Маня, настолько теперь она была отвратительно-безобразна. То самое, что когда-то служило ей украшением, теперь ее больше всего и портило. Соблазнительные ямочки на щеках, о которых Вильяшевич говорил,
что они снятся ему по ночам, растянулись в глубокие морщины, безобразно выдвинувшие вперед губы и придавшие всему лицу какое-то обезьяничье выражение.
Густые, длинные брови делали еще ужаснее и без того глубокие впадины глаз, которые от того казались совсем провалившимися. Глядя на этот едва копошащийся на постели страшный скелет, обтянутый желтой, сухой кожей, с трудом верилось, что скелет этот был когда-то живое, веселое, сильное существо, игривое и резвое, как котенок, что эти вытянувшиеся в ниточку, сухие, запекшиеся кровью, потемневшие губы складывались в очаровательную улыбку, а мутные, безжизненные глаза, черными впадинами выглядывающие из-подо лба, сверкали и сияли, как огоньки во время вечернего пира. Она иногда пробовала улыбнуться.. Если бы она могла видеть эту улыбку – она сама бы ужаснулась, я же без внутреннего содрогания не мог видеть ее.
«Живой труп», – невольно думал я с каким-то суеверным ужасом. А между тем, чем ближе подходило дело к развязке, тем Маня становилась спокойнее. Мало-помалу она уверила себя, что болезнь ее вовсе не серьезна и что она скоро совсем поправится. Эта уверенность, к моему большому удивлению, с каждым днем все сильнее и сильнее укреплялась в ней, несмотря на все грозные симптомы надвигающейся смерти. Маня или не замечала их, или давала им самые наивные объяснения. Когда, в одно утро, голос ее сразу изменился, сделавшись вдруг глухим, неразборчивым, она, заметив это, совершенно спокойно объяснила это явление тем, что после долгого сна заспала голое. Когда же он к вечеру перешел в глухой, басистый,
замогильный шепот, она решила, что простудилась, и думала помочь горю полосканьем горла бертолетовой солью.
Вместе с этим она начала строить отдаленные планы, как будет проводить весну и лето.
– Будем ходить в лес, – говорила она, – мне необходимо как можно больше дышать сосновым воздухом, я все дни буду проводить в лесу, возьму детей, работу, выберу где-нибудь местечко и сяду.. надо только будет денщика с собою брать, как ты думаешь, ничего не может случиться?
– Чему случиться, зверей здесь нет.
– А контрабандиты?
– Те больше твоего боятся, чтобы не попасться кому на глаза. Впрочем, конечно, лучше брать, мало ли, может собака какая перебежать или так что-нибудь...
– Да я и сама думаю, лучше брать, тем более он тебе ведь почти не нужен. Хорошо?
– Хорошо, хорошо. Ты только поправляйся скорее.
– О, я скоро поправлюсь. Надо только аккуратнее лекарство принимать, я от того так долго и хвораю, что не исполняла в точности советов докторов и не лечилась как следует, а начну лечиться, скоро поправлюсь.
– Я сам так думаю.
В таком роде были наши беседы; неизменной темой их было ее скорое выздоровление и обсуждение способов к наилучшему и наибыстрейшему достижению этой заветной цели. Насколько была она непослушна раньше ко всякого рода докторским советам, вполне игнорируя медицину и относясь к ней с обидным равнодушием, настолько теперь она сделалась ярой адепткой61 этой полезной (для докторских и аптекарских карманов) науки.
Смешно и грустно было видеть, с какой заботливостью принимала она прописанные ей, единственно для очистки совести, лекарства, не подозревая, что главные составные их части дистиллированная вода, сахар, да для окраски, или, как говорят солдаты: «красоты взгляда», еще какая-нибудь безвинная бурда.
Боясь пропустить минуту принять столь серьезно–важные снадобья, Мэри упросила меня повесить над ее кроватью ее золотые часики, а рядом с ними расписание следующего курьезного содержания.
«В 8 ч. утра – какао.
В скобках – две чашки, а нельзя – одну.
В 10 ч. утра порошки (что в синей коробочке с птич-
кой).
В 12 ч. молоко или бульон.
В 2 ч. порошки (из деревянной коробочки)».
Сказать к слову, доктор, заметя в ней такое усердие к лечению, прописывал те же самые порошки, но по разным коробкам, изменяя немного и цвет их. Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало.
«В 4 ч. микстура – столовая ложка, можно заесть
вареньем.
В 6 ч. какао, а там через каждые два часа капли из
граненого пузырька по пяти или шести».
61 Адепт – приверженец.
Кстати, по поводу этих «пяти или шести» между Мэри и доктором было довольно продолжительное совещание, она все допытывалась: сколько же именно, пять или шесть, недоверчиво относясь к тому, что будто бы одно и то же, что пять или шесть. Насилу доктор уверил ее в этом.
Надо сказать, что незадолго до смерти Мэри впала как бы в ребячество, к этому-то периоду и относится появление вышеупомянутого курьезного расписания. Одновременно с постепенным ослаблением умственных способностей в ней притупилась память, и сколько раз в день ни читала она это расписание, стараясь зазубрить его на память, ей это никак не удавалось. К тому же она совершенно потеряла способность распознавать время. Проснется ночью и первым долгом воззрится на свое расписанье, долго смотрит то на него, то на часы, глубокомысленно шевеля бровями и усиленно что-то соображая, очевидно стараясь сопоставить время с расписанием, но убедясь наконец в невозможности разрешить столь головоломную задачу, она поворачивается в мою сторону и тревожно просящим взглядом смотрит, сплю ли я.
– Что тебе, Маня? – обрадуешь ее вопросом.
– Ах, ты не спишь? Как я рада; милый, не поленись, посмотри, не пора ли порошок принять.
– Нет, порошки не теперь.
– А когда же?
– В 10 часов и в 2 часа.
Она недоверчиво косится на часы и еще робче говорит:
– Но ведь теперь, кажется, два часа и есть.
– Два часа ночи, а надо в два часа дня, – отвечаю я и, видя ее сомнение, встаю, подхожу к ее постели и в девятьсот девяносто девятый раз читаю ей расписанье. Она чутко прислушивается, как учитель к ответу ненадежного ученика, на лице ее появляется выражение полного разочарования.
– Значит, теперь ничего не надо принимать! – недовольно-грустным тоном говорит она. Мне хочется ее утешить, и я с серьезной миной возражаю.
– Ах батюшки, я и забыл, а капли-то, ведь ты их принимала последний раз в двенадцать, – вру я наобум, благо капли такого сорта, что давай, что не давай, ни вреда, ни пользы, – а теперь два, по расписанью же надо принимать их через каждые два часа.
– Вот видишь ли, – укоризненно-радостным тоном говорит Маня, – я отлично помню, что надо что-то такое принимать, вот только забыла что, а это капли. . вот, вот я теперь сама помню, именно капли.
Тем временем я с наисерьезнейшим видом каплю пресловутое лекарство, прозванное у нас с доктором «пять или шесть», Мэри горящим, тревожным взглядом следит за моей рукой. «Смотри не перелей!» – предупреждает она меня и осторожно, трясущимися руками берет от меня рюмку, медленно выпивает ее и, измученная всеми этими волнениями, опускается на подушку.. Через минуту она уже спит. Иногда сон ее бывал довольно продолжителен, но чаще бывало, что через какой-нибудь час, много-много полтора, она снова просыпалась, и начиналась опять та же комедия с расписанием, часами и каплями.
Эти хлопоты наполняли все ее время и развлекали ее до наслаждения, но злая судьба и тут жестоко подсмеялась над нею. Не доверяя мне своих часов, Мэри сама заводила их трясущимися от слабости руками. Заводила, заводила и перевела, волосок лопнул, часы стали. Долго не замечала она этого, но когда заметила, пришла в глубокое отчаяние, можно было подумать, что от исправности часов зависит ее жизнь, она расплакалась как ребенок, и мне стоило немалого труда успокоить ее. Она утешилась только тогда, когда я уверил ее, что часы, посланные немедленно в починку, будут завтра же готовы, а ей повесил пока свои.
Мало-помалу она впала в полное ребячество, о смерти перестала даже и помышлять, только однажды, в минуту скоропрошедшего прояснения, она как-то сказала вдруг, взглянув на свои высохшие до костей руки:
– Нет, видно, мне не выдержать!
– Чего не выдержать? – не сразу понял я.
– Умру, – коротко ответила она и отвернулась.
– Какой вздор! – попробовал я рассеять ее сомнения, но она ничего не ответила, очевидно даже не расслышав моих слов.
А болезнь шла своим чередом.
– Слушайте, барин, – сказала мне как-то наша верная
Матрена, приехавшая с нами из Петербурга, – сегодня, должно, кончится.
– Почему ты думаешь?
– Стала землей пахнуть, – таинственно пояснила она мне. – Сегодня я этого наклонилась над ними, а из них как бы то из земли дух такой чижолый идет, ровно вот как бы из могилы, а к тому же и убирать себя начали.
– Как убирать? – опять не понял я.
– А так, ручкой, то там себе личико тронут, то в ином месте, ровно бы что снимают, альбо вот прихорашиваются, это завсегда перед самым концом бывает.
Была глухая ночь. Я лежал и думал, а сам машинально прислушивался к легкому клокотанью в горле жены. Клокотанье это появилось всего дня три тому назад и очень походило на мурлыканье спящего кота, только несколько громче и глуше. Когда Мэри не спала, клокотанье это было слабее, но все же настолько сильно, что легко было слышимо через всю комнату. Я несколько раньше, чем сама
Мэри, заметил это мурлыканье, конечно, промолчал, боясь встревожить ее, но она, напротив, не только не обеспокоилась, подметив наконец в себе это новое явление, но отнеслась к нему даже шутливо.
– У меня кот в горле завелся, – улыбнулась она, –
слышишь, как мурлычет. Отчего бы это?
Я промолчал, не зная, как объяснить ей это, и она больше не расспрашивала. Потом я несколько раз замечал, как она подолгу прислушивалась к этому мурлыканью и улыбалась. Оно, очевидно, ее забавляло, а меня это проклятое мурлыканье заставляло лежать по целым ночам без сна, с широко открытыми глазами и боязливо бьющимся сердцем.
Вот и теперь я лежал, прислушивался и думал. Я
столько выстрадал за это время, что даже не мог тосковать, я как-то безучастно относился к долженствующей свершиться скоро потере, о которой год тому назад я не мог подумать без леденящего ужаса, теперь же мне иногда казалось, что смерть Мани обрадует меня. Какой бы ни был конец, все равно, только бы скорее выйти из этого ужасного надмогильного состояния! Впрочем, о близкой смерти
Мэри я почти не думал, а больше размышлял о чисто отвлеченных предметах. Я многое понял из того, что прежде мне было малопонятно. Между прочим, мне пришло на память изречение из одной священной книги, прочитанное мною случайно года четыре тому назад. «Прах есмь, от праха рожден и в прах обращусь!» Тогда я не понял всей глубины этого изречения, оно показалось мне даже банальным.
«Само собою разумеется, – рассуждал я тогда, – что тело человеческое, по разложении своем на составные части, обращается в то нечто, что в совокупности составляет до некоторой степени нечто аналогичное с землею, ничего тут нового нет!»
Но теперь, припомнив случайно это изречение, я неожиданно сразу постиг его глубокий, тайный смысл. –
« Пpax есмь...»
Да, прах, и не тело только мое, а все, все, что составляет нашу жизнь. Прах – наша любовь; прах – эта, когда-то столь очаровательная улыбка, обратившаяся теперь, благодаря изменившимся чертам, в обезьяничью гримасу; прах – чарующий голос, от которого остался теперь какой-то ужасающий хрип; прах то, что вызывало его: все прах и прах.. прах наша шестилетняя совместная жизнь со всеми ее радостями, треволнениями, печалями и горестями, жизнь, от которой в конце концов останется небольшой, никому ненужный, бессмысленный бугорок земли. Пройдет год, другой, бугорок сгладится, зарастет травой, и от всей этой жизни, казавшейся нам такой полной, хлопотливой, требовавшей так много труда, энергии, стараний, жизни, которую, по-видимому, не могло вместить само время, ибо и времени, казалось, не хватало на выполнение всех дел, забот и предприятий, от всего этого моря дум,
страстей, желаний останется.. ничего.
Пока я размышлял так, Мэри, крепко спавшая дотоле, вдруг неожиданно приподнялась и начала прислушиваться, с выражением какой-то торжественности в лице.
– Слышишь, – таинственно зашептала она, – кто-то ходит под окном, – слышишь, вот постучался, вот опять идет. . слышишь, как хрустит снег?
Панический ужас холодом пробежал по моим волосам.
Ночь была тихая, нигде ни звука, пробеги собака, было бы слышно за полверсты, а я ничего не слыхал. Очевидно, Мэри галлюцинировала. Она еще с минуту прислушивалась, повернув голову и наклоня ухо по тому направлению, где ей чудились таинственные шаги, и наконец улеглась, но не заснула, а все прислушивалась с какой-то пугливой чуткостью. Минут через пять она снова поднялась с искаженным лицом и широко раскрывшимся взглядом. «Опять идут, – торопливо испуганно заговорила она, – вот уже в ту комнату вошли. . берутся за ручку двери. . это смерть моя.
Федя, спаси, спаси меня, выгони. . вот уже дверь слегка отворяется.. она еще не смеет войти. . рано еще. . а когда войдет, я умру.. . стой. . стой еще немного.. Рано, рано! –
закричала она диким голосом, обращаясь к запертой двери.
– Отворяет. . Федя, выгони, выгони!»
Она опрокинулась на подушку и заметалась по постели в полном беспамятстве.
Замирая от ужаса, вскочил я с кровати и стал посреди комнаты, не зная, что предпринять.
«Агония! – думал я, глядя в судорожно искажающиеся черты Маниного лица.– Сейчас конец!» Но я ошибся, конец наступил еще не так скоро. Побившись минут пять, Мэри мало-помалу успокоилась и заснула. Больше она не просыпалась. К утру дыхание становилось все реже и реже. По временам костлявая грудь ее высоко подымалась под тонким полотном кофточки и сквозь стиснутые зубы вырывался продолжительный, болезненный не то вздох, не то стон. Так прошло часа три, четыре.. Вдруг она широко раскрыла рот, как бы стараясь заглотнуть побольше воздуха, вместе с тем на мгновенье с трудом приподняла было отяжелевшие веки, испуганно-удивленно глянула вокруг себя тусклым, безжизненным взглядом и снова закрыла глаза. Неуловимые тени побежали по бледному лицу, оно постепенно начало суроветь, хмуриться, словно бы каменеть.. Выражение какой-то строгой, недоступной торжественности разлилось по нем, сгоняя страдальческие морщины, разлилось и застыло. Она вся дрогнула, точно посунулась куда, мелкая дрожь конвульсивной змейкой быстро, быстро пробежала по всему телу и замерла..
«Вот он конец!» – подумал я и вздохнул.
В эту минуту я почувствовал облегченье, как узник, выпущенный из тюрьмы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пробило четыре часа утра, когда мы, при свете конюшенных фонарей, вынесли белый гроб Мэри и поставили на простую польскую крестьянскую фурманку62. До города нам предстояло более двадцати верст. Дорога была отвратительная. Снег стаял, и его заменила непролазная грязь, в которой легкая, высококолесная фурманка вязла по сту-
62 Фурманка – от слова фура. Огромная четырехколесная узкая и очень легкая на ходу пароконная телега.
пицы. Катафалком бы не проехали и двух шагов. Без священника, без певчих, без провожатых, в гробе, покрытом простой конской попоной, как бездомная бродяга, тронулась бедная Мэри в свой последний путь. Сзади гроба ехал верхом я, да плелся пешком, утопая по колени в грязи, денщик, добровольно вызвавшийся проводить барыню, которую любил, по собственному выражению, «больше всех сродственников своих».
Уныло плелась неуклюжая телега, подпрыгивая по размытой дождями и оттепелью кочковатой дороге. Кругом, шумя ветвями, теснился угрюмый лес, протягивая свои косматые, трепещущие лапы, словно бы благословляя лежащую в гробу.
– «Вот он конец! – в сотый раз повторял я сам себе, задумчиво следя, как шатается во все стороны задок гроба.
– Кто мог предвидеть, шесть лет тому назад, когда мы веселые и здоровые венчались с нею, в небольшой, залитой огнями уютной церкви, эту ужасную картину. Мог ли я думать тогда, что придет день и я повезу ее, как нищую, в простой телеге, под конской рогожей, глухою лесною тропою. . Какая злая ирония, и как скоро, незаметно скоро промелькнула жизнь.. »
С каждым часом я все яснее и яснее сознавал всю глубину своей потери. Ко мне, словно бы после тяжкой болезни, возвращался рассудок и способность ощущать; я не плакал, даже с виду был совершенно спокоен, но в то же время ясно понял, понял сразу всем своим существом, что вся жизнь кончена, впереди ничего нет, все разбито, уничтожено, похоронено. Лучшая часть жизни промелькнула.. Промелькнула молодость, первая любовь, словом,
все, чем дорога жизнь, впереди бесконечные сумерки, длинная, безотрадная, как выжженная степь, дорога с чернеющейся на горизонте ямой, куда, чем скорее, тем лучше, сложить свое усталое тело. . . . . . . . . . . . . . . . . .
В эту минуту, следуя тихо за гробом, я в первый раз серьезно подумал о самоубийстве.
Прошло почти два года, я, как садовник, вынянчивающий особенно дорогое ему растение, взлелеял эту мысль, выкормил ее бессонными ночами, одинокой бесконечной тоской. Пора приводить ее в исполнение. Завтра в этот час я сам буду уже труп, но до последней минуты жизни все мои мысли всецело принадлежат тебе, моя Мэри.
Мы сошлись с тобою, не поняв друг друга, не понимая, прожили шесть лет и расстались – не выяснив, кто из нас был прав, ты ли или я, или, может быть, мы оба правы, а виновата судьба, роковая сила, не давшая ясного понимания обязанностей и отношений друг к другу!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На этом кончается рукопись Чуева, которую я и предлагаю читателю, без всякого изменения, в том самом виде, в каком она была мною найдена.
БЕГЛЕЦ
Роман из пограничной жизни
I
Бродяга
В 1876 году в один жаркий июльский день, верстах в 7 от города Нацвалли, по глухому мрачному аладжинскому ущелью, служащему, вместе с протекающей по нем рекой
Араксом, границей России с Персией, пробирался молодой человек, лет 19-20, одетый в жалкое рубище армянина-поселенца: короткий полукафтан верблюжьего сукна, с бесчисленным множеством прорех, ситцевый бешмет и чувяки. Голова была покрыта засаленной тушинкой63. По тому, с каким трудом, опираясь на толстую суковатую палку, передвигал он свои ноги, можно было судить о том далеком и тяжелом пути, который он сделал, раньше чем попасть в эти мертвенно неприветные места.
Лицо незнакомца, с небольшими усиками и едва пробивающейся бородкой, могло бы назваться очень красивым, если бы не было так страшно изнурено и покрыто, как корой, слоем пыли и грязи. Ввалившиеся щеки и глубоко запавшие глаза придавали ему вид человека, или только недавно перенесшего тяжелую болезнь, или сильно истомленного голодом.
По мере того как путник подвигался вперед по тро-
63 Тушинка – круглая шапочка горцев.
пинке, извивавшейся между желто-красными громадами скал, лишенных всякой растительности, силы, очевидно, оставляли его: он изредка останавливался, чтобы перевести дух, и затем снова брел вперед, едва-едва ступая наболевшими, покрытыми ранами и ссадинами ногами.
Налетавший изредка ветерок не приносил облегчения, а только обжигал лицо своим горячим дыханием. От раскаленных камней отдавало зноем, который, наполняя воздух, казалось, готов был испепелить мозг и душу человека.
Изнуренный и обессиленный, незнакомец присел на камень и с трудом вытянул ноги. Все тело его ныло от нечеловеческой усталости, во рту пересохло, язык потрескался, голова кружилась от голода и жажды.
Долго ли просидел он так, склонив голову на грудь и полузажмурив наболевшие от яркого света глаза, он не мог дать себе отчета. Из полубессознательного состояния, в котором он находился, его вывело раздавшееся где-то поблизости глухое ржание катера64.
Незнакомец встрепенулся, поднял голову, прислушался и, как бы сообразив что-то, торопливо поднялся с камня и побрел в ту сторону, откуда раздавалось ржание. Пройдя несколько саженей и обогнув прихотливо нависшую над тропинкой массивную скалу, слепленную из мелкого красного песчаника, он увидел перед собой небольшую круглую, глубокую котловину, окруженную со всех сто-
64 Катер-мул (катар, катар-мул, мул) – домашнее животное, гибрид осла и кобылы. Отличается работоспособностью, выносливостью и долговечностью, невосприимчивостью ко многим инфекционным заболеваниям. Крупных мулов выделяют для упряжки, более мелких – для верховой езды и перевозки вьюков. Большое распространение катер-мулы получили в Закавказье, Турции, Персии и других странах Ближнего
Востока. В Европе катер-мул распространился в Испании.
рон, как стеной, высокими отвесными скалами. Защищенная от палящих лучей солнца котловина эта представляла прохладный, уютный, тенистый уголок; по дну ее, вырываясь из расщелины скалы, бежал сверкающий ручеек, образуя в одной из впадин прозрачно-хрустальный, холодный, как лед, водоем, с усыпанным мелкими разноцветными камешками дном.
При виде воды путник невольно вскрикнул от радости и, забыв всякую усталость, бросился к водоему. Долго пил он, погрузив свое опаленное зноем лицо в холодные струи; когда же, наконец, напившись вволю, он поднял голову, глаза его встретились с другой парой черных, проницательных глаз, пристально устремленных на него из-под нависших седых бровей. Глаза эти принадлежали худощавому старику, одетому, как одеваются богатые армяне на Закавказье, в черную шерстяную черкеску, с высоко нашитыми на ней газырями65 и подпоясанную серебряным чешуйчатым поясом, с прицепленным на нем кинжалом в серебряных ножнах и кожаной, украшенной серебром кобурой, из которой выглядывала ручка револьвера, на узенькой галунной тесемке через шею. На коротко остриженную голову старика была надвинута по самые уши высокая конусообразная шапка-персиянка из мелкого блестящего, черного барашка. На ногах были надеты обшитые золотым шнуром чувяки. Сморщенное, худощавое лицо старика, с крючковатым толстым носом, похожим на
65 Гозыри (газыри) – деревянные небольшие трубочки с серебряными или костяными головками, в виде украшения вдеваемые по штук с каждой стороны груди (на черкеске) в особо нашитые для этого гнезда. Прежнее их назначение было для помещения заряда пороха и пуль.
клюв хищной птицы, было гладко выбрито, длинные седые усы закрывали рот и спускались ниже подбородка.
Старик сидел, свернув ноги калачиком, на разостланном коврике и закусывал мелко накрошенным паныром с лавашом66, запивая свой неприхотливый завтрак красным местным вином из большой темной бутылки.
В нескольких шагах, с надетой на голову торбой с ячменем, стоял рослый красивый катер, изжелта-белой масти, оседланный куртинским седлом, ярко-малиновый бархатный чепрак которого был расшит цветным шелком, а широкие медные стремена украшены изящной насечкой; на шее катера висело красное сафьяновое ожерелье, вышитое синими и белыми бусами, с пришитым к нему амулетом, в виде кожаной ладанки, украшенной ракушками, защита от дурного глаза. Сзади седла были приторочены большие, туго набитые ковровые хурджины67.
– Кто ты такой? – спросил армянин ломаным русским языком, пристально рассматривая молодого человека.
– А зачем тебе это знать? – уклончиво ответил тот, опускаясь против него в тени у водоема и с угрюмой жадностью изголодавшегося человека поглядывая исподлобья на сыр, хлеб и вино, лежавшие перед армянином.
– Зачем?! Низачем, так спросил, если не хочешь – не говори! – сказал равнодушно старик, снова принимаясь за еду.
66 Паныр – овечий крепко соленый сыр. Лаваш – хлеб на Кавказе в виде тонких больших лепешек. Собираясь в дорогу, жители ломают его на мелкие куски и заполняют им холщовые мешки.
67 Хурджшы – переметные сумы, в которых укладывается все имущество путешественника.
С минуту оба молчали.
– Послушай, бабай 68, – глухим голосом проговорил, наконец, молодой человек, – дай мне немного сыру и хлеба, я умираю с голоду. Пожалуйста!
– Изволь, дюшэ мой, изволь, пожалуйста! – добродушно протянул ему старик остатки своего завтрака и наполовину недопитую бутылку с вином. – Кушай на здоровье! Карапет Мнацеканов чиловэк добрый, пачему не дать, когда сам сыт. Кушай всэ. Оставлять ни надо!
Но молодой человек ничего и не думал оставлять. В
один миг он доел весь сыр, который оставался в мешочке, подобрал все крошки лаваша и двумя глотками опорожнил бутылку. Все время, пока он ел, армянин не спускал с него пристального, внимательного взгляда.
– Ну, спасибо тебе, бабай! – повеселевшим голосом произнес молодой человек, возвращая порожнюю бутылку.
– Теперь немного подкрепился, можно и дальше в путь.
Скажи, пожалуйста, – продолжал он, – граница отсюда близко?
– Близко, часа через полтора дойдешь, а ты разве в
Персию?
– В Персию, а ты?
– Я тоже в Персию! – ответил, немного подумав, армянин.
– И тоже, как я, не через таможню, а прямо через границу? Отлично, мы, стало быть, попутчики! Пойдем вместе, хочешь?
– Я на катере, ты пешком; как же мы поедем вместе? –
68 Бабай – здесь: старик, дедушка.
уклончиво отвечал Карапет Мнацеканов, недоверчиво поглядывая на молодого человека.
– Об этом не беспокойся, я пеший от твоего катера не отстану, в дороге же я могу тебе пригодиться!
Армянин сомнительно покачал головой…
– Чем, дюшэ мой, ты мне можешь пригодиться, мой сыр-лаваш кюшать? – усмехнулся он, лукаво прищуриваясь.
– Смейся, а дай-ка мне ружье в руки, я тебе покажу, чем я могу быть тебе полезен. Ты ведь, наверно, сам стрелять не умеешь?
– Почему ты так думаешь? – немного как бы обиделся старик.
– А потому, что вы, армяне, вообще плохо стреляете.
Это я в полку заметил. Грузины и имеретины стрелками на службу приходят, а вас, армян, учат, учат, а все толку мало!
– Ты беглый солдат? – встрепенулся Карапет.
– Почему солдат?
– А ты же, дюшэ мой, говоришь: «у нас в полку» стало быть, ты сам из полка!
– Пусть будет по-твоему, из полка, так из полка,– согласился молодой человек, – не в этом дело, а в том, чтобы ты взял меня с собой. Раз ты едешь в Персию, тебе такой человек, как я, будет кстати. Там ведь то и дело разбойники попадаются; дай мне свое ружье и не бойся, никого близко не подпущу!
– А ты хорошо стреляешь?
– Говорю, дай в руки ружье – увидишь!
Армянин встал, подошел к своему катеру и, вытащив из чехла почти новую, хорошо содержанную магазинку Пибо-
ди, какими в то время перевооружалась турецкая кавалерия, подал ее молодому человеку.
– Куда же ты стрелять хочешь?
– А вон, видишь: орел сидит на круче! – сказал молодой человек, указывая пальцем на большого рыжего орла, нахохлившегося на скале. С того места, где они стояли, орел был виден не весь, так как был заслонен камнем, из-за которого выглядывала только его голова и часть спины.
– Ну, дюшэ мой, это ты хвастаешь; в орла ты не попадешь. Далеко очень и видно его плохо, голова одна. Нэт, дюшэ мой, стреляй другое!
Вместо ответа молодой человек вскинул ружье и начал медленно и внимательно прицеливаться.
Прошло несколько мгновений томительного ожидания, и вдруг грянул резкий, отрывистый выстрел, гулкими перекатами прокатившийся по скалам.
Орел, встрепенувшись всем телом и сильно взмахнув крыльями, стремительно взвился вверх, описывая широкий круг.
– Говорил, дюшэ мой, нэ попадэш, вот и не попал! –
торжествующе произнес армянин.
– Если ружье правильно бьет – попал! – со спокойной уверенностью произнес молодой человек, внимательно следя за орлом, рассекавшим воздух широкими и торопливыми взмахами крыльев. Вдруг могучая птица как-то странно, не по-орлиному затрепыхалась на одном месте и начала сначала медленно, потом все быстрей и быстрей спускаться вниз, беспомощно и беспорядочно махая крыльями.
Через минуту она уже билась на камнях ближайшей скалы в тщетных усилиях вновь подняться. Вытягивая шею и раскрывая клюв, орел судорожно сжимал и разжимал острые когти, царапая ими камни; по временам он издавал глухой предсмертный крик, которому где-то высоко–высоко вторил другой орел.
– Ну, что? – торжествующе спросил молодой человек, поворачивая лицо свое к армянину. – Видишь, попал!
– Усташ, усташ69! – потрепал тот его по плечу. – Молодец, дюшэ мой, большой молодец. В самом деле, давай вместям поедэм, ты ружьям бери, если разбойник ходить будэт, стреляй его, дюшэ мой, как орла стрелял, хорошо будет!
– Ну, вот и отлично! – обрадовался молодой человек.–
Стало быть, можно и в путь трогаться!
II
Казнь огнем
Час спустя через один из бродов на реке Араксе, версты три ниже Аладжинского казачьего поста, осторожно переправлялись, сидя вдвоем на одном катере, Карапет
Мнацеканов и молодой человек, которого Мнацеканов называл Иваном, решив про себя, что он, наверно, русский беглый солдат.
Неглубокий в этом месте, но чрезвычайно быстрый и бурный Араке с оглушительным грохотом яростно катил свои желто-мутные волны, угрожая ежеминутно опрокинуть и катера, и его всадников в пенящуюся пучину. На
69 Усташ – мастер.
середине реки напор волн был так силен, что катер на минуту было приостановился, как бы не решаясь идти дальше.
– Шутора, шутора70! – закричал на него Карапет, замахиваясь концом ременного повода.
Катер затряс ушами и рванулся вперед, упираясь всею грудью против стремительного течения. Вода достигла седла, но через несколько саженей она начала быстро убывать, и с каждым новым шагом катер стал как бы вырастать под всадниками. Вот показалось его отвислое брюхо, за ним ноги до колен, колени, ниже колен, и наконец, весело пофыркивая, он мелкой рысцой благополучно выбрался на противоположный крутой, осыпающийся песчаный берег.
– Ну, теперь надо глядеть во все глаза, – боязливо оглядываясь, произнес Карапет, – тут как раз разбойников встретить можно!
– Не бойся, старик, – со спокойной самоуверенностью отвечал его спутник, закладывая патроны в магазинку, – у нас, у русских, есть пословица: «Бог не выдаст, свинья не съест». Понимаешь?
Карапет утвердительно мотнул головой, и оба, не теряя времени, пустились в дальнейший путь.
Монастырь св. Стефана, куда направлялся теперь Карапет Мнацеканов, – одна из древнейших армянских святынь, и в свое время имел большое значение как оплот христианства среди враждебных ему мусульман.
Монастырь этот, воздвигнутый среди пустынных гор, 70 Шутора (арм.) – скорее.
со всех, сторон был окружен дикими курдскими племенами, исключительно занимавшимися разведением бесчисленных стад овец и разбоем. Надо было много такта, ловкости и хитрости со стороны отцов-настоятелей монастыря, чтобы оставаться целыми и невредимыми, живя бок о бок с такими беспокойными, кровожадными и алчными соседями. Только грозная власть Суджинского владетельного хана Чингиз-Аги, с которым монастырь, ценой частых и обильных бэшкэшей71, поддерживал дружбу, да страх перед близкой православной Россией сдерживали разнузданные толпы дикарей, всегда готовых с огнем и мечом обрушиться на монастырь, представлявший для них лакомую и, в сущности, легкую добычу.
Солнце приближалось к западу, когда Мнацеканов с
Иваном подъехали к высоким стенам монастыря, окруженного со всех сторон густо разросшимися тополями, каштанами и норбандами, дававшими густую тень на широкую, усеянную камнями дорогу-аллею, ведшую к самым воротам монастыря, перед которыми на небольшой площадке теснилась толпа народа. Тут были мрачно нахмуренные курды, с сверкающими, как у волков, глазами, в черных чалмах, ярко-красных или малиновых, расшитых желтым и черным шнурком куртках и с целым арсеналом оружия за поясом; робкие, смиренные армянские сельчане в синих рубахах, кожанных чустах72 и в черных круглых суконных шапочках на головах, степенные, худощавые персы в бараньих папахах, длинных аббах73 и халатах. Вся
71 Бэшкэш (бешкеш, бакшиш) – подарок, подношение, иногда взятка.
72 Чусты – род туфель.
73 Абба – здесь: верхняя одежда без рукавов, типа накидки, крылатки.
эта толпа стояла молча и, задрав головы, с жадным любопытством глядела на возвышающуюся перед нею огромную, совершенно отвесную скалу, отделенную от монастыря глубокой пропастью, на дне которой неистово бился среди острых камней бешеный поток.
Немного ниже остроконечной верхушки скалы находилась небольшая площадка, острым выступом нависшая над пропастью. На площадке этой суетилась небольшая группа людей в синих кафтанах, белых холщовых шароварах навыпуск и барашковых папахах; за спинами у них поблескивали ружья. Это были сарбазы 74 Суджинского владыки Чингиз-Аги. Между ними, со связанными назад руками стояли три курда: седой старик, с белыми, как снег, усами и бровями, но еще крепкий и прямой, и двое юношей, из которых младший выглядел еще совсем мальчиком, лет 13-14, не больше. Все трое стояли неподвижно и совершенно равнодушно поглядывали на толстого человека в голубом казакине, суетившегося около них с черной жестянкой в руках. Человек этот занимался тем, что обильно смачивал, при помощи имевшейся у него тряпки, одежду курдов. Не довольствуясь этим, он иногда подымал жестянку и осторожно начинал поливать из нее то того, то другого из курдов, которые, по-видимому, относились к этому совершенно безучастно, не оказывая никакого сопротивления. Когда, наконец, вместительная посудина была опорожнена до дна, человек в голубом казакине взял из рук одного из сарбазов большие комки хлопка, с помощью трута зажег их и, торопливо засунув за пазуху каж-
74 Сарбазы – солдаты.
дому из курдов, поспешно перешел со всеми сарбазами с площадки на выступ соседней скалы по двум бревнам, которые после этого были быстро убраны.
Оставшиеся на площадке курды таким образом очутились совершенно изолированными. Сзади них возвышалась отвесная, как будто отполированная скала, кругом зияла глубокая бездна, над которой, как воздушный балкон, повисла небольшая площадка, где они стояли, неподвижные, молчаливые, как статуи, лицом к толпе, с жадным любопытством устремившей на них свои взгляды, с противоположной стороны, снизу от стен монастыря. Прошло около минуты, может быть, больше, может быть, меньше; вдруг, по одежде старика пробежали тонкие язычки пламени, лизнули ему грудь, спину, плечи, змейкой вильнули по огромной чалме.. Показался дымок, и через мгновение старик вспыхнул весь, как смоляной факел. Почти одновременно с ним запылали оба его сына. Обильно смоченная керосином одежда горела ярким синеватым огнем. Несчастные издали отчаянный, душу потрясающий вопль и принялись кружиться на одном месте, сначала медленно, потом все быстрей и быстрей. Видно было, как они неистово рвались из связывавших их веревок, оглашая воздух нечеловеческими воплями: они то бросались на землю и начинали кататься по ней, тщетно пытаясь этим затушить огонь, то снова вскакивали и неистово метались из стороны в сторону.. Наконец, обезумев от страдания, один из них ринулся в пропасть, за ним последовали остальные. Как пылающие ракеты, мелькнули они в воздухе и исчезли внизу, в пенистых волнах бешено ревущего потока.
Иван, стоя рядом с Мнацекановым, глядел на совершавшуюся перед ним бесчеловечную казнь и чувствовал, как волосы шевелятся у него на голове и весь он холодеет от невыразимого ужаса, охватившего все его существо. Что же касается остальной толпы, то для нее, очевидно, это зрелище было далеко не новостью: равнодушно доглядев до конца, она как ни в чем не бывало начала медленно расходиться, толкуя каждый о своих делах.
Только присутствовавшие при казни курды, и без того всегда молчаливые и угрюмые, еще более насупились.
Некоторые из них, проходя мимо монастыря, бросали на него мрачные взгляды жгучей ненависти и в бессильной ярости стискивали крепкие и блестящие, как у волков, зубы.
III
Настоятель
Большая комната с низким потолком и глиняным, застланным паласами полом, с белыми, выкрашенными известью стенами, украшением которых служили: большое прекрасной работы распятие из слоновой кости и черного дерева и две олеографии, изображавшие: одна – государя императора Александра II на белом коне, другая – персидского шаха Наср-эд-Дина, сидящего в кресле и усыпанного бриллиантами неимоверной величины.
В комнате при свете стенной лампы с матовым колпаком и двух свечей в высоких медных шандалах, на широкой тахте, покрытой персидским ковром, сидели Карапет
Мнацеканов и высокий худощавый монах в черной рясе и бархатной ермолке. Черная, с легкой проседью борода монаха широким веером ложилась на его грудь, оттеняя его бледное, восковое лицо, на котором благодаря матовой белизне особенно ярко горели и сверкали черные, большие глаза под густыми бровями. Длинные густые волосы, слегка завиваясь, падали на плечи монаха, мешаясь с его роскошной бородой.
Он мог бы назваться красавцем, если бы не холодно-жестокое и в то же время хитрое выражение всего лица, а в особенности беспокойно бегающих глаз, да характерный армянский нос клювом, делавший его похожим на хищную птицу.
Это был сам настоятель монастыря св. Стефана, алчный и жестокий Ацватур Тер-Хачатурьянц. Перед обоими собеседниками на большом круглом столе грубой работы, покрытом красной камчатной скатертью, стояли тарелки с незатейливыми яствами, среди которых главное место занимала разных сортов трава: тархун, мята, кресс-салат и другие. Эти травки, столь любимые армянами и татарами, в союзе с паныром составляют летом их главную, а зачастую и единственную пищу, которую они употребляют с лавашем в едва ли меньшем количестве, чем домашние животные, ишаки и лошади.
Перед каждым из беседующих стояло по бутылке светло-красного вина и по большому стакану, ни минуты не остававшемуся пустым, так как оба очень заботливо и внимательно подливали один другому, постоянно чокаясь и сопровождая это, по восточному обычаю, витиеватыми пожеланиями.
– Ты видел,– с жестокой усмешкой спросил монах, –
как сегодня жгли трех «волков75»?
– Видел, а за что?
– Подлые собаки! – с страстной ненавистью проговорил
Тер-Ацватур. – На прошлой неделе они убили у меня одного монаха. Я послал двоих монахов в Абардцум за «десятиной». Проклятые «волки» пронюхали про это и устроили им засаду, почти под самым монастырем. К счастью, тому, кто вез деньги, удалось ускакать, я нарочно дал ему свою собственную лошадь, но другого, ехавшего на катере, они догнали, убили и обобрали догола. Я на другой же день отправил жалобу Чингиз-хану при хорошем подарке, прося его наказать курдов. Подарки мои, должно быть, понравились хану, а на курдов он и сам сердит за их постоянные разбои, а потому проклятый язычник не заставил долго ожидать и тотчас же прислал сюда своих сарбазов, приказав им, по моему указанию, схватить убийц и казнить их огнем. Я указал на этого старика и его двух сыновей. Их сейчас же схватили, подвергли пытке в подвалах монастыря, а сегодня сожгли.
– Каким же образом вам удалось разыскать убийц? Ведь это очень трудно. Курды никогда не выдают своих!
Настоятель злобно расхохотался.
– Да я и не думал разыскивать! Какое мне дело, кто именно из этих негодяев совершил убийство; все они мои заклятые враги, и я охотно истребил бы их всех до последнего младенца. Я указал на этого старика потому, что он пользовался большим значением среди своих; казнь его
75 Волк – здесь презрительное прозвище курда Дело в том, что историческое название курдских племен произошло от слова кюрд – волк.
наведет на курдов особенный страх, показав им, что если уже с таким почетным стариком, как Худадар, не поцеремонились, то с другими и подавно не станут много разговаривать. Курды до последней минуты не верили, чтобы сарбазы решились сжечь Худадара, но я дал султану хороший бэшкэш, и он исполнил мое требование, хотя, я знаю, Чингиз-хан будет недоволен: он бы едва ли разрешил казнить Худадар.
– Я слышал, Чингиз-хан за последнее время стал очень строг с курдами и за всякую безделицу жжет их или бросает со скалы в пропасть, а между тем они по-прежнему продолжают грабить и здесь, и в России, куда переправляются целыми шайками. . Бедовый народ!
– Чингиз-хану очень-то верить нельзя: он одной рукой казнит, а другой – в то же время поощряет всякие насилия, совершаемые курдами. Казнит не за то, что грабят, и не тех, кто грабит, а тех, кто попадается. Курды это отлично понимают и нисколько не в претензии на правителя. Проклятая страна! – со вздохом заключил настоятель. – Только тогда и будет порядок, когда русские отнимут ее у Персии!
– Ну, это еще не скоро! Русским не до Персии, у них теперь на шее близкая война с Турцией. Это очень хорошо для наших, живущих в Турции. Если Россия побьет турок, а в этом нельзя и сомневаться, она освободит от турецкого ига всех христиан, а в том числе и армян!
– Вы думаете? – скептически усмехнулся Хачатурьянц.
– А я уверен, что армяне ничего не выиграют от этой войны; своих родных братьев-болгар Россия освободит, это наверно, мы же по-прежнему останемся рабами турок.
Будет величайшим счастьем, если самой незначительной части нашего народа удастся вырваться из-под мусульманского ига, большая же часть останется при прежнем своем положении, если еще не в худшем. .
По мере того как настоятель говорил, бледное лицо его еще больше бледнело, а глаза разгорелись пылким огнем вдохновения; он весь дрожал, протянув вперед костлявую руку, как бы угрожая кому-то или кого-то отстраняя.
Мнацеканов с невольным страхом глядел ему в лицо, чутко прислушиваясь к его пророчествам.
– Полноте, отец! – попробовал он успокоить взволнованного монаха. – Зачем питать в себе такие мрачные мысли?! Бог даст, так не будет, но для того, чтобы так не было, армяне должны с своей стороны всеми силами помочь русским в предстоящей войне. Чем больше мы сделаем сами для нашего освобождения, чем больше принесем жертв, тем настойчивей можем требовать расплаты за них.
По крайней мере, я такого убеждения и вот почему я и взялся за то опасное, рискованное дело, о котором говорил вам давеча!
– Смотрите, как бы вам не погибнуть! Турки хитры и беспощадны; если они догадаются, кто вы и зачем к ним приехали, они посадят вас на кол, верьте мне!
– Зачем вы говорите так, – с неудовольствием произнес
Карапет, – зачем понапрасну пугать? Я без вас отлично знаю, какой опасности подвергаюсь, и не об этом хотел говорить с вами; мне нужно узнать ваше мнение, можно ли довериться Чингиз-хану. Генерал посылает ему со мной прекрасный подарок: дорогие золотые английские часы и пару богато украшенных револьверов; вместе с тем просит помочь мне безопасно под его покровительством проехать в Турцию, для собрания кое-каких важных сведений; весь вопрос, насколько можно довериться Чингиз-хану? Вы лучше моего знаете хана, имеете постоянно с ним дела, потому-то я и обращаюсь к вам за советом!
– Видите ли, – помолчав немного, начал настоятель, в раздумье пощипывая свою бороду. – Чингиз-хану, как и всякому персианину, верить, разумеется, нельзя, ни единому слову. Нет той страшной клятвы, которая могла бы связать его и заставить честно выполнить принятое на себя обязательство; в этом отношении они все поголовно лжецы и клятвопреступники, а Чингиз-хан, пожалуй, еще похуже других будет. Но когда от соблюдения обещания он ожидает себе какую-нибудь выгоду, то трудно найти человека более верного, чем он. В этих случаях он просто неоценим и готов служить всем, чем может, а так как он страшно хитер и по-своему умен, то помощь его может быть весьма существенной. Теперь, обсуждая ваше дело, я думаю, что
Чингиз-хану нет причины идти против вас, в пользу турок.
Во-первых, турок он терпеть не может и не боится, тогда как русских он хотя тоже ненавидит, но очень трусит и заискивает перед ними, особенно теперь, ввиду могущей быть войны. Во-вторых, от турок он ничего особенного ждать себе не может, не только никаких выгод, но даже и порядочных подарков, русские же ему могут к тем подаркам, которые вы везете, прислать еще столько же. Наконец, услуживая России против турок, он ничем не рискует, в обратном же случае, напротив, риск его очень велик; Россия мимоходом может захватить его ханство и стереть его самого с лица земли. Из всех этих соображений выходит, что Чингиз-хану нет никакого расчета не быть для вас верным и преданным союзником и помощником.
По-моему, генерал очень умно поступил, послав вас в
Турцию через Персию; тут вы проедете, не возбудив ни в ком никакого подозрения, тогда как на русско-турецкой границе, я думаю, турки, при всей своей беспечности, глядят в оба.
– Вы правы. На русско-турецкой границе теперь очень опасно. Недавно один абасгельский армянин хотел пройти в Каре по своему личному делу; турки приняли его за шпиона и, недолго думая, повесили на телеграфном столбе!
– Бедняга! – вздохнул настоятель. – Еще одна жертва и далеко не последняя!
– Без жертв никакое дело не обходится. У русских есть хорошая поговорка, смысл которой таков: когда рубят дерево, остаются щепки.
– Это все так; но вопрос, принесут ли все эти жертвы ожидаемую пользу?
– Надо надеяться!
– Аминь! Теперь скажите мне, пожалуйста, что это за человек пришел с вами? По виду он не армянин и не татарин, на настоящего русского он тоже не похож.
– Хорошенько я и сам не знаю. Я его спрашивал, но, очевидно, он не хочет говорить всей правды. Называет себя
Иваном, русским беглым солдатом, по-армянски не понимает ни одного слова, а по-татарски говорит недурно, хотя и не по-здешнему, а как говорят в окрестностях Тифлиса. Я
его встретил недалеко уже от границы, в Аладжинском ущелье, едва живого от голода и усталости. После того как я его накормил, он стал проситься со мной в Персию; сначала я было не хотел его брать, но, увидав, как он замечательно хорошо стреляет из ружья, рассудил, что на случай встречи с курдами-разбойниками он мне может быть очень полезен, и согласился взять его с собой. Вот все, что я могу сказать вам об этом человеке.
– Но в Турцию, надеюсь, вы не собираетесь его везти?
Там он может возбудить подозрение, а к тому же, кто его знает, что он за человек; чего доброго, еще выдаст вас туркам!
– Нет, само собой понятно, в Турцию мне нет причин его брать. Я думаю предложить Чингиз-хану взять его в число своих сарбазов; он может даже сделать его султаном и поручить учить своих ослов настоящему военному искусству..
– Или облить керосином и сжечь!
– Если захочет сжечь, пусть жжет, мне все равно и не я, конечно, буду перечить в этом Чингиз-хану. Пусть делает с ним, что хочет!
– Насколько я могу судить, он не из простых, – заметил настоятель, – интересно бы знать, зачем он бежал из России, и что он там наделал?
– Ну, это едва ли возможно, так как он, хотя и молод, но не из болтливых: язык держит хорошо на привязи.
– Стоит захотеть, – сквозь зубы, как бы про себя процедил настоятель, – а то всякий язык можно развязать. В
прошлом году я приказал захватить мальчишку курда, надо было кое-что допытаться от него; на что уже упрямый был бесенок, целый день мучались, а к вечеру и он заговорил.
Все рассказал, что нам надо было!
– Что же вы с ним сделали потом? – заинтересовался
Мнацеканов. – Неужели выпустили?
– Как можно выпустить! Он бы пошел родным своим рассказал, те бы мстить начали. Нет, мы просто его придушили и закопали там же в подвале. Никто и не узнал!
– Так с ними, злодеями, и надо! – воскликнул Мнацеканов. – Курды – наши злейшие враги!
IV
В Судже у грозного Чингиз-хана
Селение Суджа, столица полунезависимого разбойничьего ханства Суджинского и резиденция его сурового властелина Чингиз-хана, расположена частью в долине, частью по склонам гор, окружающих со всех сторон это селение, которое персияне именуют, впрочем, городом.
Оно состоит из целого ряда беспорядочно разбросанных и нагроможденных друг над другом каменных хижин, с плоскими земляными крышами и грязными, узенькими двориками.
Среди этих жалких лачуг, наполненных голодными, полунагими, невозможно грязными ребятишками, праздными, ленивыми мужчинами и отупевшими от непосильной работы и грубого обращения женщинами, горделиво возвышаются, утопая в зелени роскошных садов, белоснежные, высокие, поместительные дворцы, как самого владыки Суджей сардаря Чингиз-аги, так и ближайших его родственников, носящих одну общую фамилию ханов
Суджинских.
Дворцы эти, украшенные колоннадами, причудливыми арабесками на фронтонах и по карнизам, с целым рядом огромных окон из мелких разноцветных стекол, выглядят особенно величественно и роскошно по сравнению с робко жмущимися вокруг них жалкими мазанками.
Была уже ночь, когда Карапет с Иваном прибыли в
Суджу и остановились в одном из караван-сараев, где им отвели клетушку, похожую на каменный ящик, с единственной выходной дверью и узким, заделанным железной решеткой окном. Клетушка была совершенно пуста и лишена какой бы то ни было мебели и убранства. На каменном полу, поверх камышовых циновок, были разостланы изодранные, невозможно грязные паласы, в изобилии населенные всевозможными насекомыми. Надо иметь шкуру туземцев, чтобы заснуть в таком клоповнике.
За особую плату Карапету Мнацеканову караван-сарайщик притащил ситцевый засаленный тюфяк, набитый хлопком, и ситцевые же жиденькие продолговатые подушки. О постельном белье, наволочках, простынях, разумеется, никто и понятия не имел; все это заменялось засаленным ситцевым стеганым одеялом. Что же касается
Ивана, то ему пришлось лечь прямо на полу, подложив свою черкеску под голову. Несмотря на всю свою усталость, он, однако, не в состоянии был уснуть; несметные легионы всевозможных паразитов с жадностью атаковали его, да, к довершению всего, и беспощадная мошка давала себя чувствовать. Все тело его горело, как в огне, и нестерпимо зудело, он ворочался с боку на бок, близкий к отчаянию, и с завистью поглядывал на Мнацеканова, беззаботно и крепко спавшего, несмотря ни на какие беспощадные нападения, на своем грязном до отвращения матрасике. Только под утро удалось Ивану забыться беспокойным тревожным сном, да и то ненадолго, так как Мнацеканов проснулся очень рано, чтобы идти во дворец
Чингиз-аги, причем приказал и ему следовать за собой.
Молчаливый служитель в темно-синем казакине, застегнутом только на одну верхнюю пуговицу, с изображением на ней Льва и Солнца, и в конусообразной мерлушковой папахе, на которой красовался медный герб того же Льва и Солнца, провел их в приемную комнату. Иван остался за дверями, а Мнацеканов прошел вперед и присоединился к группе лиц, сидевших полукругом посредине.
Тут было два персидских купца в верблюжьих халатах и папахах, мулла, седой, как лунь, в белоснежной аббе и белой огромной чалме, тучный, чернобородый сеид 76 и в темно-синей чалме и синем же халате, и худой, как скелет, оборванный дервиш с полупомешанными глазами крайне нервный, точно одержимый пляской св. Витта. Остальные принадлежали, очевидно, к свите сардаря и одеты были в одинаковые темно-синие полукафтаны, с красными кантами и с медными гербовыми пуговицами. Кафтаны эти, с широкой юбкой на сборках и непомерно высокой талией, застегивались только на одну верхнюю пуговицу; под кафтаном были надеты шелковые, черные с цветочками или горошками бешметы; люстриновые черные шаровары навыпуск и шерстяные разноцветные джурайки77 дополняли костюм. На головах они носили мерлушковые папахи
76 Сеид – титул потомков пророка Магомета от дочери Фатимы, жены легендарного Али. Им одним принадлежит право носить зеленую чалму и зеленое верхнее одеяние. Сеиды пользуются у мусульман-суннитов особенным уважением и почитаются как существа священные.
77 Джурайки – тип коротких чулок до щиколотки.
с медным гербом, на котором был изображен Лев с обнаженным мечом в поднятой передней лапе – из-за спины
Льва виднелся круглый диск Солнца с исходящими от него во все стороны лучами.
Вся эта компания сидела чинно, поджав под себя ноги, сложив на животах руки, и хранила глубокое молчание; только купцы время от времени перебрасывались между собой полушепотом отрывистыми фразами. Мнацеканов, перед тем как усесться, отвесил всем низкий поклон, на который ему ответили плавным наклонением головы, причем каждый концами пальцев коснулся своего лба и груди; только полоумный дервиш вместо приветствия оскалил зубы и состроил какую-то нелепую гримасу.
Опустившись на ковер, Мнацеканов внимательно оглядел комнату, показавшуюся ему довольно невзрачной.
Низкий бревенчатый потолок, обмазанные гажей78 стены, каменный пол, застланный старыми паласами и отсутствие всякой мебели – делали ее вовсе не уютной, похожей скорее на сарай, чем на жилое помещение. Единственным украшением этой комнаты было большое окно во всю наружную стену; оно помещалось в решетчатой узорной раме, составленной из бесчисленного множества цветных стеклышек, разных величин и рисунков.
Самое окно, настолько большое, что в него мог свободно пройти человек, не склоняя головы, не отворялось ни наружу, ни во внутрь, а раздвигалось на две половинки. Из него открывался красивый вид на ханский сад. Особенно
78 Гажа – чистейшая известка, без всяких посторонних примесей. Гажевая штукатурка применяется как высококачественная отделка в Закавказье, древней Персии и других странах Востока.
изящна была передняя часть сада, примыкавшая к дому.
Правильно распланированные дорожки были расчищены и усыпаны золотистым песком; на расположенных между ними ярко-зеленых лужайках красовались пышно разросшиеся кусты белых, алых, желтых и черно-малиновых роз, вокруг которых шли клумбы из самых разнообразных цветов. Фруктовые деревья, персики, алыча, курага и кизил были аккуратно подстрижены, причем некоторым из них приданы причудливые формы птиц и каких-то чудовищ.
Два огромных густых нарбанта, подобно гигантским шатрам, стояли посредине, далеко распространяя вокруг себя прохладную тень, под сенью которой робко журчали небольшие фонтанчики в мраморных бассейнах, наполненных холодной, прозрачной, как кристалл, водой. За садом темнел густой парк, тоже весьма аккуратно содержимый.
Мнацеканову, слишком хорошо знакомому с тем, насколько персиане по природе своей ленивы и крайне неряшливы, с каким физическим отвращением относятся они ко всякому порядку и чистоте, просто не хотелось верить собственным глазам, глядя на этот удивительный порядок, царивший в ханском саду. Он искренно недоумевал, какая волшебная сила могла создать такой парк в этой глухой, дикой стране. Впрочем, если бы он мог проникнуть в глубь парка, где на небольшой полянке молча и угрюмо работало десятка полтора мушей79, он бы воочию увидел эту самую волшебную силу. Она представилась бы ему в виде высокого толстого господина с рыжей бородкой и красным веснушчатым лицом, одетого в чечунчовый просторный
79 Муша – носильщик, чернорабочий.
костюм и пробковый шлем, с обвязанным вокруг тульи зеленым вуалем. В руках господин в чечунче держал толстую узловатую палку. По тому, как рабочие пугливо косились на эту палку всякий раз, когда обладатель ее, медленно прохаживавшийся взад и вперед в сторонке, приближался к ним, можно было безошибочно заключить, что они в достаточной степени знакомы со свойствами этой палки, крепкой и упругой, как сталь.
Действительно, мистер Джон, или, как его звали в
Суджах, Джон-ага, главный садовник Чингиз-хана, даже по персидским понятиям считался человеком крайне жестоким. С отданными в его распоряжение рабочими он обращался хуже, чем со зверями. Самым мелким наказанием у него считалось немилосердное избиение палкой, преимущественно по темени, после которого человек несколько дней ходил как в тумане, не будучи в состоянии шевельнуть головой от нестерпимой боли. За более крупные проступки провинившегося спускали в глубокую яму и держали там без пищи и воды по нескольку суток. При нестерпимой духоте и жаре, царившей в этом своеобразном карцере, переполненном к тому же земляными клопами и другими насекомыми, это наказание влекло за собой тяжкое заболевание и даже смерть. Когда же, по мнению
Джон-аги, и такое наказание было недостаточным, он шел к Чингиз-хану с жалобой, результат которой был всегда одинаков: – воздушное путешествие на дно пропасти из амбразуры углового окна ханского дворца.
При таких условиях не было ничего удивительного, что сад Чингиз-хана мог считаться настоящим земным раем по своей чистоте и благоустройству.
Прошло около часу. Сидевшие в приемной комнате продолжали терпеливо дожидаться, перебрасываясь между собой короткими фразами и изредка взглядывая на массивную дубовую дверь, ведущую во внутренние покои.
Вдруг она стремительно распахнулась, и в предшествии двух нукеров в комнату вошел высокий плечистый старик в кафтане шоколадного цвета из дорогого английского сукна, с высокой талией, застегнутом на одну верхнюю пуговицу, в темно-зеленом шелковом бешмете, каждая пуговка которого была из золота с вставленным в нее маленьким бриллиантом. Герб на шапке тоже золотой, на левой стороне груди сверкала, переливаясь тысячью огней, большая бриллиантовая звезда Льва и Солнца. Все десять пальцев были унизаны массивными золотыми кольцами с драгоценными камнями. На шее была надета толстая часовая цепочка, перехваченная аграфом из замечательно красивой и драгоценной бирюзы.
Лицо вошедшего было угрюмо, покрыто множеством морщин и носило на себе выражение холодной непроницаемости. Глядя на это лицо, на эти полуприкрытые длинными ресницами загадочные глаза, нельзя было решить, что думает этот человек, но в то же время весь он был как бы пропитан жестокостью, неумолимой, необузданной; той восточной, бесстрастной и холодной жестокостью, какою ознаменовали себя в истории азиатские владыки, устраивавшие пирамиды из сотен тысяч голов своих пленников80 и наполнившие мешки человеческими глазами.
80 «... пирамиды из сотен тысяч голов своих пленников.. » – исторический факт, случившийся в средние века при взятии древними персами селения Джульфа.
Войдя в комнату, Чингиз-хан быстро окинул присутствовавших тяжелым взглядом, на мгновение сверкнувшим из-под нависших бровей. Небрежно кивнув в ответ на низкий и почтительный, чуть не земной поклон своих гостей и подданных, он медленно опустился на подсунутую одним из нукеров подушку.
Кроме Карапета Мнацеканова, остальных всех Чингиз-хан видел уже не в первый раз, а потому, не обращая на них внимания, сосредоточил на армянине свой упорный, тяжелый взгляд, молча выжидая, что он скажет ему. Тот однако продолжал молчать, почтительно сложив на груди руки и слегка наклонив голову.
– Кто ты, откуда и зачем? – обратился, наконец, к нему с вопросом Чингиз-хан.
– Я русский подданный, зовут меня Карапетом Мнацекановым, светлейший хан, а приехал я к тебе по особо важному делу, о котором могу сказать только наедине.
При этом ответе Чингиз-хан еще пристальней заглянул в глаза Мнацеканову и, подумав с минуту, хлопнул в ладоши. На этот призыв из-за дверей появился поразительной красоты мальчик, лет двенадцати, с нежным, женственным личиком и огромными томными глазами. Он наклонил свое ухо к лицу Чингиз-хана, и тот шепнул ему что-то, после чего мальчик подошел к Карапету и жестом пригласил его следовать за ним.
Выйдя из комнаты, мальчик повел Мнацеканова крытой стеклянной галереей с окнами в сад; галерея выходила на небольшой дворик, обнесенный высокой стеной. За этим двориком возвышалась красного кирпича башенка с винтообразной лестницей внутри. Поднявшись по лестнице ступеней пятьдесят, они очутились в совершенно круглой комнате, похожей на фонарь, стены и потолок которой состояли из деревянных резных рам с разноцветными стеклами. Пол комнаты был устлан коврами, а у большого окна лежало два бархатных матраца, составлявшие единственную мебель, если так можно назвать, этой комнаты.
Окно, как и большинство окон в дворцах персидских ханов, было раздвижное и похоже скорее на дверь, чем на окно, и перед ним был устроен небольшой висячий деревянный балкончик.
Пригласив Карапета сесть на один из матрацев, мальчик слегка кивнул головой.
Оставшись один, Мнацеканов от нечего делать вышел на балкон оглядеться.
Дворец Чингиз-хана стоял на горе, причем задний фасад с прилегающим к нему садом и парком обращен был к отлогой ее стороне, задняя же стена, где помещалась башня, выходила на противоположную сторону горы, причем стены здания, сливаясь с обрывом скалы, составляли с нею как бы одну общую отвесную стену.
С чувством невольного страха заглянул Карапет через перила вниз. Под ним зияла глубокая пропасть. Красновато-желтые камни, в хаотическом беспорядке набросанные друг на друга, лежали в вечном покое, палимые жгучими лучами солнца. Кругом была мертвая пустыня: ни одного живого существа, ни малейшего движения, ни одного звука. Только под самой площадкой балкончика на остром выступе скалы молчаливо копошилось тесной кучкой несколько штук темно-бурых, белоголовых, безобразных грифов. Сначала Мнацеканов долго не мог понять, что они там делают, но, вглядевшись пристальней, с ужасом рассмотрел распростертый внизу на камнях труп человека, лежащего навзничь. Лицо трупа было истерзано когтями и клювами, ребра обнажены, кругом чернели засохшие лужи крови. Несколько поодаль белела другая груда человеческих костей; такие же кости, очевидно, растасканные хищными птицами и животными, виднелись то там, то здесь по всему каменистому пространству этой долины смерти.
Мнацеканов с омерзением отвернулся и поспешил с балкончика в комнату, где навстречу ему появился тот же мальчик с подносом в руках, на котором стояла крошечная чашечка крепкого кофе, стеклянная вазочка с вареньем, небольшая медная миска, до краев наполненная душистой, сладковатой, холодной, как лед водой, и блюдечко с приторными сладкими персидскими конфетками из сахара, муки и имбиря.
– Буюр81, ага! – тихим, вкрадчивым голосом произнес мальчик, ставя поднос на ковер перед Мнацекановым. Хотя
Карапету после только что виденного им зрелища было и не до еды, но отказаться от угощения он не мог, оскорбив тем хана, а потому ему ничего не оставалось иного, как рассыпаться в благодарностях.
– Чох-саол, чох-чох-саол 82, – произнес он несколько раз, приложив руку к сердцу и принимаясь за кофе.
Не успел он выпить первой чашки, как в комнату неслышными шагами вошел Чингиз-хан и, приблизясь к ок-
81 Буюр (перс.) – прошу, пожалуйста.
82 Чох-саол, чох-чох-саол (перс.) – очень благодарен, очень, очень благодарен.
ну, опустился на матрац. Мальчик тотчас же подал ему кофе и кальян, после чего исчез за дверями, плотно прикрыв их за собой.
V
Политика
– Ну, в чем твое дело? – далеко не дружелюбным тоном произнес Чингиз-хан, в упор глядя в лицо Карапету и затягиваясь дымом кальяна.
– Я, светлейший хан, к тебе от генерала с письмом, –
Карапет назвал одного из славных тогдашних боевых имен
Кавказа, – и подарком. Когда ты прочтешь письмо, твоя мудрость сама изъяснит тебе то дело, за которым я прибыл!
Говоря таким образом, Мнацеканов достал из-за пазухи завернутый в кусок белого сафьяна пакет с тремя печатями и подал его хану, затем из висевшей на боку сумки достал небольшой футляр, бережно завернутый в толстую глянцевитую бумагу и перевязанный красной ленточкой. Сорвав бумагу, он самый футляр положил к ногам хана.
Чингиз-хан, стараясь казаться равнодушным, медленным, ленивым жестом взял футляр в руки, но когда он раскрыл его, выражение алчной радости, помимо его воли, на мгновение мелькнуло в его лице. Впрочем, он тут же поспешил тщательно затаить в себе свои чувства и с напускным бесстрастием, но тем не менее весьма внимательно принялся разглядывать великолепные золотые часы с изящной короной из мелких бриллиантов на верхней узорчатой крышке. Сосредоточенно нахмуря брови, Чингиз-хан долго вертел часы в руках, то и дело прикладывая их к уху и внимательно прислушиваясь к звонкому, мелодичному бою, открывал и закрывал массивные крышки и подолгу разглядывал серебряный арабский циферблат со стрелками в виде змеек с бриллиантовыми головками.
Как ни старался хитрый полудикарь скрыть впечатление, произведенное на него подарком, Карапет мог ясно заметить, насколько он остался им доволен, потому счел за лучшее не отдавать теперь же другого подарка – двух револьверов, оставив их на после, до другого раза.
Насмотревшись вдосталь на часы, Чингиз-хан бережно уложил их в футляр и, спрятав в бездонный карман своего кафтана, принялся за чтение письма.
Письмо было написано по-татарски на изящном азербайджанском наречии и, как все восточного характера письма, начиналось многочисленными добрыми пожеланиями и всякого рода учтивостями. По мере того как
Чингиз-хан читал длинное и обстоятельное послание генерала, лицо его, и без того всегда суровое, делалось все угрюмей и озабоченней. Некоторые строки письма он перечитывал по два раза, как бы желая лучше запечатлеть их в своей памяти.
– Генерал хочет, чтобы я помог тебе пробраться в
Турцию, дал возможность пожить там недели с две и затем опять вернуться обратно, – заговорил Чингиз-хан после непродолжительного молчания, последовавшего за прочтением письма, – хорошо, я согласен. Я отправлю тебя в
Турцию как свое доверенное лицо, персидско-подданного, для закупок разных предметов. У меня там, в Санджанском вилайете, есть хороший друг Зафэр-паша; я пошлю ему с тобой письмо и попрошу его помочь тебе купить нужные мне товары. Я приступаю к перестройке своего дворца, тебе надо будет приискать мне хороших мастеров, для этого придется много поездить туда и сюда; хороших мастеров мало, а я строг, и мне угодить трудно.. Понимаешь?
– Понимаю, светлейший хан. Это все, что только мне нужно от твоей милости. Остальное уже мое дело!
– Отлично! Итак, ты можешь ехать, когда хочешь, я дам тебе надежных проводников, храбрых и молчаливых.
Письмо Зафэр-паше будет готово сегодня вечером. Когда солнце зайдет, приходи к моему секретарю Эмин-эфенди и сообщи ему час твоего отъезда, он уже распорядится. Чем меньше времени пробудешь ты в Судже и чем скорее проедешь в Турцию, тем будет лучше; надо спешить, пока люди не развяжут путь своим языкам. . Понял?
Мнацеканов в знак согласия почтительно наклонил голову. На несколько минут воцарилось молчание.
– Итак, война будет, – заговорил снова Чингиз-хан, –
глупые же советчики у падишаха, если не сумели и не захотели отговорить его от такого безумия – воевать с русскими. Он не успеет свершить трех намазов, как русские войдут в Константинополь!
– На все воля Аллаха! – осторожно заметил Мнацеканов, не вполне доверяя искренности слов Чингиз-хана.
– Конечно, воля Аллаха первое дело, – усмехнулся тот,
– но почему-то всегда так бывает, что воля Аллаха склоняется постоянно на сторону того, у кого войска больше и обучены они лучше. Когда волк схватывается с лисицей, то
Аллах каждый раз помогает первому, и он легко разрывает лисицу зубами, несмотря на то, что она, по всей вероятности, не менее усердно молится Аллаху о даровании ей победы. С турками будет то же, что и с лисицей. Аллах, наверно, не будет на их стороне!
Опять наступило молчание. Чингиз-хан, очевидно, хотел заговорить о чем-то, но не находил подходящей нити для начала разговора, а Мнацеканов нарочно и упорно молчал, избегая расспросов, на которые ему было бы трудно или совершенно невозможно отвечать.
– Скажи, почему русские мной недовольны? – решил, наконец, Чингиз-хан. – За что мне постоянно шлют угрозы и жалуются на меня Шах-ин-Шаху? Разве я плохой сосед?
– Помилуй, хан, откуда могут происходить такие мысли, – всплеснул даже руками Карапет, – разве мы все не знаем, насколько твоя светлость истинный друг русских?
Но если позволишь сказать правду, твои курды действительно причиняют много хлопот и беспокойства приграничным жителям в России. Они то и дело целыми шайками переправляются на ту сторону, грабят селения, угоняют скот, а нередко совершают и убийства!
– Ну, это еще кто кого, – мрачно произнес Чингиз-хан, –
если суджинские курды и нападают на пограничных жителей России, то ведь то же делают и русские курды. Разве они не переходят на нашу сторону, не нападают на моих людей и не грабят их? А казаки? Сколько перестреляли они моих поселян, татар? Никто не смеет подойти днем к
Араксу поить скот, казаки ради потехи стреляют не только в мужчин, но даже и в женщин, и детей!
– Почему хан не напишет об этом генералу? – спросил
Мнацеканов.
– А разве мне поверят? Про меня распустили молву как о разбойнике, будто бы я делюсь с курдами награбленным добром, и каждую минуту готов сам совершить набег на русские кордоны. Поэтому-то на все мои жалобы глядят как на ложь и кляузу!
Он сердито замолчал и с ожесточением принялся пыхтеть кальяном.
Карапет молчал. В словах хана была доля правды. Казаки, а в особенности пластуны, занимавшие в те времена кордонную пограничную линию, действительно мало церемонились с «проклятыми бусурманами» и при всяком удобном случае не прочь были подстрелить «переклику», мало интересуясь тем, «мирные» они или «не мирные».
Офицеры в этом случае нередко сами показывали пример жестокости. Так, например, про одного пластуна-офицера рассказывали, будто бы он поставил на крыше своего поста прицельный станок и, точно размерив различные расстояния на противоположном берегу, устраивал для своего развлечения стрельбу по появившимся на той стороне курдам и персам. Сидя на стуле и положив винтовку на станок, он, ориентируясь на измеренные заранее предметы, ставил правильный прицел и без промаха «подрезывал»
намеченные им жертвы. Впрочем, справедливость требует сказать, что, по-видимому, беспричинная жестокость имела свое весьма резонное основание. Разбросанные далеко друг от друга малочисленные казачьи пикеты и кордоны жили под постоянной угрозой быть вырезанными персиянами и курдами и только террором могли сдерживать кровожадность и фанатизм зарубежных дикарей.
Случаи нападения и поголовного вырезывания целых казачьих постов были не редкость. Конечно, после всякого такого происшествия между соседями разыгрывалось бесконечное кровомщение. Одна сторона жестоко мстила другой, и разобрать тогда, на чьей стороне была правда и кто, в сущности, является зачинщиком, представлялось положительно невозможным. С усилением русской власти на границе, а затем с передачей охраны границы Пограничной Страже отношения между двумя пограничными народностями сделались гораздо лучше. С каждым днем растет между ними доверие, и теперь уже жизнь на этих далеких окраинах во многих местах не более опасна, чем в центральных губерниях России.
– Что это за человек с тобой? – спросил Чингиз-хан, уже успевший своим всезамечающим глазом увидеть Ивана.–
Он не армянин?
– Нет, это русский беглый солдат. Я его встретил почти на самой границе! – ответил Мнацеканов и тут же рассказал Чингиз-хану все, что сам знал о человеке, прозванном им Иваном.
Чингиз-хан слушал внимательно, не проронив ни одного слова.
– Ты что же, хочешь взять его в Турцию?
– Нет, ага, это невозможно! В Турции он легко возбудит подозрение, там сейчас же угадают в нем русского и примут нас за шпионов. Я хотел предложить твоей светлости принять его в число твоих нукеров, он может даже обучать твоих сарбазов военной службе на русский манер; насколько я успел понять, он храбрый и умный человек!
– Что же, пожалуй, я возьму его, – в раздумье произнес
Чингиз-хан, – прикажи привести его сюда, я поговорю с ним, а сам можешь идти теперь. Помни же, вечером приходи к Эмин-эфенди, он передаст тебе все, что нужно этот.
Прощай!
На этот раз хан милостиво протянул руку Мнацеканову, который поспешил осторожно и подобострастно пожать концы ханских пальцев.
VI
Ренегат
– Кто ты такой? – грозно насупя брови, с величественной небрежностью спросил Чингиз-хан, окидывая пристальным взглядом стоявшего перед ним Ивана.
– Беглый солдат, унтер-офицер! – ответил тот по-татарски совершенно спокойно.
– Где ты выучился по-татарски? Ты ведь не мусульманин?
– Нет, я русский. Но там, где я жил, многие русские умеют говорить по-татарски.
– А где же ты жил?
– Недалеко от Тифлиса.
– Зачем ты бежал из полка?
– Этого я не скажу. Я, конечно, мог бы соврать тебе, хан, и наговорить сказок, но врать я не люблю, а правду сказать тоже не могу, мне это слишком тяжело, а для тебя безразлично знать или не знать причину, заставившую меня бежать из России!
Чингиз-хан; приученный к раболепству, вовсе не ожидал такого смелого ответа. Он вспылил, и глаза его бешено сверкнули.
– Собака! – закричал он, топнув ногой. – Как ты смеешь отвечать мне подобным образом? Видишь это окно, – он указал пальцем на окно с балкончиком, с которого перед тем смотрел Карапет, – поди взгляни, сколько трупов валяется внизу, мне стоит сделать одно движение бровью, и ты будешь лежать там же, как падаль!
– Конечно, ты волен убить меня, – с тем же невозмутимым хладнокровием ответил Иван, не удостоив рокового окна взглядом, – но тогда, стало быть, все, что я слышал про тебя, вранье, пустая бабья болтовня, и ты вовсе не таков, каким тебя описывают. Когда я шел к тебе, мне говорили про тебя как про самого умного и проницательного человека в Персии, тебя называли орлом, видящим насквозь каждого человека, с которым ты встречаешься, и что же, – ты с первых же слов собираешься выкинуть в окно, как ненужную тряпку, человека, могущего быть тебе весьма полезным, за которого, если бы ты отдал всех твоих глупых нукеров, и то было бы мало!
– Чем же ты можешь быть мне таким уж полезным? – с иронией в голосе, но тем не менее пораженный его смелостью, спросил Чингиз-хан.
– Сделай меня твоим телохранителем и дай мне команду человек сто, я тебе приготовлю такую лихую, хорошо обученную сотню, какой нет у самого шаха. Пусть тогда осмелится кто-нибудь взбунтоваться против тебя, с одной этой сотней можно будет разнести тысячу человек!
Чингиз-хан молча и пытливо глядел в лицо Ивана, обдумывая про себя его предложение. Тот стоял, смело и гордо подняв голову, не опуская глаз под тяжелым, недобрым взглядом сардаря.
– Ты христианин, – неопределенно произнес, наконец, Чингиз-хан, – могу ли я тебе верить? Если хочешь заслужить мое доверие, сделайся правоверным, и тогда увидим; в противном случае ступай с моих глаз и знай, если русские потребуют твоей выдачи, я прикажу тебя связать и отправить на ту сторону. Понял?
– Бог один, и у мусульман, и у христиан, – вера разная, –
ответил Иван, – если я пришел к тебе, хан, то отныне твоя страна моя страна, твоя вера моя вера, твои обычаи мои обычаи. Я ушел со своей родины, чтобы никогда не возвращаться назад, я порвал с ней окончательно. Если ты, хан, не примешь меня, я уйду в Турцию!
Чингиз-хану, очевидно, понравился ответ Ивана, хмурое лицо его на мгновение прояснилось.
– Хорошо, – сказал он, – оставайся. Отрекись от гяуров, стань добрым мусульманином, и я приближу тебя к себе, я дам тебе дом, землю, жену, ты не будешь нуждаться, но помни, – и в голосе хана зазвучала зловещая нотка, – вся твоя жизнь, все твое дыхание, голова и сердце, мои! Ты должен знать только меня, и только на меня должны устремляться твои очи! Что бы я ни приказал тебе, ты должен исполнять не колеблясь, как рука исполняет волю головы, иначе смерть, лютая, жестокая смерть! Запомни хорошо мои слова. А теперь иди к моим нукерам, скажи, что я прислал тебя, и жди дальнейших приказаний!
VII
Через много лет
Большое селение Шах-Абад красиво раскинулось по склону высокого холма, спускающегося отлогими террасами к самой реке Араке. Вблизи крайне безобразные, слепленные из грязи83 и кое-как побеленные с земляными, всегда полуразрушенными крышами и черными дырами вместо окон, жалкие лачуги селения издали, благодаря, главным образом, густой зелени садов выглядят очень живописно. Бесчисленное множество ручейков сверкая резвыми струями, прихотливо бегут по выложенному камнем руслу и то пропадают под землей, то снова вырываются наружу и наконец соединяются в разбросанных по разным концам селения водоемах. На самой вершине холма, в стороне от прочих построек, расположен целый ряд домиков, по внешнему своему виду и архитектуре напоминающих европейские строения. Высокий каменный фундамент, гладкие кирпичные стены под штукатурку, большие окна с деревянными рамами, трубы на крышах и, наконец, просторные, высокие входные двери, с медными скобами и внутренними замками, а главное общее строгое однообразие всех построек ясно говорили всякому, что в этих зданиях помещается какое-нибудь казенное учреждение. Высокая мачта с развевающимся на ее верхушке
83 В Закавказье в прошлом дома и сакли возводились из сырцового кирпича или из камня-дикаря, при этом стены изнутри и снаружи обмазывались толстым слоем раствора из глины и навоза («грязи»), поэтому во время такого строительства вокруг будущего дома образовывались большие участки непролазной грязи, стоящей месяцами и заражающей воздух зловониями.
флагом окончательно подтверждала это предположение.
Действительно, здания эти вмещали в себе шах-абадскую таможню с пакгаузом, канцелярией, квартирами чиновников и казармой таможенных солдат. Перед главным домом, где помещались канцелярия и находящаяся рядом с ней квартира управляющего таможней, был раскинут не особенно большой, но чрезвычайно густой и тенистый сад, изрезанный по всем направлениям дорожками, вдоль которых сплошной стеной шли розовые и гранатовые кусты. Под стенами дома был разбит красивый палисадник, со множеством чрезвычайно разнообразных цветов, а в противоположной стороне у задней стены живой изгороди виднелся тщательно возделанный огород. По середине сада был устроен каменный бассейн, доставлявший всему саду обильное орошение. В стороне от бассейна, обращенная к нему входом, возвышалась под сенью двух густых тутовых деревьев круглая конусообразная парусиновая палатка, внутри которой стояли небольшой стол, тахта, застланная ковром, и два-три венских стула. Бока палатки с двух противоположных сторон были откинуты, отчего получалась небольшая сквозная тяга воздуха, немного умерявшая зной: несмотря на конец августа и на то, что день склонялся к вечеру, жара стояла нестерпимая.
<За столом сидела девушка и что-то писала.> Простенькое белое кисейное платье с открытым воротом плотно облегало ее стройную, немного худощавую фигуру.
Поглощенная всецело своим писанием, девушка не подымала головы и только изредка досадливо отбрасывала рукой со лба волнистую прядь волос, упрямо лезшую ей прямо в глаза. Она, очевидно, очень торопилась. Рука ее быстро и нервно мелькала, выводя мелкими буквами строчку за строчкой на странице толстой переплетенной тетради. Докончив страничку, она тщательно присушила ее листком протечной бумаги и только хотела перевернуть, чтобы продолжать дальше, как из дома вышла молодая, полная дама без шляпы, но под зонтиком.
– Лидия, а я к тебе! – крикнула молодая дама, сходя по ступенькам в сад, – в комнатах просто нет возможности сидеть, так душно. В палатке, наверно, гораздо прохладней.
– Милости просим, – ответила девушка, – здесь действительно еще сносно, с грехом пополам сидеть можно, не рискуя быть совершенно испеченной.
– Господи, – искренно изумилась молодая женщина, входя в палатку, – ты в такую адскую жару находишь возможным еще писать, не понимаю. . я так просто пальцем не могу шевельнуть. Поверишь, мне даже думать жарко.
Лидия весело расхохоталась.
– Положим, Оля, ты всегда была немного Обломовым, даже барышней, а теперь, сделавшись мадам Щербо-Рожновской, совершенно обабилась.
– Фуй, «обабилась», кэль выражаясь, – шутливо поморщилась Щербо-Рожновская, – а еще институтка! Ну, нечего сказать, изящному facon de parler84 учат в институтах нынешнего времени!
– Ах, Боже мой, институтка нынешнего времени; подумаешь, сама давно кончила! У нас, наверно, еще и парту-то, на которой ты сидела в выпускном классе, перекрасить не успели.
84 манерам (фр.).
– Нет, друг мой, – слегка вздохнула Ольга, – наверно, перекрасили и не один раз. Это только так кажется будто бы недавно, а подсчитай-ка: почти пять лет прошло, как я замужем и живу на Закавказье, да дома в девушках около года, и выходит без малого 6 лет со дня моего выхода из института. Время летит, как птица; не заметишь, как начнешь стариться, особенно при такой однообразной, монотонной жизни в таком убийственном климате. Обидней всего то, что состаришься, не видавши молодости, среди пошлости и скуки провинциального прозябания. Впрочем, нашу трущобу даже и провинцией нельзя назвать, просто-напросто безлюдная глушь, дикая пустыня и ничего больше!
– Ну, полно, что за мрачные мысли! По-моему, здесь жизнь вовсе не так уж однообразна, как ты говоришь; что касается меня, то, признаюсь, я с большим интересом приглядываюсь ко всему окружающему и нахожу как людей, так и местный быт заслуживающими большого внимания. Каждый день мне приносит массу новых, оригинальных впечатлений; одни здешние типы чего стоят!
– Ах, полно, – с досадой перебила Лидию Ольга, – всех этих впечатлений хватит не более как на один год, потом все это так надоест, что глаза не глядели бы. Ты думаешь, я, когда в первый раз приехала на Закавказье, не испытала того же? Испытала в лучшем виде, при взгляде на верблюда в умиление приходила, а на всякого пройдоху в черкеске смотрела, как на какого-нибудь Бей-Булата и Хаджи-Абрека; духанщиков, армяшек лживых, трусливых, ничтожных, принимала за черкесов.. Ах, да всего и не вспомнишь! Это общая болезнь всех русских, приезжающих из центральных губерний, поэтизировать Кавказ и глядеть на него сквозь лермонтовские очки; но при дальнейшем знакомстве эта блажь скоро соскакивает, глаза проясняются, и начинаешь видеть все в настоящем его свете.
– Ну, уж ты чересчур! – укоризненно покачала головой
Лидия. – Тебе просто захотелось пожить в большом городе с его увеселениями и сутолокой, оттого тебе и кажется все гадким. Ты озлобилась и на природу, и на людей, бранишь армян, бранишь татар; даже здешними русскими молоканами, и теми недовольна, а я скажу, что армяне далеко уже не так худы, как про них говорят; в них много природного радушия, гостеприимства, веселости, они чрезвычайно трудолюбивы и способны; что же касается татар, мне в них нравится религиозность, безропотная покорность судьбе, величавая важность во всех движениях и их беззаботность в завтрашнем дне, они истые философы, чуждые европейской меркантильности. .
– Довольно, довольно, будет, уши вянут, – с явным раздражением замахала руками Ольга, – такую чепуху можно говорить только на пятый день по приезде на Закавказье, а ты уже, слава Богу три месяца живешь здесь!
Вот никак не ожидала видеть в тебе такую институтскую восторженность. Впрочем, у тебя это отцовская черта. Наш отец в восторг приходил от Финляндии и находил ее самой живописной, самой лучшей страной в мире. Я только одно лето прожила там, и мне она вовсе не понравилась. Угрюмое, серое небо, тусклое солнце, голые скалы, люди точно пещерного периода, хмурые, молчаливые, обросшие мохом, с вонючими трубками в зубах.. Брр. .
– А где же хорошо по-твоему? Мабуть под Полтавой? –
лукаво подмигнула Лидия.
– А то ж и взаправду, – оживилась Ольга, – разве же можно сравнить нашу чудную Украину с какой-нибудь
Чухляндией или тем более с этим басурманским Закавказьем. Что ни возьми, климат ли, превосходный; природу ли, – богатейшая; людей ли, и люди прекраснейшие! Так вот и вижу перед собой нашего хохла: широкоплечий, богатырски сложенный, неповоротливый с виду, чудаковатый, а в сущности большая умница, природный юморист и комик, с поэтической, отзывчивой душой и железным характером, благодаря которому он вынес на своих могучих плечах татарские набеги, турецкие погромы, гнет панов-ляхов и всякие правды и неправды московских бояр, вынес и остался тем же, чем был, не изменил себе, своей самобытности. Ну, скажи сама, это ли не народ-богатырь?
Ольга говорила с увлечением. Лицо ее раскраснелось, а большие, томные глаза разгорелись.
Лидия не выдержала и громко и весело расхохоталась
– Чему ты? – удивилась Ольга.
– Ну и курьезная же наша семья – как подумаешь, –
отвечала сквозь смех Лидия, – во всем крайности и несообразности! Ты истая хохлушка и душой, и наружностью, тебе бы быть какой-нибудь Ганьзей Перерепенко, а ты урожденная Норден-Штраль, Ольга Оскаровна; я, твоя родная сестра, ни капли на тебя не похожая, лицом и характером настоящая шведка. Отец наш, живя в Малороссии, грезил далекой, холодной Финляндией, а мать когда ей пришлось на несколько лет переехать в Финляндию, чуть не умерла с тоски по родной Украине.
– Что ж тут удивительного, – задумчиво произнесла
Ольга, – это так бывает почти всегда при смешанных браках!
– У отца жена должна была быть шведкой, и жить им следовало в Финляндии; матери нашей нужно было выйти замуж за какого-нибудь Тараса Ковтуна и не покидать своей Украины. Я вот поступила разумней, сама хохлушка, и мой Осип Петрович – тоже заправдашний хохол. Когда-нибудь под старость, как заслужим пенсию, уедем в
Киевскую, Полтавскую или Черниговскую губернию, купим хуторок, да и будем пануваты!
– А я здесь останусь, на Закавказье, мне здесь нравится, влюблюсь в какого-нибудь черкесского армянина или татарского хана, и прекрасно!
– Смейся, смейся, а я, признаться, очень недовольна твоей дружбой со всеми здешними беками и ханками; мусульмане вовсе не компания нам, русским; между ними есть, конечно, хорошие люди, хотя бы, например, наш комиссионер Али-бек, но большинство из них настоящие дикари.
– Это-то в них и интересно. На цивилизованных кавалеров я уже в Москве нагляделась и мне, право, гораздо больше нравятся сыны природы, как, например, хотя бы сыновья местного хана Тимур и Джаагир шах-абадские.
– Ты все шутишь, – уже с некоторой досадой произнесла Ольга, – а я вовсе не шучу, напротив, серьезно и убедительно прошу тебя, держи себя подальше вот от этих-то самых Джаагира и Тимура. Оба они порядочные негодяи и головорезы.
– Что же, ты боишься, как бы меня не похитили? – усмехнулась Лидия.
– Похитить не похитят, а от каждого местного татарина всегда можно ожидать всякой пакости. К тому же твое вольное обращение с ними вызывает сплетни и пересуды между чиновниками. Что за охота компрометировать себя из-за каких-то оболтусов?
– Недоставало, чтобы я стала обращать внимание на пересуды ваших чиновников и чиновниц, – капризно топнула ногой Лидия, подумаешь, какие?
– А взаправду добрые люди кажут, гди соберуться дви бабы, там вже и ярмарка; шо таке тутотка раскудахтались?
С этими словами в палатку вошел высокий, плотный мужчина лет сорока, бритый, с длинными казацкими усами, одетый в чечунчовую тужурку таможенного ведомства.
Это был сам Осип Петрович Щербо-Рожновский, муж
Ольги Оскаровны и управляющий шах-абадской таможней.
Он только что окончил занятия и вышел в сад подышать свежим воздухом после долгого, утомительного сидения в канцелярии.
VIII
Сосед
– Да вот, Остап, – пожаловалась Ольга мужу, – все с
Лидией спорю. Ну, скажи, не права я? Разве хорошо она делает, выказывая так явно свои симпатии местным татарам и армянам, особенно этим двум ханкам Тимуру и
Джаагиру шах-абадским?! Она постоянно с ними гуляет, ездит с ними верхом, точно с какими-то своими пажами; в конце концов, люди Бог знает что могут подумать.
– Ну, и пусть их, на здоровье, – с капризной настойчивостью качнула головой Лидия, – очень меня это интересует!
Осип Петрович добродушно ухмыльнулся.
– Ничего, жинка, брось, дай срок, Лидии Оскаровне самой все эти господа азиаты скоро хуже горькой редьки обрыдлят. Теперь, пока внове, ее все интересует и в ином лучшем свете кажется, а приглядится – как и мы, грешные, всю эту басурманщину возненавидит.
Лидия хотела что-то возразить, но в эту минуту около калитки раздался топот лошади и чей-то симпатичный голос громко и весело крикнул:
– Можно?
– А, это вы, Аркадий Владимирович! – радостно откликнулся Щербо-Рожновский. – Разумеется, можно; что за спросы, разве не знаете, какой вы для нас всегда дорогой гость?
Говоря таким образом, Осип Петрович торопливо по шел навстречу высокому, белокурому пограничному офицеру в кителе и белой фуражке. Встретясь с ним, он крепко пожал ему руку, на что офицер с ласковой улыбкой ответил тем же, а затем подошел к дамам и вежливо поздоровался с ними. В ту минуту, когда он слегка сжал пальчики Лидии, в лице его на мгновение промелькнуло выражение затаенного, худо скрытого восхищения.
– Как кстати вы приехали, Аркадий Владимирович, –
ласково улыбнулась Ольга Оскаровна, – мы сей час будем чай пить, и вы за компанию.
– Не откажусь. Признаться, я дома не пил!
– Ну, что нового? – спросил Щербо-Рожновский, садясь рядом и дружелюбно похлопывая Аркадия Владимировича по колену. Тот добродушно усмехнулся.
– Нового? – переспросил он, – да какие новости могут быть у нас здесь, в этой трущобе. Все то же, что и вчера, и десять – двадцать дней тому назад. Встал утром, пил чай, писал разные входящие и исходящие, завтракал, после завтрака ездил в разъезд, вернулся к обеду, отобедал, после обеда, простите, поспал немножко, затем приказал оседлать Руслана и приехал к вам. Вот весь мой день. А у вас как?
– То же самое, с тою только разницей, что вместо разъезда хожу в пакгауз или на паром. Да, батенька, жизнь как веретено вертится, а все на одном месте. Однообразие полнейшее. В прошлом году, вас еще не было, проезжал тут в Персию один миссионер-англичанин, заболел лихорадкой и прожил у меня дня 3-4, недурно говорил по-немецки, расспрашивал, как мы живем, что делаем, как время проводим, и когда я ему подробно рассказал о нашем житье-бытье, знаете, что он мне отчубучил?
«Вот, говорит, вы, русские, обижаетесь, когда мы, понимай, Западная Европа, не считаем вас за европейцев.
Ну согласитесь сами, если бы вы были действительно европеец, могли ли бы вы жить при таких условиях, вне всякой культуры и культурных потребностей?»
– Ну, а вы что ему на это? – заинтересовался Аркадий
Владимирович.
– А что я мог ему ответить? Он же безусловно прав.
Вообразите себе англичанина без какого-нибудь, хоть маленького, клуба, без ежедневной почты, без церкви, без всякого развлечения, хотя бы лаун-тенниса или футбола, и при том не в течение известного какого-нибудь, заранее определенного времени, а на всю жизнь, без надежды когда-либо очутиться в лучших, более человечных условиях, к довершению всего, получающего за все за это гроши, которых едва-едва хватает на предметы первой необходимости. Согласитесь, что это даже и вообразить себе невозможно. Ни англичанин, ни француз, ни немец, ни за что бы не согласились на подобную жизнь; мы живем и хлеб жуем и даже не находим нужным влиять на окружающих нас полудикарей в смысле их цивилизации. Вместо того, чтобы их заставить усвоить наши привычки и обычаи, мы сами снисходим до них, применяемся к их вкусам, обычаям, понятиям. Англичане в Индии, французы в Алжире, немцы в Камеруне продолжают жить, как жили в Лондоне, Париже, Берлине, приучая туземцев к своим привычкам, а мы, русские, как только приезжаем сюда, хватаемся за панырь, лаваш, тархун, день распределяем по мулле и об одном только и заботимся, чтобы как-нибудь не нарушить привычек туземцев, не оскорбить их религиозных взглядов, не задеть их обычаи. Какой же всему этому результат?
Самый печальный и для нас самих, и для попавших нам в руки дикарей. Вот мы Закавказьем владеем более полувека, но если бы каким-нибудь чудом нас выбросили отсюда, то через год не осталось бы и следа нашего полувекового владычества, ни в чем решительно. Никто бы и не поверил даже, будто бы эта страна находилась 50 лет под управлением европейского цивилизованного государства, точно нас и не было никогда. Да, батюшка, плохие мы, русские, цивилизаторы, и не знаю, будем ли когда-нибудь лучшими.
Вот возьмите, далеко не ходить, мою прелестную Лидию
Оскаровну; москвичка, хохлушка, все, что хотите, приехала на Закавказье и в восторге от всего здешнего, ишаки –
прелесть, ханки полуграмотные – душки, в грязном, полоумном дервише видит что-то библейское, чуть ли не чадру готова надеть и мусульманкой сделаться.. Ну, скажите, пожалуйста, мыслим ли среди англичанок такой тип?
– Ну, вы, кажется, уже чересчур нападаете на Лидию
Оскаровну, – улыбнулся Аркадий Владимирович, – я вовсе не замечаю в них такого стремления к ренегатству.
– А вы прочтите ее дневник, который она ведет со дня приезда на Закавказье, тогда и узнаете.
– А вы читали? – немного задетая за живое, спросила
Лидия.
– Сам не читал, Оля говорила. Она читала.
– А со стороны Оли это очень нехорошо: если я ей доверилась и дала ей прочесть свой дневник, то она должна была держать это в секрете.
– Да я ничего особенного и не рассказывала, – начала оправдываться Ольга Оскаровна, – просто к слову сказала, что у тебя во всем проглядывает какая-то особая страсть и приверженность к туземному, да ты этого и сама не скрываешь.
– Ну, и что же из этого! – горячо воскликнула молодая девушка, – не скрываю и не нахожу надобности скрывать.
Да, мне здесь нравится, и знаете ли, главным образом, что именно нравится? Несложность и простота жизненных условий! Вы вот все, господа, взапуски браните туземцев и готовы чуть ли не под угрозой смерти навязать им европейскую культуру, а между тем отсутствие этой самой культуры и есть величайшее благо. Туземец ближе к природе и через то правдивее и прямолинейнее, чем мы европейцы.
Здесь еще не создалась та чудовищная разница в положениях людей, какую мы видим в наших городах, ну хотя бы, например, в Москве. Здешний бедняк муша несравненно ближе и по своему образу жизни, и по своим требованиям к самому богатейшему и знатнейшему хану, чем босяк с Хитрова рынка к князю Трубецкому или даже какому-нибудь первогильдейскому купчине, утопающим в самой изысканной роскоши. Здесь вам не случается наталкиваться на такие контрасты: в подвале, у какой-нибудь несчастной прачки умирает от истощения единственное дитя. Умирает потому лишь, что у бедной матери не только нет средств покупать ему каждый день молоко, мясо, булку, но она не в состоянии даже пригласить доктора, чтобы тот хотя бы чем-нибудь облегчил страдания малютки, а в том же доме, но в бельэтаже, избалованная, раскормленная до пресыщения болонка или моська, любимица какой-нибудь знатной барыни-миллионерши, брезгливо отворачивает мордочку от чудеснейших, густых сливок, с намоченными в них бисквитами по восемь гривен фунт.
Встревоженная отсутствием аппетита своей любимицы, самодурка-хозяйка немедленно посылает горничную в карете за молодым ветеринаром; тот приезжает, глубокомысленно осматривает объевшееся животное, прописывает ему золоченые пилюли по три рубля коробка и важно удаляется, небрежно пряча в жилетный карман 5-10 руб. за визит. На негодную, дряхлую, полуслепую собачонку, долженствующую все равно не сегодня-завтра умереть от старости, тратится сумма, могущая спасти ребенка, в котором, может быть, таится зародыш гения! Ну, скажите, разве же это не чудовищно?! Разве можно желать торжества такой цивилизации?
– Ба, ба, ба, да вы, Лидия Оскаровна, совсем толстовка,
– весело засмеялся Воинов, – такую нам картинку нарисовали, хоть в Крейцерову сонату включай!
Молодая девушка сделала презрительную гримасу.
– Как немного надо, чтобы прослыть толстовкой, –
небрежно уронила она, – достаточно в известном случае про белое сказать, что оно бело, не серо и не желто!
– Положим, не совсем так, – возразил Воинов, слегка задетый небрежностью ее тона, – на ваш пример я бы мог многое ответить, хотя бы уже и то, что рядом с барыней-собачницей, приводимой вами как пример, есть сотня других барынь, на средства и хлопотами которых существуют в той же Москве бесплатные лечебницы, приюты для сирот, богадельни для старцев и калек, о чем ваши, стоящие близко к природе, полудикари понятия не имеют. В
Персии сумасшедшие ходят по воле, и когда ими овладевают припадки буйства, их бьют палками и камнями, в конце концов забивают насмерть; далее, я лично, своими глазами, видел заболевших бедняков или дряхлых старцев, беспомощно умиравших, подобно собакам, в кустах, у большой дороги, если только они не имели своего дома или хотя бы имущих родственников, так как ни больниц, ни каких бы то ни было общественных призрении там нет и не водится. Впрочем, не в этом дело и не об этом речь, а в том, что вы, Лидия Оскаровна, действительно чересчур доверчиво относитесь к туземцам, не зная их вовсе..
– Хотя бы, например, к двум здешним ханкам шах-абдским – перебил Осип Петрович, – ну, скажите сами, Аркадий Владимирович, – отнесся он к Воинову, –
разве же я не прав, утверждая, что они страшная дрянь?!
Ленивые, праздные, лживые и даже вороватые, а вот Лидия
Оскаровна не хочет этому верить и видит в них каких-то героев из романов Марлинского.
– Ну, уж на героев-то в духе Марлинского они меньше всего похожи, – засмеялся Воинов, – хотя бы уже в виду их позорнейшей трусости. Вы, Лидия Оскаровна, не дивитесь, что у них кинжалы по аршину длиной и все в серебре, револьверы на боку и папахи на затылке, не смотрите и на их удалое гарцевание, гарцевать-то они мастера; поглядеть, как они галопируют и джигитуют на своих красивых конях, подумаешь, центавры да и только, джигиты, но пусть-ка любая баба с коромыслом поэнергичнее напустится на них, живо, как петухи индейские, подберут крылья и дерка зададут. Знаете, что мне здесь, на Закавказье, всегда казалось курьезным, – обратился Воинов к Осипу Петровичу, –
взаимное отношение местных жителей к местным разбойникам. Между ними точно раз навсегда уговор заключен: так как вы, мол, разбойники, то мы вас обязуемся бояться. Просто смеха достойно, пять, шесть мерзавцев являются в селение, где сотни полторы одних мужчин, поголовно вооруженных кинжалами, а у многих даже и ружья есть, и бесцеремонно грабят их, а те или проявляют баранью покорность, или, что, впрочем, редко, оказывают какое-то опереточное сопротивление, издали потрясают оружием, кружатся на своих клячах и не без эффекта стреляют в небо. Добро бы и разбойники-то были головорезы, а то такие же трусы. В прошлом году, в Албадже, мой разъезд из трех человек случайно наткнулся на целую шайку кочаков85; солдаты ружей из-за плеч поснимать не успели, как вся шайка разбежалась во все стороны, побросав лошадей, навьюченных разной награбленной рухлядью. Некоторые из разбойников даже оружие побросали с себя: кинжалы, винтовки и пояса с патронами. В довершение всего, все они как бараны, кинулись, в паническом страхе, очертя голову, в реку, не разобрав брода, причем трое из них утонуло, а было их человек пятнадцать, по крайней мере. Ужасная дрянь; мирные же татары даже таких боятся. Поверьте, если в то время, когда вы ездите кататься в сопровождении этих самых ханков шах-абадских, вам встретится один хотя бы самый замухристый кочак, даже без оружия, при одной дубине, ваши кавалеры, как зайцы, дадут стречка, забудут и о своих серебряных кинжалах и о револьверах, бросят вас на произвол судьбы, а сами ускачут.
– Вот и я то же говорю, – вмешалась молчавшая до того
Ольга Оскаровна, – но Лидия не хочет верить.
– Не не хочу, а не могу поверить, чтобы весь народ поголовно был одинаков; конечно, есть и трусы, но наверно есть же и храбрецы! – горячо возразила Лидия.
– Между персидскими татарами нет храбрецов, поверьте мне, – уверенно произнес Воинов, – вот курды, те еще ничего, да и их храбрость скорее сравнительная. Наряду с персами они, конечно, храбрецы, но сами по себе тоже трусы порядочные. Впрочем, я знаю одного человека в Персии, некоего Муртуз-агу, этот, пожалуй, будет храбрец недюжинный.
85 Кочак – здесь: разбойник.
– Вот видите ли, значит, есть между персами храбрые люди! – воскликнула Лидия.
– В том-то и штука, что неизвестно, кто он такой; только едва ли перс. Про него разно рассказывают: одни говорят, будто бы он беглый русский, другие подозревают в нем обасурманившегося турецкого армянина или даже грека; сам же он выдает себя за перса, долго жившего в
России. По-русски говорит прекрасно. Уверяет, будто бы выучился за бытность свою в России. Словом, Бог его ведает, кто он такой. Я познакомился с ним недавно и признаюсь, он на меня произвел сильное впечатление; субъект весьма интересный. Вот бы вам, Лидия Оскаровна, познакомиться с ним. Про него, пожалуй, и я скажу, что он личность вполне романтическая, решительно непохожая ни на кого из здешних.
– Да кто он такой и как вы с ним познакомились?
IX
Муртуз-ага
Кто он такой, я не знаю, а познакомился я с ним следующим образом. Несколько дней тому назад на рассвете, я был разбужен выстрелами. Сначала мне представилось, что это идет перестрелка на ближайшем участке моего отряда, но оказалось, стрельба шла на персидской стороне. Я живо оделся и бросился на крышу своего поста; но раньше чем продолжать, позвольте познакомить вас немного с местностью. Мой пост с офицерской квартирой, где я живу, Урюк-Даг, как вам известно, отсюда верст на пять с небольшим и построен на высоком, крутом холме, мысом вдающемся в реку Аракс. Противоположная, персидская сторона представляет из себя равнину, ограниченную с одной стороны цепью гор, удаленных от реки верст, на 5, на 6, не больше. Долина эта лишена всякой растительности и усеяна камнями и местами солончаками, издали похожими на пласты только что выпавшего снега. На всем пространстве, куда только достигает глаз, вы не заметите ни одного дерева, ни одного кустика, ни одной зеленеющейся полянки; песок, камни и небо и больше ничего.
Только по самому берегу реки, версты на две вглубь, идут сплошные, густые, непролазные заросли камыша. Камыш так высок, что в нем легко может спрятаться всадник на лошади, а о густоте его можно судить, только побывавши там, – просто стена сплошная, да и только. Местность, на которой камыш растет, вся изрыта глубокими канавами, оврагами, рытвинами, изобилует небольшими болотцами, излюбленным местом диких кабанов, во множестве водящихся в этих камышах. Когда я с биноклем в руках вышел на крышу, то увидел толпу всадников, человек 30 по крайней мере, одетых в одинаковые темно-синие кафтаны и бараньи шапки. Разбившись на небольшие группы, они носились по полю как угорелые, оглашая воздух криком и визгом. Время от времени они поодиночке или небольшими группами, человека по 2-3, сломя голову, неслись к камышам, но, не доскакав до них шагов 200-300, останавливались и принимались стрелять; в ответ на эту стрельбу из камышей тоже гремели выстрелы, после чего всадники поворачивали лошадей и мчались обратно. Смотреть со стороны было очень красиво. Снующие взад и вперед темные фигуры на разномастных лошадях, блеск оружия, блях и пуговиц, взвивающиеся то там, то здесь белые дымки выстрелов – и над всем над этим ясно-голубое, безоблачное небо. Солнечные лучи ярко освещали всю эту картину и придавали ей какой-то праздничный вид. Точно театр марионеток.
Я долго не понимал, что за штука происходит передо мной, и сначала был склонен принять все это за какую-нибудь военную игру, род нашей казачьей джигитовки, но скоро должен был убедиться в том, что присутствую далеко не при мирной забаве. Я увидел, как один из всадников, вынесшийся далеко впереди других, осадил на всем скаку своего коня н молодцевато прицелился, но не успел он спустить курок, как из зарослей грянул дружный залп, зловещим эхом прокатившийся по долине. На одно мгновение я видел, как лошадь всадника взвилась на дыбы и затем тяжело опрокинулась навзничь, вместе с ездоком.
Упав на землю, оба остались неподвижны, очевидно, убитые наповал. Признаюсь, при виде этих двух трупов, распростертых на горячих камнях, еще за минуту перед тем полных такой жизненной энергии и увлечения, мне стало жутко и вместе с тем безотчетно жалко убитого перса. На остальных всадников гибель товарища подействовала поджигающе, я думал, они рассыплются во все стороны, как воробьи, но ошибся. Как только ездок и лошадь упали, все остальные всадники издали пронзительный визг и как один со всех сторон понеслись к камышам, откуда навстречу им, не переставая, трещала частая, но, очевидно, бестолковая ружейная пальба.
Впереди атакующих скакал человек на белом рослом коне. Издали он не отличался от остальных, такой же темный кафтан с блестящими пуговицами, такая же конусообразная папаха с горевшим на солнце медным гербом, но по тому, как он энергично размахивал кривой шашкой и, оборачиваясь назад, громко и повелительно кричал на поспешавших за ним других всадников, я угадал в нем предводителя. Сзади всадника на белой лошади скакал другой с чем-то вроде знамени в руках: недлинная палка с развевающимся на ее конце густым конским хвостом и какими-то пестрыми лентами.
В ту минуту, когда всадники были уже в нескольких шагах от камышей, двое из них вдруг закачались на седлах и кубарем покатились вниз под копыта коней, которые, почуя свободу, шарахнулись в сторону и понеслись по полю, испуганно подняв головы и разметав по ветру длинные хвосты.
Ближайшие к убитым всадники не выдержали и, круто повернув лошадей, со своим предводителем во главе, лихо ворвались в камыши и почти одновременно с этим оттуда, как зайцы, во все стороны посыпались спасающиеся бегством пешие и конные курды. Несколько человек кинулось в степь, другие пустились вдоль берега по камышам, точно преследуемые охотниками кабаны, но большинство решилось пробиваться к горам. С пронзительным воем, стреляя на скаку из ружей, набросились курды на ближайших всадников и, в мгновение ока прорвавши их негустую цепь, помчались к горам, где они могли считать себя вне опасности. Двое со страху, как слепые, кинулись в
Аракс, очень быстрый и глубокий в этом месте, но их тотчас же захлестнуло волнами, стремительно сорвало с лошадей, закрутило, завертело как щепки и потащило вниз на острые выступы подводных скал. Несколько минут утопающие отчаянно боролись с яростным течением, но скоро выбились из сил и скрылись под водой. Я видел, как раза два высунулись над водой их искаженные страхом лица, как мелькнули в воздухе ослабевшие руки, и затем все исчезло. Река поглотила свои жертвы. Тем временем лошади всадников, освободившись от тяжести, благополучно, хотя и с трудом приближались к нашему берегу. Их сильно сносило течением, по крайней мере версты на три ниже поста. Я приказал вахмистру послать несколько человек конных перенять их, что и было исполнено.
Тем временем прорвавшаяся кучка курдов бешеным галопом неслась по горам, преследуемая по пятам всадниками. Вот тут-то во время этого преследования я и убедился в том, насколько начальствовавший над персами в синих кафтанах предводитель был истый герой и молодец.
Не обращая внимания на то, следуют ли за ним, в каком числе и на каком расстоянии его люди, он с беззаветной храбростью, как коршун, бросился в самую середину врагов. Я видел, как он наскочил на одного огромного курда, свалив его с лошади сильным ударом шашки по голове, не останавливаясь, ринулся на другого; завидя его, курд, как кошка, перекинулся на другую сторону седла и направил в предводителя дуло своего пистолета, но тот грудью своей массивной лошади опрокинул жалкую курдскую клячонку и в то время, как лошадь и всадник кубарем летели на землю, он выстрелом из револьвера размозжил голову последнему. Покончив и с этим, он пустился за остальными и вмиг догнал их, но курды потеряли уже совсем головы.
Паника всецело охватила их, и все они как по команде неожиданно побросали ружья и повалились с лошадей на землю. Уткнувшись лицом в землю, стояли они на коленях, жалобно вопя о пощаде. Персы мигом окружили их и с криком и гвалтом принялись крутить им руки. Теперь, когда уже курды покорились, преследователи их показывали большую энергию и храбрость, но я уверен, не будь предводителя, они бы ни за что не дерзнули задержать отчаянных разбойников. Таким образом, можно сказать, что начальник одной своей беззаветной храбростью и умением лихо рубиться принудил человек пятнадцать отчаяннейших головорезов положить оружие и отдаться в руки его людям.
Предводитель этот, проявивший такое мужество, удаль и находчивость, и есть тот самый Муртуз-ага, о котором я упоминал как о единственном храбром персе, встретившемся мне в жизни. Я в тот же день познакомился с ним и вот при каких обстоятельствах.
Когда курды были все перевязаны, начальник распорядился отправить их под сильным конвоем большей половины своих людей куда-то внутрь страны, очевидно, в