Кое-какие отголоски бродивших слухов достигли, наконец, и до моих ушей. Я понял, что дольше откладывать с отъездом нельзя. Отпускной билет у меня был готов давным-давно, вещи уложены, оставалось сесть в почтовую тележку и уехать, сперва к отцу в имение, а затем месяца через полтора в юнкерское училище. Была минута, когда я совсем готов уже был послать за лошадьми и ехать, но, видно, злой дух, желавший нашей гибели, подшепнул мне остаться еще на один день..
XLI
Убийство
С вечера я послал Людмиле Павловне записку о том, что утром уезжаю. В доказательство бесповоротности моего решения, я одновременно с этой запиской послал ее мужу рапорт о выезде; рапорт этот был помечен тем же числом. Таким образом, я считался выбывшим из города накануне того дня, когда рассчитывал уехать в действительности. Сначала я думал уехать, не повидавшись с
Людмилой Павловной, но желание еще раз взглянуть на нее перед вечной, по всей вероятности, разлукой взяло верх над благоразумием, и я на другой уже день, зная, что Егор
Сергеевич на занятиях в роте, послал Людмиле Павловне вторую записку требуя, чтобы она пришла в рощу на последнее свидание, угрожая в противном случае остаться и не уехать, несмотря на поданный накануне рапорт. Зная мою отчаянность и легко допуская возможность выполнения мною моей угрозы, Людмила Павловна, считавшая себя уже свободной, не на шутку испугалась и поспешила на мой призыв.. Тяжело мне было расставаться с ней, так тяжело, что не умею и сказать.. В эту минуту я искренно и глубоко страдал. Даже Людмиле Павловне стало под конец жалко меня, н она, стараясь меня утешить, первый, может быть, раз от всего сердца ласкала меня.. Впрочем, кто знает, может быть, и она любила меня? Да и наверно любила; не настолько, конечно, чтобы бросить мужа, порвать связи с обществом и пойти за мной без оглядки и без рассуждения, но, тем не менее, достаточно сильно.. Однако всему бывает конец; пришел конец и нашему свиданью. .
Обняв и поцеловав меня в последний раз, Людмила Павловна встала с поваленного ветром дерева, служившего нам скамьей, и быстрым шагом пошла домой.
– Позвольте мне проводить вас до вашего сада, –
взмолился я, – только до сада! Клянусь честью матери, я не переступлю порога калитки, а прямо пройду домой, сяду в повозку, которая, наверно, меня уже ждет, и уеду!
Людмила Павловна мне ничего не ответила, и я, приняв ее молчание за согласие, пошел с ней рядом. По моему расчету Егор Сергеевич был еще в роте, откуда он приходил, не раньше как солдаты, окончив занятия, сядут обедать, т. е. в час дня или около того, несколькими минутами раньше, несколькими минутами позже. Поэтому я немало был поражен, когда, подойдя с Людмилой Павловной к калитке сада, мы неожиданно столкнулись с Егором Сергеевичем. Всегда спокойный и сдержанный, на этот раз он был страшно взволнован; лицо его было бледно, и по нем бегали судороги, брови мрачно насуплены, а сжатые в кулаки руки дрожали, как при лихорадке.. Увидя меня и
Людмилу Павловну, он вздрогнул всем телом и, стремительно отпрянув назад, воззрился на нас пытливым, недобрым взглядом. . Я видел, как Людмила Павловна вдруг сильно побледнела, и все лицо ее приняло выражение одного сплошного ужаса. Низко наклонив голову, трепеща всем телом, проскользнула она мимо мужа, не решаясь поднять на него своих глаз, и поспешила скрыться в дом.
Проводив жену долгим взглядом, в котором одновременно отразились волновавшие его разнородные чувства: любовь, ненависть, жалость, бешенство, отчаяние и безысходная тоска, Некраснев поднял голову и пристально взглянул мне прямо в глаза, как бы ища в них подтверждения своих сомнений и догадок.
Только тут я заметил в его руке скомканный лист почтовой бумаги, очевидно, чей-нибудь анонимный донос, столь излюбленный в провинции способ открывания глаз недогадливым мужьям. . С минуту мы пристально, не сморгнув, глядели один другому в очи, и, должно быть, в моих глазах он прочел роковую для него истину, потому что он вдруг весь как-то перекривился, из груди его вырвался не то стон, не то глухое рычание.. Еще один миг, и он держал меня одной рукой за горло, а другой со всего размаха наносил мне удары по лицу.. В первое мгновение я растерялся от такой неожиданности, но уже со вторым, моя рука инстинктивно схватилась за рукоятку кинжала.. Одно, неуловимое, как молния, движение, и холодная, острая, блестящая сталь глубоко впилась в тело оскорбителя..
Одним бешеным ударом я вскрыл ему весь живот до самой груди. . Егор Сергеевич глухо застонал и, как подкошенный, обливаясь кровью, упал к моим ногам. . В это мгновение я услыхал отчаянный, душу раздирающий крик и увидел Людмилу Павловну, растрепанную, страшную, с безумным выражением лица, с широко раскрытыми, застывшими в смертельном ужасе глазами; она неслась к нам по дорожке сада.. Руки ее были простерты, а изо рта вылетал хриплый, нечеловеческий крик, похожий скорее на вой; в паническом страхе я поспешно выпустил из рук кинжал и без оглядки кинулся бежать. . Удивляюсь, как меня не поймали. . Охваченный ужасом, я бежал, не отдавая себе отчета, бежал, куда глаза глядят, нисколько не заботясь и не думая о скрытии своих следов.. Не понимаю до сих пор, откуда у меня только силы взялись, каким образом я мог бежать целый день, не останавливаясь, и только когда ночь опустила свой покров на землю, я, наконец, опомнился.
Осмотревшись кругом, я увидел себя в совершенно незнакомом для меня месте, среди каких-то угрюмых скал; предо мной вилась узкая каменистая тропинка, и я, недолго думая, торопливо зашагал по ней, обуреваемый одним желанием поскорее и как можно дальше уйти от того места, где я оставил на дорожке сада плавающего в крови моего начальника и друга, а подле него еще недавно столь любимую, а теперь страшную мне женщину.. Не страх кары за совершенное преступление, а ужас перед этими двумя загубленными мною людьми побуждал меня бежать вперед, и я бежал, то тихо, то шибко, по временам останавливаясь, переводя дух, но не смея ни на минуту присесть.. По мере того как я подвигался вперед и под влиянием ночной тишины и прохлады, мысли мои начали мало-помалу проясняться и, наконец, прояснились настолько, что я мог начать разумно обсуждать мое положение. Раз я решил скрыться, мне не оставалось иного пути, как бежать в
Персию или Турцию, смотря по тому, к какой из границ я находился ближе в эту минуту. Но, чтобы узнать это, необходимо было зайти в какое-либо селение и расспросить жителей относительно дороги. Решив поступить таким образом, я первым долгом озаботился изменить несколько свой костюм. Я уже говорил вам, что наш полк носил туземную одежду: короткие черкески верблюжьего сукна, черные бешметы и круглые шапочки-тушинки, на ногах чувяки137 и ноговицы138, в общем, это был костюм грузинского или скорее армянского поселянина. Так как я в этот день собирался уезжать, то на мне была надета не собственная щегольская черкеска, какие мы носили вообще, из тонкого дорогого сукна, а обыкновенная казенная из грубой верблюжьей материи; в моем настоящем положении это было как нельзя более кстати. Надо было только отпороть ворот бешмета с нашитыми на нем унтер-офицерскими галунами, сбросить серебряный пояс с серебряными ножнами кинжала да на всякий случай понаделать побольше прорех и дыр на самой черкеске, чтобы достигнуть полнейшего сходства с поселянином. Я так и сделал: забросил пояс, ножны и газыри в первую попавшуюся на пути расселину в скалах, острым камнем пропорол спину, бока и подмышники в своей черкеске, оборвал подол и затем, к довершению всего, хорошенько извозил ее по песку и, не теряя времени, двинулся дальше. На рассвете я встретил трех татар с навьюченными чем-то ишаками.
Родившись и проведя первые годы детства на Закавказье, я довольно хорошо говорил по-татарски, а потому для меня не составило труда расспросить встреченных мною погонщиков, куда ведет тропа, по которой я шел. Оказа-
137 Чувяки – здесь: вид обуви из сафьяна с мягкой подошвой и низким голенищем, тип кавказских сапог.
138 Ноговицы – обувь с нормальным голенищем, застегиваемая вокруг голени.
лось, я, не отдавая себе отчета, вполне случайно попал на дорогу, направлявшуюся в Персию. Можно было подумать, будто бы судьбе самой было угодно, чтобы я спасся, ибо лучшего выбора пути для своего спасения я не мог бы придумать. Если бы я пошел к Турции, граница которой была, правда, гораздо ближе от города, где я жил, но зато несравненно многолюднее, меня бы наверно схватили, ибо погоня, по всей вероятности, направлена была туда, так как естественнее было ждать от меня бегства по знакомой мне местности в ближайшую Турцию, чем отстоящую от места преступления в нескольких переходах далекую персидскую границу, дороги к которой я не знал и не мог знать.
Три дня и три ночи шел я, почти не останавливаясь, выбирая глухие тропинки, ориентируясь днем по солнцу, а ночью по звездам, и только в крайности заходил в попадавшиеся на пути глухие деревушки купить что-нибудь поесть да расспросить про дорогу. Деньги у меня были те самые, на которые я собирался ехать домой в отпуск, с чем-то более двадцати рублей. Хотя такая сумма могла считаться вполне ничтожной, но в моем тогдашнем положении это был целый капитал, во многом посодействовавший успеху моего бегства.
Только на четвертый день достиг я, наконец, персидской границы. Я был страшно измучен, ноги мои были изранены; от скудной пищи и непомерного напряжения всех физических сил я отощал до последней степени. .
Силы покидали меня. Еще немного, и я, пожалуй, упал бы от изнеможения, голода и жажды. Упал бы, почти достигнув цели своих стремлений. . Но судьба и на этот раз неожиданно пришла мне на помощь: в глухом, безлюдном ущелье я наткнулся на какого-то подозрительного армянина, оказавшегося впоследствии русским шпионом и спешившего через Персию в Турцию. Мне удалось уговорить армянина взять меня с собой в Персию. Только тогда, когда, сидя за его спиной на крупе крепкого и сильного катера, я въехал в бурливый, бешено несущийся в стремительном течении Аракс, я понял, насколько счастлива для меня была встреча моя с армянином. Без него, предоставленный самому себе, я ни под каким видом не в состоянии был бы переправиться на ту сторону. Бродов я не знал, а переплыть такую быструю и свирепую реку, особенно в том состоянии полного упадка сил, в каком я тогда находился, нечего было и думать. Всякая попытка в этом направлении неминуемо окончилась бы моей гибелью.
XLII
Новое отечество
Как я выше сказал, армянин был русским шпионом.
Тогда Россия готовилась к войне с Турцией, и Кавказские военные власти посылали шпионов-армян для собирания разных сведений о положении приграничных турецких крепостей и о состоянии неприятельских войск. К одним из таких шпионов принадлежал и встреченный мною армянин. Это был умный и ловкий старик, не лишенный доли мужества и даже склонный к самопожертвованию. К сожалению, его постигла горькая судьба большинства шпионов, направившихся в тот год в Турцию: он очень скоро был изобличен и без церемоний повешен турками.
Впрочем, в его гибели, как я потом узнал, был виноват
Чингиз-хан – владетель Суджи, отец нынешнего правителя
Хайлар-хана. Стиснутый с обеих сторон могучими соседями, собиравшимися в то время напасть друг на друга, Чингиз-хан старался угождать и тому, и другому. В угоду
России он помог армянину-шпиону, о котором я рассказываю, беспрепятственно и очень ловко пробраться в
Турцию и собрать кое-какие сведения, которые он имел неосторожность переслать через того же Чингиз-хана в
Россию. Это была с его стороны непростительная ошибка, ибо Чингиз-хан, доставив в Россию посылку армянина, счел, что этим он выполнил все по отношению к русским и пора подслужиться туркам. Выходя из такого соображения, он поспешил стороной предупредить пашу соседнего вилайета 139 и указать ему на проживавшего там русского шпиона. Таким образом, Чингиз-хан явился добрым соседом и для русских, и для турок. Не зная про его вероломство, и те и другие остались довольны. Недовольным мог считать себя один только бедняга-армянин, очутившийся в один печальный для него день нежданно-негаданно на довольно-таки высоком суку. Впрочем, об этом меньше всего была забота.
Оставшись в Судже, я поступил на службу к Чингиз-хану. Должно быть, под влиянием делаемых в России и
Турции приготовлений к войне Чингиз-хан задумал и у себя завести нечто вроде регулярного войска. Переговорив со мной и узнав от меня, что я военный, Чингиз-хан, оче-
139 Вилайет – название административных областей в Турции, управляются вали.
Каждая область делится на санджаки (округа).
видно, принял меня за русского офицера, в чем я, каюсь, его не счел нужным разубеждать. Он предложил мне организовать из подвластных ему курдов полк казаков, а из персов полк пехоты; он мечтал даже и об артиллерии, но из всех этих затей ничего не вышло; после долгих усилий мне удалось с грехом пополам сформировать одну сотню всадников, но дальше дело не двинулось ни на шаг. Причина такого неуспеха крылась, во-первых, в нежелании
Чингиз-хана делать большие расходы, а во-вторых, в полном отсутствии людей, могущих явиться моими помощниками. По хотя предприятие мое и не удалось, Чингиз-хан не изменил ко мне своего благоволения, вообще это был человек, имевший свои достоинства, и родись он не в
Персии, неизвестно, чем бы он мог быть. Гордый деспот, кровожадный зверь, не знавший жалости, хитрый и мстительный, он вместе с тем был человек умный. Людей, которые ему были полезны, он ценил и умел даже привязывать их к своей особе. Ко мне он относился особенно хорошо; он отлично понимал, что, не будучи природным персом, не связанный никакими местными интересами, тем не менее принужденный жить в Персии, я в силу своего положения являлся самым надежным, самым преданным ему человеком, на верность и усердие которого он мог положиться. Выходя из таких соображений Чингиз-хан приблизил меня к себе, и до самой его смерти я пользовался его расположением, несмотря даже на недовольство некоторых наиболее фанатичных мулл, не прощавших мне моего христианского происхождения. Хотя я в угоду
Чингиз-хану и принял мусульманство, но не очень-то усердно исполнял обряды и адаты; ярые фанатики мне ставили это в вину, и не раз только близость к свирепому хану избавляла меня от крупных неприятностей.
Вскоре после того, как я поселился в Судже, мне удалось на деле доказать Чингиз-хану свою преданность. Один из ближайших родственников хана затеял заговор против него, рассчитывая сам занять его место; во дворце многие даже из приближенных к Чингиз-хану знали об этом заговоре, но из сочувствия молчали. Благодаря одной счастливой случайности, я вовремя узнал о готовившемся бунте и поспешил предупредить хана. Хитрый старик выслушал меня очень внимательно, но сделал вид, будто бы не поверил ни одному слову, и с прежним доверием продолжал относиться к своему родственнику и ко всем его сообщникам. Так прошло недели две. Заговорщики уже назначили день нападения на дворец хана, как вдруг произошло неожиданное событие. Во время беседы со своим родственником за чашкой кофе, Чингиз-хан, показывая ему купленный им недавно револьвер, нечаянным выстрелом застрелил его на месте. Надо было видеть, с каким искусством разыграл сцену горести по убитому, как он искренне сокрушался! Из всех приближенных только я не поверил нечаянности убийства, остальные все были введены в заблуждение. Не успели, однако похоронить главного заговорщика, как погиб, и тоже неожиданно, один из его ближайших сообщников. Он шел по базару, как вдруг около него несколько человек курдов затеяли ссору, перешедшую в драку. Засверкали кинжалы, и один из курдов, желая ударить товарища, с размаху нечаянно всадил клинок в грудь подвернувшемуся тайному врагу Чингиз-хана. Когда оба главных и самых опасных затейщика смут погибли,
Чингиз-хан сбросил с себя личину, и тут-то я мог вдоволь наглядеться на его неукротимую злобу и беспощадную свирепую жестокость..
Последовал целый ряд убийств. По приказанию Чингиз-хана шайки курдов врывались в дома намеченных жертв и свершали кровавую расправу; гибли не только взрослые мужчины, но женщины и дети; при этом кровожадные курды не довольствовались простым убийством, а предварительно истязали свои жертвы самым ужасным образом; даже младенцы были подвергнуты неслыханным мучениям. . Кровь лилась рекой, имущество расхищалось, дома разрушались до основания.. Убийства прекратились только тогда, когда не осталось в живых ни одного заподозренного в участии в заговоре. Перепуганные насмерть суджинские жители притаились и трепетали, о каком-нибудь сопротивлении никто и помыслить не смел, все только об одном и молили, дабы милосердный Аллах утихомирил сердце сардара. Поняв из действий Чингиз-хана, что ему сделался известным заговор, заговорщики, тем не менее, не могли никак догадаться, откуда хан получил нужные ему сведения; старик до самой смерти таил это про себя и только умирая, и то с глазу на глаз, рассказал обо всем сыну своему Хайлар-хану, посоветовав ему приблизить меня к себе, что тот и исполнил. Теперь я и при сыне пользуюсь тем же положением, каким пользовался при отце.. Вот вам в коротких словах вся моя жизнь.
Того же, как я страдаю, как рвусь всей душой назад в
Россию, какое отчаяние по временам овладевает мной, я никакими, словами выразить не могу. Чтобы понять все это, надо испытать на себе.. Слова же тут бессильны.
Раньше, до встречи с вами, я еще кое-как влачил свое жалкое существование, но теперь.. теперь я чувствую, жить дольше нельзя.. К чему мне мое богатство, моя свобода, даже почет, который окружает меня! О, как бы охотно я отдал бы все золото свое, все бриллианты, лошадей, ковры, словом, все, все, за право вернуться в Россию под собственным своим именем и поступить хотя бы писцом куда-нибудь!. Иногда, тщательно заперев двери и окна, я по целым часам горячо молюсь у себя в комнате...
плачу.. прошу Бога помочь мне.. Но и произнося слова молитвы, я сознаю всю невозможность для меня иного исхода. Вернуться в Россию – это значит идти на каторгу.
Повторяю, я смерти не боюсь. Однако и так жить, как я жил, я тоже не могу, особенно теперь.. Остается, стало быть, только умереть!.
Последние слова Каталадзе произнес покорно–печальным голосом и замолк, тяжело опустив голову.
XLIII
Планы
Лидия Оскаровна сидела бледная, потрясенная до глубины души. Все ее существо прониклось жалостью к этому несчастному человеку, той стихийной, всесокрушающей жалостью, на какую бывают способны только женщины и которая толкает их иногда на величайшие подвиги самопожертвования.
– Как мне жаль вас, князь! – тихим голосом произнесла она, кладя свою руку на его. – Особенно теперь, когда я узнала, как мало виноваты вы в своем преступлении и как жестоко за него наказаны!
– Вы говорите, мало виноват! – глухим голосом произнес Каталадзе. – Как это можно! Нет, вина моя ужасна: я убил прекраснейшего человека, благородного, великодушного, перед которым сам же был кругом виноват; разбил жизнь женщины, мною любимой, переменил веру. .
Последнее самое ужасное.. Нет преступника больше меня!
– Полноте, не предавайтесь отчаянию! – ласково, наклоняясь к его лицу, заговорила Лидия. – Преступление ваше велико, но вы уже отчасти искупили его, отчасти можете искупить в будущем. Главное, это выйти из того положения, в котором вы находитесь теперь!
– Как это сделать? – мрачно произнес князь.
– Очень просто. Вы говорите, вы богаты, – в таком случае продайте все, что молено продать, и уезжайте в
Европу. Там вы обратитесь в любое русское посольство, расскажите со всей откровенностью о ваших злоключениях и умоляйте государя о помиловании. . Государь наш добр и милостив, он войдет в ваше положение и дозволит вам вернуться в Россию; преступление ваше будет вам прощено. Но если бы даже вы и подверглись наказанию, то, наверно, не такому ужасному, как вы думаете..
Князь Каталадзе печально покачал головой.
– Все это ни к чему!. – грустно произнес он. – Я уже не юноша, мне около сорока лет; горе и тяжелые обстоятельства состарили меня, потушили огонь в моем сердце. При таких условиях начинать новую жизнь немыслимо: у меня не хватит энергии начать новую борьбу с судьбою, хлопотать, ездить, волноваться, сталкиваться с новыми людьми,
с новыми условиями и порядками жизни. . Подумайте, разве все это легко?.. Гораздо легче и проще умереть. Если бы я еще был не один, если бы подле меня было существо, которое любило бы меня, поддерживало бы мою энергию, о, тогда бы я нашел достаточно силы преодолеть все препятствия, побороть все трудности, какие бы судьба ни выдвигала на моем пути! Но, увы! Я одинок, никому не интересен, никому не нужен. . Для чего же я буду вновь испытывать судьбу?..
– На новом своем пути вы можете встретить такое существо..
– Никогда! – порывисто воскликнул Каталадзе. – Никогда!
– Откуда же у вас такая уверенность? – изумилась Лидия.
– Потому, что я уже встретил такого человека, который бы мог меня спасти, вдунуть в меня душу, возвратить к жизни. . Но к чему говорить о том, чего никогда не может случиться!.
– Кто же этот человек? – пристально посмотрела на него Лидия. – И почему вы не ожидаете сочувствия с его стороны?
Князь Каталадзе вздрогнул всем телом и торопливо поднял глаза на Лидию. Несколько минут они пристально глядели в глаза друг другу.
– Послушайте, – дрожащим голосом, почти шепотом заговорил Каталадзе, – что это такое? Сон, шутка или обман слуха.. Скажите, так ли я понял?.. Нет, это – безумие!
Я сумасшедший; простите, я не понял вас. . Простите великодушно.. Мне показался намек в ваших словах; вы,
разумеется, не то хотели сказать, что мне вообразилось..
Моя судьба кончена, и песенка спета. Во всяком случае, я бесконечно признателен вам; если бы не встреча с вами, я, может быть, еще долго продолжал бы влачить свое позорное существование, как верблюд седло на израненной спине: незаметно подкралась бы старость с ее немощами и болезнями, а там и смерть.. Я умер бы как мусульманин, и ненавистные мне муллы похоронили бы меня на персидском кладбище.. Подумайте, разве это не ужас?.. Разве не в тысячу раз лучше и благороднее взойти на высокую пустынную гору, куда не ступала нога человеческая, и броситься в бездонную пропасть, где никто никогда не найдет моего трупа, чтобы совершить над ним кощунственное для христианина, каким я остался в душе, погребение.. Я умру среди вольных гор, как орел, одиноко пред лицом Бога, перед которым я так страшно виноват. . Вы же будьте счастливы и хотя изредка вспоминайте несчастного Муртуз-агу...
По мере того как он говорил, глаза его разгорались от охватившего его энтузиазма, голос окреп, и вся его фигура дышала твердой решимостью.
Лидия смотрела ему в лицо, и в ее уме с быстротой молнии, в свою очередь, зрели и слагались решения. .
– Погодите немного! – заговорила она, по-видимому, вполне спокойным голосом. – Речь идет о жизни, а не о смерти. . Повторяю еще раз: продайте ваше имущество и уезжайте в Европу; хлопочите, устраивайтесь, добейтесь разрешения вернуться в Россию и тогда..
– И тогда?
– И тогда, если вы вспомните о вашем друге, о том существе, которое, по вашему мнению, может сделать жизнь вашу счастливой, напишите ему и получите ответ. .
– Какой?
– А это смотря по вопросу!
– Лидия Оскаровна, – глухим голосом заговорил князь
Каталадзе, – понимаете ли вы, какое слово сказано вами?..
Какую ответственность берете вы на себя?.. Ведь, если впоследствии, когда я, преодолев все преграды, приеду напомнить вам ваше обещание, а вы к тому времени успеете забыть его, то какой ужасный удар нанесете вы мне!..
Подумайте хорошенько об этом и позвольте мне лучше умереть теперь, чем рисковать таким страданием в будущем!
– Ваши слова доказывают только ваше недоверие ко мне.. Чем я его заслужила? Или вы, может быть, думаете, что мне следовало бы теперь же последовать за вами. . Но если я этого не делаю, то не из страха связать свою судьбу с человеком без определенного положения, – вовсе нет; меня удерживает сознание, что один вы легче и скорее достигнете благоприятных результатов в задуманном деле. Мое присутствие связало бы вам руки и ослабило бы энергию, на которую я возлагаю твердую надежду!
– И не ошибетесь; клянусь вам, не ошибетесь! Не пройдет и месяца, как меня уже не будет в Судже..
– И отлично; во всяком деле важно начало. Вы только верьте и не теряйте бодрости духа!
– Но неужели я вас больше не увижу?
– Теперь и не надо. К чему рисковать? Подумайте, из
Суджи вы должны будете уехать тайно, ибо не думаю, чтобы Хайлар-хан добровольно отпустил вас; лучший вам путь в Европу через Турцию, и ближе, и безопаснее. Как же вы ухитритесь еще и сюда заехать? Нет, нет, я вам положительно запрещаю это делать, слышите? Когда будете уже в Европе, напишите мне, я вам отвечу: а пока, до свидания при лучших условиях. Мне надо торопиться домой, а то там будут беспокоиться!
Она протянула ему руку, которую князь крепко пожал.
– До свидания! – произнес князь. – Я как в тумане, мне кажется все это несбыточным сном, бредом!
– Напрасно! А я так, напротив, верю, верю в вас, верю в себя, верю в нашу счастливую звезду! Ну, а пока еще раз до свидания. Прикажите вашему курду подвести Копчика!
– Сейчас, – покорно произнес Каталадзе и, приложив палец к губам, резко свистнул. В то же мгновенье раздался топот бегущей лошади, и к отверстию пещеры подбежал с
Копчиком в поводу встретивший Лидию при ее приезде мрачный курд.
– Этот курд, – сказал князь, – моя правая рука, самый смелый и надежный изо всех; единственный человек, которого мне будет жаль покинуть в Судже!
– А разве вы не могли бы его взять с собой? – спросила
Лидия.
– Я лично охотно бы взял его, но он-то ни за что не согласится покинуть свою родину. Ни за какие блага в мире не променяет он своих диких, бесплодных гор!
Лидия еще раз крепко пожала руку князю, вспрыгнула на седло и начала осторожно спускаться с крутизны. Съехав вниз, она оглянулась, сделала прощальный жест рукой и, подняв Копчика в галоп, понеслась к Шах-Абаду.
Каталадзе, стоя на краю обрыва, долго и пристально смотрел ей вслед, пока она не исчезла, наконец, из виду.
Тогда он вошел снова в пещеру и, опустившись на колени, принялся горячо и усердно молиться, беззвучно повторяя одну и ту же молитву: «Господи, пожалей и помоги!»
В эту минуту ему показалось, что среди мрачных сумерек, густо нависших над его головой, блеснул яркий луч солнца, и первый раз за все эти двадцать лет душа его наполнилась тихой, светлой радостью.
XLIV
Последние опасности
Поздний вечер. Солнце давно уже скрылось, и ночная мгла окутала землю. Тучи медленно ползут по небу, заволакивая бледный диск луны, которая то выглянет из-за их разорванных лохмотьев, то снова спрячется, после чего на земле делается темно, как в могиле. Среди холодного мрака бесформенной громадой возвышается здание
Урюк-Дагского поста. Благодаря тому, что все окна обращены внутрь двора, а наружу выходят только высокие глухие стены, не светится ни одного огонька, и весь пост кажется погруженным в глубокий сон, но это только так кажется, на самом же деле там кипит лихорадочная деятельность. Из окон казарм, конюшни и офицерской квартиры тянутся скрещивающиеся между собой яркие полосы света, освещающие двор, в одном конце которого, кроме того, горит еще и небольшой фонарь на деревянном столбе с проволочной решеткой на стеклах. На дворе, как тени, снуют фигуры солдат пограничной стражи; их человек десять, одеты они в полушубки, папахи, башлыки, на ногах валенки или кавказские бурочные сапоги, за плечами у каждого винтовка, а на боку шашка. Тут же стоят, жмурясь на свет, оседланные лошади. Солдаты, видимо, озабочены и торопливо готовятся к скорому выступлению. Одни из них внимательно исследуют, насколько крепко держатся подковы, достаточно ли туго подтянуты подпруги, на месте ли и правильно ли положены лавки седел, осматривают и щупают пряжки на уздечках и прочих частях конского снаряжения, укорачивают или удлиняют путлища стремян.
Другие оправляют на себе амуницию: портупеи, перевязи винтовок, пояса; пробуют, свободно ли выходят из ножен клинки шашек, легко ли вынимаются патроны из заранее расстегнутых патронташей. Успевшие привести себя и лошадей в полный порядок терпеливо стоят и, в ожидании приказа сесть в седло, ведут между собой беседу вполголоса. Тем временем в кабинете офицера происходит последнее совещание между поручиком Воиновым и старшим вахмистром его отряда – Терлецким.
Аркадий Владимирович стоит у стола и наскоро дохлебывает остывший чай. Он одет по-походному: короткий романовский полушубок туго стянут боевым ремнем, на ногах бурочные сапоги, на голове большая косматая папаха, нахлобученная на уши и слегка сдвинутая на затылок, через плечо на тонком ремне висит отделанная в серебро кавказская шашка; торчащий из лакированной кобуры револьвер дополняет вооружение.
В этом костюме Воинов имел весьма воинственный, мужественный вид, особенно благодаря папахе из длинного волоса и кавказской шашке. И то и другое, в сущности, являлось нарушением установленной для пограничной стражи формы, но Воинов, как и многие из офицеров закавказских бригад, при обыкновенных служебных разъездах разрешал себе такое отступление, на практике убедясь, насколько прежняя большая косматая папаха несравненно красивее и удобнее форменной маленькой, из курчавого барашка. Относительно же преимуществ кавказской шашки перед драгунской не могло быть и речи.
– Итак, ты уверен, что он еще не успел перейти обратно в Персию? – спрашивал Воинов стоящего перед ним вахмистра.
– Так точно! – спокойным тоном отвечал тот. – Я доподлинно знаю, что он еще в нашем краю. Мне один верный человек сказывал, он его сегодня утром в горах встретил!
– А как ты думаешь, много у него народа?
– Думаю, есть человек с десяток, да на той стороне полсотни рыщут, чуть что, сейчас на подмогу подойдут!
– Трудно будет захватить, а? Как ты думаешь?
– Да, не легкое дело. Главная беда – хитры они, проклятые, очень. Я план-то их хорошо знаю; сначала курды завяжут для отвода глаз перестрелку в каком-либо конце, солдаты бросятся на выстрелы, а Муртуз-ага тем временем в суматохе-то этой самой где-нибудь и проскочит через границу!
– Как же нам быть?
– А вот для этого самого я и приказал собраться десяти объездчикам; разделим их на две партии, одни пусть с вашим благородием идут, человек пять, а с другими пятью я поеду. Как начнется стрельба на границе, так мы сейчас в сторону от нее вправо и влево и поедем. Может быть, Бог даст, наткнемся где на самого Муртуза!
– На выстрелы, стало быть, по-твоему, ехать не стоит?
– Так точно, не стоит, ваше благородие; они беспременно в другом месте проскользнуть норовят!
– Ну, ладно, посмотрим, что-то Бог даст! Пора выезжать, прикажи людям садиться!
– Слушаюсь!
Терлецкий повернулся и вышел. Увидя вахмистра, солдаты притихли и начали торопливо подравниваться.
– Садись, – вполголоса скомандовал Терлецкий. –
Убий-Собака, Мозговитов, Слесаренко, Злодийцев, поедете со мной, остальные с его благородием. Ну, с Богом!
Через несколько минут две кучки всадников, одна вслед за другой, осторожно выехали из ворот поста.
– Ну, ты поезжай вправо к своему посту, – сказал
Воинов, – а я возьму в Шах-Абаду; я думаю, он скорей туда сунется!
Обе партии, соблюдая полную тишину, разъехались в противоположные стороны и скоро исчезли из глаз друг друга, потонув в окружающем мраке.
Около часа ехал Терлецкий вдоль камышей, густой стеной окаймлявших берег реки. Время от времени он останавливался и чутко прислушивался к мертвой тишине пустыни, но пустыня была нема. Только изредка с налетавшими иногда порывами ветра доносилась откуда-то издалека едва уловимая для уха брехня собак на соседнем посту. По мере того как всадники подвигались вперед, брехня эта становилась все слышнее.
– Эк заливаются, проклятые! – проворчал вахмистр.
– Это они нас чуют, господин вахмистр! – почтительно прошептал подле него голос ефрейтора Убий-Собаки.
– А может, где в камышах курды притаились?
– И то может! – согласился ефрейтор.
Они двинулись дальше. Вдруг в нескольких шагах впереди по земле прокатилось что-то темное.. В то же мгновение из-под самых ног вахмисгровой лошади вынырнула из мрака огромная косматая белая овчарка и с громким, хриплым лаем принялась прыгать перед мордой коня, стараясь вцепиться в нее зубами.
– Цыц, ты, дьявол! – закричал на нее вахмистр. – Уймись, проклятая!
– Белка, Белка! – ласково позвал собаку ефрейтор. – Что ты, глупая, аль своих не признала?
Услыхав знакомый голос, овчарка сразу затихла, замахала хвостом и принялась кружиться вокруг лошадей, слегка взвизгивая, как бы желая этим сказать: «Простите, господа, дело ночное, к тому же и место разбойное, немудрено ошибиться».
– Послушай, Убий-Собака, – обратился вахмистр к ефрейтору, – постой-ка ты тут малость с людьми у камышей, а я на пост съезжу, надо взять кое-что. Да смотрите, избави Бог, не курите, а то теперь в такую темень огонь и невесть Бог откуда виден!
– Слушаюсь, не извольте беспокоиться, сами понимаем! – поспешил успокоить его Убий-Собака.
– Ну, то-то, я живо обернусь!
Сказав это, вахмистр ударил лошадь плетью и помчался в карьер к посту, который хотя за темнотой и не был виден, но находился не дальше как в полуверсте.
Урюк-Дагский отряд, протянувшийся без малого на 20 верст, состоял из 4 постов, удаленных на расстояние 3-7 верст друг от друга. На крайнем, Урюк-Даге, жил Воинов; на среднем – Тимучине, помещался вахмистр; два же остальных управлялись унтер-офицерами. Впрочем, не проходило дня, чтобы кто-нибудь из двоих, или вахмистр, или командир отряда, не посещали эти посты.
– Ишь, погнал! – произнес Убий-Собака, глядя вслед ускакавшему вахмистру.
– Это он к жене попер, – отозвался из темноты один из объездчиков, – дюже ен ее жалеет!
– А к тому же ребеночек еще, – добавил другой объездчик, – и по ем тоже сердце-то мрет!
– Известное дело! – согласился Убий-Собака. – Только бы не застрял там, вертался бы скореича!
– Ну, ен не застрянет. Не таковский!
Квартира вахмистра на посту Тимучин состояла из двух небольших комнат и крохотной кухни. Первая служила
Терлецкому его рабочей комнатой. Там стоял стол, на котором, кроме чернильницы, лежала пачка бумаги, коробка перьев, карандаши и прочие принадлежности для писанья; подле стола на стене в углу висела самодельная этажерочка, с колонками из размотанных катушек и с установленными на ней по порядку уставами и пособиями; далее, деревянная вешалка и несколько выкрашенных в темную краску табуретов. У противоположной стены помещалась запасная железная кровать под серым солдатским одеялом и с подушками, твердыми, как камень. Кровать эта служила на случай, если бы кто-нибудь из начальства, запозднившись на границе, пожелал переночевать на посту. Сюда же, в эту комнату, являлись по зову вахмистра солдаты поста, до которых он имел какое-нибудь дело, ибо в другую комнату, служившую вахмистру спальней, он не любил никого пускать. Там он жил своей интимной жизнью.
Всегда суровый, молчаливый, он, переступая порог этой комнаты, становился другим человеком: шутил, улыбался, не прочь был побалагурить и посмеяться. Там он переставал быть вахмистром, казенной косточкой, а делался обыкновенным смертным, каким создал его Бог, ласковым, добрым и веселым. Но таким его видела только жена его
Луша, или, как ее звали солдаты, Лукерья Ивановна, а другие едва ли даже подозревали. Одно только было всем хорошо известно, что Терлецкий «жалеет» жену; никогда никто не слыхал, чтобы между ними происходили ссоры или чтобы вахмистр грубо прикрикнул на жену.
Терлецкий служил на сверхсрочной. Окончив действительную пять лет тому назад, он заявил желание продолжать службу, взял отпуск, съездил на родину в Подольскую губернию, а оттуда вернулся с женой. Его назначили в Урюк-Дагский отряд, где он и зажил с молодой женой в крошечной квартирке на посту Тимучин. Четыре года у них не было детей, и только на пятый родился, наконец, столь давно и нетерпеливо ожидаемый ребенок.
Теперь ему шел уже восьмой месяц, и звали его Аркадием в честь его крестного отца Аркадия Владимировича.
XLV
Перед вечной разлукой
Подскакав к посту, Терлецкий быстро соскочил с коня и, бросив поводья дежурному, торопливой походкой прошел на двор. Там было темно. Слабый свет от полуспущенной лампы в казарме и фонаря из конюшни бесследно пропадал в густом мраке. Вахмистр взглянул на окна своей квартиры: из спальни по краям, спущенной суконной занавески пробивался луч света.
«Не спит. .» – подумал Терлецкий и осторожно отворил дверь.
В небольшой, но чисто убранной комнате, у стола, перед лампой с зеленым абажуром, сидела молодая женщина лет 23-24, и прилежно шила на машине ситцевую рубаху.
Около нее в деревянной, выкрашенной зеленой краской люльке крепко спал спеленутый младенец. Его озабоченное личико было сморщено, и во сне он преуморительно причмокивал губами. Время от времени молодая женщина бросала работу и, наклонясь над люлькой, минуты две-три смотрела в лицо сына полным любви и материнской гордости взглядом. При этом красивое лицо ее, с большими серыми глазами и пухлыми, ярко-пунцовыми губами, делалось еще красивее. Лукерья Ивановна не была простой крестьянкой, а происходила из духовного звания, отец ее был пономарем. Она имела случай выйти за семинариста, чтобы впоследствии стать «матушкой», но предпочла
Терлецкого.
Услыхав легкий стук в дверь, Луша вскочила и торопливо откинула крючок.
– Ты все шьешь, Луша? – ласково спросил Терлецкий, входя в комнату. – Ложилась бы лучше спать!
– Не хочется что-то!.. – ответила молодая женщина, любовно заглядывая в глаза мужу. – А ты что же так скоро вернулся?
– Да я на минутку только; близко от поста проезжали, захотелось поглядеть на тебя!
– Что же на меня глядеть, я все такая же, как и давеча! –
засмеялась Луша и вдруг, крепко обхватив мужа руками, поцеловала его прямо в губы. – Милый ты мой, хороший, любимый!. – прошептала она.
В ответ на эту ласку Терлецкий, в свою очередь, несколько раз поцеловал ее.
– Ну, а он как? – кивнул головой вахмистр на люльку.
– Ничего, спит. Как ты уехал, он с чего-то куражиться начал, насилу укачала, теперь уснул, Христос с ним.
– К зубкам, должно быть!
– И я то же думаю. Когда же ждать-то тебя?
– Раньше утра не жди. Сегодня, слышь ты, тяжелая ночь нам выдалась; должно, перестрелка здоровая будет; как бы не ухлопали у нас кого!
– Ты-то смотри у меня поосторожней будь, – с затаенной тревогой в голосе произнесла Луша, – оченно-то вперед не лезь. Не дай Бог ранят, что я буду делать?!
– А ежели убьют?
– Ох, что ты! – всплеснула руками молодая женщина, с ужасом отшатываясь в сторону. – Господь с тобой! Разве можно такие вещи говорить? У меня даже сердце замерло, дух захватило.. С чего это ты такую думку на себя напустил?.. Нешто Бог попустит такому делу? Ведь мне без тебя и жизни нет... А ребенок, на кого он-то останется?..
Терлецкий печально усмехнулся.
– Думается, не от нас ведь это! – задумчиво произнес он. – Пуля летит, не глядит, можно али не можно. .
Он подошел к люльке и заглянул в нее.
– Ишь ты, как спит важно! – улыбнулся он. – Горюшка мало; ну спи, Христос с тобой!
Терлецкий наклонился и, вытянув губы, осторожно прикоснулся ими до лба младенца.
– Ну, Луша, прощай, ехать надо! – обратился он к жене, ласково обнимая ее. – К утру с чаем жди; за ночь-то иззябнем, так оно горячего чайку выпить куда как хорошо будет!
– Небось, чай будет, не впервой! Вот только ты-то сегодня какой-то странный, грустный; я таким тебя никогда не видела. Чувствуешь ты, что ли, что?..
– Ничего, так! – тряхнул головой вахмистр. – Я и сам. –
начал он, но вдруг остановился на полуслове и чутко прислушался.
– Стреляют! – воскликнул он и опрометью бросился из комнаты.
– Господин вахмистр, тревога, должно па Ишачьем броде! – торопливо доложил дежурный, подбегая к Терлецкому с его лошадью в поводу.
Быстрей птицы взлетел вахмистр на седло и, припав к луке, вынесся за ворота.
Луша, накинув байковый платок, выбежала из кордона на площадку. Она остановилась подле дежурного и, трепеща всем телом, начала прислушиваться.
Где-то далеко-далеко бухали выстрелы. Иногда они сливались в один залп и зловещим рокотом проносились по пустыне. С каждой минутой выстрелы становились все чаще и чаще, очевидно, перестрелка разгоралась и становилась все упорнее и настойчивее.
– У нас на посту никого нет? – спросила Луша дежурного.
– Все на границе. Дома я, да на смену мне Трубачев,
еще Касаткин остался, да он больной второй день лежит, встать не могит. Ишь, жарят! – добавил он, приникая ухом.
– Должно, теперь там пол-отряда собралось!
– А вахмистр там?
– Где же ему быть! Должно быть, там; и командир, думаю, туда поскачет. . Помиловал бы только Бог, убитых бы у нас не было..
– Авось Бог милостив! – набожно перекрестилась Луша.
– Вы бы, Лукерья Ивановна, в комнату шли, а то в одном-то платке холодно, чай!
– Ничего, я еще постою, послушаю, чем кончится!
С минуту они простояли рядом, прислушиваясь ко все еще не умолкавшей перестрелке. Вдруг где-то совершенно близко от них, по направлению к границе, мелькнул огонек и грянул короткий, резкий выстрел.
– Это откуда? – изумился дежурный. – Совсем близко, не дальше, как на первой дистанции. . Что бы это могло быть?
– Постой, никак скачет кто-то? – насторожилась Луша.
– Не слышишь, будто бы подковы стучат?
– А и взаправду скачет! – всполошился часовой, сбрасывая с плеча винтовку. Вдали ясно послышался порывистый топот несущейся во весь опор лошади.
– К нам! – прошептал солдат и, выступив вперед, громко крикнул: – Кто едет?
Ответа не последовало, но топот быстро приближался.
– Кто едет? – еще громче повторил часовой. – Отвечай, стрелять буду! – добавил он, с угрозой взводя курок.
Топот раздавался уже под самой горой. В эту минуту из-за краев разорванной тучи ярко выглянула луна, и глазам Луши и дежурного представилась быстро скачущая солдатская лошадь без всадника..
Вихрем влетев на холм, лошадь сразу остановилась и захрапела, пугливо оглядываясь вокруг. Дежурный поспешил схватить ее за болтающийся оборванный повод.
– Да это Громобой! – воскликнул он с удивлением, узнавая лошадь, на которой постоянно ездил вахмистр.
– Ах, и то правда! – всполошилась Луша. – Что ж это такое значит? Уж не случилось ли с Иваном Парамонычем чего-нибудь? – добавила она дрогнувшим голосом.
– Чему случиться? Просто конь вырвался; может, спешились где-нибудь, дали конвойному держать, а лошадь строгая, испугалась, вырвала повод из рук, да и подалась на пост. Пойтить седло поправить, да поводить хорошенько, а вы идите-ка домой: смотрите, иззябли, да, слышь, ребеночек никак плакать зачал!
– А и вправду плачет, проснулся, неугомонный!
Луша бегом пустилась домой, а дневальный повел запыхавшегося коня в конюшню.
– Ишь ты! – глубокомысленно рассуждал он, при свете фонаря рассматривая лошадь. – Седло-то совсем набок свернулось, и подпруга задняя лопнула.. Поводья тоже оборвались.. А это что такое? Никак кровь?.. – и он торопливо приблизил фонарь. – А и вправду кровь!. Вот она штука-то какая! Дела!.
Дежурный растерянно оглянулся, как бы ища, с кем поделиться страшным открытием, но на посту никого не было, кроме спавших в казарме больного Касаткина и
Трубачева, который после полуночи должен был сменить дежурного.
– Вытереть, аль так оставить, покуль старшой не приедут? – колебался дежурный, косясь на залитое запекшейся кровью седло и конскую гриву. – Ох, Господи, грехи тяжкие! Неужели же и взаправду с Иваном Парамонычем что случилось?
Пока дежурный возился с лошадью и поправлял седло, Луша, взяв на руки раскричавшегося младенца, начала медленно ходить с ним по комнате, вполголоса напевая: Спи, касатик мой, усни,
Угомон тебя возьми!
Бай, бай, детка, бай.
Быстры глазки закрывай!
Шш.. шшш.. шшш..
XLVI
Напролом через границу
Когда совсем стемнело, Муртуз-ага вышел из пещеры и свистнул.
– Пора в путь! – сказал он появившемуся перед ним как из земли Каро. – Зажигай сигнал и веди коней!
Курд кивнул головой и торопливо полез на вершину скалы; там у него была сложена небольшая кучка хорошо высушенных кизяков, политых керосином.
Через минуту на черном фоне неба, высоко над головой
Муртуза вспыхнуло яркое пламя. Со стороны его легко можно было принять за костер, разведенный чабанами, ночующими в горах со своими стадами; только тем, кто был посвящен в тайну и караулил на том берегу Аракса, было понятно значение этого неожиданно вспыхнувшего и затем скоро погасшего огня.
Осторожно, медленным шагом, пробирался Муртуз-ага с верным своим Каро по широкой степи, направляясь к
Араксу. До границы было верст шесть. Днем это расстояние легко можно было проскакать в какие-нибудь двадцать минут, но в темную ночь иначе, как шагом, ехать было нельзя, не рискуя ежеминутно или свернуть себе шею, свалившись в одну из глубоких балок, по всем направлениям прорезывавших степь, или разбить голову о груды камней, то и дело попадавшихся под ноги лошадям.
Спустившись на дно глубокого оврага, по которому во время летнего таяния снегов в горах мутные потоки с ревом и гулом ниспровергаются в Аракс, Муртуз-ага и Каро поехали быстрее; мягкий песок заглушал шаги лошадей, а густая черная тень настолько хорошо скрывала всадников, что даже в нескольких шагах их нельзя было заметить.
Овраг тянулся до самого Аракса. В том месте, где он входил в реку, немного левее был хороший и удобный брод, но легко могло случиться, что около этого брода, хорошо знакомого солдатам Урюк-Дагского отряда, был заложен секрет. Поэтому необходимо было выждать время, когда, согласно сделанному заранее условию, предупрежденные сигналом курды завяжут перестрелку. Выбрав место поудобнее, где подмытый берег выдавался далеко вперед, образуя нечто схожее с навесом, Муртуз и Каро соскочили с лошадей и, прижавшись к стене, стали ждать, все время чутко вслушиваясь в мертвую тишину ночи. Им не пришлось, однако, долго дожидаться, не прошло и несколько минут, как где-то вправо от них грянул выстрел, за ним другой, третий. . Чем дальше, тем выстрелы становились все чаще и чаще, сливаясь по временам в раскатистые залпы.
– Ну, теперь пойдет тамаша140 по всей границе! – усмехнулся Каро. – О, уже скачут, слышите, ага?
Муртуз в ответ только головой кивнул и прижал палец к губам, давая знак молчания.
Где-то близко-близко впереди прогрохотал топот несущихся во весь опор по камням лошадей. Не успели они проскакать, как у конца оврага что-то зашевелилось, и несколько человек пеших солдат, лежавших там в секрете, вскочили и бегом устремились за конными, поспешая на разгоравшуюся с каждой минутой все сильнее и сильнее перестрелку.
Каро и Муртуз-ага многозначительно переглянулись.
Предположение их о том, что брод у оврага был охраняем солдатами, оказалось верным.
– Я говорил, ага, – шепнул Каро, – московы наверно сидят на броду, так оно и вышло! Хорошо, что мы не ехали дальше, а то так-таки прямехонько и наскочили на них. Ну, а теперь нечего время терять, скорее на лошадей и на ту сторону, пока дорога свободна.
Когда Терлецкий, пустив лошадь марш-маршем, примчался на то место, где оставил ефрейтора Убий-Собаку с четырьмя объездчиками, он уже не застал их: очевидно, они ускакали на тревогу, предполагая, что и он прямо с поста поспешит туда же.
140 Тамаша – здесь: шум, тревога.
– Ах, чтоб им пусто было! – в страшной досаде выругался вахмистр, видя в исчезновении объездчиков полное уничтожение задуманного им плана. – Что же мне теперь делать? Не догадался приказать им, ишакам, несмотря ни на что, ждать меня здесь. И зачем я домой-то поехал, занапрасно только жену растревожил! – негодовал на себя
Терлецкий, не зная, на что решиться и куда ехать. –
Стрельба по ту сторону поста у Ишачьего брода, туда стало быть Муртуз-ага не поскачет, он скорее на этот бок, к
Желтому броду направится. Там у меня тоже секрет заложен; лишь бы люди горячки не спороли, остались бы на месте и не бегли бы на тревогу.. Ах, досадно, мои-то дурачье ускакали! Ну, уж задам я этому краснобаю
Убий-Собаке, будет помнить!
Обуреваемый такими тревожными мыслями, Терлецкий крупной рысью пустился по патрульной дороге в противоположную сторону от того места, где по-прежнему продолжали рокотать частые выстрелы. Достигнув того места, где у Желтого брода, среди густого камыша и гребенчукового кустарника, по его расчетам, должен был находиться секрет, Терлецкий увидел только брошенные связки камыша, покрытые рваными старыми бурками, служившими логовищем для солдат, самого же секрета и след простыл. Заслышав тревогу, солдаты, очевидно, побежали на выстрелы.
– А будь вы трижды прокляты! – в бешенстве скрипнул зубами Терлецкий. – Теперь все дело пропало. Со всех бродов, стало быть, поснимались, как вороны. Сколько толкуешь: сиди смирно, не беги, без тебя есть кому на тревогу бегти, нет, несет их, анафем!. Теперь все, чай, там собрались до кучи, а граница вся открыта, хоть в фаэтоне езжай. Ну, солдаты! Можно сказать, ишаки умней их!.
В то время пока Терлецкий в бессильной ярости проклинал солдат, его конь вдруг насторожился, поднял голову и пугливо захрапел. Терлецкий встрепенулся, торопливо выхватил из кобуры револьвер и начал напряженно вглядываться в окружающую его темноту. Привычный к ночным тревогам, конь вахмистра нетерпеливым движением головы потянул повод и, когда Терлецкий поспешил ему его отдать, Громобой двинулся вперед, внимательно наставив уши. Было ясно, что своим тонким лошадиным слухом он уловил недоступный для человеческого уха шорох и смело шел на него. Терлецкий вполне доверился своему коню и ехал вперед, готовый каждую минуту пустить в дело оружие. Вдруг в нескольких шагах от него мелькнули силуэты двух быстро скачущих всадников. Не теряя ни одного мгновенья, Терлецкий припал к луке, гикнул и помчался им наперерез. Он сразу угадал не только то, кто были эти всадники, но и принятое ими направление, а потому вместо того, чтобы преследовать их по пятам, пустил коня наискосок к берегу, в расчете одновременно с ними подскакать к броду. Расчет его оказался верным: в ту минуту, когда лошадь Муртуз-аги передними копытами уже вступала в реку, Терлецкий как коршун налетел на него сбоку.
– Стой, сдавайся! – загремел он, одной рукой хватая
Муртузову лошадь за повод, а другой в упор направляя ему в грудь револьвер. Но Муртуз-агу нелегко был захватить врасплох. Своей левой рукой он быстро отвел руку вахмистра, вооруженного револьвером, а правой нанес ему сильный удар кинжалом по пальцам, державшим повод его лошади. Еще легче, чем перерубить пальцы Терлецкому, Муртуз-ага мог вспороть кинжалом его грудь, но он не хотел проливать русской крови и, вырвавшись от вахмистра, без оглядки бросился в воду, спеша поскорее достигнуть противоположного берега. Несмотря на боль в перерубленных пальцах и текущую из них кровь, Терлецкий, не теряя присутствия духа, прицелился в затылок
Муртуз-аги, но не успел нажать пальцем спуск, как где-то подле него ярко вспыхнуло ослепительное пламя, громко загрохотал выстрел, и Терлецкий по чувствовал, как словно бы кто изо всей силы ударил его кулаком в правую сторону живота. Он закачался и инстинктивно ухватился за переднюю луку седла. В глазах запрыгали огненные шары, но он на мгновенье пересилил себя, обернулся и почти в упор выстрелил в пронесшегося мимо него курда, который, не останавливаясь, бросился в реку вслед за исчезнувшим уже из глаз Муртуз-агой, Сделав выстрел; Терлецкий почувствовал, как все вдруг быстро завертелось вокруг него, и начал терять сознание. Громобой, испуганный выстрелом, сперва шарахнулся в сторону, а потом, повернув назад, во весь дух понесся на пост. . Несколько минут сидел Терлецкий в седле, обливаясь кровью и судорожно вцепясь пальцами правой руки в гриву. Пальцы его левой руки были перерублены, и когда он, теряя сознание, пытался ухватиться ими за луку, они беспомощно скользили по намоченной кровью коже седла. В одном месте, попав передней ногой в болтающийся повод, Громобой чуть было не упал, сильно споткнулся и едва-едва удержался на ногах. От неожиданного толчка Терлецкий выпустил из рук гриву, растерял стремена и тяжело повалился с седла на землю. Ударившись головой о каменистый грунт дороги, он несколько раз конвульсивно вздрогнул всем телом, затем судорожно вытянулся и замер, неподвижно распростертый среди глухой пустыни.
Когда Воинов услыхал первые выстрелы, ему стоило большого труда удержаться от желания поскакать на них, чтобы наказать дерзких курдов, затеявших так нахально перестрелку, но, помня слова Терлецкого, он решил лучше остаться и, приказав своим людям рассыпаться поодиночке на возможно дальнее друг от друга расстояние, поручил им медленно подвигаться вперед вдоль границы, тщательно осматривая все встречающиеся на пути кусты и камышовые заросли. Солдаты, поняв план своего офицера, со всем рвением пустились на разведки, но все их усердие не привело ни к чему; пройдя из конца в конец всю намеченную дистанцию, Воинов с грустью должен был сознаться, что
Муртуз-ага для своего прорыва, очевидно, выбрал другое место.
– Хотя бы он на Терлецкого наскочил! – в волнении размышлял Воинов. – Тот-то уж не пропустит!
Тем временем перестрелка на фланге отряда замолкла, и наступила полная тишина. На далеком горизонте показалась багровая полоса наступающего рассвета. С появлением этого вестника надвигающегося дня у Воинова не могло оставаться больше никаких сомнений, что Муртуз-ага или схвачен вахмистром, или давным-давно успел благополучно переправиться в Персию. Оставалось только ждать известий.
Измученный бессонной ночью, иззябший, недовольный, ехал Воинов, понуря голову, втайне ропща на судьбу и неудачу. Вдруг вдали показался скачущий в карьер всадник, в котором следовавший за Аркадием Владимировичем объездчик Сквернозуб, отличавшийся особой дальнозоркостью, тотчас же признал старшего поста Тимучин ефрейтора Убий-Собаку.
– Чтой-то-с да случилось! – вполголоса заговорили солдаты. – Смотри как палит, в кальер141 жарит!
– Может, убило кого?
– Типун тебе, чего каркаешь!
– Всяко может быть.
– Нешто Муртузку словили?
– Дай-то Бог, а только навряд ли! – Кабы словили, для че бы тогда Убий-Собаке лошадь так щунять? – Глянь-кось как нахлестывает.
По мере того как Убий-Собака приближался, волнение между объездчиками росло все больше и больше; у каждого из них на сердце копошилось недоброе предчувствие, но никто не хотел высказывать своих опасений, боясь нареканий со стороны товарищей. Воинов волновался больше всех. Наконец он не выдержал и, дав шпоры коню, помчался навстречу Убий-Собаке.
– Что у вас случилось? – крикнул он еще издали, карьером подскакивая к ефрейтору и с трудом осаживая разгорячившегося коня.
– Несчастье! – ваше благородие, – господина вахмистра убило!
– Как убило? – упавшим голосом спросил Воинов, 141 Кальер (гов. прост.), карьер – скачка во весь опор, во весь дух. Самый быстрый ход (аллюр) лошади под седлом.
чувствуя словно удар молота в голову, – Совсем?
– Так точно, совсем; сейчас на пост принесли, уж холодный.. На границе нашли.. Сначала лошадь прибегла, в крови вся, а затем наши с тревоги домой ехали, да и наткнулись.. Лежит посреди дороги, руки раскинумши, а с боку живота, вот в этом месте, объездчик для большей ясности хлопнул себя по животу, ранища, большая-пребольшая и крови из нее до ужасти. . А к тому же и пальцы на левой руке посечены.. А кто и как убили его, никто не знает.
– Да разве вахмистр был один?
– Выходит, ваше благородие, так, что быдто бы один.
Мы и сами спервоначалу удивились, как это оно все так вышло. Никто не слыхал, не видал. Дежурный сказывает, был один выстрел близ поста, а опосля того лошадь прибежала вахмистрова, Громобой, седло на боку и все в крови. .
Воинов не стал больше слушать пустившегося было в многословие от охватившего его волнения Убий-Собаку и, дав шпоры коню, шальным галопом поскакал на пост Тимучин.
– Ах, какое горе, какое горе! – изредка шептал он. – Вот тебе и изловили! Проклятый Муртуз!. Ну, попадешься ты мне когда-нибудь, тогда держись только!.
XLVII
Горя реченька
Когда Воинов въезжал во двор Тимучинсхого поста, его поразил громкий, заливистый хохот, раздававшийся из квартиры вахмистра. Вслушавшись в этот странный, ни на минуту не смолкавший хохот, Аркадий Владимирович почувствовал, как мурашки пробежали у него по телу..
Что-то нечеловеческое, дикое и в то же время скорбное было в этом неестественном смехе.
– Что это такое? – кивнул головой Воинов по направлению квартиры вахмистра, обращаясь с этим вопросом к выбежавшему к нему навстречу унтер-офицеру Незеленому, старшему соседнего поста, по случаю происшествия прискакавшему тоже на пост Тимучин.
– Лукерья Ивановна, ваше благородие, должно, умом решилась! – доложил тот, поддерживая офицеру стремя. –
Солдаты дурачье, не предупредили, прямо так в комнату и внесли, а она только что заснула под утро самое.. Ночь-то всю не спала, ребенок плакал; а тут такое дело. . Она спросонья вскочила, увидала, крикнула и давай хохотать, да с той поры вот все и хохочет, должно, памятки отшибло!
Воинов поспешно вошел в дом. В первой комнате, на запасной кровати, с которой были сброшены матрас и подушки, на голых досках лежал труп вахмистра Терлецкого.
Левая рука его, распухшая и посинелая, с изрубленной, болтающейся на коже и жилах кистью, свесилась на пол; правая была закинута на грудь. Захватанный окровавленными пальцами полушубок был расстегнут; весь низ живота и синие рейтузы алели запекшейся кровью. Осунувшееся за одну ночь до неузнаваемости лицо было изжелта-бледно, рот полуоткрыт, широко расширенные, закатившиеся под лоб глаза застыли в выражении нестерпимого страдания и ужаса.. Над левой бровью зияла глубокая рана, левая щека и часть бороды были залиты кровью, что придавало лицу особенно жалкое, страшное выражение.
Растерявшиеся солдаты робко толпились вокруг убитого, пугливо заглядывая ему в лицо; в углу у окна, удерживаемая за плечи одним из солдат, билась Луша. Сидя на стуле, она, как змея, извивалась всем телом, ломала руки, топала ногами и заливалась диким неистовым хохотом; при этом лицо ее судорожно подергивало, только глаза оставались странно безжизненными, упорно устремленными в одну точку. Воинова особенно поразили эти немигающие, широко раскрытые глаза, в которых не светилось никакой мысли, не отражалось никакого ощущения. Их холодная неподвижность как-то особенно резко не гармонировала с судорожно кривившимся лицом и вылетавшим из напряженного горла хохотом.
– Вы бы попробовали ей ребенка поднести, – обратился
Воинов к солдатам, – может быть, увидя его, она опомнится!
– Пробовано, ваше благородие, да чуть было греха не вышло. Мы ей дали его в руки, спервоначалу она было и взяла, а потом вдруг как шмякнет об пол! Спасибо, подхватить успели, а то бы убила младенца-то насмерть!
– Где же он теперь?
– На солдатской кухне; кашевар молоком поит, У нее, чай, молока теперь не будет уже!
Воинов полюбопытствовал взглянуть на своего крестника. Когда он вошел в солдатскую кухню, он увидел всегда грязного, запачканного сажей кашевара чухонца Алика, придурковатого лентяя, совершенно неспособного к строю и служившего для всего отряда посмешищем. За негодностью к службе на границе он состоял бессменным кашеваром и так сроднился со своей кухней, что, случайно очутившись в другом месте, чувствовал себя каким-то потерянным.
Сидя на табурете, Алик держал на руках маленького
Аркашу и осторожно вливал ему по каплям в рот подогретое молоко. Ребенок, не умея еще пить из ложки, захлебывался, таращил глаза, пускал губами пузыри и беспомощно разводил ручонками. Лицо его выражало полное недоумение; он как будто размышлял, заплакать ли ему сейчас или подождать еще немного.
– Ну, пэй, пэй, алупщик мой, жалуста, пэй! – мягким, несвойственным ему голосом проговорил Алик, и ласковая добродушная улыбка широко расползлась по его безобразному красному лицу, с клочьями белого моха вместо бровей. Алик так был увлечен своей новой ролью няньки, что даже не заметил вошедшего офицера.
Воинов с минуту простоял в дверях и, не желая тревожить ни ребенка, ни его импровизированную няньку, потихоньку вышел. Первый раз в его сердце шевельнулось доброе чувство по адресу Алика, которого он до сих пор терпеть не мог за его лень, тунеядство и неспособность к строевой службе, за что Алику постоянно влетало как от самого Воинова, так еще больше от покойного Терлецкого, любившего иногда дать одну-другую затрещину особенно упорным, по его мнению, лодырям.
Выйдя из кухни, Воинов еще раз прошел в комнату вахмистра. Несколько минут простоял он над ним, с тем особым чувством недоумения и тоски, которые охватывают человека всякий раз, когда ему приходится присутствовать при неожиданной, насильственной смерти его ближнего.
– Ведь всего каких-нибудь три-четыре часа тому назад я разговаривал с ним, обсуждал подробности предстоящего дела, – думал Воинов, – а теперь вместо Терлецкого, которого я знал, лежит что-то неведомое, какая-то масса холодного тела, а самого его нет. . Где он теперь?
Воинов тяжело вздохнул, перекрестился и вышел, чтобы сделать все нужные распоряжения.
В полуверсте от селения Шах-Абад, в стороне от большой дороги, ведущей в город Нацвали, расположено небольшое христианское кладбище. На этом кладбище хоронили преимущественно армян и айсор142; русских покойников на нем было немного: три-четыре таможенных солдата, один молодой, умерший несколько лет тому назад, таможенный чиновник, несколько человек детворы и один застрелившийся год тому назад с тоски и одиночества ветеринарный врач. Трудно было представить себе место более унылое и невзрачное. Небольшое пространство красно-желтой земли, усеянной мелкими камнями, было обнесено невысокой глиняной, местами осыпавшейся стеной с простыми не запирающимися ветхими воротами, над которыми красовался когда-то большой крест, теперь давно сломленный бурей. На всем кладбище не было ни одного кустика, ни единого деревца, даже травка не росла на нем...
Над армянскими и айсорскими могилками крестов не
142 Айсоры – народ, живущий отдельными селениями в Северной Персии (нынешнем Иране), в турецком Курдистане и в Закавказье (в бывшей Эриванской губернии) В начале XX века насчитывалось около 2400 человек. Айсоры по языку принадлежат к армянской ветви семитских языков. В начале X века значительная часть айсор из Турции эмигрировала в Россию. Несколько десятков семейств поселились и во второй столице –
Москве (район Самотечной площади и прилегающих переулков).
стояло; над православными кресты хотя и были, но старые, почерневшие, поломанные. Одно время, вскоре по приезде своем в Шах-Абад, Рожновский задумал было привести кладбище в порядок, мечтал даже обсадить его деревьями, но вскоре был принужден отказаться от своей затеи. Без воды на Закавказье немыслима никакая растительность, а так как вода в тех местностях представляет из себя величайшую драгоценность, то люди привыкли расходовать ее с большой осмотрительностью исключительно для поливки фруктовых садов, огородов и засеянных полей. Не проходит года, чтобы из-за обладания несколькими лишними ведрами воды не проливалась человеческая кровь.
Крестьяне с дубинами, кинжалами и даже ружьями выходят ночью в поля караулить каждый свою канавку с бегущей по ней в его поле водой, и горе тому, кто вздумает украсть у соседа часть его воды, переведя ее украдкой в свой арык. Удар железной лопатой по голове, а то и кинжал под ребро, обычное возмездие за такое вероломство.
При таких условиях на поливку ненужного никому кладбища, воды, разумеется, достать было невозможно, и
Рожновскому не оставалось ничего больше, как махнуть рукой на свою кладбищенскую реформу, оставя кладбище в том виде, в каком оно было до него.
В закавказских бригадах Пограничной Стражи солдат, умерших на постах от болезней или убитых в стычках с контрабандистами, принято хоронить тут же, неподалеку от постов. Много таких скромных, никому неведомых могилок разбросано среди необозримых пустынь и на вершинах гор нашей далекой окраины; редко можно встретить кордон143, около которого не чернел бы деревянный, немудрящий крестик, водруженный над бугорком из земли и мелкого камня. Не ищите на этих крестах надписей или каких-нибудь указаний о том, кто нашел под ними вечное успокоение, имена их давно забыты.
Такая же участь постигла бы и Терлецкого, если бы трагическая гибель его, в силу некоторых особых обстоятельств, не возбудила общего сочувствия.
Первый почин сделал командир отдела Павел Павлович
Ожогов. Он предложил своим офицерам устроить небольшую подписку на скромный памятник для «лучшего вахмистра в отделе», как он всегда называл Терлецкого.
Рожновский, узнав об этой подписке, в свою очередь попросил разрешения участвовать в ней со своими чиновниками. Благодаря этому собралась сумма, вполне достаточная на то, чтобы сделать приличные похороны и заказать небольшой каменный крест из местного красно-бурого песчаника.
По предложению Осипа Петровича, изъявившего желание принять участие в похоронах со всей своей таможней, а также из уважения к просьбам Ольги Оскаровны, Лидии и других таможенных дам, решено было Терлецкого похоронить на шах-абадском кладбище, что придавало похоронам более торжественный характер.
В день, назначенный для похорон Терлецкого, все население Шах-Абада уже с утра находилось в волнении.
Жадные до всяких зрелищ и любопытные, как все дикари, 143 Кордон – здесь: воинская пограничная цепь, по В. Далю «караулы во взаимной связи для берега». Кордонщик – караульный в цепи.
татары толпой теснились на холме за Шах-Абадом, глазея на дорогу, по которой должны были провезти с поста
Урюк-Дага тело вахмистра.. Чиновники, одетые, по просьбе Рожновского, в мундиры, с трауром на рукаве, собрались у Осипа Петровича в квартире и в ожидании пили чай. В казарме старый Сударчиков с очками на носу выкликал по списку тех солдат и досмотрщиков, которые должны были под его командой следовать за гробом.
Ровно в одиннадцать часов на почтовых лошадях прибыл из Нацвали православный священник, отец Ираклий. Это был довольно курьезный человечек: небольшого роста, суетливый грузин, говоривший по-русски весьма плохо и с таким уморительным акцентом, что, слушая его, трудно было иногда не расхохотаться.
Он всегда торопился, боясь опоздать, и теперь, войдя в квартиру Рожновского, озабоченно спросил, обращаясь ко всем:
– Ну, что, гаспада, покойник еще не приходил?
– Не приходил, но скоро будэт приходил! – ответил ему в тон, но соблюдая полную серьезность, один из чиновников.
– Ну, слава Богу, а то я пугалься, что опоздал! – успокоился батюшка и добродушно начал обходить присутствовавших, правой рукой пожимая им руки, а левой придерживая широкий рукав рясы.
Спустя полчаса после приезда батюшки прибежал солдат, поставленный на крышу караульщиком, и доложил, что на дороге «чтой-тось едет, должно быть, упокойника везут». Чиновники засуетились, оправили на себе мундиры, набросили на плечи шинели и вышли следом за священником на площадь, откуда хорошо была видна дорога к
Урюк-Дагу, по которой медленно двигалась теперь печальная процессия. Впереди, на дышловой пароконной повозке, везли обитый черным коленкором и украшенный серебряным татарским позументом гроб. Он был несоразмерно велик, грубо и неумело сколочен из досок, в виде простого ящика, с дном немного более узким, чем совершенно плоская крышка. Повозкой правил солдат в полушубке, без шапки, с туго натянутыми вожжами в руке. При взгляде на его напряженную, озабоченную фигуру сразу можно было видеть, насколько трудно ему сдерживать хорошо раскормленных, застоявшихся артельных лошадей и заставить их идти спокойным шагом. За гробом, шагах в десяти от него, ехал верхом Воинов впереди небольшого отряда конных объездчиков; за ними в своей повозочке следовал Ожогов, вдвоем с неизменным своим другом доктором.
XLVIII
На кладбище
Ольга Оскаровна и Лидия, вышедшие тоже на площадь, стояли несколько в стороне и внимательно следили, не спуская глаз с приближающейся процессии.
– Посмотри, пожалуйста, – шепнула Ольга Оскаровна сестре, – как Аркадий Владимирович изменился за это время. Просто узнать нельзя!
Лидия угрюмо подняла голову, взглянула в лицо Воинову и невольно должна была сознаться, что перемена в нем произошла большая. Он сильно похудел, осунулся, вокруг губ легла скорбная морщинка, глаза смотрели уныло и неприветливо. Поравнявшись с дамами, он холодно приложил руку к своей папахе, посылая им официальный поклон, причем Лидии показалось, будто бы Аркадий Владимирович взглянул на нее долгим, пристальным взглядом, в котором она прочла затаенный беспощадный укор себе. От этого взгляда Лидия почувствовала, как что-то холодное, тягучее заползло ей в душу, усиливая ее и без того мрачное настроение духа, вот уже три дня, с той самой минуты, как Рожновский рассказал ей о драме, случившейся в Урюк-Дагском отряде, она от беспокойства и волнения не может найти себе места. Общий голос убийцей называет Муртуза; Сударчиков и Аркадий Владимирович упорно стоят за то что это дело его рук; доносчик144 Воинова видел Муртуз-агу как раз в тот день утром на русской стороне в горах, откуда он, по всей вероятности, ночью и пробрался в Персию и, встретив на своем пути Терлецкого, застрелил его. Наконец, самой неопровержимой уликой, по мнению всех служил труп курда, выброшенный волнами на русский берег на другой день после перестрелки. Утонувший курд был не кто иной, как постоянный спутник Муртуз-аги, его верный телохранитель и сподвижник Каро, с которым он никогда не расставался. При осмотре в спине у курда, немного пониже шеи, найдена была пулевая рана с засевшей в ней пулей от
Галяновского револьвера, которыми снабжены вахмистры
Пограничной Стражи. Сопоставляя это с отсутствием в
144 Доносчик – здесь: соглядатай, разведчик.
револьвере Терлецкого одного патрона, легко можно было предположить, что пуля, сразившая Каро, была пущена
Терлецким; но когда при каких условиях и где, оставалось для всех неразгаданной тайной.
Вообще все это дело представлялось в высшей степени загадочным и неясным. Немало интересовал всех вопрос, зачем понадобилось Муртузу уезжать тайно в Россию, когда он мог сделать это вполне легально, через таможню, днем, на глазах у всех. Толкам и пересудам не было конца.
Делались предположения одно другого нелепее, и только два человека были недалеки от истины – это Ольга и ее муж
Рожновский.
Осип Петрович тогда же, как только до него дошло известие об Урюк-Дагской истории, сказал жене:
– Знаешь, Оля, я уверен, что Муртуз приезжал сегодня на свидание с Лидией; только, разумеется, об этом надо крепко молчать. Потом, когда вся эта история кончится, постарайся вразумить ее, объясни ей, что ведь тут не Москва: она себе антропологические наблюдения делает, а из-за этого людей убивают. Разве же это можно?
Ольга Оскаровна еще более мужа была потрясена всем этим происшествием, но, видя Лидию и без того чрезвычайно расстроенной, не решалась заговорить с ней, откладывая объяснение до более благоприятного времени.
Впрочем, хотя Рожновские, и муж и жена, таили упорное молчание, Лидия по их лицам ясно видела, что им прекрасно все известно; в глазах их она читала себе осуждение и искренно мучилась этим.
Стоя в толпе в нескольких шагах от глубокой ямы, подле которой черным безобразным пятном выделялся неуклюжий гроб, из которого строго выглядывало заострившееся, покрытое пятнами от начавшегося разложения лицо Терлецкого и белели на обшлагах мундира сложенные на груди руки, Лидия чувствовала себя как бы участницей этого ужасного убийства.
– Слыхали? – раздался подле нее голос доктора, говорившего Рожновскому. – Жена его с ума сошла. От испуга молоко в голову ударилось.. Теперь помирает у меня в лазарете, думаю, больше двух дней не выдержит!
– А ребенок?
– Что ребенок? Да разве вы ничего не знаете? Не слыхали разве?
– Нет, а что?
– Ведь она его задушила! Когда ее доставили ко мне в лазарет, то ребенка привезли туда же; сначала она все буйствовала, кричала, хохотала, пела.. Ну, ей, разумеется, сына не показывали, но к вечеру она, однако, успокоилась, утихла, стала как бы разумнее. Фельдшер-то с большого ума, думал психологическое испытание, дурак, сделать, возьми да и дай ей в руки младенца. Она, как взглянула на него, сразу в неистовство пришла, завизжала, как бешеная, и вцепилась пальцами в горло малютки. Кинулись отнимать, не тут-то было! Пальцы как стальные, не разожмешь; впилась ими в шею Аркаши, и давить, и давить, а сама визжать и трясется вся.. Ну, много ли восьмимесячному надо, сразу задушила, отняли уже мертвого, а она после этого упала на пол и давай биться.. С той минуты уже всякая надежда пропала, да, пожалуй, оно и к лучшему.
Такое потрясение бесследно для организма пройти не может: если бы чудом каким-нибудь она и осталась жива, то была бы калекой на всю жизнь.
Похолодев от ужаса, с замирающим от нестерпимой
Жалости сердцем, слушала Лидия рассказ доктора. Ее воображение ясно представило себе страшную, чудовищную картину: безумная мать, душащая своего ребенка. Ей казалось даже, что она слышит раздирающий вопль и визг сумасшедшей и судорожное хрипение конвульсивно корчащегося тельца..
– Иде же несть ни болезни, ни печали.. – несутся нестройные голоса солдат, добровольно принявших на себя обязанность певчих. – Но жизнь бесконечная..
«Зачем, зачем он сделал это?» – думает Лидия, подразумевая Муртуза. – Неужели нельзя было избегнуть убийства?.. Или ему человеческая жизнь действительно нипочем? Вот он убил человека, погубил целую семью и теперь готовится к отъезду из Персии. . И неужели я последую за ним?
При этом вопросе Лидия вздрогнула всем телом.
«Нет, нет! – с тоской и отчаянием поспешила она ответить сама себе, – теперь это невозможно.. Убийца..
убийца!. Но ведь и раньше он был убийца; почему же я то, прежнее убийство так скоро и охотно простила ему? То простила, а это не могу.. Чувствую, что не могу и никогда не прощу»!..
Лидия искоса и робко перевела свой взгляд на лицо
Терлецкого, и вдруг ей показалось, что мертвец зашевелился. Одна рука его слегка поднялась из гроба и грозно погрозила ей пальцем. .
Девушка дико вскрикнула и без чувств упала на руки успевшего подхватить ее Воинова.
Солдаты-певчие в суеверном ужасе отшатнулись от
гроба и замолкли, дрожа всем телом. Даже священник и тот в первую минуту растерялся и полными от ужаса глазами смотрел на мертвеца и на его приподнятую из гроба руку..
Все присутствующие смутились; один только Ожогов не растерялся и, обратясь к ближайшему унтер-офицеру, спокойно произнес:
– Должно быть, веревка развязалась, которой одна рука была притянута к другой, поди, поправь!
Эти просто сказанные слова разом всех успокоили.
Необычайное происшествие потеряло всю свою таинственность и легко объяснилось тем, что насильно согнутая много времени спустя после смерти рука, удерживаемая в своем положении веревочкой, освободясь от нее, приняла свое прежнее положение..
ЭПИЛОГ
Лидия серьезно и тяжко заболела. Вначале болезнь приняла такой оборот, что доктор не ручался за счастливый исход ее. Не имея возможности ежедневно за 30 верст навещать больную, он потребовал, чтобы Лидию Оскаровну перевезли в Нацвали, где для нее наняли две комнаты в доме одного армянина. Ольга переехала с нею и самоотверженно взяла на себя роль бессменной сиделки. Во все время, пока жизнь Лидии находилась в опасности, Воинов ежедневно навещал ее. Чтобы быть поближе к городу, он перебрался на крайний пост своего отряда, отстоявший от
Нацвали менее чем в десяти верстах. Утром и вечером аккуратно являлся он к Ольге Оскаровне, бледный и трепещущий, с одним и тем же неизменным вопросом:
– Ну, что, как сегодня?
Когда вести были утешительные, он весь расцветал и радостный и довольный возвращался домой, но зато, узнав о каких-нибудь осложнениях, впадал в такое отчаяние, что
Рожновской стоило большого труда утешить его.
– Неужели Лидия, – думала она, – будет так слепа, оттолкнет свое счастье? Лучшего, более любящего и преданного мужа ей никогда не найти. Надо во что бы то ни стало уговорить ее! – решала Ольга Оскаровна в эти минуты и ждала, когда сестра настолько поправится, что с ней можно будет говорить серьезно.
– Знаете, Ольга Оскаровна, новость? – спросил Воинов, входя однажды в комнату Ольги. – Муртуз-ага убит!
– Как, каким образом? Откуда вы это узнали?
– От самого Алакпера-Бабэй-хана. Помните, старичок, первый министр Суджинского хана, с которым мы познакомились тогда в Суджах. Вчера утром он прибыл в персидский Урюк-Даг и прислал просить меня приехать к нему по важному делу. Я поехал. Старик принял меня очень любезно. По его словам, он нарочно явился, чтобы выразить от имени хана его глубокое сожаление о случившемся в моем отряде несчастье. По словам Алакпера-Бабэй-хана, Хайлар-хан, когда узнал об убийстве моего вахмистра, был чрезвычайно опечален и огорчен. «Сначала мы не знали, чьих рук это дело, уверял меня Алакпер-Бабэй-хан, и сильно подозревали ваших татар-контрабандиров; только недавно открылось, кто был настоящий убийца». «Кто же, по-вашему? – спросил я, уверенный вперед, что услышу, по обыкновению, какую-нибудь басню. Но представьте себе мое изумление, когда Алакпер-Бабэй-хан, не моргнув бровью, спокойно сказал: «Вы наверно и не подозреваете; вашего вахмистра убил Муртуз-ага. Впрочем, – добавил старик, – от Муртуза всегда можно было ожидать злого дела; он был дурной мусульманин и плохой перс, шайтан возьми его душу!» «То есть как это так? – изумился я. –
Разве Муртуз-ага.. » – «Умер! – перебил меня Алакпер-Бабэй-хан». – Убит своими же курдами. Он замыслил нехорошее дело: бежать из Персии, изменить своему владыке, светлейшему Хайлар-хану сардарю Суджинскому, –
да будет Аллах всегда милостив к нему! Перед бегством
Муртуз-ага распродал все свое имущество, собрал все свои драгоценности и думал уйти с ними в Турцию, но на самой границе его же курды, которых он взял себе в охрану, проникнув в его сокровенный замысел, восстали против него и убили, а имущество разграбили. . Вот тогда-то и выяснилось все коварство Муртуза. Сардар, узнав всю правду о нем, не стал даже преследовать курдов, особенно когда выяснилось, что Муртуз убил вахмистра русского царя.. За одно это его следовало предать смерти. Не правда ли?» Старик старался показать, будто бы он от души возмущается, но я отлично видел, насколько все это было напускное, и для меня нет никаких сомнений, что убийство
Муртуза совершено хотя и курдами, но не иначе, как по приказанию самого же Хайлар-хана Суджинского, который, узнав о намерении Муртуза покинуть Персию навсегда, пожелал его ограбить.. У этих дикарей подобные действия – явление обычное.. Ну, да, впрочем, нас это не касается! Я во всяком случае рад тому, что смерть Терлецкого и бедной Лукерьи Ивановны теперь отомщена.
Было бы обидно, если бы злодей избег кары, он и то долго уклонялся от справедливого возмездия. До сих пор я не говорил вам: ведь он был русский подданный, князь Каталадзе, бывший вольноопределяющийся. Восемнадцать лет тому назад он убил мужа моей тетки, бежал в Персию, принял мусульманство и втерся в доверие сначала покойного Чингиз-хана, а после его смерти Хайлар-хана. Много преступлений было на его душе, но теперь судьба за все рассчиталась с ним, и я очень доволен!
– Меня его смерть тоже радует, – задумчиво произнесла
Ольга, – но вовсе не из тех соображений, какие у вас.
– А из каких? – удивился Воинов.
– Это уже мое дело! – загадочно улыбнулась Рожновская. – В свое время, может быть, скажу вам, а пока это секрет, и большой секрет!
Document Outline
КТО ПРАВ? БЕГЛЕЦ
КТО ПРАВ?
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
БЕГЛЕЦ
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
XX
XXI
XXII
XXIII
XXIV
XXV
XXVI
XXVII
XXVIII
XXIX
XXX
XXXI
XXXII
XXXIII
XXXIV
XXXV
XXXVI
XXXVII
XXXVIII
XXXIX
XL
XLI
XLII
XLIII
XLIV
XLV
XLVI
XLVII
XLVIII
Эпилог