Он спросил — так, между прочим — потому что не знал, о чем говорить с этим странным парнем, которому негде ночевать и он сидит у него в комнате, на сундуке, угрюмый, молчаливый, растирая окоченевшие на морозе без перчаток пальцы; спросил, потому что вдруг припомнил, что именно об этом хотел спросить еще когда они вышли от Лешки, но из-за пьесы все у него вылетело из головы:
— Зачем у вас иконы везде развешаны? Мать в бога верит?
Лешка вздохнул и, тупо глядя в пол, с натугой сказал:
— Верит. А мне отец в семинарию идти велит.
...Чайник долго бурлил на плитке, а Клим слушал Мамыкина, и в его памяти всплывало, как Лешка, подхлестнутый безудержным озорством, буянил в классе, как он плакал и бил бутылки, узнав об аресте Егорова, как он ворочал совковой лопатой на воскреснике... А Лешка говорил про деда, который был священником, про своих родителей — они с детства учили его молитвам и водили в церковь, и дед, уже выжив из ума, умирая, потребовал от своего сына, чтобы тот, отдал Лешку «в послух» — в монастырь, и как отец, уступая слезам матери, переменил монастырь на семинарию... Что же касается репетиции, то Лешка сегодня должен был идти ко всенощной, в церковь — большой праздник, отец не хотел пускать его в школу...
— Черт-те что! — вскрикнул Клим, ощущая, как его начинает обволакивать плотным туманом.— Да ты что же, отца боишься? Что он тебе сделает? Бить, что ли, станет?.. .
— Всякое случается,— коротко ответил Лешка.
— Как случается?.. Да ты же не слабей его, ты же сам ему такой сдачи дашь!..
— Он — отец,— тихо, даже с некоторым испугом остановил его Лешка, опуская голову на крепкой воловьей шее.— Нельзя на отца руку подымать.
Климу стыдно и жалко было смотреть на Лешку, такого покорного, бессильного, и он обрадовался неожиданной идее:
— Тогда уйди от него! Приходи ко мне, станем жить вместе!
— Нельзя,— безнадежно сказал Лешка.
— Нет, ты погоди... погоди... Как же так?.— Клим забегал по комнате.— Ведь сам-то ты в бога не веришь?..— Верую,— сказал Мамыкин, и на лбу его взбухла угрюмая складка.
— В бога?!
— В бога. Я потому и пришел к тебе, что я в бога верую.
Клим опустился на стул и долго смотрел на Лешку, пытаясь что-то сообразить. Потом он встал, снял с плитки клокочущий чайник и, открыв шкаф, принялся вышвыривать на стол книги. Когда их набралась целая груда, он подошел к Лешке, взял его за плечи и подтолкнул к столу:
— Читай. Нельзя быть таким остолопом в двадцатом веке.
Пока Лешка осторожно перебирал книги, разглядывая названия, Клим заварил чай, нарезал хлеб, принес масло, и все это — не вымолвив ни единого словак
— Вот ты, Клим, умный человек,— сказал Мамыкин, с уважением складывая толстые тома штабелем, один на другой.— Ты пьесы пишешь, перечитал столько, что мне, может, по гроб не перечитать... Ты мне ответь: бог есть?
— Пей чай,— сказал Клим, пододвигая к Лешке стакан.— Бога нет.
— А кто создал землю и все остальное?
— Никто. Есть разные гипотезы — Фесенкова, Шмидта... Ты познакомься.
— Я знакомился... Только ведь они еще не доказаны, гипотезы...
— Бог тоже не доказан!
— Вот в том-то и дело,— Лешка улыбнулся с грустным торжеством.—Никто ничего не доказал, а верят — кому во что нравится.
— Ну, брат, это ты врешь! — сказал Клим, про себя подумав, что Лешка не такой уж простачок.— Надо не верить, а знать! И наука...
Но Лешка отхлебнул из стакана и продолжал:
— Или вот: зачем живет человек? Если по религии — тогда все понятно. Душа бессмертна. Прожил ты свою жизнь хорошо —положено ей в рай, а плохо— в ад. Значит, хорошее людям делай, плохого остерегайся. Ну, а если без религии — тогда ни ада, ни рая, и как ты там ни живи — а все едино — помрешь...
— Слушай, старик,— проговорил Клим, улыбаясь и чувствуя прилив нежности к заплутавшемуся в дремучих поповских дебрях Лешке.— Все это у меня тоже было. Зачем жить, если помирать придется... Все я это уже думал и передумал. Но как там ни верти, а «все, что возникло, достойно гибели»,— так еще Энгельс говорил. А значит: на земле надо рай завоевать. Надо бороться за коммунизм. Надо просто, чтобы все были счастливыми при жизни. Ясно? А коммунизм — это и есть Счастье Для Всех...
Он беседовал с ним, как с маленьким, он разъяснял ему — почти языком букваря — то, что считал несомненным и вечным. Но Лешка, упрямо возразил:
— А ты знаешь, кому какого счастья, хочется?
Тогда Клим взбеленился:
— Нет уж, извините, господин хороший! — он вскочил, заметался по комнате.— Уж это вы извините! Это пускай так турбининский папаша рассуждает: каждому — свое! Ему — свое, директорское, на четыре комнаты, а Лапочкину — свое, на одну!.. Хитрая философия! Удобная философия! А я говорю: дудки! Хватит! Лапочкину — тоже четыре комнаты, детям — ясли, матери — Крым, Оле — не бумажные цветы, по рублю штука, а Пушкин, пианино, Моцарт! И чтоб не думали больше люди ни о жратве, ни о деньгах! Чтоб все занимались кто чем хочет — читали, учились, постигали науку! Все! И никто ничего не боялся... Вот что такое коммунизм! Кто на него не согласен? И на черта мне твой ад или рай, на черта мне твоя бессмертная душа, если сейчас еще столько людей на всем земном шаре — голодные, босые, вшивые, а мы тут с тобой чай хлебаем и мудрствуем о смысле жизни! Сделать всех счастливыми, чтоб всем счастья — досыта! Вот за что надо драться, вот тебе и весь смысл, если ты — человек! Не согласен?..
Лешка молчал, как-то стеснительно, виновато молчал, помешивая в стакане ложечкой и наблюдая за стайкой вьющихся чаинок. Клим с досадой бросил на стол нож в масле.
— Ты не кричи,— сказал Лешка.— Разве я против коммунизма? Только я ведь не по книгам... Я вот смотрю — наши ребята. Красноперов, например. У него отец — полковник, и дома уже полный коммунизм. Ну и что с этого? Сам-то Красноперов... Он только про девок и думает, про танцы, про все такое. А чего ему от жизни требуется? Не поймешь. Или Женька Слайковский. Дом — тоже, вроде как у Красноперова. Отец, мать — культурные, образованные. А сам — дурак, пустой человек, одна гниль в нем сидит. Или Шутов — тот и вовсе. От него за километр смердит. Не подходи — сам запачкаешься... Другое — Турбинин. Он мне сначала тоже не понравился: выламывается, думаю, корчит из себя... А пригляделся — нет, хороший он парень. Умный, и книг у него столько, и не так, не для красоты... Ну вот. Ему, значит, коммунизм — на пользу. А Женьке или Красноперову к чему? Значит, главное в человеке — не как он живет, а — с чем, главное у него внутри, душа — главное, а не то — сытый он или голодный.
Клим хотел перебить Лешку, но тот не дал.
— А если главное — душа, так ей стержень нужен... Ей верить надо! Знать надо — что хорошо, что плохо! — он вбуравил в Клима свои узкие глазки, горящие беспокойным, тоскливым огнем.— Ты говоришь, бога нет. А что есть? Пустое место?..
— Есть человек,— сказал Клим.— Нет бога — есть человек. Людей любить нужно, для людей жить, а не для того, чтобы на том свете рай заработать.
— Людей любить? — воскликнул Лешка.— Каких людей? И за что?
— Вообще людей!
— А ты — не вообще!..— тонким голоском выкрикнул Лешка.— Не вообще — а вот тех, которые... Ну, в классе, в школе, вокруг—ты их любишь? Красноперова любишь? Или Витьку Лихачева?.. Ради, них ты живешь?
Красноперова?.. Лихачева?.. Нет,— о них он не думал... Именно о них он не думал, когда повторял — и не раз — эти слова: жить для людей... Люди — это громада, это все человечество, а Лихачев...
Лешка продолжал наступать:
— Нет, не любишь! И за что любить? Меня, например... Думаешь, я не знаю, что я для тебя болван и распоследний подлец, потому что в дождь с тобой не мок, и шпаргалил — сам обещал, что не буду, и не выдержал... И еще... Э, да чего там уж! — Лешка махнул рукой и сокрушенно рухнул на стул.— И все так. Все. За что любить? Это так говорится... А на самом деле — живем, как волки, друг другу не помогаем, а все для себя... Верно ты сказал однажды! Я думал все потом: почему так выходит? И как надо? Не знаю. К тебе пришел. Ты — можешь ответить?..
...Успела пролететь добрая половина ночи, прежде чем они улеглись на сундук, подставив стулья сбоку, чтобы не съехать с его покатой крышки. Издерганный сомнениями Лешка уснул сразу, но Климу не спалось.
Он снова и снова восстанавливал в памяти весь их диспут и каждый раз упирался в Лешкины слова: «Не любишь ты их... И за что любить?».
Любит ли он Лешку? Да. Теперь. После этого разговора. Когда он увидел в Лешке отзвук своего собственного, когда понял, что и Лешка думает и мучается над теми же вопросами, что и он сам — о смысле жизни... А раньше? Раньше — нет. Когда он не знал Лешки. Хотя и проучился с ним пять лет. И другие ребята — лишь теперь они становятся ему близки. Не все. Лапочкин... А еще кто?.. Но ведь и раньше он стремился «жить для людей». Для них. Для ребят. А может быть — нет? Может быть, ему было просто приятно делать хорошее, потому что это ему самому доставляло удовольствие, а чем это хорошее окажется для ребят — это его не интересовало? «Выламывается, красуется»,— сказал Лешка. А он? Может, он красуется перед собой только и хочет, чтобы и другие восхищались им? Ведь ему-то было все равно, как они, ребята, станут жить дальше, когда он сорвал «Зеркало» и крикнул «Ищите себе другого!»
Климу стало жарко. Он поднялся. Ходил по комнате, глаза уже привыкли к темноте, он различал неясные, расплывчатые силуэты стола, стульев, оконный переплет...
Надо спасти Лешку. Надо любить людей. Ради них самих. Можно быть эгоистом — и делать хорошее: ради самого себя, А надо — не ради себя. Ради вот этого Лихачева, Калимулина, Тюлькина... Но за что их любить? Лешка говорит, главное—душа. А как же коммунизм?.. Лапочкин?.. Бороться за душу... Как?.. Что же сначала? Учить Олю сонатам Бетховена? А цветы?..
Засыпая, он видел перед собой своих ребят — они пели хором «песенку дипломатов». Надо любить людей. Не «вообще», не идеальных, а — какие они есть. Любить ради них самих. Но как это трудно!
26
Когда на другой день сквозь щелку в кулисе Клим наблюдал за выражением лиц комиссии, от которой зависело «быть или не быть», для него самого поражение стало вполне очевидным. Спектакль не разбудил ни одной улыбки!..
Потом всех участников пригласили в зал. Рядом с директором сидела представительница районе — толстая, рыхлая женщина с несоразмерно маленькой головкой, утонувшей в лисе, наброшенной на плечи. Она была похожа на купчиху и говорила нараспев.
— А кто же из вас, милые мои, сочинил эту пьесу?— спросила она таким тоном, что Клим про себя решил: «Все кончено!»— и выступил вперед.
— Ах, это вы и есть, голубчик? — она удивленно помигала крошечными глазками.— А вы знаете, я очень внимательно следила, но так и не поняла, какую вам хотелось выразить идею?..
— Очень жаль,— сказал Клим, разглядывая ее трехслойный подбородок.
— Но уж если мы с Ангелиной Федоровной ничего не поняли, то что смогут понять учащиеся? — строго сказала Шура Хорошилова, та самая, из райкома, что читала по школам доклады о дружбе и товариществе и считалась молодым, способным комсомольским работником.— А кроме того,— ее выщипанные бровки негодующе скакнули вверх — а кроме того: на сцене курят! Ну, знаете ли, все-таки мы в школе!..
— Да, да, Алексей Константинович,— подхватила Ангелина Федоровна.— Это я тоже заметила — курят... И потом, согласитесь, как-то странно выглядит: дипломаты, а фиглярничают, фокусничают... Ни малейшего правдоподобия!.. Кстати,— обратилась она к учителям,— недавно меня пригласила Калерия Игнатьевна посмотреть «Русалку» — ее ученицы ставили... Я давно уже не испытывала такого эстетического наслаждения! Девочки в беленьких пачках, чудные декорации, Пушкин... Все это, не правда ли, воспитывает вкус!..
— Вот именно,— скромно поддакнул ей Леонид Митрофанович.— Я также считаю более подходящей классику... Например, «Горе от ума»...
— В «Горе от ума» тоже курят,— неожиданно вставил Мишка.
Ребята за спиной Клима негромко засмеялись.
— Вас пока не спрашивают, Гольцман! — оборвал Мишку Леонид Митрофанович.
У лисы стеклянные глаза... Мелкими острыми зубами она вцепилась в хвост... Что ж, нам не привыкать... «Девочки в беленьких пачках...» А улыбка так и сочится елеем... Только перед ребятами стыдно: ну и драматург!.. Игорь прав. Игорь всегда прав. И — «все хорошо, прекрасная маркиза». Вот еще директор — сейчас он подведет итог — и можно расходиться по домам.
— Вы правы, ребята кое в чем пересолили. Вы слышали, Бугров; никаких сигар! О них забудьте! (...разве дело в сигарах?..) И кое-какие места надо пояснить.... Что вы скажете, Ангелина Федоровна, если перед спектаклем провести доклад о международном положении?..
У директора два боевых ордена, он воевал, видел смерть... А глаза перебегают с Ангелины Федоровны на Хорошилову, с Хорошиловой на Белугина — юлят, упрашивают... Зачем унижаться?.. Пора по домам...
— Наконец, можно еще провести пару репетиций...
— Вы как хотите, а мне пьеса Бугрова понравилась,— вдруг перебил директора голос, похожий на скрип ржавой петли. Все посмотрели туда, где сидела Вера Николаевна, завуч, в своей неизменной потертой котиковой шубе и надвинутой на лоб шапочке.— Да, понравилась. Вы подумайте только — ребята без всякой помощи создали боевой, злободневный политический спектакль. А мы их будем тащить к истории о покинутой девушке...
— Но ведь это же классика!..— благочестиво пискнула Шура Хорошилова.
— А это — жизнь! — Вера Николаевна кивнула на примолкших ребят.— У них на фронте отцы погибали, они уроки учили в бомбоубежищах, они и теперь, едва голову поднимут от подушки — по радио снова говорят о поджигателях войны! А ведь это же им — комсомольцам, мужчинам — первым идти в бой, если война грянет! Вот они и хотят сказать этим поджигателям свое слово! И молодцы! Молодцы ребята!
...Ай да Вера Николаевна! Ну и рубанула!..
Но что же она одна может сделать?..
Ребят попросили выйти: им не полагается слушать споры между педагогами.
...Коридор, тишина, школа уже пуста,.. Как хорошо, когда тихо! Неудачник. Вечный неудачник!..
На улице спохватился — шапка осталась в зале... Но возвращаться?.. Нет уж, довольно!
Ветер — в лоб.
Хорошо.
Слиться с ветром, раствориться, растаять...
Как жить?
«Черный вечер, белый снег»... Шестнадцать лет. Пора становиться мещанином. Жрать, спать, зарабатывать деньги.
Как жить, ДКЧ, ты знаешь? Ты должна знать! Но где ты? Кто ты?..
Позади — топот.
Нет, показалось. Это провода.
Лёшка сказал: не может, чтобы пустое место...
А если может?..
Мишка. Схватил за воротник, затряс, заорал, распахнув огромный толстогубый рот:
— Чего ты сбежал, идиотина? Ведь разрешили! Слышишь? Разрешили!..
Подбежали ребята, Лапочкин сует Климу шапку, все тормошат, колотят Бугрова — по спине, по груди, по чем попало, и хохочут, и швыряют снегом, и над городом взмывает, расправляя крылья, одно слово:
— Раз-ре-шили!..
27
Он все-таки не верил. Не верил до той самой минуты, когда, вытянув гусиную шею и приложив ребро ладони к углу рта, Санька Игонин прохрипел, как будто его душили:
— Девочки!..
— Где? Где?
Все кинулись к просвету между занавесями, перед которым на корточках примостился Игонин. В зал медленно и чинно вплыли две девочки, в фартучках, постояли в проходе, озираясь, пошушукались и стали пробираться в глубь рядов.
— Начинается...— упавшим голосом пробормотал Гена Емельянов, а Лихачев рявкнул во все горло:
— Приветствую вас, леди и джентльмены!
На него напустился Клим:
— Тише! Там же все слышно!..
Ипатов нагнулся к самому уху Клима и серьезным шепотом процитировал из своей роли:
— Спокойствие, друг мой, у дипломата должны быть алмазные нервы...
Нет, на ребят сегодня никак нельзя было сердиться! Володя Красноперое принес грим и всем подряд чернил брови и красил губы в цвет спелой смородины. Володя не скупился, особенно много грима потратил он на мистера Трумэна, избороздив коричневыми полосами ему все лицо. Витька Лихачев стал страшным, глаза его сверкали, как у оперного дьявола.
Шли последние приготовления. Мишка, стоя лицом к стене, вкрадчиво улыбался и потирал руки, в который уж раз произнося речь перед воображаемой конференцией. Мистер Бевин так усердно нахлобучивал цилиндр на голову, что тот распоролся по шву. Бевин жалобно выклянчивал у ребят хоть пару булавок. Зверски скаля зубы, Мамыкин примерял усы.
Климу, который один болтался без дела, стало вдруг тоскливо: казалось, все теперь далеко позади— тот день, когда набросал первую сцену, читка в классе, затяжные репетиции. Все это позади, а остальное уже не зависит от него: оно в руках ребят и — тех незнакомых, недоверчивых, враждебных людей, которые со всех концов города стекаются в школу...
Быстрой, энергичной походкой взбежал на сцену директор, свежевыбритый, в парадном черном костюме.
— Ну как?..
Довольно улыбаясь, оглядел ребят.
Народу-то, народу!.. Не осрамимся?
Его приветствовали радостно — ведь это он с завучем отстояли пьесу! Алексею Константиновичу не понравился реквизит: Парижская конференция — и ободранные стулья из учительской... Он подозвал Клима, и вдвоем они притащили несколько кресел из директорской квартиры, которая находилась тут же, в школьном здании. Потом Алексей Константинович ушел, погрозив Ипатову, разгуливающему по сцене с сигарой:
— Только без дыма!
Клим разглядывал кресла с резными ножками, с восхищением думая о директоре. И когда Ипатов сказал: «А ну его! Все равно — выйду на сцену и закурю!»— Клим перебил: «Брось! Алексей Константинович — это человек!»
Занавес, кажется уже колебался от шума в зале. Что-то будет, когда он откроется! Осталось десять минут, но Клим еще не видел Игоря, который должен был делать доклад о международном положении перед началом пьесы: на этом настояли представители... Где же Игорь? Клим выскочил в коридор, заглянул в зал... Сотни взглядов — как прожектора,—неужели знают, уже знают, что он и есть автор?
Игорь явился ровно в семь, когда в зале уже хлопали и настойчиво требовали начинать. Он был спокоен, даже как-то подчеркнуто спокоен и уверен в себе. Черные, гладко зачесанные волосы отливали матовым блеском. Костюм, белоснежная сорочка. Отвечая на упреки Клима, он показал часы:
— Точность — вежливость королей.
Клим позавидовал Игорю: дьявольское самообладание!
— Ты не боишься?
Игорь пожал плечами.
В зале уже топали, за кулисами вновь появился Алексей Константинович.
— Что же вы мешкаете?..
Когда Игорь, выходя на авансцену, на секунду развел занавес, из зала на Клима дохнуло арктическим холодом.
— Ти-ш-ше-е... .
Ребята передвигались по сцене на цыпочках. Клима лихорадило. Игорь начал доклад.
Но... Что за монотонный голос?.. Цифры, статистика... мало кому известные имена политических деятелей... Что это? Научный реферат?.. Шорохи, движение... И вскоре — густой, ровный гул... Игорь упрямо продолжает, не повышая голоса, не меняя интонации. Ах, черт побери, да закрой же тетрадку, расскажи своими словами, просто и коротко... Шум — как рокот прибоя, и в нем одиноко барахтается голос Игоря... Стоп! Кажется, понял...
Клим притаился, кусая ногти. Игорь, дружище, перестройся! Ты же умница!
Теперь в зале тихо. Игорь выдерживает долгую паузу. И вдруг...
— Кого не интересует доклад — может выйти...
Клим ясно представляет себе самолюбиво поджатые губы, откровенно-насмешливый взгляд... И здесь он любуется собой...
Снова нарастает гул...
— Провал...— шепчет Клим, стискивая кулаки,— абсолютный провал...
Наконец, под оскорбительно жидкие хлопки Игорь покинул трибуну и рывком раздвинул занавес. Его щеки белей белого воротничка.
— Тупицы!..
Клим впервые увидел, каков Турбинин, когда его что-то по-настоящему взбесило.
— Надо же было мне соглашаться!
Упрек?... Но сейчас не до спора — Клим едва успел отпрянуть в сторону — занавес пошел, и началась пьеса...
Потом все вспоминалось, как сон... Пашка Ипатов появился с дымящейся — все-таки! — сигарой, и после первой же затверженной фразы: «Приветствую вас» леди и джентльмены!» — запнулся...
Забыл! Забыл! Клим громко суфлировал, но Пашка ничего не слышал... Он повторил еще раз:
— Приветствую вас, леди и джентльмены! — и знаменитым жестом Игоря взмахнул перед собой цилиндром. И в этом жесте, в невозмутимом Пашкином тоне вдруг прозвучала такая комическая естественность, что в зале — Клим не поверил своим ушам! — раздался смех... Неужели заметили?.. Нет, смех звучал дружелюбно и ободряюще... Тогда Пашка вдруг все вспомнил, и дальше пошло гладко... После его первой арии кто-то захлопал, а после дуэта Черчилля и Трумэна в зале уже вовсю аплодировали и смеялись. Да, слушают, хлопают, смеются! Все как положено! А Чан Кай-Ши! Лешка Мамыкин мог бы стать гениальным артистом — так мастерски он рухнул на пол... Куплеты Маршалла повторяли на «бис»...
— Слышишь?..— Клим, сияя, оторвался от щели, через которую смотрел в зал.
— Слышу...— клацая зубами, проговорил Игонин.
Ожидая своего выхода, он сидел в кресле по-турецки, поджав ноги под тощий зад. Губы у Женьки полиловели: если не считать трусов, на нем не было ничего, кроме простыни, изображавшей римскую тогу — Женька играл Де Гаспери.
— Может, пальто принести? — сочувственно спросил Клим.
— Не надо! — стоически отозвался итальянский премьер.
Ты просто герой! — восторженно сказал Клим.— Ты так и пойдешь — босиком?
— Не могу же я появиться в тоге и ботинках!
В антракте все поздравляли друг друга, кто-то ломился в дверь, Игорь, через силу улыбаясь, пожал руку Климу, пообещал:
— Буду кричать «автора»!
И Клим ощутил нестерпимую неловкость перед Игорем за свой успех...
Игорь сдержал свое обещание. После заключительного монолога, в котором Морган в диком исступлении пророчит собственную гибель и мировую революцию, из зала раздался возглас, и его тотчас подхватили десятки голосов. Как ни вырывался Клим из могучих объятий Лешки Мамыкина, как ни брыкался ногами— его всей гурьбой вытолкнули на авансцену.
Клим не знал, что полагается делать в таких случаях — он стоял, глуповато, растерянно улыбаясь, и смотрел в зал. И зал — обыкновенный школьный зал на триста мест — казался ему огромным, и бескрайним, как небо, и все пространство перед ним было полно горящих, блестящих точек — глаза, глаза, одни глаза— как звездная россыпь — они двигались, кружились, подступали к нему со всех сторон — и он ничего не видел, кроме этих глаз, счастливый, испуганный, ошеломленный, будто на нем скрестились лучи мощных прожекторов. Пьяно шаря руками и путаясь в складках занавеса, он едва пробрался обратно...
Теперь ему хотелось бы сбежать от всех, остаться одному, чтобы еще раз — еще много раз переживать ни с чем не сравнимое мгновение. Чтобы осмыслить, понять, как он, Клим Бугров, неудачник, хорошо изучивший вкус поражений, вдруг оказался победителем!
Но этот невероятный вечер был полон-происшествий самых неожиданных, он явился прологом событий, которые вскоре прогремели на весь город...
28
Начались танцы, но никому не хотелось спускаться в зал. Ребята расположились в креслах, на столах, среди цилиндров, тростей, кое-как сваленных у стены декораций. Приходили поздравлять — директор, учителя, потом явилась даже товарищ Хорошилова и — вот уж никто не ожидал! — предложила целый план гастролей: в городской библиотеке, на лесотарном заводе, где-то в клубе...
— Живем, братцы! — подмигнул ребятам Лихачев.— Организуем труппу бродячих комедиантов!..
— Но главное для нас — учеба,— наставительно заметила Хорошилова.— Вы должны уметь сочетать ее с разумным отдыхом...
Потом Красноперов сказал, что с Бугровым хотят познакомиться девочки из пятой школы. Клим струсил.
— Зачем?
Володя почти насильно потащил его за собой, уговаривая: — Вот чудак! Они же не кусаются!
Клим не успел уточнить цель встречи, как очутился перед...
Клим узнал их сразу. Наверное, они тоже запомнили его и рассматривали с удвоенным любопытством, как примелькавшуюся вещь, которая вдруг оказалась редкой диковинкой. Клим смутился. Кажется, надо представиться... Он дважды буркнул свое имя, обращаясь к Майе и ее подруге. И сообразил, что это вышло у него довольно нелепо. Но неожиданно встретив ясную, ободряющую улыбку на Майином лице, сам засмеялся, и Майя тоже — весело морща нос и прикрывая рот ладошкой. Она крепко тряхнула его руку и назвалась:
— Широкова.
— Кира Чернышева...
Клим ожегся о сухую, горячую ладонь ее подруги.
— Нам очень понравилась ваша пьеса! — сказала Майя с таким простодушным восхищением, что Климу снова стало не по себе.
— Очень остроумно и не похоже ни на что другое, правда, Кира?
Та молча кивнула. Из-под прямых бровей на Клима пристально смотрели недоверчивые, настороженные, до черноты синие глаза; они словно вглядывались в глубокий колодец, отыскивая что-то на самом его дне. В то же время сами они были наглухо затворены для всякого, кто пытался в них заглянуть.
Навивая на палец кончик толстой, солнечно лоснящейся косы, Майя сыпала вопрос за вопросом:
— Что вы еще написали? Это первая ваша пьеса?..
Маленький рот Киры был туго сжат. Ни слова!
Хоть бы из вежливости...
Клим почувствовал себя задетым и обиделся. «Мышка за кошку... Нам только мышки не хватало!» Что ж, пускай... Он отвечал Майе холодно, с достоинством, как и полагается автору, чья пьеса только что имела такой триумф. Но Кирины губы внезапно дрогнули, в темных зрачках, будто две ракеты величиной с булавочную головку, лопнули и рассыпались фейерверком искрящихся смешинок.
Что случилось?..
Он уже забыл, о чем спрашивала его Майя, и весь шум и суета вокруг, и толпа ребят и девушек, уже обступившая их, и горделивое угарное сознание своего успеха — все поблекло, уничтожилось...
Красный, взъерошенный, он грубо сказал:
— Извините, мне некогда...— и двинулся прочь.
Может быть, она вспомнила воскресник?.. Тогда от смеха, теперь — от взгляда этой девчонки он снова стал жалким, бессильным, растерянным...
Пробираясь сквозь танцующие пары, он слышал позади:
— Это Бугров... Тот самый...
Кто-то толкнул его. Он разозлился и, напружинив локти, стал напрямик пробиваться к выходу... Его окликнули. Ах, Лиля!.. Стоя у рояля, она помахала ему рукой.
— О, конечно, теперь ты ужасно гордый! — сказала она, когда Клим оказался перед нею, и капризно надула щеки.
Лиля была, как и все, в строгой школьной форме, но высокий белый фартучек с каким-то особенным изяществом облегал ее фигурку, а серебристая ленточка в пышных волосах своим невинным кокетством, бесспорно, превосходила любую ленточку на вечере.
Клим с удовольствием слушал ее оживленную болтовню, Лиля ни на шаг не хотела его отпускать от себя.
— Да, теперь ты совсем зазнаешься! — говорила она, лукаво поглядывая на Клима сквозь пушок ресниц.— Еще бы! Драматург! Когда мне сказали — я не поверила...— она говорила нарочито громко, на них оборачивались, но Лиля делала вид, что не замечает этого.— Не скромничай, пожалуйста, у тебя большие способности! Ты еще напишешь для МХАТа, как Горький или Чехов...
«А ведь она дура»,— с тоской подумал Клим, но — словно кому-то в отместку — продолжал оставаться с Лилей.
— Клим, ты должен написать новую пьесу, и чтобы в ней я играла главную роль. И чтобы это была трагическая героиня!
— Нет,— усмехнулся Клим,— я напишу комедию. И ты будешь играть роль одной пошленькой мещаночки. У нее куриные мозги, они не вмещают ничего, кроме мыслей о нарядах и мальчиках... Ты справишься с такой ролью, верно?
— Да, ты увидишь, ведь я готовлюсь в театральный...
Все-таки она поняла, но у нее хватило ума не показать этого.
Клим больше не слушал ее: новая идея, возникшая так случайно, уже гнала его разыскать Игоря или Мишку, чтобы поделиться с ними... Изумительная мысль! Как она не пришла ему в голову раньше?.. Он даже не простился с Лилей...
Но едва его глаза успели найти в толпе Турбинина, в зале произошло странное замешательство. До Клима донеслось:
— Брось ломаться, детка... Мы тебя научим фотографировать...— грянул дружный смех в несколько голосов — и оборвался коротким звонким звуком.
Клим увидел сначала Майю, потом Киру — она прижалась спиной к стене, на ее гипсово-белом лице резко выделялись гневные, прямые, загнутые к переносью брови, похожие на крылья парящей чайки. Перед нею стоял Шутов — покачиваясь, руки в карманы с фотоаппаратом через плечо, и смотрел на нее в упор обнаженным, бесстыдным взглядом. Только левая щека его порозовела.
— Осторожно, детка,— проговорил он сквозь зубы, придвигаясь к ней.— Я ведь и сам...— он не кончил: тонкая рука взвилась вверх, Кира закатила ему вторую пощечину.
К ней кинулись двое из компании Шутова — Слайковский и еще какой-то неизвестный Климу парень с длинным лошадиным лицом... Веселое бешенство ударило в голову Климу, он рванулся вперед.
Но вдруг кто-то громко захлопал, зааплодировал, крикнул:
— Браво! Бис!..
Это было неожиданно, как зимний гром.
Игорь! Все обернулись к нему — Турбинин аплодировал, подняв над головой руки, с издевательской улыбкой глядя на ошеломленного Шутова.
— Ты чего? — сунулся было к нему Тюлькин, но опоздал: вслед за Игорем забили в ладоши те, кто стоял с ним рядом, а через мгновение аплодисменты, беспощадные, как пощечины, бурно прокатились по всему залу.
Шутов и его друзья удалились. Брезгливо сторонясь, им давали дорогу, и они шли, затравленно пригнув головы и неслышно разевая рты, как в немом кино.
Когда Клим оглянулся, ни Киры, ни Майи уже не было. Клим выскочил на улицу. Валил густой снег — тяжелыми, мокрыми хлопьями застилая все вокруг.
— Кира! — крикнул Клим, сбежав со ступенек и вглядываясь в темноту,— Кира!..
Никто не отозвался.
Только кровь короткими, частыми ударами стучала в висок: ДКЧ... ДКЧ... ДКЧ...
29
В то утро солнце было ярким, как слава. Чашечка будильника истекала серебром. Клим передвинул рычажок — звонок смолк.
Как хорошо! Впереди — бесконечность: десять дней каникул! Зарываясь в подушку, он чувствовал себя абсолютно счастливым. Но было что-то еще более важное и удивительное... Уже задремав, он вспомнил: Кира... Сотни блестящих глаз... «Автора! Ав-то-ра!» И снова — Кира... Нет, разве можно спать в такое утро!
В передней зашаркали калоши — Николай Николаевич отправляется в поликлинику. На калошах — медные буквы: «Н. Б.» К черту! Даже думать об этом сегодня противно...
Великолепно дала она по роже подлецу Шутову! Так и надо. Разве есть в целом свете человек, который бы смел коснуться ее — и не совершить святотатства?.. Все они — где-то внизу, а она — выше всех, ею можно любоваться только издали — и молча, молча, леди и джентльмены!...
Сколько раз вызывали на «бис» Мамыкина? Два или три? А Мишка... У кресла надломилась ножка, и оно рухнуло под ним, но Мишка нашелся: «Месье, под нами трещат стулья!».
Власть над людьми... Заставить их смеяться и плакать, и думать так же, как ты сам, и чтобы их сердца звучали в ритме с твоим....
Скрипнула дверь, застучали каблуки...
— Клим!..— голос из другого мира.— Да Клим же! Но Клим спит. Он даже похрапывает, боясь расхохотаться.
Надежда Ивановна уходит. На столе — записка: наколоть дров, принести хлеба... Ладно, наколем, принесем!..
Он даже думает: мы наколем, мы принесём... Кира! Она — как тонкое облачко, как легкая прозрачная дымка, окутывает его. Он — в ней, она — в нем...
Рывком сорвав одеяло, Клим спрыгивает на пол, потягивается — и вдруг замечает: какое тощее, щуплое у него тело, какая цыплячья грудь! А ведь Кира участвует в эстафете...
Ничего, нарастим бицепсы! Раз-два, раз-два!.. И утюги годятся вместо гантелей!
Дорогу, дорогу гасконцам!
Мы южного неба сыны!
Мы все...
Из крана, шипя, бьет ледяная струя. Б-р-р... Он бросает пригоршни воды на живот, на спину, на плечи.
Мы все под полуденным солнцем
И с солнцем в крови рождены!..
Тут же стоит она — и смеется; какой неловкий! Трижды ударил по чурбаку — и только три отметины! И-х-ряк! И-х-ряк!.. Мерзлое дерево, топор отскакивает, как пружина. Тем лучше!..
Дорогу, дорогу гасконцам!..
Наконец, чурбак треснул и развалился. Мороз — а от сосулек струится парок... Даже льду жарко!
Высоцкая вышла покормить кур.
— Цыпи-цыпи-цыпоньки!..
Упитанные клушки суетятся, квохчут, ныряя под жиденькую струйку зерна.
— Тетя Феня, вы в театр ходите?
— Чего, милый?
— В театре, говорю, были?..
— В театре? Была, была... Как же... С Иван Ивановичем, покойником. А что?
Иван Иванович — ее муж, он умер десять лет назад.
— Вы сходите в театр, тетя Феня. С внуком сходите.
— И-и, мил человек... Где уж нам, старым... У нас дома тиятр кажын день...
Тетя Феня жалостно вздыхает.
Зять у нее пьет, колотит дочку...
Почему всегда счастье живет рядом с горем, радость — с печалью, молодость — со старостью? Неужели нельзя сделать, чтобы все люди — все! — стали счастливыми? Ну хоть на один день? Если бы люди были как сообщающиеся сосуды — он бы всех наполнил сегодня счастьем до самых краев!
Кира, Кира, Кира...
Мы все под полуденным солнцем
И с солнцем в крови рождены!
В магазине — очередь, пахнет кислым тестом, валенками.
— Что вы мне вешаете две горбушки?..
Хлеб — без карточек. Их отменили еще полгода назад. Если бы чуть раньше — Егор был бы тут... Эх, Егор!..
— Двигайтесь, двигайтесь, вы что, не видите, впереди вас лезут?..
Интересно, что бы теперь сказали сухари из толстых журналов? «Учитесь у Шекспира»? Ничего, леди и джентльмены, придет время — вы еще услышите о Бугрове!
Кира... Ки-и-ра... То — как дальний вздох, то — как отрывистое эхо...
Клим наскоро позавтракал холодной вермишелью: разогревать некогда! И снова улица. Трамваи с матовыми морозными стеклами, белые провода, свежие конские яблоки на дороге. И люди, люди, люди... Того и гляди кто-нибудь ткнет пальцем:
— Смотрите — автор! Он же написал «Конец дяди Сэма»! Вы знаете?..
Прохожие и вправду оглядываются на него. Или это лишь чудится?
А вон те две девочки... Они так странно на него посмотрели, а теперь шепчутся... Вдруг они вчера были на вечере в седьмой школе?
Так и с ума спятить не долго. Убрать дурацкую улыбку, Бугров!..
Под самым носом дохнула паром оскаленная морда лошади.
— Ай, т-ты, куда прешь?..
...После яркого солнца настольная лампа показалась Климу тусклым пятном. Турбинин еще лежал в постели, на коленях «Воспоминания» Жюля Камбона, в шезлонге раскачивался Мишка.
— А-а, дамский любимец!..— проговорил Игорь зевая.
— Чей любимец?..
Клим схватил Камбона, чтобы стукнуть Игоря по голове, но тот задержал его руку:
— Почитай-ка вот это...— и протянул Климу коротенькую записку: «Бугров и Турбинин! Сегодня в десять вечера приходите в городской сад к фонтану. Ваши поклонницы».
Буквы брызнули в стороны и снова выстроились: «поклонницы»...
— Что за ерунда? Откуда ты взял?
— Принесли сегодня утром.
— Кто?
— Не знаю. Воткнули в замочную скважину.
— Забавно...— Клим присел на тахту, стараясь прикинуться равнодушным, вернул записку Игорю:
— Глупая шутка...
— Ну, нет, синьор! Какая уж тут шутка? За тобой вчера девицы гонялись, как стая антилоп.
Клим снова схватил Жюля Камбона, но вовремя вспомнил:
— Да ведь записка — не только мне!
— А это неважно. Мне, вероятно, предстоит честь служить твоим оруженосцем. Но у тебя уже есть Санчо Панса, вы как-нибудь и без меня обойдетесь.
Клим великодушно прощал Турбинину все его намеки. Игорь еще переживал свое поражение. Смеяться над победителем — разве это не единственная отрада для побежденных?..
Клим сказал:
— Если уж кто и оказался вчера настоящим рыцарем, так это ты.
И откровенно признался:
— Я бы ни за что не додумался, что аплодисменты могут убивать наповал.— Клим расхохотался, представив себе растерянные физиономий Шутова и его приятелей.— Нет, это у тебя получилось просто классически!..
Игорь тоже засмеялся.
— А все-таки надо им бы вложить как следует,— сказал Мишка.
Он забрел к Игорю сегодня с утра, чтобы вернуть ему кое-какие брошюры о внешней политике Франции: как-никак он был министром иностранных дел, тут одним «бонжуром» не отделаешься... Записка, которую дал прочесть ему Игорь, сразу показалась Мишке странной. И когда Бугров и Турбинин, вдоволь похохотав над Шутовым, стали перебирать, кем все-таки могли быть эти самые «поклонницы», Мишка сказал:
— А если они в брюках ходят?
— Бидо из тебя получился неплохой, а Шерлок Холмс ты неважный, — скептически заметил Игорь.
Мишка задумчиво подул в кулак:
— На вашем месте я бы прихватил еще парочку ребят.
Его осмеяли.
— Как знаете...— Мишка вздохнул, глядя в потолок, закачался в кресле.
На загадочное свидание решили отправиться втроем.
30
Когда ему в лицо ударил, ослепив, яркий свет и он ругнулся: «Бросьте дурака валять!» — и Шутов сказал: «Уберите, все равно теперь не убегут», и фонарик погас, а Клим ослеп вторично — по голосам ему почудилось, что их очень много. Но глаза быстро привыкли к темноте, и Клим прикинул, что их человек семь или восемь, то есть всего по двое на одного, по двое, плюс какая-то дробь.
— А мы и не собирались бежать,— сказал Клим.
— А вы попробуйте,— усмехнулся Шутов.
Он стоял с ним рядом, грудь в грудь, от него остро и горько разило водкой.
Но они действительно не собирались бежать, ни теперь, когда это было уже бесполезно, ни раньше, когда позади раздался стремительно нарастающий топот и еще можно было рвануть в кусты, которые шпалерами тянулись вдоль аллейки. Мишка только вымолвил со смиренным укором:
— Вот видите.
А Клим подумал, что ведь и правда, это же так просто, после вчерашнего. Как они не догадались, что Шутов решил им отомстить и устроил засаду!
И вот они стояли, окруженные орущей, гогочущей сворой, и кроме Слайковского и Тюлькина, Клим припомнил двух или трех типов, которых заметил вчера в школе, и среди них — парня с лошадиные оскалом. Он смачно матерился, ухватив Игоря за плечо. Игорь стряхнул его руку и повернулся к Шутову:
— В чем дело, джентльмены? Это вы назначили нам свидание у фонтана?
Игорь был весь в снегу: когда на них наскочили, ему дали подножку, он бултыхнулся в сугроб.
Кто-то рассмеялся. Слайковский потешаясь, выкрикнул:
— А они думали, здесь их Кирка ждет! Вот умора!
— Чернышеву не трогать, сволочь,— глухо сказал Клим и качнулся к Слайковскому.
Но Слайковский уже юркнул за чьи-то спины, а Шутов дернул Клима за рукав:
— Ша, головастик... Мы не на комсомольском собрании...
Он стоял перед Климом — в распахнутой канадской куртке с отброшенным назад капюшоном и улыбался. На расстоянии в ширину ладони Клим видел перед собой его узкое, удлиненное лицо с низким лбом, перечеркнутым косой челкой. Все тело Клима пронизала зябкая дрожь. Он сказал:
— Чего вам от нас надо?
— Поучить вас... немного... захотелось...— с расстановочкой, по слогам, процедил Шутов.—То вы других учите, а сегодня... наш черед...
Клим посмотрел на Игоря, на Мишку, который молчал, уткнув нос в воротник, и в своих очках с толстой оправой походил на унылого филина; посмотрел на обступившую их шайку — и почувствовал, что положение безнадежно, что терять уже нечего, и от этой мысли ему сделалось не страшно, а даже почти весело.
— Что ж, начинайте,— сказал он,— учите. Вас тут собралась целая академия.
— А ты не очень...— сказал Шутов.— Ты не очень радуйся, Бугров. Как бы плакать не пришлось, когда вас отсюда понесут в белых тапочках.
— Ну нет,— сказал Клим.— Этого ты напрасно боишься. Плакать мы не будем, и белые тапочки вам оставим: все-таки — обувь, товар дефицитный...
К нему сунулся вертлявый парень с накрученным вокруг шеи толстым шарфом.
— Ну Шутик,— взмолился он, приплясывая, как на горячих углях,— ну, друг ты мне или портянка? Ну, дай я ему хоть разок смажу по рылу!..
— Цыц! — крикнул Шутов.— Кто здесь председатель?
Вертлявый отскочил.
«Чего он тянет?» — подумал Клим,
Казалось, все только и ждали знака Шутова, но Шутов не спешил. Сунув руки в карманы, он отступил от Клима на шаг и уперся в него неподвижным тяжелым взглядом, как бы что-то соображая и примериваясь.
С ветки развесистого дерева — граба или молодой акации,— под которым они стояли, сорвался ком снега, упал Климу на грудь, зацепив щеку. Клим чувствовал, как на щеке, под виском, щекотно тает снежинка, ему хотелось растереть ее рукой, но он не мог шевельнуться.
Вот сейчас... Вот сейчас он ударит...— Клим напрягся и стиснул потные кулаки.
Шутов сказал, медленно выжимая слова:
— Интересно мне знать, Бугров, чего ты добиваешься?
— Чего... добиваюсь?
— Да, чего? Чего ты везде суешься, куда тебя не просят? Или ты славы ищешь?.. Героем заделаться?.. Чего ты добиваешься, Бугров?..
— Куда уж мне героем,— сказал Клим, несколько удивленный и даже польщенный вопросами Шутова, — Куда уж мне героем... А добиваюсь я, чтобы подлецов поменьше на свете было. Только и всего.
— Та-ак,— протянул Шутов, помолчав.— А ты каких же подлецов имеешь в виду?
— Да хотя бы вроде тебя,— сказал Клим.
Он услышал, как в зловещей тишине под ногами Шутова заскрипел снег.
— Ты что же, один думаешь со всеми сладить?..
— Не один.
— А кто еще с тобой — эти, что ли? — Шутов мотнул головой туда, где стояли Турбинин и Гольцман.— Втроем вы весь свет переделать на свой лад хотите?
— Нет,— сказал Клим.— Нас много.
— Много?.. Не вижу...— Шутов просыпал сквозь зубы короткий смешок.— Или я слепой, может, как ты считаешь?..
Клим промолчал. И снова подумал, что Мишка оказался прав, надо было прихватить с собой ребят, а теперь на каждого приходится двое, двое и еще какая-то дробь.
— Кончай, Шут! — зашумели вокруг. — Что с ними, до утра волынить?
— Ша, подонки,— цыкнул Шутов.— Мне, может, не с вами, а с умным человеком поговорить приятно!
И, повернувшись к Климу, снова с головы до носков ботинок окинул его насмешливым, оценивающим взглядом.
— А что, Бугров, ты хоть раз в жизни дрался?
— Нет,— сказал Клим, разворачивая грудь и выпрямляясь.— Но это неважно.
— Как же неважно,— сказал Шутов — Как же так — неважно. Ты ведь с подлецами воевать собрался?.. Или ты им лекции про мораль читать станешь, головастик?
— Лекции не лекции,— сказал Клим, — а кулаком новую душу не вставишь.
— А ты что про душу заговорил? — сказал Шутов.— Или ты в бога веришь?
— Я в человека верю, — сказал Клим.
— В человека? — сказал Шутов. —Ишь ты, головастик, слов каких нахватался...
Клим и сам почувствовал, как смешно тянуть дальше эту канитель, но не успел ответить, чтобы разом положить ей конец — его слух резанул громкий, какой-то захлебывающийся смех Шутова, неожиданно прозвучавший в оцепенелом воздухе. Его сначала поддержали несколько голосов, но потом они смолкли, а Шутов все смеялся — одиноким, безудержным, похожим на всхлипы смехом, и Клим с изумлением и испугом смотрел на его странно раскачивающуюся, хохочущую фигуру.
Новая, невероятная мысль замерцала вдруг в мозгу Клима, даже не мысль еще, а нечто вроде неясного сострадания шевельнулось в нем, в самой глубине, под камнем гнетущей ненависти к Шутову...
Но смех оборвался так же неожиданно, как и возник.
— Веселый ты человек,— сказал Шутов, распрямляясь, и Клим увидел даже в сумраке, как заблестели у него глаза. — Веселый ты человек, Бугров...
Он вразвалочку подошел к Климу и, оглянувшись на свою банду, задержался, улыбаясь, на Мишке и Игоре, а потом потянулся к Климу, снова обдав его запахом водки,— потянулся с таким видом, словно хотел по секрету шепнуть что-то ему на ухо, и крикнул, во всю силу легких:
— А вы как с Чернышевой!.. Все вместе, или в порядке очереди?..
Прошло секунды три, прежде чем Клим опомнился. Да, не умел он драться. Шутов только слегка откинулся всем корпусом назад — и Клим неуклюже болтнул рукой в пустом пространстве.
— Неплохо для начала! — с каким-то радостным азартом рассмеялся Шутов.
Он быстро присел на корточки и, коротко всхрапнув, ударил Клима теменем в живот.
Перед глазами плеснуло пронзительно-яркое пламя — и погасло. Клим очнулся уже на снегу, скрюченный тупой, охватившей все тело болью. Шутов сидел у него на груди с широкой, неподвижной, будто приклееной улыбкой, методично размахивался и хлестал его по щекам.
Рядом барахтался Мишка; он перекатывался с кем-то в обнимку. Краем глаза Клим заметил Игоря— тому на секунду удалось вынырнуть из месива кишащих, извивающихся тел. Они еще сражались, а он лежал, раздавленный, прижатый к земле стыдом и болью.
Он собрал все силы и попытался скинуть с себя Шутова, но его кто-то крепко держал за ноги, а Шутов только еще тяжелее насел на него задом.
— Ну, как, головастик, веришь в человека? — сказал Шутов, на миг задержав занесенную над его головой руку.
— Верю! — прохрипел Клим, в бессильной ярости царапая пальцами плотно утрамбованный снег.
— Ну-ка...—сказал Шутов и наотмашь ударил его по лицу.
— А с подлецами воевать будешь?..— расслышал он, когда снова опомнился.
— Буду! — выкрикнул он, едва расцепив разбухшие деревянные губы.
Он увидел, как метнулась вверх рука Шутова, но прежде, чем она успела обрушить на него новый удар, Клим, спеша и боясь, что не успеет, сгреб языком всю соленую, горькую слюну, которая наполняла рот, и вытолкнул Шутову прямо в его улыбающееся, торжествующее лицо.
31
И потом, когда все уже кончилось и в отдалении замерли хруст шагов и гнусная победная брань, он еще лежал посредине разворошенного сугроба, и ему сквозь густое сито ветвей насмешливо подмаргивали голубоватые звезды.
Куранты старинного кремля, вдоль стен которого тянулся городской сад, не спеша пробили три четверти одиннадцатого.
Вчера в это время его взметнул вверх, на самый гребень, гордый шквал славы; и Шутов, уничтоженный, поверженный, уходил из школьного зала, и от него шарахались, как от покрытого паршой пса.
Вчера...
Клим застонал от бессильной злости, приподнял голову — ледяные струйки просочились за шиворот и растеклись по спине.
Нет, самое страшное было — не боль, и даже не позор, — самое страшное заключалось в том, что со вчерашнего вечера он чувствовал себя налитым властной, повелительной, всесокрушающей силой,— и все-таки Шутов сидел у него на груди и хлестал его по лицу. Самое страшное заключалось в том, что за ним, Климом, была огромная, непобедимая правда,— и все-таки Шутов подмял ее, эту правду, своим задом и безнаказанно и нагло выстегал ее по щекам...
— Ты живой? — долетел до него голос Игоря.
— Живой,— ответил он, с трудом разжимая челюсти.
Ему хотелось умереть.
И самым терзающим, пожалуй, было воспоминание о том, как в какое-то мгновение, пораженный захлебнувшимся, похожим на всхлипы смехом Шутова, он посмел ощутить к нему нечто вроде сострадания — к нему!.. Нет, мало, мало тебе еще досталось, Клим Бугров, дряблый хлюпик, слюнтяй, жалкий головастик!..
Он привстал, осторожно, как будто боясь, чтобы не рассыпаться; но руки, ноги, голова — все оказалось на месте, только в животе — ноющая, тошнотная боль.
Мишка, хромая, расшвыривал сапогом снег; он искал шапку. Турбинин сидел, опершись плечом о столбик газетной витрины. Игорь прижимал к уху ладонь и внимательно разглядывал ее, поднося к глазам.
— Здорово тебя? — сказал Клим, опускаясь рядом.
— Пустяки. Особенно если учесть, что мы с Гольцманом были свидетелями исторической дискуссии...
С мочки уха у него капало — на воротник, на пальто, с которого кое-где клочьями свисала вата.
— Ты снег приложи,— посоветовал Клим,
Он и сам набрал полную горсть и уткнулся в нее носом и губами.
— Вот обормоты,— сказал Мишка.— Чего вы уселись? Я шапку никак не найду, потому что и очки потерял.
Он ползал на коленях, просеивая снег через пальцы.
— Пустяки,— отозвался Игорь.— Изучай азбуку для слепых — есть такая азбука, я забыл, как называется. Но вообще порядочные люди очки перед дракой прячут в карман.
— Я спрятал,— грустно огрызнулся Мишка,— что я, виноват, что они выпали?..
Они говорили о шапке, об очках — как будто ничего не случилось. Значит, они в самом деле еще не разгромлены окончательно! Клим засмеялся. Ему вторил Игорь. И глядя на них, Мишка поскреб мерзнущий затылок и тоже рассмеялся — досадливо и немножко обиженно — не оттого, что ему так уж было весело — никому из них не было весело — а просто потому, что никогда не мог бы утерпеть, чтобы не посмеяться за компанию, хотя бы и над самим собой.
— Ладно,— сжалился Клим,— Сейчас мы тебе поможем...
Но не успели приступить к розыскам, как где-то поблизости за деревьями раздались голоса и треск веток. Все трое затаили дыхание.
— Снова они...— прошептал Клим.
— К черту! — Мишка, забыв о подбитой коленке, в два прыжка очутился у дерева и принялся яростно выламывать нижний сук. —Живым я больше не дамся!
— К бою! — скомандовал Клим, которому передалось Мишкино ожесточение.
Увидев меж кустов полузаметенную снегом табличку «Травы не мять — штраф!» — он бросился к ней и, вырвав из земли, вцепился руками в железный прут.
Но Игорь, вглядевшись туда, откуда доносились шаги, тихо сказал:
— Кажется, это не они...
Действительно, теперь уже ясно слышались высокие женские голоса. Мишка отшвырнул сук в сторону:
— А, чтоб вы провалились со своими «поклонницами»!
По аллейке во весь опор мчалась девушка. Полы ее пальто разлетались на бегу, как тугие крылья.
Кира!..
Клим растерянно выпустил из рук табличку «Травы не мять», и она ткнулась в сугроб.
Да, это была Кира, она самая, вся запорошенная снегом, в задорном, съехавшем на бок беретике.
— Ну вот, я так и знала!
Она остановилась, часто и жадно глотая воздух, окинула ребят обрадованным взглядом, выпалила:
— Какая чушь! Какая чушь! — и, обернувшись назад, закричала.— Майка, сюда-а-а!
Голос ее — грудной, вибрирующий, несильный — сорвался, но Кира не смутилась, а, наоборот, нахмурилась, поправила беретик и строгим тоном обратилась к Игорю, который находился к ней ближе остальных:
— Вы что тут делаете?
— Лунные ванны принимаем,— помолчав, сказал Игорь.
— Они были здесь?..
— Кто?..— переспросил Игорь.— Я что-то никого не заметил...
— Не притворяйтесь! Вы прекрасно знаете, о ком я говорю!..
Следом за Кирой прибежала Майя. Увидев снежное месиво, она всплеснула руками, попятилась:
— Да тут было целое Мамаево побоище!
Ребята безмолвствовали. У всех был такой угрюмый, истерзанный вид, что Майя посмотрела — посмотрела на них — и вдруг закатилась звонким, переливчатым смехом.
«Этого только еще не хватало... Уж лучше бы вернулся Шутов»,— подумал Клим.
— Спектакль окончен,— заявил Игорь.
Он отвернулся и стал застегивать пальто на несуществующие пуговицы.
— Нет, не окончен! — резко, словно делая выговор, сказала Кира.— Если вам угодно устраивать свои глупые дуэли, так и устраивайте себе на здоровье, только не путайте меня! Мне никаких защитников не нужно! Очень жаль, что мы узнали так поздно...
В темноте Клим не увидел, а почувствовал, как гневно трепещут ноздри ее маленького дерзкого носа.
Нет, не такой он ждал встречи!..
— Да вы-то тут при чем? — сказал он грубо.— Вы нас интересуете меньше всего!
Он с удовлетворением заметил, как недоуменно опали, вытянулись ее брови.
— А что вас интересует?..
— Истина!
Она холодно прищурилась:
— Очень странно, когда доказывают истину таким способом!
— А вам известен другой способ?..
Он стоял против Киры, опустив голову, как будто собирался боднуть ее в грудь. Рот снова наполнился густой соленой жижей. Клим сплюнул. На снегу обозначилось темное пятно.
— Мальчики! — вскрикнула Майя.— Да у вас же в самом деле...— она подскочила к Климу, мягко поддела подбородок пальцами и с испугом уставилась в его лицо: — У вас же кровь!..
Потом она сказала Мишке:
— А где у вас шапка? Вы простудитесь!
И Кире:
— Помоги же ему найти шапку!
И, как ни упирался Клим, с хлопотливой настойчивостью, почти насильно, усадила его на ближайшую скамейку и принялась платочком, как маленькому, вытирать подбородок, щеки, лоб.
— Вам же не видно, дайте я сама... И как же вы так — нашли с кем связаться! С Шутовым! Да ведь это самый настоящий негодяй! От него даже все директора отказываются! Вот и перекидывают, как мячик, из одной школы в другую... Наверное, он во всех школах уже перебывал! А насовсем не исключают, у него — папаша... Подождите, вот еще — я и сама плохо вижу... Эх, вы, как же вы это!..
Пока остальные занимались поисками шапки, она все ворковала над ним, а руки ее, после варежек, были такие теплые, и глаза светились такой тревожной, доброй заботой, что в Климе шелохнулась жалость к самому себе. Хотя, конечно, со стороны это выглядело, наверное, довольно курьезно: Дон Бугров Ламанческий после сражения со стадом свиней и прекрасная дама, изливающая бальзам утешения на его раны... Отличная тема для Игоря!.. Но ему были приятны ее бережные прикосновения, он вспомнил, как восхищенно смотрела она вчера на него после пьесы, и решил, что Майя — очень хорошая девушка, может быть, даже лучше Киры...
Клим спросил:
— Так, значит, с ним никто до сих пор не справился?
— Еще бы! — сказала Майя.— Это просто невозможно!..
...И вдруг что-то взорвалось, вспыхнуло у него внутри, и в этой мгновенной вспышке совершенно четко представилось: лица, лица, лица озаренных смехом людей, и смех — веселый, разящий, беспощадный,— и Шутов, раздавленный, расстрелянный этим смехом...
Он окаменел на секунду, как бы пытаясь удержать в себе внезапно мелькнувшее видение — потом сорвался со скамейки, уронил Майин платочек, поднял, схватил ее за руку, расхохотался прямо в ее изумленные, расширенные глаза:
— Сорок бочек арестантов! Сорок бочек подлецов! Сорок бочек идиотов! — завопил он, не в силах отыскать более осмысленные слова, чтобы передать нахлынувший на него восторг.— Слышите, Майя, мы были глупы, как сорок бочек идиотов! То есть не вы, а мы, то есть я сам! Вы мне подсказали одну штуку!.. Не понимаете? Поймете! Вы поймите только одно: смех для любой пошлости страшнее пули!..
Майя смеялась. Она не отнимала рук. Она ничего не понимала. Она смотрела на него с участливым сочувствием. Он вскочил на скамейку и неистово заорал:
— Ко мне, сорок тысяч дьяволов!..
Вовсе не надо было ему так орать. Шапка наконец отыскалась, Игорь, Кира и Мишка находились от них не дальше десяти шагов. Но пока они бежали,
Клим от нетерпения выплясывал на скамейке какой-то невероятный танец.
— Внимание,— сказал он. — Я — гений. Не верите? Слушайте. Мы напишем колоссальную комедию. Мы сделаем ее главным героем Шутова. Мы заставим его скрежетать зубами. Вы поняли?.. Тогда кричите «ура», черт меня побери!
Мишка опомнился первым.
— Ура,— сказал он.— Я всегда говорил, что ты гений.
— Да здравствует Гольцман,— сказал Игорь,— Но это действительно мысль. Спустись со своего пьедестала, чтобы я мог пожать твою руку.
— Мы напишем комедию вместе! И вместе поставим! Согласен?..
Клим в бурном порыве радости ткнул Игоря в бок.
— Осторожно,— сказал Игорь.— Сегодня меня уже били.
— И великолепно! Сегодня кончился твой нейтралитет, старый скептик!.. А вы, что вы скажете? Вы против?..
— Я — за! — воскликнула Майя.— Конечно же, за! Это будет просто... просто здорово!
Но Кира молчала. Она вычерчивала перед собой носком туфли по снегу дугообразные линии и как будто не слышала вопроса. Прядь волос, выбившись из-под берета, падала ей на лоб, скрывая выражение опущенного вниз лица. Клим уже хотел повторить, когда Кира отозвалась:
— Мне кажется, все это слишком грязно, чтобы писать об этом...
— Грязно?.. Если Маяковский называл себя ассенизатором революции, так нам и подавно нечего бояться испачкать пальчики...
— Я знаю, почему она так говорит! — пылко, но словно желая оправдать подругу, заговорила Майя.— Ты думаешь, Кирка, это касается тебя, только тебя?.. Неправда! Это всех касается! Шутов не один, он собрал вокруг себя целую банду. У них откуда-то деньги, водка, они плюют на все и на всех, и хуже всего то, что он — герой, к нему тянутся другие!
— Верно,— сказал Клим.— Дело не только в Шутове...
На Киру набросились со всех сторон.
— Не знаю,— сказала она.— Мне кажется, вам придется задеть тогда слишком многих... Слишком многое и слишком многих...
— Кого же именно?
Кира помолчала, прочертила новую дугу, ответила уклончиво:
— Вы сами увидите, если доберетесь до самого главного.
Клим не стал допытываться, на что она намекала.
— Тем лучше! — воскликнул он.— Мы никого не боимся! Меня интересует в принципе ваше мнение: писать или не писать?
Ему почудилось — она подавила улыбку:
— А какое значение имеет для вас мое мнение?
— Если спрашиваю, значит, имеет...— он спохватился и поправился: — Нас тут всего пятеро, важно каждое мнение...
Теперь все смотрели на Киру, ожидая, что она скажет, и Клим подумал: слишком уж она ломается, как будто ему, в конце-то концов, не безразлично, одобрит она или не одобрит их замысел.
— Что ж, попробуйте... Я — как и все... Только... Только все это не так просто, как вы считаете...
Они двинулись по аллее к выходу из сада. Он шел рядом с Кирой, иногда осмеливаясь искоса взглянуть в ее сторону. Вблизи фонарей ее профиль казался обведенным тонким золотистым ободком. Он не обращал внимания на болтовню Мишки и Майи, на остроты Игоря — его неожиданно потрясла мысль: вдруг она — не она, вдруг Кира — вовсе не та девушка, чью душу он, как слепой, знал только на ощупь?
Уже, перед самыми воротами он сказал:
— Знаете, есть такие стихи:
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец...
— Да, знаю,— сказала она, удивленно повернув к нему голову..— Это Тютчев. А почему вы спрашиваете?
Теряясь и наглея от собственной лжи, он сказал:
— Так, случайно вспомнилось. Я забыл, как дальше?..
Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком,
Тот вырвал из рук их победный венец...
— подсказала она. Лицо ее немного потеплело. Он испугался: что, если она догадалась и спросит, откуда он взял эти стихи?.. Второй раз он не мог бы солгать!..
Но она спросила только:
— А вам они нравятся?
— Да,— ответил он, радостно и благодарно глядя в ее пристальные, странно заблестевшие глаза.— Да! Очень!